— Тебе отец про мою настоящую мать рассказывал?
Кажется, этот вопрос совершенно не удивляет Габи:
— Никогда.
— А с Элен ты был знаком?
— Так себе. Знаешь, твой отец всегда был жутко занят, так что мы с ними редко виделись, с вами всеми вообще редко виделись.
Габи посматривает на меня, крутя сигарету, как будто хочет сказать: «Давай спроси еще что-нибудь».
— А какой была Элен?
— Красивой. Очень. С огоньком, как говорится. Учительница французского и литературы, представь себе. Но перед нами никогда не выпендривалась. И к тому же обожала твоего отца.
— А меня?
Габи молчит, собирается с мыслями:
— Она тебе была как мать.
— Почему тогда она ушла?
— Никто не знает. Кроме твоего отца.
— Почему он никогда ничего мне не рассказывал?
— Потому что люди вообще скрытные. Обычно. Знаю только, что, перед тем как уйти, она твоему отцу сказала, что «он больше никогда о ней не услышит».
Я резко поднимаюсь. Изо всех сил бьюсь головой о дуб. Впиваюсь ногтями в его кору так, что выступает кровь. Оборачиваюсь, иду за ножом. Я хочу вскрыть себе вены, подрезать, как куриные ноги. Я вспоминаю о букете роз на мраморной плите, о волосах моей мамы — Элен, — о том, как она обнимала меня, когда я приходил утром к ней в комнату. Вспоминаю, как ночью падающий с ног от усталости отец убирает на кухне. Я хочу умереть. Габи отнимает у меня нож. Я поднимаю камень и рассекаю себе бровь. Течет кровь. Я ничего не вижу, красная вязкая жидкость попадает в рот. Габи сбивает меня с ног. Он видел, как из горячего танка спасались люди, как безмолвно умирали солдаты, держась за вспоротый штыком живот, он видел их больными, видел их серые лица, когда они днями мерзли в стоящей колом гимнастерке. Он видел кровь всех цветов — ярко-красную, черную, гранатовую, когда она стекала на снег по ружью и сапогам. И этот человек, видевший всё, усадил меня, обнял за плечи и вытащил носовой платок, чтобы вытереть мне лоб. Я плачу. Он накрывает ладонью мою руку. Его ладонь теплая и шершавая.
— В чем ты виноват, сынок? Не думаешь, что на твою долю и так много чего выпало?
Я пожимаю плечами.
— Ты же не дурак. Не безрукий. Ну, кроме техники. — Он смеется. — Скоро аттестат получишь. У тебя вся жизнь впереди. И, поверь, она очень быстро проходит. Не проживи ее зря, делай то, что хочешь, а не то, что хотят другие. Просто с отцом надо полегче. Знаешь, ему ведь тоже непросто пришлось. Мы не шиковали. Кстати, ты умеешь варить яйца в мешочек?
Конечно, я умею варить яйца в мешочек.
После случившегося я о матери больше не говорю. Мне стало легче. У Габи с Марией я готовлюсь к выпускным экзаменам. Мария будит меня в пять тридцать, нежно проведя рукой по щеке:
— Вставай, волчонок.
Я слышу, как она идет на кухню. Хотя на дворе май, утром довольно прохладно. Она зажигает огонь. Ставит чайник. Я открываю глаза, ворочаюсь. Подсчитываю — до экзаменов еще четыре недели. Именно Габи пришла в голову мысль, чтобы я готовился у них. До этого мы с тобой сходили на кладбище.
Ты положил мне руку на плечо:
— Я уверен, что она твой ангел-хранитель.
На кухне шумит чайник, пахнет кофе. Я одеваюсь, натягиваю кеды. Открываю дверь — на земле иней. Я обхожу дом и встаю на свое обычное место напротив леса, чтобы облегчиться. Направляю струю на щавель. Об ноги трется кошка, вернувшаяся с ночной прогулки. Иногда она приносит птичку или мышь. Я возвращаюсь, присаживаюсь к столу. Мария ставит на стол большую чашку с кофе, варенье, кладет пару гренков, масло. Я рассматриваю свои тетради и учебники, лежащие на другом конце стола, где всегда сидит кошка. Еще я привез с собой поваренную книгу «Бокюз у вас на кухне»[72], это первая книга, которую я сам себе купил. В «Реле флери» я прячу ее под кроватью. Я знаю, что ты ненавидишь напечатанные рецепты. Вечером я смотрю, как готовить селедку в уксусе и белом вине, яйца божоле[73] и мраморный кекс[74]. У Марии и Габи книгу можно спокойно оставлять на столе, хотя есть вероятность, что рецепт горячей колбасы окажется интереснее, чем изучение техники работы на заводе. Я прилежно читаю конспекты, в которых ничего не понимаю, и надеюсь, что на экзамене меня всего этого не спросят. Я идеально готовлю соус «бешамель», но совершенно не способен объяснить, что такое штепсельный разъем.
Габи с Марией пьют кофе в постели, а потом он усаживается напротив меня и завтракает. У меня тут практически армейский режим. Я занимаюсь с шести до десяти утра, потом с часу до четырех и еще один час после ужина. В перерывах я постоянно с Габи или же готовлю на кухне. Вчера после обеда мы зарезали кролика. Я не знаю никого, кто бы так методично и любовно к этому относился. Когда он вынимает кролика из клетки, то гладит по шерстке и шепчет его имя. У всех кроликов есть имена. Этого звали Троцкий. Еще у Габи есть петух Бакунин и утка по имени Жорес[75]. Все они закончат свои дни в кастрюле.
— У нас им неплохо жилось, травы и сена завались, не считая тушеных овощей зимой, — перечисляет Габи, вытаскивая из кармана сук ясеня, которым оглушает Троцкого.
Потом он подвешивает кролика за задние лапы и пускает кровь. В миску стекает тонкая красная струйка. Габи всегда повторяет:
— Да, как в нас самих-то душа держится.
Вот он освежевал кролика, положил на блюдо и накрыл полотенцем.
— Здесь покоится товарищ Троцкий, — торжественно говорит Габи и несет блюдо Марии.
Та вскрикивает. Она кричит на него по-русски. Он обнимает ее за тонкую талию и покрывает поцелуями. Еще Мария изъясняется по-русски, когда они занимаются любовью. Однажды мы ходили в лес, и я спросил Габи, почему у них нет детей. Он перестал точить пилу и ответил: «Мария много пережила». Я вздрогнул от того, с какой яростью он запустил пилу.
Мария с любовью смотрит на меня:
— Помочь?
Я отрицательно мотаю головой. Я делаю смесь из лаврового листа, тимьяна, лука-порея и добавляю немного любистка[76]. Отрезаю толстый шмат сала.
— У вас есть сечка, Мария?
— Что? — удивляется она.
— Ну сечка.
Габи смеется:
— Ну чтобы сечь.
Мария поняла, что мы дурака валяем.
— Два придурка, — надувается она, — не можете просто сказать «шинковка»? Вечно французы всё усложняют.
Габи точит нож. Он всегда говорит: «Делай что хочешь, а ножи должны быть наточены». В машине он возит с собой остро заточенную, как бритва, саперную лопатку. Я читал, что во время войны такие использовали при контактном бое.
Я режу на разделочной доске печень, легкие и сердце кролика, смешиваю с петрушкой и чесноком. Перекладываю в миску и еще раз перемешиваю, добавив рюмочку самогона, который гонит Габи. Он настаивает его на терновых ягодах, которые мы собираем после первых заморозков, а еще у самогонки миндальный вкус. Габи гонит из всего, что растет поблизости, — из яблок, груш, бузины, вишни… Чтобы получить литр самогона, надо, например, собрать не одно ведро слив. Каждое утро он выпивает «капельку», как он говорит, добавляя себе самогона во вторую чашку кофе. А еще он из остатков вина делает уксус. Который я добавляю в миску со свежей кроличьей кровью. Габи толкает меня в бок, пока я перемешиваю мясо.
— Подойдет? — говорит, протягивая запылившуюся бутылку.
Алокс-кортон[77] тысяча девятьсот семьдесят второго года.
— Не слишком ли шикарно для рагу?
Габи наклоняется ко мне и шепчет:
— Планка высока, так что смотри, не проколись.
Я подогреваю вино. Присыпаю мукой куски крольчатины и добавляю сало. Вливаю кипяток, чтобы равномерно смешать все ингредиенты. Добавляю горячее вино, приправы и неочищенный чеснок. Ставлю кокотницу на край плиты, чтобы мясо потомилось.
— Не туда, там слишком горячо, — подсказывает Мария.
Она похожа на тебя: тоже с закрытыми глазами может сказать, какой температуры плита. Сколько раз ты предлагал мне дотронуться до чугуна, чтобы понять, где надо подогреть, а где, наоборот, чуть убавить жару.
Тут, в деревне, все знают, что Люлю нравятся мужчины. Когда Габи вернулся с войны, то узнал, что их отец побил Люлю, когда застал в компании с одним парнем в лесу. Мать умоляла Габи не обсуждать это с отцом. Тот как раз собирал картошку в саду. Габи подошел к отцу, его голос звенел: «Люсьен мой брат. Если еще раз поднимешь на него руку, будешь иметь дело со мной. Не посмотрю, что отец». У того увлажнились глаза. Он побаивался сына, который вернулся с войны уверенным в себе и способным за себя постоять, и прошептал: «У меня в семье педераст». — «И что? Что, лучше бы он в концлагере подох?» Отец опустил голову и принялся рассматривать картошку.
Я достаю куски крольчатины из кокотницы, фильтрую жидкость и снова ставлю на плиту, добавив печень, легкие и сердце. Осторожно помешиваю, оценивая на глаз густоту получающегося соуса. Габи макает в соус кусок хлеба, пробует, щурится и произносит:
— Пища богов.
Помню, как ты говорил мне: «Делать соусы — самое чудесное занятие». Когда в детстве я наблюдал, как ты готовишь креветочный соус-биск, мне это казалось сродни волшебству. Креветки в кокотнице становились ярко-красными, а ты в это время учил меня мелко шинковать овощи, которые потом добавлял в блюдо. Но сначала ты их давил скалкой, служащей тебе мялкой. Помидоры, белое вино, гвоздика, можжевеловые ягоды и душистый перец превращались в пыль и томились на медленном огне часа три. Соус-биск загустевал, а затем ты его процеживал через дуршлаг конической формы. И, конечно, добавлял сливок. Ты давал мне пробовать получившееся чудо. А сейчас я просто горд, что Марии и Габи понравилось рагу.
Я знаю, что если позвоню тебе, чтобы рассказать об этом, ты начнешь спрашивать, как идет подготовка к экзаменам. У нас с тобой не принято говорить о том, что напрягает. Я так к этому привык, что совершенно растерялся, когда однажды в классе учитель спросил меня, чем я намерен заниматься после выпускных экзаменов. Я запрещал себе говорить о кухне, потому что боялся, что ты об этом узнаешь. Инженерные школы[78] тоже можно было исключить, поскольку я был абсолютным нулем в технике. Так что я растерялся до такой степени, что вызывающе ответил: «Чем угодно, только не тем, чем я тут занимаюсь». Остальные ребята от хохота на парты повалились.
Если бы я тебе описал эту сцену, ты бы сразу взвился: «Так себя не ведут». Габи же сказал, что я рисуюсь. Когда я повторяю пройденный материал, он листает учебники, сидя рядом с кошкой на коленях. Он ничего не понимает в химии, но требует, чтобы я говорил ему разные определения. Зато в механике он разбирается гораздо лучше меня, хотя никогда этому не учился. Ему достаточно посмотреть на чертеж, чтобы понять, как устроено сцепление. «Ну ничего же сложного, все же логично», — повторяет он. Когда он видит, что я уже не могу, то предлагает пойти прогуляться. Говорит, чтобы я надел сапоги, потому что мы пойдем по топи за черемшой.
После полудня постоянно дождит. По небу бегут тяжелые тучи. Габи заглушил мотор в старом, заросшем дроком песчаном карьере. Мы продираемся сквозь подлесок из березняка и ясеня. Габи не любит протоптанных троп. Мы идем с ним в никуда по тропинкам, известным ему одному, но никогда не теряемся. Пересекаем широкую поляну, потом кучу канав со стоячей водой и гниющими листьями. Габи останавливается у зарослей вереска на холме, у подножия которого течет ручей. Мы переходим его, прыгая с камня на камень. Я осмеливаюсь:
— Куда мы идем?
Габи не оборачивается:
— А ты как думаешь?
Мы идем вдоль ручья, тот становится все шире, и видим издалека опушку леса, а до нее — зеленеющее пастбище. Габи прижимает к земле колючую проволоку, чтобы я смог перешагнуть. Мы проходим по густой траве. На луг это не очень похоже, несмотря на пасущихся телят, которые отходят при нашем появлении. На поляну тоже, хотя место окружено дубками. Под сенью высоких деревьев стоит амбар, к нему мы и направляемся. Он почти развалился. Там, где, по всей видимости, был сеновал, обвалилась крыша. Мы присаживаемся на каменную плиту, на ней выгравированы цифры — 1802.
— Это дата постройки, — объясняет Габи.
Я добавляю:
— И дата рождения Виктора Гюго.
Он хлопает меня по плечу:
— Такой же анархист, как и мы, да?
— Слушай, сюда просто так не попадешь.
— Да, но это и к лучшему. Амбар сослужил нам хорошую службу во время войны. Здесь собирались местные партизаны.
— А немцы за вами не следили?
— Не то чтобы. Мы всегда кого-нибудь вперед посылали убедиться, что все тихо. Ну и в конце уже немцам было не до этого, у них в городе делов было невпроворот.
Я обстругиваю ветку лещины и втыкаю в землю, как стрелу.
— Лучше веточки строгать, чем всякое железо ворочать, да? — подает он голос.
Я смеюсь. Габи пристально смотрит на меня, погрузившись в свои мысли, а я выстругиваю новую ветку.
— Ты все так же хочешь быть поваром?
Я закусываю губу и киваю.
— И тебе еще учиться надо, несмотря на все то, что ты уже знаешь?
— Совершенствоваться надо. В техникуме или в ресторане. Но отец будет против.
Габи тщательно сворачивает самокрутку.
— Ты у него спросил?
— Нет, но он будет не согласен, я знаю.
— Сынок, ты с ним похитрее. Сдашь экзамены, отца против себя не настраивай. Запишись[79] куда-нибудь для вида, пусть думает, что ты на учителя учишься, например. А сам — в ресторан какой-нибудь, еще поднатореть. И увидишь, все будет как надо.
Происходит что-то необычное — здесь, на камне, прогретом весенним солнцем. Как будто этот человек с деревенскими замашками только что указал мне мой путь. В этот день мы сказали друг другу больше, чем мой отец за все воскресенья на берегу реки.
Габи берет сигарету, которую я пытаюсь скрутить:
— Ну и уродство, дай-ка сюда.
Ты становишься самым щедрым в мире отцом, когда все ученики приходят к нам праздновать получение аттестата. Я меняю бочку разливного пива, которое выпили за секунду, наливаю в бесконечные стаканы блан лиме[80]. Ты решаешь отварить картошку в мундире и подать ее со всеми видами сыра, которые только у нас есть. Мы пьем, едим, объедаемся, флиртуем, нас рвет, и мы снова напиваемся. Ты носишься по кухне, забыв на краешке плиты дымящуюся сигарету. Делаешь сорбет с миндальным печеньем.
Люлю подходит к барной стойке налить себе стакан ледяной воды и говорит:
— Совсем с ума сошел твой отец, никогда его таким не видел.
Мы пьем за наш «Реле флери». Даже на вокзале железнодорожники поднимают бокал. На праздник пришли преподаватели, жандармы… Для них ты открываешь шампанское.
Корин сидит на террасе с такими же отличниками, как она. Осенью она идет в математический лицей в Лионе. И ребята, с которыми она беседует, тоже. Я подношу им фужеры с шампанским. Играю роль официанта, прислуживающего золотой молодежи. Отличная роль. Как сказал бы Габи, я «прыгнул выше головы». Это про Корин. Я смотрю на нее, и она кажется мне фарфоровой куколкой. Спрашиваю себя, как меня вообще допустили к ее телу. И вдруг понимаю, что чувства могут исчезнуть, а сердце остаться целехоньким. И уже во вторую очередь отдаю себе отчет в том, что мозги в жизни тоже что-то значат.
Корин поднимает голову:
— Что будешь делать после лета?
Я выпил довольно много пива и еще шампанского из горла. Хочется валять дурака. Подходит мой приятель Бебер, от него просто разит пивом. Он поступит в Политехнический, как некоторые из друзей Корин, но мотоцикл не забросит и будет заходить ко мне поздно ночью перекусить консервами.
Мы с ним целуемся и орем:
— Поженимся и заведем ребенка!
Уже три часа утра. Даже герань на террасе притомилась. Но в «Реле флери» по-прежнему много народу. Ты пьешь пиво, стоя у входа. Смотришь на террасу. Видишь, как целуется молодежь, улыбаешься. Мне кажется, что ты счастлив.
Ты хлопаешь в ладоши:
— Так, а теперь луковый суп!
Я хочу тебе помочь, но ты возражаешь:
— Нет, оставайся с друзьями.
Ненавижу тебя. Ты не хочешь, чтобы я совал свой нос на кухню. Я же теперь с аттестатом, я теперь крутой. Почти с высшим образованием. Конец фартукам. Конец ведрам с картошкой, запахам копченой колбасы и лука на моих руках. Конец походам в техникум со старой армейской сумкой. Ты чуть не купил мне кейс и туфли с кисточками взамен моей сумки и старых, исчерченных ручкой ботинок. Я хочу напоследок разозлить тебя посильнее, пока не обуржуился, как ты того желаешь. Я хватаю ключи от мотоцикла Бебера. Давлю на газ, мотор рычит. Я уже хочу переключить на первую скорость, как кто-то железной хваткой удерживает меня за шею и вынимает ключи. Я узнаю узловатые пальцы Люсьена. Он встает у руля и грустно на меня смотрит:
— Хватит, Жюльен.
На следующий день у нас всех похоронный вид, мы литрами пьем кока-колу, чтобы хоть как-то прийти в себя. Нам предстоит забрать вещи из раздевалки. Мы решили сжечь наши синие рабочие халаты во время огромного барбекю на берегу реки. Я с трудом открываю дверцу своего шкафчика, она вся погнулась, так я ею хлопал. Вынимаю штангенциркуль, ключи и напильник, кладу в сумку. Провожу рукой по верхней полке. Натыкаюсь на сложенный вдвое листок в клеточку. Открываю. Кто-то написал печатными буквами «Элен» и номер телефона. Я раз десять перечитываю имя и повторяю цифры. У меня жутко болит голова. Пересчитываю цифры. Да, это номер телефона. Меня охватывает паника. Я боюсь потерять листок. Быстро переписываю номер в тетрадь. Я стою столбом среди своих металлургов, а они орут песни и дубасят ногами по шкафчикам. Кто-то пихает мне скомканный порножурнал. Все орут, когда я выбрасываю его в мусорное ведро. Говорят, что похмелье мне явно не к лицу.
Я иду по улице. Там сначала рекламный щит, а потом телефон-автомат. Садовник, которого я часто вижу, пропалывает клубнику. Он поднимает голову. Может ли он представить, что видит меня в последний раз? На секунду мне хочется попрощаться с ним, но в голове мысли только об этом чертовом телефоне-автомате, дверь открыта, заходи не хочу. У меня есть однофранковая монетка. Я тереблю ее в кармане, потом вытаскиваю, чтобы убедиться, что она и правда однофранковая. Я еще раз смотрю на номер и не знаю, как поступить. Я боюсь услышать ее голос, боюсь его не узнать. Уже больше десяти лет прошло, как она ушла. Ни слова мне не сказав. Десять беспросветных лет. Позвонить ей — значит постучаться в дверь к незнакомому человеку, что подтирал мне задницу, одевал, кормил и обнимал, а потом исчез. И тут у меня проснулась совесть. Я иду назад. Там, под рекламным щитом, садовник снова разгибается и наблюдает за мной. Неужели я так странно себя веду? Я снимаю трубку, она пахнет затхлостью и табаком. Я глубоко дышу, но пальцы не слушаются, когда я пытаюсь набрать номер. Я вешаю трубку. Провожу пальцем по сердцу, которое кто-то нацарапал на металлической панели телефона-автомата. Снова снимаю трубку, но мое собственное сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Монетка вываливается из автомата. Я смотрю на нее, держу на ладони. С судьбой не шутят. Мектуб. Орел — звоню, решка — нет. Я высоко подбрасываю монетку. Она падает на землю. Решка. Мне этого мало. Пусть произойдет чудо. Подбрасываю еще раз. Орел. Один-один. В третий раз я трясу монетку в кулаке, как игральные кости. Решка. Мектуб — сегодня я ей не звоню.
В воскресенье мы обедаем с Марией и Габи, празднуем получение аттестата. Я сижу в машине, держу на коленях куст клубники и кокотницу с кок-о-вен[81]. Я второй раз в жизни вижу тебя в белой рубашке, первый раз ты так оделся на родительское собрание в девятом классе. Мы едем по лесной дороге, и ты рассказываешь, что ростки папоротника можно есть как спаржу. Я чуть не сказал «Попробуем?» — но вовремя спохватился. Я часто боюсь говорить о планах на будущее, вдруг не сбудутся. Но в этот раз дело не в суевериях. Просто я не могу представить себе, что у нас с тобой одно будущее на двоих, ведь стряпне там, по твоему мнению, места нет.
Габи и Люсьен уже потягивают аперитив. Смеются:
— Ну что, не зазнался еще?
Ненавижу. А Габи еще и подначивает:
— Знаешь, как Бокюз говорит: «У меня целых два бака, один с холодной водой, другой с горячей»[82].
Мария обнимает меня, громко чмокает и прижимается мокрой щекой.
Пришла мать Габи и Люсьена:
— Поздравляю вас.
Эта старушка с лицом как печеное яблочко прошла две войны и из кожи вон лезла, чтобы воспитать двух сыновей — какое еще «вас». Ужасно. Я в три глотка осушаю «Понтарлье», мне его протягивает Габи. Меня мутит. Я пью вторую бутылку. Потом третью. Никто не делает мне замечаний, я ведь герой. Я быстро пьянею, голоса начинают звучать глухо. Все время кто-то говорит: «Голова!», «Ты первый у нас с аттестатом», «Зазнаешься теперь». Мария кладет мне самые большие сморчки в сметане, которые она приготовила. Ты выбираешь для меня лучшие куски петуха. В мой стакан все время подливают. Габи открыл бутылку романе-конти[83] моего года рождения, которую достал через своих бывших сослуживцев. Среди общего шума я постоянно ищу его глазами. Он об этом знает и подмигивает, как будто хочет сказать: «Ну что, парень, ты у нас вундеркинд? Только дурака не валяй, сделай, как договорились».
Ты рвешь клубнику, Габи открывает шампанское. Все чокаются. Холодное шампанское и пузырьки придают мне сил. Габи пытается мне помочь:
— Куда теперь?
Все на меня смотрят.
— Пойду на филфак. — Я сам удивлен тому, как спокойно звучит мой голос.
Ты переворачиваешь ягоду в тарелке. Хотя ты и важно говоришь: «Прекрасно, сын мой», тебе сложно скрывать, как ты разочарован. Ты видишь меня инженером в конструкторском бюро. Чтобы я чертил поезда или самолеты или новую модель «пежо». Ты бы с гордостью говорил всем в ресторане: «Мой сын — инженер в Сошо». Вместо этого я буду корпеть над книгами и, кто знает, может быть, когда-нибудь стану преподавателем, как Элен. Ты слишком скрытен, чтобы показать, что думаешь о ней, но я уверен, что она все еще в твоем сердце. И я, конечно, не говорю тебе, что рассчитываю на то, что меня возьмут работать в какой-нибудь ресторан.
Вы с Габи пьете самогонку, ты пытаешься казаться веселым. Я решаю полежать на лугу перед домом. Номер телефона Элен не дает мне покоя. Я переписал его еще на одну бумажку, которую сейчас вытаскиваю из кармана. У меня кружится голова. Предположим, она снимет трубку. Что ей сказать? «Это Элен, я правильно попал?» или «Это я, Жюльен», «Здравствуйте, Элен» или «Мама, здравствуй!» А вдруг она повесит трубку, как только меня узнает, или скажет: «Извините, вы ошиблись номером»? Или я вообще буду молчать, побоюсь рот раскрыть. А может, она скажет:
«Жюльен, я так долго ждала твоего звонка». Потом помолчит и — «Расскажи о себе». Нет, я бы не хотел, чтобы она со мной так говорила: «Расскажи о себе». Так говорят, когда делают вид, что другой человек нас интересует. Вообще, на самом деле, может, нам будет нечего друг другу сказать. Я вежливо извинюсь, повешу трубку и брошусь из телефона-автомата вон.
Я уже целую вечность торчу на почте. Проверяю каждую строчку телефонного справочника, ищу номера, заканчивающиеся на шестьдесят, как у Элен. Позвонить ей я так и не решился, поэтому пытаюсь узнать, где она живет, и надеюсь, что в справочнике она есть. Рядом на школе бьют часы. Полдень, почта закрывается. Служащий, который видел, что я все утро провел, уткнувшись в справочник, подходит и говорит:
— Наизусть учите?
Я краснею как помидор. Бормочу:
— Нет, ищу один телефон.
Почтальон с важностью предлагает:
— Можно посмотреть. Что там у вас за цифры в руке?
Я протягиваю ему бумажку. Он улыбается:
— Это не в Кот-д’Оре. Это номер телефона в Ду, возможно, в Безансоне.
Я уже представлял, как приеду к Элен в Дижон, и вот теперь приходится искать ее в Безансоне. Не думал, что я настолько терпелив. Наконец я нахожу привязанный к номеру адрес: фамилия не ее, имя мужское. Меня как ножом ударили. Она вышла замуж, детей, наверное, завела, а у нас после ее ухода ничего не изменилось. Отец никого не встретил, а моя настоящая мать уж точно не думала, что умрет. Элен нас предала. Я прихожу в ярость, когда думаю об этой чертовой буржуйке-всезнайке, которая ни разу к плите не подошла. Я ее презираю. Я буду учиться на филолога, хотя не в рубашке родился. И буду ходить на занятия не в плаще от Burberry, а в военной куртке, которую мне подарил Габи.
Ты выглядишь таким жалким, когда я захожу на кухню. Мне все кажется жалким — бумажные скатерти на столах, запах пастиса и табака, старые кастрюли, шаркающие шаги Люсьена, душ рядом с кухней, забитые вещами комнаты наверху, крашеные завитые волосы Николь, которая одевается во все черное с тех пор, как ее Андре погиб в автомобильной аварии. А Элен, наверное, живет себе в свое удовольствие в Безансоне. Ее дети ходят в выглаженных клетчатых бермудах, обруч в волосах, отложной воротничок, по воскресеньям — игра в бридж, благотворительные распродажи, горные лыжи в Швейцарии, Лазурный Берег летом. Я прихожу в себя, когда ты спрашиваешь:
— Ты еще не записался на факультет в Дижоне? Пора уже, нет?
— Нет, я поеду учиться в Безансон. — Само вырвалось. Как будто я всегда жил в Безансоне, хотя ни разу там не был.
Название города как будто мне знакомо, когда я произношу его вслух, но я видел город только по региональным каналам. Там сумрачные улицы, старые каменные дома. Я представляю себе комнату под крышей; кучу книг вместо мебели; доску на козлах вместо письменного стола; матрас, брошенный на потертый ковролин…
Ты не особо удивлен. Что Дижон, что Безансон, какая разница, до обоих городов полчаса езды. Но все-таки:
— Почему в Безансон?
Я достаточно веско отвечаю:
— Потому что там родился Виктор Гюго.
Тебя впечатляют мои знания. Я начинаю тебя ненавидеть, когда ты вот так себя ведешь. Я стараюсь убедить себя, что поеду в Безансон вовсе не потому, что там живет Элен. Я просто хочу понять, что тогда произошло, а потом оставлю ее в покое. Я купил в книжном план города и набросал, что нужно будет сделать: записаться на филфак, найти комнату, начать ходить на занятия и только потом посмотреть, где она живет.
Я в поезде. Курю легкие сигареты, представляю себя захватчиком города. Рядом со мной лежит рюкзак, который я собрал, как бывалый солдат. Там спальный мешок, белье, туалетные принадлежности и снедь на случай осады — колбаса, фрукты, сухари, две банки консервированного паштета и лимонный кекс. Ты дал мне кучу наставлений, протянув два чека на предъявителя и несколько купюр. Посоветовал, чтобы я засунул деньги в обувь, потому что «всякое может случиться». Я обещаю тебе, что проведу ночь в гостинице, куда ты позвонил и забронировал мне номер. Я спрашиваю себя, как бывший сержант, расхваленный Люсьеном, превратился в курицу-наседку.
Когда я выхожу на вокзале Виот, Безансон оказывается совсем не похожим на то, каким я его себе представлял. Это утопающий в зелени город, вокруг холмы, излучина Ду[84]. Я иду по улице Баттан, стоит свежий осенний день. Несколько шагов, и я чувствую себя как дома в этом разношерстном рабочем квартале. Тут с самого утра стоит гомон — в арабских забегаловках, барах, магазинчиках и мастерских. Я сажусь на террасу кафе. Мне все кажется просто великолепным — кофе, который подают в маленьком стаканчике, запах курицы гриль, серый цвет старых каменных стен…
В приступе энтузиазма я спрашиваю у хозяина кафе, не сдает ли кто-нибудь комнату. Люди за барной стойкой оживляются, потом об этом говорит весь дом, потом вся улица. Один мужчина подходит ко мне, протягивает запястье, которое я трясу в приветствии, потому что руки у него выпачканы белой краской. Он сдает комнату на последнем этаже над собственной мастерской. Можно пойти посмотреть. Я несколько оглушен тем, как стремительно развиваются события. Жизнь кажется такой простой, главное — решиться. Комната на седьмом этаже, туда ведет прекрасная деревянная лестница, которая становится все уже и уже. Хозяин говорит, что он столяр, и сразу переходит на «ты».
— Увидишь, у нас по-простому, но чисто.
Комната находится в самом конце коридора, там же и туалет. Как будто мы на корабле, из фильма «Краб-барабанщик»[85], так тут узко. Место есть только для кровати и приставленного вплотную к стене стола. Чтобы сесть за стол, надо перешагнуть через стул. Обстановку дополняют умывальник и платяной шкаф. Через форточку пробивается солнечный луч, ласкающий покрывало в цветочек. Приятно пахнет мастикой. Я мысленно проделываю путь из этого курятника вниз, на улицу. Здесь я чувствую себя свободным, немного отшельником. Хозяину чек не нужен, а если я заплачу наличными, то могу не давать задаток. Я протягиваю ему купюры. Теперь я у себя дома. Забираюсь с ногами на кровать, чтобы взглянуть в окно на старую черепицу бесконечно тянущихся домов. На трубе каркают вороны. Я несусь на улицу, быстро иду к мосту Баттан, под которым коричневеют воды Ду. Гуляю по набережной, дохожу до парка Шамар. Сажусь под деревьями и отрезаю себе кусочек колбасы. Я еще никогда так не ел — один, прислонившись к стволу, слушая, как в отдалении урчат машины. Здесь мне ни на секунду не приходит в голову мысль об Элен, хотя, наверное, и она тут бывает. Я привыкаю к городу, хрустя сухарями.
Во второй половине дня я иду записываться на филфак на улице Межван. Здесь пахнет старыми книгами и натертым воском паркетом. У меня в кармане аттестат и черная ручка, чтобы заполнить документы. Я выпиваю пару пива в университетском баре, и меня еще больше охватывает энтузиазм: я — одинокий корсар. Вечером я трачу пятифранковую монетку, звоню тебе. Да, отныне я студент, да, в отеле буду ночевать, ты же понимаешь, комнату найти далеко не просто. Нет, не знаю, когда приеду домой. Я чувствую, что ты расстроен. Ты снова говоришь мне, чтобы я не оставлял деньги в номере, потому что «никому нельзя доверять». Я вешаю трубку и смеюсь.
В аудиторию в виде амфитеатра я вхожу одним из последних. На лестнице у меня кружится голова. Я сажусь на последний ряд. Тут в основном девушки. Мне это непривычно после нашего класса грубых металлургов. У некоторых девчонок на ногтях лак. Все мне кажется утонченным.
Преподаватель — рыжеволосый мужчина в костюме. Он с нами здоровается, как будто мы расстались накануне. Раскрывает красную кожаную папку и начинает читать лекцию. Речь идет о «Сиде» Корнеля. Я ни слова не понимаю из того, что он рассказывает, ни разу не остановившись. Его слова теряются в невыносимом шушуканье зала. Я не в состоянии конспектировать. И завидую высокому брюнету, который сидит передо мной и исписывает страницу за страницей. Слева от меня смеются, перешептываясь, две девицы. Одна из них проводит по волосам, намекая, что на преподавателе якобы надет парик.
Я спрашиваю себя, что я тут забыл. Вспоминаю о высоких облетающих деревьях в парке Шамар, об осенних грибах. Представляю, что мы сидим с Габи в грабовой аллее под орешником. Он бы говорил мне, что рад, что я выбрал Безансон, потому что этот город — средоточие социалистов-утопистов и здесь жил Шарль Фурье[86]. Он бы рассказывал о забастовке часовщиков в мастерских «Лип» в 1973 году, о боях боксера Жана Жослена, выходца из простой безансонской семьи, ставшего чемпионом Франции и Европы во втором полусреднем весе в шестидесятых годах. В Далласе в 1966 году он чуть не стал чемпионом мира. Мы бы с Габи нашли целую поляну лисичек. Пришла бы Мария и села бы на колени к «своему мужчине». Мне стало бы хорошо.
Я брожу с подносом по университетской столовой. Не осмеливаюсь сесть рядом с остальными студентами. Кружу по залу, пока наконец не освобождается стол. Меня тошнит от запаха хлорки и покупного бульона. Пюре холодное, говядина с жилками, у подливки вкус пережаренного мяса. С этого дня я решил ходить обедать к себе в курятник, питаясь в основном тюрей из чудесного темного оливкового масла с круглым ржаным хлебом, который я покупал в арабской лавке на улице Баттан. А еще делал себе бутерброды с хариссой, жгучий перец — лучшее средство от хандры. Еще у меня на столе всегда стоит миска с миндалем, который я грызу, пытаясь хоть что-нибудь понять в «Сиде». Корнель для меня — как китайская грамота. В его словах от меня ускользает смысл, ускользают чувства. Если бы меня увидели мои приятели-металлурги, то сказали бы, что я «фигней занимаюсь».
Как-то в октябре во второй половине дня к нам в аудиторию вошел какой-то кучерявый верзила с орлиным профилем, в черном плаще. Он прогулялся по рядам, а потом мучил нас два часа, ни разу не посмотрев в бумажки. Он сказал, что университету надоело выпускать специалистов, которые только и способны, что повторять, как попугаи, то, что им читали преподаватели. И предупредил, что с ним так дело не пойдет, что у него мы научимся мыслить и писать свободно. Меня это выбило из колеи. Я убеждал себя, что Габи думает так же, как этот человек, что в другой жизни Габи тоже мог бы быть специалистом по сравнительному литературоведению. Я заложил своего «Бокюза» закладкой, где записал названия книг, которые он дал нам на год: «Сон в летнюю ночь», «Наоборот» Гюисманса, сочинения немецких романтиков и Фасбиндера. Это единственный преподаватель, который не заставляет нас читать свои собственные опусы. Я сравниваю его с тобой: ни поварской книги, ни домашних работ, он только смотрит и слушает, ведет нас сквозь лабиринт, как нить Ариадны.
Я набираюсь храбрости в День всех святых[87]. За окном иней. Внизу в кафе я выпиваю кофе. От готовящегося на кухне кускуса запотевает плитка. Хозяин протягивает мне миндаль и финики, потому что я ужасно простужен. Старый обогреватель у меня в комнате сдох. Я спал, надев на себя все свитера, которые у меня были. Я обещал отцу, что приеду первого ноября, но постоянно тяну время. Когда я сел в поезд на Безансон, моя жизнь перестала быть прежней. Вместо пятифранковой монетки я опустил в телефон-автомат однофранковую, настолько мне нечего ему сказать. У меня еще есть монетки, но, когда разговор прерывается, я не перезваниваю, чтобы не отвечать на твои бесконечные вопросы. Что я ем? Не холодно ли мне? Сложно ли учиться? Мне хочется заорать: «Отстань, ты мне не мать!»
Народ валит на мессу в церковь Святой Магдалены. Я пересекаю Ду, из-за осенних дождей вода в реке стоит высоко. Роюсь в кармане, хочу купить себе пачку табака. План города мне не нужен — я знаю, где ее улица, хотя никогда еще сюда не приходил. Я представляю себе, как выглядит ее район, булочная, мясная и цветочная лавки — наверное, она постоянно в них заходит, — киоск, в котором она, вероятно, покупает себе газету «Монд» и пачку ментоловых сигарет. Я иду по мокрой мостовой и представляю себе сначала ее высокие коричневые сапоги, потом бежевое пальто и шейный платок, по которому рассыпались ее темные волосы. Чем ближе я подхожу к ее дому на четной стороне улицы, тем больше вжимаюсь в стены. Я боюсь, что встречу ее, поэтому держусь поближе к подворотням на случай, если она появится.
Ее адрес — это дом с закрытыми воротами и высокими стенами, по которым вьется дикий виноград. Я отступаю на шаг, чтобы посмотреть на фасад, и вижу, что она живет в бывшем частном особняке, каких много в историческом центре Безансона. Пытаюсь толкнуть дверь, но та не открывается. На дверном косяке — ряд бронзовых звонков, под одним из них написана фамилия из телефонного справочника. Я дотрагиваюсь до звонка, но не знаю, буду ли звонить. Решаю прогуляться по району и присаживаюсь на лестницу у музыкального магазинчика на площади Гранвель. Голые деревья тают в слабом свете солнца. Я вытаскиваю «Заблуждения сердца и ума» Кребийона-сына и пытаюсь читать. Говорю себе: вот прочитаю десять страниц и пойду обратно к дому, это мое привычное волшебное заклинание. Слышу детский голос и вздрагиваю. А вдруг она сюда ходит гулять со своим ребенком? Бегом прячусь за дерево. Проходят девчушка и молодая блондинка. Церковный колокол бьет одиннадцать, я заканчиваю главу. Сую руки в карманы, сжимаю кулаки и размашисто иду к дому. Ворота открыты, и я вижу мощеный дворик с горшками, в которых растет самшит. Три крыла дома поблескивают высокими окнами. У главного входа припаркована машина немецкой марки.
Я захожу во двор, во мне смешиваются чувства ярости и тревоги. Я фанат фильма «Самый длинный день» о высадке союзников в Нормандии 6 июня 1944 года. Я тоже готов или выиграть, или проиграть, третьего не дано. Я останавливаюсь прямо посередине двора. Я мог бы заорать, но говорю себе, что все лишь мектуб. Пристально смотрю на резную дубовую дверь. Представляю, как она открывается, выглядывает Элен и изумляется: «Жюльен, ты?» Потом улыбается и произносит: «Заходи». Я не двигаюсь с места. Она выходит, я узнаю запах ее духов, она обнимает меня. Победа. А вот поражение — дверь открывается, и кто-то незнакомый спрашивает:
— Что вам, молодой человек?
Я трясусь от страха, бормочу первое, что приходит в голову, и ухожу.
Часы на колокольне отбивают полдень. Я внимательно смотрю на окна и на занавески. Никакого движения. Пока на лестнице не слышатся шаги и голоса. Я выбегаю со двора и прячусь. Слышу, как заводят машину и хлопают дверцами. За рулем мне удается разглядеть водителя, мужчину с худощавым лицом в золоченых очках. Рядом с ним какая-то тень, потом огонек зажигалки, на заднем сиденье — двое детей. Я иду по улице. Я не победил, но и не проиграл.
За четвертым столиком заказали фуа-гра и стручковую фасоль. Я аккуратно выкладываю фасоль на тарелку, украшаю петрушкой и ставлю тарелку перед помощником главного повара, который обжаривает печень. Возвращаюсь на место и только собираюсь мыть редиску, как кто-то хлопает меня по плечу. Помощник повара отдает мне тарелку. У него под носом пучок волос, что придает ему высокомерный вид.
— Кто это научил тебя так резать фасоль?
Я застываю, держа в ледяной воде редиску.
Снова удар по плечу:
— Тут тебе не ваша Тмутаракань, тут готовят, а не коров пасут. — Содержимое тарелки отправляется в мусорное ведро. Он четко произносит у меня над ухом: — Режешь фасоль вдоль, и быстро, иначе хуже будет.
Я кладу перед собой разделочную доску и режу каждый стручок. Слышу, как помощник, ворча, обращается к повару:
— Повылезают из своей дыры и думают, что готовят по-царски.
Шеф-повар ничего не говорит. Как, впрочем, и всегда. Когда он взял меня на подработку, то просто спросил: «Ты уверен, что это ремесло тебе по душе?» Я скрыл от него, что учусь. Я оробел, когда увидел шикарный зал, диваны красного бархата, темное дерево, мрамор и множество зеркал. Он вяло пожал мне руку, наш разговор его не интересовал. Он даже не смотрел на меня, занятый тем, как накрывают столы. Я впервые увидел, как гладят скатерти. Один из официантов протирал уксусом столовые приборы.
Шеф-повар, не поднимая головы, рассказывал мне о новой кухне, об обезжиренных подливках, о быстрой варке, о том, что они подают овощи с грядки. Он говорит только о гастрономическом справочнике «Ги и Мийо», в котором ресторану в прошлом году дали отличную характеристику. Гид «Мишлен» — дело иное, это его голубая мечта, на кухне о нем заговаривать запрещено. Шеф-повар давно ждет, когда же ему присвоят звезду, он «Мишленом» и восхищается, и ненавидит его.
Как только заходит какой-нибудь важный посетитель, на кухне начинается настоящий ажиотаж. Шеф-повар снует туда-сюда, все держит под контролем. Сам раскладывает закуску и сто раз напоминает метрдотелю, чтобы тот уделил особое внимание определенному столику. «Клиент долго изучал меню?» «А что-нибудь просил уточнить?» «Не знал, какое блюдо выбрать?» «Почему выбрал дежурное блюдо, а не предложение от шеф-повара?» «С ним обговорили винную карту?» «Бокал какого вина он заказал?» Иногда шеф-повар украдкой наблюдает за клиентами из-за барной стойки. Кажется, этого он уже видел. Или не видел? Он задает вопрос официантам, а те уже не знают, куда бежать.
На кухне к блюдам потенциального «проверяющего» относятся ужасно ответственно. Если тот заказывает «запеченного судака с подливкой», то помощник повара тщательно осматривает рыбу, держа в руках пинцет в поисках какой-нибудь косточки. Заново режут лимон, который кажется недостаточно красивым. Шеф-повар сто раз проверяет, достаточно ли прожарено филе. Орет на поваренка, который не до конца очистил бобы. Метрдотель рапортует — описывает, какое выражение лица было у посетителя, когда тот увидел принесенное блюдо, все ли тот съел, сказал ли что-нибудь. Ему же уточнили, что тут не разогревают, а готовят сами? Что здесь отличное мороженое с малиновым вареньем? Нет? Он заказал фруктовый салат? Странный выбор для ресторанного критика. «Не забудьте ему на десерт принести макаруны[88]. А я похожу по залу, а потом как бы между делом подойду и поздороваюсь», — предупреждает нас шеф-повар. Он меняет фартук и переобувается. Потом выходит в зал, беседует с завсегдатаями, заказывает аперитив для пары, ждущей, когда освободится столик, и добирается до загадочного посетителя, который как раз оживленно беседует с метрдотелем: «Браво, уважаемый, я как раз говорил, что обязательно приду в ваш ресторан снова, когда в следующий раз буду встречаться с мэром». Да, «Мишленом» тут и не пахнет.
— Опять мимо, — шепчет официант приятелю с кухни.
Шеф-повар и его помощник вымещают на нас свое недовольство. Обеденного перерыва как не бывало. Мы чистим горы топинамбура, моем шпинат, снимаем кожицу с помидоров, готовим подливки и бульон. Помощник повара под любым предлогом орет на поварят, колотит по рукам и дерет за уши. Ребята измождены, их плохо кормят. Персоналу нормальной еды не дают. Мы едим то, что нельзя подать в ресторан, то есть практически испорченные продукты. Я все время хочу есть. Вечером я подъедаю с почти нетронутой тарелки. Помощник повара громко обзывает меня дармоедом. Я не протестую. Я так устал, что не хочу связываться. Но рабочий день все не заканчивается. А еще предстоит выслушивать, как шеф-повар читает нотации поварятам. Напоминает им, что это привилегия, что их «тут кормят и угол дают». На самом деле вовсе их не кормят, а спят они в какой-то жуткой комнатенке под крышей. Я часто видел, как один из них плачет. Как-то в понедельник утром он не пришел на работу. «Все равно он не создан для этой профессии», — сказал тогда шеф-повар.
Помощник повара мне кажется настоящим садистом, а по поводу шеф-повара я сомневаюсь. Как-то утром я пытался приготовить каре ягненка. Подошел шеф-повар, принес разделочный нож и показал мне, как снимать мясо с кости, чтобы ее было видно. Тогда же он рассказал мне, что когда ему было четырнадцать лет, он работал на бойне в Вогезах, а потом стал учиться на повара. Когда я смотрел, как он добела счищает кости для каре, чтобы они не прокрасились во время готовки, то понял, почему он так стремится к совершенству, почему живет один, без жены и детей, почему ему важен только ресторан. Больше его ничего не интересовало.
Ты похож на него. Я часто спрашиваю себя — может быть, Элен ушла потому, что ей надоело, что ты все время проводишь со своими кастрюлями. Я ведь не просто так не позвонил ей, не постучал в дверь. Я боюсь, что она произнесет слова, которые тебя уничтожат. Хотя и не представляю, что она начнет тебя в чем-то обвинять. Достаточно будет голой правды. Я помню, как Габи говорил, что «она была от тебя без ума».
Когда я не занимаюсь стряпней, то стараюсь ходить на занятия на улицу Межван. Иногда сразу после работы бегу на лекцию.
— Что-то от тебя едой несет, нет? — бросает мне сидящий рядом студент.
Я улыбаюсь и вспоминаю о Корин. Я бросил попытки разобраться в Корнеле, но прилежно хожу на сравнительное литературоведение. Этот кучерявый с носом крючком понял, что в переполненных аудиториях на медицинском или на юридическом мне делать нечего.
— Что у вас с руками? — спросил он в день, когда я обжегся на кухне.
Я ответил, что мотоцикл ремонтировал, которого у меня, естественно, не было.
— Какой марки?
— У меня «ХТ 500», — соврал я, припоминая школьную пору.
— Японский, значит, — продолжал он. — Мне больше английские нравятся, Norton, Triumph.
Когда я не вру, то пытаюсь восполнить пробелы в образовании. Три года, в течение которых я изучал технические предметы, бесконечно отдалили меня от студентов гуманитарного профиля. Я люблю слова, но они скользят у меня сквозь пальцы, как форель, которую мы ловили с Габи. Когда я чего-то не знаю или не понимаю, то делаю вид, что я в теме. Но иногда не получается. Как-то я выступал с докладом по Шекспиру. Сложно. Как будто заварной крем делаю с завязанными глазами. Я долго рассуждаю о «фиктивной» и «символической» смерти одного из персонажей и с облегчением замолкаю. Крючконосый сидит в своем черном плаще, как ворон на дереве посреди поля. Он поворачивается к остальным студентам и спрашивает:
— И как вам?
В аудитории тихо. Наконец несколько человек шепчут:
— Неплохо.
— У меня только один вопрос. Вот вы говорите о фиктивной, символической смерти. Почему не только о фиктивной или только о символической? Какая, по-вашему, разница между этими понятиями?
Я что-то бормочу. Он насмешливо ждет, пока я совсем сяду в лужу, а потом решает помочь:
— Может быть, лучше использовать термин «фиктивная смерть»? Согласны?
Я быстро киваю, как заключенный, которого вот-вот выпустят на свободу.
— Ну и хорошо, прекрасный был ответ.
Я не привык к комплиментам. На кухне мне часто повторяют, что «мы готовим для клиента, а не для собственного удовольствия». Я поднимаюсь по ступеням в аудитории и слышу голос крючконосого:
— Вам не следует теряться. Это же просто слова, просто бумага. Я уверен, что на кухне вы более уверены в себе.
Меня застали врасплох.
— Тут все всё знают. Особенно когда вы помойные ведра из ресторана выносите.
Мы спускаемся по лестнице вместе. На выходе он мне говорит:
— Я очень уважаю людей, которые работают руками.
Как-то вечером я помогаю поварятам побыстрее убраться на кухне. Работа почти закончена. Шеф-повар уже ушел. Мойщик посуды только что вымыл полы. Он курд и только что приехал во Францию. Его зовут Агрин, его взяли на работу утром. Платят ему наличными за день работы. Помощник повара нелегалов недолюбливает. То сковорода плохо вымыта, то работает медленно. Сегодня он особенно разошелся, потому что Агрин заартачился и не захотел перемывать кастрюлю. Так что повар решил напакостить и специально пролил остатки мясной подливки на чистый пол. Потом рассмеялся, притворился, что так само получилось, и приказал Агрину еще раз вымыть плитку. Тот тихо сказал «нет», это одно из немногих слов, которые он знает на французском.
— Убери, говорю. Иначе ты уволен! — Повар поднялся, взял жирную тряпку, лежащую в ведре с грязной водой, и бросил ее под ноги Агрину.
Тот не шелохнулся.
— Подбери.
Агрин скрестил на груди руки.
— Слушай, ты, крысеныш, либо убираешь это дерьмо, либо под зад получишь.
Мойщик посуды улыбнулся и сказал что-то, наверное, какое-нибудь курдское ругательство. Повар бросился на него, я еле успел встать между ними. Повар остановился как вкопанный и еще громче заорал:
— И ты туда же, защищаешь этих лишенцев! В сторону!
У меня за спиной Агрин со своим «нет, нет».
— Не лезь не в свое дело, умник! — Повар зовет меня «умником» с тех пор, как увидел, что я читаю у мусорных бачков.
Он кивает в сторону Агрина, но я его отталкиваю. Он наскакивает, я наношу короткий удар. Он поскальзывается на мокром полу и глухо бросает:
— Сукин ты сын. Такой же лузер, как твой отец.
Я как будто слышу Габи: «Побеждает не самый сильный, а самый разозленный». Я хватаю половую тряпку и запихиваю ее в рот повару. Тот бьет меня между ног. Боль меня только разъяряет. У меня в руках оказывается сковородка, я готов размозжить ему череп, но вдруг чувствую железную хватку на запястье. Агрин смотрит на меня и очень мягко говорит «нет», забирая сковороду.
Я рад, что меня уволили.
Однажды воскресным утром кто-то постучал в дверь моей комнаты. У меня страшное похмелье. Я выпил слишком много пива с Агрином и парнями с филфака, мы чокались за ПРК и РКЛ[89]. Я открываю дверь, стою, голый по пояс, и скребу щетину. Ты смотришь на меня, держишь в руках кулек с круассанами.
— Теперь, значит, чтобы тебя увидеть, мне самому надо приехать?
Я зеваю, чтобы скрыть смущение.
— Не пригласишь войти?
Ты первый, кто видит мой курятник. Я неловко застилаю постель и предлагаю тебе сесть на единственный стул.
— У тебя есть кофе?
Я показываю на жестянку с растворимым кофе, которая стоит рядом с моей зубной щеткой, и открываю кран с горячей водой. Ты разочарован, когда видишь, как я живу.
— Сказал бы мне, я бы тебе электрическую кофеварку привез.
У нас на двоих одна чашка. Мы по очереди пьем из нее, макая в кофе круассаны. Ты рассматриваешь комнату, останавливаешь взгляд на стопках книг, которыми завален стол, и на исписанных листках, пришпиленных к обоям.
— Сказал бы, я бы тебе больше денег дал.
— Зачем?
— Чтобы ты нашел комнату побольше.
— Дело не в размерах. Мне тут неплохо.
— А как ты ешь?
— Как получится, а так я не голоден.
Ты в это не очень веришь. Я с гордостью раскрываю твою старую табакерку, где храню скопленные деньги:
— Смотри, всё в порядке.
— Но ты что же, ничего не тратишь из того, что я тебе каждый месяц посылаю?
— Я подрабатываю.
Больнее было бы только ножом ударить.
— Значит, история со стряпней не закончилась?
— Это не история, это моя жизнь. — И добавляю: — Как и книги.
Ты закрываешь ладонями лицо.
— Господи, ну кто тебе это в голову вбил?
— Я сам себе вбил, когда смотрел, как ты работаешь.
— Но я же тебе столько раз говорил, что это не настоящая работа. — Показываешь на книги: — А это всё тогда зачем?
— Билет в большой мир. Ты позволил мне учиться — это настоящая удача.
— Ну тогда и учись. Не теряй времени, не готовь, будь преподавателем.
— Я не теряю времени. Я хочу читать, писать и готовить.
Ты массируешь виски, опустив голову.
— Тогда приезжай домой на каникулы, будешь помогать мне на кухне.
— Конечно, но этого недостаточно, папа. Я хочу узнать что-то еще. Говорю же, я хочу учиться и готовить.
— Но, черт возьми, в твоем возрасте я должен был у плиты стоять, потому что едва мог накарябать собственное имя.
— Именно поэтому я хочу готовить, чтобы ты гордился своей работой.
— Что? Торчать по пятнадцать часов в день и готовить жрать для всяких придурков, которые приходят набить желудки и потом посрать? Ты это называешь работой?
— Может быть, если бы ты больше времени проводил с Элен, если бы она осталась с нами, ты бы так не говорил.
Я нажал на красную кнопку и развязал ядерную войну. Я это понимаю, но считаю, что терять уже нечего. Мы слишком долго жили, не понимая друг друга. Ты поднимаешься со стула и хватаешь меня за шею. Мне кажется, что сейчас ты меня ударишь. Ты яростно трясешь меня за плечи:
— Больше ни слова о ней! Ясно? Ни слова.
Ты не в состоянии сказать «Элен». Если бы она знала, она, живущая в нескольких сотнях метров отсюда, в какое состояние ты приходишь лишь от звука ее имени! Я смотрю на тебя, ты пошел пятнами, одет по-дурацки: в вязаный свитер и слишком длинные брюки. Сидишь в моем курятнике. А Элен, наверное, сейчас завтракает, проверяет тетрадки у себя в особняке, а может, наводит марафет и куда-нибудь поедет на машине.
В форточку начинает барабанить дождь. Ты закуриваешь. Ты ненавидишь безвыходные ситуации.
— Так что?
— Буду учиться на филфаке и одновременно подрабатывать.
Ты сильно затягиваешься:
— Тогда денег больше не получишь.
Разговор окончен. Ты так сильно хлопаешь дверью, что со стены слетает постер группы Led Zeppelin. Ты забыл свою пачку. Я щелкаю зажигалкой и снова ложусь в постель. Ты действительно «жуткий упрямец», как говорит Габи. Но в глубине души мне грустно.
Я устроился к Амару. Он стал хозяином ресторанчика на улице Баттан. И искал себе помощника. Мы познакомились у него на крохотной кухне, где нашлось место и для Агрина. Амар протянул мне фартук, как будто я уже давно тут работаю:
— Молохею знаешь?
Я, само собой, не знал.
— Это праздничное блюдо, как первый день весны. — Он показал мне порошок нежно-зеленого цвета. — Это джут, растет под пальмами. Для соуса. — Он уже разделал лопатку и теперь поглаживает ярко-красный кусок мяса: «Красота, да?» Человек, который любит лопатку, плохим не может быть по определению, говорил отец. Амар натер мясо чесноком и чудесной темно-красной приправой. — Это бсар, травы, моя мама делает. Здесь корица, тмин и укроп, — рассказывает Амар, добавляя стручковый перец, оливковое масло и томатную пасту, так что лопатка оказалась обмазанной толстым слоем пахучей смеси.
Амар рассказывал мне о детстве по ту сторону Средиземного моря, тогда его мать промывала травы в решете, когда готовила молохею.
— Я за ней движения повторяю. Всю жизнь смотрел, как она готовит. А еще ходил за продуктами, покупал рыбу в порту у рыбаков и носил молоть куркуму к соседу-мельнику.
Его отец уехал из родной деревни работать во Францию на литейный завод. Я подумал обо всех работягах, ребятах «от сохи», которых так презирал мой учитель в техническом лицее. «Когда он уезжал на заработки во Францию, то говорил, что я братьям остаюсь за отца, что теперь мне надо даже улицу переходить осторожно». Когда они получали письма от отца, вслух их матери читал Амар. Сын обожал отцовскую жизнь, когда тот рассказывал о велогонках, о пейзажах и местных продуктах. С того времени Амар всё знает о географии Франции и о сырах. Чем он только не занимался у себя на родине, пока однажды утром не приехал на вокзал в Безансоне.
Амар насыпал джута в подогретое оливковое масло, и тот стал темно-зеленым. Потом положил куски лопатки, которую сначала подержал в травах с грибами.
Я открываю для себя удивительный мир пряностей. Отец использовал на кухне только перец, готовую приправу из имбиря, гвоздики, мускатного ореха и корицы и сам мускатный орех. Благодаря Амару я узнал о кардамоне, которым он приправлял рисовую кашу, о куркуме для котлет из телятины; в сироп из цитрусовых он добавлял корицу, а в потроха — анис. Он настоял, чтобы я сначала попробовал приготовленную им шурпу с каракатицей, а потом рассказал о своих первых шагах на кухне. «Тает во рту. Надо бы добавить чеснока и сельдерея». Сначала он мыл посуду, а потом его взял под свое крыло старый шеф-повар и научил кое-чему из высокой кухни и совсем простой; кролик в горчичном соусе соседствовал с камбалой и блинами сюзетт[90]. Когда тот вышел на пенсию, Амар решил продолжить его дело.
Молохея готова и блестит, как чернила. Амар украсил лопатку цвета какао тремя лавровыми листами. Мясо было удивительно мягким, а соус — нежным, как шоколадная помадка, и деликатного зеленого оттенка. Мы ели, просто заедая все хлебом.
Благодаря Амару я понимаю, что в одном блюде могут встречаться совершенно разные традиции. С ним я томлю колбасу морто[91] в горшочке со специями его матери, учусь готовить кускус и подаю его к говядине по-бургундски, пробую его личный рецепт пастиллы[92] с уткой и апельсинами. Когда я надеваю фартук, то никогда не знаю, о чем он мне будет рассказывать — о флердоранже или о том, как он запекает картофель, как будто классические блюда с Вогезов, но со щепоткой куркумы. Но самое смешное не это. Амар рассказывает о французах с улицы Баттан и о своих арабских соседях, говорит, что они до сих пор ничего не поняли. «Еду в деревню, говорят, что я спец по пицце, сюда возвращаюсь, говорят: ты спец по кускусу». Агрин говорит об Амаре, что тот похож на фиговое дерево — тянется ввысь, но никогда не забывает о своих корнях.
По воскресеньям ресторан Амара превращается в караван-сарай: сюда заходят и завсегдатаи, и случайные прохожие, чтобы посидеть и выпить кофе, пропустить стаканчик белого вина и немного перекусить. Все читают «Эст републикен», обсуждают последнюю игру футбольного клуба «Сошо», кто-то флиртует, надеясь на продолжение знакомства. К Амару любят заходить все, кто живет на улице Баттан. Он позволяет нам с Агрином пользоваться плитой. И тут мы можем приготовить все, что в голову приходит. По воскресеньям я обожаю делать омлет с картошкой и луком нового урожая, куда добавляю кориандр или жгучий перец, смотря что есть под рукой. Агрин делает свою фирменную кабачковую икру и джаджик[93]. Еще мы вместе готовим долму, фаршируем виноградные листья рисом. Тебе очень понравится это блюдо, когда ты заболеешь.
Этим утром я решаю приготовить плов, который подам на большом блюде на общий стол. Должен признаться, раньше рис для меня был просто обычным гарниром, который постоянно подают к бланкет[94] из телятины и рыбе по пятницам. Сколько мы спорили о том, как долго надо варить макароны, рис и овощи. В твое время гарнир разваривали так, что он мог превратиться в кашу. Когда я начал готовить фасоль аль денте, ты сказал, что так нашему ресторану придет конец. И добавил: «Это просто мода такая». Но любопытства не сдержал. Помню, как ты взвился, когда попробовал плов: «Не готов же». А потом сам просил: «Приготовишь свой рис?» Люблю, когда рис начинает золотиться в сливочном масле на сковородке. Тогда от него исходит аромат жареного фундука. Люблю смотреть, когда добавляю в него бульон, как рисовые зерна чуть вздрагивают и начинают тихо шептаться, напитываясь жидкостью. Я обжариваю кедровые орешки и изюм, когда слышу, что меня зовет Амар:
— К тебе пришли.
Я узнаю крупную фигуру Габи. На нем английская камуфляжная куртка, отчего в ресторане все заинтересованно на него смотрят. Он отрастил волосы и отпустил седую бороду. Габи подмигивает и протягивает мне небольшой ящик:
— Держи-ка. Доставка на дом, места надо знать, дикая спаржа. Ты тут никому не говори, откуда она, секрет.
Я наливаю ему кофе. Габи скручивает самокрутку. Законы не для него, а уж тем более запрет на курение в бистро. Он особо не торопится.
— Поешь с нами? — спрашиваю я.
Он — чуть сомневаясь:
— Ну хорошо, только быстро, а то я не сказал Марии, куда поехал.
Я быстро обжариваю большой пучок спаржи и добавляю в рис. Ставлю большую тарелку.
— Может, на улице поедим? Погода хорошая, — предлагает Габи.
Мы садимся на скамью в сквере напротив ресторана. Габи вертит в руке ложку, а я начинаю есть. Я не сомневаюсь, что он не просто так приехал. Он серьезно смотрит на меня:
— Твой отец болен. — Габи на слова не скупится, особенно когда дурака валяет, но когда дело заходит о важных вещах, он обходится короткими фразами. Не дожидаясь ответа, продолжает: — Рак легких. Они могут прооперировать, но он не хочет.
— Ты давно в курсе?
Он немного смущен:
— Так… Он не хотел, чтобы мы тебе говорили.
— А почему он не хочет, чтобы его оперировали?
— Говорит, не хочет, чтобы от него убыло, что все равно ему кранты, что всему кранты.
— Да, он такой. Всегда хотел все контролировать.
— Он не верит врачам, а они говорят, что у него есть все шансы на выздоровление. Да и в ресторане дела так себе.
— То есть?
— Твой отец резко сдал. А мой брат не может всем заниматься. И потом, думаю, еще и конкуренция. Ты же знаешь, что сейчас люди предпочитают быстро перекусить в торговом центре или в столовой на работе.
— Он обо мне говорит?
— Говорит, что у тебя впереди только хорошее. Что отучишься и найдешь хорошую работу.
— А готовка? Так и не хочет, чтобы я этим занимался?
Габи вздыхает. Откладывает ложку и кладет мне руку на плечо:
— Поезжай к нему, сынок. Вы должны поговорить.
— Думаешь, это так просто?
— Не будь дураком, как мы. Наших отцов подкосила Первая мировая. Они вернулись с нее спившимися молчаливыми инвалидами. Поговорите, черт.
— Кто знает, что у него рак?
— Я, Мария, Люсьен, Николь.
— Семья, в общем. А Элен?
Габи хмурится, как будто я спросил что-то ужасное:
— Элен?
— Ну да, Элен. Она была частью его жизни. И частью моей жизни.
— Но никто не знает, где она.
— Я знаю.
Мне кажется, что у Габи от нашего разговора голова кругом идет, особенно когда я добавляю:
— Я с ней поговорю.
Я провожаю Габи к машине. Я свернул себе самокрутку из его табака «Скаферлати».
— Приедешь? — спрашивает он.
— Как только увижусь с Элен.
Все происходит быстро, как в фильмах, когда я был маленьким. Тогда можно было покрутить ручку проектора и ускорить движение картинок. Я опрокидываю стакан бухи[95] и набираю номер Элен. Мне отвечает мужской голос.
— Простите за беспокойство, — произношу я. — Могу ли я поговорить с Элен?
— Передаю трубку.
— Алло?
— Здравствуйте, это Жюльен.
Я слышу детские голоса. Элен говорит кому-то:
— Закрой дверь, пожалуйста.
Я сижу на берегу Ду у самой воды. От скуки бросаю камешки. Загадываю, что она придет, когда камешек подпрыгнет три раза. У меня трясутся руки. Сначала я увидел ее кроссовки, хотя почему-то думал, что она будет в сапогах. На ней джинсы-варенки и джемпер. Волосы забраны в конский хвост. Ее кожа кажется мне очень загорелой. Я встаю и поднимаюсь на берег. Когда она меня обнимает, я узнаю запах ее духов. Она старается улыбнуться. Я не знаю, что сказать, поэтому неловко спрашиваю:
— Куда пойдем?
Она отвечает:
— Просто погуляем, хорошо?
Хорошо. На газонах распустились нарциссы. Я смотрю только на них, потому что ужасно смущен. Я знаю, что она знает. И поэтому умело направляет разговор, спросив о занятиях. Мы разговариваем о Гольдони[96], которого я обожаю, о Роб-Грийе[97], который вызывает у меня любопытство, о Граке[98], у него отличные книги, опубликованные в издательстве «Корти». Она улыбается:
— Ты очень по душе твоему преподавателю по сравнительному литературоведению.
— Откуда вы знаете?
— Мы дружим.
— Но откуда вы узнали, что я хожу к нему на занятия?
Слышно, как по камням бежит вода, как в воздухе летают сережки вербы. Она нежно смотрит на меня. То, что она скажет, кажется само собой разумеющимся. Как то, что нам рассказывает крючконосый, когда читает лекцию о романах Шекспира.
— Я никогда не забывала о тебе, Жюльен, все эти годы. Никогда. Даже когда вышла замуж и родила детей. Ты всегда был в моем сердце. И потом — мир тесен, я знала некоторых учителей у тебя в школе, а потом в лицее. Они рассказывали мне, как у тебя дела.
— А ваш номер телефона? Как вы мне его передали?
— Через твою преподавательницу по французскому. Она была убеждена, что ты будешь поступать на филфак.
Я начинаю закипать:
— Вы следили за мной, а мы все это время еле на плаву держались.
— Все было не совсем так.
— Но ушли-то вы! — Я уставился на самокрутку, которую пытался скрутить, но понял, что Элен смущена.
— Можешь мне тоже скрутить, пожалуйста?
— Крепкие.
— Как отцовские?
— У него рак легких. Я из-за этого решил с вами повидаться. Он не хочет лечиться.
Элен резко отвернулась к реке. Глубоко вдохнула и стала рассказывать спокойным голосом:
— Когда я встретила твоего отца, то это не было любовью с первого взгляда. Я полюбила его, когда увидела, что вы с ним совсем одни. Очень полюбила. Я была из буржуазной среды, но с вами мне сразу стало очень хорошо. Я любила твоего отца таким, каким он был. Любила его руки, поврежденные готовкой. Руки других мужчин я до такой степени никогда не любила. Мне нравилась его практичность, а еще то, что он многого не знал. Он так трогательно задавал какой-нибудь вопрос о книге или об авторе. Когда он чего-то не знал, то никогда не делал вид, что знает, как все вокруг.
— Но почему же тогда вы расстались?
Элен с болью посмотрела на меня:
— Я хотела, чтобы мы поженились. Не ради свадьбы, нет, я хотела тебя усыновить. Но твой отец не хотел. Хотя я подталкивала его к этому очень мягко. Он очень переживал из-за смерти твоей мамы. Вначале, когда ты звал меня мамой, я видела, что он и счастлив, и нет. Как-то он мне сказал: «Ты снова осветила мою жизнь». Но думаю, что из сумрака он так и не вышел.
— Из-за матери?
— Наверное, но не только. Он очень любил меня, но у него были свои скелеты в шкафу. Детство в Морване[99], Алжир… Пусть он никогда об этом и не говорил.
— Почему у вас не было детей?
— Он больше не хотел детей. У него был ты.
— Короче, все из-за меня.
— Не говори так. Никогда. Он любит тебя больше жизни.
— Да, но любит неправильно.
— Как может, так и любит. Быть родителем — самое сложное в мире ремесло.
Наступает вечер, Элен исчезает за деревьями парка Шамар. Перед тем как уйти, она обнимает меня и шепчет:
— Если бы ты знал, как я по тебе скучала.
Осень, воскресенье. Мы сидим на покрывале на берегу реки. Ты оперся о ствол дерева. Я положил тебе под спину подушку. Ты не жалуешься. Твое тело пожирают метастазы. Врачи просто назначают тебе «успокаивающее», как они это называют. Ты хрустишь чипсами, запиваешь красным вином. Я купил курицу гриль.
— Папа, тебе какую часть?
— Как будто сам не знаешь!
— Крылышки и попку, значит.
— Одно крылышко.
Я чуть не сказал: «Тебе нужно хорошо есть». Глупость. У курицы сухое безвкусное мясо.
— И получше едали, да?
Ты надкусываешь крылышко, потом складываешь кости в бумажный пакет и берешь грушу. Чистишь ее и режешь.
— Хочешь четвертинку?
— Да, спасибо.
— Отличный фрукт — груша. Всю зиму можно хранить. — Ты издалека смотришь на речку и добавляешь: — Когда за плиту встанешь?
Я делаю большой глоток вина, чтобы не расплакаться. Я не могу ничего сказать. Меня душат эмоции. Ты это знаешь, хотя по-прежнему на меня не смотришь. Сидишь и качаешься из стороны в сторону.
— Смотри, там водяная крыса плывет вдоль берега. Знаешь, что из них получается отличный паштет? — Ты рассказываешь о водяных крысах, а жизнь летит в тартарары. — Брось в воду кости, пусть рыбы порадуются.
Я слушаюсь, как мальчишка.
— Когда будешь готовить курицу, всегда ставь латку в духовку. Лимон в гузку не забудь. Главное, постоянно поливать ее соком. — Ты откусываешь от груши и пожимаешь плечами. — Ладно, не знаю, зачем я тебе все это рассказываю. Ты же видел, как я готовлю, верно?
Я резко вскакиваю на ноги. Меня переполняют слезы и ярость. Я хочу заорать: «Как я буду без тебя?!» Я представляю, что ты скоро умрешь, что тебя больше не будет, слышу шум кастрюль в семь утра, который никогда уже не будет таким же, как раньше. Как пить без тебя кофе? Как чистить овощи? Как обжаривать лук? Как делать паштет? Как без тебя орать: «Осторожно, картошка пригорает!»? Нам уже вместе не пробовать зельц, и потом ты не закуришь свою последнюю за день сигарету.
Я широко шагаю по берегу. Ярость сменяется какой-то странной радостью. Ты только что передал мне эстафетную палочку, вот так, между невкусной курицей и пакетиком покупных чипсов. Дал добро. Так просто, как «передай соль» или «переверни блинчик». Невероятно. Но это и правда ты, ты и правда сказал, что я могу быть поваром. Ты поднимаешься, идешь к воде. Стоишь ко мне спиной:
— Сядь, сынок.
Самое ужасное, что я опять слушаюсь.
— Помнишь свою Всемирную энциклопедию?
— Да.
— Ты все время сидел, уткнувшись в эти книги. Я был рад, что купил их тебе. И очень гордился тобой, тем, что ты знаешь.
Молчание.
— А теперь их читаю я. Постоянно. В жизни столько не читал. Кто бы мог подумать, что придется заболеть, чтобы начать чему-то учиться. Поэтому я хотел, чтобы ты окончил школу.
— Папа, но ведь у тебя золотые руки.
— Золотые, но бедные… Когда ты кладешь еду в тарелку, никто тебя не видит. Когда еле успеваешь на кухне, никто не слышит. Люди просто едят. И всё.
— Неправда. Люди приходят в «Реле флери» попробовать твой зельц и говядину по-бургундски. Все знают, что «Реле флери» без тебя — ничто. Кстати, если бы ты захотел, у нас бы уже была мишленовская звезда.
Ты улыбаешься:
— Нет великих поваров, есть великие рестораны. «Реле флери» — просто забегаловка у вокзала.
— Неправда! Даже у братьев Труагро, у которых три звезды, есть свое фирменное блюдо. У них эскалоп из лосося под щавелевым соусом[100], а у тебя слоеные пироги.
Ты смеешься:
— У тебя всё просто!
— Это упрек?
— Что ты! Ведь это я сомневался, что тебе удастся и учиться в университете, и постигать это чертово ремесло.
— А сейчас?
— А сейчас ты умеешь и то и то. Только ты знаешь, что будет дальше. Знаний бесполезных не бывает.
Я зажигаю конфорку и ставлю греться воду. Насыпаю твоей ложкой кофе. Во дворе урчит мопед Люлю. Смотрю на часы — семь тридцать. Чищу морковь и лук для бульона, собираюсь готовить сладкую телятину. Мои руки — это твои руки, когда я кладу куски мяса в кипящее масло. Мои глаза — это твои глаза, когда я смотрю, как оно начинает золотиться. Я думаю, как ты, когда добавляю сколько нужно вермута и бульона. Люсьен удивляется, когда я прошу его попробовать.
— Поперчить бы еще, — предлагает он.
— Почему отец больше ничего не пробует?
— Думаю, вкус перестал чувствовать.
— То есть?
— Он такого не говорил, конечно. Но после смерти твоей матери и особенно после ухода Элен… Я видел, что что-то не так, ему все невкусно.
— И как он поступает?
Люлю закусывает губу, как будто собирается сказать какую-нибудь глупость.
— Ты его знаешь, он всегда соль ладошкой мерил. А остальное — на глаз. Ну и иногда спрашивал: «Люлю, ты пробовал?»
— А ты пробуешь?
— Неа, только вид делаю. Он никогда не ошибается.
Каждый вечер в шесть тридцать я отношу наверх две тарелки супа, мы вместе едим. Ты очень любишь суп с картошкой и кресс-салатом. Ты рассказываешь мне о «Столпах неба» Бернара Клавеля[101]. Эту книгу я прочитал взахлеб, когда был подростком; теперь ее читаешь ты. Ты поражен тем, что писатель поместил действие своих книг в знакомые тебе места. Ты рассказываешь мне о Вьей-Луа, деревне в лесу Шо, куда ты ходил собирать грибы и ловить гольянов[102].
Я зря поставил кресло в кухню, ты никогда сюда не приходишь. Предпочитаешь сидеть на заднем дворе. Тебе нужен свежий воздух. Но ты никогда не говоришь со мной или с Люсьеном о стряпне.
Как-то я купил на рынке пару отличных кур. Я решил приготовить их по дижонскому рецепту, но мне хочется узнать, какой рецепт у тебя, сколько ты кладешь горчицы и твердого сыра.
Ты даже не поднимаешь головы, уткнулся в книгу:
— Я уверен, у тебя отлично получится.
Ты предпочитаешь поговорить о «Хозяине реки». Опять Бернар Клавель. Я стою перед тобой, руки опускаются. Тебе даже новое блюдо не интересно попробовать. Я ввожу в меню скумбрию в соевом соусе с имбирем и плов, который научил меня делать Амар. Но я не уверен, что это правильно, потому что завсегдатаи не приходят в «Реле флери» за чем-то экзотическим. Люсьен погружается в задумчивость, когда видит, что я возвращаюсь с коробкой, полной специй, или когда я вдыхаю ароматы аниса и укропа. Ты пробуешь скумбрию, тыкаешь вилкой плов. Я наблюдаю за тобой, стоя у плиты. Когда ты приносишь мне пустую тарелку, то чуть заметно улыбаешься. Теперь вместо сигареты ты заканчиваешь обед шоколадным муссом. Ты все же внимательно рассматриваешь новые блюда, которые я тебе готовлю, но ничего не говоришь. А потом утыкаешься обратно в книгу или в телевизор, где по каналу «Арт» показывают документальные фильмы.
Я вспоминаю, как ты задавал Элен разные вопросы, пока она проверяла тетради или готовилась к занятиям. Сейчас ты наконец можешь утолить свою жажду знаний. Не знаю, стал ли ты другим, или же просто я по-настоящему тебя узнал. Я повторяю твои движения и следую твоим советам, когда использую твои «орудия», как ты говоришь. Вначале я делал это неумело. Ладонь и пальцы скользили по ручке, которую держала только твоя рука. Когда я так мучаюсь, Люлю никогда мне не говорит: «Твой отец сделал бы так-то и так-то», он говорит: «Сделай-ка вот как».
Вечером после закрытия ресторана я мягко толкаю дверь в твою комнату. Ты просишь, чтобы я зажег лампу на прикроватной тумбочке. Спрашиваешь, почему я не хочу быть поваром у какого-нибудь русского миллиардера.
— Ты бы миллионы зарабатывал. Превратил бы «Реле флери» в «Реле шато».
Мы хохочем. Я знаю, что ты боишься, что однажды я пойду спать туда, где спал ты, около плиты. Чем дальше, тем дольше я остаюсь у тебя в комнате. Ты как те дети, что боятся остаться одни в темноте и висят на родительской шее, когда надо уже ложиться спать. Иногда из-за морфия ты забываешься и видишь кошмары. Но когда наступает утро, когда у тебя есть силы, ты хочешь, чтобы мы погуляли хотя бы еще немного. Я усаживаю тебя в машину, ставлю песни Мишеля Дельпеша, и мы едем походить по дороге вдоль канала. Ты мне показываешь руины, заросшие плющом и колючим кустарником. Рассказываешь, что когда-то тут был кабачок, куда ты ходил есть жареных пескарей и танцевать с мамой.
Накануне Рождества ты хочешь поехать на кладбище. Мы заезжаем в цветочную лавку. Я покупаю белые розы. Когда я возвращаюсь в машину, ты шепчешь:
— Не эти, я же тебе сказал — рождественские розы.
Я возвращаюсь за морозником. Ты внимательно смотришь на цветы. Как будто думаешь, что скоро они украсят вас с мамой. Очень скоро.