Памяти матери, сестры и брата
Воскресенье, 22 июня 1941 года. Раннее утро. Солнце светит весело. Наверно, от гордости, что оно разбудило весь город, привело в движение. Я стою в воротах нашего дома. Дежурю. Конечно, не одна — вместе с соседом из восьмой квартиры. В последнее время дежурят все. Даже мы, школьники. При объявлении воздушной тревоги дежурные обязаны созывать прохожих в подворотню, чтобы улица опустела.
Я думала, что дежурить будет интересно, а на самом деле — очень скучно. Сосед, очевидно, не считает меня подходящей собеседницей и читает журнал. Я книжку не взяла: начиталась во время экзаменов.
Глазею на прохожих. Гадаю, куда спешат, о чем думают. И все посматриваю на часы — скоро уже кончится мое дежурство, побегу к Нийоле. Мы договорились идти купаться.
Вдруг завыла сирена. Вторая, третья — каждая своим голосом, и так странно, неприятно. Смотрю — сосед вышел на улицу. Выбежала и я. Зову всех во двор, но меня почти никто не слушает. Еще хорошо, что хоть не задерживаются, а спешат дальше. Наконец улица опустела.
Стою во дворе и жду отбоя. Осматриваю своих «гостей», прислушиваюсь к их разговорам. Боже мой, да ведь они говорят о войне! Оказывается, тревога вовсе не учебная, а самая настоящая! Уже бомбили Каунас.
Мчусь наверх, домой. Все уже знают…
Война… Как надо жить во время войны? Можно ли будет ходить в школу?
Тревога длилась долго. Еле дождались отбоя.
Вскоре сирены снова завыли. Послышалось несколько глухих ударов. Папа говорит, что это уже бомбят город, но бомбы, по-видимому, падают еще где-то далеко. Однако оставаться дома опасно — третий этаж; надо спуститься во двор.
Во дворе уже собрались почти все жильцы нашего дома. Некоторые даже с чемоданами и свертками. Куда они в такой день поедут? Мама объясняет, что они никуда не едут; просто взяли самые необходимые вещи, чтобы, если разбомбят дом, не оставаться без всего. А почему мы ничего не взяли?
Вот и вражеские самолеты.
Мне очень страшно: боюсь бомб. Услышав свист приближающейся бомбы, перестаю дышать: кажется, будто она упадет прямо на нашу крышу. Оглушительный удар, и я сразу начинаю бояться следующей бомбы.
Наконец самолеты улетели. Мы поднялись домой позавтракать. Ем и еле сдерживаю слезы: может быть, это уже последний завтрак. Если даже не убьют, все равно нечего будет есть — ведь магазины закрыты.
Снова завыли сирены. Мы спустились во двор. На этот раз не бомбили.
Какой длинный день!..
Под вечер фашистские самолеты еще больше обнаглели. Не обращая внимания на наши зенитные орудия, летали над городом и бомбили. Один раз я все-таки осмелилась высунуть голову на улицу и взглянуть на небо. Самолеты пролетели, высыпав, словно горсть орехов, маленькие бомбы.
Вдруг так грохнуло, что даже стекла посыпались. Наш сосед, инженер, сказал, что бомба упала близко, наверно на Большой улице.
Стемнело. Настала ночь, но никто не собирается идти спать.
Изредка темноту рассекают перекрестные полосы прожекторов. Скользят по небу, словно обыскивая его. Одни обшаривают медленно, обстоятельно, другие просто мельтешат — слева направо, справа налево. Папа говорит, что они ищут вражеские самолеты. Я крепко зажмуриваю глаза и не смотрю на небо. Тогда совсем не чувствую, что война. Тепло. Как в обычную летнюю ночь. Правда, обычно я бы в такое время уже давно спала.
Тихий гул самолетов. Длинный пронзительный свист. Он близится, близится — внезапно все озаряется и… удар! Снова свист! Удар! Свист! Удар! Еще один! Трещат зенитки, свистят бомбы, сыплются стекла. Адский шум.
Наконец стало тихо: самолеты улетели.
Начинает светать. Война войной, а солнце всходит. Все решили, что здесь недостаточно безопасно, надо укрыться в доме напротив: там есть подвал.
Улицу надо перебегать по одному. Я прошусь с мамой, но она побежит с Раечкой, а папа — с Рувиком. Мы с Мирой уже большие и должны бежать одни. Съежившись, мчусь.
В подвале на самом деле не так страшно: не слышно ни свиста, ни грохота. Но грязно, пыльно и душно. Сидящие поближе к дверям часто выходят наверх посмотреть, что там происходит.
Наконец они сообщили, что стало тихо. Взрослые выходят, бегут домой и приносят своим поесть. Будто нельзя в такое время обойтись без завтрака!
Мама с папой тоже пошли домой.
Вскоре мама вернулась заплаканная. Сказала, что мы можем отсюда выйти: больше, видимо, бомбить не будут. Советские войска отступают, город вот-вот займут гитлеровцы. Это большое несчастье, потому что они страшные звери и яростно ненавидят евреев. Кроме того, папа активно работал при Советской власти. Он адвокат. Ему еще в сметоновское время не раз угрожали местью за то, что он защищал в судах подпольщиков-коммунистов, за то, что принадлежал к МОПРу.
Что же с ним сделают оккупанты?
Мама приводит нас домой. Успокаивает, говорит, что фашисты не смогут с ним ничего сделать, потому что мы уедем в глубь страны, куда они не доберутся. Папа уйдет в армию, а когда кончится война, мы все вернемся домой.
Мама собирает каждому по небольшому свертку белья; к ним привязывает наши зимние пальто.
Ждем папу. Он пошел за билетами.
По улице, по направлению к Святым воротам, мчатся советские танки, автомашины, орудия.
Уже прошло несколько часов, а папы все еще нет. Очевидно, трудно достать билеты: все хотят уехать. А может, с ним что-нибудь случилось? Странно, перед войной я никогда не думала, что с человеком может что-то случиться. А сейчас война и все иначе…
Уже меньше машин проезжает. Слышна стрельба. Нельзя больше ждать, надо пробираться на вокзал, к папе.
Берем по свертку и выходим. Перебегая от одной подворотни к другой, мы в конце концов добираемся до вокзала. Но здесь нас ничего хорошего не ждет; множество куда-то спешащих, громко разговаривающих людей и — грустная весть, что последний поезд ушел несколько часов тому назад. Кто-то добавляет, что и его разбомбили сразу же за городом. Больше поездов не будет.
Мы обошли все уголки вокзала, но папы нигде не нашли. Только незнакомые люди, толпами набрасывающиеся на каждого, одетого в форму железнодорожника. Они требуют поезда, а железнодорожники утверждают, что поездов нет.
Одни все же надеются дождаться поезда, другие собираются идти пешком: может, по пути подберет какая-нибудь машина. Мама вспоминает, что и папа говорил о машине. Пойдем.
Мы тронулись вместе с другими. Солнце палит. Хочется пить, и очень трудно идти. А отошли так мало — даже город еще виден.
Рувик просит остановиться, отдохнуть. Мама забирает у него сверток, но это не помогает — он все равно хнычет. А на руки пятилетнего мальчика не возьмешь. И Раечка, хоть на два года старше, ненамного умнее — тоже ноет. И мне очень хочется отдохнуть, но я молчу.
Мы сели. Другие, более сильные, обгоняют нас.
Когда мы немного отдохнули, мама уговорила малышей встать. Тащимся дальше. Но недолго: они опять просят отдохнуть.
Сидим. На этот раз уже не одни: невдалеке отдыхают еще несколько семей.
Собираемся вместе и идем дальше. Нас обгоняют переполненные машины. Взять нас не могут, но советуют торопиться, так как гитлеровцы уже совсем близко от города. А как торопиться?
Что делать? Одни считают, что надо идти: лучше умереть от усталости или голода, чем от руки фашиста. Другие уверяют, что немцы не так уж страшны…
Дети просятся домой. Мира говорит, что надо идти дальше. Я молчу. Дети плачут. Мама видит, что многие возвращаются, и тоже поворачивает назад.
Дворник рассказывает, что приходил папа. Передал, что ищет машину.
Мы снова дома. Комнаты кажутся чужими. В сердце пусто. Слоняемся из угла в угол, стоим у окон. Все мертво, словно в городе остались только пустые дома. Даже кошка не перебегает улицы. Может, мы на самом деле одни?
На тротуарах стоят пустые автобусы. Их здесь поставили во время первой тревоги. Как странно, что с того времени прошло всего полтора дня.
Глухая тишина. Только изредка в нее врываются несколько одиночных выстрелов, и снова тихо… По улице, гонясь за красноармейцем, пробегают несколько юнцов с белыми повязками. Один продолжает преследовать, а остальные выбивают окно магазина рядом с кинотеатром «Казино» и тащат оттуда большие ящики. Жутко стучат в тишине шаги грабителей.
Стемнело. Мама запирает дверь, но лечь мы боимся. Даже не хочется. Только Рувика с Раечкой мама, нераздетых, укладывает в кабинете на диван. Мы с Мирой стоим у окна, глядя на темные стены домов.
Что будет? Мне кажется, что я боюсь больше всех. Хотя и мама какая-то другая, растерянная. Только Мира кажется прежней.
Около полуночи по улице проносятся мотоциклисты. Гитлеровцы!
Рассветает. Едут танки! Чужие! На многих полотнища с грозно чернеющим пауком — фашистской свастикой.
Всю улицу уже заполнили машины гитлеровцев, их мотоциклы, зеленая форма и гортанная речь. Как странно и жутко смотреть на этих пришельцев, по-хозяйски шагающих по нашему Вильнюсу…
Не надо было возвращаться…
А папы все нет.
Гитлеровцы приказали открыть рестораны и кафе, но обязательно с надписью: "Fűr Juden Eintritt verboten". «Juden» — это мы, и оккупанты считают нас хуже всех других: "Евреям вход воспрещен". Надо подойти, выбить стекло и разорвать эту ничтожную бумажонку!
Выйти из дому страшно. Очевидно, не нам одним. На улице одни только гитлеровцы да юнцы сбелыми повязками.
Мира уверяет, что надо пойти в школу за ее аттестатом и остальными нашими документами — там их могут уничтожить. Идти должна я: меня, маленькую, никто не тронет. А я боюсь и вообще не понимаю, зачем это нужно. Но мама поддерживает Миру. Документы нужны. А Мире уже семнадцатый год: ее могут остановить, спросить паспорт. Придется идти мне. Для большей безопасности мама велит надеть школьную форму и даже форменную шапочку.
У ворот оглядываюсь. Сколько фашистов! А если кому-нибудь из них придет в голову остановить меня?.. Но, к счастью, они меня даже не замечают.
С дрожащим сердцем иду по улице. Стараюсь ни на кого не смотреть и считать шаги. В форменном шерстяном платье жарко.
Пересекая улицу Гедиминаса, незаметно оглядываюсь. Уйма машин и военных. Зеленая, коричневая и черная форма. Один прошел перед самым носом. На рукаве повязка со свастикой.
Наконец — школа. В ней беспорядок, грязь. На лестнице мне преграждает путь девятиклассник Каукорюс.
— Чего пришла! Марш отсюда!
Прошу, чтобы пропустил. Но он срывает у меня с головы форменную шапочку.
— Вон! И не смерди тут в нашей школе!
Поворачиваюсь назад и сталкиваюсь с учителем Йонайтисом. Боясь, чтобы и он меня не обругал, спешу мимо. Но учитель меня останавливает, подает руку и справляется, зачем пришла. Идет со мной в канцелярию, помогает разыскать аттестат и метрики. Провожает назад, чтобы Каукорюс снова не прицепился. Обещает вечером прийти.
Свое слово он сдержал. Мама даже удивляется: малознакомый человек, только учитель, а разговаривает как близкий родственник, даже предлагает свою помощь.
В Шнипишках был погром. Бандиты зажгли костер, пригнали раввина и еще несколько бородатых стариков, приказали им собственноручно бросить в огонь Пятикнижие, которое вытащили из синагоги Заставили стариков раздеться и, взявшись за руки плясать вокруг костра и петь «Катюшу». Затем им палили и выщипывали бороды, избивали и снова заставляли плясать.
Неужели это правда? Неужели можно так издеваться над человеком?
На улице Наугардуко тоже был погром.
Кроме того, оккупанты повесили за ноги несколько человек. Кто-то донес, что они пытались эвакуироваться в глубь Советского Союза, но не смогли и поэтому вернулись.
А если дворник и на нас донесет? Ведь, наверное, догадывается, куда мы уходили из дому.
На улицах вывесили приказ: коммунисты и комсомольцы обязаны зарегистрироваться. Те, кто знает коммунистов, комсомольцев и членов МОПРа, избегающих регистрации, должны немедленно сообщить в гестапо.
Я пионерка. Но о пионерах в приказе ничего не сказано. Мама говорит, что все равно не стала бы меня регистрировать. Но пионерский галстук все равно надо куда-то деть. Может, вымазать в саже? Ни за что! Мне его в школе так торжественно повязали, я дала клятву, и вдруг — в саже! Нет! Договорились вшить его в папин пиджак, под подкладку. Пока мама шила, я играла с детьми: пусть не видят. Маленькие еще, могут выболтать.
Папин мопровский значок мама спрятала у нас на чердаке. Нам велела просмотреть все папины дела, особенно подзащитных коммунистов. Если эти папки найдут, нас расстреляют.
Между прочим, эти дела очень разные, иные даже интереснее книг. Такие откладываю в сторону, тщательно прячу: потом прочту еще раз.
На улицах висит еще один приказ: в городе должен быть порядок и спокойствие. В качестве заложников взято сто человек. В случае малейшего беспорядка или непослушания все заложники будут расстреляны.
Оккупанты ведут себя так, словно собираются надолго обосноваться. Вводят свои деньги — марки. Милостиво оставляют временно в обращении и советские рубли, зато приравнивают рубль только к десяти пфеннигам. Выходит, десять рублей — это всего одна марка.
Вывесили новый приказ: все, кроме немцев и «фольксдойче», обязаны сдать радиоприемники. За попытку спрятать их и слушать советские или заграничные передачи — смерть!
Мама с Мирой завернули приемник в скатерть и унесли.
На освободившийся столик из-под радио я положила свой альбомчик стихов, дневник, карандаши, поставила чернильницу. Теперь и у меня, как у взрослых, будет свой письменный стол.
Уже несколько дней гитлеровцы ходят по квартирам и проверяют, как этот приказ выполняется. Вчера были и у нас. Не найдя радиоприемника, забрали папину пишущую машинку и телефон. У соседей тоже забрали телефоны, велосипеды и машинки.
Сегодня приходила Гаубене. Рассказала, что Саломея Нерис "убежала к русским". А могла, говорит она, спокойно жить, если бы только писала стихи и не вмешивалась в политику. Как она, Гаубене, уговаривала поэтессу не высказываться за вступление Литвы в Советский Союз, не ездить с делегацией в Москву!
Я всегда думала, что Гаубене — необыкновенный человек, раз она знакома с такой поэтессой, как Саломея Нерис. А теперь вижу, что ошиблась. Гаубене, наверно, любит дружить со всеми, кто известен. С какой гордостью она рассказывает, что у нее живет немецкий офицер! Между прочим, он хотел бы купить натуральный кофе. В Германии такого кофе уже давно нет. Хотел бы купить и сборник стихов Гейне. В Германии Гейне запрещен (оказывается, он тоже "Jude"). А жилец Гаубене считает его лучшим поэтом и хотел бы иметь сборник его стихов.
Мама отдала и кофе, и Гейне. Гаубене обещала принести за это деньги.
Фашисты снова ходят по еврейским квартирам. Иногда одни, иногда "законности ради" пригоняют и дворников. Описывают мебель. Уходя, строго предупреждают, чтобы все стояло на месте, нельзя ни вывозить, ни продавать. Если исчезнет хоть один стул, расстреляют всю семью.
Но если где-нибудь видят особенно красивую мебель, то вывозят, даже не описав. Грабители!
Еще и двух недель не прошло со дня оккупации, а как все изменилось.
В городе снова вывешены приказы: все «Juden», взрослые и дети, обязаны носить знаки: десятисантиметровый квадрат из белого материала, на нем желтый круг, а в нем буква «J». Эти знаки надо пришить к верхней одежде, на груди и спине.
Оккупанты нас даже не считают людьми, клеймят, как скот. С этим ни в коем случае нельзя согласиться! Неужели никто не осмелится воспротивиться?
Мама велит меньше рассуждать и помогать шить эти знаки. Она разрезает желтую подкладку старого покрывала, и мы беремся за работу. Приходят несколько соседок, у которых нет желтого материала.
Работа не ладится: то слишком широко, то криво. Никто не разговаривает.
Уходя, одна соседка заявляет, что эти знаки надо носить с гордостью. Нашла чем гордиться… Клеймом. По крайней мере, я с ними на улицу не выйду: стыдно встретить учителя или даже подругу.
Есть и другое распоряжение гитлеровцев: все «Juden» обязаны сдать свои деньги, украшения, золотые изделия и прочие драгоценности. Можно оставить себе только тридцать марок, то есть триста рублей.
Пиявки! Очевидно, в их проклятом гестапо сидит какой-то дьявол, который специально придумывает для нас новые беды.
Знаки и конфискация денег — это еще самые маленькие беды. Они убивают безвинных! Вооруженные патрули задерживают на улицах мужчин и гонят в Лукишкскую тюрьму.
Мужчины боятся выходить на улицу. Но это не спасает: бандиты ночью врываются в дома и забирают даже подростков.
Сначала все верили, что из тюрьмы арестованных везут в Понары, в рабочий лагерь. Но теперь мы уже знаем: никакого лагеря в Понарах нет. Там расстреливают! Там только цементированные ямы, куда сбрасывают трупы.
Не может быть! Ведь это ужасно!!! За что, за что убивают?!
"Хапуны" — так их прозвали — не перестают свирепствовать. В каждой квартире сделаны укрытия, в которых мужчины прячутся днем и ночью.
Может, и неплохо, что нет папы. Может, он там… Воюет на фронте и освободит нас. Когда учитель Йонайтис рассказывает новости Московского радио (он свой приемник не сдал, а спрятал в дровяном сарайчике), мне все кажется, что он сообщит что-нибудь и о папе. А мама этого как раз очень боится. Она, конечно, тоже хочет узнать о папе, но не по радио, потому что тогда нас расстреляют как семью красноармейца.
А может, и не расстреляют? Ведь живут же семьи советских офицеров. Заперли их в двух домах по улице Субачяус и держат. Правда, неизвестно, что с ними будет дальше. Фашистов вообще не поймешь: во всем мире военнопленных не убивают, а они в Понарах расстреляли четыре тысячи.
Расстреляли… Это значит, что людей согнали к ямам. На каждого наводили дуло винтовки, из которой вылетали маленькие пули, врезались в сердце, и люди падали мертвыми. Нет, не каждому попадали сразу в сердце или в голову, многих только ранили, и они погибали в страшных муках. Оборвали тысячи жизней, не стало стольких молодых веселых парней, а названо все это одним словом: «расстрел». Раньше я никогда не представляла себе смысла этого слова. Да и «фашизм», "война", «оккупация» казались только словами в учебнике истории.
И теперь, наверно, люди других городов и стран, где нет войны и фашизма, тоже не понимают, не представляют себе настоящего смысла этих слов. Поэтому надо записывать в дневник все, что здесь творится. Если останусь жива, сама расскажу, если нет — другие прочтут. Но пусть знают! Обязательно!
Опять новость: для нас вводятся новые знаки: не квадрат, а белая повязка, в центре которой шестиконечная звезда. Повязку надо носить на левой руке.
Мне все время хочется есть. Мы с Мирой об этом говорим только между собой, чтобы не огорчать маму, а малыши постоянно жалуются. Мама переживает и, деля хлеб на порции, часто вздыхает. Себе, конечно, берет меньше всех. Это потому, что по карточкам дают очень мало, и только в нескольких, специально для нас отведенных магазинчиках. Очереди громадные. Иногда, простояв целый день, приходится возвращаться с пустыми руками. Едим то, что маме удается выменять у крестьян. Я очень соскучилась по молоку.
На днях учитель Йонайтис принес кусочек сала. Конфузясь, он долго объяснял, что получил по карточке, а ему не нужно: взрослый человек может обойтись без жиров, а у нас дети; растущему организму жиры необходимы. Мама растрогалась, а мне было стыдно, что нам приносят подаяние. Но учитель настоял на своем. Малыши получили к ужину по ломтику сала, а нам достались вкусные шкварки к картошке.
Но хорошее настроение от вкусного ужина омрачила грустная весть: в школе вывешен приказ, что все комсомольцы (Ю. Титлюс, А. Титлюте и другие) и все евреи из школы исключены.
Значит, я больше не ученица… Что же буду делать зимой? Неужели я останусь недоучкой?
Мы договорились с Мирой поочередно спать на балкончике, выходящем во двор. Это потому, что наша квартира, особенно спальня, находится в стороне от ворот, и мы никогда не слышим, как стучатся "ночные гости". Просыпаемся, когда они уже во дворе. Если спать на балконе, можно услышать сразу.
Начинаю "лагерный ночлег" я. Ночь теплая. В небе бесконечно много звездочек. И все мерцают. Теперь всегда буду спать здесь: очень уж хорошо. А описать все это я бы могла? Нийоле и Бируте хвалят мои стихи, но ведь они сами понимают не больше меня. И Люда хвалит. Но как она сама пишет:
О-го-го
Там, у Лимпопо,
Жил старый донжуан —
Крокодил из Нила.
А если все же описать эту ночь?
Маленькие звездочки мерцают,
Удивленно смотрят с вышины.
Видят ли, как люди тут страдают
И как ночи эти им страшны?
Плохо. Завтра сяду и хорошенько подумаю, чтобы стихотворение получилось настоящим. В нем должно слышаться дыхание этой ночи. Только хорошо бы без войны. Уместны ли в стихах ужасы? Гораздо лучше писать о весне, о веселом ручейке…
Стучат! В наши ворота!!!
Бегу в спальню, бужу маму. Вместе с Мирой помогаем одевать детей. Рувик пробует хныкать, но сразу перестает, понимает, что нельзя.
Уже стучат кулаками в нашу дверь! Мама идет открывать. Мы выходим за ней.
В переднюю вваливаются вооруженные гестаповцы. Расходятся по комнатам. Один остается сторожить нас. Приказывает не шевелиться, иначе будет стрелять.
Они роются в шкафах, копаются в ящиках. Допытываются, где папа. Мама говорит, что его забрали в первые дни, сразу же после заложников. "Неправда! — зарычал самый злой, очевидно начальник. — Он, наверно, удрал с большевиками! Все вы большевики, и скоро вам будет капут!"
И снова ищут, кидают, разбрасывают. Мама дрожит и тихо велит нам следить, чтобы они не подсунули оружие или прокламации. Сделают вид, будто нашли, и расстреляют. А как следить, если запрещено даже шевельнуться?
Ничего не найдя, еще раз пригрозив, что скоро нам будет «капут», гестаповцы убираются.
Мы уже не ложимся. У мамы не выходят из головы слова гитлеровца, что папа, наверно, удрал с большевиками. Может, они что-нибудь знают? Может, папа и вправду там, жив, воюет!
На балконе я больше спать не буду. А о стихотворении и звездах никому не расскажу…
В «гебитскомиссариат» вызвали членов «юденрата», то есть "совета евреев". (Этот совет создан совсем недавно из еврейской городской знати. Люди, которые знали прежних немцев, уверяют, что с такими уважаемыми личностями они, наверное, будут считаться). Так вот, «юденрату» сообщили, что на евреев города Вильнюса налагается контрибуция — пять миллионов рублей. Эта сумма должна быть внесена до девяти часов следующего дня. В противном случае уже в половине десятого начнется уничтожение всех евреев города. Указанную сумму можно внести не только наличными, но и золотом, серебром и драгоценностями.
Мама собрала все деньги, взяла кольца, цепочку и пошла.
Я стою на кухне у окна и плачу: страшно подумать, что завтра надо будет умереть. Еще так недавно училась, бегала по коридорам, отвечала уроки, и вдруг — умереть! А я не хочу! Ведь еще так мало жила!.. И ни с кем не попрощалась. Даже с папой. В последний раз видела его выходящим из убежища, из подвала противоположного дома. Больше не увижу. Вообще ничего не буду видеть и чувствовать. Меня не будет. А все остальное останется — и улицы, и луга, даже уроки… Только меня там не будет — ни дома, ни на улице, ни в школе… не ищите — нигде не найдете… А может, никто и не станет искать? Забудут. Ведь это для себя, для своих близких я «личность». А вообще, среди тысяч людей я песчинка, одна из многих. Обо мне, всех моих стремлениях и мечтах, может, кто-нибудь когда-нибудь упомянет одним словом — была. Была и погибла одним летним днем, когда люди не смогли собрать требуемой оккупантами контрибуции. А может, эти обстоятельства тоже забудут. Ведь живые не слишком часто вспоминают об умерших. Неужели этой умершей буду я?..
Кто-то идет по коридору… Учитель Йонайтис. А я и не слышала, когда он зашел. Встал рядом, положил руку на плечо и молчит. А я не могу успокоиться.
Вернулась мама. Предупредила, что будет во дворе «юденрата» ждать результатов подсчета денег. Там очень много народу.
Йонайтис опустошил свой бумажник и попросил маму отнести и его деньги. А мама не берет: четыреста рублей, наверно, вся зарплата. Но Йонайтис машет рукой: он как-нибудь обойдется, а эти деньги, может, спасут хоть одну человеческую жизнь.
Вскоре мама вернулась. Все разошлись, ничего не узнав: деньги еще не сосчитали, а ходить можно только до восьми. (Между прочим, мы и в этом являемся исключением, потому что остальным жителям города можно ходить до десяти.) Члены «юденрата» будут считать всю ночь. Похоже на то, что пяти миллионов нет…
Настала последняя ночь… Йонайтис остается у нас ночевать. Мама стелет ему в кабинете, а мы, как обычно, ложимся в спальне.
Малыши уснули. Как хорошо, что они ничего не понимают. Ночь тянется очень медленно. И пусть. Если бы время сейчас совсем остановилось, не наступило бы утро и не надо было бы умереть.
Но рассвело…
Мама бежит в «юденрат». До начальства, конечно, не дошла. Но люди рассказали, что собрано всего три с половиной миллиона, которые только что унесли в "гебитскомиссариат".
Продлят ли срок? Может, вчера еще не все знали и принесут сегодня?
Мама дала каждому по свертку с бельем.
Ждем…
На лестнице послышались шаги инженера Фрида (он живет в соседней квартире и является членом "юденрата"). Мама постучалась к ним. Вернулась радостная: оккупанты приняли контрибуцию даже не считая.
Значит, будем жить!
Все прячут у знакомых литовцев или поляков свои вещи: фашисты могут их тоже описать, как описали мебель. Тогда не на что будет жить.
Мама увезла к учителю Йонайтису почти все папины книги, пальто, костюмы, туфли и два новых шелковых одеяла. Больше не решилась: учитель холост, и, если найдут у него женскую или детскую одежду, это покажется подозрительным. Между книгами я сунула и первую тетрадку своего дневника.
Люди ищут работу, потому что работающие получат удостоверение с немецким орлом, и «хапуны» их не тронут.
Многие уже работают на ремонте дорог, на аэродроме и еще где-то. Но оказывается, что это почти не помогает. Бандиты разрывают предъявляемое им удостоверение и все равно уводят.
Как они самовольничают! А пожаловаться некому. И сопротивляться нельзя. Одна женщина не давала увести мужа. Ее застрелили на месте, у него на глазах…
Сегодня 21 июля. Месяц с начала войны и мой день рождения. Мне четырнадцать лет. Поздравляя и желая долгих лет, мама расплакалась. Сколько раз я слышала это обычное пожелание и ни разу не обратила внимания, какое оно значительное…
По случаю дня рождения мама предложила надеть голубое шелковое платье. Оно без знаков. Какой у меня непривычно красивый вид! Только жаль, что волосы слишком длинные.
Вдруг в голову пришла замечательная мысль.
Я попросилась к соседке, тете Берте, чтобы показать ей платье. А сама — руку в шкаф (там под бельем лежат деньги) и — шмыг в дверь. Будто предчувствуя, мама кричит вдогонку, чтобы я не смела без знаков выходить на улицу.
А именно это я и собираюсь сделать. Вприпрыжку сбежав с лестницы, выскакиваю за ворота и смело, не оглядываясь, поворачиваю на Большую улицу. Захожу в парикмахерскую. Только теперь вздрагиваю: что я сделала?
Мне предлагают сесть. Стараюсь казаться спокойной и не смотреть на парикмахера. А он, повязывая белую салфетку, улыбается мне в зеркале. Узнал! Смотрю на него, вытаращив глаза, и не знаю, как сделать вид, что не понимаю этого. Опускаю голову, чтобы не видно было лица. Сердце тревожно бьется, а парикмахер, как назло, копается. Может, убежать? Нельзя… Только бы не зашел гитлеровец!
Наконец постриг! Расплачиваюсь и выбегаю.
Шагаю назад. Сейчас я совершенно спокойна, даже не понимаю, почему я в парикмахерской так дрожала. Никто и не смотрит на меня.
От мамы досталось. Пришлось пообещать больше не повторять таких глупых проделок. Мама пришила знаки ко всем платьям…
Нам запрещено ходить по тротуарам. Мы обязаны ходить по мостовой, придерживаясь правой стороны. Между прочим, нам также нельзя пользоваться автомашинами, автобусами и т. п. Даже извозчики должны на видном месте повесить табличку, что евреев не обслуживают.
Опять ввели другие знаки. Та же звезда, но уже не на повязке, а на квадрате из белого материала, который должен быть пришит к верхней одежде, спереди и сзади.
Можно подумать, что какой-то фашист не хочет идти на фронт и своими бесконечными выдумками старается доказать, что он и здесь очень нужен.
Гестапо снова вызвало членов «юденрата». Что теперь придумают? Неужели еще одна контрибуция?
В большой тревоге ждем соседа.
Вернулся он под вечер.
Оказывается, его и еще одного члена «юденрата» отпустили, а остальных арестовали. Почему? Чем те не угодили и почему выпустили этих?
Жаркое августовское воскресенье.
Около полудня мы услышали шум.
Подбежали к окну. Пьяные гитлеровцы избивают черноволосого парня. Гонят его к ратуше, там ставят лицом к стене и бьют. А он, наверное, ждет выстрела, потому что странно вздрагивает.
Собралась толпа. Один фашист объясняет, что этот «Jude» только что на улице Гедиминаса выстрелил в солдата благородного вермахта. За это ответят все «Juden». Один солдат великого рейха дороже тысячи таких, как этот. Пусть каждый, кто только хочет, бьет преступника и этим присоединится к истреблению врагов немецкого народа.
Одни ухмыляются, довольные, другие проходят мимо, почти не скрывая своего возмущения.
Гитлеровцы останавливают проезжающую машину, вталкивают свою окровавленную жертву и уезжают.
Пораженные, окаменели мы у окна.
Ночь…
Прогремел выстрел. Кто-то вскрикнул. Бегут. Кричат: "Хальт!"
Будим малышей. Сердце странно болит. Трясусь как в лихорадке. Снова гремит выстрел. Крики, топот. Людей много, очень много.
Открываем форточку. Ничего не видно. Прохладная звездная ночь. Тихо. Где-то в стороне вокзала гудит паровоз. И снова ни звука… Словно ничего не было.
Мама укладывает детей. Мы сидим…
Вдруг в тишину врывается страшный крик. Неужели снова начинается? Голоса где-то рядом, совсем близко. Но подойти к окну мама не разрешает: могут заметить. А меня тянет: неизвестность еще страшнее. Спрятавшись за портьеру, подглядываю. Внизу на улице гитлеровцы выстраивают людей, которых гонят с улицы Месиню.
Плачущие женщины с полуголыми, завернутыми в одеяла детьми… Мужчины, сгорбившиеся под тяжестью узлов и чемоданов… Дети, вцепившиеся в одежду взрослых… Их толкают, бьют, гонят. Вспыхивает карманный фонарик и освещает испуганные лица. Фонарик гаснет, и снова двигаются только силуэты…
В наши ворота они еще, кажется, не стучатся, хоть моментами мерещится, будто они уже поднимаются по лестнице.
Угнали… Снова тихо.
Начинает светать.
Оказывается, этой ночью угнали всех жителей улиц Месиню, Ашменос, Диснос, Шяулю, Страшуно и некоторых других.
Люди говорят, что с этих улочек выселяют и литовцев, и поляков. Для нас там будет гетто.
Что такое гетто? Как там живут?
В пятницу вечером город запрудили патрули.
Снова что-то придумали… Как назло, и Ионайтиса сегодня не было. Мама попросила бы его остаться у нас ночевать.
Я вызвалась пойти и позвать его. Мама махнула рукой — уже больше восьми. Говорю — пойду без знаков. Но она и слышать не хочет. А все же другого выхода нет. Пойду.
Мне совсем не страшно: кому взбредет в голову, что в такое время без знаков по тротуару может шагать еврейка?
Улица Гележинкелю. Оглядываюсь, не следит ли кто за мной. Вхожу. Стучусь. Тишина. Стучу сильней. Никакого ответа. Его нет! Что делать?
Надо ждать.
Забираюсь в угол, за дверь. Ловлю каждый доносящийся с улицы звук. От стука сапог цепенею, а от спокойного скрипа ботинок веселее бьется сердце. Но шаги, приблизившись, удаляются, а Йонайтиса все нет. Как простоять целую ночь? Могут заметить. И мама будет волноваться…
Вдруг появляется Йонайтис!
Узнав, зачем я пришла, очень огорчается: к сожалению, уже без пяти десять. Идти нельзя…
Он стелет мне на софе, закрывает ставни и велит спать. Но я не могу уснуть: очень волнуюсь, что мама не знает, где я.
Разбуженная, я не сразу поняла, где нахожусь. Йонайтис нагнулся ко мне:
— Я пойду узнаю, что у вас слышно, а ты закройся и поспи еще.
Он вернулся очень скоро. У нас не был. Не пропускают. На улице Руднинку строят забор. Там будет гетто. Уже гонят людей.
— Что будешь делать? — спрашивает он меня.
— Не знаю. А как вы считаете?
— Он тоже не знает.
— Если не хочешь идти — оставайся у меня.
А как я здесь буду жить одна, без мамы? Нет. Пойду.
Йонайтис освобождает свой портфель и кладет туда сушеный сырок и баночку варенья. Опустошает бумажник и говорит: "Спрячь хорошенько". Из желтой бумаги вырезаем знаки, пришиваю: сейчас уже нельзя без них.
Выходим. Йонайтис тоже идет по мостовой: не хочет, чтобы я себя чувствовала униженной… Если закрыть глаза и представить себе, что иду в школу? Ведь похоже: портфель, ученическая форма, рядом идет учитель… Нет, не надо закрывать глаза…
На улице Руднинку, возле костела, сколачивают забор. Через оставленный проход солдаты гонят людей. Подходим. Йонайтис подбадривающе пожимает руку, и я ухожу за забор.
Куда идти? Может, еще попытаться попасть домой? Не выпускают. Кругом строят заборы.
Гонят все новых и новых людей. Растерянные, усталые, они сбрасывают с себя узлы и садятся тут же, на улицах, во дворах. Везде полно народу. Верчусь там и я, захожу во дворы, но мамы нигде нет. И знакомых не видно.
Стою у входа, чтобы видеть всех вновь пригоняемых. Спрашиваю, с каких улиц. Со всех есть, только не с нашей. Какая-то женщина уверяет, что с Немецкой улицы всех угнали на Лидскую. Бегу. Но там строят новый забор: эта улица остается за пределами гетто. Людей много, но моих и среди них нет.
Снова блуждаю, расспрашиваю. Кто-то предполагает, что они могут быть во втором гетто, где-то в районе улочек Стиклю и Гаоно.
Иду к воротам и прошу часового выпустить. Уверяю, что не убегу, только перейду во второе гетто, где находится моя мама. Но часовой даже не слушает. Повторяю свою просьбу, а он с размаху так ударяет меня, что еле удерживаюсь на ногах. Неожиданно замечаю одного девятиклассника из нашей школы. С винтовкой, наверно, тоже «трудится». Как можно почтительнее прошу помочь мне перейти во второе гетто. "Пошли!" — кричит он.
Выхожу. Он ведет меня, почти уперев штык в спину, как арестованную. Пусть. Подходим к улице Стиклю. Забор уже довольно высокий. "Полезешь?" — "Да, да!" — спешу заверить. Он мне помогает взобраться на забор, и я лечу вниз.
Здесь толчея еще больше. Улочки уже, дворы меньше и темнее. Людей масса, но с нашей улицы — опять ни одного, словно все жители Немецкой улицы сквозь землю провалились.
В одном дворе я неожиданно увидела тетю Пране. Что она здесь делает? Оказывается, она тут жила, а теперь переезжает на другую квартиру, потому что здесь будет гетто. На телегу уже погружен весь скарб. Я ее попросила сходить к нам и, если мама еще дома, передать, где я.
Тетя Пране предложила остаться в ее квартире. А зачем мне квартира? Ах да, ведь я теперь буду здесь жить. Но как жить без кровати и вещей? Тетя Пране оставила мне одну табуретку. Села и сижу в пустых, чужих комнатах…
Вскоре зашел какой-то мужчина. Осмотрелся и позвал своих. Вошла большущая семья — с детьми, узлами, даже с детской коляской, нагруженной подушечками и кухонной утварью. Ничего не сказав, они заняли одну комнату.
Пришли и другие. Заняли первую, «мою» комнату. Чем ближе вечер, тем чаще разные люди отворяют дверь. В ту комнату уже втиснулись три семьи, в эту — две. Мне велели выйти на кухню: я одна, а на этом месте может лечь целая семья. Я вышла. Оказывается, кухня уже тоже занята. Села у дверей…
Стемнело. Очень душно. Но выйти во двор боюсь: останусь совсем без места.
Люди собираются лечь спать. Пальто и подушки отдают детям, а сами ложатся прямо на пол. Какой-то старик ворчит, что в могиле, наверно, просторнее.
Мне не хочется испачкать форму, поэтому не ложусь. Холодно. Ноги затекают. Спящие в комнате часто выходят во двор и каждый раз задевают меня. А ночь такая длинная…
Наконец рассвело.
Снова брожу в поисках мамы. Одни полагают, что мои все-таки в первом гетто, другие уверяют, что с нашей улицы всех угнали в тюрьму. Не может быть, что я осталась одна. Они найдутся!
И снова ищу.
Уже стемнело. Захожу в какой-то дом, поднимаюсь на второй этаж и сажусь в темной передней на пол. Никто на меня не обращает внимания, никто не гонит.
Кладу под голову портфель и ложусь. Нос щекочет приятный и очень знакомый запах. Оказывается, он идет из портфеля. Как я сразу не догадалась, что это пахнет варенье! А я со вчерашнего утра ничего не ела!
Сую руку. Осколки! Баночка разбилась. Весь портфель внутри облеплен клубникой. И сало липкое. Все равно очень вкусно. Только надо есть осторожно, чтобы не проглотить осколок стекла. Сижу в темноте и пихаю в рот все вместе — хлеб, сало, варенье, сыр. Когда ничего не осталось, я снова ложусь.
Проснувшись, вышла на улицу. Здесь вывешены рукописные объявления: организуется геттовская полиция. Желающие регистрируются и т. д.
Оказывается, желающие нашлись. Какие-то крикуны, получив повязки, снуют, изображая больших начальников.
Своих все не нахожу, хотя уже обошла все дворы и даже по нескольку раз… Люди советуют перейти в первое гетто — может, они все-таки там. «Начальство» как раз собирается обменяться с первым гетто такими, как я, заблудившимися.
Нас немало. Новоиспеченные полицейские всех выстраивают, считают и велят не расходиться. Сами куда-то исчезают и долго не появляются. Вернувшись, снова считают. Наконец ведут. Кроме них нас сопровождает вооруженная охрана.
У первого гетто долго не открывают ворот. Стоим и дрожим в страхе, что угонят в тюрьму. А бежать обратно охранники не разрешают.
Наконец ворота раскрываются, и за ними вижу живую, улыбающуюся маму! И Миру! И детей! Оказывается, тетя Пране сдержала слово и передала, где я. А об обмене потерявшимися мама тоже знала.
Радости и разговорам нет конца. Теперь даже эти дни одиночества и поисков уже не кажутся такими страшными.
Мама тоже пережила немало.
В тот вечер, не дождавшись ни меня, ни Йонайтиса, она решила, что меня узнали и арестовали. Всю ночь проплакала. А утром, увидев строящийся невдалеке забор, совсем пришла в отчаяние.
Неожиданно пришла тетя Пране, и мама решила добровольно идти в гетто. Как раз в это время в переднюю ввалились солдаты. Приказали за пять минут собраться и взять с собой лишь столько вещей, сколько смогут нести. Мама набросала в детскую ванночку наши платья и пальто, а из наволочек сделала себе и Мире рюкзаки и напихала в них белье. Даже детям дала по маленькому рюкзаку, узелку и портфелю с привязанными к нему ботинками.
Труднее всего было уйти… А солдат ее медлительность бесила. Увидев, что угрозы не помогают, один вытолкнул на лестницу Раечку с Рувиком. Мама выбежала за ними. Только в дверях еще раз оглянулась.
Во дворе уже стояли соседи, тоже нагруженные узлами и зимними пальто. Кто-то сказал, что пальто не надо брать: до зимы война кончится.
Погнали на улицу Руднинку. А мама так рвалась в то гетто! Но хорошо, что она здесь: тех, кого с нашей улицы собирались вести во второе гетто, угнали в Лукишкскую тюрьму: оба гетто были уже переполнены. И согнанных на Лидскую улицу "во исправление ошибки" тоже повели в тюрьму. А там было около шести тысяч человек. Выпустили всего несколько семей хороших специалистов, за которыми пришли их работодатели — оккупанты. Освобожденные из тюрьмы рассказывают жуткие вещи: в камерах так тесно, что даже негде сесть; люди все время стояли прижатые друг к другу. О том, чтобы выйти по нужде, и речи быть не могло.
Мы живем в первом доме от ворот. Руднинку, 16. В нашей квартире стоят несколько кроватей ее бывших хозяев. Они достались старикам и детям. Мы впятером спим на полу в промежутке между двумя окнами. На день постели убираются, иначе не будет прохода. Но и ночью не все помещаются на полу. Одна девушка спит на столе, а другая — прямо в ванне. Одна семья приютилась на кухне. В нашей квартире живут целых восемь семей.
Понемногу исчезает чувство временности. Гетто становится уже знакомым, почти своим. Оно больше второго. Здесь больше улочек: Руднинку, Месиню, Страшуно, Шяулю, Диснос и Лигонинес. А там, кажется, только Гаоно, Жиду, Стиклю.
Ворота нашего гетто с внешней стороны «украшает» большая надпись: "Внимание! Еврейский квартал. Опасность заражения. Посторонним вход воспрещен".
И в нашем гетто с первых же дней образовалась «власть»: полиция и новый «юденрат» (председатель — член первого «юденрата» А. Фрид). На улицах Руднинку, Лигонинес и Страшуно открылись полицейские участки. На Руднинку, 6, в бывшей реальной гимназии, вместе с «юденратом» обосновалась и комендатура во главе с шефом геттовской полиции Яковом Генсасом. Говорят, что он бывший офицер сметоновской армии, работал в Каунасской тюрьме.
Геттовская полиция, наверно, нужна для того, чтобы передавать нам приказы господ властителей и рьяно следить за их выполнением. А эти приказы сыплются один за другим. Во-первых, нужно сдать все деньги и ценности (в который уже раз!), себе можно оставить только триста рублей. Во-вторых, в гетто можно ходить только до девятнадцати часов; затем наступает "полицейский час", то есть запрещенное время. В-третьих, все обязаны продолжать работать там, где работали до переселения в гетто. Однако выходить в город по одному запрещается. Работающие в одном месте идут организованно, всей бригадой. В-четвертых, категорически запрещается ходить без знаков — как в самом гетто, так и за его пределами. (Теперь этот знак — сплошная желтая звезда. Все углы звезды должны быть крепко пришиты к одежде — одна звезда спереди, другая сзади.) В-пятых, запрещено обращаться непосредственно в городские учреждения; все дела решаются через комендатуру геттовской полиции. И так далее и тому подобное.
По приказу оккупантов в гетто открыт «арбейтсамт» — "отдел труда", который обязан зарегистрировать всех трудоспособных жителей. Теперь, если кому-нибудь в городе нужны рабочие из гетто, работодатели обращаются в гитлеровский «арбейтсамт», тот передает требование геттовскому «арбейтсамту»; последний комплектует бригады.
Начальником геттовского «арбейтсамта» Яков Генсас назначил своего брата Соломона Генсаса, а связным между городским и геттовским отделами труда — какого-то Браудо.
Работающие получают удостоверения — «аусвайс». В них написано, что "Der Jude" такой-то (оставлено место для фамилии и имени) работает там-то (оставлено место для названия учреждения). Тут же сказано, что без разрешения «арбейтсамта» нельзя брать этого еврея на другую работу.
Мама тоже получила работу — в швейной мастерской. Как хорошо, что у нее золотые руки и она умеет шить!
Нам дали хлебные карточки. Но получаем мы по ним невероятно мало. Как говорится, с голоду не умрешь, но и жить вряд ли будешь. Хлеба — 125 граммов в день; на остальные продукты недельная норма: 80 граммов крупы, 50 граммов сахару, 50 граммов подсолнечного масла и 30 граммов соли. Но ни подсолнечного масла, ни сахара не получаем. Дают только хлеб и черный горох вместо крупы.
Оккупанты нам жалеют не только еду, но и бумагу; ввели разноцветные карточки. Желтая карточка — на одного человека, красная — на двух, розовая — на трех, зеленая — на четырех.
Получаемых продуктов, конечно, не хватает, поэтому каждый старается что-нибудь принести, возвращаясь с работы (выменивают на одежду или просто получают от друзей). Но Ф. Мурер из «гебитскомиссариата» это пронюхал и вывесил у ворот новый приказ, гласящий, что вносить в гетто продукты питания и дрова строго запрещается. Охрана ворот, состоящая из одного городского полицейского и нескольких геттовских полицейских, обязана обыскивать каждого входящего в гетто. Найденное конфискуется, а нарушитель передается гитлеровским властям.
Значит, за то, что хочешь внести в гетто кусок хлеба, можешь поплатиться жизнью.
Сегодня в школе первый день учебы… Хотя с двухнедельным опозданием, но занятия все же начинаются. А я здесь.
Наверно, уже был звонок… Все вошли в класс. За моей партой пустое место… И место А. Р. пустует. А почему? Почему нам запрещено прийти в школу и сидеть на уроках? За что нас закрыли здесь и не разрешают выйти в город?
Мы на днях говорили об этом с А. Р. Вспоминали школу, наш класс. Здесь А. Р. выглядит совсем другим. Одежда в пятнах, под ногтями грязно (правда, он работает, но где — не сказал, наверно стесняется). И волосы непривычно короткие. Даже глаза какие-то не такие, тусклые.
Генсас нам преподнес новую выдумку Мурера: ремесленники должны жить в первом, то есть нашем, гетто, а все остальные — во втором. На рабочих удостоверениях ремесленников ставится специальный штампик. У кого штампика нет, обязан переселиться во второе гетто, а живущие в том гетто ремесленники будут переведены сюда.
К счастью, на мамино удостоверение этот штампик поставили: она считается портнихой, шьет что-то из меха.
В нашей квартире один мужчина не является ремесленником. Комендант велит ему спуститься с семьей во двор. Взять с собою вещи.
Там собралось немало людей, все какие-то грустные, вялые. Мне их очень жаль: не успели, бедняги, привыкнуть к одному месту, уже гонят на другое.
Открывают ворота гетто. Там ждут городские полицейские. Они всех уводят…
Увод из нашего гетто неремесленников длится уже несколько дней. Геттовские полицейские вечерами ходят по квартирам и проверяют удостоверения. Не имеющих нужного штампика выпроваживают во второе гетто.
Точных вестей о переведенных нет. Лишь несколько человек получили через кого-то записки, и то очень непонятные. А переведенные сюда из второго гетто (между прочим, их очень мало) уверяют, что к ним за последние дни не привели ни одного человека.
На фронте пока ничего радостного. Правда, из гитлеровской "молниеносной войны" ничего не вышло. Хвастали, что за две недели дойдут до Москвы. Потом так же хвастливо переносили этот срок, даже говорили, что уже находятся в предместьях Москвы. Но все это вранье. Их остановили. И Москвы им, конечно, не видать. Но наступление они возобновили. И Ленинград окружен. Только все равно их побьют!
Йом-кипур. Сегодня этот праздник особенно грустен. Старики постятся, молятся, просят божьей милости. Напрасный труд: если бы был Бог, он не потерпел бы таких ужасов.
Полдень. Внезапно в гетто врываются пьяные солдаты. Люди разбегаются, улочки пустеют. Гитлеровцы по-хозяйски разгуливают, заглядывают во дворы, угрожают, стреляют в воздух. Мама, Мира и другие взрослые нашей квартиры на работе… Что делать? Неужели нас уведут? Возможно. Ведь мы не работаем, не нужны им. Дети смотрят на меня такими глазами, будто я что-нибудь знаю или могу их спасти… А что я могу? Мне самой страшно. Только не подаю вида, успокаиваю их, чтобы не разревелись. Хоть бы скорее пришла мама! Наконец солдаты убрались. Вскоре вернулась мама. Стемнело, и мы легли.
Сквозь сон я услышала какой-то шум. Как будто подъехала машина. Я вскочила и, шагая через спящих, подошла к окну. Хотя оно, как и все выходящие на свободные улицы, забито, через маленькую щелочку виден угол улицы у ворот.
Из подъехавшего грузовика выпрыгивают солдаты. Строятся… Будить или нет? Может, не пугать, ведь они пока никуда не идут, застыли в строю.
Тихо. Город спит. И солдаты окаменели, не шевелятся. Может, всегда на ночь усиливают охрану? Ведь ночи темные — осень.
Снова гудят машины. Сколько в них солдат!
В испуге бужу всех. Поднимается страшная паника. Дети плачут, матери охают, никто не находит своей одежды. И я верчусь полуодетая, дрожа от страха и холода. А солдаты уже стучатся в наши ворота… Они уже во дворе!.. Поднимаются по лестнице… Стучат!.. Никто не открывает. Они барабанят кулаками. Колотят. Сейчас выломают дверь.
Сосед подкрадывается к двери и говорит, что из этой квартиры всех угнали во второе гетто. Остался только он один, ремесленник с фабрики «Кайлис». Ему, конечно, не верят и велят показать удостоверение. Сосед просовывает его сквозь щелочку в дверях. Солдаты рассматривают, вертят в руках и со смехом разрывают на клочки. Но сами уходят стучаться в соседнюю квартиру.
Снова пробираюсь к окну. Ворота открыты. Из гетто гонят людей. Выстраивают. Все с детьми и узлами. Какой-то мужчина бежит назад. Гремит выстрел…
Всю толпу угоняют по улице Пилимо, а из гетто ведут других. Опять выстраивают…
Мама просит не смотреть в окно, но я не могу. Что с того, что страшно, может, скоро и сама там буду стоять. Мама успокаивает: нас не найдут — сын соседки выходил на лестницу и с той стороны забил дверь досками, а сам влез через окно обратно. Убийцы подумают, что здесь никто не живет.
Но они все равно стучатся! Видно, не поверили… Сейчас выломают. Нет. Смеются: вместо того чтобы искать евреев для Понар, ломятся в какую-то забитую мышиную нору…
Ушли.
От ворот уводят еще одну большую толпу. Солдаты залезают в машины и уезжают.
Тихо, улочка снова дремлет. Высоко, куда мои глаза сквозь щелочку не достигают, светит луна. Она освещает землю. Наверно, и тех, что сейчас плетутся согбенные, угрюмые, грустные. Думают ли о побеге? Наверно. Но это невозможно: охранников много, улицы пусты, ворота заперты.
Тюрьма. Раскрываются большущие тяжелые ворота. Они скрипят: недовольны, что и ночью нет покоя. Бедняг загнали, словно стадо, и закрыли.
Рассветает. Мама собирается на работу. Нам велит ложиться и спать. Но как заснуть, если ясно представляю себе, как там, в тюрьме, сейчас страшно. Люди живут последний день своей жизни. Их много. В камерах, коридорах, даже во дворе. Дождь. А они сидят на своих узлах, прижимая к груди плачущих детей.
Мама вернулась с работы.
…А те в тюрьме все еще сидят.
Ночь. Скоро их выведут.
Уже, наверно, велят строиться. Толкают, бьют.
Широко раскрываются ворота. Они выпускают в последний путь. Подгоняемые плетками, люди идут, идут, не видно конца. Их много. Солдатам уже надоело избивать.
Наконец все. Ворота смыкаются. Надсмотрщики обшаривают все углы, не остался ли кто. Странно — оставаться в тюрьме тоже запрещается.
Накрапывает дождь. А люди идут. Медленно, еле волоча ноги. Большое похоронное шествие. Люди хоронят сами себя. Но, наверно, не все это понимают.
В одном окне появляется заспанный человек. Его разбудили шаги на пустынной улице. Увидев толпу, человек исчезает. Может, снова ложится, укутывается в мягкое одеяло, зарывается в теплую подушку и засыпает… Потревожит ли его сон мысль, что вот сейчас, когда он сладко дремлет, там, в Понарах, тысячи людей падают в мокрые от дождя и крови глинистые ямы?.. Друг на друга, с закинутыми назад руками, перекошенными от страха и боли лицами; мужчины валятся на маленьких детей; молодые женщины, подростки, старики — все вместе, все в одну…
Подумает ли этот сонный человек (почему я так ясно представляю его себе?), подумает ли он, что всего полгода, даже четыре месяца назад все эти угнанные на смерть были учителями, рабочими, просто родителями и детьми! Они были людьми!
А может, этот показавшийся в окне человек скрылся не из равнодушия, а от боли? Может быть, он так же, как и я, очень страдает, хотел бы помочь, но… Может ли один человек разогнать такую вооруженную охрану и спрятать всю эту большую толпу? Не может. И поэтому страдает вдвойне.
Оказывается, этой ночью учитель Йонайтис был возле гетто. Он слышал об ужасах прошлой ночи и побоялся, что гитлеровцы продолжат свою кровавую акцию. Вместе со знакомым, которому удалось на одну ночь получить ночные пропуска, он простоял недалеко от ворот — если нас погонят, может, удастся как-нибудь спасти.
Я записалась в библиотеку. Это бывшая библиотека имени Страшуна, только сильно опустевшая. Гестаповцы вывезли все более или менее ценные книги, а произведения советских авторов просто сожгли. Пригрозили, что часто будут проверять библиотеку. Если найдут "книгу коммунистического содержания", расстреляют не только персонал, но еще столько людей, сколько в этой книге страниц.
Геттовская власть запретила держать в квартирах книги. Все обязаны сдать имеющиеся книги в библиотеку. А работники библиотеки следят, чтобы книги не пропадали; от читателей их требуют даже через геттовскую полицию.
Есть и читальня. Тесная, крохотная, но, когда в одной комнате живут несколько семей, дома читать почти немыслимо. А читать хочется! Хоть ненадолго забыть, где находишься.
В библиотеке пристроилось и адресное бюро. В отделе прописки (мы даже прописаны, как в настоящем городе) записали все адреса, посадили девушку, и сидит она, бедная, зевая. В первые дни еще, бывало, кто-нибудь забредет на всякий случай, спросить о пропавшем родственнике, а теперь… кто жив, встретился в этой тесноте, а кого нет, того и адресное бюро не разыщет.
А.Р. узнал от кого-то последние известия: Москва держится! Защищают ее героически, притом не только войска, но и население. Даже ученики помогают — роют окопы. И мы бы с удовольствием помогали, рыли, чтобы только скорее пришел Гитлеру конец.
Нам делали прививку от каких-то инфекционных заболеваний. Вообще здесь, насколько позволяют возможности, геттовские врачи заботятся о здоровье людей.
В доме 11 по улице Руднинку есть амбулатория, а на улице Лигонинес — даже больница. Несколько палат предназначено для больных инфекционными заболеваниями; во дворе в маленьком сарайчике держат умалишенных. (А ведь еще совсем недавно они были вполне нормальными людьми!)
У ворот больницы находится морг, а напротив — аптека. Конечно, совсем не похожая на настоящую, в ней даже не пахнет лекарствами; получить там можно только самые простые порошки.
Там же, в аптеке, принимают передачи и записки для больных, а рядом в каморочке выписывают пропуска для посещения. Без пропуска даже не пытайся сунуть нос: у ворот сидит очень злой старик. Словом, все как в настоящей больнице, только ужасно убого.
Ночью нас снова разбудил топот тяжелых солдатских сапог. Смотрим, у ворот большой отряд гитлеровцев. Кинулись одеваться. Но вдруг послышалась команда повернуться. Старший крикнул, чтобы солдаты шли во второе гетто.
Представляю себе, что там будет сегодня твориться.
…В какой-нибудь квартире разбуженные шумом люди пытаются спрятаться. Откидывают дверцу в полу, ведущую в подвал. Но в этот момент в комнату врываются убийцы.
…На столе догорает огарок свечи. Смятые постели, перевернутый стул. Палачи грабят — сняв шинели, напяливают костюмы, за пазуху заталкивают рубашки. Когда пихать некуда, открывают подвал. Спрыгивают. Фонариками освещают сырые стены и застывшие в ужасе лица. Приказывают стать перед ними, завоевателями Европы, на колени. Ходят между вставшими на колени, издеваются, стегают по спинам, ржут. Насытившись этим зрелищем, выгоняют.
…На улице кто-то пытается вырваться. Бандиты заламывают ему руки и тащат к толпе, уверяя, что
не надо сопротивляться — ведь только переводят в рабочий лагерь. Но он лягается, кусается, и в конце концов, вырвавшись, бежит. Его догоняет пуля…
Кто-то в толпе сетует — не надо было бежать. Может, на самом деле везут в лагерь?
Темная октябрьская ночь провожает их, идущих из города…
Второе гетто этой ночью совсем ликвидировали. Там было около девяти тысяч человек.
Под утро недалеко от ворот нашего гетто нашли ползшую из того гетто роженицу. Не доползла, умерла, рожая на мостовой. А новорожденную, здоровую и кричащую, внесли в гетто. Ее назвали Геттой.
Работающих на фабрике «Кайлис» выселяют из гетто. В городе, недалеко от фабрики, для них создают отдельный блок. Его огородят, но люди предполагают, что акций там, наверно, не будет. Директор фабрики «Кайлис» будто бы выхлопотал распоряжение не трогать тех, кто у него работает.
Пока что туда переселяют не всех: не умещаются. Но скоро директор получит еще один дом, рядом.
Хотя Генсас объявил, что жителям нашего гетто, то есть ремесленникам, больше ничто не угрожает (в этом его как будто заверили немецкие власти), никто ему не верит. Люди уже несколько дней говорят о каких-то желтых удостоверениях. Наш кайлисовец уже получил. Удостоверение такое же, как и белое, но желтого цвета и называется не «аусвайс», а "фахарбайтер аусвайс". Его получат только хорошие ремесленники, и то не все, потому что удостоверений только три тысячи, а рабочих десять тысяч. Для служащих «юденрата» и геттовской полиции принесли четыреста удостоверений. Выходит, они, хоть и не ремесленники, получат почти все, а из работающих получит только четверть.
Мама получила! Из двухсот тридцати работающих на швейной фабрике эти удостоверения получили только восемьдесят.
В гетто неспокойно. Ничего определенного, но все говорят, что сегодня ночью не надо ложиться.
Поздно вечером мы узнали, что все имеющие желтые удостоверения обязаны зарегистрироваться в «юденрате». Регистрировать будут всю ночь, до четырех часов утра. Надо явиться с членами семьи — мужем или женой и детьми до шестнадцати лет. Детей старше шестнадцати, родителей, братьев и сестер к удостоверениям не приписывают. Исключение составляют только геттовская полиция и работающие в мастерских, принадлежащих гестапо.
Какое счастье, что Мира тоже получила удостоверение. Ведь ей уже семнадцать лет.
Завтра рано утром все, кто имеет желтые удостоверения, обязаны выйти на работу вместе с приписанными к удостоверению членами семьи. В гетто можно вернуться только вечером следующего дня. Не получившие удостоверений и их семьи остаются в гетто…
Очень страшно. Настроение тяжелое. Люди злые, нервные; все лихорадочно спешат зарегистрироваться. У кого нет удостоверений, ищут, к кому бы приписаться или хотя бы приписать и спасти своих детей. Имеющие удостоверения набирают новых «родственников», особенно детей. Братья будут регистрировать сестер как жен, дочери запишут мужьями отцов…
Мы тоже идем регистрироваться. По темным улочкам плетутся люди. Все двигаются в одном направлении. В руках у одних прикрываемые ладонями огарки свеч, другие иногда зажигают спички. Темно, как в мешке. Кто-то потерял ребенка. Бежит назад, в испуге зовет его.
"Юденрат". Широкая лестница бывшей гимназии запружена людьми. Все стремятся наверх, к спасительным столам. Спускающиеся вниз локтями пробиваются через толпу. Большинство плачет: одному не приписали мать, другому — семнадцатилетнего сына. Геттовские полицейские пытаются навести порядок, но на них не обращают внимания: кто так близко ощущает смерть, не чувствует ударов.
Шум, столпотворение, даже не верится, что всего полгода назад по этой лестнице носились ученики. В бывшем классе, где сейчас люди борются со смертью, стоит, словно наблюдая за нами, скелет. Отдыхают карты, доска. В углу валяются какие-то декорации, балетные костюмчики. Но никто их, кажется, не замечает. Да и я сама уже совсем забыла, что такие вещи существуют. Странно, человеку кажется, будто вместе с его жизнью изменился весь мир…
Уже видны регистрационные столы. С мамой заговаривает какой-то мужчина. Просит приписать его как мужа. Мама пугается. Но он горячо убеждает, что нам это не повредит, а ему спасет жизнь. Умоляет не отказать. Расспрашивает, как нас зовут, кто какого года рождения, как он сам должен именоваться, сообщает, где он работает.
Мама подает регистраторше удостоверение. Та нас осматривает, записывает и подает маме маленькие синие номерки.
Как жадно блестят глаза этого мужчины, когда он смотрит на спасительный номерок! Он пробивает нам дорогу и все твердит о своей благодарности. Даже неловко слушать такие торжественные слова. Что это стало с людьми? За самый нормальный человеческий поступок благодарят так, словно для них совершили что-то необыкновенное, героическое.
Мы вернулись домой. В нашей квартире семнадцать человек не имеют удостоверений и номерков. Они останутся здесь. Но некоторые приписали своих детей к чужим людям. Теперь родители прощаются… Дети плачут, не хотят идти без матерей, а те сквозь слезы жадно целуют родное личико, ручки и с болью шепчут: "Иди с дядей и тетей, слушайся их. Они тебя спасли". Кто знает, так ли это?..
Светает. Мы уже во дворе и ждем маминого приписанного «мужа» (без желтого удостоверения недействительны синие номерки).
Выходим со двора. У барьера толчея. Мурер и другие офицеры тщательно проверяют удостоверения, осматривают каждого члена семьи. «Забракованных» (то есть подозрительного возраста) угоняют в подворотню соседнего дома.
К выходу приближается девушка. Она ведет за руки стариков родителей. Мурер берет ее удостоверение, велит пройти, а родителей толкает к «забракованным». Но девушка тащит их обратно. Мурер не пускает. Она вырывает из его рук удостоверение и все-таки ведет родителей. Мурер швыряет ее к стене, достает пистолет…
Когда я открываю глаза, она уже лежит… А Мурер спокойно возвращается на место и снова принимается за проверку.
Наконец выходим и мы. Вместе с большой группой людей идем в блок «Кайлиса». Но нас не хотят впускать: уже переполнено. Мужчины кое-как упрашивают впустить нас хотя бы в сарай. Садимся на свои узлы у дверей. А работающие расходятся по предприятиям.
Моросит дождь.
…И там, в гетто, тот же дождь. Людей избивают, гонят.
Уже вечер. Ноги затекли. Так хочется их вытянуть и хоть на минутку где-нибудь приклонить голову.
Стемнело. Все еще идет дождь. Наверно, уже скоро полночь. Как невыносимо тяжело! Когда все это кончится?
Набожные люди уверяют, что земля не хочет принимать невинные жертвы и выбрасывает их назад. Поэтому из земли торчат руки… Но, как объяснила мама, все гораздо проще: большинство расстрелянных валятся в яму ранеными. Они задыхаются и распухают. Их очень много — слой земли, которым засыпаны ямы, лопается. Вот в щелях и виднеются руки, ноги, головы…
Поэтому теперь ямы не наваливают доверху, а тела заливают негашеной известью.
Страшные мысли копошатся в голове, не дают даже вздремнуть, хотя уже вторая ночь без сна и глаза сами слипаются.
Еле дождались рассвета. Мама и другие работающие снова ушли.
Теперь ждем вечера, когда сможем вернуться домой.
Осенние дни коротки, скоро начнет темнеть. Но никто не торопится: страшно. Может, там еще не кончилась акция?
Наконец мы решились.
В гетто жуткая пустота. На улицах валяются брошенные узлы. Зияют чернотой раскрытые двери. Под ногами хрустят осколки битого стекла.
Наша квартира пуста. Тех семнадцати человек нет. Вещи, словно заснеженные, покрыты белым пухом: бандиты вспороли подушки.
А дальше что?..
Оккупанты еще больше бесятся. Очевидно, потому, что им не везет на фронте.
А убежать из гетто становится все труднее. Население напугано, боится прятать. В газетах напечатан приказ Мурера: если у кого-нибудь найдут спрятанных евреев, будут строжайше наказаны все жильцы квартиры. "Строжайше наказаны" — это значит повешены. Я слышала, что "для острастки" нескольких городских жителей уже повесили на Кафедральной, Ратушской и Лукишкской площадях.
Кто может, пытается хотя бы уехать в окрестные местечки. Говорят, там спокойнее.
Люди продают последние тряпки и нанимают грузовики. Детей выносят в рюкзаках или выводят, переодев в одежду взрослых. После работы уже не возвращаются в гетто и с наступлением темноты ждут в условленном месте.
Но пока еще очень немногие достигли цели путешествия: задерживают по дороге.
Неужели нет спасения?
Еще живыми кажутся люди, угнанные во время акции на прошлой неделе, а уже снова…
На этот раз обладатели желтых удостоверений обязаны выйти с семьями не на одни сутки, а на трое.
Одна наша знакомая, тетя Роза, решила не прятаться. Говорит, что за три дня все равно найдут. А если на этот раз даже удастся каким-то чудом уцелеть, то возьмут в следующий раз, все равно истребят всех. Такова их программа…
Мне жутко ее слушать. А мама даже сердится на нее. Как можно самой согласиться умереть? Сидеть и ждать, пока придут за ней!
Зато в соседней квартире лихорадочная суета: готовят убежище. В маленькую комнатку вносят узелки с бельем, краюхи хлеба, кастрюльки отварного черного гороха. Входят и люди. Все с опаской поглядывают на соседку с маленьким ребенком: не расплачется ли он? Уже не раз плач ребенка выдавал тайник.
Молодой парень с сестрой, которая приписана к его удостоверению как жена, прячут в убежище своих родителей. Двери комнаты маскируют огромным старинным буфетом. Прибивают его к стене. На полки складывают посуду всей квартиры и специально для такого случая хранимую бутылку водки.
Если палачи нагрянут, водка отвлечет их внимание.
Прошли и эти трое суток. Мы снова в гетто. Первым делом я забежала в соседнюю квартиру. Как тайник? Он разрушен… Буфет отодвинут. Значит, ребенок все-таки расплакался. Обычная причина провала тайника. Случилось так, как со многими другими…
…Первый день. В комнатке тихо, темно. Ребенок спит. Солдаты входят в квартиру, недолго ищут и выходят. С улицы доносятся далекие крики, одиночные выстрелы. Но в комнатке кажется, что здесь безопасно.
Ночь. Мать будит ребенка, тихо играет, кормит — чтобы только не спал: пусть спит днем. Но как нарочно, его глазки слипаются. Засыпает. Что будет днем?
Утро. Снова приходят солдаты. Сегодня они, очевидно, ищут более тщательно. А ребенок не спит. Привык к темноте и уже не хочет лежать спокойно — лопочет, играя пальчиками ножек, смеется. За стеной, в большой комнате, — солдаты. Ищут, роются, стучат в стену! Открывают буфет!.. Смеются. Нашли водку. Пьют, орут, гогочут. И все это так долго! Хоть бы ребенок не расплакался. Мать крепко прижимает его к себе, своим ртом закрывает его ротик.
Наконец бандиты убираются. Прошел и второй день. Продержаться бы еще один!..
Третий, последний день. В квартиру снова вваливаются солдаты. Сегодня они особенно свирепые, шумные. Словно злые собаки, рыщут в каждом углу. Вот и сейчас слышны их шаги. А ребенок сегодня невыносимо капризен. Заболел, что ли? Хоть бы не заплакал. Плачет! А они уже поднимаются по лестнице. Опять заходят в квартиру… Кто-то из соседей набрасывает на ребенка подушку. Мать хочет откинуть. Но все напрасно: бандиты уже слышали… Отталкивают буфет и входят в комнату.
И вот все, кто был в тайнике, бредут в Понары…
Генсас опять уверяет, что будет спокойно. Он созвал собрание и объявил, будто немецкие власти его уверили, что теперь, когда в гетто остались только хорошие, очень нужные немцам ремесленники, ничего плохого больше не случится. Только надо хорошо и добросовестно работать, быть послушными. Если мы своим трудом принесем пользу и будем усердно выполнять приказы, они нас не расстреляют.
Я сама видела, как один человек на эти слова махнул рукой и сплюнул, назвав Генсаса фашистским попугаем.
На этом же собрании Генсас объявил и о новых порядках: в каждой бригаде должен быть ответственный бригадир — «колоненфюрер». Он отвечает за всю бригаду и должен следить, чтобы при выходе на работу к ним не примазался посторонний человек, желающий таким образом выйти в город. Бригадир отвечает и за порядок, когда идут по улицам города. Он обязан иметь список рабочих своей бригады и проверять, все ли пришли на работу; от неявившихся требовать справку врача. О неработавших без уважительной причины он обязан сообщить в геттовский «арбейтсамт». Тот имеет своих исполнителей — полицию труда, которая сажает «саботирующего» на ночь в тюрьму, а утром выпускает при условии, что он пойдет прямо на работу.
Между прочим, работа «платная». Мужчины получают по 1 марке и 20 пфеннигов в день, женщины — по 1 марке, а подростки до шестнадцати лет — по 80 пфеннигов. Столько выплачивают рабочему. Ровно такую же сумму организация должна внести в "гебитскомиссариат".
Но пусть никто не думает, что этот жалкий заработок достается работающему. Нет. Теперь на него свою лапу накладывает геттовская власть. Десять процентов забирает налоговый отдел. Даже специально отпечатаны налоговые карточки. Если не отмечено, что налог уплачен, не выдают хлебных карточек. Знают, как без особого труда вытребовать налог.
Еще десять процентов надо внести для комитета "зимней помощи". Тут уж ничего не поделаешь — чем ближе зима, тем больше нужна эта помощь.
Из гетто уже вышли и остальные рабочие «Кайлиса»: их директор получил второй дом для блока. К сожалению, мы не смогли выйти вместе с ними. А там пока спокойно. И во время прошлых акций, когда здесь лилась кровь и в Понары угнали около семи тысяч человек, там была только поверхностная проверка.
Теперь и в самом гетто будут блоки. Все работающие в одном месте жить тоже будут вместе, в одном доме. Люди говорят, что это плохой признак. Теперь, если кого-нибудь уволят, сразу придется идти в Понары. Уже не спрячешься… Кое-кто успокаивает, что, может, это всего лишь немецкий педантизм, любовь к порядку или, в худшем случае, новый способ выявлять людей, у которых нет желтых удостоверений.
Но если они действительно только к этому стремятся, то напрасно. Не имеющие удостоверений остались на своих местах. Люди еще больше потеснились и живут. О «нелегальных» ничего не знают не только гитлеровцы, но и геттовские полицейские.
Снова мрачные вести: в Понары увезли семьи советских офицеров, которые до сих пор держали в двух домах на улице Субачаус.
И вот сегодня их увезли. Проезжая, одна женщина крикнула возвращающейся в гетто бригаде: "Где рабочий поселок Понары? Нас туда везут на работу".
Обычный обман…
Получен приказ «гебитскомиссариата»: евреям запрещено рожать детей. Народ, обреченный на истребление, не должен рожать новое поколение.
Сегодня запрещают рожать детей, а завтра могут уничтожить тех, которые уже есть.
Хоть бы один день прожить без страха смерти!
Прошлой ночью снова была акция. Таинственная, непривычно тихая, поэтому мы узнали о ней только сегодня.
В этот раз смерть ворвалась в семьи рабочих из мастерских, подведомственных гестапо. Хотя работать в самой берлоге зверя еще страшнее, но в этом было и одно преимущество: бригадиру удалось вымолить разрешение приписывать к их удостоверениям не только жен и детей, но и родителей, сестер, братьев. Стремясь спасти как можно больше людей, они набрали множество «родственников». А теперь господа, очевидно, спохватились: рабочих слишком много, а членов семей еще больше.
Около полуночи в гетто тихонько вошла небольшая группа солдат и направилась к блокам, где жили рабочие гестаповских мастерских (улица Страшуно, 3, и половина дома 15). Так же тихо разбудили людей и передали приказ шефа гестапо Нойгебоера выйти из гетто. Их вежливость и нормальный тон заставили думать, что они пришли вывести нужных им рабочих из гетто, которому, наверно, опять грозит опасность.
В этих блоках жили несколько посторонних семей, которые не успели переселиться в свой блок. Теперь они посчитали себя счастливцами и присоединились к уходящим.
Всех увели в Лукишкскую тюрьму. Но это их не испугало: во время первой акции желтых удостоверений, когда надо было сутки пробыть с семьей на месте работы, их тоже закрыли на ночь в одной из отделений тюрьмы.
Утром туда пришел начальник тюрьмы Вайс с несколькими гестаповцами и объявил, что большинство рабочих уволено. Оставленных он вызовет по списку. Их отведут назад, в гетто. Однако и на них прежние привилегии не распространяются: с ними могут выйти только жены и дети до шестнадцати лет. Родители, братья и все уволенные остаются здесь.
Горсточка выпущенных вернулась в гетто.
Остальных, наверно, угнали в Понары…
Снова неспокойно. Обладателям желтых удостоверений велят заполнить анкеты. Мама уже заполнила. Вопросы обыкновенные: фамилия, имя, год рождения, ремесло, место работы, имена членов семьи, степень родства, их возраст. Говорят, что перечисленным в анкетах членам семьи (в анкеты можно вписать только тех, кто имеет синие номерки) выдадут розовые удостоверения.
Всем дадут или опять что-нибудь придумают?
Розовые удостоверения дают всем, но не сразу — каждый день получает определенное количество людей.
Мама уже получила для нас. Теперь я тоже имею собственный документ. Правда, он, очевидно, не очень важный, потому что действителен всего лишь в гетто и подписал его только Генсас. Даже печать местная — все та же шестиконечная звезда с надписью по-немецки: "Полицейская комендатура. Гетто. Вильнюс".
Люди успокоились: раз розовые удостоверения выдают всем, по очереди, волноваться нет оснований.
Но вчера вечером неожиданно поднялась паника: Мурер приказал до утра закончить эту работу.
Ранним утром в гетто вошли отряды солдат. Выстроились на улицах. Наверно, ждут, пока все работающие выйдут в город. Но люди не хотят идти. Генсас со своим полицейскими гонят силой. Кричат, что здесь будет только проверка. А если найдут кого-нибудь с желтым удостоверением, не вышедшего на работу, удостоверение аннулируют, а его самого и семью заберут.
Мама все равно не хочет идти. Соседи почти насильно уводят ее.
А что будет с нами? Может, хоть на этот раз не обманут и действительно только проверят? Все равно плохо: живущие в нашей квартире соседи не имеют удостоверений. Ребенка они приписали к удостоверению товарища, а сами в прошлые две акции уцелели в убежище своих знакомых; теперь это убежище собираются усовершенствовать и временно разрушили. Им некуда деваться, поэтому решили спрятаться хотя бы в кровати. Легли, а мы накрыли их одеялами и подушками всей квартиры, сверху набросали одежду.
Тихое зимнее утро. В воздухе кружатся редкие снежинки. Они ложатся прозрачным покровом на землю. Но тут же их вдавливают в грязь кованые сапоги. Сверху снова ложатся снежинки, как бы желая собою прикрыть и грязь, и след сапога. Но напрасны старания: теперь их топчет много ног — увели большую группу людей. Уцелев после таких двух страшных акций, они все равно погибнут. Трудно избежать Понар.
Вдруг мы услышали шаги. Солдаты уже во дворе!.. Поднимаются по лестнице… Стучатся в соседнюю квартиру. Никто не открывает — ломают дверь. Она трещит. Женский плач. Солдатский смех. Шаги. Топот. Кого-то уводят…
Уже стучатся в нашу дверь! Бросаемся к кровати, закрываем, выравниваем. С перепугу сажусь на кровать. Подо мною зашевелились, очевидно, я больно придавила.
Гитлеровцы долго осматривают каждое удостоверение. Выстукивают стены, отодвигают шкаф, рыщут в передней. Вваливаются в соседнюю комнату. Я осторожно приподнимаю угол подушки, чтобы к беднягам проникла хоть капелька воздуха.
Бандиты уходят. Сбрасываем подушки. Обмахиваем, поим холодной водой; люди еле приходят в себя. Но вылезти из кровати не решаются, потому что гестаповцы могут вернуться.
У ворот гетто стоят крытые грузовики. На этот раз палачи не гонят свои жертвы пешком: по дороге люди пытаются бежать. Хотя чаще всего смельчака все равно догоняет пуля, но, если везти, и ее не потребуется…
Привезут в лес. Там долго будут греметь выстрелы. Затем снова станет тихо. И только деревья, как бы окаменев в трауре, почтут память расстрелянных…
Сосед тоже получил розовое удостоверение. Оказывается, после выдачи членам семей еще остались бланки. Нужны рабочие, и розовые удостоверения выдают всем, кому во время этих страшных акций удалось уцелеть.
Значит, больше их не будут трогать. Вот как не права была тетя Роза, сразу потеряв надежду. Спряталась бы — может, и жила бы теперь, как все мы. Правда, долго ли? Во всяком случае, мы еще хоть можем надеяться, потому что мы живы, а она…
Удостоверение соседа такое же, как и наше, только возле номера стоит буква «S» (это удостоверение не члена семьи, а защитное, "schutz"). Туда вписано и ремесло его обладателя. А жена соседа получила обыкновенное, как и у нас всех, удостоверение члена семьи.
Да, теперь приказали работать не только получившим эти удостоверения, но вообще всем жителям гетто: женщинам, старикам, подросткам. Работающие получают еще и синие удостоверения, то есть свидетельства о работе, дополнительно к розовым.
Я тоже хочу работать в городе. Но мама не пускает. Говорит — замерзну. Да и как детей оставлять одних? Но я чувствую, что она скоро сдастся: уж очень мало ее и Мириного заработка. Все-таки было бы еще немножечко денег, а главное, может, я бы тоже смогла что-нибудь приносить из города.
Ура! Фашистов бьют! Их гонят от Москвы! Красная Армия уже освободила Калинин.
Им худо! Они мерзнут!
Жаль только, что они хотят потеплее одеться за наш счет. Приказали сдать все шубы, даже воротники, меховые шапки и манжеты. Все меховые изделия необходимо до пяти часов отнести в «юденрат». За невыполнение приказа — смертная казнь!
Придется отдавать. А ведь большинство людей работает на улице. Если до сих пор мерзли только те, кто надеялся, что до зимы война кончится, и поэтому не принесли в гетто зимних пальто, то теперь будут мерзнуть все. И как назло, ужасно холодно, никто не помнит такой суровой зимы. А оккупанты с этим не считаются — каждый день приходят в гетто, ловят женщин, даже подростков и гонят чистить снег. Работа временная, поэтому не дают ни удостоверений, ни даже той жалкой заработной платы. Просто выгоняют, и работай.
Мама отпорола наши воротники и отнесла. Рассказала, что у «юденрата» стоят грузовики, в которые целыми охапками грузят теплые шапки, воротники, пальто.
Я побежала посмотреть. Да. Нагруженные машины выезжают из гетто, а на их место становятся пустые, чтобы вскоре выехать отсюда, медленно покачивая в кузове гору разноцветных меховых лоскутов.
Сегодня я слышала анекдот: красноармейцы думали, что взяли в плен женский батальон — на шинелях гитлеровцев болтались хвосты чернобурок.
Что бы мы делали без учителя Йонайтиса? Наверно, еще больше голодали бы. На прошлой неделе он передал для нас глиняный горшочек с жиром. Его мать прислала ему из деревни — сверху под бумагой лежала ее записка. А он записки и не заметил. Значит, не открывал. Как получил, так прямо переслал нам. Он очень неосторожен — вчера принес к самым воротам гетто папино осеннее пальто и передал Мире. А сам ходит в рваных ботинках. Мама уже несколько раз просила носить оставленные у него папины ботинки. В конце концов, он обещал, но при условии, если мама возьмет за них деньги.
Еще чего!
Уже несколько дней тихо. Попытаюсь подробнее написать о нашей жизни.
Здесь люди тоже неодинаково живут. Одни, придя в гетто, принесли с собой больше вещей, другим помогают живущие в городе друзья, а третьи не имеют ни того, ни другого. Им изредка оказывает помощь отдел социального обеспечения при «юденрате»: выдает пособие для внесения квартплаты (не заплатишь — не получишь хлебных карточек), хлопочет о льготах при оплате налогов, дает бесплатные билеты в баню или талончики на суп. Конечно, получить все это нелегко: нуждающихся больше, чем возможностей.
Недавно "социальное обеспечение" и "зимняя помощь" провели сбор одежды, призывая людей поделиться последним с теми, кто ничего не имеет. И люди делятся…
Эту одежду получают сироты и те, кто ходит в лохмотьях, а чистит снег на улицах города, работает на железной дороге и аэродроме.
Между прочим, работать на аэродроме — настоящее несчастье. Там есть страшный гитлеровец, для которого самое большое удовольствие — целиться кому-нибудь в шапку или заставлять усталых и замерзших людей после работы до самой ночи ползать на животе по аэродрому.
Опять была акция. Небольшая, тихая, но все-таки акция.
Ночью в гетто бесшумно вошел небольшой отряд солдат. Трезвые, спокойные, они велели геттовским полицейским оставаться на своих местах, а сами разошлись по имеющимся адресам.
Они будили людей довольно вежливо, советовали взять с собой теплую одежду и терпеливо ждали, пока те оденутся и соберутся.
Только за воротами гетто, когда стали загонять в машины, люди осознали свое положение…
Оказывается, накануне Мурер потребовал от Я. Генсаса новых жертв. Генсас составил список нежелательных ему или надоевших геттовской полиции лиц, дал палачам адреса, и ночью в Понарах снова гремели выстрелы.
Я не знала, что в гетто действует нелегальная организация коммунистов и комсомольцев. Их фамилий никто не называет, потому что это может им повредить. Но факт, что они есть. Лучшее доказательство — новогодние воззвания. Настоящие, напечатанные (может быть, даже в самом гетто?). В них очень горячо призывают сопротивляться, не давать, подобно овцам, вести себя на бойню. Пишут, что в Понарах уже лежат наши матери, братья, сестры. Хватит жертв! Надо воевать!
Настроение приподнятое, все повторяют слова воззвания.
Вот и наступил Новый, 1942 год. Люди даже не поздравляют, как обычно, друг друга. Потому что этот год может быть нашим последним. Рассказывают, что Гитлер в своей новогодней речи по радио заявил, что в канун следующего, то есть 1943-го, нового года еврея уже можно будет увидеть только в музее, в виде чучела.
Если Гитлера не разобьют на фронте, он свои угрозы осуществит…
Прошлую ночь наш сосед ночевал в геттовской тюрьме: его поймали при попытке внести в гетто несколько картофелин.
Эта тюрьма находится во дворе библиотеки, по улице Страшуно, 6. Фактически это уже Лидская улица, но с той стороны все наглухо забито, а вход через двор с улицы Страшуно.
В тюрьме есть несколько камер. В них сидят "мелкие преступники", наказываемые за невыход на работу, попытку что-нибудь внести в гетто или оскорбление геттовского полицейского. Эти камеры всегда битком набиты.
Вначале люди смеялись над этой тюрьмой, а сейчас боятся: она часто бывает кануном Понар. Когда Мурер требует людей для расстрела, Генсас в первую очередь «очищает» тюрьму.
Опишу наше "государственное устройство".
Учреждений у нас — как в настоящем государстве. Только там министерства, департаменты и комитеты, а здесь «юденрат», его отделы и полиция.
Кроме «арбейтсамта», отдела социального обеспечения, библиотеки и больницы, о которых я уже писала, есть множество других.
Отдел питания выдает через комендантов домов хлебные карточки, распределяет по магазинам привозимые продукты и проверяет их выдачу.
Квартирный отдел занимается вопросом комнат, точнее углов в комнатах. Если после акции где-то стало «просторнее», туда переселяют (конечно, по ордеру) людей, живущих в еще большей тесноте. Квартирный отдел имеет ремонтные бригады, которые изредка белят комнаты. Но такое счастье, к сожалению, выпадает только на долю полицейских и других привилегированных.
Есть в гетто и другие учреждения: технический и финансовый отделы, отдел мастерских, регистрационное бюро и даже похоронный отдел. Ничего не поделаешь, он нужен. Люди умирают не только от пуль. Городская власть выделила в распоряжение гетто закрытый черный катафалк и дохлую клячу. Почти каждое утро на рассвете по гетто движется печальная процессия — черный катафалк и горсточка провожающих. Если вывозят сразу два-три гроба, провожающих больше.
Доходят до геттовских ворот. Родные прощаются.
Кто тихо плачет, кто кричит. Ворота приоткрываются, проглатывают катафалк и снова смыкаются. Минуту-другую еще слышно цоканье подков о сонную мостовую, и все… Теперь покойника быстро мчат по улицам к кладбищу. Надо успеть, пока город еще не проснулся: даже мертвому «Jude» не все можно…
О детях заботится специальный отдел присмотра за детьми. Для сирот есть интернаты. Дети разделены на группы, по возрасту. Меньшие учатся, а старшие работают в геттовских мастерских или в специальной транспортной бригаде. Если подросток, хоть и сирота, работает в городе, его в интернат не принимают. Считается, что он уже самостоятельный человек. А этому человеку еще так мало лет…
Есть и две школы — на улицах Страшуно и Шяулю. Их специально поместили подальше от ворот: если какой-нибудь гитлеровец неожиданно нагрянет в гетто, пусть не знает, сколько здесь еще детей, пусть не видит, что они под каким-то присмотром. Сами учителя притащили столы, парты, даже доску нашли. Учат. Без учебников. Химию без лабораторных работ, биологию без единого растения, но учат.
Ежедневно в двенадцать часов детей ведут на кухню за супом. Они приходят, постукивая деревянными, обтянутыми материалом башмаками, и ждут, чтобы их впустили. Об этой минуте они мечтали вчера весь вечер и сегодня все утро.
Жадно выхлебав свою порцию, вылизав мисочку, выходят и снова начинают ждать завтрашнего дня, когда их опять приведут сюда…
Дети. Бледные личики, натертые деревянными башмаками ножки. Они тоже враги фюрера. От них тоже надо "очистить Европу".
Для старших есть и гимназия. Но она полупуста. Не потому, что детей этого возраста меньше, а потому, что они уже работают. Ни сами себя, ни другие их уже не считают детьми. Ведь и я забываю, что мне лишь пятнадцатый год. Лучше об этом не думать, потому что охватывает такое желание учиться, читать стихи, хоть плачь!.. Теперь я бы полюбила и теоремы, даже физику. Но мама и Мира работают, надо присматривать за детьми, стоять в очередях…
Завидовать очень нехорошо, но я иногда завидую малышам, которые ничего не понимают. В грязном, узком дворе, под мрачными, гнетущими сводами они ведут хоровод, поют. Глазенки блестят…
На днях утром появились объявления о том, что второй полицейский участок вместе с артистами готовит представление. Рядом с этим объявлением вскоре появились другие: "На кладбище не поют!", "Полицейские спокойны за свою жизнь, они сыты и одеты — им не хватает только концертов!", "Люди, не ходите на концерты!", "Вместо того, чтобы сидеть на концертах, лучше думайте, как вредить немцам!".
Но концерт состоялся, хотя и очень мало было зрителей. Теперь отдел культуры «юденрата» собирается создавать театр.
Вчера ночью бомбили.
Мы уже лежали, когда вдруг от страшного взрыва задребезжали стекла. Мы соскочили в испуге — думали, что взрывают гетто. Снова грохнуло. Кто-то крикнул: "Бомбы!"
Ура! Нас освобождают! Но мама уверяет, что одна бомбежка еще ничего не изменит. Так что ж, получат больше бомб! Этого им никто не пожалеет!
Генсас с полицейскими совсем взбесились. Заметив в окне даже огонек от папиросы, швыряют камень. Взрываются бомбы, сыплются стекла, свистят полицейские — настоящее светопреставление. А мне совсем не страшно. Наоборот.
Внезапно стихло. Самолеты улетели, и мы снова остались одни, взаперти, в лапах врага.
Самолеты вернулись еще раз, где-то далеко несколько раз глухо рвануло, и опять наступила цепенящая тишина.
Оказывается, одна бомба упала недалеко от гетто.
Около полудня примчался рассвирепевший Нойгебоер. Кто-то ему сообщил, что ночью из гетто были выпущены белые ракеты. Значит, здесь знали о прилете самолетов и ждали их: евреи подали большевикам знак, помогли им сориентироваться, осветили город. Виновных он искать не станет. За такую измену ответят все. Он сам, собственноручно подожжет гетто: "Пусть евреи, сгорая, светят своим друзьям-коммунистам".
Я уже давно ничего не записывала. Жизнь однообразна: если не говорим о Понарах, то говорим о еде. Несколько раз видела А. Р. Но о чем с ним говорить? О школе? Сколько можно жить воспоминаниями? А больше не о чем: он работает, у меня свои заботы. О них можно говорить с мамой, но не с ним.
Уже март. Скоро весна…
Опять очень неспокойно: истекает срок действия желтых удостоверений.
Осенью, когда получали эти удостоверения, пять месяцев их действия казались долгим сроком. 30 марта представлялось очень далеким. Еще столько можно будет жить! Надеялись, что до этого дня гитлеровцев могут прогнать. Теперь этот день приближается, а они все еще здесь.
Каждый, кто может, старается выведать, что с нами будет дальше. Однако ничего не слышно. Неужели какой-нибудь гестаповец или служащий «гебитскомиссариата» никому не проговорился? Таинственность сулит только плохое…
Теперь я точно знаю: в гетто нелегально действует организация, которая готовится к борьбе с оккупантами. Это ФПО — объединенная партизанская организация. Члены этой организации уже изготовили своими руками мину, которую сами подложили под железнодорожный путь около Новой Вильни.
Ура!
Однако говорить об этом нельзя. Мама запретила даже в дневник вписывать. Но как я могу пропустить такую новость?
Последние три ночи до истечения срока действия желтых удостоверений мужчины нашей квартиры по очереди дежурили. Если будет акция, пусть хотя бы не застигнут врасплох.
Сегодня, в последнюю ночь, уже никто не ложится.
Ночь почти весенняя, но какая-то застывшая, неподвижная — все темно да темно.
Наконец стало светать. Мы выходим на улицу. Надо идти на работу или не надо? Геттовские полицейские, конечно, орут, чтобы мы не поднимали паники и шли, как обычно, на работу. Но кто-то пустил слух, что гестаповцы будут гнать в Понары прямо с работы, а гетто будут «чистить» днем.
Бригады распались: все бегут домой прятаться, спасаться, сопротивляться. Геттовские полицейские ловят и силой гонят на работу.
И маму увели почти насильно. Я спряталась во дворе, чтобы не надо было прощаться.
День прошел в напряженном ожидании. Но ничего не было. Неужели ночью?
Дремали нераздетые. Ночь тоже прошла спокойно. Может, фашисты вообще забыли, что истек срок?
Удостоверения продлевают. Опять не всем сразу, чтобы не было паники.
Маме уже продлили. Просто перечеркнули дату "1942.III.30" и поставили штампик "IV.30". Только на месяц… Оптимисты уверяют, что за это время отпечатают трудовые книжки, которые будут давать вместо желтых удостоверений.
На этот раз слухи подтвердились: желтые удостоверения действительно меняют на трудовые книжки. Я уже видела. Они сделаны из твердой розовой бумаги. На первой странице (точнее, обложке) — фамилия, имя, дата и место рождения, место жительства (здесь сразу же напечатан и ответ: "Вильна. Гетто"), специальность, семейное положение. Затем две странички предназначены для отметок о работе: где и кем работает, когда принят, уволен. В конце — место для геттовских властей.
Когда трудовые книжки получат все имеющие желтые удостоверения, их начнут выдавать и обладателям синих удостоверений.
Между прочим, название «синие» уже не совсем точно, потому что теперь их печатают на зеленой и белой бумаге, очевидно, синей не хватило.
Мы с мамой уже давно договорились, что весной я тоже пойду работать. И вот я работаю. Таскаю воду.
В первое утро, выйдя из гетто, я испугалась: на улицах столько гитлеровцев! Я тащилась вместе со всей бригадой и боялась цоднять глаза. А улицы такие широкие, чистые. Здесь и светлее, чем в гетто.
Увидела учителя французского языка Бакайтиса. Может, не надо было на него глазеть, не кивнул бы. Ведь ему это повредит, если кто заметит…
Работаю на огородах старого богача Палевича. Они довольно далеко, примерно в районе Кальварийского рынка. Хозяин — злой старик. В первый же день предупредил, чтобы мы не смели выносить отсюда ни одной морковины. Если при прополке съедим морковку или огурец, он простит, но, если поймает при попытке унести с собой, сообщит в гестапо.
Пока еще нечего ни полоть, ни есть. Носим воду для поливки. Первые ведра показались ужасно тяжелыми, тем более что нести приходится далеко, до конечных грядок. В гетто такое расстояние — две улицы.
Я таскала полные ведра и торопилась с пустыми назад. Время еле ползло. Когда настал час обеда, работавшие недалеко польские женщины сели перекусить. Хотя очень хотелось посмотреть, как они едят, я заставила себе отвернуться. А то еще подумают, что прошу. Конечно, если бы угостили, я бы не отказалась.
Посидев, я с трудом встала: очень заболело все тело. Руки от напряжения тряслись, ведра казались еще более тяжелыми. Трудно было заставить себя носить.
Солнце садилось очень медленно.
Вечером мама не могла упросить меня поесть: тошнило, болела голова. Мама уверяла, что я опьянела от свежего воздуха. А мне совершенно неважно, отчего мне плохо.
Утром я не могла подняться. Мама упрашивала, объясняла: если работаю, нельзя пропустить ни одного дня, иначе сочтут за саботажницу. Она мне, словно маленькой, помогла одеться, а я ревела от обиды, что даже мама меня не понимает, что не представляет себе, как мне трудно. А мама меня одевала и успокаивала, что так всегда бывает после первого дня тяжелого труда, а потом проходит.
Вчера на самом деле было легче, а сегодня даже сносно.
Чтобы не было скучно работать и скорее проходило время, я считаю ведра. Сегодня их было девяносто шесть. Я сорок восемь раз принесла по два полных ведра.
Советский Союз подписал договор с Англией и Америкой. Договорились, что они будут вместе воевать против Гитлера и его сообщников.
Сведения о заключенном между тремя государствами союзе точные. И все сообщения о фронте достоверные. Нелегально действующие в гетто коммунисты распространяют среди населения сообщения Совинформбюро.
Давно не было новых распоряжений — так появились. Господин бургомистр приказал, чтобы каждый житель гетто уплатил "поголовный налог" за второе полугодие этого года.
Моя голова «оценена» в восемь марок. Может, и недорого, если были бы деньги. Но их нет. И продавать уже почти нечего. Даже дети это понимают. На днях соседка спросил Рувика, что он ест. А он, даже не моргнув, ответил: "Рукав маминой ночной сорочки".
Счастье, что на свете есть учитель Йонайтис…
Мы уже год под оккупацией. Как изменилась жизнь, сколько погибло людей! Как непохож этот год на все прежние. Только теперешние дни, в гетто, если нет акций, похожи друг на друга.
…Раннее утро. Сонные люди сходятся на улице Руднинку, собираются бригадами. Мальчики с висящими на шее деревянными лоточками шныряют между ними, предлагая свой товар: "Сахарин! Папиросы! Кому папиросы, камушки для зажигалок!" Женщины тихо предлагают ржаные лепешки.
Из города возвращаются несколько трубочистов. Это самые богатые люди гетто. В детстве я трубочистов боялась, повзрослев, жалела, что они всегда грязные, в саже, а теперь завидую: они всегда сыты. Дело в том, что в городе не хватает трубочистов и городское управление вынуждено было обратиться в гестапо, чтобы оно разрешило брать трубочистов из гетто, а главное, выдало бы им удостоверения на право одним ходить по городу и заходить в дома. У трубочистов на обороте их удостоверений написано, что этот «Jude» может один, без сопровождения, ходить по улицам. За чистку дымохода добрые люди их кормят, иногда еще дают что-нибудь для семьи. А искать в их грязных ящиках охрана ворот брезгует. Муреру в руки они не попадаются: дымоходы чистят рано утром, трубочисты возвращаются в гетто, когда все остальные еще только собираются выйти.
…Понемногу гетто пустеет: бригады выходят на работу. На улицах появляются одиночные прохожие. Это господа — служащие «юденрата». Они чище одеты, зато очень бледные, какие-то хрупкие.
Завывает мотор пилы. Гетто как бы снова оживает: везде слышен визг электрической пилы.
Вечером возвращаются усталые рабочие.
Наступает ночь. Все замирает до следующего утра.
Когда я сегодня возвращалась с работы, у ворот еще было тихо. Внезапно поднялся переполох. Смотрю — геттовские полицейские гонят от барьера встречающих и останавливают движение. У ворот Мурер! Он стоит у входа и наблюдает, как полицейские из охраны ворот обыскивают входящих. Иногда сам проверяет. У одной женщины находит двадцать пфеннигов (разрешается иметь при себе только десять). Приказывает отвести ее в помещение охраны ворот, раздеть и наказать двадцатью пятью палочными ударами. Бьют ее пять полицейских, каждый по пять раз. Но Муреру этого мало, и он сам берет палку…
Оставив полуживую женщину, Мурер возвращается к воротам. Зрелище избиения его раздразнило, он ищет новых жертв.
Замечает, что у одного пожилого человека что-то торчит под пиджаком. Это котелок с супом. Мурер приказывает немедленно тут же съесть весь суп. Раз ему мало получаемого по карточке пайка, пусть наестся. Человек начинает есть. Но дается это нелегко: жалостливый благодетель его уже накормил, а этот суп предназначался только семье. Но Муреру этого не объяснишь. Он издевается, пугает: если тот не вылижет котелка, придется идти в Понары. Человек глотает, давясь…
В конце концов Муреру надоело возиться. Найдя что-нибудь, он просто говорит: «Налево». Его помощники выстраивают «нарушителей» и угоняют в тюрьму. Люди умрут за то, что хотели принести детям ломоть хлеба.
Второго фронта еще нет, гитлеровцы, по-видимому, спешат этим воспользоваться, наступают. В Крыму кровавые бои. Геройски защищается Севастополь.
В гетто невесело. Ужасная жара. Трудно работать. Даже есть не так хочется. А скорого освобождения все еще не видно. Правда, земля под оккупантами горит. Создаются партизанские отряды. Я слышала, что и наши в гетто вооружаются. Словом, люди зашевелились. Но все делается очень таинственно.
Снова была паника. Днем к воротам подъехало несколько телег. В каждой сидело по два солдата. Их старший зашел в гетто и попросил, чтобы Генсас дал пожилых и ослабевших людей "для отдыха на даче".
Стариков в гетто очень мало: трудно было уцелеть при таких акциях. Но есть новые, успевшие здесь преждевременно состариться. Одни живут с семьями, другие, одинокие, в приюте. Приют — это несколько темных, вонючих комнатушек, густо заставленных кроватями. Очень слабые старики даже не встают, да и ходячие больше похожи на тени, нежели на людей.
И вот по приказу Генсаса геттовские полицейские стали собирать стариков, повторяя, словно попугаи, слова гитлеровцев, что бояться нечего: везут в Поспешки на дачу. Но кто им верит?
Начали, конечно, с приюта. Чтобы взять тех, кто уже не в состоянии подняться, телеги въехали в гетто. Полицейские выносили эти беспомощные скелеты и укладывали на телеги.
Других приводили прямо из дому. Акция началась так внезапно, что никто не успел спрятаться.
Гитлеровцы старались казаться вежливыми, не издевались, не орали. Даже велели, чтобы стариков сопровождали медицинская сестра и несколько полицейских. Предупредили, что телеги скоро вернутся обратно за поваром, хлебным пайком на один день, котлами и прочей кухонной утварью.
Что это значит?
Сопровождавшие стариков полицейские уверяют, что они действительно были в Поспешках, где все подготовлено для отдыха. Врут, конечно.
Что за чудеса? Старики на самом деле отдыхают. Их неплохо кормят, не бьют, фотографируют. И все же оставшиеся в гетто родные умоляют Генсаса вернуть стариков. Но он и слушать не хочет, твердит, что старикам ничто не угрожает, после двухнедельного отдыха они вернутся в гетто.
Конечно, обманули…
Сегодня утром гитлеровцы снова потребовали от Генсаса его полицейских: стариков надо везти в гетто. По техническим причинам их не могут там держать столько, сколько было намечено.
Полицейские поехали, усадили всех в машины. Машины поехали в город, но повернули не в гетто…
Чем дальше, тем яснее становилось, куда везут.
На этот раз дрожали и геттовские полицейские: им сопровождать к месту смерти! А ведь убийцы не любят живых свидетелей.
Но они вернулись. Одни. А больше ста седых стариков свалили в ямы…
Для чего нужна была эта трагикомедия с "домом отдыха", мы так и не узнали. Во всяком случае ясно, что фашисты кому-то хотят втереть очки.
Скоро осень. Оккупанты решили запастись топливом. Для рубки леса, конечно, требуют людей из гетто. Как ни странно, обещают половину заготовленных дров отдать для гетто. Наверно, боятся, что наши не очень усердно будут заботиться об их тепле. Поэтому хотят заинтересовать: чем больше будет нарублено, тем больше получит и гетто.
Генсас объявил, что должны будут ехать все неработающие в настоящий момент и зарегистрированные в «арбейтсамте» мужчины. А они не верят, что повезут на работу, очень испуганы и ищут способы, как избежать этого. Но ничто не помогает. Говорят, даже служащим привилегированного «юденрата» придется отработать в лесу определенное количество дней. И хорошо, пусть почувствуют, что значит физический труд.
Но гитлеровцы почему-то медлят, пока не посылают. Говорят, все потому, что в лесах полно партизан, которые взрывают мосты, пускают под откос поезда. Гитлеровцы боятся, что люди из гетто присоединятся к партизанам.
Все-таки фашисты везут в лес людей из гетто. Правда, приказали Генсасу послать с ними и геттовских полицейских, которые следили бы, чтобы лесорубы не связывались с партизанами. В противном случае всему гетто будет "капут".
Вчера геттовская полиция трудилась до позднего вечера, разносила всем, кто должен ехать в лес, вызовы.
Поднялась паника. Люди бегут прятаться. Но геттовские полицейские их ловят и приводят насильно. Повторяют слова Генсаса, что нечего бояться, действительно везут в лес на работу, иначе зачем понадобились бы геттовские полицейские и даже динстлейтер? Однако такой аргумент никого не успокаивает: желая обмануть, гитлеровцы не пожалеют нескольких геттовских полицейских.
Кто-то пустил слух, что везут не на лесные работы, а разминировать поля.
Собирающиеся у «арбейтсамта» скорее похожи на похоронщиков, чем на лесорубов. Одни взяли с собой какие-то свертки, а другие пришли с пустыми руками: на самом деле, зачем брать одежду, пусть лучше останется для семьи — продадут.
Двенадцать часов. В гетто въезжают первые десять телег. На каждой — гитлеровец. Женщины громко рыдают, геттовские полицейские их гонят.
Ворота раскрываются и снова закрываются, выпустив людей в неизвестность…
Вывезенные действительно работают в лесу. Некоторые женщины получили от своих мужей записки (какой-то крестьянин сунул в городе проходившей мимо бригаде).
Все бегут к счастливцам читать эти записки.
Гита (я работаю с ней вместе на огородах) уже давно уговаривает меня записаться в хор. Говорит, там очень интересно, а главное, хоть временно забываешь про все беды.
На днях она меня повела. Руководитель хора Дурмашкин проверил голос, слух, память и велел сразу остаться на репетиции. Но хор, оказывается, поет на древнееврейском языке, а я ничего не понимаю.
Хористы рассказывают, что сначала было очень трудно. После каждой акции часть хористов выбывала. Приходилось привлекать новых. Но это нелегко: одни объясняют, что очень устают, другим родители не разрешают, у многих траур. Кроме того, часто, особенно после акций, в окна летели камни — чтобы не пели. Хору даже негде было репетировать, каждый раз собирались в другом месте. И все-таки репетировали каждый вторник и пятницу. Теперь хор уже имеет две комнаты (на улице Страшуно, 12) пианино и даже форму.
Между прочим, хор Дурмашкина не единственный. Есть и хор под руководством Слепа. Там поют по-еврейски. Тот хор имеет прекрасную солистку — Любу Левицкую, которая была солисткой радио.
Дурмашкин создал и симфонический оркестр. Это, конечно, было еще труднее. Музыкантов уцелело очень немного: кто не догадался назвать себя столяром, стекольщиком или хотя бы сапожником и гордо остался музыкантом, тот уже давно в Понарах… А другие, «приобретя» новое ремесло, старались как можно скорее им овладеть, чтобы не выгнали с работы. Пальцы огрубели, стали непослушными. Кроме того, после двенадцати часов тяжелого труда трудно удержать скрипку в руках, да и не очень хочется. А кто и хотел бы — не имеет инструмента: либо, идя в гетто, не взял с собой, либо давно выменял на хлеб.
Но, очевидно, чем больше трудностей, тем больше энтузиазма. Оркестр все-таки кое-как собрали. Ноты Дурмашкин получает через добрых людей из филармонии. Сейчас оркестр готовит вместе с хором Девятую симфонию Бетховена. Оказывается, текст четвертой части симфонии — ода Шиллера "К радости". Мне перевели ее содержание. Там говорится, что все люди — братья. Конечно… Только жаль, что гитлеровцы так не считают…
Сегодняшний день мог быть последним в моей жизни. А утром я ничего не подозревала, вышла на работу как обычно. И днем ничего не предчувствовала. Наоборот, даже была в хорошем настроении, что удалось обменять на муку мамину блузку.
Насыпав муку в специальный, простеганный «корсет», ждала вечера, когда надену его под платье, затянусь пояском, чтобы не выглядеть слишком полной, и так, «поправившись», вернусь в гетто.
Когда мы шли с работы, какой-то прохожий буркнул, чтобы мы дальше не шли — возле гетто неспокойно.
Мы растерялись. Что делать? Куда деваться? И что происходит в гетто? Неужели акция? Бригадир велит идти, потому что наше замешательство может вызвать подозрение.
Мы еле-еле двигаемся вперед. Одни советуют вернуться обратно на работу. Другие уверяют, что это равносильно самоубийству — вечер, а мы идем в обратном направлении.
Еще один прохожий предупредил, чтобы мы не шли: у ворот усиленно обыскивают.
Значит, Мурер. Те, кто ничего не несет, успокоились. Другие стараются тут же, на ходу, незаметно выбросить из карманов по одной картофелине. А куда мне деть свою муку? Я ее даже снять не могу.
Гетто уже совсем близко… Надо немедленно что-то предпринять, иначе уже будет слишком поздно… Когда повезут в Понары, буду мучительно жалеть, что упустила этот момент.
Гита попросила сорвать с ее спины звезду, она не пойдет в гетто. Я тоже не пойду… Вслед за нею шагнула на тротуар. Страшно… Гита взяла меня под руку и ускорила шаг. Прошли совсем немного — и уже Каунасская улица. Там опасно: много прохожих. Вернулись назад. Через какой-то проход повернули на Большую Стефановскую улицу. Но она такая же короткая — мы опять у Каунасской. Поворачиваем назад. Издали видно гетто. У ворот все еще очередь…
Снова сделали тот же круг. Но сколько можно так ходить? Если кто-нибудь заметит, сразу поймет. Мы пересекли Каунасскую улицу и пошли по каким-то незнакомым улочкам.
Стемнело. Скоро уже, наверно, вообще не будут впускать в гетто. Может, все бригады уже вернулись и мы не сможем пробраться? Надо идти…
Насколько расстояние позволяет видеть, у ворот все еще много народа, но, кажется, уже спокойнее. Приближаемся и мы. Хотим юркнуть в проходящую мимо бригаду, но нас не пускают, не хотят рисковать жизнью. Пока объясняемся, шагая рядом, одной ногой по тротуару, другой по мостовой, совсем приближаемся к гетто. Гита дергает меня за рукав, заходит на тротуар, и мы как ни в чем не бывало шагаем мимо гетто.
Снова плетемся по темным улочкам. Окна замаскированы, идем почти ощупью. Покружившись, выходим на улицу Пилимо. Издали по мостовой приближается толпа. Наверно, какая-нибудь бригада наших. Гита шепчет, что теперь уже во что бы то ни стало надо войти в гетто. Иначе рискуем остаться здесь на всю ночь, а это значит — попасть в Лукишкскую тюрьму.
Как только бригада приблизилась, мы юркнули. Здесь люди оказались более дружелюбными. Некоторые позлились, поворчали, что мы "отчаянные девчонки", но, узнав причину такого нашего злоключения, спрятали нас в самую середину и обещали заслонить от геттовских полицейских. Один у ворот даже положил мне на плечо руку, чтобы не видно было, что я без звезды.
Мурера у ворот действительно нет. Зато трудятся полицейские. Забрали спасенную с таким трудом муку…
Мама не очень переживает: "Хорошо, Маша, что ты хоть жива осталась". Она думала, что я уже не вернусь.
Только теперь я узнала, что тут творилось. Оказывается, под вечер, как раз в самую пору возвращения с работы, к воротам неожиданно подъехал Мурер. Влетел прямо в угловой магазинчик, куда складываются отбираемые продукты. Взглянув, что конфисковано, вылетел назад и избил нескольких геттовских полицейских. Кричал, что они плохо ищут.
В гетто поднялась страшная паника. Все испуганы, растеряны. Одну за другой в геттовскую тюрьму отводят группы «нарушителей». Женщины, увидев среди задержанных своих мужей и братьев, рыдают, кричат, проклинают. Всех испугала угроза Мурера, что он не потерпит игнорирования своих приказов. Он запретил вносить в гетто продукты, а "verdammte Juden" ("проклятые евреи") его не слушаются. Чтобы проучить всех, будет расстреляно сто спекулянтов!
Оказывается, ночью часть задержанных все-таки выпустили. Расстреляли десять женщин, работавших в Новой Вильне и попавших в руки самого Мурера. Их увезли. Старший конвоир даже расписался, что принял их от начальника геттовской тюрьмы и отвечает за их доставку в Понары…
Вот и ноябрь. Холодно. Скоро зима. Выдержим ли мы, если даже не будет акций?
Одно утешение — этой зимой гитлеровцам уже наверняка будет конец. Их крепко бьют. Сколько времени уже идут бои под Сталинградом, а занять город им не удается. Красноармейцы геройски защищают каждый клочок земли, каждый дом.
Гитлеровцам худо не только на фронтах, но и тут, на оккупированных землях. Один человек мне по большому секрету сказал, что и геттовские партизаны — члены ФПО — вооружаются. Притом оружие, конечно, не вносят через ворота, а доставляют тайно, самыми неожиданными способами: через канализационные трубы, под дровами и даже в гробах.
Тот же человек мне сказал, что этих геттовских партизан еще очень немного, но в этом виноват Генсас. Он постоянно твердит, что только послушанием и хорошей работой можно избежать Понар. Но если, мол, власти узнают, что в гетто есть хоть один партизан, немедленно взорвут все гетто.
Позавчера в гетто привезли тяжело раненного в живот динстлейтера геттовской полиции Шлёсберга. (Вернувшись из лагеря лесорубов, он, кажется, был назначен начальником Решского торфяного лагеря.) Сразу же в больницу прибыл и Генсас. Во время их беседы в палате никого не было, поэтому неизвестно, что рассказывал раненый. Но говорят, что в него стреляли свои. Шлёсберг все время грозился сообщить Генсасу о том, что они поддерживают связь с действующими в окрестных лесах партизанами и сами собираются туда уйти. Поэтому его и "успокоили".
Генсас уже официальный «владыка» гетто. До сих пор считалось, что есть два начальника: председатель «юденрата» А. Фрид и шеф геттовской полиции Я. Генсас (хотя фактически до сих пор управлял один Генсас). Теперь официально объявлено, что Генсас имеет право и уполномочен управлять гетто по своему усмотрению. Словом, он «фюрер» гетто.
Шефом полиции будет Деслер (бывший комендант второго участка). А. Фрид назначается заместителем Генсаса по административным делам.