Отправляясь на работу, папа дал мне две десятки, листочек, на котором написал, чего и сколько купить, пояснил, как упаковать еду вместе с вещами в рюкзаки, и в двенадцать велел ждать — он заедет за мной. Сделав два рейса в магазин, я заметался по комнатам, как горящий человек, который хочет ветром сбить с себя пламя: схватив одно, я вспоминал второе, а на глаза попадалось третье. Я боялся не успеть к Лехтиным, а сам Димка может сегодня вообще не прийти, потому что по понедельникам они с Федей сдавали накопленную за неделю посуду.
И я спешил.
Обычно же мы встречались часов в десять. Димка поднимался по-стариковски рано, что-нибудь делал, потом не торопясь брел через лес и все равно заставал меня в постели, спящего или с книжкой. Я не был засоней, а просто не досыпал положенного. Мы жили на первом этаже, и утрами меня всегда будили хлопки подъездных дверей. Очнусь и, не открывая глаз, начинаю в полудреме прислушиваться и рассчитывать: вот затопали сверху, ниже, ближе, вот наша площадка, а вот — бух! Иногда так сильно, что вскочил бы, догнал этого негодяя и трахнул бы его чем-нибудь по башке с таким же дверным громом. А иногда простучат каблуки мимо, а хлопка нет, точно духом сквозь двери прошли,— вот люди! И тоже хочется догнать и узнать, кто же это!.. А когда отбухает, сон опять наваливается на меня, но уже вялый и зыбкий. Вскоре является и Димка. Если срочно — свистит под окном, а нет — усаживается там на камень и, строгая деревяшку, начинает петь, на лету подбирая слова, вроде таких:
Семка, Семка, выходи
Поскорей на улицу,
У меня-то семечек
Полный, полный прекарман.
А еще да я нашел
Под корягой ямину,
Тама можно сделать штаб,
И никто нас не найдет.
Я, улыбаясь, слушаю эти деловые серенады, которым Димка, как глухарь копалуху, выманивал меня на свидание. Словно убаюканный, я иногда так долго не отзывался, что он, наконец, спохватившись, строго выкрикивал:
— Семка!
— Оу!
— Ты где там пропал?
Я вскакивал, открывал окно и выбрасывал наружу привязанную к батарее веревочную лестницу с пятью поперечинами, по которым Димка, сопя, забирался ко мне, как пират, и мы намечали планы на сегодня, а то и на завтра.
К половине одиннадцатого я набил оба рюкзака, запер квартиру и вылетел из подъезда.
В приплотинной части поселка все давно прибрали, вылизали и заасфальтировали, а в нашей, отдаленной, было грязно и неустроенно. Лежали кучи чернозема и груды бордюрных камней, с ними ежедневно возились только два-три человека — и дело шло по-черепашьи. Зато рядом с нами был лес: миг — и ты там, кувыркайся, пеки картошку да играй в войну. Не приучи меня этот лес к себе, я бы той ночью в «Ермаке» не просто дрожал, а помер бы!
Я мчался по узкой дорожке, на бегу дергая кусты за ветки, как девчонок за косички. Везде блекло синели подснежники. Они уже отходили — чашечки их расслабленно развернулись, подсыхая, и только в низинах и в тени, где таился холодок, они еще геройски не сдавались. На смену им из земли лезли тугие бутоны огоньков. Все это я замечал мельком, а ноги несли и несли меня. Солнце за соснами летело со мной наперегонки, щупая лучами, не опережаю ли я его... Интересная штука — бежишь вот, бежишь, лес все гуще, прохладней и тревожней, и чудится, что почти заблудился, и вдруг — прибегаешь к друзьям. Как хорошо, что друзья есть всюду, куда бы ты ни попал!
Еще недавно я боялся один добираться до Лехтиных, и лесной глуши боялся, и самой подстанции, даже названия — не станция, а подстанция, как подполье или подземелье, где водится нечистая сила, а сейчас — хоть бы хны, но к подстанции я относился с прежней почтительной настороженностью.
Вон она показалась между сосен, поверх кустарника. Высокая решетка, за какой в зоопарках держат львов, толстые кирпичные столбы, а внутри — жабристые, сердито надутые трансформаторы, брызгающие, говорят, кипящим маслом, и провода, провода — как будто в паучьем логове, а сами пауки как будто таятся вон в тех будках, с черепами на дверях, или прискальзывают по лэповским паутинам из-за лесного поворота, когда в их сеть кто-нибудь попадает. А вокруг валяются размозженные головы коричневатых изоляторов, как чьи-то обглоданные кости, а вон полузарылся в землю и полузарос травой ржавый бульдозерный отвал, похожий на челюсть гиганта. Казалось, что это дотлевали останки тех, кто пытался осадить подстанцию и пал, испепеленный.
Вот в этом-то странном тридевятом царстве и жили Лехтины. Их насыпной домишко, один из полутора десятков, стоял метрах в двадцати от решетки, а огород вообще упирался в прутья, так что малина даже западала туда.
На завалинке, в солнечном потоке, застыло сидел костлявый дядя Степа, в майке и с папиросой в зубах, рядом с ним, из опилок, жутко торчал дырявый валенок, словно дядя Степа только что закопал тут кого-то. Димка с Федей посреди двора мыли в поросячьем корыте «пушнину» —так они называли свою добычу — бутылки. Вокруг них, кококая и косоглазя, бродили куры. Поросенок Васька повизгивал в сторонке, возмущаясь, что его не подпускают к собственной посуде.
Мне нравился двор Лехтиных тем, что тут всегда кипела жизнь: кричали, бегали и дрались.
— Пошел! — шикнул Федя на поросенка и увидел меня. — Семка! Заходи!.. Раненько ты сегодня.
— Дела! Здрасте, дядя Степа!
— Здравствуй, — безразлично пыхнул тот дымком.
— A-а, стой-ка! — воскликнул вдруг Димка и стремительно умчался в дом.
— Э-э! — только и успел я протянуть. — Куда это он? Как будто я его бить хочу!
— Не ты его, а он тебя!
— Как это?
— Сейчас увидишь, — улыбнулся Федя.
— Фокус какой-нибудь?
— Почти.
Федя осторожно и даже морщась отделил, как бинт от раны, этикетку от бутылки, смыл тряпкой полоски клея, прополоскал нутро, заткнув горлышко указательным пальцем, потом глянул ее против солнца и поставил на фанерный лист рядом с корытом, где уже сушилось их десятка два — сегодняшний урожай. Каждый понедельник спозаранку Лехтины прочесывали лес между подстанцией и поселком, подчищая следы субботних и воскресных гулянок. Случайные бутылки попадались редко, но у братьев было на учете около десятка «капканов», так они окрестили те уютные пятачки с костерками, которые мужики постоянно облюбовывали для своих тайных увеселений, и эти «капканы» надежно приносили добычу. А бутылочных соперников у Лехтиных, кажется, не было.
Димка выскочил, гремя шахматной доской, и с ходу высыпал фигуры у поленницы, прямо на щепки.
— Семка, иди, я тебе детский мат поставлю!
Я хотел сказать, что некогда, что нас ждет ого-го какое дело, но Димка возбужденно-суетливо начал расставлять фигуры и весь горел таким нестерпимым азартом, что я, чувствуя, что время еще есть, заинтересованно подсел к нему. В шахматы мы играли плохо, через пень колоду, зная лишь, что в конце концов над поставить королю мат, а вот этого-то у нас и не получалось — срубалось все, что можно, и жестокий бой кончался обычно ничьей. А тут, видите ли, он матом грозит!
— Вчера его научили, — сказал Федя. — Он ту всех уже заматовал. Ты остался да вон Васька.
— Так, мои белые. Пошел, — крякнул он и двину центральную пешку, а я, не раздумывая, махнул конем через пешечный забор. — Куда! — возмутился Димка, водворяя моего коня на место. — Кто же так ходит! Надо вот этой пешкой. Хорошие игроки, которые понимают, всегда с нее начинают.
— Ладно, — согласился я, не желая отставать от хороших игроков, и пошел пешкой.
Димка скакнул офицером и заегозил. Я помедлил. Это показалось ему опасным, и он опять подсказал:
— Теперь защищай ее вот этим конем.
— Зачем защищать?
— Потому что я сейчас нападу на нее!
— Тогда и защищу, — сказал я и .выставил ферзя
— Куда! — опять рявкнул Димка и хотел схватить ферзя, но я отбил его руку.
— Не лапай, а за себя давай ходи!
— А ты убери ферзя!
— Не уберу!
— Ну и мата не получишь!
— И не надо!
— Балда! Ему как доброму мат ставят, а он!.. — Димка изловчился и цапнул-таки ферзя.
— Поставь! — вспылил я.
— А уберешь или нет?
— Нет!
— Ну, и вот тебе! — И Димка, вскочив на ноги, пульнул ферзя через забор на улицу.
Куры, собравшиеся возле нас в ожидании, не будет ли от нашей игры каких-нибудь съедобных отбросов, разлетелись с кудахтаньем. Федя, все время, наверное, крепившийся, прыснул наконец и разразился смехом на всю подстанцию. Гоготнул и дядя Степа, Опешивший было, я тоже разулыбался. А Димка, нервно оглядывая нас, засопел, засопел и вдруг обрушился на брата:
— А ты, Федяй, чего? Тебе-то я мат поставил!
— Я поддался.
— Поддался! Сейчас как рассыплю поленницу, узнаешь!
— Сам и соберешь.
— Или Ваську выпущу!
— Сам же пойдешь искать.
— Ага, сам!
Васька, услышав свое имя, решил, видно, что пора действовать и ему. Он улучил момент, сунулся к фанерке и поддел ее своим пятачком — бутылки со звоном посыпались в пыль.
— Ах ты, чмырина хвостатый! — всполошился Федя, схватил лежавшую у ног хворостину и дважды успел огреть поросенка, прежде чем тот, визжа на одной ноте, улепетнул. — Что ты наделал, черт лысый? Я тебе! — еще раз пригрозил он, и Васька издали понимающе хрюкнул.
Димка воскрес.
— Что, досмеялся, Федяй? Так тебе и надо! — возликовал он. — Васька за меня отомстил! Молодец, Вася! Хрю-хрю-хрю, иди сюда, я тебя почешу!
— Раз молодец — иди перемывать!
— Сам прозевал! — отрезал Димка.
— Из-за твоих шахмат.
— Давай-давай! — крикнул дядя Степа с завалинки.
Почувствовав, что огонь перепалки приближается ко мне, виновнику ссоры, я вмешался:
— Ладно, Димка! Вечером дашь мне мат!
— Ну вас!
— И не здесь, и не у нас, а в лагере «Ермак» — заявил я, сдерживая радостную дрожь в голосе, но приятно ощущая, как она все же пробивается.
— Где-где? — переспросил Федя.
— В «Ермаке»! — гордо повторил я и передал весь разговор с отцом, упомянув, конечно, и пушку и закончив главным — что нас с Димкой берут с собой. — И тебя, Федь! — добавил я. — Но мы же на неделю, а тебе завтра уже ехать.
— На неделю? — воскликнул Димка.
— А может, и больше! — поддал я.
— А-а! — залился он.
— А что ты радуешься, интересно? Тебя же еще никто не отпустил,— охладил братишку Федя.— Мамы-то нет.
— Ты отпустишь.
— А возьму и не отпущу!
— Отпустишь! — заверил весело Димка. — Ты же брат! Старший брат, умный брат, хороший брат!
— Заподлизывался?
— Это я чтобы добром, — хитро пояснил Димка. — А могу и не подлизываться. Если не пустишь — так удеру!
Димка присел, чтобы собрать шахматы, но замер без движений, ожидая окончательного ответа брага. Чувствуя это, Федя не спеша собрал в корыто все испачканные бутылки, тоже присел и лишь тогда ответил:
— Ладно, отправляйтесь!
— Ур-ра-а! — гремя фигурами, закричал Димка.
— Только быстрей, — подстегнул я. — В двенадцать часов за нами придет машина.
Захлопнув доску и зажав ее под мышкой, Димка кинулся вон со двора искать заброшенного ферзя и тотчас вернулся, зажав его в кулаке и торжествуя:
— Мы вперед тебя в лагерь попадем! И не в какую-нибудь «Зарницу», а в «Ермак»!
— Зато я — служить, а вы — так себе, цветочки нюхать!
— И мы с Семкой службу наладим! — не сдавался Димка. — За неделю знаешь как можно наслужиться!.. Э, Семк, значит, еду надо брать, если на неделю?
— Конечно!
— А тебе и на час надо еду, — заметил Федя, опять составляя ополоснутые бутылки на фанерку. — Ты ведь обжора, каждые пятнадцать минут что-нибудь да жуешь!
— А-а! — рассмеялся Димка и нырнул в дом.
— Давай-давай! — сказал дядя Степа.
Отец Лехтиных раньше был жутким пьяницей. Потом его насильно положили в больницу и долго лечили. Тягу к водке выгнали, но вместе с этой тягой ушло из него что-то человеческое — он стал как бы ненормальным. Не таким, которые на стены кидаются или бегают голыми по улице, а наоборот, — он затих намертво. Пустым — вот каким стал дядя Степа. Из электриков его перевели в сторожа, а дома он делал единственное — курил, курил так, что иногда из нетопленной печи струился дым. Для домашних он был ноль без палочки. Раньше, когда дядя Стела пил, братья ненавидели его, а сейчас просто не замечали.
Федя кончил с бутылками, достал из карманов две сетки, красную и зеленую. Красную протянул мне, и мы принялись складывать в них «пушнину». На крыльцо вылетел Димка и ликующе крикнул:
— Вот что я возьму! — Подбежал и поставил на чурбак банку с тушеной говядиной. — О-о!
— Хорошо! — сказал я.
— Еще надо?
— Хватит! Я накупил всего!
— Еще-еще! Нечего нахлебничать! Этот обжора объест вас, как миленьких! — Федя усмехнулся, связал шпагатом сетки, отнес их к крыльцу, выкатил из сеней велосипед и, перевесив сетки через раму, прислонил его к завалинке. — Пошли, горе-турист, я тебя соберу! Неси свою банку!
Было что-то сказочно-колдовское в том, что лехтинская насыпушка, такая неказистая и маленькая, почти нищая снаружи, оказывалась вдруг опрятной и просторной внутри, даже с перегородкой, отделявшей ребячью комнатку от главной, которая служила и кухней, и столовой, и спальней родителей, и тут же стоял телевизор. Но самым интересным были полати. Они шли над головой от двери до середины комнаты, справа упираясь в стену, а слева обрываясь в метре от печи; тут вздымалась крутая лесенка, за которой держались дрова. Свободный угол полатей, против ребячьих дверей, висел на толстой двойной цепи. Что-то дремуче-средневековое таилось во всем этом. Когда я оставался ночевать у Лехтиных, мы с Димкой спали на полатях и допоздна смотрели оттуда телевизор, хотя лица на экране сильно сплющивались.
Отправив Димку в подполье за картошкой, Федя открыл холодильник и давай опустошать его. Кругляк колбасы, начатый брикет масла, копченая селедка, около десятка яиц, три золотистых луковицы — все это мигом выросло на столе. Потом Федя отсыпал в полиэтиленовый мешочек сахару, достал из шкафа миску, кружку и ложку с вилкой, сходил в свою комнату и вернулся с рюкзаком и Димкиной телогрейкой. Выбравшись из подполья с ведерком картошки и увидев на столе груду пищи, Димка схватился за голову.
— А-а!.. Все мне?
— Тебе. А хлеб и чай там купим.
— А-а! Я столько не съем!
— За неделю-то? Съешь и облизнешься!.. Да, сухари забыли! Хочешь сухарей?
— Хе-хе! — ухмыльнулся Димка, довольно потирая ладони, как паут лапки перед тем, как впиться, хотя недавно объяснял мне, что злость в его характере пошла от сухарей, которые в детстве давали ему вместо игрушки, чтобы легче прорезались зубы, но сухари кололи десны, Димка злился и ревел, и так это осталось.
Со шкафа Федя достал большое сито, наполненное кубиками сухарей, отсыпал половину, и Димка тут же нетерпеливо сунул себе и мне в рот по сухарику.
— Ну, тащи старое одеяло с полатей и начнем укладываться, — отдал Федя последнее распоряжение.
Через десять минут все было готово, и мы вышли во двор. У корыта с невкусным хлебовом жалостливо повизгивал Васька, не подпуская однако кур. На завалинке так же оцепенело сидел дядя Степа. Федя взвалил рюкзак на багажник, зацепил лямки за седло, и мы тронулись. Проходя мимо отца, Димка наказал:
— Скажешь маме, что Федя меня отпустил.
— Ладно.
— До свидания, дядя Степа! — крикнул я, но он, прикуривая новую папиросу, не отозвался.
— Брось ты с ним здороваться да прощаться! — как то болезненно выговорил Федя за калиткой.
— Как же — человек ведь! — возразил я.
— Какой человек?!.
— Ты что на отца так? — ужаснулся я.
— Кабы он отцом был! — буркнул Димка.
— Все, отнянчились, хватит! — отрезал Федя, напряженно ведя за руль тяжелый велосипед. — Сколько лет просили, умоляли, плакали: папочка, миленький, родненький, не пей!.. Нет — дул, как лошадь! Вот и додулся!..
Начался лес.
Мы придержали велосипед, навьюченный так, что крутить педали было невозможно, Димка вспорхнул на седло и, легонько притормаживая, покатился по тропе, которая петляла и шла с заметным уклоном до самого поселка. А мы с Федей, придерживая с обеих сторон рюкзак, в котором бренькали шахматы, побежали, отмахиваясь от кустов и все более оживляясь.