СОВРЕМЕННЫЙ ПЕРИОД

ВВЕДЕНИЕ

Два крупнейших события в истории еврейства, случившихся почти одновременно, не могут не побуждать к поискам новых образов в еврейском духе. Одно из них — самая масштабная из катастроф, пережитых еврейством — убийство шести миллионов, совершенное «во имя спас-сения мира» одним из наиболее цивилизованных народов Европы на виду у почти невозмутимого «спасаемого мира». Другое — столь же невиданная по своим масштабам победа еврейства: учреждение государства. Эти события не могли, казалось бы, не подорвать самих основ национального мироощущения; с одной стороны, проповеднику гуманизма, Израилю, был учинен погром, равного которому человечество не знало, а с другой — немощный Израиль отвоевывает назад свою землю и учреждает государство, воспринимающееся врагами как воплощение неодолимой силы.

Естественно, что после этих событий в голосе еврейства тут и там прорезались соответствующие нотки: в одном случае — исполненные безысходности конца, в другом — проникнутые ребяческим умилением мышечными буграми. Поразительно другое: ни торжество, ни катастрофа никак не изменили еврейского духа. Этот парадокс легко объясним: в еврейском сознании история сжижена до пределов, легко охватываемых памятью одной человеческой жизни. В еврейском восприятии вся история еврейства, с первого ее дня до нынешнего, есть тот фон, на котором проходит жизнь каждого человека, те условия, которые реально направляют наше сиюминутное поведение, чувствование и мышление. И когда это так, — ни в катастрофе, ни в торжестве не было для евреев ничего нового.

Никогда не забывали евреи того, что после египетского плена они создали государство, и что Саул, Давид и Соломон вряд ли уступали в величии Габсбургам, Стюартам и Романовым; память о родной земле еврейский дух увековечил в каждодневной молитве. Не забывали евреи и того, что варвары дважды разрушили Иерусалимский Храм в знак презрения и вражды к иудеям, и что изо дня в день и из века в век их обделяли, били и убивали только потому, что они — евреи; они, евреи, давно увековечили память о мучениках и Храме. Храме, где их предки, облаченные в прошитое золотом платье, совершали служение незримому Богу в то время, когда предки нынешних ноблей, кичащихся утонченностью, рыскали в лесах, помышляя об убийстве зверя и красуясь повязками из шкуры зверя уже убитого… Память обо всем, что было с предками, воспринимается евреем как воспоминание о том, что приключилось с ним самим. Оставаясь с Богом даже наедине, он обращается к Нему как к «нашему Богу и Богу отцов наших». В этом обращении выражена не только цельность и единство времени — мы и отцы, но цельность евреев в пространстве: Бог не только мой и отца моего, но наш и отцов наших. Вот почему еврейский дух как таковой остался тем же, чем он был до катастрофы и до победы: еще одно свидетельство его надысто-ричности, еще одно проявление вечного народа и его «пребывания у цели», где он терпеливо дожидается всех остальных, погруженных в коловорот истории.

Если этим двум событиям и предназначено было научить чему-нибудь кого-нибудь, то им должен был быть остальной мир. Один из самых осторожных теоретиков антисемитизма, француз М. Мюре писал в начале нынешнего века в известной книге «Еврейский ум», что в своем «индивидуализме и надменности еврей задумал заменить социальный строй фантазиями и химерами. Он выказал и выказывает полную неспособность к общественной жизни, и особенно не способен на жертвы, требуемые общественным благом. Индивидуализмом можно объянить также неспособность еврея к военному делу».

Теперь уже, после того, как, скажем, русскую революцию вдохновили и возглавили евреи, мечтавшие о лучшем социальном строе; после создания Израиля, — государства, как и любое другое, со своей общественной жизнью и со своей историей воинского и каждодневного гражданского героизма, — теперь уже любому мюре было бы труднее убеждать в правоте своих идей своих же французов. Другой теоретик, русский по рождению, будучи по праву убежден в том, что «книга Мюре найдет своих читателей в России, как она нашла их во Франции», писал в предисловии к ней, что «гонимый Израиль готовится наложить на всех свое иго» и предупреждал, что «всемирный кагал распнет современное человечество на золотом кресте». Что ж, подобные строки без особых усилий найдут читателя не только в нынешней России, однако, после катастрофы шести миллионов доказывать их «прозорливость», пожалуй, труднее…

Итак, «остальному» миру было что уразуметь на уроках названных событий, однако он проявил к этому минимальное рвение: скрытая или неприкрытая неприязнь к евреям вооб-ще или к Израилю в частности остается — за редким исключением — столь же традиционной, сколь одновременно логически объяснимой и мистически непостижимой.

Единственные, кто попытались измениться в свете катастрофы или торжества, оказались те же евреи. Мы являемся последними евреями, или первым поколением новой еврейской расы, говорили первые русские сионисты. Некоторые пошли дальше: одно из двух — нам суждено либо оказаться последними на земле евреями, либо первым поколением нового еврейства. Подобный экстремизм был и есть понятен. «Изысканный» Мюре объяснял миролюбивость еврейства его военно-политической бездарностью, но отнюдь не нравственным его кредо. Мудрено ли, если находятся евреи, которых пусть и можно уговорить пропускать мимо ушей подобные «откровения», то трудно заставить оставаться миротворцами, когда более «одаренные» воители объявляют резню еврейству или еврейскому государству, что одно и то же. В целом, однако, дух еврейства остается тем же, чем был всегда — настолько чутким к принципам Библии, что с ходом веков вырастает до значения совести человечества: «евреи не спят и спать никому не позволяют.»

Более того. Рассерженный юдофобством и еврейской пассивностью, Т. Герцль воскликнул как-то, что история еврейства должна перестать быть историей того, что с ним проделывает человечество. Понять его нетрудно, так же как нетрудно понять и принять другую мысль: история культуры в немалой степени есть история того, как направлял ее еврейский дух и что он создавал. Современный период — новое тому доказательство: как и прежде, евреи продолжают творить, развивать и предвосхищать универсальные концепции; как и прежде, библейские принципы мудрости и благочестия пребывают в самой сердцевине мирового духа; как и прежде, еврейская идея единости всего сущего, т. е. идея единичности Бога, остается небитой; наконец, несмотря на создание собственного государства, евреи, как и прежде, остаются самым космополитическим народом в мире, — аристократами истории.

МИР ГЛАЗАМИ ЭЙНШТЕЙНА

До недавнего времени еврейство не питало особого интереса к точным наукам: присущий им принцип бесконечного расщепления вещи и мироздания претил, быть может, еврейскому духу, столь мощному прежде всего в области синтеза, т. е. цельного видения всего, что кажется несовместимым. Вот почему появление Альберта Эйнштейна (1879–1955) затянулось вплоть до современного периода, когда синтетические тенденции наконец-то проникли и в точные науки, свидетельствуя, кстати, об их зрелости. Можно успешно доказывать, что открытия Эйнштейна, лежащие, как и следовало ожидать от гения его типа, на стыке сразу нескольких наук, многим обязаны самой методологии его мышления — характерно еврейского, т. е. явственно синтетического, почему, собственно, эти открытия одинаково значимы для любой области знания, даже первостепенно важного для Израиля знания о Боге.

Теория Эйнштейна высвечивает не столько даже закономерности в области точных знаний, сколько все мироздание, увиденное глазами Эйнштейна, ибо само рождение этой теории было бы немыслимо без определенного видения мира, видения, строго обусловленного всеох-ватным еврейским духом. Эйнштейн обронил как-то малопонятную мысль, что путь к принципиальным научным открытиям лежит сегодня через… незнание: чем меньше знает ученый, тем больше шансов на прозрение. Он подразумевал тут, конечно, способность пренебрегать «доказанными» истинами, вырываться из частокола научных предрассудков на целинные просторы природы и обозревать перед собой вселенную такою, какая она на самом деле есть — не захламленная фактами, предметами и условностями, существующими лишь в людском восприятии, а, стало быть, зачастую обманчивыми и как таковые не существующими. Этот эйнштейновский рецепт для эпохальных прозрений оказался неслыханно дерзким, и с точки зрения традиций науки — шокирующе революционным. Но так ли уж он нов в свете библейской легенды о том, как одинокий пастух, созерцавший перед собой пустын-чыи мир, приподнятый высокогорными пастбищами над каждодневной суетой обжитых долин, — как этот неотесанный и неумудренный знаниями пастух по имени Авраам догадался вдруг, что бесчисленные «Пучеглазые и пучепузые божки и идолы, бесконечно враждующие друг с Другом внизу, в долине, и попеременно друг друга побеждающие, — мимолетны и сомнительны, точнее, относительны в своей ценности; и что во всем мироздании должен быть лишь один, незримый и неодолимый Бог!

Смысл и проявления жизни

В чем же заключается смысл человеческой жизни да и всего органического бытия? Поскольку ответить на этот вопрос призвана религия, то — спрашиваете вы — стоит ли нам им заниматься? Я отвечаю, что человек, который расценивает свое существование и существование своих близких как бессмысленное бытие, — не просто несчастлив, но почти непригоден для жизни…

Все мы, смертные, пребываем в положении чрезвычайном! Каждый из нас приходит в мир на какое-то короткое мгновение; никто не знает — почему, с какой целью, хотя изредка и думает, будто ответ ясен. Однако если не копать глубоко и занять позицию поглощенного повседневными заботами человека, мы существуем ради тех из людей, от улыбок и благополучия которых зависит наше счастье, а также ради лично нам не знакомых наших современников, с судьбами которых нас связывают узы сочувствия. Сотни раз в течение дня я напоминаю себе, что вся моя жизнь — как внутренняя, никому не видимая, так и видимая — зависит от трудов и усилий многих других людей, живых и мертвых, и что этим людям я обязан вернуть столько же, сколько уже получил и все еще получаю от них…

Я не верю в человеческую свободу, если понимать ее в строгом смысле. Каждый из нас живет и действует не только под властью внешнего давления, но также и в соответствии с внутренней необходимостью. „Каждый человек может делать все, что пожелает, но не должен пожелать всего, что желает“. Еще с юношеских лет это изречение вдохновляет и постояннно умиротворяет меня, являясь неисчерпаемым источником терпения и выносливости перед лицом всевозможных жизенных невзгод, — моих собственных и чужих. Это состояние благоприятнейшим образом смягчает зачастую парализующее человека чувство ответственности и уберегает его от того, чтобы воспринимать себя и других чересчур уж серьезно.

Мое чувство социальной справедливости и ответственности всегда, однако, резко противоречило моему же стремлению к освобождению от необходимости контактов с другими людьми и группами. Я ступаю своею походкой и, собственно говоря, никогда полностью и безосто-точно не предаюсь ни своей стране, ни своему дому, ни своим друзьям, ни даже своей родной семье. Перед лицом всех этих и подобных уз я никогда еще не утрачивал неистребимого желания уединяться и особой своей потребности в одиночестве, потребности, которая с годами лишь возрастает.

Мой политический идеал — демократия. Я за то, чтобы каждый человек был признан как личность, и в то же время не оказался в глазах людей идолом.

Лучшее из того, что нам дано испытать — таинство. Это чувство является тем основополагающим началом, которое лежит в истоках истинного искусства и истиннной науки. Человек, не сознающий этого и не способный удивляться и затаивать дыхание при виде неведомого, подобен живому трупу или затухшей свече. Именно это чувство удивления, это смешанное со страхом ощущение таинства и породило в свое время религию. Знания и истины, которые нам не дано по-настоящему постичь, высший разум и неземная красота, которые воспринимаются нами лишь в их самых элементарных формах, — именно существование подобных истин и ощущений и составляет основу подлинного религиозного отношения. В этом смысле, и только в этом, я отношу себя к числу людей глубоко религиозных.

Мир, каким я его вижу

Иудаизм

Говорить о специфически еврейском мировоззрении неправомерно: иудаизм следует связывать почти исключительно с принципом нравственной ориентации в жизни. Я воспринимаю его скорее как проявляение особого, присущего еврейскому народу, отношения к жизни, чем как воплощение законов и постановлений, заявленных в Торе и интерпретированных в Талмуде. И Тора, и Талмуд являют собой прежде всего наиболее рельефное и существенное выражение того особого стиля существования, который в ранние времена породил представление о еврейской концепции жизни.

Ее сущность я усматриваю в утверждающем отношении к жизни и к миру.

Иудаизм не есть застывшая религия. Он полностью обусловлен жизнью, которую каждый из нас проживает, и он призван помогать нам проживать нашу жизнь, — и ничего больше. Понятно поэтому, что лично мне представляется сомнительным, будто иудаизм можно именовать религией в общепринятом смысле этого слова; иудаизм требует от еврея по существу не веры как таковой, но освящения жизни, надличностного бытия.

Между тем еврейская традиция содержит в себе также и нечто большее, нечто такое, что находит свое прекрасное выражение во многих псалмах Давида; эта традиция вбирает в себя особую разновидность всеобъемлющего чувства радости, — восторженность величием этого мира, т. е. ощущение, не поддающееся точному определению. Это то самое чувство, которое вдохновляет всякое истинное и подлинное научное изыскание, но в то же время это — чувство, которое проявляется в пении птиц. Считать, будто это особое ощущение обусловлено идеей Бога, было бы просто-напросто ребяческим вздором.

Можно ли, однако, воспринимать все это как отличительную черту иудаизма? Можно ли это обнаружить где-нибудь еще под каким-нибудь другим именем? В чистой форме этого нельзя найти больше нигде, причем этого невозможно найти даже в самом иудаизме, где, так сказать, первозданно-чистая идея погрязла в многочисленных культовых предписаниях и обрядах. И все-таки именно иудаизм представляется мне одной из наиболее чистых, полноценных и действенных проявлений этого чувства, — и это прежде всего потому, что основополагающий принцип иудаизма — освящение жизни…

Там же

Изречения

Открытие деления урана угрожает человечеству не больше, чем изобретение спички. Дальнейшее развитие человечества зависти не от уровня технических достижений, но от его моральных устоев.


Государство для человека, а не человек для государства.


Наука без религии — что хромой, и религия без науки — что слепой.


Образование — это то, что остается после того, как забыто все, чему нас обучали.


Большинство ошибок обусловлено тем, что человеческий мозг склонен принимать символ за живую реальность.


Я верю в Бога Спинозы, который являет себя в гармонии сущего, но не в Бога, который возится с судьбами и поступками людей.


Бог изощрен, но Он не злонамерен!


Нет ни одной идеи, в которой я был бы уверен, что она иыоер-жит испытание временем.


Я никогда не думаю о будущем. Оно наступает довольно быстро.


Если бы мы не жили среди нетерпимого, узколобого и дикого люда, я был бы первым, кто отверг бы принципы национализма во имя идеи о едином человечестве.


Тот, кто выступает сегодня против идеалов разума и личностной свободы, тот, кто с помощью грубой животной силы пытается насадить бесчувственный мир раболепия, не может не усматривать в еврее своего непримиримого врага.


Тяга к знаниям ради знаний, чуть ли не фанатическая любовь к справедливости, стремление к личностной независимости, — вот черты еврейской традиции, которая вынуждает меня благодарить Господа за мою принадлежность к этому народу.


Сегодня каждый еврей сознает, что быть евреем значит нести серьезную ответственность не только за свою общину, но также за все человечество.


Если моя теория относительности будет успешно доказана, Германия объявит меня немцем, а Франция — гражданином Вселенной. Если же моя теория окажется ошибочной, Франция заявит, что я — немец, а Германия возвестит миру, что я — еврей.

ФРЕЙД О ЮДОФОБИИ

Если учесть, что наука обрела в сегодняшнем мире статус религиозной моралистики древности, то австрийского психиатра Зигмунда Фрейда (1856–1539) можно уподобить самому Христу. Подобно последнему, Фрейд выделился среди коллег стремлением и способностью к синтезированию своих конкретных наблюдений и открытий на уровне всеприложимых истин. Если б даже не нынешнее заискивание перед науками, это обеспечило бы ему репутацию одного из видных мудрецов современности. Открытый им метод анализа психики был тотчас же признан как универсальное средство объяснения и формирования отдельной человеческой души. И не только: с помощью этого метода стало возможным объяснять не только поведение индивида в группе людей, но также поведение народа в истории. По сути дела, он оказался столь же универсальным, сколь марксова теория, с той, конечно, разницей, что если Маркс рассматривал триаду человек-общество-история с позиций заключительного ее звена, с позиций абстракций, то Фрейд — с позиций начального, с позиций конкретных фактов о человеческой психике. С Марксом его роднит и безусловно еврейский тип мышления, обусловленный самою традицией еврейского духа: известно, например, что еврейский мистицизм оказал на Фрейда решающее влияние.

Между тем, подобно тому, как „Зохар“ — этот шедевр еврейской мистики — углублялся в область неочевидного с тем, чтобы обнаружить в очевидных библейских истинах иной, скрытый смысл, но непременно предельно понятный и предельно сообразный с земным разумом, — подобно этому Фрейд погружался в неосознаваемое с тем, чтобы пригнать его к человеческой способности понимания, ибо, как говорил он, „нет инстанции выше разума“. Именно эта задача стояла перед Фрейдом, когда он пытался объяснить то, что стало в веках необъяснимым: ненависть всего мира к малочисленному племени евреев, так много сделавших для человечества, которое так мало им признательно.

Как известно, эту вековую задачу пытались разгадать не раз. Одно из самых традиционных и, казалось бы, правдоподобных объяснений этого парадокса истории сводилось к тому, что евреи были бездомными засидевшимися „визитерами“. Это объяснение оказалось в новое время особенно популярным благодаря риторике сионистов: „Мы должны обзавестись собственным домом, и тогда в других домах нас будут принимать как респектабельных гостей“. Опыт оказался хитрее этой очевидной истины: евреи обзавелись домом, но отношение к ним, как, впрочем, и к самому их дому вряд ли в целом отличается благородством. Почему? Тут уже логика подсказывает, что она бессильна, и ключ к вековому парадоксу следует искать в области скрытого. Фрейд попытался разглядеть это скрытое с помощью своей теории неврозов и показать потом, что ларчик открывается просто и в нем нет ничего „невиданного“.


Изо всех народов, обитавших древле в районе Средиземноморья, евреи являются, пожалуй, единственным, которому удалось сохранить не только имя, но и природу. Выказывая неподражаемую стойкость и волю к жизни, они преодолевали любые испытания, вызывая в свой адрес также и глубокое презрение всего мира. В чем заключается источник еврейской стойкости? Каким именно образом характер еврея связан с его судьбой? Вот вопросы, которые каждому хотелось бы осмыслить глубже.

Можно было бы начать с одной еврейской черты, которая обусловливает отношение этого народа ко всем иным. Известно, что евреи придерживаются на свой счет исключительно высокого мнения и сами себя ставят выше всех иных народов.

То был один-единственный человек по имени Моисей, кто утвердил среди евреев чувство самоуверенности, внушив им мысль, будто они — народ богоизбранный; это он наказал им быть народом святым и держаться особняком среди всех прочих племен и языков; именно через Моисея самоутвержденность евреев была узаконена в религии. Вот почему мы и считаем, что после Бога, который избрал евреев и вывел их из Египта, идет земной Моисей, человек, осуществивший этот египетский исход как бы по господнему наущению. Я решаюсь заявить: то был один-единственный человек, звавшийся Моисей, кто сотворил евреев таковыми, каковы они есть». Именно ему народ этот обязан своею волею к жизни, но в нем же, с другой стороны, и таятся истоки той враждебности, с которой приходилось и приходится сталкиваться евреям.[11]

Моисеева религия возымела свое действие отнюдь не скоропалительно и непосредственно, но причудливо опосредованным образом, и прошли долгие века прежде, чем ее эффективность оказалась очевидной. Некогда встарь она была навязана еврейству извне, и прошел долгий срок пока ее принял народ; причем трудно сказать — принял ли он ее безоговорочно и целиком или уверовал лишь в отдельные ее предписания.

Я думаю также, что утверждению Моисеевой религии когда-то еще раньше предшествовало аналогичное явление. Предложив свому народу некоего Единого Бога, Моисей не сказал ничего нового, ибо представление о Едином Боге явилось по существу возвращением к тому первоначальному человеческому опыту, память о котором уже давно выветрилась из людского сознания.

…Наиболее ранние из впечатлений, полученных индивидуумом еще в ту пору, когда он едва ли способен их выражать, выказывают себя позже довольно навязчиво, хотя эти впечатления им и не осознаются. Точно также обстоит дело и с наиболее ранним опытом человечества. Идею о Едином Боге следует понимать как некое искаженное во времени воспоминание. Идея Верховного Существа по всей вероятности родилась давно, но лишь когда вся власть стала приписываться одному-единственному Богу, когда стала отвергаться сила всех иных богов, именно тогда величие первобытного отца было восстановлено в своих прежних правах. И вот теперь уже все те эмоции, которые некогда встарь были обусловлены фигурою отца, получили возможность возрождения, обновления и последовательного развития.[12]

Начальный эффект обновления союза с отцом описан в сцене завещания народу Закона на Синайской горе. То было чувство восхищения, благоговейного страха и бесконечной признательности, чувство, которое охватило весь народ, одержимый стремлением снискать Его любовь: религия Моисея проникнута именно и только этими чувствами по отношению к Богу-Отцу. Уверенность в непоколебимости Его власти, безоговорочная подчиненность Его воле, — нельзя представить себе более сильное выражение первоначальной беспомощности и запуганности сына перед отцом племени, чем здесь. Детские ощущения отличаются несравненной интенсивностью и глубиной по сравнению с чувствами в зрелом возрасте, и один лишь религиозный экстаз способен возвратить взрослому человеку эту интенсивность переживаний. Вот почему всеобщая преданность Богу является первой реакцией на возвращение Всемогущего Отца.

Евреи возлагали на себя бесконечно усложняющиеся обязательства по отречению от власти инстинктов и тем самым достигли — по крайней мере в теории — таких этических высот, которые должны были представляться недостижимыми всем иным народам древности. Это стремление к ограничению собственной животной природы и к ее одухотворению расценивается многими евреями как вторая основная чррта, второе великое достижение своей религии. Что касается нас, мы хотели показать, каким же именно образом этот второй признак еврейской религии обусловлен первой ее чертой, т. е. идеей Единого и Единственного Бога. Как бы то ни было, невозможно отрицать, что этика еврейства вырастает из осознания греха, восходящего, в свою очередь, к чувству подавленной враждебности по отношению к Богу. Это обстоятельство обусловливает особый тип существования, который никогда прежде не обнаруживался и никогда впредь обнаружиться не может.

В последующую эпоху ощущение греха не ограничивается уже сознанием одних только евреев; это гнетущее чувство пронизывает собою душу всех народов Средиземноморья и выражается как смутное ощущение недовольства и неустроенности, как предчувствие беды. Хотя, казалось бы, все кругом намекало или указывало на истинные корни удручающего невроза, охватившего самые различные народы, — тем не менее в четкой своей форме идея действительной причины всеобщего духовного смятения мелькнула опять же в еврейской голове, в голове Саула из Торса, или апостола Павла: «Мы убили Господа Бога, Отца Нашего, и потому мы так несчастны!» Теперь уже должно быть понятно почему именно Павел осознал этот факт как радостную иллюзию: «Мы избавлены от всех грехов наших, ибо один из нас отдал свою жизнь во искупление всеобщей вины».

…Первородный грех и обретенное через жертвенную смерть Христа спасение, — вот два принципа, образующих основу новой религии, учрежденной Павлом. Вырвавшись за рамки иудаизма, христианская доктрина впитала в себя множество разных элементов и, отрекшись от чистого монотеизма, усвоила ритуалы прочих средиземноморских народов. Основная доктрина новой религии сводилась, конечно же, к примирению с Богом-Отцом, к искуплению свершенного против Него греха; но эта религия сосредоточила внимание и на другой стороне, на Сыне, который, приняв всю тяжесть греха на собственные плечи, сам уже стал Богом наряду с Отцом и по существу даже сменил Его. Будучи по своему происхождению религией Отца, христианство обернулось религией Сына. Христианство не могло не избрать путь вытеснения Отца.

К этой новой доктрине пристала лишь небольшая часть еврейского народа, и те, кто отказался от нее, до сих пор зовутся евреями. Благодаря своему отказу от новой доктрины, они оказались изолированы от остального мира резче, чем когда-либо прежде. С той поры им суждено было страдать от тяжелейшего обвинения в убиении Бога, обвинения, которое стала предъявлять евреям новая религиозная община, включившая в себя помимо самих же евреев также египтян, сирийцев, греков, римлян, а в последствии и тевтонцев. В полной своей форме это обвинение могло бы выглядеть так: они, евреи, не сознают того, что убили Бога, тогда как мы, напротив, сознаем это, а посему снискали себе искупление. Нетрудно понять, какая именно историческая истина скрывается за этими обвинением. Между тем вопрос о том, почему же евреи не приняли никакого участия в прогрессе, вызванном признанием в убиении Бога, — этот вопрос заслуживает специального внимания. Ясно другое: отказавшимся признать вину, им одним суждено было взвалить на собственные плечи всеобщий трагический грех, что и обусловило их жестокие страдания.

Моисей и монотеизм


Изречения


Религию можно было бы назвать общечеловеческим неврозом навязчивости, которая, как и детский невроз, происходит от эдипова комплекса.


Иллюзия — не то же самое, что заблуждение, и ей вовсе и не нужно быть непременно заблуждением.


До тех пор, пока на людей с раннего детства будут влиять как сексуальные, так и религиозные запреты, мы не сумеем по-настоящему определить — что же, собственно, представляют из себя люди.


Так как разум ставит себе те же цели, осуществление которых ожидают от Бога — любовь к человеку и ограничение страдания, — разногласие между ним и верой является временным.


Если бы можно было вынести бремя жизни, можно было бы с готовностью отнестись и к смерти.


Мы, евреи, сохранили наше единство благодаря идеям, и именно благодаря им мы сохранили по сей день и нашу жизнь.


Иллюзии прививаются к нам благодаря тому, что они избавляют нас от боли и взамен доставляют удовольствия. Вот почему не следует роптать, когда они, сталкиваясь с реальностью, разбиваются вдребезги.


Отчего же чем искреннее предавался Богу Израиль, тем строже Он его испытывал, — вот вопрос, который следует оставить без внимания.


Реальность всегда будет оставаться непознаваемой.

БУБЕР: ДИАЛОГ КАК СПАСЕНИЕ

Один еврейский моралист, живший в Германии, предупреждал, что если кто-либо горячо клянется в своем идеализме, следует ненадежнее спрятать золотые часы. Этот совет нередко оказывается резонным. Немецкие философы прошлого столетия, — все, как правило, идеалисты, — «постановили», что история духа — это история его высвобождения ото всего земного. Клянясь в преданности Богу, они отлучили Его от земли и прогнали столь высоко за облака, что там, в разреженном пространстве. Его и след простыл. Недаром поэтому, как говорят, 19-ый век убил Бога.

В нынешнем же веке, если не покидать ту же Германию, был убит уже человек: во имя сотворения идеальной сверхличности Ницше, например, призывал щедро жертвовать большими «стадами средних людей». Эта и подобная ей мораль обосновывалась неотразимо искусно и легко была принята, как известно, не только гитлеровцами и не только в Германии. Между тем, и возвышение-убийство Бога, и презрение к «стадному человеку» оказались актами, хотя и поразительно популярными, но явственно… антиеврейскими; и здесь имеется в виду не столько даже фактические кампании против еврейства, вдохновленные этими идеями, сколько сама их антиеврейская сушность. Осмеяны оказались вековые истины, предложенные когда-то еврейством и принятые остальным миром. Эти истины были объявлены в лучшем случае устарелыми, и если кому-нибудь и было суждено реабилитировать и переосмыслить их заново в свете современной жизни, — то должны были быть прежде всего евреи.

Вот почему неудивительно, что родившийся все в той же Германии еврейский философ Мартин Бубер (1878–1965), человек изощренного вкуса и разума, всю свою жизнь занимается не частностями, к которым, как правило, и проявляют вкус ученые современности, но «азбучными» вопросами существования, как бы откликаясь тем самым на всегда актуальную мысль Л.Толстого: «Зачем говорить утонченности, когда еще остается высказать столько крупных истин». Выска-заннная Бубером крупная истина, уходящая своими корнями в глубины библейского мира и, увы, так еще и не реализованная, проста и величественна: жизнь человека — в диалоге с себе подобным, причем диалог этот спасителен тогда, когда он осуществляется при посредстве Бога, т. е. Его законов и Его заповедей о нравственности и любви. В этом диалоге, заключает Бубер, утверждается и жизненность самого Бога.

Мир будущего: человек и человек

Если индивидуализм занимается лишь частью в человеке, коллективизм рассматривает его лишь как часть: никаких попыток постигнуть человека как целое. Индивидуализм видит человека лишь в его отношении к самому себе, а коллективизм человека не видит вовсе: он видит лишь «общество». В первом случае лик человеческий обезображен, во втором — скрыт.

Оба эти взгляда на жизнь, — современный индивидуализм и современный коллективизм, — какими бы разными обстоятельствами они не были обусловлены, являются выражением одной и той же известной ситуации, в которой оказался современный человек. Эта ситуация характеризуется чувством космической и социальной бездомности, страхом перед мирозданием и страхом перед земной жизнью, что и породило такой тип одиночества, какого, возможно, никогда прежде не существовало. Человек ощущает, что он брошен на произвол судьбы самою природой, как бросают на произвол судьбы неугодного младенца; и в то же время он полностью изолирован посреди суматошного мира. Первой реакцией духа, четко осознавшего эту новую и ужасающую ситуацию, является современный индивидуализм, второй — современный коллективизм.

Несмотря на многочисленные попытки спасения и возрождения индивидуализма, его время вышло. Коллективизм же, наоборот, достиг сегодня высшей точки своего развития, хотя то здесь, то там наметились уже признаки его застоя. Единственный путь, который теперь возможен, — это восстание личности во имя обеспечения свободного общения с другими.

…Основополагающим фактом человеческого существования не является ни индивид сам по себе, ни коллектив сам по себе. Основополагающий момент человеческого мира — это человек и человек. Особенность человеческого мира надо усматриеать именно во взаимоотношениях между одним человеком и другим, в том «нечто», которое невозможно обнаружить более нигде в живом мире. Язык является лишь средством выражения этого «нечто», и все иные проявления культуры всего лишь обусловлены этим «нечто». Благодаря именно этому «нечто» человек и стал человеком. Это «нечто» проявляется в человеке именно тогда, когда он стремится соединиться с другим человеком, причем это слияние происходит в той особой сфере, которая роднит меж собой двух конкретных и разных людей, но которая не затрагивает их индивидуально-самобытного мира. Эту промежуточно-общую, связующую сферу, которая возникает благодаря существованию человека как человека, но которая конкретно все еще непредставима, я называю словом «между». Хотя эту сферу можно осмысливать по-разному, ока является начальным принципом человеческой жизни. Здесь и следует искать третью альтернативу.

«Между» — это реальная сфера, территория и опора всего, что происходит между людьми. На разделительной границе между субъектом и объектом, на узкой кромке хребта, где встречаются друг с другом Я и ТЫ, и лежит эта заповедная область «между». Это — реальность, которая начала проявляться именно в наше время, и она указывает путь, пролегающий за пределы индивидуализма и коллективизма. Поэтому она представляет собой важнейший принцип существования грядущих поколений.

Что такое человек?


Изречения


Мы идем к Сиону дорогою Сиона.


Общие воспоминания, — вот что заставляет нас держаться вместе и поддерживать друг друга.


Сион — это больше, чем земля на Ближнем Востоке. Сион — это больше, чем еврейская обитель. Сион — это краеугольный камень мессианического творчества человечества. Это — бесконечная цель еврейского народа.


От вас, от молодежи, будет зависеть быть Палестине центром человечества или всего лишь еврейской Албанией, быть ей избавителем народов или игрушкой в руках государств. Сион не сможет утвердить себя физически до тех пор, пока вы не уготовите ему место в вашей душе.


Старость — вещь неплохая, если, конечно, не знать, чем она является по отношению к началу.


Все, что любой человек творит сейчас и здесь с искренним намерением, все это, будучи связующим звеном с Богом, является не менее значительным и не менее истинным, нежели существование в грядущем мире.


Либерализм и традиционализм являются контрастными началами, но свобода и традиция таковыми не являются. Традиция истинна и живуча лишь тогда, когда она постоянно самообновляется в свободе. Так же и свобода, — откуда черпать ей горючее, если не из глубин традиции.


Душе не следует хвалиться тем, что она возвышеннее плоти, ибо именно в плоть погружается всякая душа и именно через плоть она может обрести совершенство. С другой стороны, плоть не должна кичится тем, что поддерживает душу, ибо без души тело попросту разлагается.


Любовь не возможна без того, чтобы человек оставался самим собой.


Пророк призван противостоять царю и даже больше, — истории.


Всякий, кто приписывает нации или общине свойства абсолютности и самодовольства, изменяет религии Израиля.


Тот, кто любит, сводит между собой Бога и мир.


Тот, кто умееет читать легенду, извлекает из нее больше правды, чем из хроники.


Истинный дух Израиля — это божественный призыв, внедренный в наши сердца. Не возгордиться следует нам из-за него, но подчиниться ему, ибо мы его предали. Мы должны начать теперь с того, чтобы составить о наших душах полный отчет, ничего не утаивая, ни в чем не извращая истину. Нам следует провести полную инвентаризацию наших реальных, а не воображаемых ценностей.

БЕРГСОН: ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЦЕЛЬНОСТИ

Человеческий разум ограничен, предупреждала Библия, но случилось, что в течение веков люди раздули его до масштабов идола, почему и торжество безбожия оказалось неминуемым. Вечные и великие истины, убеждала Библия, зиждятся не на одном только разуме, но также на неосознанном прозрении, на жизнетворном откровении; а между тем обожествленный разум отрицал все, на себя не похожее, почему и нынешний мир, опирающийся на разум как на единственное проявление жизни, грозит рухнуть в небытие.

Свою причастность синтетизму еврейского духа французский философ Анри Бергсон (1859–1941) проявил фактически в извечном еврейском призыве к возвращению к цельности библейского мышления, основанного на единстве рассудка и прозрения, на неотделимости познания от самой жизни. Вот почему он так много внимания уделяет тому, что мы за неимением иного слова называем интуицией (прозрением) и что по неразумению нашему ставим часто ниже рассудка.

Мудрость как рассудок и прозрение

Наша мысль не способна представить себе действительную природу жизни, глубокий смысл движения. Мысль — только один из видов жизни; как же охватит она всю жизнь? Мысль — только один из этапов эволюционнного движения; как же применить ее к движению в целом?


…Линия развития, которая заканчивается в человеке, не является единственной. На расходящихся в другие стороны путях развились иные формы сознания, не сумевшие освободиться от внешних стеснений и не справившиеся с собой, как это сделал человеческий ум, но все же выражающие нечто постоянное и существенное для эволюционного движения. Сблизив те и другие, соединив последние с разумом, мы, может быть, получим сознание, широкое как жизнь и способное на то, чтобы, внезапно оглянувшись на стоящий за ним жизненный порыв, увидеть его целиком, хотя бы на одно мгновение.

Могут возразить, что даже в этом случае мы не превысим пределов нашего разума, ибо именно посредством разума мы и смотрим на другие формы сознания. Это было бы верно, если бы мы были только разумными существами. Но есть силы, дополняющие разум, силы, которые мы смутно ощущаем, замкнувшись в самом себе. 'JTO значит, что познание неотделимо от жизни.

…Существуют вещи, которые только интеллект способен искать, но которых он сам по себе никогда не найдет. Только инстинкт мог бы найти их, но он никогда не станет искать… Интеллект ясно представляет себе только отдельное и только неподвижность.

…Само будущее ускользает от нас в тот момент, когда мы думаем, что овладеваем им… Мы чувствуем себя свободно только среди отдельных, неподвижных, мертвых вещей. Интеллект характеризуется природным непониманием. Наоборот, инстинкт отличается жизненностью. В то время, как интеллект трактует все вещи механически, инстинкт действует, если можно так выразиться, органически. Если бы мы умели спрашивать его, а он отвечать, — он выдал бы нам самые глубокие тайны жизни. Ибо он только продолжает ту работу, посредством которой жизнь организует материю, так что мы не можем назвать, где кончается организация и где начинается инстинкт. Когда цыпленок ударом клюва разбивает свою скорлупу, он действует по инстинкту, но при этом он следует тому движению, которое происходило в нем в продолжение зародышевой жизни… Невозможно для интеллекта постичь инстинкт. То, что есть в инстинкте существенного, не может выразиться в интеллектуальных терминах и, следовательно, не может быть проанализировано. Инстинкт представляет собой знание на расстоянии. Интуиция, т. е. инстинкт, который не имел бы никакого практического интереса в себе, несомненно напоминает то, что мы называем божественной симпатией.

…Интуиция и интеллект представляют собой два противоположных направления работы сознания. Интуиция идет в направлении самой жизни, интеллект же — в прямо противоположном, и потому вполне естественно, что он оказывается в строгом подчинении не духа, а материи. Для человека, стремящегося вновь растворить интеллект в интуиции, исчезает или смягчается очень много затруднений. Но такая доктрина не просто облегчает нам процесс мышления, но также дает нам новую силу, необходимую Ъля действования и жизни. Наделенные этой силой, мы уже не чувствуем себя одинокими среди людей, и человечество уже не кажется нам одиноким среди подвластной ему природы… Все живые существа держатся друг друга и все подчинены одному и тому же гигантскому порыву. Животное опирается на растение, человек живет благодаря животному, а все человечество во времени и пространстве представляет собою одну огромную армию, движущуюся рядом с каждым из нас; своею тяжестью оно способно преодолеть любое препятствие, в том числе, может быть, и смерть.

Творческая эволюция


Изречения


Все, что можно найти в следствии, можно найти и в причине. Следовать долгу — значит противиться самому себе.


Сотворение — это прежде всего чувствование. Именно чувство подгоняет разум вперед, несмотря на многие препятствия.


Все мистики без исключения единодушно свидетельствуют, что Господь Бог нуждается в нас.


Религия воспринимает Бога прежде всего как Существо, способное налаживать и поддерживать с нами связь; именно этого и не в силах делать Бог Аристотеля.


Машины наделили нашу плоть такою огромною силой, на которую наш людской род поначалу даже не был рассчитан. Эта плоть, теперь уже значительно более внушительная, требует для себя и более величественной души.


Существуют воспоминания, располагающиеся ниже того подмост-ка, который освещается юпитерами сознания. Да, я верую, что вся наша былая жизнь сосредоточена именно тут, во всех мельчайших своих деталях, и верую, что мы ничего не забываем.


Нет никакого такого состояния нашего разума, которое не могло бы быть нарушено и переиначено в любое время.


Женщина столь же интеллектуальна, сколь мужчина, но менее эмоциональна.

КЛАЦКИН: ИНТЕЛЛЕКТ КАК ИСКУССТВО

Джейкоб Клацкин (1882–1951) был одним из тех традиционных еврейских интеллектуалов, которых в прежние эпохи называли мудрецами, или хахамим, и которые охотно, глубоко и остроумно рассуждали по всем вопросам жизни. Между тем, будучи эмансипированным евреем, светским публицистом, полиглотом и «гражданином Европы», этот потомок польских раввинов и сионист представляет свой интеллект как произведение искусства, вызывающее бесспорное эстетическое наслаждение. Игра ума по законам искусства обернулась сегодня популярным жанром «интеллектуализма», обретая то облик афорис-тики, то эссеистики, то философской публицистики, то критики, однако, своими корнями этот жанр уходит в ту же Библию, в те ее книги, где знание и ум искали свое выражение в эстетически эффектных интеллектуальных образах.

История как смех

Когда я думаю о грядущих поколениях и воображаю себе — с каким изумлением придется им взирать на всю нашу жизнь и насмехаться над нею, каким издевательским тоном будут они говорить обо всех наших бесконечных войнах и завоеваниях, наших радостях и пытках, — подобно тому как мы сами поражаемся жизни минувших поколений и язвительно ее вышучиваем; когда я думаю обо всем этом, меня начинает тяготить мысль о пустоте и ничтожности нашего бытия. Лишь одна единственная мысль способна меня утешить: те, кто придут после нас, предстанут, в свою очередь, дикарями в сравнении с теми, кто сменит их самих.

Во славу мудрости

Утрата души

Одна из еврейских легенд гласит: чему подобен человеческий зародыш? Он подобен свернутому в утробе свитку, в изголовье которого горит свеча. Этот свиток глядит вперед и способен охватить взором весь наш мир, из края в край. Это — лучшее время: никогда позже никто не удостаивается большей радости. Он — свернутый свиток, и все наше Писание он знает назубок. Но стоит человеку появиться на свет, — на него налетает один из ангелов, шлепает его по губам и выбивает из памяти весь наш Закон…

Да и позже, после часа рождения, этот сказочный ангел денно и нощно кружит над нами, готовый поминутно шлепать нас по губам и заставить позабыть даже самих себя. Всех нас, людей, постоянно бросает то вперед, то назад; все мы, люди, беспомощно мечемся между припоминанием и забыванием; все мы то и дело теряем собственную душу, а потом снова обретаем ее. Такова природа нашего бесконечного духа.

Там же

Равенство как неравенство

Идеал всеобщего равенства не может служить в качестве самоцели. Он есть лишь средство, которое обеспечивает развитие и углубление неравенства в любой области. Посредством уравнения материально-экономических условий существования отдельных классов общество обретает возможность и право всячески способствовать развитию — на равных условиях — неравных людских способностей, обусловленных как самою природой, так и духовной структурой личности; причем равные возможности развития исходно неравных талантов могут детерминировать, в конечном счете, утверждение неравенства на всех его мыслимых уровнях и во всех обличиях.

Там же

Стандарт негативности

Прежде чем судить ближнего своего за все его прегрешения, вспомните обо всех злодеяниях, на которые способен человек, но которые ближний ваш не совершал. Эту мысль можно бы выразить так: о нравственной ценности отдельных людей следует судить по стандарту негативности; следует иметь в виду то добро или зло, на которые он не способен. Человеческие поступки чаще всего являются следствием случайных, внешних причин, однако деяния, на которые человек не способен, именно и свидетельствуют о его природе и внутреннем мире.

Там же

Значение революции

Никогда не спрашивайте: стоит ли революция жертв? Дает ли она столько, сколько отнимает? Отвечая на такой вопрос, мы должны были бы признать, что никакая революция не может быть оправдана и названа благотворной. Если подходить с позиций нравственных требований, если учитывать баланс сугубо человеческих потерь и приобретений, то ни одна революция, — на что бы она не претендовала, — не вправе требовать у нашей совести разрешения на убийства, грабежи, опустошения и уничтожения всяческих договоров. Никакой завтрашний мир правды и справедливости не может служить оправданием нынешней лжи и нынешней несправедливости. Поэтому нам следовало бы осознать, что всякая революция, если даже она претендует на утверждение позитивных нравственных ценностей, черпает силы и права из совершенно постороннего источника, т. е. из источника, не имеющего никакого отношения к миру нравственных ценностей.

Похоже, что оправдание революции следует искать в импульсах не этического, но эстетического содержания: революция — это отрицание безобразного порядка, это восстание прекрасного в человеческой душе против всего, что уродливо в обществе. Революционный пафос раздвигает своею силой границы человеческой морали, заглушает человеческую совесть и не только не препятствует свершению насилия, но даже настоятельно его требует, освящая все, что в нормальной обстановке выглядело бы преступлением. Сами по себе революции свидетельствуют о метафизической природе жизни, ее героической сущности. Они позволяют жизни вырываться время от времени за установленные границы морали, нарушать тысячекратно проверенный баланс между истиной и грехом, смешивать приевшийся рисунок параллельных линий, одна из которых символизирует разрушительные, а другая — созидательные силы, жертву и вознаграждение.

Там же

Наша месть

Если глубоко вглядеться в исторические события, можно легко обнаружить, что наиболее страшные акты мести были выказаны совершенно бессознательно. Подтверждением тому может служить хотя бы чстория с гейневской местью Германии, столь чуждой и одновременно столь близкой поэту; или, скажем, месть Германа Когена немецкой ^льтуре, которую он сознательно славословил, но бессознательно лодрывал. Весомую долю еврейского участия во всех величайших революционных переворотах можно объяснять именно этим фактором бессознательного мщения. Создается впечатление, словно за спиною евреев витает некий ангел истории и время от времени наущает: «Мсти, жертвуй собою ради остальных!». Но природа нашей миротворящей мести такова, что она приносит благословение и удачу тому народу, которому мы мстим; это — месть, где жертвой оказывается лишь мстящий. В конце концов, однако, удостаивается благословения и сам он.

И вот теперь, когда я вижу вокруг так много еврейских мыслителей, которые выказывают поистине недюжинную силу в деле отрицания и сокрушения мира, я говорю себе: «Ликуй и кричи ура/ Смотри — так мстит Израиль своему губителю, смотри — вот месть, порождающая блаженство!»

Там же


Изречения


Ненависть связывает крепче любви. Ненавистный нам человек занимает нас дольше, чем любимый. Вот почему, если все мы обязаны проявлять осмотрительность в выборе друзей, гораздо большую осмотрительность следует выказывать при выборе врагов. Тем не менее находить достойных супостатов легче, чем равноценных друзей.


Мыслитель, не способный выразить свои многоценные мысли в простой и доступной форме, должен быть заподозрен сперва в нерасположенности к мышлению, и лишь затем — в нерасположенности к выражению мыслей.


Самое лучшее для любого искусства — простота, и самое худшее — простота поддельная.


По существу, умный не есть мудрый. Да и мудрый не есть умный: и тот, и другой, как правило, наивны. Однако существует особый тип наивного ума, который обитает лишь в роскошных покоях высшей мудрости.


Тому, кто не способен временами презирать себя, не повезло с головой.


Слабоумные легко меняют свои мнения, ибо легко подпадают под чужое влияние, а люди сильного ума легко меняют мнения, ибо властвуют над ними безраздельно.


Мы живем поневоле и поневоле умираем; поневоле творим зло и поневоле же творим добро. Так же поневоле мы и считаем себя добровольными исполнителями чужой воли.


Да будет моим заветом следующее: играй жизнью своей, о смертный! Играй самим собой и своими желаниями. Все, что вверху и все, что внизу да станет для тебя игрой, и да покажутся тебе высоты и глубины забавною шуткой. Поднимись на вершину Разума и усмехнись над нею, рассмейся раскатистым смехом над высотой. А потом, насмеявшись вдоволь, спустись вниз, к жизни.


Жизнь наша — о двух воротах. В одни ворота входит тот, кто преисполнен благоговейного страха перед бытием, кто следует голосу долга и чтит заповеди, кто находит радость в смирении и покорности; вдумчивый и рассудительный, он рвется ввысь и вперед, согнувшись под тяжестью собственной цели. В другие ворота проходит тот, кто не преследует никаких целей, кто стоит выше всяких неистребимых мелочных намерений, кто вывернулся из-под тяжелого ярма Разума, этого прислужника жизни, и освободил себя от сковывающих цепей морали, тот, кто хогь на час восторжествовал над знанием и убедился в его беспомощности; легкий и ничем не обремененный, он игриво скользит по жизни и улыбается. Его я и считаю человеком более значительным. Играй же жизнью, о смертный человек! Ищи опасности: не находя, создавай их сам! Бросайся в самые глубины и наслаждайся страхом! Тот, кто не испытывает великого страха, тот и не живет великою жизнью. Так страшись же и смейся!

АПОКАЛИПСИС КАФКИ

Австрийский писатель Франц Кафка (1883–1924) записал как-то в дневнике: «Что общего у меня с евреями? У меня едва ли есть что-либо общее и с самим собой; я только и способен тихонько, радуясь тому, что дышу, забиться в угол». Сам того не подозревая, он фактически признался в своей органической принадлежности еврейской ментальности, ибо, несмотря на исключительность своей натуры, и вопрос, им себе заданный, и ответ на него — безошибочно характерны для многих еврейских интеллектуалов.

Между тем, сами сочинения Кафки заново раскрывают и другую, более существенную, но редко упоминаемую особенность еврейского духа: его апокалиптичность. Подобно тому, как оптимизм в еврейской традиции всеобъемлющ и извечен, фатальное предвидение вселенского мрака является неотъемлемым моментом еврейского мироощущения; причем только поверхностный взгляд усмотрит тут парадоксальное противоречие. Говорить о противоречии было бы законно лишь в том случае, если бы евреи, подобно иным народам, мыслили в образах земной истории, если бы будущее они рассматривали всего лишь как продолжение сегодняшнего. Пребывая над историей, они называют будущим не следствие дня нынешнего, но Мессию, Спасение. Небесное Царство и путь к нему идут у них не через такие понятия, как прошлое и настоящее, но через такие, как близость к Богу и всеобщая праведность.

Сами по себе эти идеалы наделяют еврейскую душу чувством праздника, самостоятельно значимой энергией оптимизма, но, увы, их утопичность, подтверждаемая каждодневным земным опытом, навевает апокалиптические видения. Вот почему, говоря о духе Израиля, нет ничего парадоксального в взаимопереплетении в нем непоборимого ощущения праздника и неотвязного предчувствия беды, как нет противоречия в том, что безгранично оптимистическая Библия восклицает словами Исайи: «Земля опечалена, и вселенная изнемогает… От края земли мы слышали пение: „Слава Праведному!“ Но я сказал: „Горе мне, горе мне, увы мне! Грабители ограбили, и ограбили грабители для грабежа!.. Земля сильно шатается, как пьяный, и качается, как шалаш; и беззаконие ее тяготит ее, и падет, и не встанет больше!“ (Исайя, 24:4; 16:19).

Дух Исайи, постоянно присущий еврейскому сознанию, воскресает и в этих трех притчах Кафки.

Железнодорожные пассажиры

Если поглядеть на нас просто, по-житейски, мы находимся в положении пассажиров, попавших в крушение в длинном железнодорожном туннеле, и притом в таком месте, где уже не видно света начала, а свет конца настолько слаб, что взгляд то и дело ищет его и снова теряет, и даже в существовании начала и конца нельзя быть уверенным. А вокруг себя, то ли от смятения чувств, то ли от их обострения, мы видим одних только чудищ да еще, в зависимости от настроения и от раны, захватывающую или утомительную игру, точно в калейдоскопе.

„Что мне делать?“ или „Зачем мне это делать?“ — не спрашивают в этих местах.


Прометей


О Прометее существует четыре предания. По первому, он предал богов людям и был за это прикован к скале на Кавказе, а орлы, которых посылали боги, пожирали его печень по мере того, как она росла.

По второму, истерзанный Прометей, спасаясь от орлов, все глубже втискивался в скалу, покуда не слился с ней вовсе.

По третьему, прошли тысячи лет, и об его измене забыли — забыли боги, забыли орлы, забыл он сам.

По четвертому, все устали от такой беспричинности. Боги устали, устали орлы, устало закрылась рана.

Остались необъяснимые скалы… Предание пытается объяснить необъяснимое. Имея своей основой правду, предание поневоле возвращается к необъяснимому.


Коршун


Это был коршун, он долбил мне клювом ноги. Башмаки и чулки он уже изорвал, а теперь клевал голые ноги. Долбил неутомимо, потом несколько раз беспокойно облетел вокруг меня и снова продолжал свою работу. Мимо проходил какой-то господин, он минутку наблюдал, потом спросил, почему я это терплю.

— Я же беззащитен, — отозвался я. — Птица прилетела и начала клевать, я, конечно, старался ее отогнать, пытался даже задушить, но ведь такая тварь очень сильна. Коршун уже хотел наброситься на мое лицо, и я предпочел пожертвовать ногами. Сейчас они почти растерзаны.

— Зачем же вам терпеть эту муку? — сказал господин. — Достаточно одного выстрела — и коршуну конец.

— Только и всего? — спросил я. — Может быть, вы застрелите его?

— Охотно, — ответил господин. — Но мне нужно сходить домой и принести ружье. А вы в состоянии потерпеть еще полчаса?

— Ну, не знаю, — ответил я и постоял несколько мгновений неподвижно, словно оцепенев от боли, потом сказал: — Пожалуйста, сходите. Во всяком случае, надо попытаться…

— Хорошо, — сказал господин, — я потороплюсь.

Во время этого разговора коршун спокойно слушал и смотрел то на меня, то на-господина. Тут я увидел, что он все понял; он взлетел, потом резко откинулся назад, чтобы сильнее размахнуться, и, словно метальщик копья, глубоко всадил мне в рот свой клюв. Падая навзничь, я почувствовал, что свободен и что в моей крови, залившей все берега, коршун безвозвратно захлебнулся.

НЕСБЫТОЧНАЯ МЕЧТА БАБЕЛЯ

Пусть „грабят грабители для грабежа“, пусть „тяготит землю беззаконие ее“ и пришествие Избавителя утопично, еврейский дух требует, однако, бесконечно мечтательного и бесконечного ожидания спасения всего мира. Еще раввин Маймонид, обобщая догматы еврейского духа и заявляя о своей вере в Мессию, добавлял, что хотя Мессия все не приходит, он дожидается Его изо дня в день. Между маймони-довской Испанией 12-го в. и Советской Россией писателя Исаака Бабеля (1894–1941) общего мало, но этих двух людей роднит меж собой их причастность незыблемому во времени и пространстве духу народа, не устающего надеяться и мечтать, пусть и сознавая подчас, что ожидания его несбыточны. Быть может, в этом неповторимом единстве нездешней мечтательности и земной мудрости таится источник вечности еврейского духа, столь безошибочно символизированного Бабелем в образе крохотного и одинокого старика Гедали, который среди разрушений и убийств направляется в синагогу с молитвенником подмышкой и с мечтой о несбыточном Интернационале в душе.

Гедали

В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний. Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра. Старуха в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала. Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах…

Я кружу по Житомиру и ищу робкой звезды. У древней синагоги, у ее желтых и равнодушных стен старые евреи продают мел, синьку, фитили, — евреи с бородами пророков, со страстными лохмотьями на впалой груди…

Вот предо мною базар и смерть базара. Убита жирная душа изобилия. Немые замки висят на лотках, и гранит мостовой чист, как лысина мертвеца. Она мигает и гаснет — робкая звезда…

Удача пришла ко мне позже, удача пришла перед самым заходом солнца. Лавка Гедали спряталась в наглухо закрытых торговых рядах. Диккенс, где была в тот вечер твоя тень? Ты увидел бы в этой лавке древностей золоченые туфли и корабельные канаты, старинный компас и чучело орла, охотничий винчестер с выгравированной датой „1810“ и сломанную кастрюлю.

Старый Гедали расхаживает вокруг своих сокровищ в розовой пустоте вечера — маленький хозяин в дымчатых очках и в зеленом сюртуке до полу. Он потирает белые ручки, он щиплет сивую бороденку и, склонив голову, слушает невидимые голоса, слетевшиеся к нему.

Эта лавка — как коробочка любознательного и важного мальчика, из которого выйдет профессор ботаники.

Старик умолк. И мы увидели первую звезду, пробивавшуюся вдоль Млечного Пути.

— Заходит суббота, — с важностью произнес Гедали, — евреям надо в синагогу… Пане товарищ, — сказал он, вставая, и цилиндр, как черная башенка, закачался на его голове» — Привезите в Житомир немножко хороших людей. Ай, в нашем городе недостача, ай, недостача! Привезите добрых людей, и мы отдадим им все граммофоны. Мы не невежды. Интернационал… мы знаем, чтотакое Интернационал. И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие. Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают…

— Его кушают с порохом, — ответил я старику, — и приправляют лучшей кровью…

И вот она взошла на свое кресло из синей тьмы, юная суббота.

— Гедали, — говорю я, — сегодня пятница, и уже настал вечер. Где можно достать еврейский коржик, еврейский стакан чаю и немножко этого отставного бога в стакане чаю?..

— Нету, — отвечает мне Гедали, навешивая замок па свою коробочку, — нету. Есть рядом харчевня, и хорошие люди торговали в ней, но там уже не кушают, там плачут…

Он застегнул свой зеленый сюртук на три костяные пуговицы. Он обмахал себя петушиными перьями, поплескал водицы на мягкие ладони и удалился — крохотный, одинокий, мечтательный, в черном цилиндре и с большим молитвенником под мышкой.

Наступает суббота. Гедали — основатель несбыточного Интернационала — ушел в синагогу молиться.

В этой лавке есть и пуговицы, и мертвая бабочка. Маленького хозяина ее зовут Гедали. Все ушли с базара, Гедали остался. Он вьется в лабиринте из глобусов, черепов и мертвых цветов, помахивает пестрой метелкой из петушиных перьев и сдувает пыль с умерших цветов.

Мы сидим на бочонках из-под пива. Гедали свертывает и разматывает узкую бороду. Его цилиндр покачивается над нами, как черная башенка. Теплый воздух течет мимо нас. Небо меняет цвета. Нежная кровь льется из опрокинутой бутылки там, вверху, и меня обволакивает легкий запах тления.

— Революция — скажем ей «да», по разве субботе мы скажем «нет»? — так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. — «Да», кричу я революции, «да», кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…

— В укрывшиеся глаза не входит солнце, — отвечаю я старику, — но мы распорем закрывшиеся глаза…

— Поляк закрыл мне глаза, — шепчет старик чуть слышно. — Поляк — злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду, — ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! II потом тот, который бил поляка, говорит мне: «Отдай на учет твой граммофон, Гедали…»-«Я люблю музыку, пани», — отвечаю я революции. «Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я — революция…»

— Она не может не стрелять, Гедали, — говорю я старику, — потому что она — революция… — Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он — контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы — революция. А революция — это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция? Я учил когда-то Талмуд, я люблю комментарии Раше и книги Маймонида. И еще другие понимающие люди есть в Житомире. И вот мы все, ученые люди, мы падаем на лицо и кричим на голос: горе нам, где сладкая революция?

ЗИНГЕР О НЕИСПОВЕДИМОСТИ

Пожалуй, именно еврейский дух и призван доказывать старую догадку, что пути человеческие неисповедимы, и душа наша непознаваема. Дальнейшее отношение к этой истине определяется вкусом: одни страшатся ее и строят невеселые прогнозы, другие усматривают в ней источник жизнетворной жажды существования и беспредельного познания. Еврейская традиция относится к человеку как к таинственному чуду, как к созданию, воля которого, проявляющаяся в чувствах, мыслях и поступках, не обусловлена ничем и никем, даже Богом. Бог — собеседник людей, которые «могут стать как боги», хотя и эфемерны, «как исчезающий сон». Родившийся в семье польского раввина, американский писатель Исаак Башвис Зингер (1904) сумел лучше, чем кто-либо иной в современную эпоху выявить отношение еврейской традиции к загадочности человеческой души, утверждающей жизнь самим фактом своей неисповедимости.

Каббалист с Ист Бродвея

Каждый раз при входе в кафетерий на Ист Бродвее я видел чело века, которого буду звать тут Джоел Яблонер, — старого еврейского писателя — каббалиста. Он издал книги о Святом Исааке Лурия, Рабби Моше из Кордовы, Баал Шем Тове и Рабби Нахмане из Брацлава. Яблонер перевел на идиш какую-то часть Захара, но писал он и на иврите. По моим подсчетам ему было за семьдесят — длинный и сухой старик с болезненным и морщинистым лицом, впалыми щеками, острым носом и начисто лысой головой. Глаза его навыкате были янтарного цвета, и носил он всегда потрепанный костюм, напяленный на незастегнутую рубашку, обнажавшую грудь с седыми волосами. Яблонер никогда не был женат. В юности он страдал чахоткой, и доктора прописали ему санаторий в Колорадо.

Рассказывали, что кто-то заставил его съесть свинину, из-за чего он будто бы впал в пожизненную меланхолию. Голос его мне удавалось слышать редко: всякий раз, здороваясь, он едва заметно кивал мне головой и тотчас же отводил глаза. Жил он на несколько долларов в неделю, которые жаловал ему Союз писателей на идиш, и в квартире его на Брум Стрит не было ни ванной, ни телефо на, ни отопления. Ел он один только хлеб с фруктами или овощами, и в кафетерии заказывал всегда чашку черного кофе и порцию сухих чернослив. Он мог сидеть часами, уставясь на вертящуюся дверь рядом с кассой или на стену с выцветшим изображением нью-йоркского квартала.

Председатель писательского союза сказал мне как-то, что хотя все местные друзья и почитатели Джоела Яблонера давно уже умерли, у него все еще оставались родственники и ученики где-то в Израиле. Они звали его к себе, обещали издать его рукописи, которых у него была уйма, приискать ему квартиру и вообще всячески опекать. Рассказывая об этом, председатель никак не мог взять в толк — отчего это Яблонер сидит здесь на Ист Бродвее, одинокий и забытый, тем более, что писательскую пенсию ему можно было бы легко переводить и в Израиль. К тому же здесь, в Нью-Йорке, его уже несколько раз грабили и однажды даже выбили передние зубы. Айзерман, дантист, переводивший на идиш шекспировские сонеты, сказал мне, что предложил однажды Яб-лонеру поставить протез, но тот отказался: «От фальшивых зубов до таких же мозгов — шаг».

— Прекрасный старик; но малость чокнут, — сказал Айзерман. — Впрочем, быть может, он пытается искупить свои грехи таким вот странным путем. Говорят, будто за ним водятся какие-то любовные грешки.

— За кем? — 3а Яблонером?

— Я был знаком лично с одной из его женщин, Деброй Солтис, учительницей иврита, безумно в него влюбленной. Она была моей пациенткой.

И Айзерман рассказал мне забавный случай. Джоел Яблонер виделся с Деброй Солтис постоянно в течение двадцати лет. При встречах они бесконечно говорили о еврейской литературе, о сложнейших вопросах грамматики, о Маймониде и Рабби Иегуде Галеви, но так ни разу и не дошло у них до поцелуя. Самая интимная сцена произошла у них, когда однажды они искали вдвоем редкое слово в большом словаре Бен-Яхуда, и головы их невзначай коснулись друг друга. Яблонер замер и сказал игривым голосом:

— Дебра, давай-ка обменяемся очками.

— К чему это? — спросила она.

— Просто так. На минуточку.

Влюбленные обменялись очками, но ни он не мог ничего разглядеть сквозь ее стекла, ни она — сквозь его. Каждый тотчас же вернул себе свои очки — и на этом самый откровенный эпизод в их взаимной истории завершился.

Прошло время, и, перестав посещать Ист Бродвей, я совершенн забыл о Яблонере. Не подозревая, что он все еще жив, я вхожу как-то в гостиную одного из тель-аивских отелей и вижу… да, его, — Джо'ела Яблонера. Стоя на небольшом помосте в углу гостиничного холла, он произносил речь, и ему аплодировали. На нем был шерстяной костюм, белая рубашка, шелковая ермолка; лицо, обрамленное седой стриженой бородкой, выглядело свежим, розовым и молодым, а во рту искрились крупные зубы. Я присел на стул и стал слушать.

Яблонер говорил не на современном иврите, но на священном языке Библии; причем говорил с ашкеназийским акцентом. Каждый раз, когда он жестикулировал, в глаза мне бросались блестящие запонки на рукавах его безупречно чистой рубашки. Говорил он напевным тоном, словно зачитывал талмудическое сказание: «Если Бесконечный заполнил собой все пространство и, по словам Захара, все нацежено Им, — как же тогда Он сотворил вселенную?» Рабби Хаим Витал отвечает так: «До Сотворения все атрибуты Всевышнего были представлены не в действии, а в потенции. Может ли кто-нибудь быть царем без всего, над чем царствует, и можно ли представить себе благодать без того, кто ее воспринимает?»

Яблонер растирал бородку, не отрывая глаз от своих заметок, и время от времени отпивал глоток из стакана чая. Среди слушателей было немало женщин и даже девушек; некоторые из них что-то постоянно записывали. Странно, но я заметил и какую-то монахиню: она, должно быть, хорошо понимала иврит. «Джоел Яблонер воскрес-таки в еврейском государстве», — сказал я себе, наслаждаясь тем редким счастьем, которое испытываешь при виде чужого успеха, ибо в моих глазах триумф Яблонера символизировал неистребимость еврейства. Десятки лет влачил он одинокую жизнь отверженного, а теперь был воплощением самого достоинства. После доклада последовали вопросы. Невероятно, но у этого грустного старика оказалось чувство юмора. Из его ответов мне стало ясно, что лекция была организована комитетом по публикации всех его рукописей…

В перерыве перед банкетом в его честь Джоел Яблонер вышел на террасу отеля глотнуть свежего воздуха. День выдался душным, и теперь, к вечеру, спасительно подуло с моря. Я решился подойти к нему и сказать:

— Вы, конечно, вряд ли меня помните, но я вас знаю.

— Знаю и я вас, прекрасно знаю, и читаю все, что вы пишете, — ответил он. — Даже здесь я стараюсь не пропускать ваши рассказы.

— Правда? Это большая для меня честь.

— Присядьте, пожалуйста, — указал он на стул. Бог мой, этот молчун оказался теперь необычайно словоохотлив, задавая мне бесконечные вопросы об Америке, Ист Бродвее, литературе на идиш и многом другом. Во время нашей беседы к нам подступила крупноголовая и широкоскулая женщина с фигурой цыганки, с тюрбаном поверх седых волос, в шелковой накидке и в мужских башмаках с низкими и широкими каблуками. Черные ее глаза горели сердитым блеском, и вблизи можно было рассмотреть ростки бороды на лице. Строгим мужским голосом она сказала мне:

— Адони, мой муж только что закончил важную и длинную речь, и ему еще предстоит выступать на банкете. Я бы хотела, чтобы он чуть отдохнул…

— Конечно, извините меня. Яблонер нахмурился:

— Абигайль, этот человек — еврейский писатель и мой друг.

— Пусть так, но тебе надо отдохнуть. Если ты к тому же начнешь с ним о чем-нибудь спорить, то на банкете тебе придется просто хрипеть.

— Абигайль, мы с ним ни о чем не спорим.

— Адони, пожалуйста, не слушайте его, — обернулась она ко мне, — он никогда о себе не заботится.

— Ладно, мы поговорим позже, — сказал я ему. — У вас действительно чуткая жена.

— Да, говорят.

— Всякий раз, когда я встречал вас в кафетерии, меня так и подмывало спросить — почему вы не едете в Израиль. Скажите же хотя бы теперь — что вас так долго держало?

Он закрыл глаза и молчал, словно бы вопрос требовал долгих размышлений. Наконец, произнес:

— Никто на свете не живет согласно разуму.

Прошло еще несколько лет. Однажды зимним днем в канун субботы мне пришлось по делам редакции очутиться на Ист Бродвее, куда теперь я заглядывал крайне редко: все кругом становилось иным; но хотя старый квартал не был уже еврейским, тут и там стояли еще синагоги и иешивы. Изредка сновали хасиды в меховых шапках, и мне услышались слова моего отца: «Всевышний всюду держит свой кворум»; а в памяти моей всплыли напевы и молитвы из субботней службы. Спешить мне было некуда, и прежде чем спуститься в метро, я решил выпить кофе.

Толкая вертящуюся дверь кафетерия, я попытался представить себе, что ничего вокруг не изменилось и я снова смогу услышать голоса, знакомые по начальным годам моей жизни в Америке, увидеть старый кафетерий, забитый интеллектуалами Старого Света, громогласно разглагольствующими о сионизме и еврейском социализме, о жизни и культуре в Америке. Но лица, которые я увидел в кафетерии, были мне незнакомы. Кругом говорили по-испански, и стена с рисунком нью-йоркской улицы была закрашена. И тут внезапно я увидел нечто такое, чему бы никогда не поверил. За столиком посередине зала сидел Джоел Яблонер, — без бороды, в потрепанном костюме и расстегнутой рубашке.

Морщинистое его лицо казалось вконец изможденным и провалившимся, и во рту не было зубов. Его разбухшие глаза уставились в противоположную от меня стену. Не обознался ли я? — подумалось мне поначалу, однако, нет, — то был он, Яблонер. В выражении его глаз застыло отчаяние человека, застигнутого вопросом, от которого нет спасения. С чашкой кофе в руке я стоял, как вкопанный, не зная — что мне делать: подойти ли к нему, поздороваться и попросить разрешения присесть?

Кто-то толкнул меня, кофе пролилось вниз, и ложечка со звоном упала на пол. Яблонер обернулся в мою сторону, и на мгновение наши глаза встретились. Я кивнул головой, но он не ответил и отвел глаза. Да, он узнал меня, но ему было не до разговоров, и мне почудилось, будто он покачал головой в знак отказа. Я присел за столик у стены и допил свой кофе, исподволь не спуская с него глаз. Почему он уехал из Израиля? Скучал ли он по чему-нибудь здесь, в Нью-Йорке? Не скрывается ли он тут от кого-нибудь? У меня было неодолимое желание подойти к нему и заговорить, но я этого так и не сделал, убежденный, что от него мне не добиться никакого ответа. Некая сила, более властная, нежели человек и рассудок, вызволила его из Рая в Ад, думал я. Субботний канун, а он даже не идет молиться, враждебный не только к людям, но и к самой Субботе. Закончив кофе, я вышел из кафетерия.

Через несколько недель я прочел в газете, что Джоел Яблонер умер, и его похоронили где-то в Бруклине. В ту ночь я не смог уснуть до трех утра: почему он вернулся? Может быть, искупить до конца грехи своей юности? Есть ли с точки зрения Каббалы какое-нибудь объяснение его возвращению? Быть может, из Мира Эманации несколько искорок залетело случайно в царство Злого Духа? И правда ли, что эти искорки были обнаружены именно тут, в кафетерии на Ист Бродвее, и именно тут им суждено было возвратиться назад, к своим святым истокам? Пришла мне в голову и другая мысль: а что, если ему хотелось лежать в земле рядом с учительницей, которой он одолжил как-то очки? И тут я вспомнил последние слова, слышанные от него: «Никто на свете не живет согласно разуму».

АШ О БОГОБОРСТВЕ

Хотя Бог есть безоговорочный Судья, суд его не произволен: он обусловлен самим человеком, его помыслами и поступками. При всей уязвимости, человек, согласно еврейскому духу, — не подсудимый, а собеседник Бога, причем собеседник смелый, как был смел богоборец Яаков… Между тем предложенная Библией гармония человека с Богом оказалась в истории разрушена. Церковь превратила Бога-собеседника в гигантского Идола и низвела человека до крохотных размеров безгласного червя. Униженный и оскорбленный, человек не мог не восстать против Идола, против Бога, — так начался атеизм, который с каждым часом, по мере развития науки и техники, набирал новые гордые доказательства человеческой силы. Униженность обернулась скоро надменностью, как надменна была Вавилонская башня, возведенная в знак дерзкого вызова Богу, но тотчас же Им поваленная. Теперь уже библейская гармония оказалась нарушенной с другого конца, и месть человека Богу обернулась крахом самого человека, ибо посягательство на Бога рано или поздно не могло не оказаться посягательством на Его принципы человеколюбия.

Евреи, породившие первых на земле богоборцев, оказались в числе первых, кто осознал, что любовь к человеку — не людская, но Божья мудрость: любовь к Богу ведет к более бескорыстной любви к человеку, нежели братство людей, объединенных ненавистью к Судье. Первая борьба с Богом закончилась тем, что Яаков наконец узрел Его, хотя и заплатил за свою бессознательную надменность поврежденным бедром. Шолом Аш (1880–1957), еврейский писатель и философ, родившийся в Восточной Европе и закончивший свою жизнь в Америке, был одним из тех современных интеллектуалов, кто прошел в своей жизни путь от вдохновленного человеколюбием богоборства к постижению истинно человеколюбивой веры в Бога.

Пороки атеизма

Брачный союз между атеизмом и человеколюбием оказался краткосрочной иллюзией, легкой связью, преходящим увлечением. Этот союз оказался лишь нехитрой затеей, направленной на то, чтобы все обездоленные и жалкие мира сего обрели громкое признание и широкие права. Как только эта цель была достигнута, союз оказался расторгнут: завладев правительственным дворцом, атеизм тотчас же изгнал из него человека.

Между тем, никто не вправе упрекать или обвинять атеизм в предательстве. Разве когда-нибудь или где-нибудь он обязывал себя служить Господу? Атеизм — сам себе бог, и представления о добре и зле он подчиняет собственным стандартам. Можно ли, однако, все это считать основанием для яростной атаки на гуманизм, для атаки научение, центральным звеном которого является не Бог, а человек? Я не сумел бы свалить наземь древо гуманизма, пока не срублю ветвь, за которую цепляюсь, пока не уничтожу правосудие, которое порождено гуманизмом. Я весьма далек от того, чтобы ржавые цепи физического и духовного рабства заново смазывать теперь религиозным маслом и обновлять оковы, предназначенные для наших же рук и ног. Что бы стало со мною нынче, если б не было этих гуманистов? Что бы стало со всеми нами, евреями, если б не эмансипация, утвержденная освободительными движениями гуманистов? Где бы мы теперь оказались, если б не было таких освободителей, как Рехлин, как Руссо, как даже Вольтер? Это они, именно они, гуманисты, боролись на стороне Господа Бога, когда Церковь занесла над Ним руку. Именно они высветили и превознесли лучший принцип веры, — свободного человека, — тогда как Церковь презрительно его отвергла.

Разве не каждому ясно, что подобные гуманисты со всем присущим им неуважением к Богу и к верховной власти были — как бы мало того сами не сознавали — движимы соображениями высшей нравственности, принципами высшего добра, выдвинутыми когда-то религией, а именно — любовью человека к ближнему? Нет, не рассудок вдохновлял этих идеалистов на борьбу и мученичество во имя гуманистических принципов, но та неодолимая страсть к справедливости, которая воспитана верой и внедрена в самые глубины человеческой натуры. Единственное, чего не доставало этим гуманистам, — осознания этого факта. С самого начала они расположили человека в эпицентре всего сущего и подняли его на высоту, которая еще раз позволила ему нащупать в самом себе то лучшее, что обеспечивает непостижимую связь между ним и божеством. Этот апофеоз был осквернен позже голосами рационалистов, узревших гуманность в элементарном сборище личинок и мух; сверхъестественная ценность человека была сгублена в т. н. хлебно-тру-довом девизе, в этом конечном выражении марксистского учения.

Однако по мере того, как все ярче разгорался огонь созидательной страсти, зарожденной в сокровенных глубинах религии, в душе человеческой нарастали импульсы, вскармливающие страшное и враждебное человеку чудовище. Скулы на лицах известного рода ученых монистической эпохи выворачивались в грозную гримасу, когда этим мужам удавалось убеждать, что человек представляет собой не самоценное существо, но лишь высокоразвитое животное.

Торжество материалистического мировоззрения и связанное с ним падение личности знаменуют конец атеистического периода. Человеческая месть Богу обернулась уничтожением человеческой личности. Сегодня все те, кто несет ответственность за плачевные результаты бурного атеистического периода, могут ясно увидеть, что человечеству, утратившему свою единственную привилегию, связанную с понятием личности, оставили единственную возможность: уподобиться бесформенному скопищу селедок.

Плеть способна заставить людей согнуть в труде спину, но она не в силах побудить их к духовному созиданию. Если защитники материализма желают предстать созидателями, они обязаны вернуться к принципу, который успели уже решительно и безоговорочно отвергнуть, — к принципу индивидуальной неповторимости человека. Я бы назвал этот принцип условием духовного созидания.

Во что я верую

Мое кредо

Каждому из нас дано следовать по пятам Амоса, каждому из нас дано оторваться от своего стада и стать пророком во Израиле. В полном согласии с еврейской доктриной я верую в демократичность Бога: каждому из нас дано стать Моисеем.

Продолжая эту мысль, я выражаю глубочайшую убежденность также в том, что демократический принцип — как в вопросах веры, так и в каждодневной жизни — является особым Божьим даром человеку и проявлением особого к нему благоволения, что, в свою очередь, служит лучшим свидетельством избранности человека среди всех прочих созданий. Этот принцип теснейшими узами связан с верой и ни в коем случае не может быть отторжен от понятия Бога. Избранные Богом, все мы оказались Его детьми. «Вы есть сыны Господа Бога», — каждый из нас есть Его сын, — все мы, а не отдельные избранные.

Там же

ФРОММ ОБ ИСКУССТВЕ ЛЮБИТЬ

Один из главных принципов этики Израиля сводится к завету любить ближнего как самого себя. Даже когда Бог воспринимался евреями именно как Страшный Судья, человек мог задобрить Его любовью к… себе подобному. Принцип любви, утвержденный Пророками, стал краеугольным камнем в программе апостолов, и с тех пор наряду с идеей единобожия обусловил существование общного иудео-христианс-кого мышления, т. е. движения, которое, невзирая на бесконечное ему сопротивление изнутри и извне, остается на нынешний день лучшим шансом сплочения цивилизованного мира.

Потомок франкфуртского раввина, американский философ и психоаналитик Эрих Фромм (1900–1980), признанный одним из влиятельнейших мудрецов последнего времени, оказался восхитительно «старомодным» для того, чтобы в эпоху разрушения и цинизма заново, с позиций важнейших открытий человеческого интеллекта, осмыслить «идеологию любви», как она заявлена в Ветхом Завете, — самой, по его словам, волнующей изо всех книг. Искусство любить, писал Фромм, — ценнейшее из искусств, поскольку открывает человеку путь к свободе, т. е. к цели существования. Ниже — выдержки из его книги «Искусство любить».

Что такое любовь

Любовь — это единение одного человека с другим при условии сохранения их самобытности. Именно любовь демонстрирует тот парадокс, что два человеческих существа, сливаясь воедино и растворяясь друг в друге, остаются тем не менее двумя отдельными существами. Любовь — это действие, не покой; активность, а не восприятие. Любовь — это давать, а не брать.

Что же такое — давать? Существует заблуждение, что давать — значит уступать или жертвовать. Человек, взращенный в духе рынка, если и готов отдать, то отдает только взамен. Отдать, но не получить взамен — значит для него оказаться надутым. Каждый, кто не производит, усматривает в отдаче источник обнищания, почему, собственно, подобные люди и отказываются давать. Другие называют истинной отдачей пожертвование. Они считают, что поскольку отдаешь обычно неохотно, т. е. поскольку отдавание связано со страданием, постольку оно полезно для души, нуждающейся в очищении. Тезис, будто лучше отдавать, чем принимать, значит для них, что лучше испытывать лишение, чем избыток, лучше страдать, чем наслаждаться.

Между тем, для человека творческого, созидающего, отдавание имеет иное значение. В самом акте отдавания я ощущаю и осознаю собственную силу. благополучие и власть. Это ощущение могущества наполняет меня радостью: мне кажется, будто силы мои неограниченны, и я способен бесконтрольно их расточать. Отдавание радует меня больше, чем получение, и происходит так, конечно, не потому, что отдавать — это терять, но потому, что отдавание есть подтверждение моей жизнеспособности.

Что же один человек отдает другому? По существу, он отдает себя; он отдает другому из того, что представляется ему наиболее ценным, — жизнь. Это отнюдь не значит, что он жертвует собой ради другого; это значит лишь, что он отдает из того, что в нем утверждает жизнь, — чувства, знания, переживания. Он отдает отнюдь не для того, чтобы получить взамен: отдавание является утонченнейшим наслаждением. Однако наслаждение, испытываемое дающим, не может быть истинным и полным, если сам акт отдавания не возбуждает в другом человеке жизненных сил, если он не вызывает наслаждения и в нем. Давать — значит сделать дающим также и того, кто принимает. Давать — значит испытывать совместное наслаждение. В сфере любви это означает следующее: любовь есть сила, порождающая любовь, тогда как импотенция есть неспособность творить любовь. Не только, однако, в сфере любви отдавать значит также и получать. Учитель не только учит, но и учится у учеников. Актер черпает силы у своих зрителей. Врач-психоаналитик лечится у своего пациента.

Кроме отдавания об активном характере любви свидетельствует так же и то, что во всех своих формах любовь непременно зиждится на таких элементах, как забота, ответственность, уважение и знание.

Любовь есть действенная забота по обеспечению жизни и развития предмета нашей любви. Там, где нет этой действенной заботы, нет и любви. Это составное начало любви описано еще в книге Ионы. Господь повелел ему отправиться в Ниневию, дабы предупредить местных жителей об уготовляемом им наказании, если те не перестанут ходить путями зла и порока. Иона, однако, не выполняет Господнего наказа, опасаясь, что ниневийцы действительно покоятся и будут прощены Всевышним. Иона — это типический образец человека с безупречным чувством закона и порядка, но начисто лишенного способности любить. И вот этот человек, которому недостает любви и сочувствия к людям, угождает во чрево кита, что как бы символизирует библейскую идею о необходимости изоляции подобных людей. Между тем. Бог вызволяет Иону из беды, и, выбравшись снова на оелыи свет, тот, теперь уме никуда не сворачивая, направляется в Ниневию. Он проповедует местным жителям именно в том духе, в котором наставил его Господь, хотя по-прежнему не желает того, чтобы те вняли его словам и обрели прощение. Ниневийцы, однако, раскаялись в грехах, посыпали головы пеплом и решили перестать грешить. Господь Бог прощает. Иона глубоко разочарован и расстроен: он желал справедливого суда и дождался-таки его неподалеку от города, в тени ветвистой клещевицы, которую Господь взрастил для него в одну ночь с тем, чтобы он укрылся от палящего солнца и «избавился от скорби своей».

Но вот когда «на второй день, при наступлении зари, устроил Бог так, что червь подточил клещеви-цу, и она засохла», когда «солнце стало палить голову Ионы, и он стал изнемогать и стал просить себе смерти, и сказал: лучше мне умереть, нежели жить» (Иона, 4:7–8), Бог ответил Ионе такими словами: «Ты жалеешь клещевицу, над которой не трудился и которую не взращивал; жалеешь клещевицу, что в одну ночь выросла и в одну же ночь пропала. Но ужели Мне не пожалеть Ниневии, града великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и в котором при этом множество скота?» (Там же, 4:10–11). Эти слова следует понимать символически. Бог объясняет Ионе, что сущность любви заключается в заботе, в трудах, направленных на «взращивание» или воспитание существа; что любовь и труд, любовь и забота — неразделимы. Человек любит то, о чем заботится; человек заботится о том, что любит.

Заботливость связана с другим аспектом любви — ответственностью. Сегодня под ответственностью понимают исполнение долга, чего-то такого, что предложено, навязано или внушено человеку извне. По существу, однако, ответственность есть добровольное состояние души. Ответственность — это моя готовность откликнуться на нужду и запросы другого существа. Быть ответственным — испытывать готовность ответить. Иона не ощущал ответственности перед жителями Ниневии, и, подобно Каину, вполне мог сказать: «Разве я сторож брату моему?» Любящий же ответствует. Жизнь брата есть для него дело не одного только брата…

Ответственность выражается во властолюбии, если она не сопряж-на с уважением. Уважение — это не то же, что страх или благоговение; оно предполагает способность воспринимать человека каков он есть. В свою очередь, невозможно уважать человека без того, чтобы его знать.

Существует несколько типов знания. Знание как любовь является таким знанием, которое рождается, когда я обретаю способность возвыситься над своими интересами, над заботами о самом себе и взглянуть на другое человеческое существо с точки зрения его собственных представлений.

Знание, однако, соотносится с любовью и более существенно. Потребность слияния с другим человеком во имя преодоления собственной отчужденности имеет непосредственное отношение к извечному стремлению познать «тайну человека». Существует некий удручающий способ постижения этой «тайны»: наша абсолютная власть над человеком. В своем крайнем выражении этот способ постижения человеческой «тайны» оборачивается садизмом, желанием и возможностью причинить страдание живому существу, пытать его и в жестоких муках вырывать у него эту «тайну».

Именно в этом стремлении к постижению человеческой «тайны», не только чужой, но и нашей собственной, заключается причина людского жесткосердия и вкуса к разрушению. Очень лаконично выражено это в одном из рассказов Исаака Бабеля, точнее, в словах одного из его героев, красного офицера, решившего казнить своего бывшего барина: «Я стрелять в него не стал… Я час его топтал или более часу, и за это время я жизнь сполна узнал. Стрельбой — я так выскажу, — от человека только отделаться можно, стрельба — это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не щажу, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…» К этому способу познания довольно часто и откровенно прибегают дети. Ребенок, как правило, стремится разобрать любую вещь на отдельные части, даже ломает ее, лишь бы только понять как она сделана; он пытается даже разобрать на части животное, если может… Жестокость обусловлена чем-то более глубинным, чем это порою кажется; она обусловлена раскрыть тайну отдельной вещи мироздания и всей нашей жизни.

Другим способом проникновения в «тайну» является любовь. Любовь — это деятельное постижение иного существа, такое познание, при котором жажда познания человека утоляется слиянием с ним. В этом процессе слияния я познаю тебя, себя, каждого. Садизм вызван желанием выведать тайну, но тем не менее он оставляет ее нераскрытой. Я разделываю существо на части, вырываю у него один орган за другим, и все-таки единственное, что мне удается с ним сделать, — разрушить его и погубить. Что же касается любви, она представляет собой тот единственный способ познания, который, благодаря самому слиянию с человеческим существом, отвечает моим истинным потребностям. В любви, в самоотдаче я открываю и нахожу себя, а вместе с собой — другую личность. Я познаю человека.

До сих пор я рассуждал о любви как о преодолении одиночества и стремлении к единению. Однако над всеобъемлющей потребностью к единению возвышается более специфическая, биологическая, ее разновидность: стремление к взаимосмешению и слиянию мужского и женского начал. Свое наиболее рельефное выражение эта идея нашла в том мифологическом предании, что мужчина и женщина были первоначально единым существом, и что сразу же после их рассечения каждый мужчина бродит в поисках утерянной женской половины своего существа, дабы снова слиться с ней и обрести начальную цельность. Смысл мифа очевиден. Поляризация полов подталкивает каждого человека искать единения с противоположным полом. В то же время эта полярность мужского и женского начал представлена в каждом отдельном мужчине и в каждой отдельной женщине. Аналогично тому как физиологически мужчина и женщина располагают гормонами противоположного пола, они двуполы и в отношении психологическом. Эта полярность есть по существу основа, на которой зиждится всякое творчество, всякое созидание.

Объекты любви

Любовь есть прежде всего не отношение к другому человеку, но наша собственная настроенность, — такая, которая определяет наше отношение не к конкретному «объекту» любви, но ко всему мирозданию в целом. Если, скажем, тот или иной человек любит лишь кого-нибудь одного, но полностью безразличен к остальным своим друзьям, его любовь — не любовь, но всего лишь привязанность, своеобразный эгоизм. В представлении большинства рождение любви обусловлено конкретным объектом, но не определенным личностным даром. Больше того, сплошь и рядом считают, что лучшим подтверждением силы этого чувства служит безразличие ко всем и ко всему за исключением «предмета любви».

Великое заблуждение! Человек, не сознающий того, что любовь есть всеобъемлющая духовная активность, уверен, будто единственное, чего следует доискиваться, — безошибочного объекта любви: все остальное, дескать, придет потом само собой. Он напоминает чудака, который, решив стать художником, приступает не к изучению искусства рисования, но к поискам достойного объекта, не сомневаясь в том, будто удачно выбранный объект приведет его к совершенству в рисовании. Если я истинно люблю кого-нибудь, я люблю не только его, я люблю весь мир, я люблю жизнь. Если я вправе сказать кому-нибудь: «Я люблю тебя», я должен быть готов сказать ему и другое: «Я люблю в тебе каждого человека, я люблю через тебя весь наш мир, я люблю в тебе также и себя».

В зависимости от объекта любви существуют, тем не менее, разные ее типы. Фундаментальной разновидностью этого чувства, вбирающей в себя все известные типы любви, является любовь братская. Под этой любовью я подразумеваю чувство ответственности перед любым иным человеком, заботливость и уважение к нему, стремление узнать его и понять, желание продлить его земное бытие. Братская любовь — это любовь, которую и имеет в виду Библия, завещая каждому любить ближнего как самого себя.

Материнская любовь есть безоговорочная деятельность, которая имеет целью утвердить существование младенца и удовлетворить его запросы. Дело, однако, в том, что забота по утверждению самой жизни ребенка может быть осмыслена двояко. Во-первых, она может быть понята как готовность делать все необходимое для развития ребенка. Но она может быть истолкована и шире. Материнская любовь — это особое отношение, внушающее младенцу чувство любви к самой жизни, к самому своему бытию, это отношение, сообщающее младенцу ощущение того, что хорошо быть живым. Сущность этих обоих типов материнской любви раскрывается в библейском повествовании о сотворении жизни. Бог сотворил мир и человека. Иными словами. Бог позаботился сперва всего лишь о самом существовании мира и человека. Но Бог не ограничился этим. Сотворив природу и человека в ней, Он в каждый день творения приговаривает: «Это хорошо!». Материнская любовь, понятая в этом втором, более высоком плане, заставляет младенца ощутить: это хорошо, что я был сотворен! Любовь внушает ему не только желание оставаться живым, но возбуждает в нем любовь к самой жизни.

Любовь к Богу столь же разнообразна, как и любовь к человеку; в любви этой столько же аспектов, сколько в любви к человеку, и характеризуется она фактически теми же отдельными чертами. Любовь человека к Богу невозможно отделить от его любви к родителям. Если, скажем, тот или иной человек не выламывается за намеченную кровью черту привязанности к собственной матери, клану, нации, если он остается по-детски зависимым от карающего и вознаграждающего отца или другого символа власти, то тем самым он выказывает максимально зрелую и совершенную любовь к Богу; религия этого человека восходит к той ранней форме религиозного отношения к миру, когда Бог переживался в качестве всепокровительствующей матери или карающе-вознаграждающего отца.

В нынешней религии мы встречаем все известные фазы ее исторического развития — от наиболее ранних и примитивных до наиболее изощренных и современных. Словом «Бог» определяют сегодня и племенного божка и Абсолютное Ничто. Аналогично этому каждый отдельный человек вынашивает в себе все известные формы представления о Боге, начиная с того образа Бога, который складывается в душе младенца. Весь вопрос заключается в том, до какого уровня постижения Бога этот отдельный человек поднимается.

НОВЫЕ МУДРЕЦЫ О МУДРОСТИ ВЕРЫ

Не исключено, что будущие историки назовут нынешний век не только веком разрушения прежних ценностей, как это часто делают современники, но также началом «тшувы», возвращения к ним. Возвращения после затяжного периода цинизма, который, познав всему цену, так ничему ее и не придал. Разрушение фактически началось с того, что иудаизм был объявлен другими религиями отжившим свой век и обреченным на гибель. Утвердив стандарты сомнения и неприятия, эти религии сами себя обрекли на недоверие и отчуждение; то же самое случилось и с теми идеологиями, которые наживали капитал на отрицании, скажем, христианства. Недаром если еще недавно говорили о гибели Бога, теперь так настойчиво и громко говорят о кризисе безбожия.

Нынешний день, исполненный замешательства, напоминает, быть может, эпоху языческого разгула бесчисленных идолов, замешавшихся между людьми и так смущавших им души. Удивительно ли поэтому, если наиболее беспокойные из новых еврейских мудрецов так страстно надеются, что, как однажды встарь, еврейская вера со всеми ее откровениями способна еще раз встряхнуть задымленный наркотиками дух человечества, как это было обещано еще в Библии. Если же этой вере, считают они, окажется не под силу навеять заключенную в ней правду всему миру, — что ж, в этом случае через заботу о ней только и может придти спасение хотя бы тем же «жестоковыйным» евреям; и будет, как сказано, — «Израиль живет безопасно, один» (Второзаконие, 34:28).

Это настроение и владело, очевидно, теми еврейскими богословами современности, души которых чудом увернулись от теперь уже «разбитого молота всей земли», и которые, презрев цинизм и отчаяние, зовут свой народ возвратиться к Богу.


Лев Шестов, или Леон Шварцман (1866–1938), — русский теолог, один из основателей экзистенциализма, учения, наиболее близкого еврейскому духу, поскольку интеллектуальные проблемы рассматриваются в нем не отвлеченно, но, подобно Библии, непременно в контексте реального существования, в контексте таких понятий, как жизнь и смерть и таких состояний души, как вера и неверие. Если в прошлом столетии Моше Гесс в книге «Рим и Иерусалим» противопоставил веру в Бога как еврейское открытие — грубой физической силе, символизированной образом канувшей в небытие римской империи, — то Шестов называет свой главный труд «Афины и Иерусалим», теперь уже сравнивая веру с отвлеченным любомудрием древних Афин, с принципом науки, этого питающегося сомнениями идола современности.

Вера и наука

Бог говорит Аврааму: «Покинь страну твою, друзей твоих и отцовский дом, покинь и иди в землю, которую я укажу тебе»; и Авраам повинуется и идет в путь, «не зная, куда направляется». Далее в Писании сказано, что Авраам поверил Богу, и Бог засчитал ему это в благочестие. Так и сказано в Библии, но здравый смысл судит совершенно иначе. Всякий, кто отправляется в путь, не зная куда идет, есть человек слабый и легкомысленный, и вера, ни на чем не основанная, никак не может быть воспринята как благочестие. (Вера, кстати говоря, ни на чем не может быть основана, ибо сама она стремится быть основой.) Тот же принцип, ясно и благообразно сформулированный и возведенный на уровень метода, господствует и в науке, порожденной здравым смыслом. По существу, наука остается наукой лишь до тех пор, пока она не признает веры и пока она требует от человека ясного представления о том, что он делает и куда направляется.

Верующий пробирается вперед, не оглядываясь по сторонам и не задаваясь вопросом, куда же он идет, т. е. не рассчитывая свой путь. Ученый не сделает и шага, не оглянувшись, и страшится сдвинуться с места. Он желает знать наперед, куда он придет. Так какой же из этих двух методов ведет нас к «истине»? Вокруг этого вопроса можно спорить, однако, вне сомнения, что только лишь тот способен придти в обетованный край, кто, подобно Аврааму, решается выступить в путь, не зная куда идет. И если наша мысль и желает достичь обетованной земли, ей следует принять метод Авраама, а не Сократа, и учить людей двигаться вперед при любых обстоятельствах и безо всяких сомнений, без заглядывания в будущее и даже без представления о том, куда они идут.

Возможно ли, однако, что подобная философия обернется философией будущего? Или же это скорее философия давнего и навсегда Утерянного прошлого, философия древних и благословенных мужей, которые, по определению Платона, были лучше нас и пребывали ближе к Богу?

Aфины и Иерусалим


Гейне вспоминает, как он в детстве потешался над своим учителем французского. Когда, например, тот просил его сказать по-немецки le foi, Гейне говорил: «доверие». Да и сегодня немало серьезных людей безо всякого намерения потешиться и со всей откровенностью отождествляют веру с доверием. Им действительно кажется, что вера есть ничто иное как знание, с одной лишь единственной разницей: тот, кто верует, принимает доказательства в кредит на условии, что эти доказательства будут предоставлены в свое время позже. Невозможно убедить кого-либо, что сущность веры в ее наиболее восхитительном и таинственном проявлении заключается именно в том, что она не испытывает никакой нужды в доказательствах, что она живет «за пределами» доказательств.

Там же


Мне представляется, что в интересах знания нам следует жертвовать, причем с готовностью, пониманием, ибо понимание в любом случае по значению своему отнюдь не первостепенно.

Все вещи возможны


Самуэл Гуго Бергман (1883–1915) — израильский богослов, веривший в нравственное возрождение еврейства и утверждавший, что жизнь человека наиболее полно проявляет себя именно в вере в Бога: человек жив постольку, поскольку в нем живет вера.

Вера и разум

Борьба между верой и разумом, убежденностью и знанием ведется издавна, и каждое поколение воспринимает ее на свой лад. Современному человеку уже трудно понять даже то, что же именно означает вера, не говоря уж о том, чтобы ею жить. Главная помеха заключается тут, конечно, в том, что величественное чувство веры может появиться лишь после того, как человек научится слушать. Недаром ведь основной пароль иудаизма начинается со слова ШЕМАХ, «Слушай!» «Слушай, Израиль, Господь есть наш Бог, и Господь един!» Нынешний человек разучился слушать. Ему недостает того мира и затишья, среди которого негромкий голос веры только и можно услышать. Вера означает, что в какой-то степени Сверхъестественная Сила замещает наше собственное «я» и направляет наши действия, а это требует всегда успокоенности и умиротворенности нашего духа и восприимчивости человека к поступающим сверху импульсам.

Вера не есть некое дополняющее разум средство для добывания истин. На библейском языке веру называют словом «эмуна», которое означает состояние особой благорасположенности, существующее между человеком и Богом. Верующий видит Бога и знает, что рука Его протянута к нему; он знает, что Избавитель его существует, и он не нуждается ни в каких доказательствах этого живущего в его душе знания.

Вера живет не ровно, а как бы рывками. Она составлена из ограниченного количества отдельных глубоких переживаний, и все пространство между вспышками этих переживаний заполнено так называемым здравым смыслом. Невозможно постигнуть Библию без хотя бы мало-мальски религиозного опыта, который, собственно, упорядочивается позже самой Библией.

Наука и разум безличности и составляют общее достояние людей, тогда как вера есть великий личный опыт, и как таковая она принадлежит всегда отдельному человеку. Тем не менее нет никакого противоречия между наукой и верой, несмотря на то, что их пути диаметрально противоположны; их неприязнь друг к другу основана часто на смешении двух типов истин. Там, где Библия говорит об истине, она имеет в виду не застывшую истину науки, но истину как действие, как историю.

Вера опирается на чудеса, наука же их не признает. Верующий не нуждается в чудесах хотя бы потому, что он не нуждается в доказательствах своей веры. Не верующий, но неверующий — вот кто требует чудес, ибо верующий знает, что в с е на свете есть чудо, точнее, что все на свете имеет особый смысл. Еврейский молитвенник содержит такое признание: «Ты, Господи, творишь чудеса каждодневно!» Сам порядок мироздания, само существование природных законов явлются величайшими чудесами. Для верующего все составляет чудо, для ученого — ничего, т. е. для него ничто не выпадает из-под власти закона. Тем не менее чудеса не перестают от этого быть чудесами. Не Бога, но мир, вот что изучает наука, однако, мир этот создан Богом.


Мордехай Каплан (1881–1983) — американский теолог и один из основателей так называемого реконструктивизма, движения, направленного на модернизацию религии: Тора есть не свод канонов и не книга, а образ жизни.

Что есть вера?

Нынешний кризис человеческих взаимоотношений приводит многих к тоске по религиозной вере. Люди глубоко разочарованы в материалистическом подходе к жизни, и их надежда на то, что научный контроль над природными богатствами сможет разрешить все проблемы существования, разбита вдребезги. В то же время они хотели бы верить, что ужасы и дикости современности не есть еще провозвестники фатального конца и что свет будущего рассеет нынешний мрак, как ночной кошмар. Вот почему люди всячески приветствовали бы такое религиозное объяснение жизни, которое убедило бы их в несокрушимости духовных ценностей…

Вера в Бога не может быть достигнута одним лишь путем рассуждении о Нем. Любые рассудочные аргументы мечутся обычно в пределах заколдованного круга. Люди должны обрести веру посредством явственного ощущения Божьей силы в деле придания смысла собственной жизни. Рассудок никогда не сможет заменить собою этого ощущения, и человек приходит к вере в Бога именно через это ощущение, а не рассуждения. Встает, однако, вопрос чрезвычайной для современника важности: какого же оно рода, это ощущение?

Религиозная вера, как об этом свидетельствует судьба Авраама, не есть лишь вера в Бога и в те духовные ценности, на которых она основана, но есть такая разновидность веры, которая противостоит любым испытаниям, любым жертвам и страданиям… Всякий раз, когда во имя идеала мы мужественно встречаем опасность, мы тем самым испытываем внутри себя триумф жизни над небытием, то особое ощущение, которое лучше всего свидетельствует о существовании Бога. Те, кто борются со злом, вряд ли хорошо знакомы с чувством пессимизма и цинизма. Старые раввинические комментарии к судьбе Авраама полны намеков на то, что настойчивость веры, невзирая на нередкие страдания и поражения, укрепляет нашу убежденность в ее истинности.

О вере


Норман Лэм (1927 —) — американский раввин и, в отличие от Каплана, приверженец ортодоксальной традиции в иудаизме, что делает его призыв к испытанию веры сомнением более знаменательным для определения особенностей многопланового еврейского духа.

Вера и сомнение

Мы стоим перед проблемой: как укреплять нашу веру в этом мире, объятом неотвязными сомнениями? Как добиться, чтобы столкновение традиционной веры с современной мыслью не привело к утрате ни нашей способности мыслить, ни нашего своеобразия? Можно ли достичь, чтобы будучи честным в философии и науке, мы оставались религиозно неколебимы? Что делать, чтобы диалог между двумя обжитыми нами мирами привел к обновлению наших убеждений и к укреплению веры?

Сам по себе тревожный, этот вопрос вдвойне волнителен для ортодоксального еврея, который ощущает свою причастность не просто к абстрактной вере в Бога, но к определенному образу жизни, к конкретной культуре, традиции, народу. Вера не исчерпывает всего, в чем нуждается еврей, хотя без нее все остальное представляет смертельную опасность. Понятно поэтому, что сомнения вселяют в душу традиционного еврея благоговейный ужас, а их существование требует от него беспримерной ответственности.

Эта проблема зиждится на двух предпосылках. Первая — характер нашей эпохи: нынешний век есть век не религии или неограниченной ереси, но век замешательства. Однако замешательство это вызвано отнюдь не невежеством; вряд ли это и замешательство людей, погрязших в тривиальностях; это — скорее замешательство поколения, испытавшего беспримерные страдания и принужденного к фундаментальным интеллектуальным переоценкам ценностей. Для многих наших современников Бог — пустое понятие, вокруг которого не осталось уже никаких вопросов. Для других же, — и их так же немало, — все еще жива воля к вере; в о л я, но не способность. Это — люди просвещенные и участливые, но сомневающиеся в ценности и необходимости организованной религиозной жизни.

Как же иудаизм относился прежде к голосу сомнения, обнаруженному, как известно, задолго до нынешнего дня: «Не верьте себе до минуты кончины», наставляли древние раввины, отдавая дань силе религиозного сомнения. Существует два традиционных подхода к этому факту: первый — это непосредственная вера, сознательно избегающая всяких сомнений, — подход, характеризовавший большинство евреев в тяжкие дни лихолетья… Быть может, наиболее горячим сторонником такой веры следует признать Рабби Нахмана из Брац-лава, Однако стоит перечитать его писания или познакомиться с историей его жизни, чтобы понять сколь необычайно сложным был этот человек, постоянно мучимый сомнениями и неустанно боровшийся с собой для того, чтобы в конце концов подняться до уровня того блаженного типа безотносительной веры, который он так страстно утверждал.

Еврейским религиозным лидерам вряд ли поэтому стоит опасаться сомнений и вопрошательства. Напротив, если учесть, что в среде наших еврейских интеллектуалов царствует духовный вакуум, нам следует ликовать при каждой новой встрече с любым вопросом и любым сомнением. Там, где мы встречаем вопросы, пусть даже недружелюбные, именно там иудаизм и обретает шанс на победу.

Вера и сомнение


Абрам Исаак Кук (1864–1935) — палестинский раввин, ученый-талмудист, поэт, философ и мистик, призывавший воспринимать веру в Бога как истинный земной праздник.

О молитве

Вера — песня жизни, и горе тому, кто лишает себя ее величественной поэзии. Вся огромная масса земной прозы обретает значение лишь когда она зиждется на восприимчивости к поэзии бытия…

В душе каждого еврея скрывается чудотворная жизненная сила, причащающая его к своему народу, и вся история этого народа легко воскресает в его существе.

Молитва есть совершенная необходимость как для нас, евреев, так и для всего мира; кроме того она есть самая таинственная разновидность земной радости. При молитве из нашей души накатываются на берег сознания бесконечные волны сокровенных чаяний. При молитве мы желаем себе и всему миру того совершенства, которое с точки зрения земного бытия недостижимо. Отчаиваясь и негодуя, мы восстаем порой против нашего же разума и против самого Создателя, но прежде чем раковая болезнь нашего духа пустила бы глубокие ме-тастазы, мы прибегаем к молитве, при которой оглашаем наши тайные помыслы и приобщаемся к царству совершенства. Именно так наш внутренний мир становится безупречно праведным, и наша душа наполняется умиротворяющим восторгом.

О молитве

ДРЕВНИЙ ДУХ НОВЫХ МОЛИТВ

Молитва — жанр сугубо еврейский, ибо представляет собой ту часть начатого евреями диалога с Богом, которая предоставлена произнести человеку. Обращенная к Богу, всякий раз она является также и закодированным выражением ощущений и мыслей, которыми человек делится с себе подобным в поисках того единения с ним, которое уберегло бы его от одиночества перед природой и людьми. В этом смысле трудно переоценить значение молитвы для евреев, наиболее одинокого из народов земли и поэтому наиболее одержимого чувством единения.

Между тем, будучи первооткрывателями законов нравственности, евреи воспирнимают молитву не только как поиски «сретения с Богом», не только как обращенную к Нему петицию, или даже адресованный брату призыв к единству, но еще и как проповедь, обращенную к самим себе. Вот почему новые молитвы, сказанные либеральным еврейством новой эпохи, молитвы, сказанные новым слогом той частью еврейства, которая отошла от традиционного иудаизма столь далеко, что изъяла из своей программы даже ожидание Мессии, — вот почему эти молитвы по-прежнему зиждятся на том же духе универсализма, человеколюбия и справедливости, который уже давным-давно заявил себя как дух безошибочно еврейский.

Слушай, Израиль!

Братья! Обратимся мыслями к нашему прошлому, к общему нашему наследию, наследию сынов Израиля. Чуждым были мы племенем все эти годы, загадочным для людей и непонятным. Из века в век, да, — из века в век мы бродили по всей земле, и из века в век длился наш Исход из бесконечного Египта вдоль по днищу бескрайнего Красного моря. Мы видели как гибнут великие империи, и видели как проваливаются во мрак могущественные народы. Неисчислимые армии маршировали мимо нас в блеске славы и великолепия; с царями и жрецами, с тиранами и князьками шествовали они мимо нас в непомерной своей гордыне. Никого из них теперь уже не видно, — сорвались они с пути, пали и погибли на обочине.

Но мы, евреи, мы все еще шествуем. Упорно и настойчиво отбиваемся мы от посягательств вечности и человечества, и на каждом шагу нам приходится биться с врагами, которым нет конца и которые не устают наступать.

О да пребудет смысл в нашей выносливости, и истина в нашей стойкости! Да не придет конец нашей постоянности, и да будет ей вечная жизнь! Да будет нам дано прожить наши жизни как евреи и, да будет дано нам это именно с тем, чтобы сохранить наше наследие и поддерживать огонь, разожженный Пророками. Да устоим мы, подобно нашим отцам, против враждебных толп, сокрушая их безрассудство и их угорозы! Дух чудотворной неуемности да окрасит наши мечтания, а страсть к святой ереси да задаст тон нашим помыслам! Да бушует в груди нашей, как в груди наших предков, душа мятежная и бунтарская, дабы ныне и во веки веков все мы оставались светочем для тех, кто спотыкается во мраке.

И уповая на это, воскликнем слова, которые восклицал наш народ, когда тысячи идолов подминали под собой все человечество:

Слушай, Израиль, Господь — вот наш Бог, и Он Един!

Молитва о Божьем предводительстве

Бог могучий и милостивый, Ты призвал Израиль служить Тебе и удостоил его утверждать Твою правду среди народов земли. Дай же нам силу следовать Твоему велению со страстью, основанной на мудрости и на почтении к вере других народов. Да будет так, чтобы наша жизнь укрепила силу нашей преданности истинам, возвещаемым нами. Да будет так, чтобы наша щедрость к соседям нашим, наша верность обету нашему, наше сочувствие всякому страданию и наша стойкость перед любым судом убедили всех, что Тот, закону Которого мы повинуемся, есть воистину Бог любой добродетели и Отец всех людей; что служить Ему — обрести лучшую из свобод, а поклоняться Ему — истинная радость.

О Господи, открой нам глаза, дабы открылась нам вся правда, дабы сумели мы принять ее с истинным ликованием, — откуда бы она не светила нам: из свитков ли древних откровений или из прозрений нынешнего времени; ибо Ты, Господи, наделяешь Твоим светом каждое поколение сынов Твоих, которые жаждут Тебя и ищут Твоего предводительства.

Молитвы о братстве

О Господи, хотя каждый из нас заботится о милости лишь к од-юму себе, в Твоем присутствии мы возвышаемся и вырастаем из жал ких помыслов о себе. Мы стыдимся нашей ничтожности и начинаем сознавать, что присягать Тебе в верности имеем право лишь в той мере, в какой любим братьев своих.

Молитва о свободе

О Боже свободы, дети Твои все еще стонут под бременем жестоких надсмотрщиков. Рабство поганит им плоть и рассудок, лишает их наслаждения внимать Тебе. Страх перед жестокосердием и опасность гибели отравляют людям души. Разорви же цепи, сковавшие им руки, вразуми людей, что, готовя цепи для других, они выковывают их для себя; и научи их, что пока кто-нибудь связан по рукам и ногам, никто не свободен. Помоги им узреть, что свобода есть истинный дух жизни и что истина, достаток и мир могут расцветать лишь в условиях свободы. Дай нам мужество беречь унаследованную свободу пуще любых иных благ и сторожить ее не только для себя, но и для других, дабы все вокруг жили вместе и безопасно и никто никого не мог устрашать.

Страстно молимся мы за утверждение вселенской весны, за наступление весны в жизни всего человечества, когда навсегда сгинет долгая зима нетерпимости и ненависти, когда наконец полностью воплотится наяву видение Пророков, и каждому откроется величие царства Твоего. Амен!

Общинная молитва

Боже наш и Боже отцов наших, в этот день мы стоим перед Тобою как единая община Израильская. Мы объявили всему миру, что посланы Тобою учить людей справедливости, великодушию, брат-сту и покою, но, увы, даже в собственном нашем доме не исчезли пока ни жалкие предрассудки, ни классовая вражда, ни зависть, ни борьба за наживу и мирские почести. Не осознали еще люди, что Ты есть Отец всем нам, и потому никто не вправе быть вероломным к своему брату. Вымаливая у Тебя мир для всей земли, мы, увы, не смогли утвердить его нигде, даже среди Израиля.

Мы объявили всему свету, как объявляет законодатель и пророк, что все мы — Твое достояние, избранный народ, Твой прислужник, которого Ты наделил Твоим духом, но, увы, всегда ли стояли мы на высоте нашего священного призвания? Да, мы пренебрегали нашим наследием и заставляли его служить нашей гордыне. Наши святые клятвы мы раскурили как жертвенный фимиам нашему тщеславию.

И потом: неправедность мира сего и бесконечная его нелюбовь к Израилю заставляли нас защищаться так упорно, что наши думы о защите не оставили нам сил испытывать нашу готовность доискаться истины. Нет, не сумели мы постичь природу наших страданий, и природу нашей греховности ми искали в деяниях наших гонителей. Нет, не хватало нам той силы духа, которою обладали наши славные предки; пусть мы сталкивались с неправедной ненавистью, нам не хватало смелости бить себя в грудь и вопить о том, что грешили и мы, преступали и мы…

О Господи, поторопи же день, когда сгинет всякое зло и не станет больше пороков. Побуди нас обращаться по правде со всеми народами и с любыми учениями; дай нам силы основать на земле царство Твое, дабы исчезла среди людей ненависть, дабы стены гордыни и предрассудков дрогнули и пали, а война, это оружие людской ненависти, была позабыта на вечные веки.

Траурная молитва

Вы, оплакивающие потерю любимых, да будете вы утешены тою надеждой, что хоть прах возвращается в землю, где ему и положено быть, дух возвращается к Богу, Который его и дал. Смерть не есть конец. Все дорогие нашему сердцу люди именно через могильные ворота проникли в спокойствие жизни, которой не бывает конца. Знаем, что всем нам придется пройти тою же тропой, хотя не знаем часа своего. Так будем же жить так, чтобы встретить его без страха. Пусть поступки наши освятят память любимых людей, которых Ты, Господи, прибрал к Себе. И в неколебимой вере в мудрость Твою и в Твое великодушие мы воздаем хвалу Твоему имени.

Молитва для стариков

Жизнь моя на исходе, и длинная тень, ею отброшенная, чернеет укоризненными пятнами моих грехов и заблуждений. Господи, предаю себя Твоему суду и Твоему великодушию.

Надели ясностью взор мой, чтобы узреть одним разом всю мою жизнь — от юных лет до старых, — и чтобы утешиться тем, что лучшее — впереди. В минуты сомнения и отчаяния, когда, подобно Патриарху нашему, я начинаю считать прожитые дни и все они кажутся мне горькими; когда немощность плоти принуждает меня сказываться мудрецом, в эти тяжелые минуты, о Господи, помоги мне осознать те особые благости, которые таят в себе лишь зрелые годы и которые несет с собой один только опыт стариков.

О Боже, как бы не состарился я, не лишай меня юношеского духа. Дозволь мне не расстаться с тем чувством удивления, которое охватывает меня при созерцании Твоего творения.

О, как я жажду яснее различать истину, которую не способны постичь юные. Укрепи во мне веру, что зло, жестокость и несправедливость не смогут восторжествовать вовек, но праведности, чистоте и истине суждено вечность. И пусть нетленная ценность земного существования укрепит меня в бескрайнем моем уповании на потустороннее.

О Боже, не дай мне страшиться! Пусть силы мои убывают, душа моя обретает свободу и очищается, амен!

Молитва для юношей

О Создатель, видения будущих дней наполняют мне сердце радостью, но искушения и сомнения расшатывают мою волю.

Господи, я нуждаюсь в Тебе! Утверди меня в освящении жизни моей. Нет, не раскатать тропу прошу я Тебя и не расчистить ее от искушений и сомнений, но молю Тебя дать мне силы верить, что жизнь свою я сумею сделать такою, какою желаю! Дай мне понять, что пока Ты со мной, торжество духа моего неотвратимо. О, дай мне познать радость нравственного торжества!

О, Бог мой! Жизнь брезжит предо мною своими красками, такими неведомыми, такими страшными и такими захватывающими! Я чувствую себя ничтожным и крохотным, и страх сковывает мне душу. Я не умею найти себя в этом сонмище вещей и в безмерном пространстве вокруг. Дела мои представляются мне ненужными, а жизнь моя — бессмысленной. Дай же мне ощутить, что усилия мои кажутся Тебе ценными. Укрепи во мне сознание моей ответственности перед друзьями, перед возлюбленными и перед Тобою. Дай мне силы очистить природу свою, дабы жизнь моя могла оказаться благодеянием, амен!

Молитва о мире

Ниспошли нам мир, драгоценнейший дар Твой, о Ты, Праведный Источник Мира, и вдохнови Израиль быть посланником мира для всех народов земли. Благослови нашу страну, дабы она всегда могла быть оплотом мира и его защитником в синедрионе наций. Пусть царит довольство в пределах страны нашей, здоровье и счастье в ее домах. Укрепи узы дружбы и товарищества среди обитателей нашего края. Вдохни истину в каждую душу и сделай так, чтобы любовь к имени Твоему освятила каждый дом и каждое сердце. Да будешь благословен Ты, Господи, Ниспосылающий Мир!

Загрузка...