Леонид Лиходеев Я И МОЙ АВТОМОБИЛЬ Роман-фельетон (журнальный вариант)

ЧАСТЬ I «ЗИМА ТРЕВОГИ НАШЕЙ»

От автора

Во двор въезжает катафалк. Должно быть, это за мной. Он въезжает не торопясь, как не торопятся к последнему делу, которого все равно не избежать. Три дорожки начинаются у въезда в наш двор. Катафалк выбирает правильную. Он точно выбирает куда ехать, потому что никто на свете не знает дорогу лучше, чем катафалк, последняя колесница.

Сложно устроена жизнь, если над нею задуматься, ибо если над нею не задумываться — она устроена гораздо проще. Она состоит главным образом из надежд и крушений. Но этот весьма скудный набор мало кого устраивает. Он вызывает суетное желание найти в жизни еще какую-нибудь составную часть.

Бывало, сочинитель книги Экклезиаст махал рукой на это дело. Он как-то облегчал свою задачу. Все, мол, суета сует, не более того. Есть, мол, время надеяться и время разочаровываться, есть, мол, время собирать камни и время бросать их. И все. Познание, мол, умножает скорбь, и поди разбери что чего умножает…

Я тоже не пытаюсь разобраться в этом.

Я нетерпеливо вглядываюсь из своего окна в катафалк и пытаюсь прочесть белые трафаретные буквы под черной каймой на заднем его борту. Я вглядываюсь в них как в скрижали своей судьбы и ничего не могу разобрать. Снег, холодный снег, навалившийся за ночь на наш двор, ослепляет меня своей незапятнанной чистотой.

Утро началось крушением… Поезд бытия спотыкался на стыках чередований. Все предопределено, и случая не будет…

Но в том-то и дело, что именно в это время — где-то совсем рядом — случай допивал свой утренний чай. Он допивал чай, доедал «ветчинно-рубленую» колбасу и надевал ушанку голубого искусственного меха, завязанную на темени желтыми шнурками. Он надевал ватник и, хлопая белесыми ресницами, выходил на большую дорогу доставлять надежду отчаявшимся.

Надо быть твердым. Надо всегда быть твердым до конца. Медные тарелки оптимизма лежат в нашей душе, как в чулане. Звонкие тарелки ждут своего часа, и горе тому, кто позабыл, чем владеет.

Похоронная колымага везет мне удачу.

Из катафалка выскакивает мой приятель Генка. Когда-то он взял у меня червонец, чтобы достать полуось. Теперь он старается не напоминать о червонце, чтобы не огорчать меня… Он задирает голову в голубой ушанке и машет мне руками. Он ухмыляется сладостной улыбкой избавителя, и белесые ресницы трепещут на его кирпичном лике. Он пристраивает рукавицы рупором ко рту и орет на весь мир: — Главное — не тушеваться!

Он совершенно прав. Похоронная колымага ждет, обратив ко мне свой гостеприимный зад.

Мне пора. Медные тарелки цокают марш. Я тороплюсь, подгоняемый гражданским чувством коллективизма. Катафалк принадлежит не мне одному, и времени, отпущенного на меня, у него в обрез.

Незнакомый шофер возится у широкой задней дверцы. Сколько они с меня сдерут за возвращение надежды?

Носом к катафалку стоит мой старый автомобиль, холодный и неживой. Генкина ватная спина торчит из крокодильей пасти раскрытого капота. Незнакомый шофер ладит трос…

Катафалк начинает движение с привычной величавой медлительностью и вдруг неприлично срывается с места и мчится вокруг заснеженного садика, ревя на поворотах и швыряя мой автомобиль из стороны в сторону. Автомобиль не отцепляется. Он прочно прицепился к хвосту последней колесницы. Катафалк бешено кружит его по двору.

Ах, Генка, мой ангел-хранитель из коммунхозовского гаража! Откуда ты знаешь, что я барахтаюсь в омуте беспомощности? Как ты узнаешь, что иссякло время надежды и наступило время отчаянья?

Я не люблю, когда кто-нибудь смотрит, как я завожу свой автомобиль, когда нескромный взор проникает в нашу интимную жизнь.

Мимо нас спиною к ветру ковыляет на негнущейся ноге Яков Михайлович Сфинкс, мой старый школьный учитель истории.

— Ты всегда был легкомысленным мальчиком, — говорит он, — сейчас ты столкнешься с какой-нибудь машиной… И будешь платить за ее ремонт!

— Яков Михайлович! Не мучьте меня. Скажите мне лучше — все ли на свете предопределено?

— За один такой вопрос тебе полагается двойка, — отвечает он.

Я выпрямляюсь, ручка звякает о холодный бампер. Яков Михайлович ковыляет дальше, притоптывая по-стариковски.

Мимо нас с автомобилем шествует большой активный пенсионер Григорий Миронович. Он идет, не боясь ветра, отдуваясь апоплексическим здоровьем. Он несет набитую авоську. Выпученные глаза его слезятся поздней слезой.

— Возитесь все, — отдувается он. — Машина должна иметь гараж. Инвалиды имеют право на гараж. А вы не инвалид. Имеет тот, кому положено. А вам пока не положено… Иметь частный автомобиль — это типичная отсебятина…

И он влечет свою авоську вперед сквозь ветер и мороз…

…О время, отпущенное нам для чередования надежд и крушений, но уходящее на заводку автомобиля!

Надо работать. Работать-работать, как говорили древние римляне. Любили они складно разговаривать. Что ни слово — то латинская поговорка. А недавно один римлянин сказал мне:

— Автомобиль — двигатель прогресса!

Такую латынь можно было сморозить, только разомлев в теплом гараже.

Таково было утро. Но и оно прошло, как проходит все на свете. Я выхожу на мороз и вдыхаю чистый озон, едва тронутый маслянистым душком отработанного бензина.

Во дворе, переминаясь с ноги на ногу, небольшая толпа наблюдает за странными похоронами.

— Кто, не знаете?

— Да этот… С десятого этажа… С однокомнатной…

— А автомобиль зачем таскают?

— Так он же был одинокий…

— А… Значит, так их и повезут обоих?

— А куда ж машину девать?..

Я появляюсь весьма стеснительно.

— А вот и он сам, — говорят в публике с уважением.

Кто-то вздыхает от сомнений. Кто знает, как это все понимать. Генка льет дымную воду и, глядя на меня, отчаянно хлопает белыми ресницами и улыбается во всю кирпичную физиономию:

— Главное — не тушеваться. Теперь можно и за бутылкой ехать.

Это уже намек. Генка деликатен.

Я роюсь во всех своих многочисленных карманах, наскребаю рубля на полтора мелочи и копеек на семь табачных крошек. Я честно гляжу Генке в светлые глаза.

— Вот все, что у меня есть, Гена.

— Маловато, — говорит он, принимая мои сбережения. — Шоферу надо дать. Новый парень.

— То-то я смотрю — незнакомый, — говорю я, стараясь перевести разговор.

— А он у нас раньше работал, — охотно поясняет Генка. — Потом в седьмой базе был на самосвале. Но не понравилось. А у нас лучше — тихое дело. Отвезешь — и в гараж.

— Да, да, конечно. У вас дело тихое…

— Надо вам провода менять. Когда аккумулятор переберем — поменяем провода. Катушку нужно новую, акселератор, тяги..

— Гена, Мы же недавно делали ремонт…

— А время не стоит. Ну, давайте еще рубль…

— Нету, — говорю я, — ни копья…

— Ну займите…

И тут я не выдерживаю:

— Генка, ты нахал! Где червонец за полуось? Он не обижается:

— Ладно, разочтемся, главное — не тушеваться.

Автомобиль ревет, вызывая активную жалость. Из выхлопной трубы катафалка струится тихий упокойный дымок. Публика расходится, не дождавшись выноса тела. На заднем борту катафалка белеет трафаретная цитата из автодорожных правил: «Соблюдай дистанцию». Вот они, скрижали моей судьбы…

Я оставил Генку с его новым сослуживцем и поехал со двора. Повернув за угол, остановился возле магазина купить папирос, но тут же вспомнил, что у меня нет ни копейки.

Однако было уже поздно. Прямо перед радиатором вырос хороший, синий, крупный милиционер. Он посмотрел на меня довольно безразлично, отрекомендовался и потребовал шоферские права.

— А что случилось? — спросил я, роясь в кармане.

— Знак «остановка запрещена».

— Неужели? — удивился я. — Наверно, только повесили.

Я лукавил. Знак висел здесь уже сто лет. Милиционер не возражал — повесили так повесили. Осмотрев мои незапятнанные документы, ловко держа их большими рукавицами, как клешнями, он сказал:

— Что ж вы так? Штраф. Колоть жалко…

Сейчас он снимет свои теплые меховые рукавицы и утратит добродушие. Холодно.

— У меня нет денег, — сказал я и пожалел. Надо было раньше. Если бы я признался в своей несостоятельности до того, как он снял рукавицы, он бы отпустил меня. Но гордыня меня погубила. Руки милиционера зябли. Им нужно было срочно что-нибудь делать. И он вытащил из дальнего кармана, запрятанного в тайники полушубка, маленькие инквизиторские щипцы.

— Инспектор, — сказал я. — Денег действительно нет…

— Работать надо, — спокойно посоветовал он, возвращая мне проколотый документ…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Эти тягучие переключения светофоров всем шоферам надоели.

Гаснет красный свет, потом долго горит желтый, как резину тянет. Горит, горит, черт знает сколько времени он горит. Машины, конечно, переминаются с колеса на колесо, поревывают — надо бы ехать, а зеленого все нет. Конечно, мало кто этого зеленого дожидается. Зажжется, мол, — куда ему деваться…

Анютка подлетела к перекрестку лихо, как раз к концу красного света, и, не дожидаясь, пока он весь выгорит, чуть сбросила новенькой туфлей газ. Новенькие туфли, даже не туфли, а как бы дамские полуботиночки — теплые, с баечкой — мечта! Такие, знаете, на микропорке с зад-ничком, ловко сидели на ноге, будто по ней и шились. Будто специально для женщины-автомобилиста, то есть именно для Анютки. А машина Сережкина всегда исправна, как зверь — что ни прикажешь.

Анютка торопилась. Ботиночки пришлись впору, и надо было срочно отвозить деньги. Потому что Катька сказала — если не подойдут, она кому-нибудь отдаст. Катьке до зарезу нужны были деньги. Анютка это понимала. Это было дело чести. Действительно, Катька сколько раз выручала ее — и дубленку Сережке достала, когда нигде ее не взять. Сегодня у Анютки отгул. Но это ничего не значит. Катька все равно ждет на работе…

Филипп Филиппыч шел с собрания. Вышел из полуподвала дома шестнадцать, где помещается контора домоуправления. В ней, в конторе, и происходило собрание жэковской организации.

Повестка дня — разное. Больше насчет порядка во дворах. Насчет своевременной чистки. Поскольку поздно приезжают машины к мусоросборникам. А также насчет автомобильных стоянок. Потому что легковых машин по дворам развелось, как клопов. Из окна выглянешь — действительно как клопы. Прижались к бровке, ровно к щели дивана, стоят, не дышат, будто таятся.

Филипп Филиппыч переживал эти вопросы всей душой. После собрания долго не отходил сердцем, терзал себя, пересказывал речи-реплики, жалел, что меткое слово припоздало — его бы вовремя сказать, может, все бы иначе и повернулось. Потому что решать проблемы надо загодя, чтобы они нас не задушили впоследствии по нашей же нерасторопности.

…С машинами, конечно, проблема. Раньше одного товарищеского суда за глаза хватало, чтобы закрыть ворота во двор и никаких собственных машин не пускать. Купил машину, ну и держи ее подальше, нечего дворы загораживать, детям угрожать и воздух портить. Тем более неизвестно, на какие деньги ты ее купил.

Тут же был задан вопрос товарищу из жилуправления — как быть? И этот товарищ собственноручно доложил, что есть такое решение насчет послабления собственникам. Есть, мол, такое решение — строить гаражи, если общественность не возражает.

А если возражает? Это Филипп Филиппыч спросил. Товарищ дает ответ: если возражает — разъяснять. Тем более строится много новых автомобильных заводов.

С этими мыслями, будто еще присутствуя на собрании, Филипп Филиппыч продолжал движение через проезжую часть. И сосала его досада под самой ложечкой по второму вопросу. Никак не мог он понять, почему это люди, на вид здравомыслящие, не желают с ним соглашаться! Сколько голов — столько умов. Умов! Нам нужен один ум! Чтобы толк был! Нужно поменьше разводить демагогию, а делать свое дело, каждый на своем участке. И надо принять срочные меры, чтобы ум был один, а не сколько кто захочет. Вот машин развелось — это же ужас! Куда столько? Зачем? Кому надо? С кого пример берем? Надо, чтобы с нас пример брали, а мы тянемся — смешно сказать… Заводы строим. Для чего? Видать, в правительстве тоже кое-чего недоучитывают!

При этих мыслях Филипп Филиппыч ужаснулся своей смелости и даже оглянулся вокруг. Кругом летели машины. Летели — как с цепи сорвались. Филипп Филиппыч вздрогнул и взял себя в руки: а пускай! Чего мне бояться?! За мною — всю жизнь ничего, кроме патриотизма, не значилось. Можете автобиографию проверить!..

Эта мысль как-то примирила Филиппа Филиппыча с действительностью, но не утешила. Это что же выходит — опять собственность? Опять частнособственнические инстинкты? Товарищ из жилуправления спрашивает: «Телевизор у вас есть?» Ну, есть. «Холодильник?» Ну, есть. «Так и автомобиль будет!» Сравнил! То телевизор для культурного отдыха или холодильник для нормального питания (у Филиппа Филиппыча с печенью были нелады), а то — машина. На машине можно деньги зарабатывать извозом — этого он не учел, правовед. На ней можно разлагаться, если, конечно, использовать в личных целях. Если всем будет положена машина — кто же тогда пешком будет ходить! «А почему государство продает?» А черт его знает, чего оно продает!

Тут Филипп Филиппыч даже не ужаснулся, а вроде бы как-то осмелел. Такую он вдруг почувствовал смелость впервые в жизни, что готов был немедленно, сей минут, едва выбравшись из этого потока бессмысленных, фырчащих, смердящих, несущихся с ревом и визгом машин, готов был немедленно, едва выбравшись из этого ада, идти напролом, в центр, в правительство и сказать все! Все выложить! И пускай знают и про машины, и про товарища из райжилуправления, которому лишь бы галочку поставить.

Филипп Филиппыч вдруг как-то взлетел в воздух, подкинутый стопудовой болью, и удивленно сообразил, что боль эта — последняя.

Анютка вдавилась туфельками в педали, зажмурила побелевшие глаза, закричала и не поверила, что остановилась. Завизжали тормоза, засвистели в три ручья милиционеры, публика рванулась с тротуара к Анюткиной машине…

Анютка все еще сжимала баранку, изо всех сил упираясь йогами в педали. Мотор заглох. Где-то совсем рядом взвыла сирена «скорой помощи». Инспектор открыл дверцу, посмотрел на съежившуюся Анютку:

— Ну… Долго будем сидеть? Выходи…

Анютка боялась отпустить педали и руль.

«Скорая помощь» пробралась сквозь толпу — белая машина, фургон.

Выбежали санитары в белых халатах, склонились над чем-то.

— Готов! — закричали в толпе.

— Насмерть, не дышит!

Подлетела желтая мотоциклетка. Три милиционера соскочили на асфальт.

— Граждане, продолжайте движение… Не скопляйтесь…«Сейчас в тюрьму, — подумала Анютка и вылезла из-за руля, отлепив туфли от педалей. А Катька ждет денег!»

— Оказывается, баба, — внятно сказали рядом. Кто-то закричал запоздало:

— Старика убили! Старика убили!

— Он тут рядом живет, старик. Он домой шел!

— Права у ней отнять надо!

— За убийство — расстрел!

— Он сам виноват… Он не по дорожке шел, из-за автобуса!

— Посадят ее лет на восемь — будет знать, как ездить!

— Граждане, продолжайте движение, идите куда шли…

— Я свидетель, я видел — она сто километров летела!

Санитары подняли носилки, сунули в фургон, «скорая помощь» взвыла и уехала.

— Сейчас кровь смывать будут, — четко сказали в толпе, — здорово она его размолола…

Милиционеры мерили рулеткой асфальт. Двое мерили — который прибыл на мотоциклете и инспектор. Остальные двое уговаривали толпу. Уговаривали как бы нехотя, без строгости. И то, что они уговаривали без строгости, как-то повлияло на Анютку, вселяя в нее надежду — авось обойдется.

Толпа расходилась, некоторые машины тоже стали отъезжать, медленно огибая место происшествия. Анютка вздохнула, стала соображать яснее. Неужели не обойдется?

К милиционеру подошла гражданка в болгарской дубленке, в такой, как Катька Сережке достала, только дамской, в руке авоська с надписью «Аэрофлот», у Анютки таких две штуки — Сережка привез.

Подошла серьезно, как по делу. Сказала строго:

— Запишите мой адрес… Я все видела… Это убийство…

И сказала адрес, мельком взглянув на Анютку. И от этого взгляда Анютка поняла, что пропала.

Милиционер записал адрес, спросил:

— Еще кто?

— Меня запишите, — сказал дяденька в каракулевой шапочке пирожком. Шапочка такая смушковая и воротник такой же на синем пальто. — Запишите, — повторил дяденька и, нехорошо усмехнувшись, добавил: — Больно разъездились…

Инспектор тронул Анютку за плечо. Анютка сжалась: «В тюрьму?!»

— Водитель, отведите машину на резервную зону. Водитель, слышите?

— Шок у нее, — громко сказала гражданка в болгарской дубленке и пошла на ту сторону.

— Ничего, там вылечат и шок, — пообещал дяденька в смушковом пирожке и тоже пошел.

Какая-то женщина в пуховом платке хохотнула:

— Вылечат! Раньше лечить их надо! Старика-то небось уже не вылечат!

Анютка повернула ключик, машина дернулась — была на сцеплении. И то, что она была на сцеплении, вернуло Анютке сообразительность.

— Не поеду на резервную… Здесь мерьте!

— Уже промерили, — сказал инспектор, — ведите.

— Сами ведите, не поведу, — уперлась Анютка. Ей казалось, что машину нельзя трогать, что в этом ее спасение.

— Отъезжайте на резервную! — рассердился инспектор. — След промерен.

Анютка послушно отжала сцепление, завела мотор, отъехала, куда указано. Остановилась, вылезла.

— Граждане, продолжайте движение! Гражданка!

Толстая тетка в пуховом оренбургском платке возмутилась:

— А чего! Чего продолжать-то? Может, я тоже все видела, как она на него со всей скоростью…

— Так ты, тетка, запишись в свидетели, — подначил парень в поролоновом ватничке.

— И запишусь! Чего мне бояться!

— Запишись! Запишись, тетка, прояви свой гражданский долг.

— И проявлю! Пишите меня, товарищ милиционер! Пишите мой полный адрес! Надо им показать, как ездить!

Анютка просительно взглянула на парня в ватничке.

— Я бы с удовольствием, — осклабился парень, — но у меня нет адреса, красотка. Я бы скорее взял ваш телефончик, но, наверно, вас долгое время не будет дома…

Милиционер записал женщину в платке и вдруг обернулся к парню:

— Ваш документ…

Парень испуганно улыбнулся, стараясь держаться нахальнее:

— По-жа-луй-ста…

И полез за пазуху. Но милиционер не стал дожидаться документа:

— Проходите, гражданин, нечего зубы скалить, проходите… Парень осмелел:

— Я не могу быть свидетелем, я — заинтересованное лицо. С одной стороны, она мне нравится, а с другой стороны, она наехала на папашу с полным нарушением правил уличного движения. До свидания, крошка, тише едешь — дальше будешь.

И ушел.

— Что! — закричала ему вслед тетка в оренбургском платке. — Испугался? Испугался, тунеядец! Стиляга!

— Гражданка, — строго сказал милиционер, — успокойтесь, вас вызовут, продолжайте движение…

— А чего мне продолжать? Я всякому скажу, как было дело. Вы, товарищ милиционер, напрасно его отпустили! У него, наверно, у самого машина есть — папочка купил! А еще издевается, паразит, телефончик ему! Она, бедная, жизни не рада, а он — телефончик! Кобель!

Инспектор составляет протокол.

Анютка прислонилась к машине, руки на дверцу, лоб на руках.

«Потерпевший был сбит в 4-х метрах от линии резервной зоны передней частью автомашины № 39–69».

Машина стояла одиноко, вокруг неслись другие машины — целенькие, свободные, не записанные в протокол.

Наконец милиционер предложил Анютке подписать бумагу. Она подписала не глядя. «Неужели отпустят?»

— Ваши права задерживаем. Следуйте к месту жительства… Вас вызовут… Очнитесь, гражданка!


От автора

Если автомобиль не хочет заводиться, а его к этому принуждают — он сопротивляется. Он начинает защищаться. Он отбрыкивается в пределах самообороны.

Но почему он не хочет заводиться? Что понуждает его к сопротивлению? Какая тайна дремлет в его холодной металлической душе?

Я сунул в него ручку, но ему не до меня. Он оттолкнул меня раз, оттолкнул два, три… Он выплевывал из себя холодную невкусную ручку. Потухшие фары его укоризненно стыдили меня.

Что-то ожидает нас за воротами — не иначе. Что-то неотвратимое, неприятное, может быть, даже роковое. Но что?

Мимо, нас с автомобилем ковылял на негнущейся ноге спиною к ветру Яков Михайлович Сфинкс. Он остановился.

— Сегодня ты обязательно попадешь в аварию.

Я взглянул в холодные фары. Они не выражали ничего, кроме укоризны. Но может быть, Сфинкс преувеличивает? Интересно проверить — оправдается ли его зловещее предсказание? Тем более он сам отрицает, что все предопределено. Тем более сегодня выходной. Тем более я ведь собирался ехать к одной знакомой…

Мне показалось, автомобиль изо всех сил старается предостеречь меня От несчастья. Он любил меня. Иначе нельзя было объяснить его поведение. Когда Сфинкс проковылял мимо, автомобиль поднатужился, содрогнулся, и я мгновенно почувствовал, как сноп искр влетел в кисть моей руки и вылетел из глаз.

Когда человеку предстоит сломать себе руку — он обязательно ее сломает.

Вероятно, искр было много и разлетелись они со сказочной скоростью и часть их догнала Сфинкса, который резко обернулся и закричал:

— Что ты наделал?!

— Яков Михайлович, — сказал я испуганно. — Я, кажется, совершил некрасивый антиобщественный поступок… Я сломал себе руку… Извините меня…

— Держи перелом! — закричал Сфинкс и подскочил ко мне, взмахнув черными крыльями.

— Замерзнет вода… Слейте воду из мотора, у меня заняты руки, — сказал я, послушно держа правую кисть.

Я заботился об автомобиле. Он вел себя как настоящий друг. Он спас меня от возможной аварии. Он сделал все что мог. Вместо того, чтобы платить за ремонт чужой машины, в которую мне предстояло вмазать, я автоматически поступал на государственное обеспечение, получив травму. В этом все-таки была разница. Автомобиль понимал, что лучше получать деньги сломанной рукой, чем отдавать их целой.

Есть время собирать камни и время прятать их за пазуху… Сфинкс, чертыхаясь, слил воду и потащил меня к себе — звонить по медицинским каналам.

— Мой ученик сломал себе руку! — кричал он в телефон.

Я сидел у него в коридоре на стульчике, и вокруг меня были книги. Они были на стенах, в шкафах, на полу, а иногда мне казалось, что и на потолке. Сфинкс звонил, разнося по свету новость, касающуюся лично меня. Он звонил, а я довольно остро чувствовал, что время держать рукой прошло и наступило время держать руку.

— К следующему разу, — проворчал Сфинкс, бросая трубку, — я пройду по самоучителю краткий курс патологической анатомии. Пошли! В конце концов, такие новости лучше сообщать явочным порядком.

И он был прав, потому что в травматологическом пункте, куда он меня приволок, я попал в компанию лиц, от которых узнал много нового для себя, не сказав ничего нового о себе. Я присел рядом с человеком, чья голова была забинтована, а глаза лучились знанием предмета.

— Правая? — спросил он. Я не скрывал.

— Да, — знающе сказал сосед, — везет людям. А у меня — только голова, да и то не сильно…

— Как же это вы?

Он прокашлялся, как перед докладом.

— Ну, приехал я с ездки. Трое суток в дороге. Ну, конечно, тяпнул. А дальше не помню. Дальше помню, только врач говорит — хорошо, что тяпнул, а иначе было б плохо. Болевые ощущения были бы гораздо больше, говорит. Вот и поймите — хорошо пить или плохо. Бывает такое время, когда пить аккурат хорошо.

Да, да… Время пить и время не пить…

— Но это если предвидеть, что случится, — заметил я.

— Вот и я говорю, — согласился собеседник, — что хорошо предвидеть все заранее! У вас травма редкая, замечательная травма! Что вы! Правая рука, да в таком месте! Минимум два месяца в гипсе будете!

Я посмотрел на свою правую руку и почувствовал прилив честолюбия.

— Вы застрахованы? — спросил сосед.

— Увы, — сказал я.

— Ну и что, — легко ответил он, — это не важно, была бы травма! Вот у меня знакомый есть, в Малаховке живет. Он всего только левую сломал. Так под это дело он себе крыльцо новое поставил и забор починил. Ей-богу! А у вас правая! Такое не часто случается! Нет, вы этого дела так не оставляйте!

— Как же не оставлять, — неожиданно засуетилась сидящая рядом суровая старуха, которая держала свою руку несколько на отлете, как будто показывая рост Наполеона Бонапарта. — Как же не оставлять, ведь он же незастрахованный?

— Ну и что ж незастрахованный, — сказал сосед. — Откуда он знал, что ему такое привалит?

Суровая старуха прониклась ко мне особым сожалением. Ей, видимо, очень хотелось, чтоб я поставил себе новое крыльцо или, по крайней мере, починил забор.

— Как же ему быть-то теперь? — спросила она соседа.

Сосед посмотрел на старуху понимающе и даже несколько пренебрежительно и сказал:

— А профсоюз на что, а организация на что, а родной коллектив на что? Травма же производственная!

Старуха стала участливо сомневаться. Как же, мол, производственная, если — выходной день? Но сосед не допускал ее до сомнения.

— Всякая травма производственная, — твердо сказал он. — Всякая, если заявление, конечно, правильно написать. Можете заявление написать? А нет, так я вам помогу. Тем более что у вас правая рука. И докторша сегодня дежурит добрая — напишет, что производственная. Эх, как подфартило!

Дама, носившая нейлоновый чулок на левой руке, ждала и вдруг быстро-быстро заговорила:

— У меня, видите ли, вторая группа инвалидности. Так что, понимаете ли, меня на работу могут и не взять, потому что обо мне заботятся и пенсию мне дают. А работать мне надо. Вот я работаю, а сама думаю, как бы не попасть на бюллетень, потому, если на бюллетень я попаду, меня вполне могут уволить, поскольку у меня вторая группа инвалидности. И тут я стала маяться чирьями. Ну, маюсь и молчу, потому что до пенсии-то мне еще три года доработать надо. А мне говорят — можем вполне уволить, потому что забота о вас уже есть, потому что у вас вторая группа инвалидности. Когда сижу я третьего дня и думаю, и думаю, как бы это чирья свести. И так мне мерещится, что по столу таракан бежит. Я за этим тараканом — раз, да рукой в чайник!

— Какая степень ожога? — строго перебил сосед.

— Третья, третья, — жалобно ответила дама.

— Ерунда. И вам повезло! Неделька делов, до инвалидности дело не дойдет. А вам, — обратился ко мне сосед, — два месяца. Шутка, два месяца!

ГЛАВА ВТОРАЯ

«Расследованием установлено:

Гражданка Сименюк Анна Ивановна управляла технически исправной машиной марки «Москвич-407», № 39–69, принадлежащей ее мужу Сименюку Сергею Васильевичу, и передней частью ее сбила пешехода Прохорова Ф. Ф. Доставленный Прохоров Ф. Ф. скончался.

При внимательном наблюдении за проезжей частью, правильно избранной скорости движения автомашины и своевременном принятии мер к остановке ее Сименюк А. И. имела техническую возможность для предотвращения наезда даже при неосмотрительных действиях пешехода Прохорова Ф. Ф. Допущенное обвиняемой Сименюк А. И. нарушение статей 3, 4, 41 правил движения находится в прямой причинной связи с наездом на Прохорова Ф. Ф. и причинением ему смертельных телесных повреждений, а поэтому в действиях Сименюк А. И. содержится состав преступления, предусмотренного ч. II ст. 212 УК».

Добравшись до дому, Анютка почему-то стала наводить в комнате порядок. Она все еще удивлялась, что была на свободе, и ей казалось, что вот-вот придет «черный ворон» и увезет ее в тюрьму. А Катька ждала, и Анютка не знала, как быть: боялась звонить подруге. Ни детей, ни Сережки дома не было. Как он будет справляться с детьми, когда ее посадят? Анютка понимала, что свекровь, конечно, не бросит внуков, но как это обернется, где они будут жить постоянно — дома или у бабки? Как они вырастут без матери? Когда она вернется, Мишутка уже будет заканчивать школу, а Ирка пойдет в шестой, нет, в седьмой класс! Анютке почему-то казалось, что посадят ее на восемь лет. Почему на восемь — она не могла бы объяснить, если бы даже у нее спросили. Может быть, потому, что цифру эту она запомнила яснее всего. Но она твердо знала, что посадят ее ровно на восемь лет.

Восемь лет! Мишутке сейчас десять. Это большую часть своей жизни сыночек проживет без матери. Узнает ли он родную мать? За Ирочку она почему-то беспокоилась меньше. Она девочка. Она, конечно, будет вспоминать свою родную мамочку.

Анюткины глаза повело слезами. Ей было жаль детей, и себя, и Сережку, который будет ходить немытый-нечесаный. Как же он останется без жены? А она, Анютка, находиться там, об этом и подумать страшно, а не то что жить. Кем же она там будет? По специальности? Телефонисткой? Нужны там телефонистки, как же! Там и без телефонов, наверно, не соскучишься. И Катьке надо отдать деньги за туфли, которые уже ей совсем ни к чему…

Она будет там. А он? Сережка, муж? Неужели он так ничего и не сделает, чтобы ее выручить? Ну хотя бы ради детишек, чтобы не лишать их родной матери? А что он сделает? Ничего он не сделает. Обойдется. Ему даже лучше. Будет свободный. Захочет — так заживет, не захочет- женится. Свекровь ему поможет в этом вопросе, когда надоест с детьми возиться. Мачеху возьмет!

Эта мысль ударила Анютку беспощадно, как бампером со всего разбегу. Анютка сотряслась от ужаса и заплакала в голос, не заплакала — заревела, завыла. И бросилась из последних сил на тахту умирать от отчаянья.

А для смертельного отчаяния были у нее все основания, ибо вот уже два с половиной месяца, проживая под одной крышей в коммунальной квартире, Анна Ивановна и Сергей Васильевич Сименюки находились в состоянии расторгнутого брака и официально супругами не значились.

— Ма-а-чеху возьмет! — закричала Анютка и, заколотив кулаками о подушку, вдруг стихла и вроде бы даже вмиг уснула.

Сергей Васильевич Сименюк, войдя в комнату, первым делом строго спросил:

— Почему фара разбита?

Анютка дернулась и зарылась носом. Плечо дрожало от слабого плача. Сергей Васильевич удивился:

— Анютка! Ты что? Вмазалась? Чего ты ревешь? Заменим мы фару — делов! И крыло выстучим. Там немного, не расстраивайся…

Анютка продолжала плакать не поворачиваясь. Сергей Васильевич постоял, подумал, вздохнул и пошел на кухню. Черт их знает, баб! И чего ревет! Ну, бывает, конечно. С кем не бывает? Водит она замечательно. А может, это в нее кто-нибудь вмазал? Вмазал и уехал — ищи его теперь. Сволочь, конечно. Но как-то интересно вмазал: фары нет и бампер погнул. Чем же это он так? И, не дойдя до кухни, Сергей Васильевич накинул пальто и вышел из квартиры, стремясь поскорее посмотреть следы аварии.

Он внимательно приглядывался, одновременно соображая, как чинить левое крыло, которое оказалось мягко вдавленным, и даже подумал, что фару придется заменять целиком, поскольку даже лампочка была разбита и цоколь проскочил внутрь. Бампер покорежился легче, его можно было выровнять молотком. И проводя рукой по этому бамперу, Сергей Васильевич вдруг зацепил тряпицу, застрявшую в завороченном клыке. Приглядевшись к тряпице, он обмер, ибо тряпица была с пуговицей, а на бампере засохло бурое пятно, по которому сразу было видать, что это не краска.

Сергей Васильевич выпрямился, осмотрелся — не видит ли кто, присел и первым делом кинулся вытаскивать тряпицу, а вытащив, стал стирать пятно, которое не поддавалось. Сергей Васильевич ткнул тряпицу в снег и стер пятно снегом.

Мимо шли люди, и ему казалось, что каждый должен был спросить у него, чем он, Сергей Васильевич, собственно говоря, занимается. Но люди шли мимо, и только Бубенцова, суровая квартирная соседка, от которой ничего не спрячешь, сказала, заметив повреждения, весьма одобрительно:

— Доездились…

И прошла.

Сергей Васильевич, не бросая тряпицы с пуговицей, поднялся к себе, чувствуя, что глаза его похолодели, а в душе поселилось полное смятение.

Анютка сидела на тахте, установив локти на круглые колени, а голову уместив в ладонях, как в ухвате.

— Анютка, — тишайше спросил Сергей Васильевич, словно больную, — что ты наделала?

Анютка встала как выстрелила и сказала, будто хвастая:

— Человека убила!

Она уже взяла себя в руки…


От автора

Я вполне законно лежу на диване, отягощая общество своими свирепыми потребностями, Я — на бюллетене. Добрая докторша ввернула в историю моей болезни какие-то слова, по которым выходило, что руку я сломал себе правильно, по закону. Нет, все можно предопределить, если взяться умело.

Сегодня наведывался Генка. Он посмотрел на гипс, как профессор-костоправ, и, качая головою, поставил точный диагноз:

— Раннее зажигание… Оно всегда в руку бьет… Вы палец закидывали на ручку, а надо палец откидывать.

— Закидывал, Гена, — потупился я.

— Вижу, что закидывал…

Он присел, взял со стола папиросу, закурил и повеселел:

— Теперь главное — не тушеваться!

— Куда уж теперь тушеваться, Гена, — согласился я. — Теперь тушеваться просто некуда…

— А я смотрю — не ездите… Две недели не ездите…

— Три, Гена…

Генка подумал, посмотрел в окно, говоря:

— Может, пока аккумулятор перебрать?

— Гена, возьми ключ и делай что хочешь. Ты же видишь, Гена, что я повержен в прах. Мне нечем защищаться…

— Будь здоров — нечем! Знаете, как гипсом можно врезать?! Особенно если гипс на ноге.

— Ты хочешь, чтобы я сломал себе и ногу?

— Зачем? Я для примера, чтобы вы не тушевались… Ну, что? Будем аккумулятор перебирать?

— Гена, возьми ключ и делай что хочешь. Он удивился:

— Ключ? Зачем ключ? Что же мы, без ключа машину не откроем? Зачем вам волноваться за ключ?

— Спасибо, Гена, ты чуткий человек…

— Станешь чутким… Мне этот гараж вот где!

Генка показал промасленной трудовой рукою на небритый подбородок: Щетина была светлой, вроде бы даже седой.

— Почему же тебе этот гараж не нравится? Ты же сам говорил, что у вас тихое дело — отвез и на боковую.

— Я не вожу… А и возил бы — надоело. Завгар у нас шакал — это точно. Ни сам себе, ни людям. Думаю уйти.

— Куда же?

— У меня братан в колхозе механиком.

— Гена, ты хочешь ремонтировать трактора?

— Зачем трактора? Машины… Они там станцию техобслуживания открывают. Слесаря нужно. — И он встал, чтобы дотянуться до пепельницы.

За окном громоздился город.

Краны подтаскивали к небесам двадцатиэтажные дома, просвечивающие насквозь в ясном морозном дне. Я любил смотреть на эти бетонные корабли с правильными вырезами окон, оживающими на глазах. Я видал их размашистые костяки, и видел, как они зарастали плотью, и ждал, когда они брызнут живым, теплым светом возникающей в них жизни.

— Здорово растут, — похвалил Генка, — пошла отделка… Теперь главное — не тушеваться.

— Да, — согласился я, — красиво. Я люблю смотреть, как вырастают дома, наращивая этажи…

Генка пустил дым:

— Тут смотреть не приходится. Тут самый раз квартиру ремонтировать — материал под боком… У них там такой отделочный материал — нигде не достать…

— Гена! Значит, ты не радуешься этому неудержимому росту?

— Радуюсь… Отчего не радоваться?.. Тут главная радость малярам и водопроводчикам… Если вам, к примеру, плитку надо поменять или раковину — не тушуйтесь…

Мне был неприятен Генкин меркантилизм. Мне всегда казалось, что он несколько однобок и утилитарен. Я перевел разговор:

— Значит, колхоз строит автостанцию?

— Строит.

— Как же они ее открывают, Гена? Где?

— Так, при дороге… Все как надо, по-умному. Братан говорит — колхоз решил и средства отпускает. Если разрешат — откроют… У них пока еще разрешения нет. Какая-то паскуда накапала, что не имеют права. Консервный завод им можно, автостанцию — нельзя… А там председатель — жох парень, правильный мужик! Говорит, главное — не тушеваться. Они уже подъемник купили, гидравлический. И свинарник вычистили. И вот — комиссия! Так и так — тушуетесь? Председатель права качает, подъемник не показывает. Кто это вам накапал? В общем, подождать надо. А мне что? Главное — не тушеваться…

— Погоди, Гена. Они все-таки будут открывать станцию?

— А то! Они ее откроют под видом консервного завода. В свинарнике. Им свиней держать невыгодно. Им коров выгодно. А тут мне надоело…

Светлые Генкины глаза сияли чистым омутом в белых ресницах.

— Мечта у меня такая есть, — пояснил он. — Жить в городе, а работать в колхозе… Четыре сотни положат как пить дать… Конечно, с вашего брата собственника будем брать дороже, но зато сделаем не тяп-ляп…

Он ушел, оставив меня с моими мыслями и воспоминаниями, ибо для меня кончилось время отдавать и наступило время получать…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Свидетель Брюховецкая показала:

— В тот момент, когда я находилась примерно посередине правой стороны проезжей части, то в светофоре включился желтый сигнал. Я ускорила шаг и увидела автомашину марки «Москвич», которая летела на меня. Я побежала к резервной зоне. Я была сильно возмущена тем, что машина марки «Москвич» чуть-чуть не сбила меня. И она сбила мужчину, который упал…»

«Свидетель Пятихаткин показал:

— На проезжей части у линии «стоп» стоял механический транспорт, который ожидал разрешающего сигнала для дальнейшего движения. Когда я отошел от правого тротуара около десяти метров, то в светофоре включился желтый сигнал. Я ускорил свой шаг, смотря в левую сторону, и увидел автомашину марки «Москвич», которая следовала со скоростью около шестидесяти, но не менее сорока километров в час на расстоянии трех метров от осевой линии впереди потока остального механического транспорта. Сбежав буквально с пути следования автомашины «Москвич», я стал смотреть ей вслед, ожидая, что будет. И действительно, на расстоянии около двадцати метров услышал глухой удар. Когда я услышал удар, никакого другого транспорта вокруг не было и удар принадлежал несомненно этой автомашине марки «Москвич».

«Свидетельница Волновахина показала:

— Я видела эту женщину за рулем, когда она уже убила старика. Она была выпивши, так как ехала, ничего не соображая, а когда остановилась, тоже ничего не соображала. Ехала она быстро, ровно бы спешила, а куда — не знаю…»


От автора

Теперь я возвращаюсь к себе, сопровождаемый сочувственными взглядами моих соседей, неся свою руку наперевес. Мой автомобиль стоит под снегом, как в гипсовой повязке, — только фары торчат. Он отводит глаза в сторону. Ему неловко, я понимаю.

Миша, слесарь домоуправления, по прозвищу Михаил Архангел, вездесущий молодой человек, представитель ищущего поколения, умеющий смотреть не мигая, встречает меня всякий раз вопросом:

— Машину будем мыть?

При этом он хохочет короткой очередью. Действительно смешно: куда ее мыть, если рука сломана? Пошутив, Миша говорит:

— Хреновина!

Это означает, что рука скоро срастется и тогда уж непременно помоем машину.

— Давай рубль, — добавляет Миша, что, в общем, не обозначает ничего.

Я замечаю повышенный интерес к моей особе. Со мной теперь здоровается, я бы сказал, расширенный контингент жильцов, гораздо больший, чем прежде. Дети пропускают меня в лифт первым. Взрослые открывают передо мной подъезд. Один отрок со второго этажа даже вызвался сбегать для меня в магазин. Он забарабанил в дверь и отчаянно закричал мне в лицо:

— Дядя! Давайте авоську и деньги!! Я вам куплю хлеба!!! И масла!!!

Я дал ему злата, погладив левой рукой по плечу.

Отрок выпорхнул в дверь, вереща зарезанным голосом:

— Валера! Подожди! Сейчас куплю жратвы калеке с десятого этажа!

— На фиг он тебе сдался?! — заверещал Валера.

— Мамка велела! Калекам надо помогать!!!

Да, это была слава. Ибо настоящая слава приходит лишь тогда, когда в ее процесс включаются дети.

Отрок вернулся довольно быстро, притащив все, что было заказано, и снова заорал:

— Папа велел вам заходить!!! Ну, пока!!!

— Постой. Как тебя зовут?

— Федор! — заорал отрок, скатываясь вниз по ступеням и игнорируя лифт.

Я чувствую, что наступили лучшие дни моей жизни. Как бы не прозевать их…

— Ну как, срастается? — спрашивают меня, и я понимаю, что это лучший вид приветствия.

— Машина до добра не доведет, — ласково сообщила мне старушка, ковырявшаяся у почтового ящика.

— Эх, дела, — вздохнул старик, грохнув мусоропроводом, — раньше людей на фронте калечило, а теперь — во как…

В голосе его звучало неодобрение. Он, вероятно, предпочитал установленный веками порядок.

— Продать ее надо к чертовой матери! — заявил дядя с седьмого этажа.

Активный пенсионер Григорий Миронович смотрит на меня выпу-ченно, но удовлетворенно:

— Вот видите. Когда люди делают не то, что им положено, это отсебятина… Они несут наказание.

Я возражаю:

— Какое же это наказание? Наоборот! Поощрение! Я же теперь на больничном! Я уже почти инвалид! Еще немного, и я обрету право на гараж!

Григорий Миронович думает, жуя толстыми губами. Думает и говорит:

— Почти!.. Таких инвалидов можно знаете сколько наделать? Это типичная отсебятина… Надо еще проверить, почему вам дали больничный. Каждый сломает себе руку и полезет в государственный карман…

— Григорий Миронович, — спрашиваю я, — вы когда-нибудь лазили по карманам сломанной рукой? Это же неудобно!

— Вам все удобно! — сердится он. — В наше время это было неудобно! Теперь все удобно! Надо делать то, что положено, а не то, что не положено. Я всегда говорил — надо запретить иметь частные машины. На машинах должен ездить тот, кому положено… Думаете, общественности неизвестно, что к вам ездит похоронный автобус?..

— Неужели заметно? — удивляюсь я.

— Это не шутки! Это использование государственного имущества не по назначению, в личных целях! — строго формулирует он.

— Вы хотите, чтобы я использовал его по назначению, Григорий Миронович?

Он не отвечает. Он уходит, оставив меня наедине с совестью…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

…Анютка в преддверии Нового года снова вошла в нервное состояние, несмотря на то, что умела брать себя в руки.

Следователь таскал ее на допросы не очень часто, но все-таки это кого хочешь могло ввергнуть в уныние. Расписка о невыезде (а куда она выедет? какие глупости!) жгла ее душу, и, странное дело, Анютка чувствовала спокойствие только тогда, когда убеждала себя, что надо ждать тюрьмы.

Убедив себя в этой неизбежности, Анютка вроде бы даже выпрямилась и держала себя со следователем довольно строго. Она даже спросила у него спокойно, словно колбасу покупала:

— Сколько мне дадут?

— Это суд решит, — важно ответил следователь, хотя по всему было видно — готовит он ей полную катушку.

На очных ставках со свидетелями Анютка не поддавалась и, конечно, вину свою отрицала. Эта старая грымза Брюховецкая просто жила и видела Анютку в тюрьме и больше нигде. И чего она пристала с такой сволочной цепкостью? Будто Анютка ее саму переехала.

Мужик этот, в пирожке, с виду был не такой въедливый. Но когда Анютка кинулась на него, что, мол, он врет и ему, наверно, повылазило, он сказал следователю:

— Прошу меня оградить от грубостей.

От грубостей его оградить! Какой нежный! Тут человека в тюрьму готовят, а он ломается как ненормальный. Анютка хотела было заплакать, но выдержала.

Она выдержала потому, что тут было кому плакать и без нее. А плакала на следствии та суетливая баба в оренбургском пуховом платке, которая записалась в свидетели под конец, старуха Волновахина. Старуха сперва не говорила — кричала:

— Наехала она на него, наехала! Вот так он идет, а так она едет! Он от нее будто вильнул, да разве убежишь — как же! Больно она прыткая оказалась, тут молодой не ускачет, не то — старик! Ясно, она его догнала.

И в этом месте старуха Волновахина вынимала розовый носовой платок и начинала плакать. Следователь ей, конечно, стакан дает, она стакана не берет, а так плачет. Плачет она и говорит сквозь плач:

— Молоденькая она, гражданин следователь! Ей бы жить и жить… А тот старик свое прожил… Каб она на меня наехала, я бы и слова не сказала… Ну, поругала бы ее, на производство сообщила — и шабаш… Не калечьте ей биографию…

Следователь плач опускает, не записывает, ждет. Потом спрашивает:

— С какой скоростью ехала машина марки «Москвич» за номером 36–69, управляемая гражданкой Сименюк А. И.?

Тут старуха Волновахина враз кончает плакать и говорит:

— Ехала она дюже шибко. Я думаю, что дух, должно, у ей захватывало.

— Подумайте, свидетельница… Какая была скорость? Шестьдесят километров была?

Волновахина глаза выпучила:

— Была, гражданин следователь! Как перед богом — была! Говорю, летела как на пожар! На пожар-то с какой скоростью летят?

Анютка не выдержала:

— Что ж вы врете, бабушка, когда в протоколе сказано — тридцать пять километров?!

— Помолчите, обвиняемая, — говорит следователь. Старуха Волновахина смотрит на Анютку:

— Я ее не мерила, скорость-то… А ты молчи, касатка, молчи… Ты им не суперечь… Они все одно запишут как им надо, а будем суперечить — нам же хуже… Вы, гражданин следователь, пишите, не сомневайтесь… Пишите как следовает, а только пожалеть ее надо… — И тут она снова начала плач: — Терпи, касатка… Нету такой бумаги, чтобы ее слезами не отмолить… Ты начальству не перечь… Начальство само в строгости и нас — в строгости… Молоденькая она, гражданин следователь… Сами видите, глупая еще…

Про эту-то свидетельницу и рассказывала бывшему мужу доведенная до отчаянья Анютка, когда вернулась домой.

Сережа слушал внимательно, слушал, соображал. Детей дома не было — свекровь забрала. Зашебуршили по краям семейства родичи. Со всех сторон — жалеть, готовиться к худшему, нанимать адвоката. Свобода, конечно, дороже всего на свете — может, и машину придется продать А если все равно посадят?


От автора

Я открыл дверь и увидел на площадке сразу двух дам в халатах надетых на пальто. Они смущенно улыбались, и я почувствовал, что пришли они по делу.

— Помогайте выполнить план! — весело воскликнула одна из них и потрясла мешком. Другая засмеялась.

— Войдите, — сказал я, — мы обсудим ваш призыв. Та, которая с мешком, возразила:

— Нечего обсуждать! Обувь давайте! Нам нужно к Новому году план выполнить. Мы из мастерской напротив. Из тридцать восьмой…

Я понял и обрадовался:

— Как же! Знаю, знаю. С удовольствием помогу вам! Но когда вы успеете? Новый год послезавтра…

— Успеем, — сказала та, что без мешка. — Нам надо сегодня сдать квитанции в контору. Сдадим — и порядок. Завтра получим премиальные.

Она засмеялась, и я понял, что она — главная.

— А когда отремонтируете? — спросил я, вступая с ней в деловой контакт.

— А вам срочно? — спросила та, которая с мешком.

— Вообще, хоть бы завтра, — засуетился я, соображая, кто же все-таки из этих дам главнее.

Ответила мне которая с мешком:

— Ну, давайте! Сделаем! Правда, Маша? Сделаем одну пару для товарища инвалида. Одну пару Леонид сделает! Сколько у вас пар?

— Я дам вам все, что у меня есть, — мне очень хочется, чтобы вы получили премию за выполнение плана.

— Вот молодец! — воскликнула та, которая без мешка, то есть Маша. — Таких людей целовать мало!

И тут я точно установил, что главная, конечно, Маша.

— Что вы, — смутился я, — мне кажется, не мало, а вполне достаточно. Даже много.

Маша победительно рассмеялась, поправляя платок:

— Давайте обувь!

Я стал собирать обувь. Обувь представляла определенный интерес в смысле выполнения плана по ремонту.

— Занашиваете! — сказала не Маша, а та, которая с мешком. — Но это даже хорошо! Больше операций. Правда, Маша?

Маша тоже одобрила меня:

— Хороший человек! — Потом она спросила: — А дамская есть? Вопрос был чисто психологический.

— Дамской нет, — признался я.

— Потому-то вы и занашиваете, что в доме нет дамской обуви, — строго сказала Маша, принимая мои туфли. — Была бы, смотрела бы. Вот и покалечились вы к тому же… У вас что — перелом?

— Перелом, — застеснялся я.

— Открытый, закрытый?

Конечно, Маша была главной. Она осматривала обувь, рисовала на ней мелом и после каждой пары писала квитанцию, прижав книжку к стене.

— Это мы движение такое открываем, — пояснила она. — Собирать заказы на дому. С вас двенадцать семьдесят.

Я спросил:

— А когда эта пара будет готова?

— Завтра в двенадцать как штык. Приходите!

— Спасибо, — сказал я. — Но в чем я приду?

— Да! — сказала она. — И прислать некого. Ну, ладно. Я сама вам занесу. Вы будете дома в двенадцать часов?

— Буду, — уверенно сказал я, глядя на свои тапочки.

— Ну, пока, — повторила Маша.

— Будьте здоровы, — сказал я учтиво. — Кланяйтесь Леониду. Дамы ушли, оставив меня со светлыми надеждами, ибо должность дам на земле в том и заключается, чтобы мы не оставались без надежд

ГЛАВА ПЯТАЯ

Мучительные дни потянулись у разведенных Сименюков. Хоть назад сводись. На работе Анютку прямо замучили жалостью, до плача. Одни говорит — не сознавайся; другая, наоборот, расскажи правду и извинись — дадут три года, скоро вернешься; третья советует, какого адвоката взять:

— Мужчину бери! Бабу не бери!

Катька поначалу обиделась, но. как узнала про несчастье — первая всплеснула руками:

— Анюточка, милая! Отдашь, не убивайся! — Потом подумала, добавила: — В случае чего — Сергей принесет…

— Принесет он тебе — как же! — Девочки зашумели, заобсуждали. — Жена в тюряге, а он за нее платить станет? Нашла дурака… Анютка вздыхает:

— Я их всего раз надела, да и то — на беду… Катька говорит:

— Все равно — теперь они ношеные. Но говорит без обиды, с сочувствием.

Телефонная станция и без того гудит, а тут горе же, каждая девочка хочет горю помочь и только соль сыплет на рану. А вчера в ночную смену — из Читы телефонистка Рита. Анютка и не видела ее сроду, только переговаривались по работе. Верещит от радости:

— Анюточка, это ты? Ой, как же это ты! А нам звонили, что ты погибла в автомобильной катастрофе! Молодец! Дай мне сто сорок один семь четыре восемь два!..

И еще жалели Анютку, что в такой момент ее муж бросает:

— Неужели он уйдет, когда тебе — тюряга? Неужели у него ест какая-нибудь или он для свободы разошелся?

— Анюточка, не дрейфь! Он у тебя еще не самый худший — смотри. Денег на кооператив дал, благородный все-таки… Будет у тебя двухкомнатная квартира.

— Другие разводятся хуже… А ты все-таки через этот развод в кооператив вступила!

— Вот тебе и двухкомнатная!

— Анютка, мы тебе передачу носить будем… Мы тебя всем коллективом на поруки возьмем! У нас здоровый коллектив, правда, Анютка. Плюнь на бывшего мужа, не унижайся! Храни женское достоинстве А вернешься — дом построят. Тебя же — без конфискации. Дура! И за детей не боись… Мы тебя за такого парня выдадим, несмотря на двух детей! Теперь на детях модно жениться, особенно если квартира. Все к благородству идет, вот увидишь!..

До слез доводили Анютку, не знала она как быть — шугануть девчонок или принимать их ласки.

А время шло, и, кроме тюрьмы, ничего в перспективе она не различала.

Конечно, характеристику с места работы Анютка взяла. Там уж девочки не поскупились, написали как про богиню и начальство уговорили печать приложить. Ладно. Но что значит характеристика перед каменным следователем, который эту характеристику не читая принял и только сказал будто с насмешкой:

— Для объективности…

Сережка замаялся — надо же, такое несчастье после развода! Сколько труда развод стоил — с детьми ведь?! Как быть? А тут еще соседка по квартире, Бубенцова:

— Вовремя развелись, нечего сказать… Морального кодекса на вас нет, молодой человек. Но мы и на вас кодекс найдем!..

И вот приходит он домой из своего эскабе. Анютка как раз после ночной смены сутки имела свободные. Приходит, говорит:

— Одевайся. Пойдем к Николаю… Должен же он нам помочь…

— Чем он нам поможет, я уже на все готова… Свидетели меня из рук не выпускают. Я сама протокол подписала, и теперь меня следователь как в петле держит… Люди скоро Новый год встречать будут, а мне — в могилу. Мало того что разведенная, так еще — под судом и следствием…

И плачет. Сережка говорит:

— Не верю я, что нельзя это несчастье довести до ума… Анютка слезы высушила особым манером: поморгав, чтобы краску не смазать.

— А деньги на это?

— Денег у нас нет, — говорит разведенный муж. — А с умом, так, может, и без денег обойдется… Я ему все рассказал — он велел приходить. Надо скорее, а то он в заграничную командировку уезжает…

Нет, не осталась Анютка без помощи в своем бедственном и страшном положении…


От автора

Новый год я пробовал встречать самыми различными способами.

Я встречал Новый год на месте — в коллективе, у соседей, дома, в городе, за городом, в селе и в окопе.

Бывали случаи, когда я встречал Новый год с незнакомыми людьми, и со знакомыми, и даже с родственниками.

Встречал я также Новый год с монетой в кармане, без монеты в кармане, в качестве должника и в качестве кредитора.

Я метался во все стороны и хватался за все приметы, стремясь к тому, чтобы Новый год был обязательно выдающимся во всех отношениях и райским, как яблочко.

Жизнь текла как хотела, и Новые года были такими, какими были, независимо от того, как я их встречал и чего я от них добивался. Даже те Новые года, которые я не встречал, вовсе и от которых ничего не требовал, все равно поступали как им заблагорассудится, всякий раз удивляя меня своим независимым диалектическим материализмом.

Поэтому я не придал никакого значения тому варианту встречи Нового года, который произошел сам по себе, без моих стараний.

Надо сказать, Маша действительно приходила. Она пришла не в двенадцать, как обещала, а в два и сказала, что Леонид запил на день раньше срока, каковым своим действием оставил меня без обуви. Маша сказала, что на первом же собрании они этого Леньку проберут до кишок, поскольку с ним такое безобразие не в первый раз. Это сообщение значительно облегчило мое положение, и я высказал мысль, что один человек предполагает, а другой человек располагает. Маша согласилась с моими соображениями, и это само по себе было приятно. Пожелав мне веселой встречи Нового года, а также счастья и успехов в труде и в личной жизни, она ушла.

Я посмотрел на свои тапочки как на осознанную необходимость. Не знаю, что бы я делал, если бы не успевал осознавать необходимость еще до того, как ощущал ее первые жесткие требования. Я, видимо, стал бы желчным склочником, а этого я остерегаюсь больше всего на свете, если не считать рака, холеры и контакта с администрацией. Но я, слава богу, твердо осознал первичность материи и вторичность сознания. Сознание есть вторичное сырье, это для меня не секрет. Идеалистическая поговорка «человек предполагает, а бог располагает» кажется мне всего лишь неуклюжей попыткой агностиков перетащить на свою сторону материализм. Ибо человек уже мало чего предполагает, зная, что бога нет и не предвидится. Бога нет, это я заметил давно. Однако что-то все-таки располагает моими предположениями, корректирует их, ставит с ног на голову, кладет боком и запихивает их обратно туда, откуда они изошли. Я знаю, что располагать так же смешно и нелепо, как поспевать за гулкими шагами истории в полуботинках, сданных в ремонт…

Я смотрел на свои тапочки, рассуждая о разнообразии жизни. Много Новых годов прошло в моей биографии, прежде чем наступил Новый год, который мне предстояло встретить в тапочках.

А за окном в тяжелой гипсовой повязке сугроба стоял мой автомобиль.

Снег, снег, пурга, тайга. Как хорошо, что я не поэт. Сколько ярких образов мечется за окном. Я выключил свет и смотрю во двор. Метет. Мой автомобиль засыпан хорошим сугробом. Не раскопать. Шесть сугробов на площадке. Шесть автомобилей. Летом их штук двенадцать. Но шесть отсутствующих машин сейчас хранятся в гаражах. Два гаража, я знаю, далеко, километров за пятнадцать от дома. Пользоваться ими сложно — летом машины стояли во дворе, а зимой их прячут. Остальные не знаю где. Может, на даче, у кого есть, может, в каком-нибудь казенном гараже, кто имеет доступ: народ в доме все-таки влиятельный.

Мне грустно в эту новогоднюю ночь.

К кому бы навязаться в гости?

Напротив проживает экономист Прибылевич, Карп Селиванович. Хороший человек, толстый, добрый и тоже автомобилист. Летом раз в неделю приходит к нему какой-то дядька и заводит старую «Победу». Дядька выносит из квартиры Прибылевича аккумулятор и устанавливает его. А вечером, когда Прибылевич приезжает домой, дядька уносит аккумулятор в квартиру.

Зимой Карп Селиванович не ездит.

Мы с Прибылевичем встречаемся в лифте.

Он обязательно спрашивает меня:

— Ну как? Срастается? Ну и слава богу… Ну и хорошо… Ай-ай-ай, как же это вы так неосторожно! Чтобы больше никаких бед с вами не случалось.

Добрый, добрый, радушный Прибылевич. На нем синее пальто с серебряными мерлушками и пыжиковая шапка. Пыжиковая шапка не идет к мерлушкам. К ним необходимо надевать пирожок того же каракуля. Всякий раз, когда я встречаюсь с Карпом Селивановичем, мне хочется набраться духу и честно поставить его в известность о несоответствии шапки и воротника. Мне хочется открыть ему глаза на истину. Но вместо этого мы непроизвольно затеваем короткие экономические беседы длиною в семь-восемь этажей.

Неделю назад он сказал мне:

— Опять появились тенденции ориентироваться на потребителя. Это смешно.

При этом он отнюдь не рассмеялся, а, покачав осуждающе пыжиковой шапкой, вышел из лифта. Отпирая свою дверь, он изобразил на добром лице озабоченность: дескать, надо постоянно растолковывать людям их заблуждения.

На следующий день, подкараулив Прибылевича у лифта, я решил потребовать объяснений. Прибылевич удивился и засопел. Он думал до нашего десятого этажа и наконец, когда лифт остановился, убежденно сказал:

— Как мы можем ориентироваться на потребителя? Мало чего он захочет?!

— И все? — спросил я.

— Мало чего он захочет, — повторил добрый экономист, считая свои слова самым убедительным доводом против моих.

— А зачем нам гадать? — дружелюбно сказал я. — Спросим потребителя, чего ему надо, и будем знать, чего он захочет…

— Какой хитрый! — возразил Прибылевич. — Если каждый будет требовать чего захочет!.. Тогда вся экономика полетит к богу в рай… Даже удивительно от вас это слышать…

Мы прибыли. Надо было кончать разговор. Прибылевич был голоден — он шел со службы.

— То-то, — примирительно сказал он и шагнул на площадку. Но я не унимался:

— Карп Селиванович, вот взять, например, вас…

— Меня?! — вздрогнул он и, округлив глаза, приложил указательный палец к мерлушкам.

— А что тут особенного? Вы ведь тоже потребитель… Прибылевич побагровел и отнял палец.

— Конечно, как шутка… Как юмор… Но не всем нужен такой юмор… Потребитель… Я не ожидал… По моему адресу… Я честно работаю и выполняю свою задачу… А вам должно быть стыдно…

— Извините, — смутился я, — право же, я вовсе не хотел вас оскорбить. Но вот, скажем, так. У вас есть автомобиль?

Добрый Прибылевич зло сощурился:

— Что вы хотите этим сказать? Но я уже шел напролом:

— Я хочу спросить, где вы берете запчасти?

— А вы? — ловко парировал Прибылевич, отступая к двери.

— Там же, где и вы! — выпалил я, не оставаясь в долгу. — А где вы делаете профилактику?

Прибылевич перешел на шепот:

— А вы?

— Там же, где и вы! А где стоит ваша машина?

— Там же, где и ваша, — зловеще прошептал Прибылевич, берясь дрожащей рукой за ручку своей двери.

«Сейчас ускользнет от проблемы», — подумал я и тоже взялся за ручку. Ручка была маленькая, а рука Прибылевича большая и мягкая.

— Так вот, — сказал я, приблизившись к его хорошему, круглому, розовому носу, — хотите подземный гараж с ямой и отоплением?

— Ну и что? — спросил он, отодвигаясь.

— Я вас спрашиваю — хотите? — А вы не хотите?

— Хочу! А как это сделать? Где купить материалы? Где нанять технику? Кому платить деньги? Сколько вы платите дядьке, который вам таскает аккумулятор? Вы же пользуетесь наемным трудом! А помпу он вам откуда принес? Я видел, как вам осенью меняли помпу! Вы присваиваете себе чужую прибавочную стоимость!

Прибылевич захрипел и закачался. Я уже был не рад, что ввязался в этот опасный разговор. Мне стало жаль Прибылевича, и я пошел на попятный:

— Карп Селиванович, успокойтесь, ради бога… Не надо… Вы золотой человек! Вы не потребитель. Я беру свои слова назад…

— Пустите, — слабо сказал он и нажал плечом на дверь, — пустите. Я вам ничего не сделал…

Да. Плохо. И за что я его? Добрый, добрый Прибылевич. Милый, милый экономист. Ах, как нехорошо. Что он теперь обо мне думает?..

Но куда деваться?

Я подхожу к двери и прислушиваюсь. К Прибылевичам собираются гости. Нет, не место мне на этом славном пиру. А может быть, взять белый флаг и идти просить прощения? В новогоднюю ночь это небесперспективно. Неужели не пожалеет? Должен пожалеть! Пойду! Но как пойду? С белым флагом и в тапочках? Он воспримет это как издевательство.

Под Прибылевичами проживает Николай Федотович Фонарев. Прекрасный мужчина в свежем воротничке. Он дипломат. Он живет больше за границей. Николай Федотович всегда подтянут, и на лице его постоянно обретается таинственная доброжелательность. Он никогда не входит в лифт первым, но всегда учтиво пропускает вперед всех, кто ждет возле сетки. Если в лифт входит дама, Николай Федотович обязательно снимает свою серебристую шляпу и доброжелательно молчит.

Мне бы очень хотелось услышать его голос. Голос у него должен быть не меньше баритона. Я даже думаю, что именно баритон. Потому что тенор ему никак не подходит. Он слишком серьезен для тенора. Но, собственно, бас ему тоже не к лицу. Потому что человека, имеющего бас, редко берут на дипломатическую службу. Бас — голос сугубо внутренний. Если человек с басом начинает разговаривать на международные темы, да еще в официальной обстановке, тон его может быть воспринят самым нежелательным образом и повлечь за собою ряд дипломатических неудовольствий. Так, по крайней мере, я думаю. Нет, самый подходящий голос для мирного сосуществования на этой планете — баритон.

Какой же у него голос?

Может быть, спуститься постучать, поздравить с наступающим? Так сказать, бон аннэ, хеппи яр? И он ответит прекрасным глубинным барии тоном, серебристым, как его шляпа, и негнущимся, как его воротничок: «Милости прошу! Вы оказываете нам честь своим посещением, достопочтенный сэр! Входите, присаживайтесь, будьте как дома! Что прикажете — виски, бренди, мартель?»

Да.

А может, шуганет? Посмотрит на тапочки и шуганет. Или даже просто так шуганет, по первому взгляду, не вдаваясь в подробности?

Нет, не пойду. Может быть, он в данный момент прием устраивает. Может быть, у него прием официальный. Или полуофициальный. Или даже совсем неофициальный. Может быть, там у него сейчас посол сидит с супругой, или посланник с женой, или еще кто-нибудь. А я в тапочках. Красиво ли это? Я уже не говорю о гипсовой повязке. Это все время придется наклоняться к дамским ручкам левой рукой. Этично ли это в смысле встречи Нового года? Тем более — как резать омаров? Попросить соседку? Мадам, нарежьте мне по кусочку как бытовому инвалиду…

Нет, не пить мне сегодня фонаревского мартеля, не толковать мне сегодня о мировых проблемах, держа стопку левой рукой.

Что же делать?

Я переворачиваюсь на спину и смотрю в потолок.

И тут меня посещает мысль, кажущаяся мне веселой и продуктивной. Есть все-таки на свете люди, к которым можно ходить в тапочках с целью встретить Новый год левой рукой! То есть не десницей, а шуйцей.

Я вспомнил о Якове Михайловиче Сфинксе.

Он, конечно, сидит дома, чудный Яков Михайлович, добрый и хромоногий. Сейчас я его поздравлю по телефону и напрошусь в гости. Где же его телефон?

Я листаю книжку, ищу в блокнотах и не нахожу. Нет у меня телефона Сфинкса. Никогда я ему не звонил, и множество лет нашего знакомства прошли безразлично, без задержек и остановок, если бы не сломанная рука, я так и не знал бы, где живет мой старый школьный учитель.

Телефонный звонок неожиданно прерывает мои размышления. Нет, это не Яков Михайлович. Это так — одна знакомая:

— С Новым годом! Приезжайте к нам. У вас же автомобиль! Приезжайте, если вы никуда не собираетесь…

Спасибо. Автомобиль долго заводить.

Я смотрел на свои тапочки и утешал себя гордой мыслью, что все-таки принял участие в борьбе обувной мастерской номер тридцать восемь за сверхсрочное выполнение годового плана.

— Не беспокойтесь, — сказал я, — мне будет хорошо и весело. Спасибо, кланяйтесь гостям.

Я положил трубку и пошел к Сфинксу…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Анютка явилась на последний допрос перед передачей дела в суд в таком независимом виде, что следователь даже пожалел ее про себя. Вырядилась она действительно не к месту.

Следователь лица ее хорошенько не изучил, поскольку слушал и ее и свидетелей склонив голову. Он на них не смотрел. Ему смотреть на них было ни к чему. Все ясно. Обвиняемая получит свои восемь лет, материалы следствия в порядке, версии никакой нет — и не надо: совершила наезд, нарушив статьи 3, 4 и 41 правил движения по улицам и дорогам Союза ССР. Он и так затянул дело — то грипповал неделю, то еще какие-то небольшие организационные задержки. И сегодня следователь решил кончить дело — нового ничего не прибавится, да и не надо для восьми лет. Решил он кончить волынку и передать дело в суд.

Когда Анютка вошла, следователь, не глянув на нее, сказал:

— Следственная часть закончена… Распишитесь. — И, как бы спохватившись, добавил лениво: — Ничего нового к изложенному добавить не желаете?..

Анютка села у стола, поставив сумочку на колени, и сказала чистым голосом:

— Прошу приобщить к делу адреса новых свидетелей.

Следователь поднял голову. Перед ним сидела обвиняемая — свежая, подкрашенная, в меховой шапочке и сером, довольно красивом пальто. Сидела перед ним не убийца пострадавшего, а какая-то вольная птичка, никакого отношения к ответственности по соответствующим статьям Уголовного кодекса якобы не имевшая. Следователь посмотрел на Анютку и пожалел, что не посадил ее сразу в предварительное заключение, а валандался с ней по подписке, и вот пожалуйста, явилась как в театр!

— Каких еще свидетелей? — недобрым голосом спросил он. — Подписывайте протокол допроса и ждите суда… Можете прочитать…

Анютка вздохнула и повторила:

— Прошу приобщить к делу адреса новых свидетелей… Следователь откинулся, с интересом рассматривая Анютку.

— Вы что, сюда играться пришли? Вы скажите спасибо, что на воле до сих пор… Дело закончено. Подписывайте и идите… Если хотите еще до суда дома пожить…

Анютка посмотрела в глаза следователя без опаски. Глаза его были далекие, к встречному взору непривычные. Следователь глаза отвел. Анютка сказала ясно, но кашлянув от волнения:

— Имею право по процессуальному кодексу… Следователь улыбнулся:

— Поздно качать права, обвиняемая… Раньше надо было… Следствие закончено… Что же я с вами, по новому разу возиться буду?

— Будете! — четко сказала Анютка.

— Интересно! Что же, вы у меня одна?

«Колеблется, — подумала Анютка, избавляясь от страха, который все-таки не отпускал ее. — Колеблется… Значит, Роман Романович учил правильно».

— Гражданин следователь, — сказала Анютка, поднимаясь, — если вы не вызовете новых свидетелей, я допроса не подпишу и буду молчать, хоть убейте… И все!

Следователь тоже встал:

— Придется мне вас задержать.

— Пожалуйста, — сказала Анютка. — Только у вас теперь без прокурора не получится… Поздно! Я подписки не нарушала.

— Какая грамотная! — разозлился следователь. — 'Ты где это так научилась?!

— И про грубость вашу на суде скажу, — пригрозила Анютка.

— Про грубость! — Следователь сел. — Сразу про грубость! Людей поменьше убивайте! Людей убивать — это не грубость? Давай твоих свидетелей! Помогут они тебе, как мертвому гармонь.

— Прошу не тыкать! — звонко сказала Анютка. — Ладно, садитесь… Давайте адреса.

Анютка улыбалась. «Действительно, прав был Роман Романович. Тюрьма! Какая там тюрьма! Еще поживем!»

Она присела, открыла сумочку, взяла листок. Следователь покосился.

— Откуда же они взялись?

— Они записались на месте происшествия!

— Больно аккуратно записались… Все на одном листке и мелким почерком…

— А это уже как могли, — отрезала Анютка.

— Вижу — как могли… Так в момент происшествия не записываются… Это не очередь за холодильниками. Сколько их у вас?

— Трое…

— Так, так, трое… И так они один за одним к вам подходили записываться?

Но Роман Романович и этот вопрос предвидел!

— Я их записала на общую бумажку дома, — ответила Анютка весело. — А записывались они так, если вас интересует: один визитную карточку дал, на ней адрес и фамилия другого, а третьего я карандашом записала на пудренице… Он мне и карандаш дал… Вот визитная карточка…

— А карандаш где?

— Я вам серьезно говорю! — оборвала Анютка и протянула визитную карточку. — Можете приложить к делу.

Надо было сказать «приобщить», но Анютка и без того напроизносила этих дурацких слов достаточно. Когда она с Сергеем разводилась, ей и говорить ничего не пришлось — все было написано, только подписала. А тут дело о жизни шло, и не захочешь — запомнишь.

Следователь карточку принял, повертел, прочитал вслух:

— «Роман Романович Крот». — Сказал: — Крот… Поглядим, что он выроет… А второй кто? И.В.Карпухин? И.В. Иван Васильевич, что ли?

— Не знаю, — ответила Анютка как отмахнулась, — мы с ним не знакомы.

Следователь посмотрел на Анютку пытливо: не врет? Но про себя решил, что врет. «Ловко сработано, кто же это ее надоумил?»

— Ну, а третий кто? — спросил следователь. Анютка прочитала с листочка:

— Яковлев Иван Ефимович…

— Я-ков-лев… Этого с пудреницы списала? Он вам и карандашик предоставил?

Анютка совсем освоилась:

— С пудреницы… И карандашик предоставил! Показать? Вот пудреница, а вот карандашик.

Но следователь от пудреницы отказался. Только спросил:

— Что же это вы раньше молчали, обвиняемая? Смотри какие свидетели! С визитными карточками!

— Зачем же людей беспокоить? Люди солидные, занятые… Следователь дернулся, как муху пришиб, и скороговоркой:

— Откуда вам известно, что они солидные и занятые? Вы их знаете?

Замахнулся, да промахнулся. Анютка вспыхнула:

— У нас все советские люди солидные и занятые!

И понял следователь, что ему придется по новому разу вести эту канитель. А так все было ясно! Что за люди! Недаром он не любил обвиняемых, которые шебуршили. Ему нравились обвиняемые серьезные, которые не тянут резину, знают свое положение и не качают прав. Потому что качай не качай, а выше закона не прыгнешь. У него, следователя, тоже работка не легкая, и обвиняемым хорошо бы это знать. Хорошо бы им знать, что и он человек и над ним начальство. А начальство не уважает, когда ему голову морочат. «Ну, ладно, — подумал следователь, — раз ты такая, так и я такой. Не хочешь восемь лет — получишь червонец». И как бы в последний раз сказал:

— Обвиняемая, ставлю вас официально в известность, не вводите следствие в заблуждение. Ваше чистосердечное признание может смягчить приговор суда… Учтите, вас не взяли под стражу, мы вам доверяем… Но ваши запирательства к добру не приведут, а только вам же будет хуже… Если выяснится, что свидетели подставные, пеняйте на себя… И им тоже не поздоровится… Так им и скажите, хотя вы с ними незнакомы. Я должен вас об этом предупредить, если им себя не жалко… Пока не поздно…

— Прошу вызвать свидетелей, — заученно сказала Анютка и посмотрела в глаза следователя не только что весело, а даже как-то нахально.

— Идите! — хлопнул рукою по папке следователь. — Идите, обвиняемая Сименюк! Вас вызовут!


От автора

Яков Михайлович Сфинкс открыл мне дверь, повел в комнату и усадил на диван. Я посмотрел в окно. Небо было серое, как конь в яблоках. Снежинки оседали медленно, как воспоминания о невозвратном прошлом. Они стелились плавно, безнадежно и навсегда. Некоторые наименее удачливые цеплялись за стекло, таяли и скатывались чистыми слезами. Дом гудел Новым годом — десятиэтажный корабль, плывущий сквозь легкую порошу вперед.

— Жена ушла к дочке, — сказал Яков Михайлович, — она им зажарит гуся и помоет посуду… Хорошо, что ты зашел: я давно уже ни с кем не разговаривал…

Я попытался утешить своего старого учителя:

— Яков Михайлович! Всю жизнь вы только то и делали, что разговаривали! У вас просто заслуженный отдых!

Он сказал:

— Я не разговаривал. Я — говорил. Я говорил, а вы — молчали. Чему я вас учил, ты не помнишь?

— Как же! — оживился я. — Многому! Например, про колесо истории, которое нельзя повернуть вспять. Было очень интересно… Напрасно вы грустите, Яков Михайлович. Можно спросить любого вашего ученика про это замечательное колесо, и он вам ответит, что вы были правы!

— Спасибо, — сказал он. — Жаль, я не успел вам сказать, что колесо это надо смазывать, иначе оно будет страшно скрипеть…

— Пусть это вас не заботит, Яков Михайлович! Это мы поняли под влиянием объективной реальности. Честное слово! По крайней мере, почти то же самое говорит один мой знакомый перипатетик Генка.

— Он у меня учился? — спросил Сфинкс.

— Не думаю… Он дошел до этой мудрости своим прагматическим умом. Он слесарь.

За стеклом возник слабоосвещенный предмет, плохо различимый, но несомненно спускающийся с неба. Он парил вниз, слегка раскачиваясь. Большая кастрюля, подвешенная к веревке, опустилась на балкон с медлительной скоростью снега. Что-то слабо звякнуло, и веревка взлетела вверх, болтая двумя крючками.

— Что это, Яков Михайлович? — удивился я.

— Вздор… Это Михаил приспособился с балкона брать закуску. Как представитель ищущего поколения, Миша Архангел постоянно искал что-нибудь, что плохо лежит. Вероятно, Сфинкс признавал за ним его историческое право и поэтому не придавал значения его действиям. Он внес вернувшуюся с чердака кастрюлю с капустой и достал старый штофик не то водки, не то коньяка, и было видно, что не пил он из этой посудины, может быть, со времен святого Августина…

— Ну, — улыбнулся Сфинкс, наливая в рюмочки, — помнишь стихи? «Едва заря подъемлет вежды, проводим старые заботы и встретим новые надежды!»

…Зелье в штофике было горьким, но приятным и домовитым. Мы выпили еще по одной.

Сфинкс посмотрел на мои ноги с запоздалым интересом:

— Обокрали?

Я рассказал ему о нашествии Маши. Он покачал головою поощрительно:

— Ты встречаешь Новый год с чувством исполненного долга.

Возле дивана на трехногом столике лежали навалом книги. Они были старыми, с ятями, почтенные книги, никому уже не нужные и существующие сами по себе. Тишина жила в доме, теплая тишина, прерываемая глухой возней за стенами. Там что-то кричали, как в пустой молочной цистерне.

Цветы с книжных шкафов канительно тянулись до паркета. Между шкафами висела фотография сфинксовой дочки. С мужем.

Муж был немного лупоглазым парнем с подбородком, на который ушло несколько больше материала, чем можно было ожидать. При этом подбородке находились тонкие губы, прекрасный авангардный нос и понятливые глаза под густыми бровями. Муж был склонен к раннему облысению. Он взирал на мир прямо, достойно, слегка приподняв подбородок, что придавало твердому лицу его оттенок законной гордости. Дочка была в фате и смотрела застенчиво, будто ее застали врасплох.

Я взял на столике раскрытую книгу с ломкими желтыми страницами и стал читать: «Провидение уносит меня, лишая смертных вели кого дара своего. Если бы я умел принудить их слушать меня — они были бы счастливы. Но кто из них ведает выгоды свои? Они предпочитают мне Варраву. Десница моя, предназначенная направлять заблудших, повисает как плеть, не высекшая никого…»

— Кто этот сверхчеловек? — спросил я.

— Это Кошельков. Это его письмо невесте перед казнью.

— Кто же он был?

— Он был разбойник.

— Странно. Он пишет как погибающий за справедливость.

— Каждый думает, что умирает за справедливость. Особенно когда не хочется умирать… Ты сможешь убедиться в этом, когда тебя поведут вешать.

За стеною гудели соседи, шум достигал переломного предела. Теперь дом был похож не на корабль, а на грузовик, преодолевающий перевал. Часы на буфете показывали полночь. Грузовик за стеною достиг перевала и враз успокоился. Соседи закусывали, откричавшись в последние минуты истекшего года.

— Ну, будь здоров! — сказал Яков Михайлович, наливая в рюмочки. — С Новым годом!

Кошельков зацепил меня.

— Что же себе напозволял ваш даровитый уголовник?

Сфинкс пожал плечами.

— Сначала он проповедовал свободу, равенство и братство. А потом заскучал и ограбил банк. Жажда деятельности. Кстати, это его спасло. За свободу, равенство и братство его бы непременно повесили, а за грабеж — помиловали. Потому что проповедей боятся больше, чем грабежей… А человек старался, писал письмо… Конечно, значение предсмертного слова снижается, если автора не казнят… Люди читают не то, что написано, а то, что хотят прочесть…

— Экзистенциализм! — закричал я, как второгодник, который узнал равнобедренный треугольник, единственное, что ему доступно.

Сфинкс пропустил мимо мои редкие способности:

— Этот человек женился и пропал куда-то с исторической арены.

— Индивидуализм! — узнал я очередной равнобедренный треугольник.

Сфинксов зять уставился на меня весьма строго. Молодая потупилась под фатою. Лицо зятя было мне знакомо.

— Как его фамилия? — спросил я, глядя на фотографию, ибо я знал лично сфинксова зятя.

— Его фамилия — Николай Петухов. Он занимается дистанционным управлением. Он большой специалист по завтрашнему дню. Он мечтает о дорогах, по которым автомобили будут ездить сами при помощи каких-то фотоэлементов… Без шоферов… Ты бы видел, какую он вымечтал квартиру себе. Разве он добыл бы ее сегодня, если бы не занимался завтрашним днем?

— Я, кажется, читал популярные изложения вашего зятя. Очень интересно… Нет ли у него брата?

— У него есть брат. Он тоже автомобильный специалист.

Я сознался:

— Это Пашка Петухов, мой приятель. У них в семье все инженеры. Дед, кажется, тоже был инженером.

— Дед построил двенадцать мостов и умер, проектируя тринадцатый, который так и не достроили внуки, — вздохнул Сфинкс.

Да, это было в другой жизни. Мальчик Коля, спокойный и непугливый. Я думаю, он если и помнит меня, то без всяких родственных чувств, несмотря на то, что мы были родственниками целых два года.

Я не сказал Сфинксу, что если бы да кабы — мы и с ним состояли бы в родне. Я не сказал потому, что история не признает сослагательного наклонения и никаких «бы» в ней не бывает. Коля Петухов, член кружка юных техников, молодой активист и спортсмен, исправный ученик второй ступени, был братом бывшей моей жены. Собственно, братом ее он и остался. Я слышал, что он теперь руководит конструкторским бюро, которое занимается исключительно будущим. Он всегда предпочитал определенность, как, впрочем, и сестра его Клава…

Это было в другой жизни, от которой мне остались воспоминания, неспособные уже потревожить душу, и друг-приятель Павел Павлович Петухов, совсем не похожий на младшего брата, но чем-то похожий на сестру.

Я рассматривал сфинксова зятя. Выражение лица его не менялось. Он все так же смотрел вперед широко расставленными глазами знатока и ценителя жизни.

Сфинкс листал книгу. Дом съехал с горы веселья в распадок тишины. Где-то ладили песню.

Я спросил:

— Что же делать, Яков Михайлович? Что же делать, чтобы колесо истории не скрежетало? Что же делать, если проповеди опаснее грабежей? Что же делать, Яков Михайлович, если сила предсмертного слова теряется, когда неожиданно приходит помилование?

Сфинксово домашнее питье светлело легкой прозеленью, как спитой чай. Сфинкс не торопился с ответом. Новый год гулял вовсю в каждой каюте нашего корабля. Старые заботы гремели в мусоропроводе пустым звоном опорожненной посуды. Надежда гукала по палубам беззаботными сапогами веселья. Перспективный ветер врывался в иллюминаторы. Оптимистический снег валил с неба, как манна.

— Что же делать, Яков Михайлович? Есть ли критерии бытия? Все ли сущее разумно, как утверждал Гегель, или, может быть, старик чего-то напутал?

— Критерии? — переспросил он. — В конце жизни Даль сказал: «Кроме нравственной поруки — другой нет»… Мне кажется, труднее всего воспитать одного человека: самого себя…

…На свете существует ряд неразрешенных вопросов. Например, в чем смысл жизни; каков удельный вес философского камня; где зарыта собака; для чего существует Николаевская парфюмерная фабрика имени Алых парусов — и другие вопросы, составляющие неликвидный фонд философских систем.

Я уважаю Павла Петухова за то, что он может дать более или менее вразумительные ответы на некоторые из этих вопросов. На все он, конечно, дать не может, но на вопрос, в чем смысл жизни или где зарыта собака, дает.

Он нанес мне визит с некоторым опозданием, как раз к тому времени, когда мне нечем было хвастать, поскольку рука уже была готова и время получать прошло и приспело время отдавать.

Павел Петухов был человеком, чей заметный нос попал к нему явно из лучших романтических времен. Нос его торчал подобно вздернутому бушприту с натянутым кливером и отсвечивал перламутровыми бликами океанского заката. Такие носы бывают теперь только у сугубо сухопутных лиц. Вслед за своим носом, в фарватере, стараясь не отстать ни на полкабельтова, двигался сам владелец.

На этот раз Петухов почти что обогнал свой нос. Но, кроме его носа, впереди владельца оказалось небольшое кудлатое существо, белое, в рыжих подпалинах, с черными бровями, сквозь которые пронзительно глядели пуговичные глаза. Существо вкатилось через порог, посмотрело на меня вызывающе и стало немедленно нюхать паркет.

— Входи, Филька, — сказал Петухов собаке, — чувствуй себя как дома. Здесь тебе будет хорошо. — И добавил, обращаясь ко мне: — Выводить его надо три раза в день. Он благороден и воспитан. Думаю, вы подружитесь.

— Павлик, что это за номера? — поинтересовался я.

— Это пес. Жизнь его сложилась ужасно. Ему необходимо переменить обстановку.

— Но при чем здесь я?

— Ты одинок, — сказал Петухов, скидывая пальто с пустым правым рукавом. — Он почти одинок. Вы самою судьбой предназначены друг для друга. Если хочешь, я буду платить на него алименты.

— Спасибо… Но он, кажется, хромает?

— Ну и что? — сказал Петухов. — Байрон тоже хромал.

— Но Байрон хромал на одну ногу, а этот на обе!

— Зато Байрон писал стихи, а этот не пишет! Не болтай глупости. Я тебе привел собаку, которая не пишет стихов и не пачкает в доме. Где ты еще найдешь такую собаку?! Дай ему лучше пожрать.

Я увидел, что есть время жить без хромой собаки и время жить с хромой собакой.

Хромоногий пес обнюхивал мое жилище. Петухов причесался и сел.

— Сачок, — сказал он, — кто это держит ручку всей кистью?

— Павлик, извини меня, это дело прошлое. Расскажи мне лучше о будущем. Я люблю слушать о будущем, поскольку в нем нет никаких огорчений…

Как у всякого равнодушного человека, у Петухова были привязанности. Поэтому он явился ко мне, едва ступив на землю. Он прилетел оттуда, где вот-вот со дня на день должны будут появиться на свет ватаги маленьких прекрасных автомобилей, которые заводятся на любом морозе единым поворотом ключа.

— Я не гуманист, — предупредил Петухов, — я технарь. Не задавай мне дурацких вопросов: «Когда будет готов и сколько будет стоить?»

Он сидел в креслице, зажав коленями трубку и набивая ее табаком. Капля норовила упасть с войлочного ботинка на паркетину. Павлик посмотрел на свои ноги.

— Понимаешь, наша строительная практика накопила немалый опыт. Она учла марки бетона, но не учла размера обуви. Если бы всех строителей можно было одеть в одинаковые сапоги, одинаковые ватники и дать им одинаковый рацион — все было бы в ажуре… Но выяснилось наконец, что ноги у людей разных размеров и штаны им тоже нужны разных, размеров. И жратву они хотят выбирать по ресторанной карточке. Это называется — матобеспечение. Материальное обеспечение…

Я всплеснул руками:

— Павлик! Как же быть?

— А никак не быть… Завод построят… Бетон, железо… В конце концов — днем позже, днем раньше… Самое главное начнется потом, когда понадобится рабочий… Сто секунд операция, понял? Не девяносто и не сто десять, а сто! Тут уж никаких обязательств не возьмешь…

— Ну, это ты напрасно, Павлик. Как это — не возьмешь? Смешно. Как же без обязательств?

— А так! Пришел, встал и вкалывай до обеда. Ни отойти, ни покурить, ни посачковать… В обед — весь завод общим рубильником! Полчаса. Полтинник кинул в турникет, как в метро, вошел, съел и назад. И — до конца смены. Привет!

Признаюсь, эта скороговорка смутила меня. Я-то думал, Павлик начнет рассказывать о чудесах будущего производства, о прекрасных сверхкомфортабельных машинах, о прядущем автомобилизме, о завтрашних автострадах… А он притащил хромую собаку с некоторыми включениями нездорового брюзжания. Может быть, там действительно возникнут частичные трудности — не без этого, но неужели Павлик не мог обойтись без них? Тем более я еще не совсем здоров, еще совсем недавно находился на бюллетене и мне совсем ни к чему отрицательные эмоции.

— Мой брат, — строго официально сказал Павлик, — занимается дистанционным управлением. Он проектирует дороги с направляющими силовыми линиями, по которым машины поедут сами, как в сказке. Колька устроился при завтрашнем дне как кот при сметане… А нам нужен рабочий, который в состоянии делать операцию за сто секунд сегодня…

Рука у меня стала покручивать. От нервов. Кончики пальцев стали неметь, как память кибернетической машины, лишенной тока.

— Павлик, не лишай меня перспектив…

— Что тебе надо? Перспективу тебе надо или автомобиль? Мечту тебе надо или сильный аккумулятор, чтобы не крутить ручкой?

— Чтобы не крутить ручкой! — догадался я.

— Так я тебя должен подбодрить. Ручка будет. На всякий случай. На случай плохого обслуживания… В проекте ручки не было, но мы ее вставляем.

— Так это же хорошо! — обрадовался я, подумав об аккумуляторе, который месяц назад Генка, должно быть, унес на подзарядку и все еще не принес. — В конце концов, Павлик, все образуется. Если рабочему хорошо разъяснить, он не за сто секунд, а за пятьдесят все сделает.

— Не за пятьдесят! — вдруг заорал Петухов. — Не за пятьдесят! За сто! Только за сто! Ни больше ни меньше.

На крик немедленно прикатился Филька. Он посмотрел на Петухова, присел и склонил умную голову к своему собачьему плечу. Пуговицы лучились перламутровым любопытством.

— Дались тебе эти сто секунд, — обиделся я. — Только собаку вспугнул. Ты уже в самом деле хочешь из человека сделать автомат. Чтобы только и знал — гайки заворачивать, как Чарли Чаплин… Ты не прав… Рабочий прежде всего должен быть сознательным. То есть хочет — закручивает, не хочет — значит, надо его спросить: почему? Может, у него в этот момент рационализаторская мысль сверкнула? Или покурить ему охота? Или, скажем, мечта у него появилась — представить себе, как и что будет дальше…

— А конвейер?! — закричал Пашка. — А конвейер остановить? Филька перекинул голову к другому плечу, не сводя с Петухова глаз.

— Не люди для конвейера, а конвейер для людей. Правда, Филька? — резонно заявил я.

Петухов потрепал пса по кудлатой голове. Пес вытянулся, зевнул и завилял хвостом.

— Выводить три раза, — сказал Петухов ласково.

— Слушай, почему ты привел эту собаку мне?

— А кому еще? Ты единственный мой знакомый, который не выкинет собаку на улицу. Если вы не уживетесь — ты уйдешь, оставив ей квартиру. Ты гуманист. Ты ни фига не понимаешь в производстве, и поэтому я лучше расскажу тебе историю этой собачьей жизни. Ставь чайник…

Я уже знал, что Филька остается у меня…

Загрузка...