Ночное небо было таким по-горному, таким по-южному тёмным, И всё-таки огромные кроны деревьев вокруг поляны были ещё темнее. Нижние части деревьев там и сям высвечивались огромным костром. Вокруг, зачарованные, стояли мужчины и женщины и смотрели на огонь, на тени и отсветы на деревьях. Молчали. Слушали какие-то старинные мелодии, песни. Набор инструментов у музыкантов был непривычным для нас: скрипка, виолончель, гитара и банджо. И песни были не наши. О людях, переплывающих солёное-солёное море в поисках счастья, об удаче, о разлуке, о дороге, которая зовёт, ведёт… Да нет, это же были наши песни, только слова другие.
Девочка, я должен уйти от тебя.
Милая, я должен покинуть тебя.
Покинуть, уйти, когда тёплое лето,
Когда прекрасное лето придёт…
Так грустно пел среднего роста парень в такой знакомой застиранной зелёной штормовке.
Он горестно тянул каждый раз слова «девочка» и «милая», а потом быстрым речитативом договаривал фразу.
Девочка, это шоссе зовёт меня.
Милая, эта старая дорога зовёт меня,
Зовёт меня в путь, в путь.
Туда, на запад, зовёт она меня, меня одного.
Девочка, мне бы остаться здесь!
Милая, ты ведь знаешь, как я хочу остаться здесь!
Но ноги сами идут вперёд, идут вперёд по этой дороге,
Они сами идут, сами, и я должен идти за ними.
Девочка, я уже должен бежать,
Милая, ты ведь знаешь, я должен уже бежать сейчас,
Ноги уже сами идут по дороге, и у меня нет выхода, только идти…
Всех в этой компании трогали эти слова, и мужчин, и женщин, собравшихся здесь. Ведь это был вечер, «костёр», который устроило руководство Института изучения полярных стран Университета штата Огайо в честь участников Международного симпозиума по антарктической гляциологии. Поэтому каждый из мужчин, стоявших здесь, знал, что такое уходить в далёкую дорогу из дома, а каждая из женщин тоже знала, что такое разлука.
Тёплая южная сентябрьская ночь мягких предгорий Аппалачских гор, страны Фенимора Купера, страны делаваров. Штат Огайо. Осень 1981 года.
Я столько раз бывал в этой стране по дороге в Антарктиду, обратно, домой из Антарктиды, по делам Антарктиды, что обычно чувствовал здесь себя «как дома». Но в этот раз я летел с тяжёлым чувством. Непросто было в мире. Как-то встретят, думалось. И вот я и мой товарищ по Антарктиде и начальник по работе в Москве Володя Котпяков стоим здесь такие обласканные. Все стараются всячески показать своё расположение. Не знают, где посадить — чем накормить. Полтора года назад, когда я уезжал из Америки, всё было по-другому, хуже. Значит, просто люди устали от жёсткого официального курса.
Когда мы несколько часов назад приехали на эту чудесную поляну, один из хозяев спросил нас, что бы мы хотели повидать в Америке. Но, конечно, он не мог и догадаться, что я отвечу.
— Две вещи хотел бы я увидеть и узнать у вас в стране. Первое — я хотел бы почувствовать запах вашего знаменитого скунса, так мы называем этого зверька, или «сканка», как называете его в Америке вы.
Жить, путешествовать по Америке и знать об этом зверьке только по теории, понаслышке обидно… Хотя из рассказов друзей и книг я знал о скунсах многое: и как выглядит этот маленький, не больше лисы черно-белый толстяк и сластёна, предпочитающий всему на свете куриные косточки, и какой жгучий след оставляет его струя на голой коже, и как невозможно отмыть даже мылом её запах с одежды. Знал даже домашнее средство, которым и только которым, как считают знатоки, можно спастись и от запаха, и от жжения. Надо немедленно выжать помидор на то место, куда брызнул скунс. А может, всё-таки сканк? Ведь все американцы называют зверька только «сканк» и пишут тоже «skunk», а почему-то у нас в стране (притом только у нас, и нигде больше), где «сканков» нет и никогда не было, называют их скунсами. Кто придумал такой ужасный перевод — я не знаю. Я посмотрел старые книги. До революции слово «скунс» в русском языке не было известно, и зверька звали длинно — «североамериканская вонючка». Значит, «скунс» придуман где-то в двадцатых годах. Кем?
— Ну, здесь сканков, слава богу, нет. Правда, их много валялось на дороге, сбитых. Неужели вы не почувствовали там ужасный запах сканков? Они иногда лежат на шоссе очень подолгу. Ведь все старательно объезжают их, чтобы шины не приобрели этот несмываемый запах.
Нет, мы там ничего не заметили, не почувствовали. Ничего, кроме того, что я заметил задолго до этого, — удивительную восприимчивость американских носов к запаху скунсов. Ещё в предыдущие мои приезды, особенно в сельских местностях, то один, то другой мой хозяин вдруг начинал подозрительно нюхать воздух, потом вдруг гробовым голосом произносил: «Здесь пахнет сканком…» — и уходил искать источник запаха. Я в это время тоже нюхал изо всех сил, но ничего не чувствовал. «Ну ничего, — говорили мне хозяева многозначительно. — Вот вы познакомитесь с этим запахом и уже никогда не спутаете его ни с чем другим». Но мне не везло (хозяева считали, что везло), и я снова и снова уезжал домой, в свою Москву, так и не узнав, как пахнет сканк (или скунс). И в этот мой приезд, когда наша машина объехала, не снижая скорости, сбитого зверька с широкой белой полосой вдоль спины и пушистым длинным хвостом мы сразу поняли, что это был наконец скунс, и стали нюхать, нюхать. Но ничего не почувствовали, хотя хозяйка нашей машины тоже подозрительно повела носом и даже произнесла гробовым голосом: «Здесь пахнет сканком…» Но скунсов на поляне не было. — А ещё что вы хотели бы? — спросили меня чуть обиженные американцы-хозяева.
— А второе, что я хотел бы увидеть, — это знаменитый, известный всем вам, начиная с ваших детей, «пойзон айви».
Слово «пойзон» по-английски значит «ядовитый», а «айви» — «плющ». Значит, речь идёт о «ядовитом плюще» — дереве или кустарнике, — который, как я знал, здесь, в Америке, растёт везде, о котором все говорят, все его боятся и даже немножко гордятся, что у них есть такое.
— Как, вы никогда не видели пойзон айви? Разве его нет в России? Ведь он растёт везде, — удивились мои гости.
— Ведь у нас его знает каждый ребёнок, — продолжали они: — «Не дотрагивайся до пойзон айви. Твоя кожа покроется ужасными волдырями и нарывами, а можешь даже и умереть», — это знает каждый маленький потомок Тома Сойера и Гекльберри Финна. Разве вы не читали эти книги…
— Читал по-русски, но там ничего такого не было, — теперь уже удивился я.
И я рассказал, что у нас никто, даже учителя английского языка средней школы, не знает об этом пойзон айви. Нет. Я не мог пройти мимо пойзон айви.
— Вы хотите увидеть пойзон айви, — произнёс один из хозяев задумчиво. — Это, по-моему, возможно, я где-то здесь сегодня видел этот куст. — И он ушёл…
— Вам повезло! — радостно закричал он вскоре. — Здесь сколько угодно этого пойзон айви. Да вот, он даже здесь растёт! — И он показал на огромное одинокое дерево в центре поляны.
Мы во все глаза смотрели на маленькие кустики у корней великана. Тонкая верёвочка одного из прутиков уже обняла двумя оборотами ствол. На серой коре дерева чётко выделялись собранные по три остроносые листочки. Так вот он какой, пойзон айви!
Оказалось, что наш разговор слышали многие. Внезапно как бы волна беспокойства прошла по поляне, по которой бегали дети наших хозяев. Фешенебельные женщины, беззаботно попивавшие коктейли у раскладного стола с краю поляны, внезапно превратились в обычных мам в минуты опасности. Раскрасневшиеся, с загоревшимися глазами, они скликали своих детей. «Пегги, ко мне! Мики, Вики! Бегом сюда — возьмите меня за руки!» — громко и требовательно звучали женские голоса.
Мужчины разделились на две группы и не торопясь, чуть с иронией, пошли: одни — к одинокому дереву, другие — к кустам опушки. Каково же было всеобщее удивление, когда оказалось, что — да, все вокруг действительно заросло пойзон айви. Но удивительнее всего было то, что кто-то первый выбрал именно это одинокое дерево в центре поляны, чтобы положить к его корням свой рюкзак. А потом уже каждый подходил к этому дереву и не глядя бросал свои вещи рядом. На смятых кустиках пойзон айви лежали десятки взрослых и детских рюкзачков.
С интересом следили мы за тем, как мужчины осторожно брали вещи из кучки вокруг дерева, протирали их пучками травы и переносили в другое место.
Наконец все успокоилось, хотя мамы и продолжали зорко поглядывать за детьми. В центре поляны разгорелся костёр. Быстро темнело.
Кто-то мягко и, как близкий, уверенно пожал мне руку у плеча. Это был Честер Лангвей, руководитель лаборатории по исследованию ледяных кернов Университета штата Нью-Йорк. Честер — хранитель тысяч кернов, в том числе и того, который мы извлекли из шельфового ледника Росса.
— Смотрю я на этот костёр, Игорь, и снова и снова вспоминаю костры там, в твоей России, в Ленинграде. Как все по-разному — и в то же время одинаково там и здесь…
— Спасибо, Честер, я чувствую это тоже, — шепнул я в ответ и вспомнил международную телеграмму, которую мне передали из Президиума Академии наук в Москве весной этого года.
Телеграмма была от Честера. Он, писал, что едет в Европу и хотел бы посетить СССР. И вот в конце апреля 1981 года Честер уже стоял в международном аэропорту Шереметьево.
Сначала Честер посетил наш Институт географии Академии наук СССР, сделал доклад о достижениях своей лаборатории. Потом мы поехали в Таллин, где занимаются теми же вопросами, что и Честер, а после этого — в Ленинград, центр советских исследований полярных стран: Арктический и антарктический институт. Удивительная это была поездка. Днём мы работали: выступали с докладами, осматривали лаборатории, а по вечерам ходили в гости, театры.
Уже восьмого мая мы закончили все дела в этом городе, и можно было бы ехать в Москву, но следующий день был нерабочим и я решил провести его с Честером здесь, в Ленинграде. Что-то подсказывало мне, что даже русскому важно хотя бы раз побывать в этом городе в день 9 мая, а уж иностранцу тем более.
И вот наступило утро. Чудесное майское утро 1981 года. Я уже заранее решил, что этот день мы проведём на Пискаревском кладбище. И мы поехали туда. Мы прошли с необъятной, полной детей и очень старых людей толпой под тихую траурную музыку весь длинный путь мимо огромных, плоских братских могил, покрытых свежей травой и заваленных цветами, конфетами, детскими воздушными шариками и игрушками. Мимо братских могил, на которых не было имён, только год: «1941», «1941», «1941»… «1942», «1942»… «1943». По дорожкам большого, полного тихой музыки кладбища шли тысячи и тысячи людей, семьями и в одиночку, чувствовалось: для многих из них — это своё, «домашнее» место. И цветы, цветы…
Я не удерживал слезы. Было видно, как потрясён и Честер.
А потом я подслушал разговор какой-то семьи, которая торопилась в центр города, чтобы успеть увидеть шествие огромного военного оркестра по Невскому проспекту. Мы подъехали туда как раз вовремя. Толпы людей уже стояли на тротуарах. Вся проезжая часть была пуста… И вдруг откуда-то от Московского вокзала показалась колышущаяся, жарко сверкающая, перекрывающая весь проспект лента. Донёсся грохот барабанов, рёв труб, ещё перекрываемый внезапным шумом нашей наэлектризованной толпы. И вот уже, как огромная волна, светло-зелёная, переливающаяся всплесками меди и золота, громко, ликующе и победно шумная, медленно прошла перед нами, на минуту-две подчинив себе все звуки и восприятия, колонна из двух тысяч музыкантов. Но это была лишь часть волны. Как бы её гребень. А задней частью её была огромная, человек по двадцать-тридцать в ряд, колонна покрытых орденами и медалями ветеранов, которые быстро и весело шагали за оркестром. Громом криков и рукоплесканий встретила их толпа. И мы с Честером. Для нас, только что вернувшихся с самого страшного в мире кладбища, этот оркестр с колонной ветеранов был больше чем оркестром. Он был символом.
А к вечеру мы пошли в центр, к Зимнему и Адмиралтейству. Белая ночь ещё не вступила в права, и было темно, но по-летнему тепло. На Ростральных колоннах у биржи и на том берегу Невы, на пляже перед Петропавловской крепостью, как-то по-старинному, по-язычески горели колыхаясь огромные, жёлтые огни больших факелов, отражаясь в воде. Тысячи и тысячи людей сплошным потоком двигались по набережным, собирались в кучки, из которых доносились бренчание гитар, звуки песен. Почти каждый немолодой мужчина имел на груди ордена или медали. И тут Честер спросил меня:
— Игор, как ты думаешь — если я тоже надену сейчас свою, американскую, медаль, полученную за Антарктиду?…
— Конечно, Чёт, конечно! И ты знаешь, Чёт, у меня ведь тоже с собой такая же медаль, которой ваше правительство наградило и меня за Антарктиду. Я стеснялся надевать её. А сейчас и я чувствую — в самый раз надеть.
Мы стали в сторонку, прицепили награды и продолжили свой дрейф в поющем и веселящемся городе. Наши «иностранные» ленточки медалей и язык не остались незамеченными.
— Америка! Эльба! — вдруг изумлённо-радостно завопил какой-то человек в плаще и стал протискиваться к нам через толпу.
Напрасно я говорил ему, что я русский, советский, а мой друг хотя и американец, но тоже не мог быть тогда на Эльбе.
— Неважно, к чёрту детали! У вас такие же медали, как у тех, тогда… Эй ребята, идите сюда, здесь Америка! Эльба! — закричал человек в плаще группке пожилых людей.
Я рассказывал им об Антарктиде, о Буффало и ледяных образцах Честера. Но их не интересовали детали. «Америка! Эльба! Ура!» — радостно кричали они…
А над нами, чуть дальше, за каменным парапетом набережной, отражаясь в тёмных волнах могучей реки, все колебались беззвучно огромные языки пламени на Ростральных колоннах…
Потом я не раз рассказывал своим друзьям в Москве о визите Честера Лангвея. И всегда люди, слушая этот рассказ об американце, подпевающем гитарам на праздничных набережных Невы, улыбались как-то по-доброму.