— Послушайте, мистер, а ведь вы, оказывается, персона, нежелательная для проживания в нашей стране, — ведь вы проникли на территорию Новой Зеландии нелегально.
«О черт, только этого мне не хватало», — промелькнуло в моём усталом мозгу.
Худой, высокий человек в белом халате внимательно рассматривал мой паспорт, временами поглядывая на меня сверху вниз. Сверху вниз в буквальном смысле, потому что я лежал на носилках. И хотя они были установлены на очень высокой каталке, все же моё лицо было где-то на уровне груди моего собеседника.
— Скажите, доктор, а не можете ли вы на своей «скорой помощи» незаметно вывезти меня туда, откуда вы меня только что привезли, и тогда я войду в страну через нужную дверь, в которой стоят пограничники и таможенники?
— Нет, мистер, из этого уже ничего не выйдет, — устало произнёс человек в халате. — Правда, пока вы здесь, в госпитале, вы ничего не должны опасаться. Вы находитесь под защитой Мальтийского креста…
Всего час назад наш огромный грязный грузовой самолёт после девяти часов полёта над Южным океаном заходил на посадку, на белую бетонную полосу прелестного, утопающего в цветах и зелени городка Крайстчерч. Все, кто находился в тёмном, чуть освещённом подслеповатыми амбарными лампами «салоне» самолёта, прильнули к нескольким круглым окошечкам: «Земля! Земля!» Каждый раз, когда после многих часов полёта над этим океаном вдруг открывалась чёткая желтовато-охряная линия изрезанного берега, все — и пассажиры, и команда — искренне, не скрываясь, радовались этому. Радовались и удивлялись, несмотря на то, что все знали: самолёт ведут умные навигационные приборы и проскочить мимо этих прекрасных островов невозможно. Но всё-таки все всегда удивлялись. Ведь океан такой большой, а острова такие маленькие…
Но на этот раз два человека на борту не разделяли общее оживление. Один из них был матрос — участник американской антарктической экспедиции. Он лежал почти под потолком самолёта на туго прикрученных к стенке отсека носилках и изо всех сил старался, чтобы мощная вибрация самолёта, заполнявшая салон, угасла в его теле и не дошла до руки, искусно упрятанной в гипс и всё-таки ужасно все чувствующей. У Джеймса был какой-то сложный и свежий перелом.
Вторым человеком был я. Я тоже лежал на таких же носилках, притороченных «этажом» ниже, и тоже старался сделать так, чтобы вибрация не проникала к моей спине и ноге. Уже несколько дней, как ужасная боль сковала меня, ещё на леднике Росса в Антарктиде, во время горячих дней спасения скважины, пробурённой через толщу ледника.
Хмель наркотиков, которыми врачи щедро накачали меня и Джеймса перед полётом, уже проходил, и боль становилась всё сильнее. Самолёт наконец сел и, прорулив, остановился. Двери открылись, и волна полного ароматов, влажного воздуха ворвалась в кабину. Но лишь на секунду. Двери снова закрылись, и двое молодых парней в коротких форменных шортах, белых рубашках и белых косках на голых волосатых ногах начали медленно передвигаться по салону самолёта, опрыскивая стены и вещи какой-то вонючей жидкостью. Все закашляли, зачихали.
К тому времени, когда мы двое, помогая друг другу, вышли из самолёта, основная масса пассажиров уже двигалась к зданию аэровокзала, где их ждали пограничники и таможенники. Мы тоже были готовы ковылять туда же. Каждый из нас держал в руках паспорт и таможенную декларацию, заполненную ещё в самолёте. «Были ли вы в течение последних двух недель на сельскохозяйственной ферме…», «есть ли у вас изделия из шкур и меха животных…» — даже такие были вопросы. Страна островная, целиком зависит от продукции сельского хозяйства. Поэтому и охраняют его здесь всерьёз.
Но вдруг откуда-то донеслись тревожные сигналы сирены, и прямо к трапу подкатил белый фургон с надписью «Эмбуланс», что значит «Скорая помощь». Только, в отличие от нашей «скорой», на борту машины был не красный, а чёрный, мальтийский, крест, раздвоенный на концах, как ласточкин хвост.
Двое молодых людей, парень и девушка, форменных одеждах, выскочили из машины:
— Вы доктор Зотиков?… Вы мистер Смит?. И через секунду нас уже укладывали на белоснежные, накрахмаленные, со свежими складками простыни, которыми были покрыты двое носилок в машине. «Нет! Нет!» — пыталась было вяло протестовать мы оба. Ведь в наших пропитанных соляром и сажей рваных куртках, огромных, когда-то белых бутсах мы были такие грязные, дурно пахнущие. Но нас уложили на белое хрустящее великолепие, взревела сирена, и мы понеслись. Сразу пропали все тягостные думы, стало так хорошо. Не надо ни о чём думать, ты просто больной, которого мчит белая машина с черным мальтийским крестом. «А думать-то надо было», — тоскливо думал я, лёжа на высокой каталке и слушая человека в белом халате.
Мы находились в большом, с высоким потолком зале. Половина его была пустой, вторая половина, вдоль длинной стороны зала, была разделена белыми простынями на небольшие как бы загончики. Когда меня ввозили в этот зал через большие двустворчатые двери, я заметил, что в нескольких отсеках стояли такие же каталки, как и моя, на которых лежали покрытые одеялами люди. В один из них вкатили и меня.
Вдруг человек, говоривший со мной, уставился на двери. «Не думал я, что они будут так скоро…» — вслух подумал он. Я приподнял голову и увидел у противоположной стены двух высоких молоденьких краснощёких полицейских в фуражках со странными околышами, покрытыми большими чёрными шашечками, заставившими меня вспомнить наши такси. Полицейские неуверенно озирались, пытаясь привыкнуть к новой для них обстановке и разобраться, в котором из загончиков лежит тот, кого они ищут.
Немую сцену прервал вдруг голос из соседнего со мной отсека. Это был густой, басовитый, громкий голос, привыкший приказывать. Даже занавеска, разделявшая нас, заколыхалась. По-видимому, говоривший ещё и жестикулировал:
— Лейтенант, я здесь! Спасибо, что пришли меня навестить. Для вас есть работа. Возьмите у этого мистера, что рядом со мной, его паспорт и декларацию, езжайте в международный аэропорт и попросите Джона, чтобы он оформил въезд этой персоны в нашу страну.
Голос оставался таким же громким, но внезапно металл исчез:
— Я начальник полиции города Крайстчерч, меня только что привезли сюда, наверное, аппендицит. Мои мальчики шустрые ребята, так что сделают все в два счета. Не волнуйтесь, мистер. — Спасибо, — смог лишь выговорить я.
Через пару часов меня раздели, осмотрели, сделали кучу рентгеновских снимков и отвезли наконец в палату номер один.
В огромном длинном зале с дверьми, выходящими прямо на улицу, стояло двадцать или тридцать коек. Они стояли в два ряда, спинками к стене. Между койками было ровно столько места, чтобы поместилась тумбочка. В центре зала, между рядами кроватей у стен, стоял огромный стол, похожий на стол для пинг-понга, только длиннее.
На кроватях лежали больные в самых странных позах. Особенно выделялся мой сосед через одного человека слева. Коричневый, голый, если не считать красных плавок и бинтов, которые белели на руках и ногах он весь был как бы вывешен на тросиках и подставках, напоминая чучело фантастического марсианина в музее. В нём так много было сломанного, что он мог шевелить только головой, что и делал. Однако он не только вертел головой. На самой голове все тоже было в движении: рот изрыгал поток слов на незнакомом мне языке, но, судя по выражению глаз, это были проклятия. Оно и понятно — это было травматологическое отделение. И вот тут я неожиданно вспомнил, что, когда я улетал из Антарктики, один из американских врачей сказал мне: «Игорь, обрати внимание на сестёр, когда будешь в Чи-Чи. Ты увидишь там лучших сестёр мира»…
Странно, чем же они лучшие. По палате от койки к койке сновали невысокие, крепко сбитые, деревенского вида девушки. Ни маникюра, ни косметики. У всех на ногах тёмные чулки и простенькие туфли. Зеленоватое платье-халат, одинакового у всех покроя, было их униформой. У каждой на коротких, по локоть, рукавах нашиты лычки, как у наших курсантов военных училищ, только не золотистые, а красные. У кого три, у кого одна. Одна лычка — первый год после школы сестёр, три — значит, работает уже больше трех лет. Никто не улыбался завлекающе, не стрелял глазами. Такие «простушки-пастушки» — ничего особенного, и всё-таки было в них что-то необычное. И вдруг я понял, что в них необычного — они все делают бегом или вприпрыжку. Они же не ходят! Они все здесь танцуют. Какой-то нескончаемый балет. Вот одна из них подбежала к койке моего соседа, театральным жестом вытащила из-под его головы подушку, как бы исполняя сложное па, взбила её и легчайшим движением снова подсунула её под голову, а потом протанцевала, подпрыгивая, к другой койке, поить подвешенного «марсианина», изрыгающего проклятья.
Вдруг в палате появились ещё две такие феи. Они внесли большой, по-видимому горячий, бачок и поставили его на стол. Потом на столе появились стопки тарелок, ножи, вилки. Раздался удар гонга. «Ланчтайм! Ланчтайм! Обед! Обед!» — мелодично выкрикивала одна из «балерин». Тут же, на столе для пинг-понга, сестры разливали по тарелкам супы, накладывали вторые и уже после этого разносили больным. По всему чувствовалось, что этот момент для сестёр — один из пиков их постоянного аврала. Ведь некоторых надо было кормить с ложечки, например того марсианина, который ещё норовил выплюнуть ложку или опрокинуть тарелку. А сестричка только смеялась и снова что-то щебетала марсианину, уговаривая проглотить ещё ложечку.
После обеда на столе появились тазы с водой, и здесь же, посредине палаты, те же девочки принялись мыть посуду. К вечеру на этом же столе сестрички раскладывали и подбирали лекарства для вечернего приёма.
Ночью я долго не мог уснуть. В полутьме палаты, подсвечиваемой слабенькими ночниками у кроватей особенно тяжёлых больных, все сновали взад и вперёд сестры, исполняя свой удивительный, молчаливый танец — все бегом, бегом. Но усталость пересилила боль, и я уснул. Внезапно я проснулся от странного ощущения. Кто-то что-то делал с моей ногой. Осторожно открыл глаза. По-прежнему полумрак палаты с летающими, как большие зелёные бабочки, сёстрами. В ногах моей кровати на низенькой табуреточке сидела сестричка. Край одеяла с одной стороны был отогнут, и нижняя часть моей больной ноги была открыта.
Сестричка своими тонкими пальчиками втирала какие-то мази, а может быть, просто нежно-нежно массировала пальцы моей ноги. Это мои-то пальцы! Огрубевшие, отопревшие от многомесячного ношения полярной обуви, где главное — сохранить тепло, а будет ли при этом потеть нога — уже неважно.
Девушка не заметила, что я проснулся, и как-то задумчиво, не торопясь, продолжала свою работу, покачиваясь взад и вперёд, как будто пела беззвучную песню.
И тут я не выдержал. Слезы вдруг брызнули из моих глаз. Я сжал веки так, что стало больно, но влага всё равно находила щели, и я чувствовал, как она лилась, лилась по щекам. Я потихоньку высвободил одну руку, чтобы вытереть слезы, и спугнул девушку. Она внезапно обернулась:
— Простите меня, мистер… я сделала вам больно, мистер…
А мистер все пытался ещё сильнее сжать веки:
— Нет, нет! Что вы, что вы! Мне совсем не больно — это так, сейчас пройдёт.
Ну что я мог сказать этой девочке, которую я даже не видел, ведь я так боялся открыть глаза. Девчушка ушла смущённая, прихватив табуреточку.
Утром, после завтрака, ко мне пришла ещё одна сестра, на этот раз в белом, похожем на наш русский, халате. На шее у неё, на муаровой ленте висела большая, как орден, пятиконечная звезда, сделанная из каких-то красных, как кровь, похожих на рубины камней. Всех остальных сестричэк звали «нёрс». Эту — «систер». Оказалось, что через несколько лет работы сестра-«нёрс» может подготовиться и сдать специальный экзамен на «систер». Только после этого она получает красную рубиновую звезду, право носить белый халат и занимать высокие в сестринской иерархии должности.
— Скажите, как вы сделали всех сестричек такими балеринами? — спросил я «систер». — Наверное, вы строго отбираете их, наверное, их труд очень хорошо оплачивается?
— Что вы, мистер! — сестра улыбнулась: — Видите ли, профессия сестры у нас традиционно почётна для женщины. Поэтому мы всегда имели избыток желающих поступить в школы сестёр. Это позволяет вести жёсткий отбор как при приёме, так и во время учёбы. Ведь мы считаем — чтобы быть сестрой, надо иметь специальный, если можно так выразился, склад души. Если его нет — мы предлагаем девушке покинуть школу. И неважно, на каком она курсе. Ну, а по поводу зарплаты вы жестоко ошиблись, — сестра снова улыбнулась, но теперь уже с грустной иронией:
— Наша профессия — самая низко оплачиваемая во всей стране. Идёт инфляция, и зарплата рабочих на частных предприятиях растёт вместе с ней. А мы государственные служащие… Правда, медицинская сестра, получившая тренинг в Новой Зеландии, очень ценится в Европе и Америке, Там ей всегда обеспечена работа за хорошие деньги. Но мало кто из нас едет туда. Даже не знаю почему. Но ничего, — сменила она предмет разговора. — Посмотрите на моих девочек, никто из них не бросит своей работы. Они гордятся ею. До свидания, мистер, мне пора. Желаю вам здоровья… — И женщина в белом халате ушла, так похожая на такую же сестру у нас. А я остался лежать и думать…
Но думать мне пришлось недолго. Сестра со звездой вскоре вернулась, вид у неё был несколько смущённый.
— Мистер Зотиков, врачи считают, что вы будете лежать ещё неделю. Вам не нужно специального лечения. Нужны только таблетки от боли и просто время. А у нас так туго с койками… Да и плохо здесь, среди тяжёлых больных… Может быть, у вас есть среди киви друзья, у которых вы просто могли бы пожить несколько дней, пока не встанете на ноги?
Я знал, что в Новой Зеландии последние годы медицинская помощь стала бесплатной, поэтому относился к моему пребыванию в госпитале спокойно. Ведь бесплатно же. Только после того, как мне пришлось участвовать в размещении и лечении раненых при авиационной катастрофе в Антарктиде советских полярников в госпитале города Данедин, на самом юге Новой Зеландии (о чём я расскажу дальше), я понял, что все не так-то просто.
Хотя медицина и бесплатная, но госпитали ведут строгий учёт стоимости медицинского обслуживания. К нашим полярникам в госпитале Данедина прекрасно отнеслись. Медицинское обслуживание было выше всяких похвал, но через несколько дней в газетах страны, которые широко освещали это событие, появились заметки, в которых вдруг был поставлен вопрос — кто будет платить за лечение русских? «Ведь каждый день в госпитале, — писала одна из газет, — обходится в 100 долларов, и мы не хотим из своих карманов оплачивать болезни иностранцев, занимающихся своими мужскими игрушками в соседней Антарктике, мы слишком маленькая страна для этого»…
Конечно, советское посольство в Новой Зеландии сразу же заявило о том, что оно оплатит все расходы по лечению. Но, знай я всё это заранее, я не лежал бы сейчас здесь так безмятежно. В то время я ещё не знал всего этого, но сам догадался, что предложение сестры — просто вежливая просьба «покинуть помещение». Что же делать? А может, надо обратиться в советское посольство? Но ведь от Крайстчерча до города Веллингтона, где оно находится, почти семьсот километров, да ещё пролив Кука, разделяющий Северный и Южный острова. И потом, о чём я сообщу в посольство? О том, что я уже несколько дней не могу двигаться, что я лежал в палатках и полевом госпитале американцев в Антарктиде, а сейчас на их самолёте доставлен в Новую Зеландию, провёл сутки в госпитале города Крайстчерч и вот меня сейчас просят покинуть помещение, а я ещё не могу вставать? Нет, я не мог об этом написать. Ведь это звучало бы почти как ЧП, как просьба о помощи. А ведь я-то знал, что это ещё не ЧП. Это просто продолжение антарктической экспедиции, где будни иногда выглядят со стороны как кораблекрушение…
Все знают, что киви — это длинноклювая бескрылая птица, символ Новой Зеландии, но не все знают, что новозеландцы также зовут себя «киви» или «киви-пипл», что значит «народ киви». Например, часто можно услышать: «В этой работе участвовали два австралийца, один англичанин и три киви». В интернациональной компании новозеландец никогда не крикнет: «Эй, есть здесь новозеландцы?» Он крикнет: «Эй, есть здесь киви?»
Так есть ли у меня друзья среди киви? И я стал перебирать свои встречи с ними.
Первый раз я попал в Новую Зеландию в 1964 году. Два советских самолёта Ил-18 везли сезонный состав советской антарктической экспедиции. В десять утра мы вылетели из Сиднея в Австралии. После двух или трех часов полёта над морем под названием Тасманово внизу появилась чёткая, светлая на синем фоне моря линия берега. Мы читали книги о Новой Зеландии, но никак не думали, что берега её так изрезаны и гористы. Весь берег состоял из множества длинных извилистых фиордов, а в море перед ними виднелись большие острова. Но вот берег оказался позади. Самолёт пересекал Южный остров, и под крылом появилась гряда диких гор, белые поля снежников, серо-голубые ленты ледников. И вдруг этот суровый пейзаж сменился мягкими, покрытыми зеленью холмами, между которыми блестели речки и озера. Холмы становились все ниже, появились квадратики полей, застройки города, а потом снова блеснуло море. Мы пересекли остров и были теперь над его восточным побережьем, дальше был уже безбрежный Тихий океан. Все это заняло каких-то пятнадцать минут, ведь ширина острова менее двухсот километров. Через несколько минут мы уже стояли на земле Новой Зеландии, в аэропорту города Крайстчерч.
Середина дня. Середина лета. Солнце. Ведь Крайстчерч находится примерно на той же широте, на которой у нас в северном полушарии расположен Сухуми. Но не жарко. В лёгкой рубашке с короткими рукавами даже прохладно. Сказывается близость Южного океана, охлаждённого Антарктидой.
Город Крайстчерч и его порт — городок Литтелтон, расположенный в десяти километрах, — издавна считаются воздушными и морскими воротами в Антарктиду. Отсюда отправлялся на Юг, в свой последний путь, капитан Скотт, отсюда совершил свой первый перелёт через Южный океан в Антарктиду Ричард Бэрд. Отсюда и сейчас каждый год отправляются на Юг корабли и самолёты новозеландской и американской экспедиции, и вот сюда же прилетели мы, участники советской экспедиции.
Все мы — около ста человек — разместились в маленькой, старомодной, добротной двухэтажной гостинице с маленькими комнатками, старыми скрипучими деревянными кроватями, покрытыми толстыми стёгаными «бабушкиными» одеялами, и массивными, бронзовыми, по всей видимости выкованными ещё в кузнице, шпингалетами и ручками окон и дверей.
Крайстчерч — типичный новозеландский город средней руки. Центральная площадь с готическим собором и зданием муниципалитета, две-три улицы шикарных магазинов с несколькими ресторанами и кафе — это центр города, «Даун таун». Дальше начинаются нескончаемые кварталы небольших, утопающих в цветах одно— и двухэтажных домов. Все как-то очень старомодно-добротно. Подстать этому и вышедшие из моды марки автомобилей двадцатилетней давности и очень не модные, какие-то скорее деревенские, а не городские одежды женщин. Да и сами женщины и даже девушки — в большинстве своём широкие в кости, невысокие, с сильными ногами крестьянок, спокойными, почти без косметики лицами. Так было, когда я приехал туда первый раз, так было и в 1979 году, когда я последний раз эту страну покинул.
Этот город мог бы остаться для нас просто красивой картиной, но мне и ещё нескольким полярникам повезло, На вечере в Обществе новозеландско-советской дружбы, куда нас пригласили, мы познакомились с мистером Даффилдом, секретарём местного отделения Общества. Очень немолодой, очень худой, сильно припадающий при ходьбе на одну ногу, как бы подпрыгивающий и всегда спешащий, мистер Даффилд («Зовите меня просто Кисс») оказался для нескольких счастливцев, которые смогли влезть в его маленькую, на ходу разваливающуюся машину, тем же, чем мистер Адаме для Ильфа и Петрова в «Одноэтажной Америке». Он возил нас к себе и своим друзьям, проводил с нами все дни с утра до вечера и непрерывно что-то рассказывал. Однажды он вдруг посерьёзнел и произнёс речь:
— А теперь я везу вас в гости к моему брату Сэму. Это мой старший брат. Я вижу путь развития моей страны в движении к социализму и собираюсь приехать в СССР, посмотреть, как у вас, но у меня нет денег. Мой брат — бизнесмен и видит будущее этой страны в дальнейшем развитии капитализма. Для него Мекка — это Америка. У него есть деньги, поэтому он был там и учился, как делать ещё деньги. Недавно, после приезда из США, он купил на берегу моря, в курортном месте, старый ресторан, который не давал прибыли. Сейчас он перестраивает его, чтобы он давал прибыль, как его научили в Америке. Хотите поехать и познакомиться с моим братом-капиталистом? Сегодня он вас ждёт…
— Хотим! — хором закричали мы.
— Тогда толкайте машину.
Стартер на машине Кисса не работал, и он заводил её ручкой. Но в эти дни Кисе наслаждался — трое-четверо из нас с лёгкостью разгоняли его машину так, что сами уже еле догоняли её. Мы облепили машину, с гиканьем разогнали её, мотор завёлся, и мы поехали.
Место, где Сэм Даффилд собирался делать ещё деньги, называлось Брайтон-Бич («бич» — значит «пляж») и располагалось на берегу Тихого океана. Через полчаса езды шоссе внезапно свернуло и пошло вдоль балюстрады, из-за которой раздавался мощный гул. Мы проехали ещё метров двести и остановились у большого одноэтажного дома, единственного со стороны балюстрады. Когда мы вышли и подошли к балюстраде, мы не в силах были говорить. Впереди, вправо и влево, до самого горизонта расстилался серый, поблёскивающий в туманном солнце океан. У берега было, по-видимому, мелко. Длинные и очень, очень редкие пенные гребни волн медленно шли на берег, создавая тот мощный гул, который мы слышали. С воды дул сильный, но ровный прохладный влажный ветер. Балюстрада огораживала невысокий, метра в три, обрыв, от подножия которого к воде простиралась полоса почти белого песка. Она казалась довольно узкой, и только когда мы обратили внимание на маленькие фигурки с досками для сёрфинга у воды на полосе мокрого от волн и твёрдого песка, мы поняли, как широк пляж. И над всем этим кружили стаи чаек. Фигурки и чайки сновали вправо и влево вдоль наступающего и отступающего обреза воды и что-то кричали, но все тонуло в мощном, монотонном шуме набегающих волн.
А разрезая на две половины всю эту, казалось, неделимую картину, от дома через пляж и дальше далеко в воду шла длинная эстакада, упирающаяся в песок, а потом в дно «ногами» из связок просмолённых брёвен.
Не сговариваясь, один за другим мы сиганули с обрыва на песок и побежали к воде. То один, то другой останавливался и валился на бок, чтобы снять ботинки и высыпать из них песок, но, прикоснувшись к песку, забывал об этом. Песок был полон каких-то ракушечек, крабиков, засохших водорослей. И все в нём было удивительно не нашим, невиданным. Первым желанием было забрать как сувениры все. Вторым — «Ладно, потом вернёмся, сейчас некогда…» И мы побежали к воде, зная, что, конечно же, сюда мы уже не вернёмся…
Только через полчаса, умиротворённые, с за сученными по колено брюками, прижимая к груди ботинки и сувениры, мы вернулись к домику. Нас ожидали там как бы два мистера Даффилда, только один из них был чуть постарее и поплотнее. Брат-капиталист, одетый в старый, измазанные краской одежды маляра, одобрительно поглядывал на нас.
— Если всем киви это место будет нравиться, как вам, — доход мне обеспечен… — пошутил он и сразу начал делиться планами:
— Я перестраиваю дом, и тут будет ресторан на сто человек с видом на океан. Я назову его «Морская раковина». Вот тут у меня будет бар, тут эстрада оркестра. Сейчас по эстакаде нельзя ходить, доски сгнили и можно провалиться, но я починю её, и толпы людей будут стоять на ней и ловить рыбу, а мне они будут платить деньги.
Мы переглядывались. Характер у братьев был одинаковый. Даже нам, чужакам, было ясно, что Сэм не найдёт стольких людей, чтобы заполнить ресторан и эстакаду и заставить их выложить свои деньги, чтобы окупить расходы и дать прибыль… Ведь во всей Новой Зеландии, на островах длиной почти в тысячу километров, живёт народа столько же, сколько в Москве с пригородами.
Через час, выпив у Сэма по бокалу пива и пожелав ему всех благ в его начинании, мы уехали в отель, а потом в Антарктиду.
Через несколько лет, возвращаясь с очередной антарктической зимовки, я вновь оказался в Крайстчерче. И вот перед моим отъездом домой группа американцев пригласила меня провести с ними вечер на берегу океана. Они привезли меня в ресторан «Морская раковина».
Приглушённый свет, изысканная обстановка. Оркестр, правда, из двух человек, но всё же оркестр. Но во всём зале в этот вечер был занят только один столик — наш. Прислуживал сам хозяин.
Сэм рассказал мне, что дела у него идут неважно. Эстакаду починить не удалось. Кто-то поставил слишком жёсткие требования к качеству нового настила. Денег за дорогой ресторан платить никто не хочет…
Прошло ещё несколько лет, и в 1978 году, опять по дороге в Антарктиду, я со своим помощником Витей Загородновым остановился на пару дней в Крайстчерче. Мы взяли напрокат за 2 доллара в сутки два велосипеда, и я решил показать Вите Брайтон-Бич, познакомить его с Сэмом-капиталистом. Как и раньше, сиял океан и беззвучно что-то кричали чайки и маленькие люди у обреза воды. Но Брайтон-Бич за это время сильно изменился. Появилось много новых домов, перпендикулярно линии берега вырос целый торговый квартал. В доме-ресторане Сэма снова шёл какой-то ремонт. Весело вошли в дом, где опять пахло краской. Навстречу вышел и выжидающе остановился немолодой плотный мужчина.
— Привет, — сказал я. — Где можно найти Сэма?
— Сэма? А кто такой Сэм? — без улыбки, вопросом на вопрос ответил мужчина.
— Да вы что, не знаете Сэма Даффилда — хозяина этого ресторана? — засмеялся я.
— А! Вы имеете в виду бывшего хозяина этого дома? Он разорился, полностью разорился. Ничем не могу вам помочь, где он — не знаю… Теперь хозяин здесь я, — сказал, так и не улыбнувшись, а наоборот, весь подобравшись, мужчина.
Больше я о Даффилдах не слышал. Да, надеяться, что Даффилды возьмут меня из госпиталя, не приходится, надо думать дальше.
Новая Зеландия — маленькая страна, и многие киви гордятся тем, что в Антарктиде у них есть как бы своя территория — «Росс депенденси», то есть «Зависимая территория Росса». Так в Новой Зеландии называется обширная, в сотни раз больше самой Новой Зеландии, территория Антарктиды, представляющая собой сектор с острым углом, включающий район крупнейшего в мире плавающего ледника Росса, огромный массив гор Земли Виктории и богатый, по-видимому, нефтью континентальный шельф Антарктиды. Новая Зеландия ближе всего расположена в этой части Антарктиды. И именно здесь традиционно ведёт свои научные работы. Новозеландские учёные изучают климат этой области и его влияние на погоду и климат самой Новой Зеландии, исследуют геологическое строение свободных ото льда горных областей. Значительная часть исследований связана с изучением биологических ресурсов прилегающей к Антарктиде части Южного океана. Для всего этого на острове Росса, в нескольких километрах от главной американской антарктической базы Мак-Мёрдо, была построена небольшая новозеландская полярная станция, названная Скотт-Бэйз (База Скотта). Ежегодно на ней зимует пятнадцать-двадцать человек, а в летнее время осуществляют полевые исследования ещё несколько десятков киви.
По традиции, насчитывающей уже более двадцати лет, ежегодно один американский учёный зимует на советской антарктической станции, в то же самое время один советский работает на американской станции. Однажды и я оказался таким учёным. Более года, я жил и работал на Мак-Мёрдо и по крайней мере раз в неделю бывал на соседней Скотт-Бэйз.
Каждый год в газетах Новой Зеландии даётся объявление о конкурсе на замещение вакантной должности в очередной антарктической экспедиции. Требования к кандидатам предъявляются очень высокие, поэтому большинство ребят на Скотт-Бэйз были не только хорошие специалисты, но ещё и спортсмены — альпинисты очень высокого класса.
Я любил приезжать на эту станцию к ужину и оставался потом ещё на несколько часов. В самой большой комнате станции, служащей одновременно и стоповой, и кают-компанией, всегда людно. На стенах — полки с книгами и две картины. На одной — мягкие зелёные холмы, вдалеке снежные горы, а на переднем плане — стада овец. На второй картине — хорошей работы портрет королевы Англии Елизаветы. Парадный портрет, с орденами и голубой лентой через плечо. Эти две картины символизируют как бы основные элементы жизни Новой Зеландии. Вся экономика, промышленность, а значит, и думы страны сосредоточены на овцеводстве. Как произвести; как сохранить; как и кому продать. Королева же символизирует близость Новой Зеландии к матери-Англии. До сих пор день рождения королевы — один из больших праздников киви…
Вечерами здесь шёл неторопливый «трёп» двух десятков мужчин, которым не надо торопиться домой. Никто из них не знал друг друга раньше, и все они были такие разные и в то же время составляли такой гармоничный ансамбль. Вот немолодой, полнеющий, невысокий учитель физики из средней школы местечка Хоки-Тика — заброшенного посёлка бывших золотоискателей на дождливом и пустынном западном берегу Южного острова. Огромные густые бакенбарды делают его лицо круглым, как у кота. А между бакенбардами лучатся улыбкой тоже круглые зелёные добрые глаза. Тревор не только учитель, но и знаменитый альпинист, поэтому его и взяли сюда. Зимовать он приехал в основном, чтобы заработать денег.
Рядом с Треворсм сидит высокий, худой, с всегда гордо поднятой головой Джордж Джонс. Сын и внук профессора, Джордж только что окончил физический факультет университета Крайстчерча, и сейчас ему немного тесно в рамках стандартной программы, составленной другими. Джордж участвует во всех кружках и диспутах, проводящихся на обеих станциях.
А вот невысокий, коренастый, с большим добродушным животом Джек Смитсон. Его толстые волосатые руки, покрытые замысловатой татуировкой, кажутся рыхлыми, но стоит им чуть напрячься — и даже со стороны видно, что они сделаны из стали. Джек — кок станции. Одно время он плавал коком на лайнере «Куин Элизабет» и гордится этим, но объявление о месте кока в Антарктиде разбередило в нём романтическую струнку, которую не угомонили два десятилетия плаваний по всем морям и океанам. Ребята объедаются его бифштексами и рыбой и хвалят Джека в глаза и за глаза. Но Джек только презрительно ухмыляется:
— А, что их слушать, это же киви! Разве они умели когда-нибудь готовить, им что ни сделай, все съедят… Ты знаешь, Игорь, мясо научились здесь готовить как следует только после второй мировой войны, когда много наших ребят побывало в Европе. Там они поняли, что такое хорошо приготовленное мясо. А ведь раньше клала хозяйка мясо в котёл, и не сходил этот котёл с огня. А когда мясо кончалось, в тот же бульон клали новое. Что и говорить, ведь мы же нация бывших каторжников…
И Джек весело хохотал, видя, как напрягся Джордж, готовый защищать себя и всех киви.
Тед Лингсем, мудрый старый радист из города Окленда, самого большого города Новой Зеландии, обычно не участвовал в спорах, только улыбался, вытянувшись в кресле так, что, казалось, его толстый зад вот-вот сползёт с него.
Но душой всему был начальник станции Эдриан Хайтер. Было ему тогда уже далеко за пятьдесят, хотя верилось в это с трудом — настолько живо он реагировал на любое событие. Среднего роста, среднего сложения, скорее худощавый, чем полный, в своей неизменной зелёной шерстяной ковбойке, заправленной в грубые брюки, подпоясанные солдатским ремнём, Эдриан пользовался абсолютным уважением и, пожалуй, почитанием всех. И неудивительно. Ведь он был одним из национальных героев Новой Зеландии.
В двадцать лет, окончив в Новой Зеландии среднюю школу, он уехал в Англию и окончил там известный военный колледж — Сандхерст. Затем уехал в Индию, где служил офицером в полку «гурков» — специальном отборном подразделении английской колониальной армии, солдатами которого были только непальцы племени гурков. Гурки были прославленными потомственными солдатами.
Вместе с гурками Эдриан воевал против японцев в Индокитае во время второй мировой войны. Когда Индия получила независимость, часть гурков вместе с английскими офицерами покинули страну. Эдриан со своими гурками оказался в Малайе.
Несколько лет шла ужасная, беспощадная война в джунглях. Солдаты Эдриана жгли селения и уничтожали у крестьян запасы риса, чтобы они не попали в руки партизан. Эдриан видел, что своими действиями он вызывал только ответный террор и насилие. И вдруг он всё понял. Понял весь ужас, бесперспективность и бесчеловечность того, что он делал. И на пике своей карьеры блестящий офицер, вожак прославленных гурков попросил полной отставки. Его вызвали в Лондон, уговаривали, советовали не торопиться, отдохнуть. В ответ Эдриан изложил свой новый взгляд на вещи, назвав войну против партизан преступной. Отставка Хайтера была принята.
Что делать? Крах карьеры был не так страшен, как крах идеалов. Надо было разобраться в самом себе. И тут Эдриан снова удивляет. На все деньги, которые он получил как выходное пособие после ухода в отставку, он покупает небольшую каютную мореходную яхту, оснащает её всем необходимым и решает в одиночку отправиться на ней из Англии… домой, в Новую Зеландию. Это он-то, никогда прежде не ходивший под парусами! Но жребий брошен, и, нагруженный книгами по навигации и управлению парусами, Эдриан на своей лодочке, которую он назвал «Шейла», покидает Лондон. Его провожали как самоубийцу.
Полтора года продолжалось это удивительное плавание. Когда Эдриан добрался наконец до Новой Зеландии — он был уже местной знаменитостью. Книги «Шейла под ветром» — об этом путешествии и «Второй шаг» — о его службе в армии и выходе из неё сделали его национальным героем. На полученные гонорары Эдриан покупает дом в уединённом месте на Северном острове и решает посвятить себя учительству. И вот в это время руководство новозеландской антарктической программы, которое было занято поисками подходящего начальника для новой зимовочной партии на Скотт-Бэйз — гордости новозеландцев, — вспомнило об Эдриане Хайтере…
Но больше всего мне запомнился вечер, когда на станции шёл открытый диспут: вступать или не вступать Новой Зеландии в войну во Вьетнаме, посылать или не посылать туда в помощь американцам батальон морской пехоты киви. Эдриан, старый рубака Эдриан, был против:
— Вы не видели того, что видел я! Мы не можем навязать другому народу то, что хочется нам, а не им… Мы только увеличим тем поток крови и насилия, а взамен убитых родим ещё больше наших ненавистников! Я готов драться с любым захватчиком. Тогда мы все умрём на пляжах, но не пустим его к себе. Но идти в чужой дом — с меня довольно…
После этой зимовки Эдриан снова удалился от дел. Купил катер. Подрабатывал тем, что уходил в море на ловлю рыбы, — пригодился опыт полутора лет одиночного плавания. И писал. В течение короткого времени вышли две его книги: одна — о нашей зимовке, вторая — о взаимоотношениях личности и государства.
Мы долго переписывались с Хайтером. Однако несколько лет назад переписка оборвалась Уже в 1978 году, когда я был в Крайстчерче, я попросил найти новый адрес Эдриана или как-то связать меня с ним — мы так мечтали увидеться как-нибудь после зимовки, он звал меня погостить у него в доме в каждом письме… Через несколько дней мне сухо сказали, что мистер Хайтер чувствует себя очень плохо, что он ушёл из дома, живёт где-то в лесу и что ни повидаться, ни написать ему невозможно. Я смирился. Ведь я всего только иностранец и должен делать в гостях только то, что мне разрешают хозяева.
Ну, а остальные «антарктические киви?»
Вместе с Джорджем Джонсом мне удалось пересечь Южный остров и посетить загадочный Хоки-Тика, где возобновил после зимовки своё преподавание в школе Тревор — учитель с зелёными глазами. Поездка эта оказалась очень поучительной.
Мы выехали рано утром из города Крайстчерч и отправились в глубь страны. Очень скоро равнинная дорога, проходящая через возделанные поля пшеницы, сменилась зелёными холмами, разделёнными проволочными загородками на небольшие квадратики, во многих из которых паслись овцы и коровы. Чем дальше мы отдалялись от города, тем красочнее была дорога и тем гуще становились заросли кустов дрока по обочинам, покрытые яркими жёлтыми цветами. Этого дрока так много сейчас вдоль дорог на южном берегу Крыма.
— Как красивы эти заросли, — сказал я. И тут же почувствовал, что совершил ошибку
— Красивы? — вспыхнул Джордж — Поменьше бы такой красоты. Совсем недавно какой-то негодяй привёз это растение сюда из Англии. Тоже считал, что нам не хватает красоты. И вот результат. Вся страна зарастает сейчас этими ужасными растениями, которые не может есть овца. Их вырубают, выжигают, травят, но пока ничего не помогает.
Джордж долго потом сопел, обиженный за Новую Зеландию, с которой Европа сыграла такую злую шутку. А я уже лез в новую ловушку. Время от времени мы проезжали мимо больших, чувствовалось, очень мелких озёр, похожих у берегов на болота. Середины этих озёр были тёмными от стай каких-то чёрных птиц, и я поинтересовался, что это за птицы и почему они не подплывают к берегам.
— Как? Ты и этого не знаешь? Это ещё один бич страны. Чёрные лебеди. Их здесь тоже слишком много, и вред они приносят такой, что охота на них разрешается круглый год. Вот они и сидят на серединах озёр.
Машина вильнула. Это водитель сделал резкий поворот рулём и проехал по кошке, сбитой, по-видимому, предыдущей машиной. Я внутренне вздрогнул, но промолчал. А пейзаж опять начал меняться. Появлялось все больше деревьев. Горы стали выше, речушки, которые мы переезжали, стали быстрее. Снова встретилась сбитая кошка, и опять Джордж рывком изменил курс машины так, что мы переехали её. Теперь я успел разглядеть пушистый и толстый хвост. На нём отчётливо видны были тёмные коричневые поперечные полосы. И тут я снова не удержался и спросил. В глазах Джорджа блеснул жёсткий, стальной огонёк:
— Зачем я их давлю? Да их сто раз раздавить не жалко. Ведь это же опоссумы…
И, видя, что я всё ещё не понимаю, начал терпеливо и подробно, как маленькому, разъяснять:
— Опоссумов завезли сюда тоже. Маленький зверёк, лазает по деревьям, ест листья, неприхотлив, мех хороший. Ему понравились наши деревья, особенно верхушки их. Но там, где живёт много опоссумов, уже нельзя получить хорошей древесины. Леса просто гибнут. Страна несёт огромные убытки. Опоссумов ловят, травят, но меньше их от этого не становится. Да что деревья — они нам всю энергетику, всю связь испортили. Они даже на верхушки телеграфных столбов забираются. Любимое их развлечение — качаться на проводах, да так, чтобы передними лапами держаться за один провод, а отталкиваться от другого. Сколько обрывов, сколько коротких замыканий. Ничего не помогает, чего только не делаем… — Он безнадёжно махнул рукой. Я взглянул на один из столбов, мимо которых мы проезжали. И вдруг я понял, почему столбы выглядели странновато. Снизу они метра на три-четыре были обиты кровельным железом, чтобы хоть как-то затруднить опоссумам лазание по столбам.
Когда мы достигли перевала и начали спускаться на другую сторону острова, сразу пошёл дождь, и шёл этот очень тёплый дождь всё время, пока мы были на западной части острова. Полные влаги тучи, которые подходят к острову с запада и юга, выливаются именно здесь. Климат этой части острова не только дождливый, но и очень тёплый. Появились огромные папоротникообразные пальмы. Всё стало выглядеть, как картинка из учебника под названием «Лес в каменноугольном периоде».
Хоки-Тика располагалась на сравнительно ровном зелёном склоне холма вблизи от моря, среди до сих пор не заросших песчаных отвалов заброшенных карьеров, в которых добывался золотой песок. От золотой лихорадки осталась лишь ржавая драга, одиноко мокнущая под дождём.
Нас встретил Тревор и вся его семья: жена и куча ребятишек, не сводивших глаз с живого русского. Мы пообедали и тронулись в обратный путь. Когда добрались до перевала, наступила уже ночь. И стало ясно, что опоссумов здесь действительно много. Всё время из темноты на нас сверкали необычным фиолетовым огнём глаза зверьков, в которых отражался свет фар. Опоссумы — ночные животные, и теперь мы часто видели их перебегающими шоссе, и Джордж снова вилял, чтобы ударить их своей машиной. Некоторых кто-то уже посбивал только что перед нами. Они лежали, ещё не расплюснутые последующими машинами, и их открытые мёртвые глаза жутко сияли незнакомым фиолетовым светом в лучах наших фар.
А вот ещё один мой антарктический киви. Высокий, худой, застенчивый, похожий на Дон-Кихота. Зовут его Манфред Хокштейн. Он ещё не очень хорошо говорит по-английски, так как лишь недавно переехал со своей семьёй на постоянное жительство в Новую Зеландию из Западной Германии. Он обосновался в пригороде столицы и стал работать в геологической службе. По профессии он был физик, а здесь занялся геофизикой. Ещё в Антарктиде мы понравились друг другу. Наверное, потому, что я иногда чувствовал себя одиноко и он тоже. Нам обоим ещё не хватало знания языка и обычаев страны, с жителями которой мы общались.
Детство Манфреда прошло в маленьком городке под Мюнхеном и пришлось на конец войны. Пришли американцы, началась неразбериха, старые порядки рухнули, новые ещё не родились.
— В дома приходили солдаты, изломанные поражением, отрешённые от всех домашних дел. Они доставали где-то бутылки шнапса или самогона, садились в кружок, напивались, а потом спорили и пели песни… — грустно рассказывал Манфред. — А потом снова и снова обсуждали ступени поражения… Истощённые, измученные годами одинокой тяжёлой жизни женщины подходили к ним, уговаривали: «Ну, а работать-то на поле когда, герой?» Но обожжённым войной бывшим солдатам было не до мирной жизни…
Жизнь была тяжёлая, голодная, неопределённая. Манфред и его сверстники-ребятишки, пожалуй, меньше всего страдали от нас. Они научились прогуливать школу и целые дни проводили на рынке, обменивая у американских солдат домашние старинные безделушки на сигареты, ну а уж американские сигареты тогда были главной, не девальвируемой валютой… Манфред окончил школу, потом университет, женился. Но чувство неустроенности, опасности после войны осталось. И вот теперь он с женой и двумя дочерьми стал новозеландцем, работает в новозеландской антарктической программе геофизиком. Я был в его маленьком домике в пригороде Веллингтона. Уютный домик, маленький садик. Травяная площадка для игр детей. Встретили меня Манфред и Гретхен. Обе восторженные, рады показать, как хорошо наконец живут.
В гости, кроме меня, пришли две молодые женщины — учительницы, почти девочки. Ужин неожиданно удивил. Так много всего на столе: сосиски, колбасы, отварная картошка, чего только нет. Отвык я уже здесь от такого. В Новой Зеландии в понятие «гостеприимство» понятие «много хорошей еды» не включается. Девочки-учительницы смотрели на груды яств с удивлением.
— Знаешь, Манфред, — сказал я, — это ведь очень по-русски — встречать гостя богатым угощением, стараться как следует его накормить, — Манфред и его жена — оба вдруг рассмеялись умилённо, и Манфред сказал:
— Нет, Игорь, это теперь и наш обычай.
И он начал рассказывать девочкам-учительницам, что до войны у них в Германии этого не было.
— Но в конце войны и сразу после неё мы пережили очень голодные времена. Тогда в Мюнхене и окрестностях ели кошек, а за буханку хлеба могли даже убить. В это время и появился, а может возродился, этот обычай — угощать гостей огромным количеством всякой еды.
А в ответ я стал рассказывать Манфреду о том, как тяжело было нам — и в войну, и сразу после войны, стал рассказывать об ужасном неурожае 1946 года… И вдруг я увидел, как притихли девочки-учительницы, боясь спугнуть наш с Манфредом разговор — разговор представителей двух главных противников в той войне. «Победителя» и «побеждённого». Конечно, разговор шёл на дружеской ноте, но между слов сквозило: какая ужасная вещь — война…
Потом мы отошли, развеселились. Манфред играл на виолончели, и под её аккомпанемент вся его семья пела немецкие песни, потом играли в крокет на кусочке лужайки, которой Манфред так гордился…
— Счастливого пути, Игорь, — говорил он мне, прощаясь. — Передай привет Европе. Я уже не вернусь туда. Я хочу остаться здесь навсегда, Я буду киви, и пусть мои дети тоже называют себя киви. Здесь так спокойно…
Да, если бы Манфред был в Крайстчерче, у меня не было бы никаких проблем.
Я перебирал в голове моих киви, и они отпадали один за другим. Но я был спокоен — я твёрдо знал, что мой главный, самый старинный, самый постоянный друг, он-то живёт здесь, в Крайстчерче. И зовут его Гай Менеринг.
Первый раз я встретил Гая в 1965 году. Мы вместе летели из Крайстчерча в Антарктиду. Он — на Скотт-Бэйз, я — на зимовку в Мак-Мёрдо. Гай Менеринг был в то время на вершине своей славы. Альпинист, путешественник, снискавший широкую известность благодаря снятому им фильму о плавании нескольких моторных лодок по Большому каньону реки Колорадо. Река эта на всём своём пути зажата между отвесных стен, на протяжении сотен километров из каньона невозможно выбраться, а высота бурунов достигает десятков метров. И вот десяток смельчаков сели на моторные лодки с водомётными движителями и во главе с изобретателем и создателем этих лодок Джоном Гамильтоном, тоже из Крайстчерча, прошли этот, казалось, непроходимый маршрут. Гай был в этом походе кинооператором и фотографом. Его фильм обошёл весь мир. Потом Гай поехал в Антарктиду. Результатом этой поездки явилась книга его художественных фотографий из жизни Антарктиды под названием «Этот Юг». Книга сделала Гая ещё более знаменитым.
Когда мы познакомились, Гай летел за новыми фотографиями к новой книге. Мы как-то сразу сошлись, но оба отнеслись к этому просто как к дорожному знакомству, без продолжения. Но через год встретились опять. На пути домой после зимовки я снова оказался в Новой Зеландии. Мой английский за это время стал уже вполне сносным. И хотя женщины часто краснели от моих жаргонных словечек, ведь меня в Мак-Мёрдо учили языку, на котором разговаривают все моряки мира, если твёрдо знают, что рядом на сотни километров нет ни одной женщины, — все же меня не выгоняли из гостиных. И вот однажды Роб Гейл, тот самый, к которому я ездил на остров, предложил поехать с ним к одному его приятелю. Когда мы приехали на место встречи, оказалось, что приятелем этим был Гай.
Поездка была очень интересной для меня, так как дала возможность познакомиться с реками Новой Зеландии. Это горные реки. Из-за обилия осадков многие из них в нижнем течении очень многоводны. Там, где мы спускали на воду свои моторные лодки, река была похожа на Кубань в среднем её течении: многоводная, холодная, мутная, быстрая. Плыть нам предстояло на тех самых лодках с водомётными движителями конструкции Джона Гамильтона, о которых я упоминал. Сверху лодки эти выглядели как обычные, но снизу у них не было выступающих ниже днища винтов. Вместо этого в днище лодки имелась дыра, куда засасывалась вода. Затем эта вода выбрасывалась под большим давлением и с большой скоростью назад. Струя эта могла выбрасываться в любом направлении, придавая лодке большую манёвренность. Но всю удивительность этих лодок можно было понять, лишь когда их спустили на воду и они понеслись по бурунам, над подводными камнями, почти торчавшими из воды: выходя на редан, лодки почти не имеют осадки.
Но я забыл сказать, что мы ехали не просто кататься по реке. Мы ехали ловить лососей. Оказалось, что реки Новой Зеландии просто кишат лососем, он здесь ловится на спиннинг.
Мы быстро продвигались вверх по реке. Нашей лодке с рыбой не везло, по-видимому, потому, что Гай слишком много внимания уделял своим гостям, показывая и рассказывая, и его просто не хватало на рыбалку. Мы уже думали, что рассказы о лососях — всего лишь рассказы, но, когда к вечеру вернулись обратно к машинам, оказалось, что в лодке у Джона Гамильтона и его компаньона лежит куча огромных красавцев-лососей. Ну а нам, хотя и не удалось поймать ни одного, зато повезло в другом. Гай увидел на склоне у берега оленя. Он быстро достал откуда-то винтовку, причалил лодку к каменистому пляжу и побежал вверх по камням. Через некоторое время раздался выстрел, и ещё через час появился сам Гай, волоча за собой небольшого безрогого оленя. Я думал, что это браконьерство, но оказалось, что олень здесь считается очень вредным животным. Настолько вредным, что его разрешают стрелять в любое время года. Больше того, хозяин земли, на которой убит олень, должен дать охотнику приличное вознаграждение.
На следующий день было воскресенье, но с утра мы снова собрались в доме Гая. Гай жил на берегу небольшой чистой речки. Его домик с трех сторон был окружён деревьями, и я впервые по-настоящему увидел, что делают тёплое солнце и колоссальное количество осадков. Ольха, например, которая у нас — не то дерево, не то кустарник, здесь была великаном с толщиной ствола в три обхвата. И вырастала до такой величины лет всего за тридцать-сорок. С ольхой соседствовала роща бамбука, цвели какие-то удивительные деревья, сплошь покрытые красными цветами.
Здесь я познакомился с женой Гая Мэгги — невысокой, худенькой женщиной с лицом королевы Елизаветы с почтовой марки. Она занималась тем, что у нас называется домашним хозяйством. Мэгги и жена Джона Гамильтона Хелен умело приготовили нашего оленя. Олень плюс русский из загадочной далёкой России превратили вторую половину воскресенья в чудесную вечеринку.
Все последующие дни, пока я жил в Новой Зеландии, я проводил одинаково. С утра писал отчёт о работе на Мак-Мёрдо, к вечеру заезжали Менеринги, и остаток дня мы ездили по окрестностям. О чём только мы не говорили с Гаем, каких только проблем не обсуждали! Кстати, Гай рассказал мне, что он — новозеландец в третьем поколении. Сюда приехал его дед. Он был адвокатом, а все свободное время посвящал путешествиям по новой для него стране, написал о Новой Зеландии несколько книг. Один из высоких пиков Южного острова назван «гора Менеринга» в честь деда Гая…
Если только Менеринги в Крайстчерче, подумал я, они приедут за мной.
И вот в стеклянных дверях, ведущих из нашей палаты на улицу, появился спортивного вида седеющий человек, а за ним женщина, которую почти не было видно за огромным букетом цветов. Это были Гай и Мэгги.
— О, диа Игор! О, дорогой Игорь!… Как прекрасно, что мы снова встретились! — запела на экзальтированных восклицаниях Мэгги. Английский язык, на котором говорят английские женщины, сильно отличается по конструкции и произношению от языка, на котором говорят английские мужчины. Отличается он и по ударениям, и по интонациям; «О, дорогой! О, как прекрасно!…» Эта манера прививается ещё в школах, и хотя восклицания эти, может быть, и не имеют отношения к реальным переживаниям, но они делают разговор, как говорят сами англичане, таким «леди лук лайк», то есть так похожим на язык, на котором должна говорить леди… И вот английская женщина снова разговаривала со мной на этом «леди лук лайк» языке.
— Игорь, — продолжала ворковать Мэгги. — Нам сообщили, что, может быть, тебе было бы хорошо погостить где-нибудь, пожить несколько дней среди друзей… Когда мы узнали об этом, мы решили — как прекрасно, как прекрасно! У нас же такой большой дом, и ты знаешь, что наша дочь уже замужем и поэтому дом пуст. Комната девочки и большая гостиная будут целиком твои. Пожалуйста, Игорь, соглашайся… Мы будем так счастливы…
Я согласился и часа через два уже лежал на кожаной кушетке в большой гостиной Менерингов.
За те десять лет, что мы не виделись, Гай превратился в небольшого, но процветающего бизнесмена, одного из тех, которых много ещё в этой стране, из тех, кто старается быть не слишком большим. Ведь для того, чтобы выжить здесь, будучи «капиталистом», говорил Гай, нельзя быть хуже других. Если есть какой-нибудь средний уровень, который примем, например, за 100%, то, чтобы быть капиталистом, ты должен делать все на 101%, но никогда не на 99%. В последнем случае ты банкрот. У Гая было два пути, чтобы выжить: или всемерно увеличивать своё «дело», расширять фотолабораторию, нанимать больше людей и ставить производство продукции на поток, или пойти по пути сохранения очень небольшого предприятия с очень высоким качеством работы. Другими словами, делать небольшое количество таких фотографий, за которые можно получить очень большие деньги. Любые деньги, которые он попросит. «Пока я удерживаюсь на этом уровне», — говорил Гай, устало улыбаясь.
Остаток времени в Новой Зеландии я жил у Менерингов. Дом у них был одноэтажный. В большой комнате с камином одна из стен была сплошь из стекла и выходила в сад. В этой комнате стояли полки с книгами, магнитофон с проигрывателем и кушетка, на которой я лежал. В доме были ещё три комнаты: спальня Гая и Мэгги, заваленный всяким хламом кабинет и маленькая детская, где росла их дочь. Официальной моей комнатой была детская. Но в ней было так одиноко и скучно, а ходить я ещё не мог. А в большой комнате я был в центре событий. Почти каждый вечер приходили гости, посмотреть на живого советского русского, который пролётом из далёкой Антарктики в ещё более далёкую Россию остановился здесь на время. Я был для них как диковинная птица, летевшая из страшного далеко в ещё более далёкое далеко и задержавшаяся здесь с подбитым крылом.
Новая Зеландия — такая маленькая страна, и расположена она так далеко от мест, где происходят основные события, волнующие мир, а киви так хочется ощутить свою причастность к событиям международного масштаба, что одно только присутствие русского уже создавало эффект такой причастности.
Наступил день, когда из госпиталя мне прислали костыли и сказали, что я могу ходить на них. С утра я выбирался в садик, разглядывал маленькие-маленькие странные цветы на подстриженной лужайке, трава которой была скорее не травой, а плотным мхом, так здесь было влажно. Часам к пяти приезжал Гей. Он спускал лёгкую, похожую на каноэ, лодку в речку, на берегу которой стоял наш домик. Меня затаскивали в эту лодку, и мы плавали на ней вверх и вниз по быстрой прозрачной воде. Впереди нас и по бокам, сторонясь нашей лодки, взлетали дикие утки, пробиваясь через деревья и кусты, обступившие ручей со всех сторон. А у дна, было хорошо видно, стояли ряды длинных тёмных рыб. Шевеля плавниками и хвостами, они удерживались неподвижными в течении. И рыбы были не маленькие, так, по крайней мере, казалось.
— Что это за рыбы? — спросил я.
— О, Игорь это форель, — небрежно ответил Гай.
— Форель?! Слушай, Гай, достань мне удочку, и я наловлю тебе к ужину кучу форели…
Гай долго хохотал в ответ. Наконец он заговорил:
— Рыбу в ручьях и реках в черте города разрешается ловить только женщинам и детям. Мужчины могут делать это лишь за городом. И рыба отлично понимает это, так же, как и дикие утки: посмотри, как много их в городе, — и ничего не боятся. Никто не тронет ни их, ни утят. Другое дело на пустынном озере или реке в горах…
Наконец пришёл долгожданный для Гая конец недели. Ещё в четверг вечером он уже мыл мотор своей машины, чистил её и регулировал, чтобы в пятницу рано утром доставить её на станцию обслуживания. «Я всегда чищу мотор и подворачиваю гайки перед станцией обслуживания, — учил Гай. — Наши механики-киви очень обращают на это внимание. Если они поймут, что ты не следишь за машиной, они и ремонт сделают плохо».
Ранним утром, ещё было темно, Гай и Джон Гамильтон отправились на рыбалку. К вечеру Гай вернулся: десять огромных, весом килограммов по восемь, лососей лежали в машине. В этот же вечер я молча, во все глаза, смотрел, как разделывают рыбу по-новозеландски. Несколько смелых ударов тесака — и голова вместе с передними плавниками летит в корзину для мусора. Туда же следует хвост, другие плавники с их мышцами, кожа, содранная с рыбы… Остающаяся средняя часть туши отсоединяется от костей и разрезается на добротные плоские куски — «стейки». Они заворачиваются в вощёную бумагу и складываются про запас в морозилку, где могут храниться, не теряя своих качеств, месяца три-четыре.
Очень быстро от рыб осталась куча завёрнутых в бумагу «стейков» и ведро «обрезков». Но, кроме этого, на столе красовалась солидная красно-золотистая горка икры.
— Что будем делать с рыбьими яйцами?… — нерешительно спросил Гай.
Так же, как и любой европеец, Гай много слышал о знаменитой баснословно дорогой русской чёрной и красной икре, которая называется по-английски «кевиар». Всякая другая рыбья икра, в том числе и великолепная крупная икра лососей и осетровых рыб, не приготовленная каким-то таинственным образом русскими, называется «фиш эгс», то есть «рыбьи яйца». И если в русском языке одинаковое название приготовленной и сырой икры подсказывает, что это две близкие вещи, то в английском между «кевиар» и «фиш эгс» — огромная, непроходимая разница.
Ещё в предыдущий свой приезд сюда мы с Витей обещали Менерингам узнать «русский секрет» приготовления «кевиар». Дома мы навели справки, и вот теперь хозяева благоговейно следили за процессом превращения «рыбьих яиц» в благородный «кевиар». Когда на другой день пришли гости, и среди них — сэр Джон и леди Гамильтон (Джон Гамильтон успел за это время получить за особые заслуги перед Британским Содружеством, а именно за свою лодку, титул сэра), на столе, кроме запечённого оленя и отбивных из лосося, была и тарелка с отличной малосольной красной икрой…
В доме Менерингов познакомились мы с одной из новоиспечённых киви.
Однажды Мэгги вернулась из города с какой-то очень энергичной, черноволосой худощавой дамой. Из-за огромных дорогих светозащитных очков и обильной помады и пудры на лице трудно было судить о её возрасте,
— Игорь, это моя приятельница по вечернему университету. Она изучает там русский язык и литературу и хотела бы поговорить с настоящим русским, если ты не возражаешь, — несколько скованно проговорила Мэгги. Дама решительно подошла ко мне и заговорила на прекрасном, без акцента русском языке. Всё остальное время в этот день говорила только Дама. Она рассказала, как они с мужем решили бросить Америку и, раздумывая, куда бы переехать, вдруг обнаружили существование Новой Зеландии, в которой когда-то бывал какой-то их родственник. Она рассказала, что перебралась сюда из Нью-Йорка, с двумя детьми, мальчиком и девочкой, потому что жить там с детьми было невозможно. Город начинал развращать их: наркомания, преступность…
— Как вспомню, что соседний с нами квартал был кварталом гомосексуалистов, так мурашки по коже пробегают. И, конечно же, — продолжала Дама, — мы купили здесь, у вас в Крайстчерче, прекрасный участок земли и решили строить дом сами. Настоящий современный американский дом. Ведь вы, новозеландцы, не умеете строить дома, — вежливо кивнула она Гаю и продолжала:
— Дело в том, что мой муж архитектор и здесь он решил начать свою карьеру заново. Но разве есть работа для американского архитектора в такой маленькой и примитивной дыре, как ваша страна, Гай?…
Гай медленно закипал. Дама все трещала:
— Мои дети пошли здесь в школу. Девочка прижилась, а мальчика начали травить… Мой сын — настоящий американский мальчик. Он твёрдо знает, что он может во всём быть первым, и старался быть первым. Это прекрасное чувство — быть уверенным, что ты из тех, кто должен быть первым. Но ваши дети, Гай, они, по-видимому, завидовали моему мальчику, они избивали его каждый день. Он ходил в синяках всё время. А учителя не понимали его свободного мышления. Ведь ваши школы такие старомодные. Поэтому ему ставили низкие отметки… Сейчас мой мальчик вернулся в США и записался добровольцем в военно-морской флот. Мама, пишет он, как хорошо, что я ношу форму и служу такой мощной стране. Когда-нибудь я приеду в эту Новую Зеландию и встречусь с этими подонками… Ах, Игорь, моему мальчику так идёт форма матроса флота США! Он в ней просто иллюстрация к рекламному плакату «Вступайте в ряды нашего флота!» Вы знаете, он хочет поступить учиться в военно-морскую академию в Аннапописе. Ведь это лучшая академия лучшего флота в мире…
Мы с Гаем переглянулись, а Дама уже щебетала о том, как из США в Крайстчерч идёт контейнер за контейнером с мебелью, холодильниками, настоящими американскими паласами, другой домашней утварью:
— Ведь у вас, Гай, не умеют ничего хорошего делать, кроме баранины и шерсти, — снова вежливо кивнула она хозяину. — И вообще, я не хочу забывать настоящих американских привычек. Утром у меня всегда настоящая американская яичница и стакан свежего холодного сока. Это так по-американски… Что? Ты говоришь. Гай, что и вы завтракаете так же? Может быть, может быть… Хорошее сейчас все быстро перенимают…
Я почувствовал, что если сейчас что-нибудь не сделать, Гай забудет, что он хозяин, а гостья — женщина, и даст ей в глаз, как это делали здесь с её сыном. Чувствовалось, что и Мэгги уже не столько слушает, сколько следит за Гаем, чтобы вовремя остановить взрыв…
— Скажите, а кто вы по национальности? — нашлась она, меняя предмет разговора.
— Я? Конечно, американка. Но мои предки — выходцы из Сицилии и Ирландии. А муж, хотя и тоже американец, но родился в Голландии. — И мы с Мэгги поняли, что на этот раз гроза ушла.
Дама приезжала к нам каждый день…
Выздоровление пришло внезапно. Вдруг почти пропала боль, и я начал, хотя и хромая, ходить. И все. Пора было двигаться дальше. Улетал я в тот раз из Новой Зеландии так же необычно, как и въехал в неё. Дело в том, что из Новой Зеландии я должен был лететь в США. А в США отсюда летают через Гавайские острова. Уже был назначен день отлёта экспедиционного самолёта, и вдруг, за день до вылета, выяснилось, что мой паспорт до сих пор лежит в американском посольстве в Веллингтоне на предмет получения визы на въезд в Америку. После оживлённых переговоров по телефону посольство заверило, что паспорт будет доставлен в аэропорт Крайстчерча к моменту моего отлёта. Привезёт его туда специальный гонец — сержант морской пехоты из охраны посольства.
На другой день выяснилось, что наш самолёт улетел без нас со срочным грузом, а мы вылетим другим самолётом, через сутки. Выяснилось также, что моего паспорта по-прежнему нет. Снова телефонные переговоры. Оказалось, паспорт действительно был отослан в Крайстчерч со специальным курьером, но когда курьер с моим паспортом в кармане прилетел в Крайстчерч в день моего предполагаемого отлёта из Новой Зеландии, он не пошёл в штаб антарктических операций. Вместо этого он задал диспетчеру аэропорта только один вопрос — когда и откуда вылетает на север самолёт американской антарктической экспедиции. Ему ответили, что самолёт улетел час назад, на несколько часов раньше, чем предполагалось. Ага, решил гонец, раз так, хозяин паспорта уже летит сейчас в сторону Гавайских островов. Но ведь Гавайи — это уже Америка. И первое, что там скажут русскому, — «Покажите ваш паспорт». А это значит — он, сержант морской пехоты, не выполнил задания. Гонец не размышлял долго. Он лишь задал диспетчеру ещё один вопрос: «Когда вылетает ближайший рейсовый самолёт в Гонолулу?»… Оказалось, через полчаса. «О'кэй! — воскликнул гонец. — Дайте мне один билет на этот рейс. И отнесите стоимость билета на счёт американского посольства в городе Веллингтоне.»
Гонец знал, что рейсовые «боинги» летают значительно быстрее, чем экспедиционные грузовые самолёты. И за десять часов полёта «боинг» обгонит тихоход. Так и произошло, и когда самолёт экспедиции садился на базе «Хиким» рядом с международным аэропортом Гонолулу, курьер уже поджидал его, заранее предвкушая, как все удивятся и будут восхищаться его оперативностью. Можете представить себе его удивление, когда он узнал, что все пассажиры, которые собирались лететь в Америку, остались в Новой Зеландии. «А русский учёный?» — спросил он с надеждой. «И русский тоже», — был ответ. И тут только морской пехотинец понял, что в логичной цепи своих рассуждений, которые привели его сейчас на Гавайи, он забыл подумать об одном: как можно улететь из такой хорошо охраняемой пограничным и таможенным контролем страны, как Новая Зеландия, без паспорта. Тут гонец понял, что он, пожалуй, поторопился и принял на себя слишком много оперативных решений. И он послал в своё посольство и нам в Крайстчерч телеграмму примерно такого содержания: «Прилетел в Крайстчерч с опозданием, самолёт в Америку уже улетел. Купил за счёт посольства билет на первый рейсовый самолёт Гонолулу, чтобы привезти туда паспорт Зотикова. Нахожусь в Гонолулу на базе Хиким.
Выяснил, Зотиков сейчас Новой Зеландии, его паспорт у меня, жду указаний, что делать паспортом Зотикова и куда и как лететь мне самому»…
Посольство ответило сразу, и тоже в два адреса, примерно так: «Подождите прилёта Зотикова в Гонолулу и ни в коем случае не летите обратно рейсовым самолётом за счёт посольства». Мы представляли, как болят сейчас головы у ребят в американском посольстве, ведь им надо будет чем-то объяснить необходимость полёта сержанта в Гонолулу, чтобы списать деньги, потраченные на билет. Но нам некогда было смеяться. У нас были свои проблемы: как улететь из Новой Зеландии, если твой паспорт находится на Гавайях и между вами около десяти тысяч километров океана. И вот тут я увидел, как работают другие деловые американцы — мои друзья из антарктической программы США. За несколько часов, оставшихся до моего отлёта, они сделали так, что в далёком Гонолулу мой паспорт просмотрел и списал основные данные консул Новой Зеландии, который, по счастью, там оказался. Это был официальный чиновник новозеландского МИД, и когда он телетайпом прислал в пограничную службу Крайстчерча все данные — это было почти всё равно, что паспорт.
Почти, но не совсем — не хватало фотографии и образца подписи, чтобы пограничникам было ясно, что я — это я. Но это было уже проще. Те же друзья письменно поручились, что я тот, за кого себя выдаю. Таможенный офицер Новой Зеландии пожал руку, пожелал счастливого пути, и очень быстро я оказался в салоне самолёта, летящего далеко-далеко на север — на Гавайские острова.
На память об этом эпизоде в моём международном паспорте количество пограничных штампов о въезде в Новую Зеландию стало на один больше, чем количество штампов о выезде из неё.
К сожалению, количество штампов «въезд» и «выезд» быстро сравнялось. Через год мне пришлось теперь уже въезжать в Новую Зеландию, на этот раз не имея с собой паспорта вообще.
Антарктида не стала менее суровой, чем была когда-то, и время от времени полярникам одной страны приходится помогать коллегам из другой. Много раз советские лётчики спасали участников других экспедиций, но случилось несчастье и у нас. 2 января 1979 года в Молодёжной, нашем антарктическом центре, при взлёте потерпел аварию самолёт Ил-14, раненых надо было срочно вывезти на Большую землю, и такой землёй была Новая Зеландия. Я находился на американской базе Мак-Мёрдо, когда это случилось. Уже через несколько часов после того, как здесь была получена телеграмма с просьбой о помощи, на Молодёжную вылетел тяжёлый самолёт. Я остался в радиоцентре Мак-Мёрдо, чтобы ликвидировать языковый барьер. Ведь начиная с вылета самолёта из Мак-Мёрдо и до его возвращения поддерживалась непрерывная связь с Молодёжной.
Первая телеграмма, которая через меня ушла в Молодёжную сразу написанной по-русски, только латинскими буквами, была такого содержания:
«Из Мак-Мёрдо в Молодёжную:
1. Самолёт Геркулес С-130 с позывными икс дельта альфа ноль три вылетает в 2.00 Гринвича четвёртого января со станции Мак-Мёрдо через Южный полюс на Молодёжную.
2. Сообщите высоту вашей посадочной полосы над уровнем моря, её длину, положение. Сообщите наличие авиатоплива и его тип.
3. Сообщите, какие повреждения у пострадавших и сколько их полетит в Мак-Мёрдо.
4. На борту нашего самолёта будут находиться врач и два его помощника.
5. В качестве переводчика летит советский учёный Эдуард Лысаков.
6. Сообщайте каждый час авиапогоду.
7. Сообщите частоту и расположение вашего приводного маяка»…
Постоянно включённый телетайп лениво печатал время от времени какие-то бессвязные буквы и цифры. Это шла помеха. Потом вдруг он срывался на чёткую и быструю очередь сообщения и снова замолкал. Я хватал широкую жёлтую ленту с абракадаброй русских слов, написанных латинскими буквами, делал перевод её на нормальный русский — для себя, а потом на английский — для штаба операции по спасению. После этого часть телеграмм сразу передавалась на затерянный где-то в воздухе в тысячах километров от нас самолёт. Лететь ему до Молодёжной предстояло около пяти тысяч километров.
Прямой контакт с Молодёжной удалось установить, лишь когда он подлетел туда совсем близко. Самолёт вылетел от нас утром, и только в десять вечера советский радист «Питер» (Петя, по-видимому) из Молодёжной передал сообщение о том, что самолёт ожидается там через 10 минут. Передал — и телетайп снова замолчал. Десять минут прошло, двадцать. Вокруг телетайпа собрались и лётчики, и матёрые командиры, и усталые девочки и мальчики в матросских формах — радисты. И, конечно же, пошли какие-то атмосферные разряды, помехи. Но вдруг телетайп, лениво печатавший какую-то чепуху из букв и цифр, снова чётко, скороговоркой заговорил, как всегда неожиданно, быстро написал что-то и умолк. Я схватил ленту и сначала ничего не понял: буквы были латинские, но русские слова из них не складывались. А потом — дошло. На ломаном английском далёкий русский Питер телеграфировал: «Самолёт есть земля. Все хорошо».
Не переводя, я передал желтоватую полоску бумаги радисту, он — своим начальникам. Все мы радостно переглянулись. И мы пошли в соседнюю комнату пить кофе, и молоденький, щуплый, в очках парнишка, с которым мы просидели не вставая более двенадцати часов, американский матрос-радист, по имени Дан, сказал мне, улыбнувшись: «Вы знаете, сэр, ради одного сегодняшнего дня стоило завербоваться на флот. Я просто счастлив»…
Через час самолёт начал свой долгий путь обратно. На борт он взял пятерых тяжело раненых полярников и нашего врача. Под утро стало известно, что состояние больных настолько тяжело, что самолёт лишь дозаправится в Мак-Мёрдо, сменит экипаж и сразу полетит в Новую Зеландию «Ни за одного нельзя поручиться, что он долетит туда живым», — кончалась одна из телеграмм с борта самолёта.
— Доктор Зотиков, не могли бы вы прервать свои работы здесь и отправиться с самолётом, чтобы помочь своим соотечественникам? Оказалось, что ваш врач не говорит по-английски, а из наших никто не говорит по-русски, — сказали мне под утро, за час до посадки самолёта в Мак-Мёрдо.
— Конечно, могу, — ответил я, надел что попало из полярной одежды полегче, и стоявший уже наготове вертолёт помчал меня на аэродром.
Когда самолёт с ранеными на борту сел в аэропорту Данедина, я узнал Новую Зеландию ещё с одной стороны: как страну, которая может полностью отбросить формальности, если того требуют обстоятельства. Самолёт ещё рулил по дорожке, когда пол в задней части его фюзеляжа начал медленно опускаться вниз, открывая широкий выход. В образовавшийся яркий просвет было видно, как в хвост самолёту уже пристроилась вереница таких знакомых белых машин с чёрными крестами на бортах: карет скорой помощи. Как только самолёт остановился — санитары взялись за дело, и через полминуты первая из машин, взвизгнув сиреной и вспыхнув мигающими огнями, уже рванулась в сторону, увозя двоих русских. Ещё через минуту унеслась вторая машина, за ней — третья. Ни паспортов, ни деклараций: «Потом, потом…»
Я оказался в последней машине с двумя нашими ребятами: оба лежат на носилках бледные, безучастные. От аэропорта до госпиталя километров тридцать. Опять справа и слева мягкие, покрытые яркой сочной травой холмы, речушки с ивами по берегам, тучные стада овец и коров на склонах. И воздух, удивительно влажный и полный ароматов — после абсолютно сухого, стерильного, без запахов воздуха Антарктиды. И все источает полный покой, такой странный после всего, что осталось позади. Удивительно, как действует на человека такая обстановка. И мои раненые — оба ещё час назад в состоянии, когда никто не мог поручиться, что они доживут до посадки, — вдруг открыли глаза и устало повернули головы к окнам. Блаженные улыбки забродили на их лицах. И благодарные глаза их говорили: они уже уверены теперь, что спасены, более того, почти здоровы. Один из них, который лишь недавно чуть дышал под капельницей, уже начал спрашивать и прикидывать, успеет ли он выздороветь, чтобы вернуться в Антарктиду до наступления зимы.
В госпитале все тоже пошло быстро. Сестры работали не только руками, но и улыбками, и лёд напряжения последних дней у наших ребят таял. Они лежали уже каким-то образом умытые и прибранные, заново перебинтованные и упакованные в гипс. Они вообще уже не выглядели, как люди, находящиеся в опасности. Только один из них — бортрадист Гариб Узикаев — не приходил в себя, не открывал глаз. У него был открытый перелом костей черепа, тяжёлая мозговая травма и, кроме этого, перелом многих рёбер и других костей.
В аэропорту Данедин нас встречал первый советник советского посольства в Новой Зеландии Анатолий Ботов. На другой день сюда же прилетел и временный поверенный в делах Владимир Иванович Азарушкин. Они прилетели сделать так, чтобы лечение наших ребят шло нормально, и утрясти все необходимые формальности.
Каждое утро я и наш врач Лева Голубев, который прилетел из Молодёжной с больными, начинали с посещения госпиталя, помогая врачам и сёстрам в разговорах с русскими пациентами. Больные быстро шли на поправку, только Гарибу не становилось лучше. И всё же он лежал такой чистенький, ухоженный, гладко каждый день выбритый. Сестры начали даже отпускать ему маленькие усики. Но главное, что меня при этом удивляло, — творческая изобретательность сестёр. Например, подходит одна из них, Кристина, и просит меня наговорить на её портативный магнитофон такие слова: «Гариб, проснитесь, проснитесь. Гариб, вы были больны, но сейчас выздоравливаете,… Гариб, вы среди друзей, в госпитале Новой Зеландии… Гариб, если вы слышите — откройте глаза, если не можете, сожмите их сильно несколько раз… Гариб, Гариб, проснитесь»… «А потом, сэр, не знаете ли вы, какую музыку, какие песни любит больше всего больной? Мы хотим, чтобы у него всегда играла музыка, которая ему приятна»,…
У Гариба в довершение ко всем его бедам началось ещё и воспаление лёгких, но Кристина не сдавалась. «Сэр, — говорила она мне, — научите меня произносить русские слова, которые мне нужны»…
И она старательно выговаривала за мной: «Открой глаза! Кашляй! Ещё!»… Получалось так странно и трогательно: «Касляй! Ессо!.. Отклой гласа!»…
Наши ребята лежали в госпитале в трех различных корпусах, самый дальний из которых находился в нескольких километрах от остальных. Поэтому казалось, что проблема переводчиков станет острой — мы не могли быть сразу в разных местах. Но уже через пару дней выяснилось, что, кроме нас с Левой, в Данедине говорят по-русски, интересуются Россией и посещают наших ребят, помогают им много людей русских или тем или иным путём связанных с ними. О некоторых из них я хотел бы немного рассказать.
В один из первых дней в Данедине Ботов познакомил нас с весёлой, черноглазой, с пышными тёмными волосами женщиной. Она крепко пожала наши руки и представилась на чистом русском языке:
— Лена Дергунова. Вице-президент местного отделения Общества Новая Зеландия — СССР.
Киви Лена, по национальности гречанка, родилась в Советском Союзе и до пятнадцати лет жила в Ташкенте. Потом вместе с родителями уехала в Грецию. Но тут началась война пришли немцы. Лена вступила в партизанский отряд. Перед концом войны попала в концентрационный лагерь. После окончания войны стала думать — что делать дальше. А тут объявление: требуются рабочие в Новой Зеландии.
Лена — то, что называется у нас «швея-мотористка», работает на небольшой фабрике по пошиву женского платья, её муж Женя — рабочий-литейщик на маленьком машиностроительном заводике.
— Хозяин им очень дорожит. Считает его одним из лучших своих рабочих, — рассказывала Лена с гордостью любящей жены. Женя стоял рядом — худой, жилистый человек с огромными, грубыми руками грузчика, ведь работа литейщика — наполовину переноска и переворачивание тяжёлых отливок и форм. Русский киви… Русые, ещё не седые волосы вразлёт. Застенчивая добрая улыбка:
— Жена у меня активистка, вице-президент, а я что, простой рабочий, что обо мне рассказывать…
Все свободное время Лена и Женя проводили в госпитале, сидели у ребят, приносили разные нехитрые подарки: яблочки, редисочку, какие-то домашние пирожки — все, как в любой больнице где-нибудь в России. Кормили в госпитале хорошо, но ребята с удовольствием ели домашнее.
Здесь же, в госпитале, встретились мы и ещё с одной парой: ей, пожалуй, лет двадцать пять, зовут Аня, её мужу, Тому, лет тридцать. Аня и Том пока ещё австралийцы, но им очень нравится Новая Зеландия, и особенно Данедин. Они приехали сюда год назад из Мельбурна, Прочитали объявление в газете о том, что в университет Данедина требуется преподаватель русского языка. А Том только что окончил аспирантуру в университете Мельбурна как раз по русской литературе. И Том и Аня прекрасно говорят по-русски. Аня — изящная, тоненькая, черноволосая, похожая на цыганку. Это сходство становится ещё больше, когда она поёт цыганские песни и старинные романсы, накинув на плечики широкую цветастую, такую русскую шаль. К сожалению, никто из нас, кроме неё, не умеет играть на музыкальных инструментах, и Ане приходится самой аккомпанировать: она прекрасно играет на гитаре, но предпочитает аккордеон. «Под него так хорошо идёт русская лирика времён второй мировой войны», — говорит она.
Однажды кто-то из ребят в госпитале сказал, что сейчас уже середина лета и в России в это время появились, бы грибы. В ближайшее же воскресенье мы — Лена с Женей, Аня с Томом и я с Левой — выехали километров за тридцать от города отдохнуть на берегу океана и тут же, рядом с пляжем, среди огромных сосен, насобирали два ведра маслят. Ведь здесь никто, кроме выходцев из России, не собирает грибы, считая, что любой гриб, который не выращен человеком на грядке, — ядовитый.
Вернулись домой к вечеру. Лена пригласила к себе показать домик с садиком, который они наконец купили года два назад. Женщины быстро почистили, нажарили сковородку маслят, на столе появились закуски, и вечер превратился а широкое русское застолье. И песни пелись застольные: «Степь да степь…», «Стенька Разин», «Ермак», «Бродяга», даже «Шумел камыш»… Каждая из них, каждое слово — здесь, так далеко от мест, где эти песни родились и живут, были полны какого-то огромного, переполняющего душу смысла, от которого слезы наворачивались. И хорошо, что здесь не было никого, не связанного с Россией. Он был бы здесь сейчас как посторонний глаз при чём-то очень интимном, семейном. Вот почему Лена не пригласила к себе других новозеландских друзей. Том не в счёт, для него Россия — страна, откуда получилась его любовь — Анечка» Потом Аня играла и пела свой репертуар старинных романсов, песен Отечественной войны из репертуара Марка Бернеса. Лена тоже пела удивительные греческие народные и партизанские песни. Женя Дергунов, не стесняясь никого, тихо плакал в углу.
— Откуда, Аня, у вас, родившейся в Австралии, такое удивительное чувство России?…
— Во-первых, от генов, — отвечала она шутливо. — А во-вторых — от бабушки. Моя бабушка была певуньей, и ведь большую часть жизни она прожила в России…
В первые же дни нашего пребывания в Данедине познакомили нас и с ещё одной семьёй. Глава её, Сэму О'Кеннелли, было уже за шестьдесят. Он на пенсии, но полон различных планов и занятий, одно из которых — активное участие в работе Общества Новая Зеландия — СССР. Он является его казначеем. Кеннелли — ирландцы, и до сих пор, хотя живут здесь лет двадцать, сохраняют своё английское подданство. И везде подчёркивают это: «Мы не киви, мы ирландцы»… Жена Сэма, Дафни, тоже не работает. Она уроженка Белфаста и время от времени ездит туда просто погостить. «Все удивляются: отдыхать — и в Белфаст? Ведь там стреляют! Ну и пусть стреляют, говорю я, это же моя Родина…»
Сэм познакомился с Дафни по переписке. И жениться решил, ещё ни разу не увидев. Вызвал её письмом уже как невесту. Ведь путь немалый: из Белфаста в Новую Зеландию. Просто к знакомому парню девушка в такой путь не поедет. У Сэма и Дафни — двое детей: старшей, Дорин, — двадцать четыре года, младшей, Мойре, — восемнадцать. Дорин уже несколько лет работает машинисткой в маленькой типографии. Ведь в Данедине все маленькое. А всё остальное время Дорин изучает всё, что связано с СССР, — книги, марки и, конечно же, русский язык. Правда, маленькая, тоненькая Дорин так застенчива, что она ни разу не открыла рта, чтобы сказать что-нибудь по-русски, но, просматривая её тетради домашних заданий, я чувствовал, что Дорин много знает. Два года назад Дорин купила подержанную машину марки «Остин» и с тех пор не слезает с неё. Правда, большую часть времени за рулём она тратит, чтобы развозить членов своей семьи (отца, мать). Ведь в семье О'Кеннелли это первая машина, поэтому никто, кроме Дорин, не умеет ею управлять.
Конечно же, Дорин — член общества Новая Зеландия — СССР, так же, как и Мойра, которая только что окончила среднюю школу и теперь ищет работу.
Уже год, как Дорин не отдаёт денег в семью (а семья очень дружная, девушка все свободное время проводит с родителями). Но никто её не попрекает — Дорин копит деньги, чтобы поехать в СССР. К январю 1979 года на её счёту в банке уже лежали две тысячи долларов, то есть две трети необходимой суммы.
Одно из главных событий для всей семьи — приход советских кораблей в Данедин. А их сюда приходит немало: и рыбаки, и рефрижераторы — за мясом. С одним из моряков с такого корабля Дорин переписывалась довольно долго. Его фотографии и письма — предмет семейной гордости.
— Вы знаете, Игорь, а ведь моя мама вышла замуж за отца, ни разу его не видя до свадьбы… У неё были только его фотографии. И мне кажется, что, если бы меня позвали, — я встала бы и поехала. Как моя мама… — говорила она задумчиво, разглаживая фотографию молодого человека в морской форме.
Я рассказал об О'Кеннелли и Дорин потому, что, хотя они и не считают себя новозеландцами, таких, как они, в стране много, и они вместе с Дергуновыми составляют одну из важных черт портрета киви.
Наступил вдруг день, когда стало ясно, что наши ребята в госпитале уже могут спокойно жить без переводчиков. У них было уже столько друзей. Да и мои собственные планы уже звали меня в Крайстчерч, откуда я должен был лететь не домой, а опять в Америку и работать там по крайней мере четыре месяца. И то, что я летел не домой, а опять куда-то, в новые места и к новым незнакомым людям, привело, по-видимому, к тому, что я вдруг почувствовал — не надо мне никакой Америки.
Конечно же, я улетел в Америку, но до сих пор при словах «Новая Зеландия» толпы образов бродят в голосе. И если я думал, что, написав о киви, я сброшу с себя эти толпы, мне кажется теперь — я не только не сбросил их, а наоборот, разворошил, сделал более явными. Поэтому я не прощаюсь с вами, мои киви. Только до свидания.