Девушка и грифы

— Кто же из вас Шир, товарищи?

Вошедшая в редакционную комнату культотдела «Правды Востока» остановилась на ее пороге и пытливо осматривала каждого из нас. Угадать на самом деле было трудно. Все трое сидевших в ней — завотделом Саша Воробейчик, рецензент Гафиз и я, разъездной корреспондент — были приблизительно одного возраста, между тридцатью и сорока годами, одинаково одеты в белые неопределенного сорта материи брюки и белые же рубахи с расстегнутыми до отказа воротами. Ртуть термометра переваливала за цифру 40.

— Вы? — ткнула она пальцем в тяжелый завовский письменный прибор Воробейчика.

— Он! — ткнул тот в свою очередь в мою сторону.

Девушка, видимо, удивилась. Мой скромно приютившийся в углу столик, за который я садился лишь эпизодически, возвращаясь из поездок, не внушал ей доверия.

— Ох, сморилась! плюхнула она на единственный свободный стул, беспризорно скитавшийся от стола к столу и в данный момент стоявший среди комнаты. — Кар як у пекле, хай ему бис! — потом она пододвинула стул к моему столику, сунула под него скинутый с плеч кап — домотканный мешок, какие приготовляют киргизки, и отрекомендовалась:

— Я Таня Кы!

Столь странная фамилия мне ничего не говорила. Я удивленно поднял брови.

— Не помните? — с ноткой обиды в голосе качнула головой пришедшая. — А сами тогда обо мне написали: Таня Кы… Стихи свои тогда говорила, в Токмаке…

Теперь я вспомнил. В прошлом году, проезжая через Токмак — паршивый, степной Семиреченский городишко, на тракте, идущем по Чуйской долине к Иссык-кулю, я попал на школьный вечер и написал очерк о казачьей и киргизкой молодежи, которую увидел на нем. Упомянул и о девушке, только лишь переставшей тогда быть подростком, читавшей на этом вечере свои стихи. В этих стихах мне понравилась не их примитивная, часто грешившая версификация, но искренность, звучащая в каждой строке, стремление сказать о виденном, прочувствованном их автором, о маках и тюльпанах, покрывавших радужным ковром Чуйскую долину в те весенние дни, о замыкающих ее синих громадах лесистого Тунь-Шаня, о том ощущении силы, свободы и радости жизни, которое охватывает душу при взгляде на них. Эти наивные стихи не были похожи на тупые рифмы правоверных комсомольцев, печатавшиеся беспрерывно в молодежных газетах, и даже неблагозвучное сочетание «речка Чу» и «полечу» заставило верить в подлинное стремление их автора к полету. А когда Таня произносила эти строки, то так порывисто раскинула руки и тряхнула головой, что закрученные на ней русые косы раскололись и упали ей на плечи.

Я поверил тогда владевшему ею стремлению расправить свои крылья. Русым косам может быть больше чем словам поверил.

— Только я не «Кы», а «Пы». Понимаете? Не Клименко, а Племенко. Наше фамилие по всему Семиречью известное, а вы напутали. Ну, ничего! У нас все тогда догадались, что это про меня!

Так и сказала моя семиреченская поэтесса: наше фамилие… Ну, ничего! — подумал и я про себя.

— Теперь вспомнил! Вы, Таня, на меня не сердитесь за ошибку: многих людей вижу, записываю наскоро, могу и спутать.

— Хай с ней, с буквой! Я теперь к вам пришла.

Таня сбросила с головы выжженную солнцем кумачную косынку и обтерла ею с лица пот и пыль, вернее размазала по нему и то и другое. Потом почесала большим пальцем левой ноги икру правой, и тут только я заметил, что она босая.

— Комары заели нынче ночью… Сколько их тут у вас в люцерне — страсть! А в горах ничего, не кусали.

— Ты что ж, на подводе ехала, что ли? — перешел я на ты. По советскому панибратству? Нет, захотелось. Захетелось говорить ты этой пахнувшей степным привольем девушке.

— Нет, не на подводе.

— А какие же комары в вагоне?

— За вагон деньги требуют… Пешком я шла, — несколько смутившись, ответила Таня.

— Из самого Токмака?

— Оттуда.

— Сусамырским перевалом на Ош? — изумился я, так как сам недавно проделал верхом этот трудный путь верст в четыреста через высокогорный заснеженный перевал, а потом по душной, как баня, Ферганской долине. — Так босая и шла?

— Зачем босая? Из дому в справных ботинках вышла. В горах побились — в Оше бросила.

— Чего тебе от меня вообще в Ташкенте нужно?

С какой стати ты перла?

— Не хочу в докторицы.

— Не хочешь, ну и ладно. Зачем же для этого в Ташкент пешком итти? И почему в докторицы?

Дальнейший рассказ Тани Кы или вернее Пы был довольно несвязен и часто прерывался весьма нелест ными эпитетами по адресу секретаря Токмакского горкома комсомола, человека, видимо, очень «вредного», «гада», действующего «по злобе», «завиствовавшего» поэтессе, о которой в газетах пропечатали.

— Не бывать тебе на литфаке, говорит. Вот гад! Орденоносный ленинский комсомол тебе медицинскую линию указывает. Уклонов быть не может. Получай путевку в мединститут — и точка! Не взяла путевки и сама пошла. Я на литфак хочу: книжки читать, стихи писать…

— Как Маяковский?

— Ну его! Как Есенин буду писать. Или еще как Толстой… Не главный, а другой, какой про колокольчики стих сочинил. Мне его учителька давала. У нее есть, а в библиотеке нет. И других, какие я хочу, там нет: Шекспира, Бальзака.

Ударение оказалось у Шекспира на первом слоге, а у Бальзака на последнем. Рецензент Гафиз скорчил забавную рожу и приготовился к розыгрышу, но умолк под укоризненным взглядом Воробейчика, тихого еврея, случайно, по партийной разверстке попавшего в нашу шумливую газетную компанию. В партию он тоже попал, вероятно, случайно: огромная семья с беспрерывно растущим числом Монек, Сонек и Арончи-ков всецело поглощала его.

— Почему же ты все-таки пешком пошла, а не на поезде поехала? — продолжал допытываться я.

— Маманя денег не дала. Нечего, говорит, на ученье еще деньги тратить. Теперь всех бесплатно учить обязаны. А нет, так дома работай. Она упорная. Я тайком ушла.

— А сколько времени шла?

— Десять ден.

— Чем же кормилась?

— Хлеба из дому взяла. До Оша хватило. Потом киргизы кумысом поили. Теперь лето, матки доятся.

— Сегодня что ела?

Таня неопределенно помахала головой.

— Здесь у вас пески пошли — жило редкое.

Я припомнил этот участок дороги, неорошенный, пустой… Туговато приходилось Тане в последние дни пути.

— Гафиз, Воробейчик! Тяните по червонцу! Купи себе, Таня, сандалики на базаре и там же пожри, протянул я ей три белых бумажки.

Она взяла просто, без ужимок.

— Вот вы какие добрые! Ну, спаси Христос!

— У вас в Токмаке еще в Бога веруют? — удивился я.

— У нас по старой вере, без попов. Церкву хотя и закрыли, только нам это ни к чему. И в комсомоле на религию не напирают.

— Теперь слушай дальше. На литфак тебя устроить легко, только чем ты жить будешь? Стипендия ведь пустяковая.

— Живут же другие?

— Большинству помогают кой-чем из дому.

— А я сама себе подработаю. Рук, что ль, нет? Вот они! — протянула Таня крепкие, загорелые до черноты руки. — Здесь у вас сарты богато живут, сад, огород у каждого. Без хлеба не останусь.

Добыть Тане путевку на литфак нам было, действительно, нетрудно. Это стоило лишь телефонного звонка из кабинета редактора, а замред Эйдельсон был чутким, отзывчивым человеком.

На следующий день он сам вручил Тане записку от соответствующего «ответственного», а прощаясь с ней шепнул мне:

— Как раз вам, Шир, по зубам говядина — романтика совоеменности. Чего лучше? Ломоносов с ситцевой юбченкой, к тому же еще босиком переваливает через горы. Жду очерка.

А Таня с раскрасневшимися, как маки Чуйской степи, щеками, прощаясь, тоже задержала меня:

— Послушайте, вчера написала, — вытащила она смятую бумажку и прочла мне стихи о снежном перевале и стае черных грифов, стороживших его на голых скалах. Эти огромные птицы с хищными лысыми, как черепа, головами, торчащими из серых воротников, поразили ее. Она называла их орлами. Стихи грешили и в метрике и в грамматике, но слушая их я ясно видел и мистически неподвижных грифов на суровых камнях, и едва заметную тропу на льдистом снегу перевала, и шагающую по ней девушку с тяжелым капом за плечами, и… даже хлопающую на ходу, оторванную подметку…

— Не заклевали тебя грифы, Таня?

— Меня не заклюют, — уверенно ответила девушка. — Они только на мертвячину храбры. Ну, проще-вайте! Всего!

Очерка о Тане я тогда не написал. У него не было концовки, и я решил подождать годик, а потом снова взглянуть на Таню, выждать, чтобы сама жизнь дала мне нужный конец. Ведь лучше жизни не выдумаешь.

Через год, просматривая газетку «Комсомолец Востока», я увидел стихи за подписью Т. Племёнко и жадно впился в них глазами.

Прочел, смял газету и злобно бросил в угол. Размер, ударения и грамматика — все было правильно, но… не было в них Тани. Не было ни красных маков весенней степи, ни девушки на перевале.

Заклевали Таню грифы!..

— Гони природу в дверь, она влезет в окно, — кажется так какой-то древний мудрец говорил… Правильно говорил. Именно в окно. Другого способа нет. А человек разве не природа? Анне Тимофеевне, дом-комше — ботинки. Тоже правильно. У крайнего окна шпингалет не работает. Такое сообщение стоит ботинок. Можно даже чулки добавить, раму-то зимнюю она же припрятала. С головой женщина!

Так рассуждал сам с собой, идя со службы в родилку, Петр Степанович Ползиков, экономист Заготскота, беспартийный, но строго лояльный во всех отношениях человек, к тому же счастливый отец неизвестного пока имени гражданки страны осуществленного социализма, насчитывавшей всего восемь дней пребывания в этом счастливейшем государстве мира.

— Томочка, — шептал он через полчаса жене, будучи допущенным в палату, — все улажено… Понимаешь, я так устроил, что подводу Ивану Петровичу только завтра дадут. Он же всецело на свой ключ уповает и о шпингалете не осведомлен. Следовательно, сегодня он шагов не предпримет. Мы же мамашу, постель ей и пару чемоданов… стул еще можно прихватить для верности… И все в порядке! Закон! — Петр Степанович встал со стула, напыжился и принял прокурорскую позу. — Фактическое проживание! Понятно? Без предоставления равноценной жилплощади выселение состояться не может.

— Заест он тебя потом… Или донос напишет.

Извиняюсь— голос Петра Степановича снизился до тончайшего шопота. — Мне за ним известно, а ему за мной — нет. В этом и преимущество планово-экономической специальности над бухгалтерским учетом. Я фактически денежных сумм не касаюсь… Поняла? Смолчит… стопроцентно смолчит!..

— Дал бы Господь? Тогда бы октябрины и новоселье за один раз справили. Много дешевле бы вышло. А имя придумал?

— Есть, капитан! — Петр Степанович снова вскочил со стула и на этот раз так громко, что дремавшая на соседней кровати родильница проснулась, раздельно, по слогам произнес: —И-ви-сталина!

— Как? Я такого имени и не слыхала.

— В этом и весь эффект! Именно — не слыхала. И никто не слыхал! Я! Я! — гордо хлопнул себя по лбу Петр Степанович. — Собственноручное изобретение. Гениально, как у самородка, и предельно лояльно.

— А как же его понимать надо?

Петр Степанович хитро прищурился и с видом явного превосходства широкого мужского интеллекта над ограниченным домохозяйским кругозором жены после творческой паузы раздельно произнес:

— Иосиф, Виссарионович, Сталин, а для обозначения половой принадлежности буква «а» на конце… Как?

— А смеяться не будут?

— Какие могут быть смехи? Извиняюсь! — Белесая, остренькая мордочка Петра Степанович разом приняла строгое, даже бдительное выражение. — Извиняюсь! Имя безраздельно любимого вождя, выражаясь конкретно, иносказательного отца воспринято новорожденной энтузиасткой. Где тут смех? За такой смех знаете куда можно угодить? Никаких смехов быть не может.

Томочка с полным признанием своей неполноценности и политической недоразвитости посмотрела на мужа.

— Голова у тебя!

Потом шла долгая беседа о текущих делах, был составлен список подлежащих приглашению нужных людей и другой — необходимых закупок и добыч. Петр Степанович точно запротоколировал все решения, уложил документ в свой объемистый портфель и значительно произнес:

— Пора! Темнеет.

За окном сгущались зимние сумерки, и когда они загустели до той степени, при которой, несмотря на строгий режим экономии горючего, приходится зажигать лампу, в ворота жакта № 17 въехали дровяные санки, влекомые Петром Степановичем. На них громоздился постамент из корзин и чемоданов, а на нем — пузатый катыш перины, лихо оседланный стулом. За санками шла мамаша, вернее, теща Петра Степановича, волоча ведро, набитое рублеными сучьями. Шла и причитала:

— Не протопивши разве возможно? Заморозить хотел, ирод… Ишь ты, старого человека… Так нет…

— Мамаша, дрова, как внеплановая нагрузка, относятся к самоснабжению. Видите, на санях места нет.

— Сам ты, Ирод безместный… Старому человеку…

Петр Степанович стукнул в форточку освещенного окна. Форточка открылась и словно по радио прохрипела:

— Ничего не видала, ничего не знаю… — и снова захлопнулась.

Петр Степанович сбегал мелкой рысцой к воротам осмотрел в обе стороны пустую улицу, потом вернулся к дому и, вынув из кармана гвоздь, поддел им раму соседнего с освещенным окна. Оно открылось.

Забросить в комнату чемоданы и стул было просто. Пропихнуть через окно перину — уже труднее, а тещу совсем трудно.

— Ирод, как есть, ирод бесчувственный… Чего старого человека под зад пихаешь?

Теща оттолкнула Петра Степановича и с необычайной для ее лет резвостью взгромоздилась на подоконник.

— Гвозди давай и молоток. Дверь Надо изнутри забить.

— Пока! — сделал ручкой захлопнувшемуся окну Петр Степанович. — Завтра перед службой занесу примус и столик.

Но этот утренний его визит никому не был интересен. Интересное для всего населения жакта № 17 началось после служебных часов, когда во двор въехала подвода со скарбом бухгалтера Заготскота Ивана Петровича.

Отперев навешанный им замок и подергав забитую изнутри дверь, он разом уяснил себе всю ситуацию.

— Заскочил, сволочь! Говорил: вчера надо было что-нибудь перетащить… Кто?

Осмотр помещения через оконные стекла позволил обнаружить тещу Петра Степановича, предусмотрительно разводящую руками и показывающую себе на уши:

— Ничего, мол, не слышу!

Но эта мимограмма не остановила потока вдохновенного красноречия Ивана Петровича. Он также подкреплял его соответствующими жестами, то потпясая обоими кулаками, то почему-то снимая рыжую байковую кепку и элегантно помахивая ею в морозном воздухе. Потом стучал в соседнюю форточку. Форточка открывалась и хрипела:

— Ничего не видала, ничего не знаю! Обратитесь в милицию.

И снова захлопывалась.

Тогда Иван Петрович вынимал из бумажника ордер жилуправления и прикладывал его к стеклу. Потом бегал в милицию, возвращался и снова размахивал кепкой. Теща за окном не обнаруживала признаков жизни, и его единоличная дискуссия была, наконец, прервана решительным заявлением возчика.

— Ночевать здесь, что ли, будем? Повертай оглобли, а то барахло скину.

— Ну, обо всем этом мы поговорим в другом месте… — пообещал Иван Петрович окну. Он пытался иллюстрировать эту реплику жестами, но уже не смог и устало поплелся за возом. В воротах он обернулся, вынул из кармана ключ и, скомбинировав этот предмет с двумя пальцами, уставил его на невидимого врага.

— Сиди под запором, стерва! Чтобы замки ломать — нет правов. Вот!

Именно это его решение и легло в основу того, что все прочие вещи Петра Степановича: стол, кровати и даже дедушкино кресло (от царского времени) транспортировалось в оккупированную им квартиру не через дверь, а по способу, указанному природе древним мудрецом — через окно. Тем же путем была вселена туда и выписанная из родилки Томочка вместе с носительницей имени иносказательного отца всех народов — Ивистилиной. Так же проследовали туда и гости, приглашенные на единовременное торжество новоселья и октябрин. Для их удобств предусмотрительный Петр Степанович подставил к окну ящик, и проникновение человеческой природы протекало в общем и целом без инцидентов, если не считать чисто-семейного конфликта, произошедшего в самом окне по случаю неудачной подсадки санврача Фаи Исаковны ее тщедушным счетоводом-супругом.

Собрались, можно сказать, почти организованно, как на октябрьскую демонстрацию пролетарской мощи. Гуртиком. И за недостатком для размещения всех свободной жилплощади, сели вокруг стола, уже уставленного планово-расчитанным количеством бутылок и прочего соответствующего. Счастливая мать вынесла виновницу торжества.

— Как соизволили наименовать сию грядущую смену? — осведомился статистик Семен Прокофьевич, позволявший себе ради преклонного возраста старорежимные обороты речи.

Петр Степанович стал в позу гипсового Ильича и даже руку протянул.

— И-ви-сталина! — произнес он и обвел гостей гордым взглядом.

— Это что же? Новоизобретенное лекарство, что ли? — озадачился статистик.

— И-ви-сталина! — назидательно и даже с оттенком бдительности повторил Петр Степанович. — В честь Иосифа Виссарионовича Сталина, мудрейшего вождя и отца народов.

— Вот! — с нескрываемой завистью крякнул зав. транспортом, парень простоватый и еще недозревший в развитии. — Это загнул. Хватил на все сто! Активистку нашу Рындину переплюнул: у нее Колхоз бегает и Электрофикацию родила…

— Н-да-а-а-а… — увесисто резюмировал сам зам. зав. Заготскота Егоркин, красный партизан и орденоносец. — Электрификации против Ивисталины не устоять. Курортная путевка на этот год твоя, Петр Степанович. Факт!

Счастливый отец мечтательно улыбнулся.

— И… ви… Сталина… Какое гармоническое созвучие! — почти пропел он. — Однако, товарищи, не пора ли начинать? По первой? А?

Это предложение, принятое всеми с энтузиазмом, было тотчас же реализовано.

— За юную Ивист… — хлопнул рюмку орденоносный зам. зав. и поперхнулся.

— Висточкой будете звать или Сталочкой? — осведомился, чокаясь с Томочкой, преклонного возраста статистик.

— По второй, товарищи, за счастливое новоселье!

На пятой счет спутался, так как статистик попробовал передернуть. Его уличили и принудили выпить в персональном порядке. На восьмой бросили счет, а после вынесения Петром Степановичем сверхпланового запаса, утаенного от тещи в соответственном портфеле, решили танцевать. Стол был задвинут в угол, груда пальто и бушлатов переброшена на кровати, патефон захрипел с подплевом прогнивший западно-европейский фокстрот «Под знойным небом Аргентины».

Когда ходики с привешенным к гире полукирпичем показали не то два, не то четверть первого (большая стрелка была обломана), зам. зав. Заготскот, наваливаясь на увядшего в силу преклонного возраста статистика, внушал ему:

— Социализм — это учет. Так сказал этот… как его… Ленин. Да, Ленин. Ты это учти, потому что ты есть статистика. Не можешь? А я учел… да… Хозяин! — заревел он. — У меня в карманах еще два полу-литра заготовлено. Это тебе премирование… за… Ивиста… отца народов… Ищи… Я учел!

Хозяин и зав. транспортом перерыли весь ворох и, наконец, извлекли обе посудины.

— Социализм есть учет! Наливай всем учетного социализма!.. — ревел орденоносный зам. зав. — Распоряжение по заготскоту! И ей налей, ей — При… Дри… Вристалине! Я, орденоносный заготскот, распоряжаюсь! Давай сюда Вристалину!

Хозяин метнулся к кровати, но ничего, кроме вороха одежды, на ней не обнаружил, выскочил в кухоньку, но и там, за исключением улегшегося в углу преклонных лет статистика, никого не было.

— Куда дочку дела? — дернул он за рукав жену. Замзав Сталочку требует!

— Мамаша, куда вы Сталочку положили?

Ответа не последовало.

— И мамаши нет в наличности, — изумленно констатировал Петр Стеапнович, заморгав бесцветными ресницами.

— Врипристалину! Срочно! Требует орденоносный заготскот! — не унимался замзав.

Выползший из кухоньки статистик водрузил на нос старорежимное пенсне и приступил к осмотру углов. Сам хозяин слазил под стол, потом под кровать, но кроме лохани с мокрым бельем ничего найдено не было.

— Что же это? Как же это? — растеряннно лепетал он.

— Собирайся! — категорически приказала счетоводному супругу докторша. — Давай пальто!

Тот послушно, хотя и не совсем твердо продвинулся к вороху и начал скидывать на пол одежду, пытаясь угадать женину.

— Подкладку помню, а верх… какой, собственно говоря, верх? — бормотал он заворачивая какую-то полу.

— Бесстыдник! — пронзительно взвизгнуло в ворохе. — Куда, фулиган, лезешь… Старому человеку…

— Мамаша! — радостно констатировал Петр Степанович. — Выявлена и занесена на приход.

Ворох взметнулся, потрясенный подземными толчками, распался и рухнул на пол, а из его недр, как Венера из морской пены, вынырнула всклокоченная мамаша, прижимая к груди одеяльный сверток.

— Обе выявлены! Товарищ замзав, все в наличности! Стопроцентное выполнение плана.

Орденоносное начальство приподняло со стола отяжелевшую голову и увесисто прохрипело:

— Приветствуем грядущую смену орденоносного заготскота… Придривристалину!

Загрузка...