«В ночь на 19 августа 1944 года авиадесантом убыть на выполнение специального задания с приземлением в районе 12 километров западнее Беляны, 2 километра севернее шоссе Краков — Катовице.
1. Осветить скопление войск и гарнизона г. Кракова.
2. Перевозки войск и военных грузов по шоссейным и железным дорогам через Краков во всех направлениях.
3. Места расположения штабов, узлов связи, аэродромы, склады и др.
4. Наличие оборонительных сооружений, их характер по реке Висла и в районе Кракова.
Связи с Центром держать по радио.
В ночь с 18-го на 19-е 08.44 г. с аэродрома Ежове на самолете ЛИ-2, экипаж самолета: командир — старший лейтенант Иванов Е. Д., штурман Прокофьев Е. С., заброшена во вражеский тыл группа «Голос». Место выброски высота 43 северо-западнее села Рыбне 20 км.
Выброска удачная».
…Меня словно обложили толстым слоем ваты: удары сыплются со всех сторон, но я почти не чувствую боли. Окончательно просыпаюсь от голосов, резких, гортанных: немцы. Открываю глаза и сразу натыкаюсь на дула автоматов. По нашивкам узнаю: полевые жандармы. Один сразу наваливается сзади. Придавливает к земле. И вот уже руки намертво скованы стальной браслеткой. Лежу и, словно в дурном сне, наблюдаю, как гитлеровцы роются в моих карманах, портфеле, рюкзаке. Добыча богатая: батареи радиопитания, немецкие рейхсмарки, польские злотые, американские доллары, пистолет, финка. Мне бы теперь гранату! Не в руки, так в зубы. И себя, и этих гадов.
Так провалить дело! В самом начале! Волокут по дороге, но больше не бьют. Слышу: «Гольдфиш, гольдфиш». Это, выходит, я золотая рыбка, которую хочешь не хочешь, а надо доставить к начальству в живом виде. Откуда ни возьмись — повозка. Туда летят сначала мой рюкзак, затем я. Долго трясемся по просеке. Потом по проселку. Уже темнеет, когда повозка останавливается у жандармского поста Войковице. Вталкивают в каморку. Ноет бок. Голова гудит колоколом: провал, провал.
Спокойно! Тебя чему учили умные люди? В панику не впадать. Надежду не терять. Наваливаюсь на дверь: заперта наглухо. Щупаю массивные стены: бетон. И зацепиться не за что. Прибыл.
А ведь готовились. Как готовились к этой ночи на 19 августа — всю весну и все лето сорок четвертого года! Вновь и вновь перебираю в памяти события последних дней. Больше месяца мы ждали этой минуты, когда скажут: летим.
Последний раз репетируем сигнал сбора: водим финкой по лопате. Звук получается скрежещущим, как у ночной вспуганной птицы. Придирчиво допрашиваем друг друга. Гроза не просто отвечает, а наслаждается игрой: врожденный артист.
В 10.00 подошла штабная машина. На аэродроме нас встречает Павлов. Наша группа подчинена ему. С ним будем поддерживать связь. Почти час летим над освобожденной территорией. На прифронтовом аэродроме под Жешувом нас уже ждет специальный самолет ЛИ-2. Приятная новость. Войска 1-го Украинского фронта штурмом овладели Сандомиром — важным опорным пунктом на левом берегу Вислы. Продолжая бои по расширению плацдарма, наступающие войска заняли десятки населенных пунктов, завершили окружение группировки противника в составе трех дивизий и ведут успешные бои по ее уничтожению.
Мы в гражданской одежде, и наше появление на фронтовом аэродроме, да еще в День авиации — сенсация. Летчики принимают нас за артистов. И все интересуются, когда начнется концерт. Ну что ж, артисты так артисты. Со штурманом нашего ЛИ-2 уточняем программу «концерта». По карте точно определяем координаты высадки.
Пилот хмурится:
— Вы нам, черти этакие, всю музыку испортили. Думали выпить свои законные фронтовые в честь праздника. Ну ничего: высадим вас тютелька в тютельку.
В 21.00 пришел инструктор, бог парашютистов. Дотошный. Придирается. Пробует на вес каждый рюкзак. Иначе нельзя: из-за перегрузки можно и без ног остаться.
Инструктор тщательно осматривает парашюты, недовольно хмыкает, заметив на Груше огромные сапоги сорок второго размера: других на складе не нашлось. Заставили ее намотать еще одну пару портянок. Наконец все готово. Начинается погрузка.
— Ну, ни пуха ни пера, — говорит инструктор, и лицо его становится каким-то растерянным, виноватым. «Вот вы летите, — словно говорит он, — а я остаюсь: служба. Очень трудно оставаться, когда другие улетают. Очень трудно».
Но у войны свои неписаные законы и сюрпризы.
Инструктор вскоре после наших проводов, можно сказать, дома, на своем летном поле, попал под бомбежку и был убит шальным осколком.
Но все это случилось потом. А тогда, в последние минуты пребывания на Большой земле, мне почему-то особенно запомнились его виноватые глаза.
В 23.00 самолет вышел на старт. Мы быстро оторвались от дорожки, начали набирать высоту. Вот и линия фронта. Горят какие-то села. То слева, то справа от нас шарят по небу длинные пальцы прожекторов. Через несколько минут к нам прилепился вражеский истребитель. Длинная очередь. Одна, другая. «Мессер» сделал еще один залет, снизу. Предупреждаю группу: возможен вынужденный прыжок. Но немец, к счастью, так же внезапно отвалил от нас, как и появился. Летим на юго-запад, набирая высоту. Протяжный гудок, пора… Дверь настежь. Сверяем часы: 0.30. Под нами непроницаемая темень. Что ждет нас внизу? Главное — дружнее прыгать, кучно, не рассеиваться. Снова гудок. Первым прыгает Гроза. За ним — Груша, я — замыкающим. Мой парашют открывается как-то сразу. Поджимаю ноги. Жду. Земли нет. Странное ощущение: словно завис в воздухе. И куда-то несет, несет. Хочется выхватить пистолет, прострелить купол, лишь бы скорее земля. Внизу появляются какие-то светлячки, движутся в одном направлении. Приземляюсь прямо на шоссейную дорогу. Теперь уже можно рассмотреть: светлячки — замаскированные фары машин. Их гул все ближе. Еле успеваю оттащить парашют в кювет. Наготове автомат, граната. Машины мчатся полным ходом. Какие-то обрывки песен, немецкие речи. Кажется, пронесло.
Парашют зарываю в поле. Скребу финкой по лопате — в ответ ни звука. Слышен только лай собак, свисток стрелочника: где-то рядом станция. Непонятно, откуда она здесь. Не видно и лесных массивов, обозначенных на карте. Голая степь. Дороги — шоссейные, железная. Вокруг населенные пункты. Продолжаю давать сигналы, отзыва нет. Видно, сбросили с недопустимо большой высоты. И совсем не тютелька в тютельку. Вот и развеяло нас в разные стороны. Принимаю решение: уходить. До рассвета шел полем в юго-западном направлении. Забрел в рощу. Рюкзак, портфель запрятал в кусты. Стал снимать сапоги и вдруг услышал шорох. Почувствовал телом, спиной: кто-то смотрит на меня — пристально, неотрывно. Я за пистолет. Оглянулся: глаза, огромные, серые, захлестнутые смертельной тоской. Маленькая косуля в желтых пятнышках. Я тихонько свистнул. Она вздрогнула: скок — только лапки-спички замелькали. Рассмеялся. Хорош Аника-воин — косули испугался.
Теперь на мне костюм, полуботинки. Забираю с собой документы, деньги. Трасса становится все оживленней. Появляются первые велосипедисты — местные жители. Их обгоняют тяжелые, груженые военные машины. Уже у самого села встречаю женщин в выцветших косынках. На рукавах нашивки «Ост». Рабыни двадцатого века. Милые девушки, как вам помочь! Все ближе дома, постройки под красной черепицей. Заглядываю в крайний дом. На пороге — старуха. Лицо бронзовое, все в морщинах, как у Данте Алигьери. Встречает не очень дружелюбно.
— Цо то пан муви? Ниц по-германски не разумье.
Оказывается, я в Псарах. Краков? Краков далеко. Может, сто верст, а может, сто десять. И граница.
— Какая граница?
— Обыкновенная. Тут Германия, рейх. Там Польша, генерал-губернаторство.
Старуха смотрит на меня, словно я с луны свалился. И вдруг захлопотала:
— Проше пана, каву.
Кофе я выпил, старуху поблагодарил и обратным ходом, в лесопосадку. Осмотреться, обдумать план действий, принять решение. Развернул карту — не обманула старуха. Силезия — вот куда нас занесло. На все заставки ругаю штурмана, пилота. Впрочем, ругай не ругай, а выход один: забрать вещи, самое необходимое, и двинуть в сторону Олькуш — к границе. С моими документами мне в Германии ни в селе, ни в городе показаться нельзя.
Лес оказался редким — не лес, а подлесок, но тянулся в нужном мне направлении на восток. Пересек шоссейную дорогу и снова углубился в уже знакомую мне рощу. Рюкзак, портфель нашел сразу. Все сильнее сказывалась усталость, не спал почти двое суток. Присел на пенек. И незаметно для себя задремал. Разбудили жандармы. И все. Был Голос, и нет Голоса. Впереди допросы, пытки. Остается одно — умереть достойно. Но как? В этой бетонной коробке даже повеситься нельзя. А если б мог? Кто дал тебе право так уйти? И кто сказал, что все кончено? Где вы теперь, мои товарищи? Что с вами, далеко ли отнесло вас ветром? Может, и на ваш след напали гитлеровцы? Может, в эту минуту допрашивают, пытают?
Проходит час, другой. Меня на допрос не вызывают. В камеру врываются звуки губной гармоники, пьяные голоса.
Суббота. Гуляет жандармерия. Выбросили нас в ночь на пятницу. Гроза и Груша, если их не задержали, успели далеко уйти. Все глуше звучит, все дальше отодвигается назойливая песенка про незадачливого ефрейтора. Проваливаюсь. Просыпаюсь. В первое мгновение никак не могу понять: что я, где я? Бок по-прежнему ноет. Голову разламывает от боли. С трудом отрываю ее от цементного пола. Жандарм молча ставит рядом со мной кружку воды, бросает кусок хлеба и уходит, трижды поворачивает ключ в замке. Есть совсем не хочется. Но воду выпиваю залпом. Меня и на этот раз не вызывают до самого вечера: день воскресный. Начальство, видно, отдыхает. Мне это на руку. Кажется, я снова задремал днем. Как бы то ни было, к вечеру настало какое-то просветление. Головная боль прошла. Мысль снова заработала четко. Допрашивать будут ночью или утром. Броситься на конвоиров и офицеров? Хорошая смерть, легкая смерть. До пыток не дойдет. Кто от этого выиграет? Не ищешь ли ты легкой смерти, капитан Михайлов? «Герой, кто погибает с честью, но дважды герой тот, кто выполняет свой долг и остается в живых» — этому тоже учили в разведшколе. Учили искать выход из самых безвыходных положений. Учили отрешаться от своего имени, от своего прошлого и будущего.
Помнится, вскоре после войны мне попалась небольшая повесть Казакевича. Прочитал запоем. И до сих пор из всех книг об армейских разведчиках не знаю ничего лучше «Звезды». Так точно, с таким знанием деталей, так поэтично о разведчике еще никто не писал. Одно место мне особенно дорого.
«Надев маскировочный халат, крепко завязав все шнурки — у щиколоток, на животе, под подбородком и на затылке, — разведчик отрешается от житейской суеты, от великого и от малого. Разведчик уже не принадлежит ни самому себе, ни своим начальникам, ни своим воспоминаниям. Он подвязывает к поясу гранаты и нож, кладет за пазуху пистолет. Так он отказывается от всех человеческих установлений, ставит себя вне закона, полагаясь отныне только на себя. Он отдает старшине все свои документы, письма, фотографии, ордена и медали, парторгу — свой партийный или комсомольский билет. Так он отказывается от своего прошлого и будущего, храня это только в сердце своем.
Он не имеет имени, как лесная птица. Он вполне мог бы отказаться и от членораздельной речи, ограничившись птичьим свистом для подачи сигналов товарищам. Он срастается с полями, лесами, оврагами, становится духом этих пространств — духом опасным, подстерегающим, в глубине своего мозга вынашивающим одну мысль: свою задачу».
Тут все точно. И во многом напоминает сборы, уход на задание нашей и подобных ей групп. Но герои Казакевича — дивизионные разведчики. Они даже не снимали свою форму. По ту сторону фронта Травкин для своих оставался Травкиным, Мамочкин — Мамочкиным. Они действовали в ближнем тылу считанные дни, редко — недели. Как правило, работали автономно, полагаясь только на себя. Им не нужны были легенды. А нам предстояла работа за несколько сот километров от фронта, в глубоком вражеском тылу. И обязательно среди людей, хороших и плохих, возможных союзников и… врагов. Мы не могли к ним явиться безымянными, как лесные птицы. И, не зная настоящие имена даже друг друга, надолго отказываясь от прошлого, от своего «я», мы упорно, настойчиво вживались в новые имена, в новую, выдуманную для нас жизнь, в свою легенду.
Десятки людей трудились над каждой такой легендой, сверяя имена, факты, детали. Малейшая ошибка могла привести к провалу. Наша ближайшая цель — легализация в Кракове. Легенды и должны были оправдать наше прибытие в Краков, сделать возможной легализацию. Так мой помощник Гроза стал жителем Львова. Согласно легенде он работал на одном из заводов, бежал от большевиков. Радистка Груша по легенде — Анна. Анна Молодий. Воспитывалась в детском доме. Из Винницы была отправлена в рейх. Работала в Берлине на военном заводе. Летом у нее обнаружили туберкулез. С работы освободили. Теперь пробирается домой. У Груши документы — комар носа не подточит: аусвайс — удостоверение, немецкий паспорт, врачебная справка. Штамп, печать — все настоящее, на бланках, добытых нашими разведчиками.
По-разному врастали мы в легенды. В самом процессе вживания в легенды для меня раскрывались характеры моих товарищей. Труднее всего врастание давалось Груше. Натура цельная, прямая, непосредственная, она меняла кожу, насилуя, ломая себя. Алексей, энергичный, темпераментный, не без артистической искорки, наоборот, входил в новую роль легко, изящно, как, вероятно, делал это на сцене районного Дома культуры.
В ту минуту, когда я сдавал документы строгому, неразговорчивому лейтенанту РО фронта, умер и во мне Евгений Степанович Березняк. В прошлом — комсомолец, студент педтехникума, потом коммунист, учитель истории, заведующий гороно и снова учитель. Родился Голос, он же для своих — капитан Михайлов, он же Владислав Гурский, безработный бухгалтер.
У моей столь тщательно разработанной легенды один-единственный недостаток: она никак не вязалась ни с пистолетом, ни с гранатами, ни тем более с батареями и денежными знаками — этаким межнациональным банком.
Спокойней, спокойней. Тебя не расстреляли до сих пор, не допрашивали. Ждут указаний сверху? Какая у тебя цель? Выжить. Обмануть, перехитрить гитлеровцев. Они тоже не лыком шиты. А ты перехитри, выполни задание. Об этом и думай. А какие у тебя шансы? Что ты можешь? Первое — группа. Если Гроза и Груша на свободе, сделай все, чтобы поверили: действовал один.
Твоя явка — Рыбне. Рыбне — под Краковом. На землях Польского генерал-губернаторства. А ты в Обершлейзине — Верхней Силезии, отхваченной у поляков. Граница рейха усиленно охраняется. Значит, надо сделать так, чтобы сами гитлеровцы перевезли тебя через границу. Конечный пункт — Краков. Оттуда к явочным квартирам рукой подать.
Краков… Краков… Краков… Решение приходит в одном слове: марш-агент. Всю ночь шлифую свои показания. Взвешиваю каждое слово, пробую на зубок и так и сяк.
Что сказать? В чем «признаваться»? Когда?
Сразу расколоться? Грош цена такому «признанию». Гитлеровцы знают: наши люди умеют держать язык за зубами. Сразу поймут: игра или посчитают трусом, с которым и возиться нечего.
Какой же выход? Набить себе цену. На первом допросе, как бы ни мучили, молчать. «Заговорить» на втором. И так, чтобы поверили: не страх, не слабость, а трезвый расчет, инстинкт к жизни заставили это сделать.
А выдержу? Очень важно не упустить момент. С детства испытывал физическое отвращение к побоям, даже к самому прикосновению непрошеной руки. Конечно, случалось — с кем из мальчишек не бывало — и давать и получать сдачи. Но честный бой, даже уличная драка — одно, другое — когда тебя бьют, а ты ничего не можешь.
Из рассказов Олега — моего дружка по разведшколе (о нем речь впереди) — я знал, что фельджандармерия и гестапо придумали немало страшных пыток.
Олег побывал в руках у тех и других. Обрабатывали его и вручную, и, как невесело шутил Олег, «техническими средствами». В спецблоке подвешивали, растягивали с помощью особых хитроумных устройств. Чаще всего избивали резиновой палкой, случалось, сплошь унизанной остроконечными металлическими гайками, наждачными кольцами кожу с мясом сдирали.
Выложенный бордовыми плитками пол, покрытые коричневой масляной краской стены становились липкими. Некоторых узников обрабатывали так, что они не могли самостоятельно двигаться. Олега раза два не то уносили, не то увозили другие заключенные на носилках с велосипедными колесами.
И так круглые сутки, днем и ночью, в три смены.
— Тут главное, дружище, — повторял Олег, — не потерять контроль над самим собой. Самая коварная штука, когда теряешь сознание. Убьют, ну что ж, и пуля в бою убивает. Сломить?! Сильного боль не сломит. А вот вывести за черту, за предел человеческого — может. На это и надеются, гады. На бредовое, потустороннее состояние.
…Теперь все это меня ожидало.
21 августа, в понедельник, утром в камеру вошли два жандарма. В их сопровождении я и предстал перед герром комендантом и прибывшими сюда гестаповцами. Один из них сидел за столом. Худой, морщинистый. На столе — вещественные доказательства: мой ТТ, финка, деньги, документы, батареи. Гестаповец, стоящий рядом, почтительно нагнулся и что-то зашептал на ухо сидящему. Тот в ответ коротко рассмеялся.
— Ви есть золотая рипка. Я есть старый рипак. Пудет рипка говорийт или молчайт?!
Встал. Подошел. И, не дожидаясь ответа, коротко взмахнул рукой. Боль обожгла. Словно током ударило. На губах соленый привкус крови.
— Это, Иван, цветочки, якотки впереди.
Жандармы по знаку гестаповца схватили меня за руки. Дернули. Заломили до хруста в костях. Снова посыпались удары. Я инстинктивно обхватил руками голову: держаться! Стиснув зубы, глотая кровь, обливаясь потом, молчал. Боль врезалась в сердце, туманила мозг.
Только бы не потерять сознание.
В парке Чаир распускаются розы.
Снега белее черешен цветы…
Удар по голове… Цветы, цветы, цветы… Вспухшие, искусанные в кровь губы.
Снятся твои золотистые косы.
Снится мне море, и солнце, и ты.
Снова удар. Стол, гестаповцы и жандармы поплыли, завертелись в оранжевой карусели. Боль исчезла. Чьи-то мягкие руки подхватывают и несут меня. Прихожу в себя на полу. Жандарм равнодушно, привычно, словно неодушевленный предмет, поливает меня ледяной водой.
Широко расставив ноги, надо мной раскачивается, как маятник, главный мой мучитель:
— Жиф курилька! Ну что? Будем молчайт, говорит?!
Признание должны вымучить — тогда в него поверят. Кто это сказал? Старый казак Шайтан славному гетману Богдану? А может, Олег?
Что ж, вымучивали долго, старательно. Кажется, пора.
Превозмогая страшную слабость, я стал подниматься.
Гестаповец жестом подозвал жандармов.
Тело ныло. Боль снова возвращалась, колючими иглами пронизывая мозг.
Я поднял руку:
— Не надо. Хватит. Деваться некуда. Я советский разведчик.
— Гут, гут. Отвечайт на вопросы! Где группа?
— Я один.
— Доказательства?
— Мои вещи и документы.
— Вещи и документы?
— Так. Я — марш-агент.
Во всех разведках мира есть такие люди — связники, почтальоны. Их обычно посылают через линию фронта с ограниченной задачей: передать уже действующим группам батареи радиопитания, деньги, взрывчатку и т. д.
Вещи, найденные при мне, как раз и выдавали связника.
Поверит или не поверит? Если поверит, значит Гроза и Груша на воле. Бесконечной кажется минута. Но вот офицер потянулся к телефонной трубке. Наверху — это видно по его лицу, оно почти улыбается, — довольны.
— Если все правда, — обращается он ко мне, — можешь рассчитывать на доброту фюрера. Но боже сохрани, — он так и сказал — «боже сохрани», — водить гестапо за нос.
Комендант на радостях расщедрился. Мне разрешили помыться. В камеру принесли обильный обед из жандармской кухни. Лапшу со свининой, пиво, даже баночку искусственного меда. Дело было сделано. Завертелась, закружилась карусель тайной полиции рейха. 22 августа меня отвезли в Сосновец. Браслетки с рук не снимали. Вечером — катовицкое гестапо. Снова допрос. На этот раз с бо́льшим интересом к деталям. Допрашивал молодой гестаповец в штатском. Переводила девица. Маленькая блондинка, как только раздавалось: «Фрейлейн Вэра!» — вздрагивала, вскидывала голову, словно хорошо натренированный конь при звуке кавалерийской трубы. В ее глазах были и собачья преданность патрону, и неистребимое чувство страха. На меня она поглядывала с нескрываемым любопытством, даже с каким-то сочувствием, хоть и не без злорадства. Дескать, не одна я такая на белом свете. Есть и другие. Офицер вел допрос в стремительном темпе. Но я уже вошел в роль, не сбивался.
— Кто такой?
— Марш-агент, послан для связи.
— Задача?
— Встретиться в Кракове с представителем группы. Передать ему деньги, радиопитание. Получить пакет и к пятому сентября возвратиться к своим.
— Адреса? Явка? Где назначена встреча?
— Никаких адресов у меня нет. Встреча на Краковском рынке Тандета.
— Точнее. Сроки?
— С двадцать четвертого по двадцать седьмое августа.
— Приметы? Пароль?
— Ко мне должен подойти мужчина среднего роста, средних лет. Он знает мои приметы: из английского бостона темно-синий костюм. Такого же цвета кепи. Из верхнего кармана пиджака торчит конец розового платка. Пароль: «Когда вы выехали из Киева?» Отзыв: «В среду».
— Как попал в марш-агенты?
— Это длинная история, господин офицер. Да вы и не поверите.
— Ну?!
Тут я сообщил новые подробности по одной из легенд. Я — Гордиенко. Родом из Кировограда. Украинец. Работал при немцах секретарем в украинской полиции. Не эвакуировался с вермахтом, так как Кировоград внезапно был окружен Советами. Перед приходом красных раздобыл чистые документы. С ними перебрался в соседний район. Сам явился в военкомат. Мобилизован. Вскоре отправили в специальную часть. Меня отвезли в Житомир. Оттуда в Тернополь. Из Тернополя на самолете забросили в тыл. Хотел сразу явиться, да не успел.
— Почему не заявили об этом в самом начале?
— Кто бы поверил?
— И я не верю…
— Как вам угодно. Теперь уже все равно.
Что ни вопрос — ловушка.
— Где приземлился? С кем? Фамилия? Шнель! Живо!
Я свое. Выброшен один. Приземлился в лесу западнее станции Псары.
Ночь просидел я в одиночке катовицкого гестапо. Утром двадцать третьего меня снова завели к знакомому следователю. Тот вскинул на меня свои белесые брови, заговорил отрывисто, сердито. Фрейлейн Вера встрепенулась и пошла выстреливать фразу за фразой. Я узнал, что ее шеф охотно и даже лично расстрелял бы меня, но приказ есть приказ. И к большому сожалению шефа, меня сейчас отправят в Краков. Впрочем, в краковском гестапо шутить не любят.
После такого напутствия меня побрили, постригли, посадили в уже знакомую черную машину.
…Шуршат шины. С каждым километром все ближе Краков. Разве такой представлялась мне встреча с этим городом? Стиснутый с обеих сторон двумя молчаливыми молодчиками (в машине было их еще двое), я сидел безоружный, со скованными руками. Правда, три-четыре дня выигрывал наверняка. В моем положении и это было немало. Но в остальном мог надеяться только на случай. А я знал уже, что случай сам по себе срабатывает редко. У случая много союзников. Прежде всего — интуиция.
И конечно, нужна решительность, постоянная готовность идти на риск, вера в удачу. И умение выжидать, терпение, точное знание предмета. Мой предмет — Краков.
Мысленно вновь и вновь обхожу его улицы, площади. В сотый раз заглядываю на Тандету. Город ощущаю почти физически. Сукеницы. Университет. Городская библиотека. Мариацкий костел. Таинственный Вавель — замок первых польских королей, теперь резиденция обер-палача Польши генерал-губернатора Франка. Мне кажется, я мог бы обойти эти места с закрытыми глазами, хоть никогда не бывал в Кракове.
Пишу не вымышленное произведение со строго продуманной композицией, а повесть своей жизни. Любая жизнь — не укатанная прямая дорога. И да простит мне читатель возможные отклонения, отступления, нарушающие стройность моего рассказа. Вот и теперь надолго оставляю где-то на полдороге в Краков гестаповскую машину, моих ангелов-хранителей, чтобы рассказать о человеке, которому я больше всего обязан как разведчик.
Настоящее имя моего учителя я узнал сравнительно недавно. А в разведшколе его звали Василием Степановичем. Когда пришло мне время выбирать себе конспиративное имя, я тоже — так велико было подспудное желание во всем походить на него — стал Василием Степановичем. Василий Степанович Михайлов. Или просто капитан Михайлов. Под этим именем знали меня бойцы группы «Голос» и наши польские друзья до первой нашей послевоенной встречи в 1964 году, когда уже можно было открыть друг другу свои настоящие имена. Василий Степанович был начальником отделения и преподавателем разведшколы, куда я попал в начале 1944 года. Наш учитель, сдержанный, немногословный, не любил рассказывать о себе и, приводя во время лекций и практических занятий различные случаи, которые он считал полезными и поучительными, никогда не ссылался на свой личный опыт. Уже первые практические занятия привели меня к неутешительному выводу: в разведчики совсем не гожусь. Прошел состав. Изволь подсчитать и запомнить, сколько в нем вагонов, открытых платформ, цистерн. Встретился с нужным человеком — мгновенно зафиксируй цвет волос, глаз, покрой костюма, узел на галстуке. Еще надо было уметь многое: «читать» город по карте, запоминать (записывать нельзя) десятки, сотни названий незнакомых улиц, сложные адреса, пароли. Тут я растерялся. Потому что не был наделен от природы хорошей памятью.
Дело прошлое, но… что было — было. Несколько дней ходил сам не свой. Как поступить? Имею ли право с такой памятью оставаться в разведшколе? Эта мысль не давала покоя. Сижу на лекции. Слушаю — не слушаю. А в голове сами собой слагаются строки рапорта на имя начальника школы. Так, мол, и так: «Осознавая свою непригодность, прошу отчислить меня из школы и отправить на фронт или в партизанское соединение».
Не знаю, что именно бросилось в глаза преподавателю: мой отсутствующий вид, неуверенность. Как бы там ни было, после лекции он пригласил меня к себе. Не помню, о чем мы говорили вначале. Но отлично помню тон беседы, искренний, доброжелательный. Настолько, что я возьми да выложи все то, что мучило меня в последние дни. Слушал Василий Степанович внимательно. Ни разу не перебивал мою сбивчивую речь и ничем внешне не выдавал своего отношения к ней.
— Я ждал этого признания, — заговорил он тихо. — Думается, у вас несколько одностороннее, а поэтому неверное представление о нашей работе. Кто вам сказал, что память разведчика — дар божий. Память, особенно наблюдательность, можно и нужно тренировать, как, скажем, спортсмены тренируют тело.
В этом отношении разведчик чем-то сродни ученому, артисту. Я знаю одного народного артиста, очень известного. Сколько монологов пришлось ему выучить за долгую жизнь на сцене! А в школе больше всего попадало ему за плохую память. Развил. Человек все может, если сильно хочет. Видели, слушали Остужева — Отелло? А ведь он выучил, сыграл свою любимую роль, может быть, самую трудную в мировой драматургии, когда почти полностью потерял слух. А вы говорите — рапорт!
Я сказал, что с рапортом действительно, кажется, поспешил. И тут же признался, что заочное знакомство с Краковом идет туго.
— Вот что, загляните ко мне завтра. В восемнадцать ноль-ноль. Я постараюсь подобрать для вас в Москве кое-какую литературу. Вы ведь историк.
Подбор книг мне сначала показался странным: польский путеводитель, исторический очерк, карта города с немецко-польскими названиями. Во мне заговорил историк, азарт исследователя. Одно дело — просто заучивать трудные, непривычные для уха названия, другое — шаг за шагом открывать для себя старый Краков.
Неожиданно ловлю себя на том, что названия, которые раньше так не давались мне, теперь прочными кирпичиками укладываются в памяти. Особенно заинтересовали меня Сукеницы, рынок Тандета. Большой рынок — удобнейшее место для встречи со связными. В бурлящей толпе легче при надобности раствориться, исчезнуть.
Далекий, незнакомый город становился все ближе, роднее. Порой мне казалось, что я уже жил в нем, что мне только предстоит возвращение после долгой разлуки.
Невеселое вышло возвращение.
Солнце стояло уже высоко, когда мы въехали в город. Я не видел его: в закрытой машине с занавешенными окошками стоял полумрак. Машина долго петляла, пока не остановилась на улице Поморской — у краковского гестапо.
Меня ждали. Сразу привели на второй этаж. В комнате следователя, по-видимому специалиста по десантникам, бросились в глаза рации да рюкзаки советского производства. Следователь заметил стальную браслетку. Поморщился. Приказал снять. Предложил сигарету. И вовсе не спешил с допросом. Пригласил к столику. Стал угощать жареным мясом, вермишелью с медом. Он оказался шутником-философом, этот обходительный гестаповец.
— Живая собака, — подмигнул он мне понимающе, — лучше мертвого льва. Не так ли, приятель?
Вел допрос, пересыпая его шутками-прибаутками, вроде того, что «игра стоит свеч», что «снявши голову, по волосам не плачут» и что некоторые провинциальные следователи (намек на Катовице) разбираются в делах разведки, «как свинья в апельсинах».
Эти русские пословицы на правильном русском языке, почти без акцента, в устах матерого врага звучали обидней, кощунственней самых грязных ругательств и угроз. Он видел во мне послушную, поджимающую хвост собаку, заарканенную настолько, что уже не очень важно, можно ли ей верить целиком или нет.
Следователь позвонил. Внесли темно-синий костюм, выутюженный, очищенный от пятен крови, туфли, кепи, пять тысяч злотых, батареи и сигареты.
— Одевайся, приятель, — и за работу. Пойдешь на рынок и будешь продавать свои часы. Будешь, как это, подсадной уткой.
В закрытой машине меня довезли до почтамта. Переводчик еще раз напомнил напутствие «весельчака», рассказал, как попасть на рынок.
Пришел на место, где продают часы. Очень неудобное место для побега: узкий переулок и мало людей. Рядом со мной тут же выросли молчаливые парни — тоже с «Омегами». Куда я, туда и они. Я заломил такую цену, что покупатели один за другим отходили, разочарованные. Под вечер меня отвезли в Монтелюпихе — краковскую тюрьму гестапо. Днем в том же сопровождении снова на работу. На этот раз мы прошли через весь рынок. Тандета гудела огромным ульем. Торговались отчаянно. Шум, крик, гам.
Все тут продавалось и покупалось: зажигалки и бюстгальтеры, сигареты, иголки (чемодан иголок — и ты миллионер), «квасне млеко» и новые солдатские шинели, тонкие голландские кружева да французские духи, порнографические открытки и старинные издания библии в переплетах из телячьей кожи.
И все это среди островерхих башенок, у старинных лотков, средневековых амбаров с подъемными механизмами. Рынок буквально кишел людьми: горожанами, приезжими гуралями, офицерами и солдатами вермахта. И в этой толчее, в шуме и гаме, в многоголосом разноязычии что только не мерещилось мне: налет советской авиации на Краков, акция польских патриотов, суматоха, пьяная свалка. И я тянул время, замедлял шаги, чувствуя затылком неторопливые взгляды, дыхание своих телохранителей.
Нет, дела уж не так плохи. Выше голову, Михайлов. Тут можно попытаться.
…Тандета только непосвященному глазу казалась хаотической. Огромный улей делился на соты: обувные и зажигалочные, дамской одежды и мужской, соты валютные, где, словно в руках фокусников, мелькали марки, доллары, фунты.
А вот и наша улочка. Достаю свою «Омегу». Ходим с провожатыми, будто привязанные друг к другу: никак не оторваться. Под конец дня подошел ко мне какой-то мужчина. Потоптался, спросил (я даже вздрогнул от звуков родной речи):
— Эвакуированный?
— Да.
— Откуда, земляче?
Вопросы напоминали пароль, и мои телохранители насторожились. Хотелось крикнуть: «Сгинь, исчезни! Ведь это я, я тебя выдумал!»
У меня все внутри заныло. А что, если наш человек, что, если поймается на мнимой подсадной утке? Но часы торговать земляк не стал. Отошел. И снова — никакой возможности бежать.