Глава 32

Что-то острое впилось в спину под лопаткой. Сучок? Но нет сил пошевелиться. Когда он упал? Окружающее туманится и подёргивается вместе с толчками крови в разбухшей голове. Надо встать, встать, уцепившись за дерево… Кто-то мимо сознания прошёл вправо, влево. Удаляется. Остановить! Непонятно зачем, но — остановить!

Ты! Ты какого? — клокочет в горле. Тело стремится к уходящему, деревце надламывается, и Неделин опять валится на землю.

Он проснулся ночью.

Губы запеклись, он с болью разлепил их. Он чувствовал, как набухли мешки под глазами, они, казалось, оттягивали голову вниз, так были тяжелы.

Мучила жажда. Было, вернее, две жажды, первая — воды, вторая — вина. Сначала напиться. Нет, сначала что-то вспомнить. Что-то обязательно надо вспомнить. Неделин замычал, обхватив голову руками.

Чьи-то шаги. Это опасность. Бежать. Неделин встал, побрёл, с трудом перелез через ограду, опираясь на неё .руками, выпрямился и увидел перед собою милиционера.

Тебе сколько раз сказано, — прозвучал спокойный голос милиционера, — чтобы ты пил дома? А, Фуфачёв? Зачем ты своим видом людей пугаешь? Марш нах хаузе.

Да, иду…— хрипит Неделин, но идти не может, ему нужно что-то вспомнить — и именно сейчас, не отходя от палисадника.

Ну! — велит милиционер.

Сейчас, сейчас…

Деньги! Он же бросил здесь деньги. А деньги очень? нужны, на них можно купить чего-нибудь, чтобы стало легче. Сначала, конечно, просто пить, от такой жажды можно с ума сойти, а потом — чего-нибудь.

Я тут деньги, — бормочет Неделин. — деньги тут уронил.

Неужели? — не верит милиционер. — Ну, посмотрим.

Он включает фонарик, обшаривает палисадник лучом света, и возле растоптанного стаканчика из-под мороженого высвечивается смятый комочек. Милиционер поднимает деньги. Расправляет. Десятка, пятёрка, трёшница, несколько рублей.

У.

Хочешь сказать, твои?

Мои, честное слово, мои! — клянётся Неделин.

Врёшь, — говорит милиционер, суёт десятку себе в карман, а остальные отдаёт Неделину. — Смотри, поймаю на чём-нибудь. И не вздумай у меня сейчас за вином рыскать. Отконвоировать тебя, что ли?

Наверное, милиционеру нечего делать, если он решил прогуляться вместе с алкоголиком. Он идёт сбоку и чуть впереди, время от времени оборачивается и с улыбкой глядит на Неделина. А ночь хороша, тепла, тополя шелестят юношеской любовной тоской, девичьим испуганным и радостным шёпотом, громко блаженствуют сверчки, на душе у милиционера грустно и легко, он вспоминает, как десять лет назад седел ночами со своей невестой на качелях, привязанных к толстой ветке дерева, что росло возле её дома. Они медленно раскачивались, он обнимал её за плечи и говорил обо всём на свете, а в сущности — всё об одном, всё об одном… И милиционер опять оглядывается на алкоголика, то ли жалея его, то ли чувствуя своё превосходство истинного человека, которому есть что вспомнить в такую ночь, есть о чём и помечтать — о Тоне, например, с которой, конечно, не покатаешься на качелях на виду у всех, но как славно приходить к ней предутренней порой, стучать условным стуком в окно, и тут же, буквально в ту же самую секундочку слышать свежее: «Кто? Кто?» — и немного попугать её, играя, изменить голос и сказать басом: «Храпишь, хозяйка, а дом горит!» Хороша жизнь, если не испохабить её, как этот бедолага, который придёт сейчас в свой срамной грязный угол к сожительнице. Фуфачёва и в вытрезвитель-то давно не забирают, потому что корысть с него невелика, до него и дотронуться-то можно разве что только ногой, и то потом сапоги чисть…

Милиционер привёл Неделина к ветхому кирпичному дому, они вошли в тёмный подъезд, милиционер пинком открыл дверь, у которой не было замка — или он был сломан, — и крикнул:

Встречай Фуфачёва, Любка Яковлевна!

Он тронул Неделина сапогом: двигай! Хотел дать пинка напоследок, но передумал: очень уж лирическое настроение. Вздохнул, плюнул с омерзением и ушёл.

Затхлые запахи, в которых было что-то совершенно незнакомое, новое для Неделина, ударили ему в нос.

Ничего! — сказал он себе. Это тебе и нужно — для последней черты, для последнего итога. Этого ты и заслуживаешь!

В темноте кто-то зашевелился, застонал.

Явился, гад! — протянул женский страдальческий голос. — Тебе, гаду, поверили… И ведь не принёс, скотина, знаю, что ничего не принёс! Зажги свет! Зажги, говорю! Или совсем готовый?

Заскрипела кровать, что-то поднялось, прошло мимо Неделина. Зажёгся свет.

Перед ним стояла женщина лет пятидесяти с опухшим лицом, глаза смотрели в щёлочки, шея женщины была грязна, белели только складки морщин, жидкие волосы мокро висели по щекам. Женщина была одета в рваную сиреневую кофту, в зелёную юбку из нетленного доисторического кримплена, ноги босы, жёлтые отросшие ногти загибались.

Проспался уже где-то? Гад! — Женщина плюнула в Неделина, но так слабо, что плевок не долетел, упал на пол. Шаркая ногами, она побрела к постели, легла, покрылась грязным красным одеялом, из дыр которого торчала вата, поправила, кряхтя, под головой подушку.

Ничего не принёс? — безжизненно спросила она. Неделин не ответил, думал о воде. Увидел дверь, вошёл: кухня. Долго и жадно пил воду из-под крана. Вернулся в комнату, огляделся, где бы сесть. Но, кроме постели, круглого стола без скатерти, шкафа и радиоприёмника, в комнате ничего не было. Постель, очевидно, служила и лежачим, и сидячим местом. Неделин сел на пол.

Скотина, скотина, скотина! Выла женщина.

А Неделин, чувствуя себя во власти второй жажды, думал: она наверняка знает, где сейчас, ночью, можно достать.

Деньги есть, — сказал он.

Правда?

— Я говорю.

Что ж ты не взял-то ничего?

Не могу. Сердце болит.

Сердце! Сволочь ты последний, а не сердце! Сходи к Светке!

К какой Светке?

Не тяни душу, гад, не придуривайся! К Светке-парфюмерше. Поругается, но даст. На дешёвый-то хватит?

Не знаю.

А то скажет: только дорогой, и что тогда? Иди, гад!

Прошло несколько минут. Женщина не вступала больше в спор.

Наконец, мучаясь, она поднялась с постели, проковыляла к Неделину. Он дал ей деньги.

Ещё есть?

Нет.

Чтоб ты мне всё дал? — лицо женщины покриви лось, пытаясь изобразить недоверчивую усмешку, но ничего не вышло.

Неделин ждал её, испытывая такое нетерпение, какого у него никогда в жизни не было. Он видел старое ведро, зачем-то валяющееся под кроватью, и вдруг представил, что это ведро стоит перед ним, наполненное красной жидкостью, именно красной, рубиново-красной. Это вино. Он припадает к ведру и пьёт, пьёт, пьёт, он лакает языком, как собака, он урчит от наслаждения и никак не может напиться. И, наконец, отваливается, ополовинив ведро, ставит его подле себя, чтобы боком чувствовать присутствие целительной жидкости, которой пока ещё много…

Неделин вскочил, стал рыскать по комнате, побежал на кухню, обшарил её, хотя понимал, что в этом доме поиски спиртного бессмысленны. Но просто сидеть и терпеть было ещё мучительней.

Хлопнула дверь.

На! — женщина сунула ему в руки какой-то пузырёк.

Одеколон! Неужели он будет пить одеколон?

На два хватило! — хвасталась женщина.

А воспалённая утроба Неделина кричала: дай! дай! дай!

Неделин слышал, что есть люди, которые могут пить одеколон, дошедшие до ручки, до крайности, они могут пить вообще всё, в чём есть хоть какие-то градусы. Но сам он никогда бы не смог этого сделать. То есть сам — когда был самим собой.

Женщина пошла на кухню, и Неделин пошёл за ней, он хотел видеть, как это делается.

Она открыла пузырёк, понюхала и подмигнула Неделину:

Что надо!

Взяв металлическую кружку, она набулькала в неё половину содержимого пузырька, разбавила водой из-под крана, взяла со стола жухлый огрызок огурца и прикрикнула на Неделина:

Чего вылупился? Отвернись! Неделин отвернулся.

Женщина сзади шумно фыркнула и захрустела огурцом.

Малосольненькие лучше всего отбивают, — сказала она добрым голосом. — Когда если с укропчиком, с чесночком. Лучше всего отбивают. Я всем закусывала, а всё-таки малосольненький огурчик после одеколона лучше всего. Что ж ты, давай, поправляйся!

Неделина тошнило от одной только мысли, что он будет пить эту невыносимо пахнущую жидкость, но что-то в нём обрушивалось с мощью водопада и ревело: дай! дай! дай! — и как за шумом водопада иногда не услышишь человеческого голоса, так и Неделин перестал слышать за этим рёвом свой голос. Он, следуя примеру женщины, налил одеколон в кружку, разбавил водой, женщина заботливо сунула ему остаток огурца и предупредительно отвернулась.

Первый глоток обжёг горло и застрял в горловом спазме, хотел вырваться изо рта обратно, но вторым глотком Неделин не дал ему хода, судорожно дёргал кадыком, вбирая в себя одеколонный раствор. Допил, сунул в рот огурец и стал торопливо жевать, совершенно не чувствуя вкуса огурца, но зато одеколонный привкус стал притупляться. Желудок болезненно сокращался, глаза заслезились, но организм алкаша терпел, зная, что сейчас наступит облегчение. И оно наступило, отхлынула тошнота, по телу разлилось тепло, ушла головная боль и вокруг стало будто светлее, словно слёзы промыли глаза.

Хорошо огурчиком-то? — спросила женщина. — Я всегда говорила — малосольные напрочь отбивают. Уже и не чувствуешь, что одеколон пил, правда?

Неделин, хоть ещё и чувствовал, но кивнул.

Он сел на грязный стол напротив женщины. Глаза её чуть приоткрылись, прояснели, Неделин подумал, что ей, пожалуй, не пятьдесят, а сорок, а может, даже и меньше.

Где деньги-то взял? — спросила женщина.

Там…— Неделин махнул рукой. Ему хотелось лечь, но он не знал куда, не на постель же эту, под это невообразимое одеяло. В этой постели, наверное, и насекомые водятся! Как можно так жить? А почему, собственно, нет? Вот сейчас ему хорошо… Ему радостно и грязно. Так почему не забраться в тряпьё, упокоить свою хмельную радость, закрыть глаза и видеть плывущие круги?..

Эх да я-а-а…— протянула женщина. Она начала петь. — Эх да я… Да растаковская… а доля моя… растяжёлая… Растяжёлая она… Раз… да… не… несчастная да… она несчастная моя… А я пойду… да а я пойду… да себе горя я найду… да найду ещё беду… да… бе… ду-у-у…

Это была импровизация, женщина выпевала слова, которые приходили ей на ум, это была тягучая мелодия, повторяемая в неизменяемом виде десятки раз. И в этом пении был смысл, была красота, она заключалась, может, как раз в простоте слов и повторяемости мелодии. Неделину хотелось, чтобы женщина снова и снова заводила свою песню. Она пела не для утешения или радости, она растравляла свою пьяную скорбь, слёзы текли, оставляя грязные дорожки на её щеках, и падали на стол.

Оборвав пение, она вскинула на Неделина злобные глаза, рванула руками кофту на груди и завопила:

На, бей меня! Бей в мою бессмертную и прекрасную душу, бей в мою розу, в мою грудь, бей и убей! Бей в мою молодость и драгоценную красоту! Бей, как ты умеешь бить, сучий сволочь! Бей, мужчина! Ты же мужчина! Покажи силу, бей!

Горя, причинённого себе песней, было мало женщине, ей хотелось физической боли, чтобы окончательно захлебнуться печалью. Так понял Неделин странный бунт женщины.

Пойдём спать, — сказал он.

Спать? — язвительно закричала женщина. — А радио слушать? Для тех, кто не спит? Как это ты заснёшь, чтобы надо мной не поиздеваться, радио не включить? А?

Выкрикнув это, женщина понурилась. Потом апатично достала из-под кофты пузырёк, вылила в кружку вторую половину, но пить не стала, разбавила и отнесла в комнату. Вернулась на кухню и, покопавшись в углу, неизвестно откуда извлекла целый огурец.

Вот, сохранила! — укоризненно сказала она. — Для тебя берегла. Сидела тут и ждала тебя, по хозяйству всё сделала! — женщина неопределённо повела рукой вокруг, но Неделин не мог усмотреть ни одной приметы, которая доказывала бы хозяйственную деятельность женщины. В кухне было мусорно, мойка завалена посудой, на газовой плите — ни кастрюли, ни сковородки, клеёнчатый стол липок и пуст. Лишь огурец был козырем хозяйки, и она предъявила его с гордостью, ежесекундно меняясь пьяным лицом — ласковым по отношению к огурцу и оскорблённым по отношению к Неделину.

Надо ещё малосольненьких сделать. Любишь ведь, гад?

Люблю, — сказал Неделин.

Ну вот. Пошли, что ли, лягем. Радио, в самом деле, послушаем…

Что за страсть такая к слушанию радио? — подумал Неделин.

Но ведь, и в самом деле, хорошо бы сейчас полежать, лелея в себе хмельную дремоту под бормотание радио.

Он пошёл вслед за женщиной в комнату. Превозмогая брезгливость, хотел лечь.

Ты в одежде, что ль, собрался? — проворчала женщина. — Придумал! На чистую постель в лохмотьях своих!

Из-под подушки она достала такое же, как у себя, одеяло. Неделин, отбросив сомнения, разделся, оказавшись в длинных чёрных трусах, и лёг, радуясь тому, что не чувствует других запахов, кроме одеколонного.

Давай найди что-нибудь. Какую-нибудь музыку, что ли.

В изголовье на ящике из-под вина или пива стояло то, что когда-то называлось радиолой: с вертушкой проигрывателя наверху, под деревянной крышкой. Неделин покрутил ручку, зажёгся зелёный глазок. Стал крутить ручку настройки. Сначала было хрипение, потом морзянка, опять хрипение, потом вдруг издалека сквозь помехи зазвучал, то усиливаясь, то почти пропадая, заунывный голос, распевающий мусульманскую молитву. Неделин вслушался, представляя, о чём эта молитва, и кто поёт её, и для кого она предназначена, он закрыл глаза и увидел мечети и минареты, пыльную прожаренную солнцем площадь, на ней — люди в белых одеждах, в чалмах, а дальше — зелёный лес, поднимающийся в гору, гора кончается снежной вершиной, а над вершиной синее-синее небо… Стоило чуть повернуть круглую ручку настройки — и молитва пропала, возник тревожный голос, что-то быстро говорящий на незнакомом языке.

Французский, что ли? — спросила женщина.

Нет, вроде испанский. Или португальский.

Так Португалия-то в Испании, чудак!

Разве? (Неделин не хотел спорить.)

Знать надо!

Неделин крутил ручку дальше. Шорохи, свист, морзянка, иноязычное лопотание — и вдруг полилась явственная, но негромкая скрипичная музыка. Неделин взглянул на женщину, думая, что она будет против, но та шевельнула рукой: пусть.

Неделин слушал музыку — не думая, он не примерял её к себе и не пытался услышать в ней что-то такое, что есть в нём самом, он слушал только то, что есть в самой музыке, — и ему скоро показалось, будто он сам ведёт эту музыку, дирижирует ею и знает, что сейчас будет так, а сейчас так, и этой музыкой он рассказывает всем и самому себе о жизни… «Вы слушали…» — начал диктор, но Неделин уже крутил ручку, ему не хотелось знать, что это было — прелюдия, концерт или как там ещё, он хотел остаться в уверенности, что слышал музыку про свою жизнь, которую нельзя назвать сонатой, квартетом и так далее. Взглянул на женщину — она плакала. Хорошо было бы для её утешения найти что-то лёгкое, эстрадное. И нашлось — зазвучал голос модной певицы, исполняющей модную песню. Сразу же появилось чувство праздника, представился разноцветный концертный зал, нарядная публика, нарядная певица-и все друг другу очень рады. Женщина подняла руки и стала прищёлкивать пальцами в такт, покачиваться, лёжа на спине, и хоть пьяное жалкое лицо её было некрасиво, убого, Неделин смотрел на неё уже без прежнего отвращения, он вполне разделял её веселье и испытывал удовольствие от общности настроения. Прослушав песню, он продолжал путешествие по эфиру. Дикторы читали:

«Новый цех вступил в действие на Опрятьевском сталелитейном комбинате…»

«На очередной сессии Верховного Совета РСФСР обсуждались вопросы…»

«Завершился шестой круг чемпионата страны по гандболу…»

«Несмотря на разнузданный полицейский террор, силы народного сопротивления…»

«Колонна микроавтобусов и легковых машин окружила территорию авиабазы морской пехоты США Фу-тэма в районе города Гинован на Окинаве…»

«Как сообщают информационные агентства из Дакки, в столице Бангладеш прошли массовые митинги…»

Эти сообщения, которые обычно проходили мимо ушей, сейчас показались Неделину крайне важными, он вслушивался в них с острым чувством сопричастности, ему казалось, что его касается и то, что вступил в действие новый цех Опрятьевского комбината, и что обсуждались вопросы на сессии Верховного Совета, и что завершился шестой круг чемпионата страны по гандболу, он с волнением слушал и про разнузданный полицейский террор (хотелось попасть туда и выразить негодование), и про демонстрацию в районе города Гинован на Окинаве (а где это? — не там ли, где лазурное море и какие-нибудь пальмы, и там было бы интересно побывать, побороться за мир), и про массовые митинги в столице Бангладеш (чего им надо, спрашивается?). Все новости касались Неделина, всё он выслушал с необыкновенным интересом, и женщина, судя по выражению её лица, разделяла этот интерес.

Вот мы лежим, маленькие частные люди, затерянные среди пространств земли, в темноте, размышлял Неделин, над нами в воздухе летают тысячи голосов, десятки тысяч звуков, и всё это — для нас, все попадают в этот ящик и рассказывают нам о мире, хотят повлиять на нас, а раз так, то мы им нужны, и вообще — безмерно сложна и прекрасна жизнь!

Он понял своего предшественника, понял страсть, она открылась ему легко — стоит только лечь, выпив, и включить радио, и ты проникаешься ощущением величественной огромности жизни, которая тебя окружает — и не в масштабах этого городка, а в масштабе мировом, глобальном. Равнодушное дневное ухо не понимает важности этих обычных сообщений, которыми пичкают с утра до вечера. Прислушивайтесь, глупцы! Представьте, что Бангладеш — это не просто название, мелькнувшее в суматохе дня, а страна с миллионами жителей, что сейчас, быть может, решается её судьба, остановитесь, задумайтесь!

И Неделин продолжал крутить ручку, задерживаясь, когда слышал хоть что-то внятное, ему одинаково интересна была речь на любом языке, он заслушивался любой музыкой, и даже азбука Морзе стала говорить ему что-то, и женщина тоже вслушивалась в неё, серьёзно сдвинув брови, будто понимала смысл.

Размягчённые, довольные друг другом, они допили одеколон, причём Неделин уже не содрогался, с удивлением отметил, что по накатанному пути жидкость пролилась почти безболезненно.

Послушав ещё немного радио, они заснули.

Загрузка...