Мина Полянская
"Я - писатель незаконный..."
Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна
ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть I. Страницы жизни
1. "Там на шахте угольной паренька приметили..."
2. Нарисованные фотографии
3. На пороге больших ожиданий
4. Кремлевские звезды
5. Цена диссидентства
6. Москва - Оксфорд - Бердичев
7. Берлинские реалии
8. В Зеркале Загадок
9. "Внеочередной роман"
10. О Русском Букере и других почестях
11. "Луковица Горенштейна"
12. Город мечты и обмана
Часть II
Восемьдесят тысяч верст вокруг Горенштейна
13. Постоянное место жительства
14. Aemulatio
15. Смешная печаль
16. Внучатая племянница Хрущева
17. О литературных провокациях
18. "Место свалки - Бабий Яр"
19. Вокруг "Веревочной книги"
20. Отступление о литературных толках,
спорах о Достоевском и моем сне.
21. Петушиный крик
22. Солярис
Приложение
Несколько писем Фридриха Горенштейна Ольге Юргенс
Первый отклик на смерть писателя
От автора
Писателю, исследующему романтическое
горение истории, требуется увлекательная мечта
алхимика, забывающего о трудностях и неудачах
при составлении самых фантастических обобщений и
предположений, и одновременно отвага пожарного,
идущего в пламя и разгребающего головешки,
пышущие жаром истории. Потому, в случае удачи,
такие писатели достойны высочайшей награды. Я
имею ввиду не Нобелевские и прочие подобные
элитарные камерные комнатные, как герань,
награды, а медаль "За отвагу на пожаре" или "За
отвагу на пожарище".
Ф. Горенштейн. Веревочная книга
Часть I. Страницы жизни
1. "Там на шахте угольной паренька приметили..."
У первого "мемуариста" положение самое нелегкое, оно требует огромного душевного напряжения, поскольку все еще очень близко, и многие события не созрели для бумаги из-за краткости временного расстояния. Тем не менее, берусь за перо. Впрочем, есть и преимущество у первого рассказчика: меньше риска аномалий памяти и, соответственно, искажения фактов. Кроме того, рукопись можно прочитать друзьям писателя, моим помощникам и советникам, доверившим мне материалы о нем и письма. Надеюсь, что они укажут мне на неточности, которыми соблазнилась моя память.
Эта книга об одном из замечательных, еще не до конца оцененных русских прозаиков, драматургов и киносценаристов второй половины теперь уже прошлого века - Фридрихе Горенштейне. В "каноническую" историю советской литературы он вошел, наряду с Василием Аксеновым, Андреем Битовым и Виктором Ерофеевым, прежде всего, как участник нашумевшего диссидентского альманаха "Метрополь" (1978).
Знатоки и любители литературы высоко ценят Горенштейна и вне политического контекста - как художника. "Так не умел и не умеет никто, ни среди предшественников, ни среди ровесников, ни среди тех, что идут следом", - писал о мастерстве Горенштейна Симон Маркиш. "Вторым Достоевским" величал его Ефим Эткинд. "Тургеневскую чистоту русской речи в прозе" отмечал Марк Розовский. Иконописцем литературы (писателем "обратной перспективы") называл Лев Аннинский.* "Единственным русскоязычным кандидатом на Нобелевскую премию", "великим" писателем, "которого одни не заметили, а другие замолчали" - Виктор Топоров. Писателем, наделенным "могучим эпическим даром" - Борис Хазанов. Горенштейн - "классик русской прозы", сказал в некрологе Александр Агеев, и выразил опасение: "похоже, что и после смерти судьба его легкой не будет."
______________
* В свое время Лев Аннинский опубликовал статью о творчестве Горенштейна в журнале "Вопросы литературы" (1, 1992). Эта была, по сути дела, первая попытка серьезного анализа творчества писателя в русской критике. Аннинский опубликовал и в "Зеркале Загадок" критическую статью "Русско-немецкий счет" о творчестве Горенштейна (Зеркало Загадок, 7, Берлин 1998).
В то время как в Германии и Франции знать и читать Горенштейна считается "хорошим тоном" (так например, Франсуа Миттеран был поклонником его таланта), широкому русскому читателю он пока мало знаком. В России он известен, скорее, "широкому зрителю" как сценарист фильмов "Солярис" и "Раба любви" или автор пъесы "Детоубица", которая с успехом ставилась во многих театрах, в том числе в Александринском (Петербург) и в Московском Малом драматическом. Немногие, однако, читали его политический роман-детектив "Место", посвященный хрущевской оттепели, и роман-притчу "Псалом", в котором, перелистываются страшные страницы советской истории. Хотелось бы надеяться, что моя книга поможет российскому читателю найти путь к творческой личности Горенштейна.
С 1980 года писатель жил в Западном Берлине. Мне в качестве редактора берлинского журнала "Зеркало Загадок", где он публиковался, довелось с ним познакомиться, а затем и подружиться. Начну свои записки, однако, не с рассказа о моем знакомстве с Фридрихом Горенштейном - сделаю это позже - а соберу воедино старость и юность, детство и зрелость, и изложу свое понимание того, что составляло фабулу его биографии, явилось главным импульсом творчества - его сиротства.
***
Фридрих Горенштейн родился в Киеве в 1932 году в семье профессора-экономиста. Отец, Наум Исаевич Горенштейн (1902-1937), родом из Бердичева, был был арестован и приговорен 6 сентября 1937 "Особой тройкой" УНКВД по Дальстрою к расстрелу. Много лет спустя, в 1995 Фридрих получил в "органах" копию приговора той самой "тройки" и показывал мне этот "продукт" изощренной инквизиции эпохи Советов. Приговор был приведен в исполнение 8 ноября 1937 года - такая дата стояла в документе. Кроме того, Горенштейну показали "дело" отца, которое он внимательно прочитал. Выяснилось, что отец его был не совсем случайной жертвой сталинского молоха. Молодой профессор был посажен за "дело": он доказал нерентабельность колхозов. "Как будто бы колхозы были созданы для рентабельности, - говорил Горенштейн, - наивный отец! Романтик!" Отец был обвинен в саботаже в области сельского хозяйства. В документах по обвинению постоянно фигурировала дама по фамилии Постышева, оказавшаяся сестрой Павла Петровича Постышева - Члена президиума ЦИКа СССР, секретаря ЦК ВКП(Б) Украины, впоследствии (1939) также не избежавшего молоха. Сестра Постышева, специалист по экономике и сельскому хозяйству, оказалась главным разоблачителем Наума Исаевича Горенштейна. Горенштейн рассказал о своем отце в романе "Веревочная книга". "Мой отец, - писал он, молодой профессор экономики, был специалистом по кооперации. Кооперативные предприятия резко отличаются, как от капиталистических, так и от хозяйственных организаций, имеющих принудительный характер."*
______________
* Роману "Веревочная книга", еще не опубликованному, я посвятила отдельную главу во второй части книги. Горенштейн говорил, что уделил в романе своему отцу достаточное количество страниц.
Мать, Энна Абрамовна, урожденная Прилуцкая, по образованию педагог, была директором дома для малолетних нарушителей. После ареста мужа она скрывалась у своих родственников на Украине, вернув себе девичью фамилию, сына она тоже записала Прилуцким, чтобы оградить от возможных преследований. (Впоследствии писатель вернул себе фамилию отца*). Перед самой войной Энна Абрамовна с девятилетним мальчиком скрывалась в Бердичеве у своих сестер, но уже очень скоро вынуждена была покинуть этот город. Горенштейн писал: "Восьмого июля 1941 года, через 17 дней от начала войны танки немецкой дивизии победным маршем ворвались в Бердичев "стратегически важный объект", как обозначен был Бердичев на оперативных немецких военных картах. А стратегического было в Бердичеве - только старьевщики и их клиенты. "Веселые немцы... ехали на танках и грузовиках, смеялись и кричали: "Juden kaputt!"**. Фридрих рассказывал, что чуть было тогда не погиб от разорвавшейся рядом бомбы. Им удалось с матерью сесть в последний эшелон, отправляющийся в эвакуацию.
______________
* Горенштейн не только вернул "неблагозвучную" фамилию отца (а также еще и имя Фридрих - мать назвала его для "конспирации" Феликсом) но позднее категорически отказался от литературного псевдонима. "В 1964 году при первой моей публикации рассказа "Дом с башенкой" в журнале "Юность" мне дали заполнить анкету автора, - вспоминал он. - Там был, естественно, пункт "фамилия, имя, отчество" и другой пункт - "псевдоним". Я знал, где нахожусь. Энтузиазм Маяковского "в мире жить без Россий, без Латвий единым человечьим общежитьем" давно разбился о быт. Я посидел минут пять и сделал в пункте "псевдоним" прочерк". Ф. Горенштейн, Товарищу Маца - литературоведу и человеку, а также его потомкам. Зеркало Загадок, Литературное приложение, Берлин 1997.
** Ф. Горенштейн. Как я был шпионом ЦРУ. Зеркало Загадок, Берлин 2000, 9.
Однако самое жестокое испытание для мальчика было еще впереди. Мать заболела и умерла прямо в поезде. На какой-то станции ее вынесли из вагона, а девятилетнего Фридриха отправили в детский дом. Так рассказывал он мне эту историю. Я не случайно останавливаюсь на этом трагическом факте, поскольку это факт не только биографический, но и литературный. Он лег в основу рассказа, благодаря которому советский читатель впервые познакомился с творчеством Горенштейна - "Дом с башенкой", и наложил неизгладимый след на все его творчество.
В рассказе мальчик едет с мамой в поезде в Сибирь в эвакуацию. Она заболевает, на станции ее уносят на носилках и отвозят в больницу. Мальчик тоже выходит из поезда, мечется по городу в поисках единственной в городе больницы, куда увезли мать, и не может ее найти. Он плутает вокруг городской площади у противоположной стороны вокзала, на которой стоит одноэтажный старый дом с башенкой, и у которого старуха торгует рыбой.
В конце концов он находит больницу (нужно было, оказывается, на этой площади сесть в автобус и ехать довольно далеко), в которой мать умирает у него на глазах. И вот он снова на площади, которая, как мне кажется, покрылась теперь белым саваном: "Она была совсем незнакомой, тихой, белой. Дом с башенкой был другой, низенький, и очередь другая, и старуха больше не торговала рыбой". Рассказ "Дом с башенкой", напечатанный в "Юности" в 1964 году, остался единственной российской доэмигрантской публикацией Горенштейна. Анна Берзер, литературный редактор "Нового мира" времен Твардовского, в рецензии писала тогда: "Наивное, детское (да и не только детское) цепляние за проблеск надежды и жестокое, безжалостное, немыслимое для детской души уничтожение этой надежды - вот что по существу составляет содержание рассказа "Дома с башенкой".
Действие рассказа отличается от реальных воспоминаний писателя. Вместо короткой сцены выноса тела матери, здесь долгие, мучительные метания по заснеженному городку. Впрочем, иногда мне кажется - может быть, виной тому воздействие художественнсти - что рассказ с его бесконечной станцией, привокзальной площадью, вагоном, в котором мальчик едет дальше один, то есть "художественная" правда, ближе к действительности, чем признавал сам писатель. Дом с башенкой, вокруг которого блуждал мальчик и зафиксировался в детском сознании как символ смерти матери, не придуман им, и остался тайным наваждением будущего писателя. Именно тайным, то есть правдой, которую он способен был высказать лишь в отчужденно художественной, фикциональной сфере. Может быть, где-то в оренбургской степи, в маленьком городке стоит одноэтажный старый дом с башенкой, символ внезапно грянувшей беды панического сиротства и одиночества, к которому Горенштейн мысленно возвращался всю жизнь. Стоит, не ведая, какие силы всколыхнул.
В 1995 году Горенштейн ездил в Москву* и привез оттуда документ, свидетельствующий о том, что он был в эвакуации. Он тогда еще сказал: "Мать моя была мудрая женщина, обо всем позаботилась, везде, где нужно, меня вовремя зарегестрировала. Благодаря этому документу, я буду получать пенсию как жертва геноцида"**. Можно предположить, что эта регистрация произошла как раз в том городе, который фигурирует в рассказе.
______________
* Горенштейн был тогда членом жюри Московского кинофестиваля.
** Горенштейн получал эту пенсию до самой смерти, и она была основным средством существования последних лет.
Горенштейн в 60-х годах написал для Андрея Тарковского сценарий "Возвращение" - продолжение своего рассказа "Дома с башенкой". Главный герой, уже взрослый человек, искал могилу своей матери и, как рассказывал Горенштейн, "утраченное время". Этот сценарий со "сложной психологией" нравился Тарковскому. Идею, однако, не удалось осуществить. В памфлете "Товарищу Маца" Горенштейн написал: "...Могила моей матери - где-то под Оренбургом, могила отца - где-то под Магаданом. Я поставил им памятники: матери - роман "Псалом", отцу - роман "Место".
Девятилетний мальчик был отправлен в детский дом. К концу войны детей, которые помнили, из каких мест они родом, отправляли в детские дома "по месту жительства" в надежде, что найдутся какие-нибудь родственники и заберут ребенка. Фридрих, конечно, помнил, что родился в Киеве, и его распределили в какой-то детский дом на Украине. Его и в самом деле отыскали сестры матери из Бердичева - Рахиль и Злота. В своей пьесе "Бердичев" * он оставил им подлинные имена. Тетки вернулись в Бердичев из эвакуации в 1944 году, сразу же после его освобождения, и застали пустую разоренную квартиру. У младшей сестры Рахили муж ушел добровольцем на фронт и погиб под Харьковом. Нужно было содержать, кроме Фридриха, двоих своих детей, так что жили в постоянной нужде. Старшая сестра Злота, старая дева, считала себя опекуншей Фридриха. Она зарабатывала шитьем, что было рискованно в сталинские времена.
______________
* Пьеса "Бердичев" была впервые опубликована в 1980 году в Тель-Авиве в журнале "Время и мы".
После скитаний и долгих детдомовских лет мальчик оказался в кругу родственников, в пестрой обстановке послевоенного быта с портретом Сталина над старым продавленным диваном и гипсовым бюстом Ленина на буфете. В ремарке к третьей картине пьесы "Бердичев" Горенштейн описывает накрытый в честь новогоднего праздника стол "в духе роскоши 46-го года": "Стоят эмалированные блюда с оладьями из черной муки, тарелка тюльки, несколько банок американского сгущенного молока, жареные котлеты горкой на блюде посреди стола, картошка в мундире, рыбные консервы, бутылка ситро и бутыль спирта". За столом дружно и вдохновенно звучат застольные песни на смешанном русско-еврейско-украинском немыслимом языке, своеобразном явлении советско-еврейского конгломерата, густо замешанном на неповторимом местном колорите. Поют песню о Сталине на идише, "шедевр" еврейского фольклора:
Лоз лыбен ховер Сталин, ай-яй-яй-яй, ай.
Фар дем лыбен, фар дем наем, а-яй-яй-яй.
Фар Октобер революци, ай-яй-яй-яй-ай.
Фар дер Сталинс конституци, ай-яй-яй-яй.
(Пусть живет товарищ Сталин, ай-яй-яй-яй-ай. За жизнь новую, ай-яй-яй-яй... За октябрьскую революцию, за сталинскую конституцию). Тут же дружно подхватывают песню о вожде народов, уже по-русски: "Встанем, товарищи, выпьем за Сталина, за богатырский народ, выпьем за армию нашу могучую, выпьем за доблестный флот..."
В пьесе "Бердичев" Рахиль и Злота выходят на балкон и наблюдают за дракой во дворе "дружбы народов" - украинского, русского и еврейского. Злота, в отличие от взрывчатой "огненной" Рахили, медлительна, и к тому же она плохо слышит. Она подносит ладонь ко лбу козырьком, прикрываясь от солнца, чтобы лучше видеть.
"Рахиль. Гоем шлуген зех...
Злота. Что такое?
Рахиль. Гоем дерутся...
Колька (лейтенанту). Оторвись!
Злота. Вус эйст "оторвись"?
Рахиль. Оторвись - эр зол авейген... Чтоб он ушел.
Злота. Ну так пусть он таки уйдет... Пусть он уйдет, так они тоже уйдут...
Рахиль. Ты какая-то малоумная... Как же он уйдет, если они дерутся?..
Злота. Чуть что, она мне говорит - малоумная... Чуть что, она делает меня с болотом наравне...
Рахиль. Ша, Злота... Ой, вэй, там же Виля...
Злота. Виля? Я не могу жить...
Рахиль (кричит). Виля, иди сюда... я тебе морду побью, если ты не пойдешь домой.
Виля. Оторвись!
Рахиль (Злоте). Ну, при гоем он мне говорит: оторвись... Язык чтоб ему отсох...
Витька (лейтенанту). Оторвись!
Лейтенант (озверев). Под хрен ударю!
Злота. Что он сказал? Хрон?
Рахиль (смеется). Ты таки малоумная. Оц а клоц, ын зи а сойхер..." *
______________
* Пьеса "Бердичев", написанная в 1975 году, имела тогда в театральных кругах Москвы не меньший успех, чем пьеса "Волемир" (1964), о которой скажу еще ниже. Марк Розовский во время чтения не смог ее дочитать - заплакал, и пьесу дочитывал сам автор. Виктор Топоров в некрологе Горенштейну, "Великий писатель, которого мы не заметили" ("Известия",12 марта 2002 года) назвал "Бердичев" одной из вершин творчества писателя. В свое время кинокритик Александр Свободин отмечал, что пьеса недостаточно оценена - она "превосходит то, что сделал Бабель в описании своих классических персонажей еврейского быта". Сам же Горенштейн категорически отказывался от сравнений "Бердичева" с произведениями Бабеля, считая, что его "еврейская идея" находится "в другом измерении". Впрочем, приведу случай с Горенштейном во Франкфурте-на-Майне. Когда в одной галерее его спросили, "откуда у него такое имя" - Фридрих, он ответил: "В России у меня было имя Исак. Фамилия Бабель. "Фридриха" купил за десять тысяч марок".
Бердичев и квартира в сером кирпичном доме с "пузатыми" железными балконами и длинными деревянными верандами, выходящими в двор, стали для Фридриха приметами домашнего очага. Он впоследствии воистину воспел Бердичев. Если бы бердичевляне знали, как он описал их город в романе "Попутчики" (о пьесе "Бердичев" уже и не говорю) с его старой водонапорной башней, которая видна была отовсюду, чугунными узорными оградами и старинными мостовыми, изумительной красоты православным кладбищем, с его особой атмосферой и исторической судьбой, то они поставили бы памятник создателю неповторимого образа Бердичева.
Когда я однажды рассказала Горенштейну, что предки мои по материнской линии (Лернеры) выходцы из Бердичева, откуда они во второй половине 19-го века во время русско-турецкой войны отправились в Бухарест, он сказал мне: "Если ваши предки жили в Бердичеве, то это значит что они были свободными людьми! Без гетто-комплекса маленьких местечек с их гнетущей подавляющей атмосферой, страхом перед внешней средой и внешним окружением. Это ведь был в России единственный крупный город - со своей большой ярморкой и городскими привилегиями - который был доступен евреям, где они могли свободно себя чувствовать".
В одной из своих последних работ, в эссе "Как я был шпионом ЦРУ" писатель постоянно возвращается к довоенному и послевоенному Бердичеву, создавая его особую городскую семантику в лучших традициях писателей-урбанистов. Он сокрушается, что снесли красавицу водонапорную башню, уничтожили бульвары, вырубили старые каштаны, разрушили старые дома в стиле барокко и рококо.
"Такие дома барокко и рококо с ажурными балконами, в которых еще успели пожить Рахиль и прочие персонажи моей пьесы "Бердичев", теперь разве что в Берлине, Вене, Милане и прочих подобных городах увидишь... В бывшем городе Бердичеве, еще с башней, бульварами и домами в стиле рококо и барокко, чудные старики старьевщики ходили по мощеным старым булыжным улицам и к радости детворы кричали: "Айн галош - а ферделе! Один галош - лошадочка!" И детвора сбегалась со всех сторон, несла старые галоши, старые башмаки позеленевшие медные шпингалеты, ржавые замки... А в оплату получали глиняных лошадок, глиняных коровок, куколок, свистулек, сладких красных и зеленых петушков и рыбок на палочке, а кто был поразумней и поэкономней, брал копейку. Эта еврейская жизнь веками цепко, как растение у забора, цвела и цеплялась корнями, изо всех сил пила соки этой благодатной Божьей земли, невзирая на все погромы, порубки и злобу "коренных" дубов и колючих кустарников, желавших все Божьи соки пить самим".
Страницы о Бердичеве в романе "Попутчики",* на мой взгляд, одна из вершин творчества Горенштейна. Главный герой романа писатель Феликс Забродский оформил командировку в Здолбунов, казалось бы, без всякой необходимости. Заказанный издательством фельетон он вполне мог бы написать и без посещения "места происшествия". Однако была у него для поездки тайная причина: "захотелось опять проехать ночью мимо маленьких станций юго-запада, особенно, мимо Бердичева". На подъезде к станции герой размышляет о городе, в котором жил всего четыре года в ранней юности. Тем не менее, всегда, когда он подъезжает к Бердичеву (что случается редко), его охватывает ни с чем не сравнимое волнение. Он сожалеет о том, что само название города стало символом комически-постыдного. Несправедливо обиженный, затравленный город, думает он. Поезд стоял у станции "Бердичев" всего три минуты. Бердичевляне на перроне беспрерывно кричали, выкрикивали имена, звали, искали друг друга. Забродский вдруг, неожиданно для самого себя, в смятении чувств, бросился к двери и, держась за поручни, подавшись вперед, насколько возможно, стал "выкрикивать" свое собственное имя. "Забродский, Забродский, Феликс Забродский!", - кричал он самозабвенно. "Пусть мое имя и фамилия окунутся в бердичевский воздух, поплывут в нем вольным стилем, обогнут здание вокзала, приземлятся на бердичевский булыжник, поскачут по трем городским бульварам, которые тянутся от самого вокзала к центру далее к тому месту, где стояла ныне покойная, знаменитая бердичевская водонапорная башня, сложенная из серого старинного кирпича". На такой пронзительной феллиньевской ноте произошла встреча с Бердичевым**.
______________
* Впервые отрывок из романа "Попутчики" ("Попутчик до Здолбунова") был опубликован в Нью-Йорке в журнале "Слово", полностью роман вышел небольшим тиражем в 1989 году в Лозанне
** Сохранился видеофильм, где я, на последнем чтении Горенштейна осенью 2001 года в книжном магазине Нины Гербхардт "Радуга" в Берлине, читаю эту сцену, и писатель слушает и плачет буквально навзрыд.
Поезд медленно тронулся и в который раз появилось непреодолимое желание сойти с поезда и уйти вглубь города, окунуться в него и, может быть, пройти к дому, где жил в юности, и где не осталось никого из родственников и близких. "Пока не поздно, пока поезд движется медленно, хорошо бы сойти, снять номер в бердичевской гостинице, утром погулять по бульварам, потом пойти в гости к Гуманюку в его кулацкую хату, сделанную по-хозяйски, крытую цинком. Выпить сахарного самогона, поесть великого сала, поесть жирных баклажан, поесть вареников с вишнями. Нет, опять я проехал мимо Бердичева. Сегодня буду ночевать в гостинице города Здолбунова, Ровенской области. Потому что у меня нет сил жить в бердичевской гостинице. В Бердичеве я мог бы спать только в домашних условиях".
Однако вернемся к юному Горенштейну. В Бердичеве он учился в школе и получил аттестат зрелости. Злота и Рахиль понимали, что дать высшее образование сыну "врага народа" будет трудно. В пьесе Бердичев Злота говорит о Виле (в этом подростке мы узнаем самого автора): "Пусть ваши дети будут слесари, а Виля будет большой человек, большой врач или большой профессор, как его отец. Люди еще лопнут, глядя на него".
Сын "врага народа" мог поступить либо в мукомольный, либо в горный институт. Горенштейн поступил в Днепропетровский Горный институт. Могу себе представить, с какими слезами и напутствиями отправляли юношу поступать в "шахтерский" институт. У Злоты были серьезные основания для беспокойства: Фридрих в детском доме болел полиомиелитом (во время войны прививок не делали) и с тех пор едва заметно прихрамывал. "С такой ногой только на шахте работать!" - причитала Злота, - врагам моим такого не пожелаю!" Однако снарядили в дорогу, дали целую сумку с продуктами. Там, в этой сумке, чего только не было: и банка гусиного жира со шкварками и жареным луком, и коржики, и банка свежесваренного варенья из крыжовника, и жареная курица. А в институте выдали нарядный черный мундир с золотыми погонами. Правда, Фридрих надевал его только по торжественным дням, а в остальное время носил коричневую вельветовую куртку, которую сшила ему Злота.
В 1955 году Горенштейн стал обладателем диплома горного инженера, и получил распределение на шахту в Кривой Рог. Отсюда у автора будущего романа "Зима 53-его года" знание шахтерской профессии. Герой повести - его зовут Ким - как и автор, человек с неподходящей анкетой, у него также репрессированы родители. Обвиненный в космополитизме, Ким отчислен из университета (он проявил самостоятельность мысли, заявив однажды, что Ломоносов ошибся, считая источником подземного жара горение серы). Ким, сын "врага народа", работает на шахте под постоянной угрозой ареста и в конце повести погибает. Примечательно, что герой также, как и Фридрих (в честь Энгельса) назван в духе времени. Ким - аббревиатура. (Коммунистический союз молодежи, как известно, до войны назывался Коммунистическим интернационалом молодежи, сокращенно КИМ).
Высказывания критиков, звучавшие в 60-х годах как политический донос, о том, что труд советкого человека в повести Горенштейна показан хуже подневольного каторжного труда в сталинских лагерях, вполне справедливы. Безысходное положение, в котором, находился Ким, ничуть не лучше положения Ивана Денисовича из повести Солженицына. Более того, в то время как у Ивана Денисовича остается хотя бы надежда выжить и освободиться, "свободный" Ким знает, что надежды нет - "освобождаться" можно либо в лагеря, прямиком к Ивану Денисовичу, либо в смерть, что, собственно, и произошло, когда исчезла последняя опора жизни - любовь к ней. "Когда природа отказывает ему в праве любить себя, любить воздух, воду, землю, он гибнет. И чем чище и нравственней человек, тем строже с него спрашивает природа, это трагично, но необходимо, ибо лишь благодаря подобной неумолимой жестокости природы к человеческой чистоте, чистота эта существует даже в самые варварские времена."*
______________
* Ф. Горенштейн. Зима 53-его года.
Мне кажется, что Горенштейн в "Зиме 53-го года" "намекал" на знаменитую повесть Солженицына и даже полемизировал с ней. Дескать, зачем далеко ходить? Вы пишете об экстремальных условиях в сталинском подневолье, а я покажу, что на воле бывало не лучше. Смерть Кима, говорит писатель, "страшнее любых земных мук". Как бы не издевались над человеком, он, "искалеченный раскаленным железом, терзаемый стыдом, унижением, болью по невозвратному, очнувшись или забывшись, в промежутки между пытками или приступами боли, в течение часа или долей секунды, а это не важно, потому что время условно, может увидеть либо представить себе родные ему лица, глотнуть свежего воздуха, наконец, просто лечь поудобнее"*.
______________
* Там же.
Намеренно провожу эти "парралели", поскольку обе повести предназначались для премьеры в "Новом мире" с временным промежутком всего лишь в три года. Впрочем, для эпохи уходящей "оттепели" - это солидное временное расстояние. Литературный редактор судьбоносного тогда журнала Анна Берзер "Ивана Денисовича", сумела "протолкнуть" (а, как потом стало известно, повесть Солженицына была опубликована еще и по личному распоряжению Хрущева), а "Зиму 53-го года" - "протолкнуть" не смогла. Во вступительной статье Инны Борисовой к книге Анны Берзер "Сталин и литература",* рассказывается о скандале, возникшем в "Новом мире" в связи с тем, что Анна Самойловна приложила максимум усилий, для того, чтобы опубликовать повесть "Зима 53-его года". "Ей не удалось опубликовать повесть Фридриха Горенштейна "Зима 53-его года. Эта история едва не окончилась уходом ее из журнала. Но Твардовский ее не отпустил".**
______________
* А. Берзер "Сталин и литература", Звезда, №11, 1995. Вступительная статья редактора "Нового мира" тех лет Инны Борисовой. Анна Борисова была другом Фридриха Горенштейна.
** Нахожу расхождения в воспоминаниях Инны Борисовой с рассказом самого Горенштейна об этих событиях в его эссе "Сто знацит?": "Анна Самойловна Берзер, редактор отдела прозы "Нового мира" через головы членов редколлегии дала прямо Твардовскому рукопись неизвестного рязанского учителя Солженицына. "Я была уверена - Твардовскому понравится, сказала она мне, - а вашу рукопись "Зима 53-го года" я дать не могла, не была уверена, понравится ли". (Твардовскому она не понравилась). Самой Анне Самойловне рукопись нравилась, но некоторое время спустя она сказала, что разочаровалась во мне. Я критически отозвался о художественности сочинений Андрея Синявского, а Андрей Синявский был тогда для интеллигенции святым: жертва нашумевшего процесса. Прошло еще некоторе время, и при случайной встрече (я не встречаюсь с теми, кто во мне разочаровался) Анна Самойловна Берзер заявила, что должна извиниться передо мной: относительно Синявского я был прав "отвратительная личность". (Я не о личности говорил). Андрей Синявский в то время уже был в Париже, где купил дом, преподавал в Сорбонне и писал критические статьи в издаваемом им журнале "Синтаксис" об идеях Солженицына. Лет пятнадцать спустя, вновь приехав в Москву после долгого перерыва, я из-за занятости не позвонил Анне Самойловне, и потом мне сказали, что она обижается, почему не позвонил, не встретился. Да, это моя вина, которой не искуплю, поскольку вскоре Анна Самойловна умерла".
С каким чувством Фридрих спускался в черную глубину шахты, подальше от "воздуха, деревьев и звезд", можно только догадываться. Рассказывать о работе на шахте он не то что не любил - категорически не хотел. Когда я попросила Горенштейна подробней рассказать о работе на шахте, он ответил мне только: "Читайте внимательно "Зиму 53-го года". Часто он напевал песню из кинофильма "Шахтеры", что в контексте берлинских реалий, а также моих познаний о каторжном труде на шахте из романа Фридриха, слушалось, как фантасмагорические солярисовские мотивы:
Спят курганы темные,
Солнцем опаленные,
И туманы белые
Ходят чередой.
Через рощи шумные,
И поля зеленые
Вышел в степь донецкую
Парень молодой
Я тоже помнила слова песни Бориса Ласкина, и затем мы уже пели вместе песню о романтике шахтерского труда:
Там на шахте угольной
Паренька приметили,
Руку дружбы подали,
Повели с собой
Девушки пригожие
Тихой песней встретили,
И в забой отправился
Парень молодой.
Фридрих, как и его герой Ким, попал в аварию: в шахте случился обвал. Целые сутки он простоял в забое по колено воде (к тому же еще и повредив и без того больную ногу), пока его оттуда не вытащили. Больная нога беспокоила его до конца жизни. "Дни работы жаркие, на бои похожие, в жизни парня сделали поворот крутой", причем, поворот не менее крутой, чем когда-то бесконечное кружение вокруг дома с башенкой. Полагаю, что с "Зимой 53-его года" произошло то же, что и с "Домом с башенкой" - говорить о самых тяжелых этапах своей жизни писатель мог только языком литературы.
2. Нарисованные фотографии
Однажды Фридрих Горенштейн сообщил своей приятельнице Ольге Юргенс, что у него нет ни одной детской фотографии. Это ее просто ошеломило, "сразило наповал". "Но ведь такого не может быть!" - сказала она ему. "Как не может быть? Может! Вот же, у меня нет ни одной детской фотографии!" Тогда у Ольги возникла идея нарисовать Фридриху детские фотографии, она позвонила ему из Ганновера и сообщила об этом. А у Горенштейна тогда же возник замысел целого альбома с рисунками о его несостоявшемся детстве.
"Моя приятельница Ольга Юргенс, - писал в одном из писем Горенштейн, талантливая художница, по моей идее делает сейчас рисунки. Один, к которому я сделаю небольшую подпись, - "8 ноября 1937 г., понедельник". Я пятилетний, с моими родителями, моим красивым папой-профессором и моей красивой мамой в кафе "Континенталь". 8 ноября - день расстрела моего отца в Магадане"*. "Я излагать пока не буду, - писал он Юргенс, - поскольку слишком, на первый взгляд, дико и необычно. Я еще подумаю. Однако, если надумаю, то его можно будет опубликовать (назову пока условно "его") где-нибудь в Нью Йорке у моей издательницы в журнале, а потом, может, и в России". Далее, в этом же письме от 17 октября 1999 года:
______________
* Из письма Ларисе Щиголь, 31 января 2001 года.
"У меня сохранилась единственная фотография моей мамы-красавицы. Очень ветхая. Но проблема в том, что левая половина лица засвечена. Причем, с фотографии сделаны копии. Однако я их куда-то засунул, спрятал так, что найти не могу. Осталась одна копия. Пробовал восстановить фотографию оказалось технически невозможно. Не попытаетесь ли Вы, Ольга, нарисовать с фотографии портрет, используя фантазию. Если да, то я Вам вышлю копию заказным письмом. И фотографию отца тоже. Она лучше сохранилась. Может, и его нарисуете. Вот отец мой визуально более неопределен. Это, конечно, не значит, что Гоша на него похож* внешне, а тем более, внутренне. Однако вот лицо, в котором семитское начало и интеллект выражены менее, чем у меня. Хоть он профессор экономики в 30 лет, был интеллектуал..." Спустя неделю (24 октября) Горенштейн уже подробнее изложил Ольге свою идею.
______________
* Дело в том, что Ольга Юргенс сделала несколько иллюстраций к роману "Место", и Горенштейн нашел в портрете Гоши сходство с собой, что считал неверным и в этом же письме писал ей: "Гошу Вам нужно еще искать. Вы слишком объединили его со мной. Но это не так. Ни внешне, ни внутренне, хоть какие-то сходства есть. Тем не менее, нельзя, объединять, например, Достоевского с Раскольниковым. Чисто визуально Гоша менее определен, чем я. Так же и внутренне. Недаром к нему тянется и черная сотня."
"Посылаю Вам три фотографии. Фотография моего класса, единственная... Если считать слева - я шестой справа против окна. Если справа - третий. Надеюсь, у Вас есть хорошая лупа. Эта единственная фотография, где я наиболее молодой. А нужно это вот для чего... Я своей шальной головой придумал такую тему. Впрочем, прежде скажу, чтобы Вы никому не говорили, пока не получится... Сначала попробуйте нарисовать маму, восстановить лицо. Папу тоже. Попробуйте так, как он и она есть. А потом оденьте их по-другому. Пофантазируйте. Папа был высокий, сероглазый, темно-русый. А мама брюнетка, тоже не маленькая. Папа в 30 лет стал профессором экономики. Свободно владел несколькими языками, особенно немецким. Мама - учительница, была директором дома для малолетних правонарушителей. Это для общего представления. А теперь о теме. Я, пятилетний, моя мама и мой папа 8 ноября 1937 года. Где-нибудь в кафе. В киевском кафе "Континенталь" едим мороженое за столиком. А может просто втроем стоим. Улица. Еще что-либо. Подумайте. Это могло быть. Но этого никогда не было, потому что 8 ноября 1937 года день расстрела моего отца в магаданском концлагере. Если Вы нарисуете, я напишу страничку, и мы, я думаю, это опубликуем. Может, в России. И за этим должно быть многое. Не только мои родители - многие, которые могли жить и процветать и работать для блага страны, уничтожены, скормлены свиньям. Я об этом напишу. Эстетика рисунка должна быть красивая. Эстетика начала 30-х годов. Я не побоюсь даже... нечто из журналов мод. Не могли бы Вы найти журналы мод начала 30-х годов. Желательно, советские, но немецкие тоже подойдут. Эстетика одежды была общей. И альбомы Киева начала 30-х годов.
Вы... никому не говорите. Ни Мине, никому иному. Пока не удастся осуществить. Я надеюсь, удастся. На школьной фотографии я на десять лет старше, но можно найти еще черты детства..."
По некоторым деталям можно было восстановить внешность пятилетнего ребенка. Так, например, одну деталь "черты детства" Юргенс угадала еще при первой встрече с Фридрихом. Когда она впервые увидела его на Ганноверском вокзале (он был там проездом по дороге в Нюренберг, где читал из романа "Летит себе аэроплан"), то отметила для себя, что седые волосы его слегка "завихрялись" сзади, из чего она сделала вывод, как оказалось правильный, что в детстве он был кудрявым. На детских "фотографиях-рисунках", она потом так его и изобразила.
Альбом Ольги Юргенс* - это одновременно и календарь на 2000 год. На обложке название: "Детство, которого не было". На первой январской новогодней странице - посреди комнаты нарядная елка, под ней - подарки и пятилетний кудрявый мальчик. На "мартовской" странице день рождения: мальчик сидит за праздничным столом перед тортом с шестью зажженными свечками. Несколько страниц-месяцев посвящены папе с мальчиком: они катаются на лодке, они - на катке, на велосипедах. Я рассказываю сейчас об альбоме и вспоминаю, что когда впервые увидела эти "кадры", мечты о прошлом, то меня охватило чувство, граничащее с ужасом. Помню еще, что получив альбом-календарь от Юргенс по почте, Горенштейн сразу же сообщил мне об этом по телефону и добавил: "Она - родной человек".**
______________
* В настоящее время альбом находится у Дана, сына Горенштейна.
** В начале 2000 года Савва Кулиш ставил документальный фильм о жертвах Холокоста и заехал к Фридриху для интервью и съемок. Горенштейн тогда рассказал ему о себе и показал альбом. Режиссер заснял каждую страницу.
3. На пороге больших ожиданий
После окончания Горного института в 1955 году Горенштейн три года проработал инженером на шахте в Кривом Роге. "Я работал на руднике имени Розы Люксембург, - вспоминал он. - Во время аварии, чудом уцелев, я повредил ногу, и медкомиссия обязала начальство предоставить мне работу в конструкторском бюро или в управлении. Но поскольку начальство держало эти места для своих, мне предложили подать заявление об увольнении по собственному желанию. Так я оказался в Киеве с трудовой книжкой, но без работы"*.
______________
* Ф. Горенштейн. Как я был шпионом ЦРУ, Зеркало Загадок, 2000, 9.
Это было в 1958 году. Однако и здесь, на родине, все начинания давались с мучительным трудом. С трудом удалось устроиться на работу прорабом-строителем, с трудом удалось найти "угол" в общежитии, а прописаться вовсе не удалось - он вынужен был жить там нелегально. Много лет спустя Горенштейн вспоминал, какого "рода деятельностью" занимался в Киеве: "В конце пятидесятых, начале шестидесятых годов я работал мастером в Киевском тресте "Строймеханизация". Один из моих участков располагался на Куреневке, где велись земляные работы, рытье котлованов и траншей для канализации"*.
______________
* Заявка на документальный фильм о Бабьем Яре (2001).
В Киеве все было отнято у него до войны, а времена хрущевской оттепели, когда после "Большого террора" ожидались большие перемены, ничего ему не вернули. Либерализм хрущевской эпохи оказался непоследовательым, урезанным. Вдруг открылась было возможность новой жизни: после XX-го съезда в 1956 году казалось, что вот - пришел его час: он получит отнятые у него права. Однако незыблемой осталась закономерность: если в этом государстве отняли жилье, где можно голову приклонить, то не вернут никогда.
Полагаю, что Горенштейн получал в общежитии "Строймеханизации" весной такие же повестки на выселение, какие получал герой его романа "Место" Гоша Цвибышев в общежитии "Жилстроя": "Гражданин Цвибышев Г. М. На основании параграфа... постановления Совета Министров о проживании в общежитиях и ведомственных домах государственных учреждений и организаций, предлагаю вам в двухнедельный срок, то есть 21 марта 195... года освободить занимаемое вами койко-место. В противном случае к вам будут приняты административные меры. Зав. ЖКК треста Жилстрой Маргулис".
Этой обманчивой демократии, либеральному таинству послесталинского правительства, писатель как раз и посвятил роман "Место" с подзаголоваком "Политический роман". Восьмисотстраничный роман о московских диссидентах, антидессидентах, тайных организациях со средневековыми ритуалами и репетиловским многозначительным фразерством, с захватывающей интригой, с сюжетными ответвлениями диккенсовской школы был написан в начале 70-х годов. Однако путь его к русскому читателю длился двадцать лет.
Впервые отрывок из "Места" был опубликован в 1988 году в Тель-Авиве в журнале "Время и мы", затем, спустя три года опять же в Тель-Авиве несколько глав опубликовал журнал "Двадцать два". Тогда же, в 1991 году, то есть уже в эпоху другой российской оттепели, "Знамя" опубликовало первую часть романа под названием "Койко-место". Почти одновременно в издательстве "Слово/Slovo в Москве вышел первый том Избранного (трехтомник) - полный текст романа. К этой книге я еще вернусь особо. В главе "Аеmulatio" речь пойдет сразу о двух романах - "Место" и "Бесы", поскольку считаю роман Горенштейна уникальным продолжением "бесовской" темы. Что, собственно говоря, подсказывает нам один из эпиграфов к "Месту", напоминающий, что Сатана продолжает "править бал": "И сказал Господь: Симон, Симон, се Сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу" (Евангелие от Луки, 22, 31). Первая часть "Места" посвящена бесправному положению главного героя, забитого, затравленного человека, и во многом "повторяет" социальное положение молодого Горенштейна в Киеве. Не случайно ее открывают евангельские строки: "Лисицы имеют свои норы, и птицы небесные гнезда; а Сын человеческий не имеет, где приклонить голову".
Герой романа Гоша Цвибышев - сын репрессированного комкора, оставшийся сиротой. Воспитывался у тетки в провинции, в возрасте двадцати семи лет вернулся в свой родной город (автор его не называет, однако по многим приметам и описаниям это Киев), где до конфискации у родителей была большая квартира. Он мечтает поступить на филологический факультет, но вынужден отложить поступление, с большим трудом, по знакомству, устраивается на работу и селится в общежитии, из которого его постоянно изгоняют, поскольку у него нет прописки. В течение трех лет мысли Гоши сведены к одной линии, черте: чтобы проникнуть в общежитие, ему надо пересечь порог. Причем, как можно тише, не хлопнув дверью - комендантша не должна его заметить - а затем быстро взбежать по лестнице.
Бездомность, голос тотального неблагополучия - катализатор романа, где неприкаянный человек будет потом искать места не только для ночлега, но и места в общественной жизни, и на политической арене, и, наконец, места под солнцем.
Суета героя во имя ночлега, координатная система его помыслов и желаний, на пересечении осей которой находится узкая железная кровать, напоминает фантасмогорию отчаянной борьбы за койко-место героя романа Кафки "Замок", где нравственные ценности определенного населенного пункта, опрокинуты в силу опрокинутости самой основы бытия.* К. удается, в конечном счете, остаться в Деревне, хотя на то "и не существует юридического основания".
______________
* Герой Кафки по имени К. прибывает в качестве землемера в "Деревню", которая находится в ведомстве Замка, где располагается таинственнй аппарат управления. Похоже, что произошла ошибка с назначением. А может быть, К. заблудился и пришел не в ту Деревню. По причинам юридическим ему не разрешено поселиться в Деревне, и в то же время у нет нет пути обратно. Кафка не дописал роман, однако по свидетельству ближайшего его друга М. Брода, которому писатель рассказал конец произведения, К. так и не сумел добиться права жительства в Деревне. Однако же, когда он умирал, из Замка было спущено сообщение, согласно которому ему все же разрешалось остаться.
Один мой знакомый, прочитавший роман Горенштейна "Место" в замечательном переводе Томаса Решке, сказал мне однажды, что он, хотя и близко знаком с Россией (он сын посла ФРГ в России), однако не может понять особой русской трагедии системы прописки. Почему Гоша Цвибышев не может прописаться в городе, в котором, как оказалось, он еще и родился, и почему он, согласно своей воле, не может там жить? Ведь он гражданин своей страны. Трагедия Гоши Цвибышева, оказывается, не всем понятна, и нередко требуется комментарий, поскольку трагедия "постоянного места жительства", с одной стороны, вневременная, и потому "литературная", а с другой - это трагедия определенной страны, поколений определенной эпохи, эпохи "Большого террора". "Тогда многие любили говорить о "беспачпортных бродягах", - писал Илья Эренбург, - справка о прописке казалась чуть ли не решающей". Не следует забывать при этом, что у крестьян долгое время вообще не было паспортов, и они заведомо были закреплены за своей деревней.
Гоша Цвибышев с точки зрения юридической не имел права занимать место в общежитии треста "Жилстрой". Однако, опять же, согласно закону, Гошу не могли выселить зимой. Поэтому отчаянная борьба за койко-место начиналась "всякий раз, когда наступала весна".*
______________
* Необходимость сохранения за собой жизненно важного пространства койко-места в общежитии Цвибышев разъясняет так: "Мое место в углу за платяным шкафом, моя железная койка с панцирной сеткой в этой шестикоечной комнате, среди грубых сожителей означает для меня слишком много... Койко-место - это то, что закрепляет мою жизнь в общем определенном порядке жизни страны. Потеряв койко-место, я потеряю все". Таким образом жизненное пространство сужается до размера койки, на которой можно физически разместить свое тело.
Мы застаем героя в начале романа как раз накануне весны, а стало быть, в ожидании очередной повестки на выселение: "В конце февраля подули теплые весенние ветры, и у меня тоскливо сжалось сердце. Кончалась моя защитница зима, начинался новый цикл моей борьбы за койко-место".
Страх перед наступлением весны выделяет героя из рядов нормальных граждан, вырывает из будней общежития, вырастающего в романе в символ общего жития, из которого выброшен Цвибышев. "Теплые весенние ветры" дуют не для него, и пробуждение от зимней спячки означает начало нового жизненного цикла отчаянной борьбы за существование. Даже кошка догадалась, что Гоша бесправен и набросилась однажды на него. Сцена со старой общежитской кошкой - символ бесправности героя. Оба они, кошка и Цвибышев, на "птичьих правах" в ощежитии "Жилстроя". Маргинал Цвибышев почти добился "прав человека" именно поэтому его не выгоняют зимой на улицу. Кошке, наоборот, как домашнему животному, принятому в человеческий коллектив, предоставлены привилегии почти человека. Вот почему кошка, привигилированный зверь, и Цвибышев, деклассированный человек, сталкиваются в узком пространстве их полулегального существования.*
______________
* "Я говорю так много о кошке, потому, что и она, бессловесная тварь, оказалась втянутой в события и сыграла роль в моей судьбе. Однажды, когда я по обыкновению подошел и принялся ласкать ее, она вдруг подпрыгнула, вонзила мне зубы в пальцы, а когтями задних ног распорола мне ладонь... Помимо боли меня терзала обида. Конечно, глупо обижаться на животных,... но это была опытная старая кошка, и она знала, я верю в это, как надо вести себя, если без права хочешь прожить среди людей. За три года я не помню, чтобы она кого-нибудь укусила, хоть ее били, пинали, отнимали котят, таскали за хвост. "Значит и она ощутила мое бесправие", - думал я, лежа на койке" (Место).
***
Тема "без места" варьируется у Горенштейна постоянно во многих произведених. Бездомные и неприкаянные скитаются его Марьи и Аннушки в поисках пристанища. Сам образ "места" стал для него ключевым. А повесть "Улица Красных Зорь", написанная уже в Берлине, посвящена "безместности". Горенштейн говорил, что поводом для написания повести послужил устный рассказ одной женщины, живущей теперь в Берлине, о том, как в 1952 году, после смерти Сталина выпущенные по амнистии уголовники убили ее родителей. Фридрих рассказывал, что она плакала навзрыд, когда прочла повесть.
Мне как-то показалось, что Горенштейн не до конца оценивает именно это свое произведение (он в последние годы на публичных чтениях читал в основном из романа "Летит себе аэроплан" о Марке Шагале, считая, что он "легче" воспринимается публикой и возникает меньше "неудобных" вопросов).*
______________
* Роман "Летит себе аэроплан" по-русски опубликован в Нью-Йорке в издательстве "Слово/Word" в 2000 году.
Я даже пыталась заступиться за "Улицу Красных Зорь", а Горенштейн со мной спорил: "А что там хорошего в этих резиновых калошах?" "А то, что запах этих новых "дефицитных" калош, - отвечала я, - радостный, праздничный их запах, знаком многим детям, рожденным после войны". Вероятно, ему нравились "комплименты" и все новые "версии" повести, когда я с рассказывала о девочке Тоне в новых, вкусно пахнущих, тугих резиновых калошах с ярко-красной мягкой подкладкой, вспоминала ее бордовую "шибко красивую" ленту, которую подарил ей дядя Толя. Эти личные ее вещи были символом ее домашней и суверенной жизни. Тоня была обезличена в один день, когда родителей убили амнистированные уголовники, и девочку привезли в детский дом: "Прошла Тоня дезинфекцию, надели на нее кремовое с цветочками, сшитое из кашемировых платков платьице, какое носили в детдоме все девочки, и стала Тоня там жить". Для Тони "своим углом" оказался камень у дороги, на котором она любила сидеть. Здесь она тосковала по родителям, дому и родной улице Красных Зорь: "Зато к дороге, у которой сидеть любила, пошла Тоня как к знакомому месту, и камень, на котором сидеть любила, тоже родным показался".
Вернемся, однако, к Киеву. Горенштейн не любил этого города, говорил, что у него остались о нем только тяжелые воспоминания обездоленного детства. Говоря о Киеве как о "проклятом месте", Горенштейн ссылался на Гоголя, который употребил такое выражение в "Страшной мести". "Я не вернусь туда никогда",- говорил он мне. В эссе "Как я был шпионом ЦРУ", "призвав на помощь Данте", Горенштейн писал: "Пример нелюбви к своей родине показал равноапостольный Данте Алигьери. У немецкого поэта Эммануэля Гейбеля:
Видишь - Данте Алигьери, побывал он в безднах ада,
На челе его высоком - гнев и горькая досада.
Столько ужасов он видел, столько скорби душу гложет,
Что, наверно, улыбаться никогда уже не сможет".
Дант, услышав, обернулся: "Разве нужно непременно,
Чтобы позабыть улыбку, опуститься в мрак геенны?
Все, что пел я, все страданья, боль и ужас нашей жизни,
Видел я на этом свете, во Флоренции, в отчизне
( перевод Е. Эткинда)
Но если можно не любить блистательную Флоренцию, которая всего-навсего приговорила заочно Данте к сожжению, а потом выпрашивала его кости у Равенны, то что сказать о Киеве с его Тарас-Бульбами и тарас-бульбовскими Янкелями, по-воловьи убогом Киеве, который годами жег меня на медленном огне! Но сжечь не смог. И костей моих в вязкие кирпичные глины Бабьего Яра не получил".*
______________
* Ф. Горенштейн. Как я был шпионом ЦРУ, Зеркало Загадок, 2000, 9.
Впрочем, так ли безоговорочно отвергал Горенштейн город, в котором родился? В романе "Место" я не раз встречала лирические описания неповторимых киевских уголков. В "низовой" части города, менее разрушенной войной и потому более самобытной, со старинными мостовыми и домами затейливой архитектуры можно ощутить couleur lokale. Однако и здесь писатель возвращается к теме Бабьего Яра: "Дома здесь старые, либо одноэтажные, с железным крыльцом, либо в несколько этажей с витыми пузатыми балконами. Улицы не залиты асфальтом, а вымощены стертым булыжником, тротуары вымощены тоже стертой плиткой. Даже крышки канализационных колодцев здесь со старинными надписями через "ять". Здесь много башенок, портиков, арок, приземистых складских помещений, затянутых тяжелыми гофрированными жалюзи, много вывесок частных портных, зубных техников и сапожников. И все это тонет в зелени: сирень и акации во дворах, каштаны вдоль улиц. Низовая часть в свою очередь, делится на более аристократическую, бывшую купеческую, расположенную ближе к центру, и менее аристократическую, в прошлом главным образом одноэтажную, вид которой во многом изменен современным строительством. Год назад у меня там был объект на заводе бытовых автоматов по продаже газводы. В путевых листах шоферов в качестве свалки по вывозу грунта указывался всемирно известный овраг, расположенный напротив завода бытовых автоматов, чуть повыше, по шоссе. В овраге этом лежит почти все довоенное еврейское население города. В грунте часто попадаются человеческие кости. Я сам видел, как окрестные подростки, раздобыв из оврага человеческий череп, пугали им девочек, убегающий со смехом и визгом".
Горенштейн топографически точно описал "низовую часть города", находящуюся в непосредственной близости от Бабьего Яра. Спустя тридцать лет, незадолго до смерти, он опишет ее снова в заявке к документальному фильму "Место свалки - Бабий яр" - тема, ставшая сквозной во многих его произведениях.
Что же касается творчества в киевский период, то о нем Горенштейн почти ничего не не рассказывал. В памфлете "Товарищу Маца" писатель сообщает, что приходил к Виктору Некрасову в его "чудесную квартиру в центре Киева на Крещатике, в знаменитом высотном доме" со своими сочинениями. Однако Некрасов встретил его "с какой-то нервной недоброжелательностью", а его литературные начинания оценил негативно. Какие произведения показывал Горенштейн Некрасову, мне не известно. Рассказ "Дом с башенкой" написан позднее, уже в Москве, в стенах Некрасовской библиотеки*. Однажды я спросила Горенштейна: "Фридрих, а где то, что именуют процессом творческого становления? Ведь были же первые пробы пера, возможно неудачные, как это бывает у многих начинающих авторов? Что вы писали до мастерски сделанного, зрелого произведения "Дом с башенкой"? Он ответил просто: "У меня не было процесса творческого становления".
______________
* Горенштейн говорил, что вряд ли в таких условиях мог бы писать дальше. Как знать? Набоковский роман "Дар" также был написан автором-скитальцем в библиотеке (Берлинской городской библиотеке).
Кинокритик Александр Свободин также говорил, что у Горенштейна "стадии становления" не было, и что появление "Дома с башенкой" в "Юности" в 1964 году напоминало "взрыв бомбы в литературе". "Есть писатели, у которых словно бы отсутствует период ученичества, - писал Свободин, - они входят в литературу сразу как мастера. Скажем, нет "периода ученичества" у Толстого. Появилась под инициалами Л.Н.Т. повесть "Детство", потом "Севастопольские рассказы", и все увидели, что родился замечательный писатель. Так было и с автором "Дома с башенкой". Помню, в литературных кругах все спрашивали: "Кто такой Горенштейн, откуда взялся?"*
______________
* Театральная жизнь, №1, 1997.
С этой мыслью Александра Свободина можно, конечно, поспорить. Период ученичества у Толстого все же был, о чем свидетельствуют его студенческие дневники. В свое время профессор Бялый с изумительной четкостью (и образностью) сумел показать студентам петербургского университета творческие методы, а также основополагающие идеи Толстого именно по текстам этих дневников. Думаю, что Горенштейн просто не хотел говорить о своем ученическом периоде*. Многие воспоминания этого отчужденного человека так и остались остались его тайной. Бесспорно, ему импонировало такое вхождение в литературу - вдруг ниоткуда появиться и всех ошеломить. Так и получилось, что рассказом "Дом с башенкой", написанным рукой опытного профессионала, он ошеломил Москву.
______________
* Между тем, им было написано несколько повестей. Среди них: "Пятнадцать километров", "Чермонты из села Бридок" и "Стихийное бедствие".
4. Кремлевские звезды
В 1962 году Горенштейн поступил на Высшие сценарные курсы в Москве. Переезд в Москву был, по признанию писателя, не менее важным этапом, чем эмиграция в Германию. Он так долго добивался права находиться в киевском общежитии, что поначалу показалось дерзостью добровольно отказаться от постоянства и устойчивости борьбы за "койко-место". Обстоятельства складывались так, что судьба, наносившая ему удары, стремительно выносила его теперь к рубежу, за которым начинается дерзость помыслов.
А дерзновенные помыслы, как известно, осуществляются в столице. Москва же, русская и советская, была столицей столиц, средоточием абсолютной власти. Все пути вели в Москву, и отсчеты издавна велись от нее. В советское время московский небосвод вообще заслонил небеса Коперника: "И где бы ты ни был, всегда над тобой московское небо с кремлевской звездой", или же: "кремлевские звезды над нами горят, повсюду доходит их свет..." И даже в оттепель, когда авторитет власти и советская космология пошатнулись, так что можно было уже опасаться анархии, по инерции лирически пелось: "А если я по дому загрущу, под снегом я фиалку отыщу, и вспомню о Москве".* В романе "Место" проводится "эксперимент" по снижению роли Кремля как символа власти. Гоша Цвибышев, который намеревается возглавить Россию, впервые видит Кремль, но не со стороны Красной площади, не осененный былинным величием, а, наоборот, сниженный до обыкновенности. Он увидел его с набережной, где находились заведения "общепита", со сквериком, где старушки, гуляли с малышами. "И вся эта обыденщина подступала к историческому символу Кремлевской стене"**. Они с Колей сели на уютный холм с неухоженной дикой травой, в которой прыгали кузнечики, у той части стены, которая выглядела особенно провинциально. И эти прыгающие стрекочущие, совсем, как в деревне, кузнечики, и ржавая лампа, скрипящая на ветру у кремлевских зубчатых бойниц - вся эта обстановка "была направлена против символов и авторитета" и внушала уверенность в себе.
______________
* Помню, я шла, "шагала" по Иерусалиму под неподвижным, одинаковым уже в течение полугода белым солнцем, и напевала эти строки.
** Ф. Горенштейн. Место.
Правомерно ли наложение личности писателя на образы созданных им персонажей? Правомерно ли такое наложение в случае Горенштейна, который из своей горестной жизни, из своей биографии - так же, как и Набоков, Кафка и Музиль - строил большинство своих романов? Именно в романе "Место" писатель решился беспощадно распахнуть душу. "Как удалось Вам так открыто и нелестно рассказать о своем герое, - спросил однажды Александр Мелихов Горенштейна, имея ввиду именно эту жестокую откровенность по отношению к самому себе, Как вы решились на это?" Писатель ответил только: "Нужно было когда-то на это решиться. Я сказал себе: "Надо" - и сделал это". Характерно, что вопрос задал автор романа-откровения, который так и называется "Исповедь еврея".
Горенштейн не скрывал своего характерологического сходства с Гошей Цвибышевым. Иногда, правда, в отличие от Флобера ("Мадам Бовари - это я"), он подчеркивал как-бы, на всякий случай, поправлял себя :"Это не совсем я, я - его прототип".
Со временем он стал осторожней обращаться и со словом "прототип", строже фиксировал дистанцию между собой и персонажем и говорил, что вложил частицу самого себя во всех своих литературных героев, в том числе и в тех, которые обладают силой, не ищущей себе оправданий, ставят себя вне нравственных категорий - по ту сторону добра и зла. Вероятно, он подразумевал героя пьесы "Детоубийца" Петра I, не нуждавшегося, в отличие даже от злодея Грозного, в самооправдании собственных деяний.
Полагаю, однако, что "замах" Гоши, пожелавшего политической власти, близок был молодому Горенштейну, пожелавшему покорить Москву пером и чернилами, или же, точнее, как он говорил, "самопиской", заправленной синими чернилами.
Перо скрипит, белая упругая бумага, на которой никогда не расплываются чернила, а наоборот, она вместе с чернилами впитывает мысли и чувства писателя, покрывается словами и совершается таинство, ибо между автором и текстом витает "святой дух перевоплощения".*
______________
* Вот почему, наверное, Горенштейн панически боялся компьютера. Он свято верил в особый контакт между автором и бумагой, на которой он пишет почему-то непременно синими чернилами (о чем он высказался вполне определенно в конце романа "Попутчики"). Образ компьютера и идея "благой вести" несовместны. К этой теме я вернусь еще в конце книги.
Я все же не могу так просто оставить стены древнего Кремля и красные ее, нагретые от дневного солнца кирпичи. Ночью Гоша снова, теперь уже один, пришел к стене, к тому травянистому холму, где еще сегодня днем они с Колей говорили о праве Гоши на "царство", на российский престол. В темноте кремлевская стена выглядела как-то по-особенному. "Учитывая мой нервный, впечатлительный склад ума вообще, - сообщает Гоша, - а также тьму, одиночество, звездную теплую ночь... понятно, почему я здесь задержался". Гоша прижался к древним кирпичам Кремля и так стоял довольно долго. Им вдруг овладело чувство почти религиозное, и он поцеловал кремлевские кирпичи. Он стыдливо оглянулся - кругом ни души. "Тогда я вновь припал губами к кремлевским кирпичам, втягивая их запах ноздрями.
- Господи, - зашептал я, - помоги, Господи..."
Кто только не молил удачи у столичных звезд! Не только ищущие власти политической, но и духовные властолюбцы - литераторы, деятели искусства. Однако, лишь к немногим дерзающим и достойным фортуна была благосклонна. "Утраченные иллюзии", "Красное и черное", "Обыкновенная история"...
***
Для многих начинающих литераторов и деятелей искусства 1960-х дорогой к успеху, стартовой площадкой в Москве были Высшие режиссерские (сценарные) курсы. Высшие режиссерские курсы были основаны в 1956 году по инициативе кинорежиссера Ивана Пырьева. Спустя четыре года были созданы также Высшие Сценарные курсы, которые в 1963 году объединились с Режиссерскими под общим названием Высших двухгодичных курсов сценаристов и режиссеров.. Это учебное заведение открывало путь в кино подающим надежды людям с высшим образованием (причем не важно каким), то есть имеющим уже определенный жизненный опыт. ("Жизененному опыту" придавалось, согласно государственной политике в области искусства решающее значение. Социалистический реализм аппелировал к "опытным", эмпирическим истокам.). Архитектор Георгий Данелия, инженер Глеб Панфилов и врач Илья Авербах получили здесь шанс стать кинематографистами.*
______________
* В обстановке "оттепели", роста кинопроизводства и развития телевидения, ВГИК с его ориентацией на выпускников средних школ и длительным пятилетним процессом обучения не мог уже справиться с подготовкой профессиональных кадров.
Учебные места на курсах распределялись от союзных республик по разнарядке. Для поступления нужно было пройти три экзаменационных тура. Первый тур был заочным: абитуриент присылал на рассмотрение комиссии документы, автобиографию, литературные работы; на втором туре рассматривались работы уже отобранных претендентов; третий тур собеседование.
Комиссия, рассматривавщая документы будущих кинематографистов, была утверждена в 1960 году в следующем составе: А. Я. Каплер (председатель), И. В. Вайсфельд, И. А. Кокорева, Б. А. Метальников, Е. А. Магат, М. Б. Маклярский, В. И. Соловьев, Т. Г. Сытин, Л. З. Трауберг. Позднее, 10 января 1961 года приказом Оргкомитета СРК в состав Совета были введены: Л. О. Арнштам, Е. И. Габрилович, Л. А. Кулиджанов и руководители творческих мастерских.*
______________
* Директор курсов и Совет Высших сценарных курсов были утверждены 25 сентября 1960 г. Министерством культуры СССР.
Директором курсов был известный сценарист Михаил Борисович Маклярский.* Он пробыл в этой должности вплоть до 1978 года. Маклярский личность в кинематографе примечательная. Бывший подполковник НКВД, в круг специфических "интересов" которого в довоенные годы включены были деятели советской литературы и культуры. Известный цветаевед Ирма Кудрова свидетельствует, что он был причастен и к трагическим довоенным "делам" Марины Цветаевой. Он написал сценарии к знаменитым фильмам "Подвиг разведчика" и "Секретная миссия", за которые получил Государственную премию. Остальные сценарии Михаила Борисовича были такого же "разведывательного" характера. Среди них - "Ночной патруль", "Выстрел в тумане", "Заговор послов", "Стреляй вместо меня", "Инспектор уголовного розыска".
______________
* До 1979 г. Курсы располагались в двух небольших комнатах в помещении Театра киноактера на ул.Воровского. В 1979 году ВКСР получили собственное помещение по Большому Тишинскому переулку 12. Собственное общежитие (16-й этаж здания общежития ВГИКа) у Курсов тоже появилось в 1979 году. Первым директором Курсов был Михаил Борисович Маклярский, с 1972 года директор Ирина Александоровна Кокорева, с 1990 г. по 2001 г. - Людмила Владимировна Голубкина. В июне 2001 г. директором Курсов назначен кинорежиссер Андрей Николаевич Герасимов.
Горенштейн любил вспоминать наивный и романтический фильм режиссера Бориса Барнета "Подвиг разведчика" "с молодым, красивым и "умным" советским шпионом-разведчиком Кадочниковым-Тихоновым-Штирлицем конца 40-х годов: "Как хазведчик хазведчику скажу вам: вы - болван, Штюбинг!" несколько картавя, произносил Кадочников."*
______________
* Ф. Горенштейн. Товарищу Маца.
Горенштейну было известно, что Маклярский в довоенное время числился дегустатором сталинской кухни, а точнее, пробовал на "ядовитость" подаваемые на стол блюда, то есть работал как бы подопытным кроликом, причем, гордился этой чрезвычайно опасной для жизни кухонной котрразведкой. Ему однако не повезло: курировал яд, а попался на соли. "Цоцхали - рыбу в соусе - пересолили, и все чины кухонной прислуги - от младшего сержанта до посудомойки - оказались под арестом".* Таким образом, ни в чем не повинный Маклярский, курирующий, подчеркиваю, не соль, а яд, оказался на скамье подсудимых, обвиненный в диверсионной деятельности. Отсидел свое и после смерти тирана вернулся уважаемым человеком. Опять же, Алексей Каплер. Он тоже отсидел пять лет без права переписки, поскольку "маячил" в непосредственной близости от вождя "в роли жениха единственной дочери"**. Тоже вернулся уважаемым человеком.
______________
* Там же.
** Там же.
Председатель приемной комиссии Алексей Каплер с самого начала был категорически против приема на курсы Горенштейна, а директор Маклярский заявил: "Мы обязаны готовить кадры для национального кино, а в лице Горенштейна нам прислали липового украинца". Горенштейн и в самом деле был не "дубовым" и не "сосновым", а именно "липовым" украинцем, поскольку из украинской столицы, согласно установленным правилам разнарядки, следовало прислать настоящего украинца, а не еврея, да еще с такой неудобной трудновыговариваемой фамилией*, да еще, как выяснилось, оказавшийся ничьим, то есть без покровителей. Справедливости ради, следует сказать, что положение талантливого человека без прав, без угла, без связей в период оттепели все же не было безнадежным. Фридриху удалось поступить на курсы, хотя и без стипендии**. В протоколах заседаний приемной комиссии отмечены несколько писателей, которых решено было зачислить без экзаменов. Среди них - А. Адамович и Ч. Айтматов. Айтматов, назначенный вскоре председателем правления СК Киргизской ССР, от обучения на курсах отказался. Впоследствии Горенштейн вместо "несправившегося" с сценарной задачей Айтматова напишет сценарий к фильму "Первый учитель" (тогда как в титрах будет значиться фамилия "Айтматов").
______________
* Горенштейн, вспоминая "неудобную" фамилию Мандельштама и его стихи по этому поводу, писал: "Это какая улица? Улица Мандельштама? Что за фамилия чертова! Как ее не вывертывай - Криво звучит, а не прямо". Моя фамилия тоже звучала криво в стране майора Пронина... Произносили то Боринштейн, то Коринштейн. На слух путали, а в письменном изложении косились. Паспорт брали, "как ежа". (Товарищу Маца).
** Всего было зачислено 35 слушателей и 10 вольнослушателей.
Период учебы оказал большое влияние на творчество Горенштейна: он и в самом деле многому научился у мастеров кино. "Как человек чрезвычайно одаренный, - вспоминал Александр Свободин, - Горенштейн быстро ухватил суть сценарного ремесла, сценарной техники". Круг преподавателей, приглашенных на кусы, свидетельствует свидетельствует о высоком престиже учебного заведения. Горенштейн вспоминал:
"В начале шестидесятых на высших курсах я еще успел застать киномамонтов - Михаила Ильича Ромма, Сергея Аполлинарьевича Герасимова, Юлия Райзмана, Григория Козинцева, Бориса Барнета, Евгения Габриловича, Григория Александрова, Ивана Пырьева, Григория Чухрая, Александра Зархи... Мы, "рожденные бурей" (теперь, я думаю, бурей в стакане) хрущевского ренессанса, над ними, старыми мамонтами исподтишка потешались: "приспособленцы", "сталинисты", "консерваторы", а вымерли, так же, как и многие на Западе их товарищи по визуальному созерцательному искусству, такие, как Феллини и другие, - и воцарилась та экранная нищета, в которой я убедился лишний раз, будучи членом жюри на Московском международном кинофестивале в 1995 году"*. Курсы прославились беседами о чешском театре, который переживал тогда пору расцвета, о киноискусстве Франции с ее "новой волной" в кинематографе, а также своими просмотрами луших фильмов мирового кино, за что даже были прозваны "Высшими просмотровыми курсами". Впоследствии Андрей Битов, выпусник сценарных курсов 1966 года, назвал это учебное заведение Лицеем. Среди выпусников фридрихова Лицея оказались И. Авербах, А. Адамович, И. Драч, М. Ибрагимбеков, Ю. Клепиков, А. Найман, М. Розовский. За ними следовало еще одно созвездие: Р. Габриадзе, А, Битов, Р, Ибрагимбеков, В. Маканин.Выпуск 1964 года, то есть выпуск Фридриха Горенштейна, отличился выдающимися режиссерами, такими, как Г. Панфилов, К. Геворкян и А. Аскольдов**.
______________
* Ф. Горенштейн, Товарищу Маца.
** Фильмы "В огне брода нет" Панфилова, "Небо нашего детства" Океева, "Три дня Виктора Чернышева", Осепьяна, "Комиссар" Аскольдова - не что иное, как дипломные работы выпусников легендарного Курса. Впрочем, ( и к сожалению) для Аскольдова дипломный фильм "Комиссар" оказался первой и последней работой, меж тем как впоследствии возможности ему были предоставлены большие - его даже приглашал Голливуд с соответстенно большими финансовыми возможностями.
Будучи "курсантом" советского кинематографа, Горенштейн написал тот самый рассказ, "Дом с башенкой", с которого началось мое повествование, и к которому, я неоднократно еще буду возвращаться. Опубликовать его, однако, долго не удавалось. "Новый мир" отказал в публикации, отнекивался вначале и редакторский коллектив "Юности". Далее события разворачивались вот каким образом. Руководитель сценарной мастерской, слушателем которой был Горенштейн, Виктор Сергеевич Розов отдал рассказ напрямую, минуя редакторский коллектив, главному редактору "Юности" Борису Полевому, и рассказ был опубликован. Горенштейн вспоминал, как проснулся однажды знаменитым: рассказ читался "некоторыми именами", его собирались ставить на сцене, экранизировать и многое, многое другое. Однако все начинания с рассказом разваливались.
В 1964 году Горенштейн написал также пьесу "Волемир", по сути дела первую абсурдистскую пьесу того периода, созданную в те самые времена, когда, по выражению Горенштейна, "у творческих вундеркиндов были в моде "Треугольные груши", Бекет, Ионеско, ирония Хэмингуэя". Действие происходило в реальной коммунальной квартире, где герой оказывался запертым то в ванне, то в туалете, причем персонажи жили как будто бы нормальной жизнью, которая постепенно оборачивалась абсурдом. Опять же, Виктор Сергеевич Розов напрямую, минуя литературного редактора театра "Современник", вынужден был передать пьесу Олегу Ефремову, главному режиссеру, который пришел от нее в восторг и прочитал ее "на труппе". "Современник", рассказывал Свободин, "заболел" этой пьесой, собирался ее поставить, но цензура и Управление театров запретили ее.*
______________
* В 1966 году при содействии Александра Свободина пьесу "Волемир" удалось опубликовать в Праге на чешском языке в журнале "Дивадло" (театр). Собственно, это была первая публикация драматургического произведения Горенштейна.
Впоследствии, во времена горбачевской перестройки, "когда раскрылись архивы и заговорили свидетели", Горенштейн узнал, что запрещение пьесы оказалось делом рук Михаила Шатрова (Горенштейн лично читал его доносы), не взлюбившего его, Горенштейна, на памятной встрече с американским драматургом Артуром Миллером, приехавшим в Москву в 1964 году (пьеса Миллера "Случай в Виши" репетировалась "Современником"). Олег Ефремов пригласил на встречу Горенштейна, и молодой драматург - окрыленный приглашением на столь важное мероприятие в столь важный кабинет - явился задолго, чуть ли не за час до назначенного времени. Вдруг в кабинет вошел упитанный, невысокого роста человек с густой черной шевелюрой, в дорогом костюме и посмотрел на Фридриха "бдительным сторожевым" взглядом. Внешний вид Фридриха в рваных киевских ботинках как то сразу не понравился ему, и человек в костюме велел ему немедленно уйти. Решив, что перед ним непроинформированный администратор, Горенштейн сказал:
- Если вы администратор, то по поводу моего приглашения обратитесь к главному режиссеру или к директору театра.
- Я не администратор, - сказал человек, - я драматург Шатров.
- Если вы драматург Шатров, то занимайтесь своим делом. Я - драматург Горенштейн.
Олег Ефремов лестно представил Горенштейна Артуру Миллеру и его жене-шведке, и они уделили ему много внимания. Он чувствовал себя таким счастливым, окруженным милейшими людьми, что не замечал бдительного ревнивого взгляда драматурга Шатрова. В заключении жена американского драматурга сфотографировала всех участников замечательно удавшегося вечера. Горенштейн долго потом не мог понять, почему его пьесы, которые, казалось бы, соответствовали духу времени, так упорно отвергаются театральной цензурой. Зато "пьесы Шатрова косяком шли на сцене, по которой вышагивали кремлевские курсанты, держа карабины с примкнутыми ножевыми штыками. Большевики с человеческими лицами актеров театра "Современник" вызывали бурные аплодисменты прогрессивной публики"*.
______________
* Ф. Горенштейн. "Сто знацит?" Зеркало Загадок, 7, Берлин 1998.
***
Кипят страсти человеческие в грешном мире, кипят они и на литературном Олимпе. Зависть - одна их сильнейших человеческих страстей. Для того и придуман был остракизм, чтобы, как говорил Плутарх, "утишить и уменьшить зависть, которая радуется унижению выдающихся людей"*. Иешуа Га-Ноцри погубила трусость людская, говорит Булгаков, а согласно евангелическим текстам - зависть людская погубила Иешуа, впрочем, как и самого Михаила Афанасьевича. Н. Чуковский сказал однажды, что Борис Житков, автор гениального романа "Виктор Вавич", который "не пропустил" С. Маршак, умер "от ненависти к Маршаку". "С. Маршак, - писал Горенштейн в последней своей работе, - отличается от М. Шатрова-Маршака лишь талантом, но не нравственностью. Оба нелитературными методами утверждали себя в литературе: устранением конкурентов".
______________
* Плутарх, "Биография Фемистокла".
Горенштейн пришел в восторг от романа "Виктор Вавич" Бориса Житкова, книгу которого "Что я видел?" полюбил еще в детстве. Он был потрясен тем, что роман, написанный почти в то же время, что и повесть "Белеет парус одинокий" и на ту же тему, однако же оказавшийся на несколько "уровней" выше, был "похоронен" для двух поколений читателей. "Б. С. Житкова можно было устранить, - писал он, - если не во всем, так во многом - хорошо знакомая мне информационная блокада. Такое не прощают - попытку заживо похоронить, как похоронили заживо всей совписовской похоронной командой замечательный роман Бориса Житкова "Виктор Вавич".*
______________
* Ф. Горенштейн, Как я был шпионом ЦРУ. Зеркало Загадок, 9, Берлин 2000.
Горенштейн не случайно "обыгрывает" две фамилии: Маршак и Шатров. Шатров - псевдоним знаменитого драматурга-ленинца. Настоящая его фамилия Маршак. И Самуил Маршак, и Михаил Маршак явились гонителями талантливых писателей. Первый - Бориса Житкова, второй - Фридриха Горенштейна. Факт, что "гонители" оказались под одной фамилией, казался символом Горенштейну, верившему в знаки судьбы и повторение судеб. Драматург не только по профессии, но и по внутренней сути, он казалось бы нащупал фабулу собственной "драмы судьбы". Узнав же о частностях истории трагической невстречи романа Житкова с читателем, он утвердился в своем мнении. И в самом деле, как мал космос и тесен мир вокруг него, и враждебные личности из "московской" молодости возвращаются к нему неотвратимо, как в греческой трагедии. Горенштейн полагал, что в Берлине будет недосягаем для недоброжелателей. Однако оказался вдруг на его тропе бывший лицеист Аскольдов, который незамедлительно напросился к Горенштейну в гости. Затем, пригласив Горенштейна к себе, на порог не пустил, а водил долго зачем-то по улицам
(Горенштейн показал нам этот довольно-таки протяженный маршрут), а потом в течении всех двадцати двух лет берлинской жизни активно препятствовал интеграции Горенштейна в немецкие "инстанции" культуры и искусства, не давал заработать на "кусок хлеба", "перекрыл воздух", как говорил Горенштейн. А что же касается драматурга Шатрова, "черного человека" его жизни, то похоже тень его следует за ним по пятам - с той самой встречи с Артуром Миллером. И угораздило же его прийти тогда в кабинет Ефремова на час раньше!
В последнем, (еще) неопубликованном своем романе "Веревочная книга", которому я посвящаю одну из глав моих записок, фигурирует драматург-завистник и доносчик булгаринского замеса и масштаба по фамилии Маршаков.* Именно эти страницы романа Горенштейн перед смертью продиктовал на магнитофонную ленту, и я познакомлю с ними читателя во второй части книги.
______________
* Виктор Топоров в некрологе Горенштейну "Великий писатель, которого мы не заметили" ("Известия", 12 марта 2002 года) писал: "И в ход была пущена самая эффективная из групповых практик - практика замалчивания, если не остракизма. Индекс цитируемости Горенштейна в отечественной прессе непростительно ничтожен.... Получается, что ушел великий писатель, которого мы не заметили? Получается так. Получается, что ушел великий писатель, которого одни заметили, а другие замолчали. Сам Горенштейн сказал бы, что оба эти грехи равновелики".
"Нелитературные методы" литературного Олимпа Горенштейн изобразил в одном из своих бурлесков:
Вцепился в бороду поэт
Другому лирику поэту,
А тот в ответ ему газету
Как кляп воткнул в орущий рот...
Ну и народ....
Для Анны Самойловны, не сумевшей опудликовать "Зиму 53-го года" Горенштейна, опасно привычная "сатанинская" фраза Воланда о несгораемости рукописей, стала "дурным знаком", оправданием замалчивания талантливых авторов.
"Пушкин, который поставил рядом два эти слова - "усердный" и "безымянный", - писала Берзер, - сам не мог стать летописцем Пименом. И ни один писатель не может писать лишь в "пыль веков"*.
______________
* Из той же вступительной статьи Инны Борисовой.
Период "успеха" Горенштейна в кино-театральных и литературных кругах, то есть период, когда о нем много говорили, и он даже, по собственному его выражению, был "избалован вниманием" отличался характерной особенностью: при всем внимании - не подпускали к "пирогу". Подобных примеров в искусстве много: Данте, Сервантес, Моцарт... Вспоминаю лирическую "песнь" Марины Палей Моцарту в ее романе "Ланч", песнь о композиторе, у которого был успех, но не было контракта.
Период бесконтрактного успеха продолжался у Горенштейна около пяти лет. А потом он устал от безконтрактной славы, и уже следующее свое произведение никому не показывал. Он ушел со сцены, тихо хлопнув дверью, для того, чтобы писать свои выстраданные романы. Заглянем в пьесу "Бердичев", в ту ее сцену, где говорят об упехах Вили в Москве. Выходец из Бердичева, а ныне московский интеллигент, некто Овечкис Авнер Эфраимович мечтает познакомиться с известным литератором Виллей Гербертовичем, приехавшим после догих лет разлуки к тетушкам в Бердичев. В Москве Виля труднодоступен, здесь же, в Бердичеве, Овечкис запросто зашел к теткам и ждет Вилю, который вышел прогуляться. Между теушками и Овечкисом завязывается разговор, в комическом, почти детском, простодушии своем отражающим реальную ситуацию: у Вили, конечно же, успех, но какой-то неосязаемый, непонятный успех.
"Рахиль. ...А как Виля живет? Вы в Москве часто видитесь?
Овечкис. К сожалению, мы в Москве не были знакомы... Действительно нелепость: приехать из Москвы в Бердичев, чтоб познакомиться...
Злота. Вам про него Быля рассказывала?
Овечкис. Почему Быля? Я в Москве о нем много слышал.
Рахиль. А что случилось?
Овечкис. Случилось? Именно случилось... Может быть, именно случилось... Поэтому мне и хочется познакомиться с этим человеком.
Рахиль. Что-то я вас не понимаю! Он работает, у него хорошая зарплата? Мы ничего не знаем, он нам ничего не рассказывает.
Овечкис. Вилли Гербертович пользуется авторитетом в нашем кругу...
Рахиль (смотрит, выпучив глаза, подперев щеку ладонью, пожимает плечами). Ну пусть все будет хорошо.
Злота. Дай вам Бог здоровья за такие хорошие слова. Я всегда говорила, что люди лопнут от зависти, глядя на него (плачет)".
***
Вторая половина 60-х годов - начало творческого взлета Фридриха Горенштейна. В 1965 он окончил повесть "Зима 53-го года". В 1967 году написан его первый роман "Искупление". В конце шестидесятых создано множество рассказов и сценариев.
Между тем, московской прописки у него все еще не было и своего жилья, соответственно, тоже. Ему удалось прописаться под Москвой. В предисловии к моей книге о М. Цветаевой "Брак мой тайный..." Горенштейн указывает свою загородную прописку: "С дочерью Марины Цветаевой Ариадной Эфрон я был одно время прописан в домовой книге на Тарусской даче по причине общего бесправия быть прописанным в Москве и общей бездомности"*. В Москве он снимал маленькую комнату (например, в пору написания "Зимы 53-го года" на Суворовском бульваре в коммунальной квартире) в которой стоял шкаф, рваный диван и стул - и это в те годы, когда времена "оттепели" еще не закончились, и Россия переходного периода, когда власть, "завершая какой-либо цикл, перестает казнить без разбора и в массовом порядке", еще не возражала против общественного мнения "вокруг частных столов, уставленных закусками". Впрочем, в самых изысканных компаниях столичного общества, где собиралась "интеллигенция протеста, оспаривающая у правительства право на то, чтобы властвовать в общественном мнении государства"**, бедность, в отличие от провинциальных общественных собраний, даже демонстративно поощрялась. Тем, правда, кому выпало на долю голодать не согласно моде, а всерьез, от модной нищеты застолий без посуды, с кабачковой икрой, которую прямо из банок набирали ложками и залежалой колбасой на бумажках, становилось тоскливо. В романе "Место" описывается большая комната, в которую вошел "будущий правитель" России Гоша Цвибышев: в ней почти не было мебели, однако же висел "символический уже портрет Хэмингуэя и икона Христа, новшество для меня (Гоши - М. П.), ибо увлечение религией, как противоборство официальности, прошлому и сталинизму еще только зарождалось в среде протеста". Добавлю еще, что в помещении, где собралось общество оппозиции, царила атмосфера неуважения власти и авторитетов.
______________
* Фридрих Горенштейн, "Читая книгу Мины Полянской "Брак мой тайный..."" в книге: Мина Полянская. Брак мой тайный... Марина Цветаева в Берлине, Москва 2001.
** Ф. Горенштейн. Место.
Я ввожу эти горенштейновские зарисовки с тем, чтобы, по возможности, вместе с читателем уловить атмосферу, в которой расцветал талант писателя-одиночки, не примкнувшего ни к кругам "интеллигенции протеста", ни каким-либо протестующим обществам, возникшим в шестидесятые годы, как оказалось, в больших количествах, ни к легендарным писателям-шестидесятникам. Говорю "как оказалось", поскольку существование множества кружков и даже подпольных организаций антисоветской направленности в годы "оттепели" мало отражено в художественной и исторической литературе.
Однако вернемся к учебе Горенштейна на Высших сценарных курсах. Сценарист Юрий Клепиков, автор сценариев к фильмам "Ася Клячкина", "Мама вышла замуж" и других, к которому Горенштейн относился с большой теплотой, вспоминает:
" По прошествии первых недель определились лидеры, авторитеты, любимцы. Вот два молчуна - Иван Драч и Алесь Адамович, уже известные писатели. Красавец и остроумец Толя Найман. Гений обаяния Максуд Ибрагимбеков. Безупречный Илья Авербах. Эрлом Ахвледиани и Амиран Чичинадзе - организаторы быстрых застолий, сценаристы будущих великих фильмов. Со всеми хотелось сыграть в карты, поболтать, выпить, пуститься в какие-нибудь прегрешения.
А что Горенштейн? Да все так же. В сторонке, сбоку, никому не интересный. Но час его близился. Никогда не забуду: на одной из лекций там и тут читают свежий номер "Юности". Наконец он попадает в мои руки. "Дом с башенкой". Проза Горенштейна потрясла. Стало ясно, кто тут самый-самый. Фридрих с достоинством поистине аристократическим принимает свое новое положение, перестает выступать в роли оратора, а если и возникает, к нему напряженно прислушиваются. Но удивительно - остается в изоляции, на этот раз по своей воле. Куда-то исчезает, никто не видит его праздным, выпивающим, ухаживающим за девушкой, спешащим на футбол.
Фридрих был слушателем сценарной мастерской Виктора Сергеевича Розова. Оказался "неудобным" учеником. Все завершилось скандалом. Дипломный сценарий Горенштейна завалила комиссия, состоявшая из ведущих сценаристов того времени. Мастер не защитил подопечного"*.
______________
* Октябрь, 2002, 9.
Текст помфлета Горенштейна "Товарищу Маца - литературоведу и человеку, а также его потомкам", опубликованный в 1997 году, именно сейчас высвечивает, комментирует рассказ Клепикова. Из памфлета узнаем, что студиец Горенштейн, единственный в благополучной гостеприимной компании, любящей застолья, не получал стипендии, которая по тем временам была немалой - 120 рублей. Горенштейн рассказывал, что чувство голода было тогда обычным его состоянием. "В те замечательные для многих годы, о которых ныне мечтают, мне приходилось жить как раз хлебом единым, без холестерина... Я весил 53 килограмма. Вес явно диетический. Замечательный вес, если бы только не землистый цвет лица. Но главное было душу сохранить и скелет... Душа держалась в старом портфеле, потому что стола тогда не было, но потом я стол все-таки приобрел и переложил душу в ящик".* "И это была не просто нищета, вспоминал Марк Розовский, - а какая-то нищета с угрюмством, какая-то достоевщина в быту. Неловко вспоминать, но я ему подсовывал денежку, приносил "продукты" в каморку, которую он снимал в доме рядом с Домом журналистов".**
______________
* Ф. Горенштейн, Товарищу Маца, Зеркало Загадок, 1997, 5.
** М. Розовский, "Ступени", Октябрь №9, 2002.
Нетрудно предположить, ибо кто из нас не был студентом, что "организаторы быстрых застолий" устраивали их в складчину, и Горенштейн оказывался в неловком положении, поскольку стипендии он не получал, и денег у него не было, и тогда он вновь и вновь чувствовал себя тем самым отщепенцем, о котором впоследствии напишет: "Бездомность отщепенца, как и голод его, психологически чрезвычайно отличаются от всеобщей бездомности во время великих испытаний народа..."*
______________
* Ф. Горенштейн, Место.
"Комиссия во главе с А. Каплером также определенным образом оценила "Дом с башенкой", по которому мы вместе с Тарковским, с которым я тогда уже познакомился, хотели писать сценарий. "Непрофессиональная работа, определил Каплер, - так, подражание Пановой".
На основании подобных заключений меня в конце концов с этих курсов и отчислили"*. (Сценарий по "Дому с башенкой" - это и есть дипломный сценарий, о котором пишет Клепиков.)
______________
* Ф. Горенштейн, Товарищу Маца, Зеркало Загадок, 1997, 5.
Спустя тридцать три года Горенштейну зачем-то понадобилась справка, о том что он учился на курсах. И, надо же, ему удалось ее получить:
Высшие курсы сценаристов и режиссеров
Справка №109, 27.05.97
г. Москва
Дана Горенштейну Фридриху Наумовичу в том, что он учился на Высших сценарных курсах в период с 20 декабря 1962 г. (Приказ по курсам от 20.12.62 г.) по 1 апреля 1964г. (Приказ по Оргкомитету СРК СССР от 17.04.64 г. №62).
Справка дана для предоставления по месту требования.
Директор курсов Л.В.
Голубкина.
Горенштейн взял из рук секретарши справку, свидетельствующую о том, что курсы - посещал. И одолеваемый тяжелыми воспоминаниями, пошел, слегка сутулясь. Думаю, что он преодолел тяжесть воспоминаний и, подобно Цвибышеву, посетившему к концу романа общежитие, из которого его когда-то ежедневно изгоняли, "пошел довольный собой и тем, как легко ... перешагнул через свое прошлое".
***
В 1975 году, будучи сотрудником "Госкино" и членом сценарно-редакционной коллегии Центральной сценарной студии, Александр Свободин сделался постоянным читателем кинодраматургии Горенштейна. "Когда я стал читать его сценарии, - вспоминал он, - в том числе и те, где он был соавтором режиссера, меня поражало его монтажное мышление, которое необычайно важно в кино. Драматургия фильма составляется из драматургии эпизодов. Есть некий сюжетный "шампур", но все решает то, как автор строит эпизоды.
Уже много позже я прочитал у Фрэнсиса Кополы (его лекции привез из Америки Андрон Михалков-Кончаловский) некоторые теоретические высказвания на эту тему... Так вот, Фридрих все это умел и знал, так сказать, изначально. Он участвовал во многих фильмах, но, я, думаю, что первым был сценарий фильма "Седьмая пуля" ташкентского режиссера Али Хамраева. Это был нашумевший в свое время детектив.
Горенштейн очень ловко и технически здорово писал детективные сюжеты, умел насытить их характерами, диалог его был необычайно тонок и емок. Он участвовал в фильме Н. Михалкова "Раба любви". Первоначальная идея принадлежала не ему. Создатели фильма долго мучились над сценарием. Наконец, пригласили его, и работа пошла. Когда Андрей Тарковский взялся за "Солярис" по Станиславу Лему, он сразу пригласил Фридриха в качестве соавтора сценария. Таким образом, в кино, хотя начальство, особенно идеологическое, этого "самого важного из искусств" кривилось всякий раз при имени Горенштейн, он стал худо-бедно зарабатывать на жизнь".
Горенштейн рассказывал, что вначале сценарий для "Рабы любви" (реж. Н. Михалков) писал "непризнанный гений" Хамдамов, который провалил всю работу. После чего пригласили его, Фридриха, "спасать" сценарий. "Рабой любви" Фридрих гордился. "Раба любви" - это чистый фильм, - говорил он, чистая мелодрама, типично голливудская мелодрама. Не случайно Голливуд любит этот фильм".
До 1979 года Горенштейна знали, в основном, в кругу кинематографистов как сценариста. Всего он написал около двух десятков сценариев. Экранизированы были восемь, среди них кроме "Рабы любви" и "Соляриса", "Седьмая пуля" (реж. А. Хамраев), "Комедия ошибок" (реж. В. Гаузнер), "Щелчки" (реж. Р. Эсадзе), "Без страха" (реж. А. Хамраев), "Остров в космосе" (реж. А. Бабаян). Не всегда, впрочем, имя сценариста значилось в титрах. Андрей Кончаловский в своей книге "Возвышающий обман" перечисляет сценарии Горенштейна, которые однако в титрах шли под другими именами. Среди них, например, "Первый учитель". Сценарий к фильму по своей повести Чингиз Айтматов написать не сумел, хоть и пытался - это сделал Горенштейн. "Ему носили сценарии, чтобы он выправлял, - вспоминает Свободин, - за это что-то платили, но он не претендовал на свое имя в титрах. Говорили: "Пойдите к Фридриху, у него рука мастера".
"Детективный" вопрос: кому еще Горенштейн писал сценарии? Не сыграли ли эти подпольные сценарии свою печальную роль в трагическом отторжении и замалчивании писателя московской творческой элитой? В самом, деле, Горенштейн ненужный свидетель, литературный наемник, который слишком много знает. Сколько их, сценариев, проданных и торжествующих на экранах под чужим именем, сколько их, сценаристов, которым впоследствии вовсе не хотелось ловить на себе "понимающий" взгляд подлинного автора?
Горенштейн писал, например, каким образом ему удалось переправить за границу часть своих рукописей, в частности рукопись романа "Место". "Другую, большую часть рукописей, блокноты передали мне через Финляндию. Не бескорыстно, конечно, денег заплатить не имел, но отработал натурой - пахал и сеял литературную ниву на барина.".*
______________
* Ф Горенштейн, Как я был шрионом ЦРУ.
О том, кто был тем самым "барином", Фридрих в своих воспоминиях умолчал. Зато он назвал мне однажды имя "барина" устно - Андрей Кончаловский. С ним была совершена "бартерная" сделка. Горенштейн написал для Кончаловского сценарий для французского фильма. При этом, Кончаловский заверил писателя, что речь идет только о сценарии, который он, Кончаловский, продаст французам - фильма же не будет. И вот однажды, годы спустя, Горенштейн случайно включил телевизор и увидел фильм по своему сценарию. Это был фильм с Симоной Синьоре в главной роли - очень постаревшей. Фридрих это подчеркнул. Мне показалось, что он был огорчен не столько тем, что его обманули, сколько тем, что грузная, старая, по его выражению, Симона Синьоре - по фильму сестра парализаванного, прикованного к инвалидной коляске господина (который был еще и влюблен в свою сестру), сильно портила фильм. Также, как и неинтересно играющий актер, исполняющий роль брата.
Видимо, "барин" неплохо заработал. Известно, батрачество к уважению и благодарности не располагает. В одной недавно опубликованной статье Александр Прошкин сообщает: "О Горенштейне в Берлине хлестко сказал Андрон Кончаловский: "Прозябает в ожидании Нобелевской премии.""
Однако, вернусь к сценариям, написанным Горенштейном "официально". Прежде всего, назову сценарий "Возвращение" (продолжение "Дома с башенкой) и, написанный вместе с Андреем Тарковским, "Светлый ветер". Оба эти фильма хотел снимать Тарковский, но ему это не удалось, их запретили. В основу "Светлого ветра" положена повесть Александра Беляева "Ариэль". По сути дела, авторы сценария полностью изменили замысел писателя-фантаста. Горенштейн говорил, что в результате получилась история о человеке, который поверил в себя и научился летать, однако в основе сценарной интриги безусловно лежит религиозное начало. Писатель рассказывал: "Мы с Тарковским давно хотели сделать фильм по Евангелию. Тарковский понимал, что этого ему никогда не позволят". А вот роман Беляева давал возможность под прикрытием фантастики вывести на экран евангельские образы: конец 19-го века, Синайская пустыня, монах, которого посетил Некто, и ощутивший после посещения пророческий импульс. Сценарий "Светлый ветер" под авторством Горенштейна и Тарковского был опубликован в Москве лишь много лет спустя после написания, в 1995 году в альманахе "Киносценарии".
Горенштейн любил Тарковского, отзывался о нем даже с нежностью, что было для него совершенно нетипично. Он говорил, что им легко работалось вместе, что они мыслили в одном русле, когда снимали фильм "Солярис", чего он не может сказать, например, о Кончаловском, с которым совместная работа над фильмом о Марии Магдалине не сложилась (Горенштейн написал для этого фильма расширенный синопсис). В истории с "Солярисом" Горенштейн, впрочем, опять же, был в роли "спасателя". Этот сценарий Тарковский начал писать совместно со Станиславом Лемом, но из этого ничего не вышло, тогда он решил написать его один - не получилось. Только после этого он обратился к Горенштейну. Тот вначале отказался, сказав, что не любит технократическую литературу и технократическое мышление. Однако на следующий день он позвонил Тарковскому и сказал: "Этот сценарий можно сделать, если ввести в него Землю и проблемы Земли". В эссе "Сто знацит?"* Горенштейн вспоминал, как осенью 1970 года он встречался в Москве с Тарковским в небольшом рыбном ресторане "Якорь" на улице Горького, чтобы обсудить предварительную работу. "Встретились в "Якоре" втроем: моя бывшая жена - молдаванка, актриса и певица цыганского театра "Ромэн" Марика, и Андрей. Не помню подробностей разговора, да они и не важны, но, мне кажется, этот светлый осенний золотой день, весь этот мир и покой вокруг, и вкусная рыбная еда, и легкое золотисто-соломенного цвета молдавское вино, все это легло в основу если не эпических мыслей, то лирических чувств фильма "Солярис". Впрочем, и мыслей тоже... Марика как раз тогда читала "Дон Кихота" и затеяла, по своему обыкновению, наивно-крестьянский разговор о "Дон Кихоте". И это послужило толчком для использования донкихотовского человеческого беззащитного величия в противостоянии безжалостному космосу Соляриса... "Солярис" начинался в покое и отдыхе. Околокиношная суета, к сожалению, явилась, но потом. "Утонченные умники" внушали Андрею, что "Солярис" - неудачный фильм, чуть ли не коммерческий, а не элитарный, потому что слишком ясен сюжет и ясны идеалы... Что такое "Солярис"? Разве это не летающее в космосе человеческое кладбище, где все мертвы и все живы? Этакий "Бобок" Достоевского. Но воплощение не только психологическое, но и визуальное".
______________
* Зеркало Загадок, 1998, 7.
Горенштейн рассказывал, как Тарковский приходил к нему на Зэксишештрассе в Берлине - они вдвоем задумали тогда поставить "Гамлета" и он, Горенштейн, ездил потом в Данию в замок Эльсинор, чтобы наконец посмотреть на подлинный гамлетовский замок, который на самом деле произносится "Хельсингор". Писатель долго бродил у замковых стен по берегу, покрытому скользкими камнями у серого неспокойного моря, и строил "воздушные замки" новой постановки Шекспира. К сожалению, этот замысел не осуществился, как, впрочем, и многие другие (они еще вдвоем собирались ставить фильм по Достоевскому).
Он сокрушался, что его не пригласили на похороны Тарковского в Париже на кладбище Sainte-Genevieve-des-Bois. Кинорежиссер Иоселлиани рассказал Горенштейну о траурной церемонии, обернувшейся "безбожным кощунством". Из-за долгих торжеств, отпеваний, длинных речей, игры на виолончели (в исполнении Растроповича), кладбищенские работники разошлись, и могила осталась открытой под начавшимся проливным дождем. Публика разбежалась. Остались только сестра Тарковского Марина и ее муж Александр Гордон. "Сцена из фильма Тарковского, - писал Горенштейн, - Помните, какие чудесные дожди идут в фильмах Тарковского - в "Солярисе", в "Ивановом детстве" и прочих? То светлые, то темные, то грозные, то библейски-христианские, то языческие Перуна. На кладбище Sainte-Genevieve-des-Bois, несмотря на христианское отпевание, дождь был бесовский".*
______________
* "Сто знацит?", Зеркало Загадок, 1998, 7.
***
В приведенном выше отрывке из "Сто знацит?" упоминается Марика, первая жена писателя. (Горенштейн был дважды женат.) Мария Балан была актрисой цыганского театра "Ромен". Фридрих дружил с ансамблем театра, и часто туда приходил. Услышав там впервые Марику, исполнявшую романс "Калитка", он был покорен ее голосом. У нее был, по его словам, бархатный низкий контральто и замечательный артистический талант. Могу это только подтвердить. Мне довелось слышать ее страстное пение - у Фридриха в Берлине сохранилась пластинка, он любил ее слушать.
Большинство песен она исполняет на молдавском. А одну из них, свою любимую - "Калитку" - еще и по-русски. Горенштейн часто - то сначала, то с середины - напевал этот романс. (Пел он раскатистым тенором хорошо, искренне и самозабвенно* ):
______________
* Писатель любил русские романсы, постоянно их напевал, особенно любил Петра Лещенко, часто сокрушался о его горестной судьбе, а Вертинского не только хорошо знал, но умел петь, изумительно ему подражая.
Лишь только вечер затемнится синий
Лишь только звезды зажгут небеса,
И черемух серебряный иней
Жемчугами украсит роса.
Отвори, поскорее калитку,
И войди в тихий садик, как тень.
Не забудь потемнее накидку,
Кружева на головку надень.
Каждый раз, когда пел этот романс, с грустью говорил о несостоявшейся судьбе талантливой певицы. К сожалению, Фридриху пришлось развестись с ней из-за того, что она пристрастилась к спиртному. "Этому она научилась у своего бывшего мужа актера Каморного", - рассказывал он. Теперь Мария Балан живет в Кишиневе. Знаю еще, что она несколько раз звонила Фридриху в Берлин.
Не сложилась у Фридриха совместная жизнь и со второй женой, Ириной Прокопец. С ней он развелся уже в Берлине. В последнем своем произведении "Как я был шпионом ЦРУ" Горенштейн писал: "Я вывез на Запад семью, но я не вывез любовь; вместо любви - сын-мальчик. Это, конечно, в некотором смысле, компенсация. Но, все-таки, вспоминаются чудесные строки Гейне:
Бежим, ты будешь мне женой,
Мы отдохнем в краю чужом,
В моей любви ты обретешь
И родину, и отчий дом.
А не пойдешь - я здесь умру,
И ты останешься одна,
И будет отчий дом тебе
Как чужедальная страна."*
______________
* Как я был шпионом ЦРУ, Зеркало Загадок, 10, 2002.
***
В воспоминаниях литераторов, знавших Горенштейна лично, звучит один и тот же мотив: "не знали", "не читали", "знали понаслышке", "мы тогда еще не знали, что он написал "Место", "Псалом", "Искупление", "Зима 53 года"" и так далее. Юрий Клепиков, побывавший однажды в гостях у Горенштейна на Зексишештрассе, был удивлен, увидев его объемные романы. Фридрих завел его в свой кабинет. "И мы оказываемся в "спичечной коробке", где Генрих Белль и Гюнтер Грасс, зайди они вдвоем, попросту не поместились бы. Несколько книжных полок и письменный стол, почти детский. Здесь Фридрих надписывает мне "Псалом" и "Искупление". Я впервые узнаю о существовании этих сочинений. Страшно подумать, сколько лет Горенштейн ждал их выхода. Как писал классик: "Единственная награда заключалась в самом трепете творчества"*.
______________
* Октябрь, 2000, 9.
Его не читали, потому что не публиковали, это понятно. Прочитали только "Дом с башенкой", но по всей видимости, этого было недостаточно для литературного дебюта, также, как недостаточно было Достоевскому его повести "Бедные люди" для создания прочного литературного авторитета среди собратьев по перу.
Молодой Достоевский после написания "Бедных людей" стал мгновенно знаменитым, благодаря непререкаемому авторитету Белинского, который вынес вердикт, скомандовал: "Новый Гоголь появился". Белинский еще назвал его гением. Казалось бы, чего еще желать? Однако первые триумфы в отечестве оказались и последними. Дебют завершился плачевно, если не сказать трагически. Очень скоро заговорили о том, что Достоевский, якобы, возгордился от высоких похвал, а этого никак нельзя. "Излишнее самомнение" таким было главное обвинение в начавшейся затем беспрецедентной травле со стороны петербургских литераторов во главе с Белинским. Достоевский, к тому же, написал "слабую", по их мнению, повесть "Хозяйка", что было уже для "гения" совсем непростительно. Рассказывая об издевательствах над Достоевским, Павел Анненков вспоминал: "Тогда было в моде предательство, состоящее в том, что за глаза выставлялись карикатурные изображения привычек людей... что возбуждало смех... Тургенев был большой мастер на такого рода представления". Тургенев с Некрасовым сочинили на "курносого гения" и "чухонскую звезду" Достоевского стишки о том, что турецкий султан, прочитав его повесть ("Бедные люди"), пришлет за ним визиря. И дальше:
Хоть ты новый литератор,
Но в восторг ты всех поверг:
Тебя знает император,
Уважает Лихтенберг.
"Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением, - сокрушался Белинский, - Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате". Так и умер первый критик, уверенный, что Достоевский, "этот молодец", как он его теперь называл, обманул его ожидания.
Но и для других литераторов - Некрасова, Тургенева, Григоровича, Панаева, Анненкова, Краевского - он также навсегда остался чужим, никто из них не предполагал, что ему суждена всемирная слава. Впрочем, характерно, что по отношению к Достоевскому вся Россия разыграла "осла в квадрате". Слава пришла к Достоевскому с Запада, и только после этого его по-настоящему оценили на родине.
"Должны были исполниться какие-то сроки, - писал К. Чуковский, - чтобы лишь внуки и правнуки тех, кого он взбудоражил своей первой повестью, поняли, мимо какого высокого трагика их деды прошли, как слепые".*
______________
* К. Чуковский, "Критические рассказы".
Стэйзи Шифф в книге "Вера" рассказывает о переживаниях Веры Набоковой из-за непризнания мужа, особенно в первоначальный период жизни в Америке ("...никто не знает, что на балу присутствует шахматный гений"). "Подобный феномен имеет некоторую литературную параллель в творчестве Набокова: "В провинциальном Комбре все считают Вентейля чудаком, пописывающим музыку, и ни Свану, ни юному Марселю не приходит в голову, что на самом-то деле его музыка оглушительно знаменита в Париже*...Как у же отмечалось, Пруста живо занимает, насколько разным один и тот же человек воспринимается другими людьми"**. Подобно этому и Ада впоследствии будет сетовать "на неяркость славы своего брата".
______________
* Здесь напрашивается даже и прямое сравнение. Во время шумного успеха Горенштейна в Париже в 80х годах в России о нем практически не знали.
** В. Набоков, Лекции по зарубежной литературе.
5. Цена диссидентства
Горенштейн предостерегал от длинных названий. Чем короче название, тем лучше. "Ну, например, "Место", - говорил он, - чем плохо?" Первоначально название этой главы звучало так: "Судьба-злодейка, как говаривали русские мужики, разводя безнадежно руками..."
Я помнила горенштейновский совет, но рука почему-то никак не хотела останавливливаться. Я едва сдержала ее, поскольку уже само писалось дальше: "...И покуда я видеть их мог, с непокрытыми шли головами". Что ни говори, а привязчив некрасовский стих! И отражает суть проблемы. Непокрытые головы деревенских русских людей - тоже символ бессилия перед судьбой, о которой они, насколько помнится, не сказали ни слова. А вот Всевышнего, разумеется, без всякого укора, они помянули: "Повторяя, суди его Бог...", ну, и так далее...
Однажды я уже пыталась найти формулу творческой судьбы Горенштейна, цитируя слова Ефима Эткинда из его статьи "Русская литература и свобода".* Судьба писателя Горенштейна типична для России, думалось мне вначале. Слова Эткинда казалось бы подтверждали эту мысль:
______________
* Зеркало Загадок, 1996, 4.
"Неизвестно, как писать историю русской литературы, в сущности их должно быть две, совершенно разных: первая - по хронологии написанная, вторая по выходу в свет". В качестве примера Эткинд приводит имена писателей, поэтов и драматургов, чьи книги появились на книжном рынке и в библиотеках с опозданием более, чем на четверть века: "Мастер и Маргарита" вышел спустя 25 лет после написания, романы Вс. Иванова через 40-60 лет, "Реквием" Ахматовой через 50 лет, публицистика Горького достигла рекорда "невстречи с читателем" - она была опубликована лишь спустя 70 лет после написания. "Последние примеры: роман "Доктор Живаго" окончен в 56-м, опубликован через 30 с лишним лет; роман Гроссмана "Жизнь и судьба" окончен в 1960-м, появился в России через три десятилетия. Как же быть с историей литературы?" спрашивает Эткинд.* От себя добавлю: "Феоптия" Тредьяковского вышла с опозданием почти в 300 лет - причем также по причинам политическим.
______________
* См. также: М. Полянская. Музы города.
Вроде все правильно и справедливо о судьбах книг в стране Советов и, вообще, в России. Однако что-то не стыкуется здесь, чего-то "не хватает" в этой драме. И самого Эткинда впоследствии удивило нечто в творческой биографии Горенштейна, отличавшее его от остальных современников-писателей, когда, уже будучи профессором Сорбонны, он прочитал его прозу (он тогда также мог читать ее и во французском переводе, поскольку в 80-х годах восемь книг Горенштейна были переведены на французский язык и опубликованы). А удивило его то, что произведения такого мастера не были известны в мире литературно-художественного андеграунда 70-х годов и не появились при советской власти даже в самиздате* - об этом статья Эткинда "Рождение мастера" в журнале "Время и мы". Этот рыцарь литературы неоднократно пытался исправить "ошибку", "недоразумение" с Горенштейном, из-за которого в течение двдцати с лишним лет его не читал не только широкий, но и "узкий" читатель.
______________
* Роман Владимира Кормера "Наследство", посвященный так же тайным организациям хрущевской оттепели (как и роман "Место"), все же появился в "самиздате" в 1979 году.
В 1989 году Ефим Григорьевич Эткинд, один из моих бывших преподавателей, вернулся в свой город, "знакомый до слез"*. Напомню: он был лишен гражданства и выдворен из страны по сфабрикованному КГБ "делу". Дело это было связано в основном с двумя литераторами - Солженицыным и Бродским, которым он помогал. Так, например, он выступал свидетелем защиты на процессе Бродского и прятал у себя рукописи Солженицына. За это и пострадал. И вот сейчас, "на заре туманной перестройки" Эткинд был приглашен в Педагогический институт им. Герцена, где пятнадцать лет назад при тайном единогласном голосовании коллег был лишен всех званий, в том числе и ученого звания профессора. Ему суждено было выступить в том самом четырнадцатом корпусе на Мойке 48, где он работал в последние годы перед отъездом на Запад. Эткинд согласился на встречу с бывшими коллегами. Самая большая аудитория корпуса не вместила всех желающих. Остальные, как говорили, "весь Ленинград", стояли в коридоре.
______________
* Эткинд приехал в Петербург в 1989 г. на Международную ахматовскую конференцию.
На этой встрече Эткинд рассказал о Горенштейне, творчество которого во Франции имело шумный успех, назвав его крупнейшим русским писателем двадцатого века и даже "вторым Достоевским". Произошло это за три года до выхода в Москве в издательстве "Слово" трехтомника писателя. Ленинградские литераторы хорошо помнят эту часть выступления Эткинда и особенно его слова: "Второй Достоевский".*
______________
* Летом 2002 года я посетила мою бывшую преподавательницу литературоведения девяностолетнюю Дину Клеметьевну Мотольскую, впервые приобщившую меня когда-то на профессиональном уровне к литературе - я уже не говорю о ямбе и хорее, которые научила друг от друга отличать. Сидели мы, единомышленники, за столом - Дина Клеменьевна, слепая и почти глухая, моя бывшая однокурсница Рита Заборщикова и я, держась за руки, и говорили только о возвышенном и прекрасном, - о литературе, о высоком ее предназначении, и Дина Клементьевна просила меня рассказать о Горенштейне, которого - она это сама слышала десять лет назад - Эткинд назвал "вторым Достоевским". Эта оценка Эткинда запомнилась и другому моему бывшему преподавателю профессору Владимиру Георгиевичу Маранцману, ныне члену корреспонденту АН России. (Маранцман совсем недавно опубликовал совершенно замечательный свой перевод "Божественной комедии" Данте. Эткинд незадолго до смерти прочитал его "Ад" и остался доволен как переводом, так и уникальным комментарием.)
Возвращаюсь к теме самиздата. О литературном истэблишменте, не пустившем в свое время Горенштейна даже в самиздат, я однажды писала:
"Автор бросил вызов не товарищу Маца, а тому "литературному истеблишменту", который, как писатель сообщает в своем памфлете, препятствовал реализации его книг не только в официальной подцензурной печати, но даже в самиздате, - здесь Горенштейн указывает на обстоятельство в истории советской литературы, изучение которого дело будущего - литература самиздата также была подцензурной. Однако это была иная, неофициальная цензура, опирающаяся на личные связи и круговую поруку в среде полулибералов хрущевской оттепели. Поскольку авторитет "самиздата" был достаточно велик и поддерживался на Западе, "не пропустить" писателя в "самиздат" означало нанести ему порой гораздо больший урон, чем тот, на который способна была тоталитарная система. Что же касается последней, то сотрудники "учреждения" не могли не понимать этой ситуации и, возможно, использовали ее в своих целях."*