Так бывало, что Борис уходил из дома один. И Минька понимал, что Борису нужно уйти одному. Он знал, что Борис свернет направо и, мимо садов и баштанов, поднимется на кладбище.
Могилы убраны по-всякому: на одних - кресты, сделанные из обрезков водопроводных труб, на других - деревянные, расколотые от времени солнцем. Есть могилы, накрытые плитами, и памятники с нишами для фотокарточек.
Но есть и такие, что без крестов, плит и памятников.
Борис стоит у клочка земли, по краю которого вкопаны черепицы, а посредине цветут петушки.
...Люба. Для нее он снимал с гвоздя свою гитару и выходил к воротам на вечерницу. Выходил так, чтобы застать, когда Люба будет возвращаться с парфюмерной фабрики.
Он еще издали видел, что она идет, угадывал ее - гибкую, черноглазую, с приподнятыми у висков бровями. На плечах красная, будто маковый лепесток, косынка.
Борис кивает друзьям, которые сидят рядом с ним с балалайками и мандолинами. Кивок Бориса - это сигнал: приготовились. Еще кивок - это сигнал: начали!
Люба подходит, останавливается послушать.
Борис низко склоняется к гитаре. Он играет для Любы.
Она молча слушает, прислонясь к стволу акации. Срывает веточку и закусывает черенок белыми влажными зубами.
Ни разу Борис не поговорил с Любой. А Люба слушала, улыбалась, незаметно, про себя. Или сжимала в руках уголки косынки, отчего косынка особенно туго обтягивала тонкие плечи.
Потом тихонько уходила в конец улицы, к маленькому дому, сплошь завитому крученым панычом.
И никто в слободе не шутил над этой молчаливой любовью. Здесь умели отличать, что - настоящее, большое, а что так - смешливые словечки.
Борис и Люба ни разу не были вместе, чтобы только вдвоем, чтобы где-нибудь в степи или на берегу Салгира забыть, потерять в траве красную косынку. Чтобы только вдвоем увидеть, как рождается утро или наступает ночь. Как мокрые от росы листья держат на себе звезды или растекается по земле утреннее солнце.