Часть первая

Глава 1. Фантазии — единственная реальность

Я не мог быть никем другим. Это я точно знаю. Каждый живет в собственном вымышленном мире, но большинство людей этого не понимает. Никто не знает подлинного мира. Каждый называет Истиной свои личные фантазии. Я отличаюсь тем, что знаю: я живу в мире грез. Мне это нравится, и я не терплю, когда мне в этом мешают.

Я рос не единственным ребенком в семье и все же был одинок. У меня был младший брат, которого я очень любил; он был почти моим ровесником; и еще младшая сестра, но кроме родителей и дома у меня с ними мало общего.

Некоторые плачут в душе. Другие смеются в душе. Есть и такие, что и не плачут, и не смеются на людях. Я всегда старался скрывать свои чувства. Я с удовольствием повеселюсь и посмеюсь в компании, но ни с кем не разделю свои печали или страхи.

Быть одиноким означает быть самим собою, ведь тогда ты можешь свободно развиваться, ни на кого не оглядываясь. Полное одиночество — редкое состояние, а способность переносить одиночество встречается и того реже. Я всегда завидовал людям, обладающим самодостаточностью: только она дает независимость; все утверждают, что нуждаются в свободе, но на самом деле боятся ее. Больше всего на свете люди боятся одиночества. Оставшись одни, они уже через несколько минут ищут общества — любого, только чтобы заполнить пустоту. Они боятся молчания, того молчания, когда находишься наедине со своими мыслями, ВеДя нескончаемый внутренний монолог. Ведь тогда придется полюбить собственное общество. Но здесь есть и свое преимущество: тебе не нужно ломать себя, чтобы приспособиться к идеям чужих людей или чтобы просто им/ угодить.

Я обожаю людей, которые живут, не задумываясь о будущем, которые совершают безумства, умеют безрассудно любить и ненавидеть. Я любуюсь простым, искренним чувством и преклоняюсь перед поступками, в которых нет страха перед последствиями. Сам я так и не научился терять голову. И всегда сурово сужу себя.

У меня сохранились воспоминания о самых ранних годах жизни; они навсегда со мною, хотя со временем становятся все туманнее. Некоторые уже невозможно передать в словах, они живут в моем сознании только как образы. Часто я даже не уверен, было ли это на самом деле. С течением времени я все менее понимаю, действительно ли это мои воспоминания или чьи-то еще, просто присвоенные мною, как это иногда бывает. Мои сны настолько реальные, что годы спустя я задаю себе вопрос: «Происходило ли все это со мною на самом деле или только приснилось?» Я знаю лишь, что эти воспоминания заявляют на меня права и, пока я жив, они мои. Тех людей, которые могли бы подтвердить их достоверность, уже нет на этом свете, и даже будь они живы, — возможно, помнили бы эти события по-другому, потому что на свете нет такой вещи как объективная память.

Глава 2. В цирке меня ждали

Одно из самых ярких воспоминаний детства — куклы, которые в те годы были мне ближе окружавших меня людей. Наверное, поэтому и память о них ярче, чем о живых людях.

Я начал делать кукол лет в девять и тогда же стал разыгрывать спектакли. Персонажей для своего кукольного представления я рисовал — туловища у них были из картона, а головы я лепил из глины. Напротив нашего дома жил скульптор; увидев моих кукол, он похвалил их и сказал, что у меня есть талант. Это вдохновило меня на дальнейшую работу. Очень важно получить одобрение на первых порах, особенно, если это не общие слова, а нечто вполне конкретное. Скульптор научил меня делать головки из гипса. Я был не только постановщиком спектаклей, но и играл в них все роли. Думаю, именно это помогло мне впоследствии создать свой режиссерский стиль, при котором я сам показывал актерам, каким вижу тот или иной персонаж. Естественно, я был и драматургом.

Когда мне было семь лет, родители впервые повели меня в цирк. Меня потрясли клоуны. Я не понимал, кто они — животные или духи? Смешными я их не находил.

У меня было странное чувство, что меня здесь ждали.

В ту ночь и во многие последующие на протяжении ряда лет мне снился цирк. В этих снах мне казалось, что я нашел свой дом. И там всегда был слон.

Тогда я еще не знал, что вся моя жизнь пройдет в цирке — киноцирке.

Из детства в мою жизнь пришли два героя: одна — моя бабушка; другой — клоун.

На утро после первого посещения цирка я встретил одного из клоунов у фонтана на площади, он был одет так же, как и на представлении. Меня это нисколько не удивило. Я не сомневался, что он всегда носит клоунский костюм.

Это был Пьеро. Его маска меня не пугала. Я уже и тогда понимал, что мы с ним люди одной крови. Его равнодушие к условностям было мне по душе. Тщательно продуманная убогость наряда сокрушала внушаемые мне матерью представления о приличиях. В такой одежде нельзя было пойти в школу и уж тем более в церковь.

Я всегда верил в предзнаменования. Думаю, они есть в жизни каждого человека, но не каждый обращает на них внимание. Я не пытался заговорить с Пьеро, может быть, потому, что боялся, не видение ли он, не призрак ли, который исчезнет, если к нему обратиться. К тому же я не знал, как нужно обращаться к клоуну. Не «Ваше» же «клоунское высочество»? Хотя для меня он был выше самого короля! Все это я только чувствовал, потому что никакими знаниями тогда не обладал. Много лет спустя, глядя на то место у фонтана, где стоял клоун, я прочувствовал ауру этого символа всей моей жизни — ведь он был словно вестник из будущего. Я ощутил исходящий от клоуна бесконечный оптимизм, и это взволновало меня. Казалось, его хранили сами Небеса.

Когда я впервые рассказывал, как убежал с цирком, моя история звучала достаточно скромно. С каждым очередным рассказом я набавлял возраст, в котором бежал из дома. Сначала я прибавлял месяцы, а потом и годы. Больше всего увеличивалось само мое пребывание в бегах. Это был рассказ не столько о действительно имевшем место факте, сколько о моих подспудных желаниях. После того, как за много лет эта история обросла массой вымышленных подробностей, она стала казаться мне более истинной, чем сама правда. Я так привык к этим преувеличениям, что они стали частью моих воспоминаний. А потом кто-то обокрал меня, сказав, что я все это выдумал. Есть такие люди. Я же не перестаю повторять, что, может, я и лгун, но намерения мои самые честные.

Однажды, возвращаясь из школы, я увидел, как по улицам Римини двигались цирковые повозки. Думаю, в то время мне было лет семь-восемь. Зрелище очаровало меня. Циркачи казались одной большой, дружной семьей. Они не пытались отослать меня домой, возможно, потому, что не знали, где он. Мне хотелось остаться в цирке на долгие месяцы, но я провел с циркачами всего несколько часов. Так случилось, что друг родителей заметил меня в цирковом окружении, изловил и притащил против моей воли домой. Но я успел вжиться в атмосферу цирка, впитал его аромат, который сохранил навсегда. С цирком у меня установилась нерушимая связь: я поговорил с клоуном, я мыл зебру. Много ли людей могут сказать про себя то же самое? Думаю, найдутся люди, которым удалось перемолвиться словечком с клоуном, хотя сразу я вам их не назову. А вот для того, чтобы отыскать счастливца, которому повезло хоть раз в жизни помыть зебру, потребуется отправиться в зоопарк. В тот памятный день работники цирка позволили мне помочь им вымыть больную зебру, которая была очень печальной. Мне сказали, что виной всему шоколадка, которую ей дал кто-то из посетителей.

Я никогда не забуду своего ощущения от прикосновения к зебре. Оно навсегда пребудет со мною. Тем более, что зебра была мокрой. Я вовсе не сентиментален, но, дотрагиваясь до нее, я ощущал это прикосновение не только рукой, но и сердцем.

Клоун, с которым я тогда познакомился, был первым из череды многих печальных клоунов, с кем меня свела жизнь. Но первый клоун- это всегда событие. Все клоуны, которых я знал, гордились своей профессией и понимали, что смешить людей — дело серьезное. Лично я всю жизнь бесконечно восхищаюсь теми, кто умеет рассмешить других. Мне это кажется очень трудным, но благодарным делом.

Тем памятным вечером, когда меня вернули домой, отчитали за долгое отсутствие, но особенно взволнованной мать не казалась. Не так уж надолго я задержался, чтобы это действительно стало событием.

Я пытался рассказать ей все, что со мною приключилось, Поделиться с нею моими необыкновенными переживаниями, сказать, какая удивительная на ощупь зебра, но вскоре заме чал, потому что понял: мать меня не слушает. Она никогда меня не слушала. Мать жила в собственном мире, прислушиваясь к своим мыслям, а может быть, внимая Богу.

Она сказала, что меня следует наказать, дабы в следующий раз неповадно было. Меня отправили спать без ужина. Я пошел к себе, но вскоре после того, как лег в кровать, дверь открылась, и в комнату вошла мать с подносом, полным еды. Поставив поднос рядом с кроватью, она молча удалилась. Вот такой урок я получил.

В дальнейшем, убегая с цирком, я знал, что всегда могу рассчитывать на поднос с едой у себя в комнате. Думаю, она это делала потому, что была рада моему возвращению.

Я никогда не прибегал к помощи будильника. Просто устанавливал внутренние часы. Спал я всегда мало и рано вставал. Еще ребенком просыпался раньше всех и лежал в кровати, не решаясь подняться, чтобы не разбудить остальных. Я лежал, пытаясь вспомнить свои сны. Со временем я все же стал вставать и бродил по спящему дому, узнавая о нем доселе неизвестные вещи. Это пребывание наедине с домом давало мне возможность узнать его ближе, интимнее, чем остальным членам семьи. Не обходилось и без синяков, которые я получал, натыкаясь в темноте на столы и стулья, ревниво стерегущие свою ночную независимость.

Очень рано я постиг смысл драмы. Мать постоянно упрекала меня то за одно, то за другое. Иногда я чего-то не делал, иногда, напротив, делал то, что не надо. Сейчас мне трудно вспомнить. Как правило, я был виноват и в том, и в другом. Поэтому я решил ее наказать. Я понимал, что, если мне будет плохо, она почувствует раскаяние.

Я стащил у нее темно-красную губную помаду и вымазался ею с головы до ног, желая создать видимость крови. В своем воображении я представлял, как она, вернувшись домой и увидев меня на полу, истекающего кровью, горько пожалеет о своих нападках.

Место я нашел подходящее — у основания лестницы. Пусть думает, что я разбился, скатившись по ступенькам. Лежать там было неудобно, а мать, как нарочно, задержалась. у меня затекла нога. Я поменял положение. Было томительно скучно. Я не мог понять, почему ее так долго нет.

Наконец я услышал скрип двери. Слава Богу! Но поступь была тяжелее, чем у матери, — и никакого стука каблучков.

Я услышал равнодушный голос толкнувшего меня дяди: «Ну-ка вставай и иди умывайся!»

Я был обижен. Унижен. И пошел смывать помаду.

С тех пор я разлюбил дядю. Никто из нас не вспоминал этот случай, но я знал, что мы оба его помним.

Моим детским идолом был Маленький Немо, герой американских комиксов, хотя тогда я не осознавал, что он американец. Я думал, что он такой же итальянец, как я. Ведь в итальянских комиксах он говорил по-итальянски.

Мне было, должно быть, пять или шесть лет, когда я впервые увидел Маленького Немо. Я не мог поверить своим глазам! Какое открытие! Мальчик вроде меня делал такие удивительные вещи. Он потряс мое воображение. Иногда он был таким огромным, что ему приходилось демонстрировать чудеса осторожности, перешагивая через высокие здания; а иногда — таким маленьким, что казался карликом рядом с цветком и мог стать легкой добычей для огромных на его фоне насекомых.

А какие удивительные люди сопровождали его! Других таких я не видел в комиксах! Зулус в полицейской форме, не выпуская изо рта сигару, говорил на каком-то диковинном языке, который почему-то понимали все персонажи; однако взрослые, читавшие мне комикс, не могли ни слова перевести. Там были клоуны, которые каким-то необъяснимым образом обрели большую власть и вес в обществе — меня это, впрочем, ничуть не удивляло; великаны, так широко раскрывавшие рты, что, скользнув по огромному языку, можно было бы основательно рассмотреть пещеру-глотку; динозавры, из-за которых возникали транспортные пробки; перевернутые комнаты, в которых нужно было ходить по потолку; удлинение люди, пытающиеся обрести прежнюю форму, — вот такие поразительные вещи, и все великолепно нарисованные — именно так я мечтал научиться рисовать.

Рисовал я всегда — сколько себя помню. Я срисовывал картинки из комиксов, но у меня не получался тот сериал, в котором действовал Маленький Немо. Не хватало живописного мастерства. Слишком много там было деталей; и костюмы, и интерьер были тщательно выписаны, и, как я ни старался, у меня ничего не выходило. Позже я узнал, что рисовавший этот комикс художник по имени Уинзор Маккей был первооткрывателем и в кино. Задолго до Уолта Диснея он создал первые анимационные фильмы. На самом деле его рисунки о Маленьком Немо были чем-то вроде такого фильма, который я очень хотел бы посмотреть. А «Динозавра Джерти» я и правда видел. Он также рисовал анимационные новости, вроде погружения «Лузитании». Влияние, которое оказал на меня фантастический рисунок этого корабля, ощущается в «Амаркорде». «Рекс», океанский лайнер Муссолини, тоже производил на меня впечатление, но тот, что нарисовал Уинзор Маккей, все же больше. Не думаю, что много людей помнят о Маккее сегодня.

В конце каждого воскресного комикса Маленький Немо садился в кровати, понимая, что все случившееся ему приснилось. Если сон был хорошим, он горевал, что проснулся, если страшным — радовался. В детстве, засыпая, я всякий раз надеялся, что мне приснится сон, похожий на те, что видел Маленький Немо. Иногда такое случалось. Думаю, Маленький Немо оказал большое влияние на мои сны. Нет, мне не снились его сны, мне снились мои. Но его сны ясно говорили, что возможности сновидений бесконечны: их можно изучать всю оставшуюся жизнь. Все начинается с веры в возможность чего-то. Мне также нравились Попай [1] и Олив Ойл, и восхитительные «изобретения» Руба Голдберга [2] которые выполняли совершенно бессмысленные операции чрезвычайно сложным образом. Был еще Веселый Хулиган [3], носивший консервную банку вместо шляпы. Теперь уже не делают таких комиксов. Хотелось бы мне знать их создателей. Не будь я режиссером, стал бы рисовать комиксы.

Мать тоже любила рисовать разные картинки. Она делала это потихоньку от всех, когда я был еще маленьким. Именно она научила меня рисовать карандашами, а позже — пастелью. По ее рассказам, я, пока разобрался, что к чему, с упоением рисовал повсюду — на стенах, на скатерти ручной работы, расшитой кем-то из ее семьи. Пришлось хорошенько потрудиться, чтобы все отчистить, пока не заметил отец. Когда отец уезжал — брат тогда был еще малышом, — мать занималась со мною, поощряя мои усилия.

Я никогда не уставал рисовать. Когда отец находился дома, а такое тоже иногда случалось, ему не нравилось, что я часами сижу за столом и рисую. Отец называл это девчачьим занятием. Мне не надо было говорить, я и так понимал, что отец предпочел бы видеть меня на улице, гоняющим мяч с другими мальчишками, хоть я и сам в то время был немного больше мяча. Тогда мать перестала поощрять мое увлечение, да и сама перестала рисовать — по крайней мере, я больше не видел ее за этим занятием.

Я забыл, когда и как начал рисовать — так давно это началось. Такое ощущение, что это всегда было частью меня и никуда от меня не уходило. Помнится, однажды, когда я, уже взрослым, приехал в Римини на Рождество, кто-то сказал матери: «У Федерико талант художника». И я услышал, как мать с гордостью ответила: «Это у него от меня. У меня в юности тоже находили способности, и это я научила его рисовать». Тогда-то я все и вспомнил.

Я страстно мечтал познакомиться с Флэшем Гордоном. В детстве он был моим героем, и так им и остался. Я никогда до конца не верил, что он выдуманный персонаж.

Американский писатель-фантаст Рей Брэдбери говорил мне, что в его жизни похожую роль играл Бак Роджерс. Как-то в детстве друзья высмеяли его одержимость Баком Роджерсом, и он, вернувшись домой, уничтожил свою коллекцию комиксов с любимым героем. Сам я по натуре не коллекционер и ничего не собираю, но могу понять тех, кто поступает иначе. Оставшись без коллекции, Рей почувствовал себя несчастным и одиноким. И тогда он решил, что так называемые «друзья», которые хотели, чтобы он был, как все, и расстался с тем, что так украшало его жизнь, вовсе не были ему друзьями. Поэтому он перестал с ними встречаться и стал снова собирать комиксы с Баком Роджерсом. У него ушло много времени на то, чтобы вновь собрать коллекцию, но зато она стала еще лучше.

Я понимаю его чувства, потому что и сам много раз отчаянно переживал из-за отношения к себе других детей. Теперь я даже имен их не помню. Но в свое время они имели надо мной огромную власть, власть надсмотрщиков, от чего я ужасно страдал. В детстве сверстники могут стать причиной настоящего эмоционального срыва.

Думаю, что не пропустил ничего из написанного Реем Брэдбери. Прочитав «Марсианские хроники», я загорелся желанием снять по ним фильм. Я большой поклонник научной фантастики. Фантазия и сверхъестественное — вот, что интересует меня. Это, можно сказать, моя религия.

Реальность меня мало трогает. Мне нравится наблюдать за течением жизни, но она не подстегивает мое воображение. Даже будучи ребенком, я рисовал не какого-то конкретного человека, а образ, сложившийся в моем сознании.

В школе мне только и говорили: «нет», «нельзя», «стыдись». Запретов было очень много, и просто чудо, что я не боюсь сам расстегнуть ширинку. Школа и церковь наделили меня огромным чувством вины прежде, чем я начал понимать, в чем конкретно виноват.

Школьное время мне не очень запомнилось. Все как-то смешалось. Год казался одним днем, а каждый день ничем не отличался от предыдущего. Моя настоящая жизнь проходила не в школе. На занятиях я не мог отделаться от ощущения, что, находясь здесь, упускаю нечто гораздо более важное и чудесное.

Обычно я говорю, что учился из рук вон плохо, хотя я был просто средним учеником, но ведь это звучит менее драматично и интересно. Мне никогда не нравилось считать себя в чем-то заурядностью. Возможно, в этом я не оригинален. Да, я был не таким уж плохим учеником. Этого моя мать не перенесла бы. Но я учился далеко не в полную силу своих возможностей. У меня не было ни интереса, ни стимула — во всяком случае, не во всех предметах.

Незадолго до одиннадцати лет я перешел из Католической школы в школу Юлия Цезаря. Там на стенах висели портреты Папы Римского и Муссолини, а мы изучали славные времена Римской империи, античное прошлое и получали представление о будущем — такое, каким его видели «чернорубашечники».

На уроках можно было рисовать, прикидываясь, что делаешь записи в тетради или пишешь контрольную, а также мечтать, изображая на лице глубокое внимание к речи преподавателя. Я рисовал карикатуры, надеясь скрыть истинную сущность моих занятий — пусть все думают, что я просто подробно конспектирую лекции. Но однажды учитель раскрыл мою тетрадь и, увидев изображение страшного монстра, почему-то решил, что я нарисовал его. Ему непременно хотелось видеть в этом чудище себя, хотя он был все же не так уродлив. К счастью, он не заглянул дальше в тетрадь и не ознакомился с остальными рисунками, где были изображены голые женщины — какими мое воображение рисовало их тогда.

Мне никогда не забыть пышного великолепия пасхальных и рождественских праздников, сопровождавшихся обильными съестными подношениями преподавателям и директору. Низкорослые учителя быстро исчезали за горами продуктов — ритуальными пожертвованиями родителей. Казалось, На этот раз не они пожирали еду, а она — их.

Родители тех учеников, чьи дела были совсем уж плохи, приносили в эти дни живых поросят. Я был средним учеником, но мой отец, торговавший продуктами питания, все же старался облегчить мне существование в школе. Щедрый по природе, он делал такие подношения не только по праздникам. Все мои учителя получали от него лучший сыр пармезан и замечательное оливковое масло.

Мои оценки позволяли мне поступить на юридический факультет Римского университета, что было важно по двум причинам: во-первых, я переезжал в Рим, ведь мать мечтала, чтобы я занялся изучением юриспруденции, раз уж не захотел стать священником. А во-вторых, и это было самым главным, учеба в университете давала мне отсрочку от армии. Из-за одного этого стоило просиживать штаны в аудитории.

Я не сожалею, что учился не очень прилежно. Учись я лучше, жизнь моя могла бы принять совсем иной оборот, я мог бы не стать режиссером, а именно это дало смысл моей жизни.

Уехав из Римини, я только и делал, что старался освободиться от бремени ненужных и мешающих знаний, которыми в детстве забили мне голову. Намерения взрослых, возможно, были благие, но бремя все не ослабевало. В любой организованной религиозной практике слишком много предрассудков и моральных обязательств. Подлинная религия должна освободить человека и дать ему возможность самостоятельно искать Бога в себе. Каждый надеется жить более осмысленно.

Я потратил всю свою жизнь, чтобы исцелиться от того, что мне внушали с рождения: «Тебе никогда не достичь идеала: ты нечист». Наше поколение получило пессимистическое и репрессивное воспитание; в этом виноваты церковь, фашизм и наши родители. Разговоры о вопросах пола были вообще тогда невозможны.

Если меня спросят, в чем отличие современного мира от мира моего детства, я отвечу, что в основном оно сводится к большему распространению в прошлом мастурбации. Не то, чтобы теперь она совсем отсутствовала, просто тогда она несла другой смысл. Мастурбация символизирует другой тип мироустройства. Нужно напрягать свое воображение. В реальной жизни полное удовлетворение не может произойти мгновенно. Женщина оставалась тайной из-за ее недоступности — за исключением, конечно же, проституток, которые могли ввести вас в мир плотских отношений, и это посвящение в нечто тайное и запретное при участии прислужниц самого дьявола могло стать величайшим событием.

Вот мое самое раннее сексуальное впечатление: я лежу распластанный на кухонном столе, а надо мною, малышом, склонились женские лица, которые кажутся мне огромными и деформированными; женщины визжат от восторга, восхищаясь моим крошечным члеником, и, как мне кажется, пытаются его измерить.

Помню, как однажды видел мать голой. Это было всего один раз. Тогда я еще не ходил. Говорить я тоже еще не мог, и из этого мать заключила, что я не умею думать, а тем более, запоминать. Но зрительный образ запечатлелся, и я запомнил его. Все мы помним больше, чем думаем. Возможно, наши первые воспоминания еще о материнской утробе.

Помню, как ползаю по полу и, забравшись под кухонный стол, заглядываю снизу под юбку горничной. Зрелище не очень привлекательное. Там таится что-то темное и страшное. Мне было тогда года два с половиной. Не думаю, чтобы это было проявлением сексуального интереса. Скорее, просто любопытством. Во всяком случае до тех пор, пока мать не вытащила меня из-под стола и как следует не отругала. Интерес возник, когда я понял, что делаю что-то запретное, но не раньше.

Даже в самом раннем возрасте я чувствовал связь между «запретным» и «приятным». Но тогда мой сексуальный интерес был направлен на себя самого, а не на кого-то другого.

Приблизительно в то же самое время я впервые сознательно рассмотрел без одежды отца. Разглядывал я его с интересом, но не думаю, что сравнивал свою фитюльку с его впечатляющим органом.

Мое первое сексуальное возбуждение относится к четырехлетнему возрасту — может, немного старше. Я не совсем понимал, что чувствую, просто знал, что чувствую нечто необычное. От этого сладко щекочущего ощущения у меня закружилась голова.

Возбудило меня существо с прыщавой кожей и бритой головой — одна из сестер религиозной общины под названием «Сестры святого Винченцо». Думаю, ей было около шестнадцати лет. Мне она казалась загадочной взрослой женщиной. Я ходил за нею по пятам, как привороженный.

Я не знал, догадывалась ли она о моих чувствах. Во всяком случае они не были ей неприятны. Она тискала меня, прижимала к себе. Мои ощущения при этом были бесподобны. Я терся то об одну ее полную грудь, то о другую, чувствуя щекой соски. А этот постоянно исходивший от нее удивительный запах…

Я не сразу понял, что это такое, но потом меня осенило. Волшебный эротический аромат складывался из запаха картофельных очисток и прокисшего супа. В обязанности моей любимой входило чистить картошку для обеда, и после окончания трудов она вытирала руки о фартук. Божественный запах! Ее тело было мягким и теплым, очень теплым. Когда она прижимала меня к себе, я был на седьмом небе и весь становился, как кисель. Я надеялся, что так будет вечно.

Тогда мне казалось, что она не догадывается, какое сильное впечатление на меня производит. Теперь же я не сомневаюсь, что она прекрасно все знала и получала большое удовольствие от сознания своей власти над чувствительным малышом, власти полной и явной.

Мне трудно сейчас вызвать в памяти тот запах, но, думаю, если бы пришлось вдохнуть его снова, он произвел бы то же самое волшебное действие. С того времени я постоянно жажду повторения давнего ощущения. Мне довелось вдыхать аромат множества дорогих французских духов, специально созданных для обольщения, но ни одни не были столь чарующими, как это сочетание картофельных очисток и прокисшего супа.

Первое сексуальное воспитание преподали мне священники, предостерегавшие детей от «игр» с собой, и тем самым, возможно, заронявшие грешные мыслишки в головы самых тупых, которые иначе до этого не додумались бы. Меня всегда интересовало, чему учат девочек в школах монахини Вообще католицизм быстро развивает интерес к сексу

Католицизм всегда заявлял о своем отрицательном отношении к сексу, если тот практикуется не с целью деторождения, а только ради наслаждения. Это часть его репрессивного отношения к любому наслаждению, к свободе и личности

Однако, относясь отрицательно к сексуальным радостям католицизм против своей воли усиливает наслаждение от них. Все доступное непременно гасит желание. Это как в еде. Нужно быть слегка голодным, чтобы в полной мере насладиться едой.

Было время, когда я всех женщин считал своими тетями. Увидев женщину в вечернем платье, я испытывал невероятное волнение. Впрочем, я довольно скоро понял, что не все женщины — тети. В доме мадам Доры женщины ярко красились, носили вуали и курили сигареты с золотым обрезом. Бордель, другими словами, публичный дом — важный опыт для молодого человека.

Глава 3. Ресницы Гарбо

Семья, Церковь и школа, изрядно сдобренные фашизмом, — вот, что должно было в первую очередь влиять на ребенка моего времени. Однако лично на меня оказали раннее воздействие сексуальные переживания, цирк, кино и спагетти.

Сексуальные ощущения пришли ко мне сами. Не помню времени, когда бы их не испытывал. Цирк я открыл для себя, когда циркачи давали представления у нас в Римини, кино впервые увидел в «Фульгоре», а спагетти подавали за нашим столом.

«Фульгор» был старше меня. Этот кинотеатр открыли лет за шесть до моего рождения, и первый раз меня привели туда года в два. Он стал для меня настоящим домом — более родным, чем все места, где я жил в детстве.

Меня водила туда мать — ради своего, а не моего удовольствия. Ей нравилось смотреть кино, а я был как бы в нагрузку. Не помню, каким был первый увиденный мною фильм, однако хорошо помню череду разных фантастических образов, которые мне нравились. Мать рассказывала, что я никогда не плакал и не крутился на стуле, и поэтому она могла брать меня с собой всякий раз. Еще не понимая, что вижу, я уже знал, что это нечто чудесное.

Первые десять лет моей жизни кино было немым, фильмы шли с музыкальным сопровождением. Звук пришел в «Фульгор», когда мне было почти десять. Я постоянно туда бегал, там показывали преимущественно американские ленты. Американское кино стало нашим. Чарли Чаплин, братья Маркс, Гэри Купер, Роналд Колмен, Фред Астер и Джинджер Роджерс — все они были нам родными. Мне нравились фильмы с Лаурелом и Харди [4]. Я всегда больше любил комедии. Еще мне нравились детективы и фильмы про репортеров. Фильм, в котором главный герой носит короткую шинель, не мог не захватить мое воображение.

Матери нравилась Гарбо. Я видел кучу фильмов с ней, хотя это был не мой выбор. Мать говорила, что она величайшая актриса нашего времени, и часто плакала над ее фильмами в темноте зрительного зала. На черно-белом экране Гарбо выглядела такой бледной, что казалась призраком. Я совсем не понимал, о чем ее картины. С Томом Миксом [5] она не выдерживала сравнения. Мне оставалось только рассматривать ее ресницы.

Сидя ребенком в зале «Фульгора» перед началом фильма, я чувствовал необычайное волнение. Восхитительное ожидание чуда! Такое же чувство я всегда переживаю, входя в Пятый павильон «Чинечитта», только теперь это чувство взрослого человека, способного контролировать чудо, потому что оно в его руках. Это чувство состоит из сексуального заряда, нервной дрожи, предельной концентрации внимания, напряжения чувств, экстаза.

В детстве мне казалось, что каждый человек должен хотеть быть клоуном. Каждый — кроме моей матери.

Я очень рано осознал, кем не хочу быть; гораздо раньше, чем понял, кем хочу. Отцовские планы относительно моего будущего подходили мне еще меньше материнских (кроме разве карьеры священника) — отец хотел видеть меня торговцем. Я же и представить не мог, что пойду по его стопам. Отец Разъезжал по Италии, продавая продукты питания. Я видел его редко, но часто слышал, как много приходится ему работать- ведь надо прокормить свое небольшое семейство, в которое входил и я. Думаю, это говорилось, чтобы пробудить во мне благодарность, но вместо нее возникло чувство вины за то, что я много ем. На самом деле я был худеньким мальчуганом и ел не очень много, так что был не такой уж большой обузой для семьи. Но тогда я не осознавал, что частые отлучки отца связаны вовсе не со мною: ему просто хотелось быть подальше от матери, с которой у него после первого угара страсти сложились не самые лучшие отношения. Со временем я стал больше понимать отца, потому что и сам с трудом выносил тягостные речи матери: она была несчастна и с радостью делала несчастными остальных, веря в то, что быть слишком счастливым (а в понятие счастья она включала практически все земные удовольствия) — грех.

Отец любил свою работу, и тут я пошел в него, избрав, правда, собственный путь. Он продавал вино и сыр пармезан. Отец никак не мог понять, почему я, его сын, отказываюсь пойти по его стопам — тем более, что он может преподать мне первые ценные уроки. Я же довольно рано понял, что скроен не из того материала, из которого делают хороших торговцев. Мне трудно даже вообразить, как можно, глядя в лицо людям, предлагать: «Пожалуйста, купите мой сыр!» Я слышал, как отец расхваливает достоинства своих сыров. Не то чтобы я сомневался в истинности его слов, нет, но меня смущала такая самореклама. Для этого я был слишком робок.

И все же однажды, уже будучи режиссером и находясь в обществе двух продюсеров, благоухавших дорогими лосьонами после бритья и увешанных золотыми цепочками и кольцами, я вдруг понял, что в конце концов против своей воли стал-таки подобием отца. Меня тоже вынудили продавать сыр, только у меня он называется фильмами, а продюсеры, которые их покупают, не столь высоко оценивают эти произведения искусства, как покупатели отца — его оливковое масло и prosciutto [6].

Я не был близок с родителями. Отец оставался для меня незнакомцем до самой своей смерти. Только после смерти он впервые ожил для меня, стал человеком, которого я мог понять: ведь он тоже что-то искал и не так уж сильно отличался от меня. Аннибале Нинки, актер, игравший в «Сладкой жизни» и в «8 1/2» отца Мастроянни, похож внешне на моего отца к тому же был его любимым итальянским актером в годы, предшествовавшие Второй мировой войне.

Не думаю, что моя мать хотела иметь такого сына, как я. Эта строгая и набожная женщина была очень несчастна с моим отцом, однако, оставшись одна, тяжело переносила свое одиночество.

Не сомневаюсь, что замуж она вышла девственницей. Даже больше, чем девственницей. Думаю, никогда до этого она не испытала мужского прикосновения, поцелуя, робкого юношеского ощупывания, такого естественного для нормальных подростков. Кто-то может подумать, что это результат сурового воспитания, однако мне кажется, что ей не приходилось сдерживать сексуальные порывы: они были либо ей неизвестны, либо отвратительны.

Отец не получал того, что ему было нужно, дома, поэтому искал это на стороне. Так как он много разъезжал, возможностей у него было предостаточно. Каждый раз он отсутствовал по нескольку недель, и во время этих отлучек мать непрерывно плакала. Не знаю, скучала ли она так сильно по нему или сердцем чувствовала, что он ей не верен. А когда отец возвращался, начинала его пилить, и они непрерывно ругались. Потом он вновь уезжал, и было видно, что — без сожаления. Родители никогда не были со мной откровенны, как и я с ними, и я никогда не задумывался над причинами нашей взаимной отчужденности, полагая, что так происходит во всех семьях.

Возвращаясь из очередной поездки, отец всякий раз привозил матери подарки, но, похоже, это злило ее еще больше. Тогда я не понимал того, что, видимо, понимала она. Подарки были свидетельством не столько любви, сколько вины.

Женившись вскоре после двадцати и не найдя в браке сексуального удовлетворения, отец поглядывал (и не только поглядывал) на других женщин, особенно на тех, кого нельзя было назвать леди. Но мать он по-своему любил, я в этом уверен и как мог заботился о семейном благополучии, о ней и о детях, что он позволял себе в поездках, — обычная вещь итальянского брака, в котором женщины гораздо менее свободны, чем мужчины.

Мне кажется, между качеством подарка и похождением на стороне была некая зависимость. Если интрижка была незначительной, дело ограничивалось какой-нибудь вазочкой, если случалось что-то более запоминающееся, то преподносилось серебряное блюдо.

Помнится, однажды отец привез матери роскошное платье. Мы с братом Рикардо подглядывали в слегка приоткрытую дверь и видели, как мать распаковывает подарок. Она развязала ленту и развернула бумагу. Затем открыла коробку и извлекла оттуда ослепительно красивое платье. Оно все сверкало и переливалось; позже нам сказали, что его специально расшивали блестящими нитями. Платье выглядело очень дорогим. Отец с горящими от волнения щеками спросил у матери, нравится ли оно ей.

Не сказав ни слова, мать бросила платье на стол. После не которого молчания, которое всем нам показалось очень долгим, она сказала, что не привыкла носить такие платья и оно больше подходит «его подружкам». Рикардо только год моложе меня, но я так долго думал о нем как о младше» братишке, что не изжил это чувство и по сей день.

После этого случая я не припомню, чтобы отец привозил в подарок платья, но была как-то шляпа с пером, а может, шляпу он дарил раньше платья, точно не помню. Но вазы продолжали поступать в большом количестве, и мать ставила в цветы.

Мне кажется, один мой сон много говорит о моих отношениях с родителями — ведь я всегда верил, что в снах больше истины, чем в реальных фактах.

Снится мне, что, приехав в Римини, я решил остановиться в «Гранд-отеле». Стоя у конторки, заполняю обычную форму. Портье всматривается в мое имя и говорит: «Феллини. В нашей гостинице уже живут люди с такой фамилией». И, глядя в сторону открытой галереи, добавляет: «А вот и они». Я поворачиваю голову и вижу мать и отца. Однако молчу. «Вы их знаете?» — спрашивает портье. «Нет», — говорю я. «А хотели бы познакомиться?» И я опять отказываюсь: «Нет, спасибо. Не стоит».

Только после смерти отца я узнал, что он хранил мои первые рисунки и всегда возил их с собой. И тогда я впервые понял, что он любил меня и гордился мною.

Родителям брак принес разочарование еще и потому, что они вступили в него полные романтических иллюзий. Они были молоды. Урбано Феллини, деревенский парень, возвращаясь домой после Первой мировой войны, проезжал через Рим. Там он познакомился с Идой Барбиани и так вскружил ей голову, что она пошла против воли родителей и, бросив все, уехала из Рима, чтобы выйти за него замуж. Отец устроился работать на макаронную фабрику; тогда они с матерью были влюблены друг в друга. Он совсем ее покорил, как и многих других женщин в своей жизни.

Отцу еще не было двадцати, когда стало ясно, что в родном городке Гамбеттола ему ничего не светит, так же как и в Римини, ближайшем большом городе. Тогда-то он и отправился на поиски приключений и работы. Приключений было предостаточно и даже больше, чем надо, но подходящей работы он так и не нашел. Он добрался до Бельгии, и когда разразилась Первая мировая война, его призвали на военную службу в германскую армию и отправили работать на рудники. Все, что он рассказывал об этом периоде своей жизни (пусть и немногое), помогло мне не поддаться военной пропаганде во Вторую мировую войну.

Романтический союз быстро перешел в свою противоположность, и, возможно, это было связано с моим рождением. Мать нашла себя в религии и в заботах о детях. Отец же находил то, что ему было нужно, в своих странствиях, ассоциируясь в моем детском сознании с высоким графином на столе, в котором всегда было отменное оливковое масло.

Гены, отвечающие за вкус, должно быть, у меня от отца, а может, лучше назвать их развитыми вкусовыми рецепторами? Я с легкостью определю, надкусив тончайший ломтик, возраст сыра пармезан, точно сказав, сколько ему лет — три года, семь лет, одиннадцать. А уж что до prosciutto…

В детстве я никак не мог понять, почему отец так редко бывает дома и почему каждый раз, вернувшись, уезжает вновь. Брат Рикардо чаще меня (потому что был меньше) приставал к взрослым с вопросом: когда приедет папа? На это мать отвечала с некоторым раздражением, что он приедет, как только сможет, и что его частые отъезды связаны с характером работы. Подтекст был такой: наш отец — замечательный человек, который приносит себя в жертву ради нашего благополучия, и наши вопросы по поводу его отсутствия неуместны, потому что косвенно показывают, что мы недостаточно его ценим.

Наконец отец возвращался домой, и тут все менялось. Если он такой замечательный, то почему мать его ругает? Кто такие эти «подружки», о которых она постоянно говорит? Почему он так торопится вновь покинуть дом? И всегда уезжает раньше того срока, какой называл нам?

На все эти вопросы я еще долго не находил ответа, пока не достиг того возраста, в каком в то время находился отец.

Отец все чаще уезжал, его отъезды все больше затягивались, и мать стала поговаривать о том, что неплохо бы перебраться в Рим. Мать, выросшая в семье, где ни в чем не знала отказа, в юности даже вообразить не могла, что это значит — оставить Рим и переехать жить на ферму в Гамбеттоле или в провинциальный городишко вроде Римини. Думаю, она чувствовала себя ужасно одинокой.

Оставшаяся в Риме семья после ее поспешного бегства с отцом практически порвала с ней. Отец так и не простил дочь, мои дядя и тетя также не поддерживали с ней никаких контактов; только на Рождество они присылали разные сладости, которыми мы, дети, с удовольствием лакомились.

Рим стал присутствовать в моих мечтах раньше, чем я был способен вообразить, каким он может быть. Я думал, что он такой же, как Римини, только больше, или вроде Америки, только меньше. Но уже тогда я знал, что именно там хочу жить, и подгонял время, чтобы поскорее вырасти и переехать туда. Но мне не пришлось долго ждать.

Когда мне было лет десять, у дяди в Риме случился удар; тетка сообщила об этом матери в письме и позвала ее в Рим повидать брата. Восстановив таким образом отношения с семьей, мать взяла меня с собой. Все сладости, присылаемые на Рождество, померкли перед зрелищем самого Рима. Реальность оказалась, как редко бывает в жизни, прекраснее самых ярких вымыслов.

В Рим мы поехали на поезде. Мои друзья, да и я тоже, думали, что путешествовать на поезде — это здорово, но на самом деле мне это не понравилось. Больше всего мне нравилось смотреть на пролетающие за окном картинки жизни: это напоминало смену кадров на экране «Фульгора». Но поезд мчался слишком быстро: они не успевали запечатлеться в памяти.

Первая встреча с Римом вызвала в моей душе благоговейный страх и одновременно чувство, что я обрел дом. Я понял, что Рим — место, где мне предназначено жить, где я должен жить: это мой город. С дядей мне не удалось повидаться: он был слишком слаб, но на этот раз я получил от него и тети дар более ценный, чем пакетики с нугой на Рождество.

Когда мы вернулись в Римини, у меня впервые в жизни появилась цель.

В раннем детстве у меня была тайна, которую я никому не открывал, даже брату — особенно брату. Я не мог поделиться ею с ним: ведь я не верил, что он действительно мой брат.

У меня было чувство, что родители — не мои настоящие отец и мать, а чужие люди, которые просто где-то нашли меня, взяли к себе и объявили своим сыном. Много позже я узнал, что подобные чувства испытывают все дети, не видящие в себе сходства с родителями и не имеющие с ними подлинного контакта. Однако с возрастом я все больше вижу определенное физическое сходство с ними — и не только с ними, но и с Другими родственниками.

Меня нельзя было заставить соревноваться в том, к чему у меня нет способностей. Например, атлетика. Никогда не блистал по этой части. И интереса к ней не испытывал, хотя, будучи худым, как скелет, не мог не завидовать молодым атлетам с накачанными мускулами, которые выступали в греко-римской борьбе перед публикой чуть ли не в чем мать родила. Я же испытывал ужас при одной только мысли, что меня могут увидеть в плавках. Всю жизнь я стеснялся своего тела. По натуре я не склонен к соперничеству и всегда уклонялся от соревнований. В душе я симпатизировал и сопереживал побежденным. Повзрослев, я стал испытывать страх перед красивыми женщинами. Во мне до сих пор сидит этот страх, который зародился еще в Римини, когда я тайно любовался немками и шведками: они приезжали к нам летом и казались такими недоступными.

Мальчишкой я хорошо свистел. Мать как-то похвалила меня; ее похвала привела к тому, что потом в доме только и слышали что мой свист, и это всем изрядно надоело. К счастью, и мне тоже.

В младших классах я пел, и учителям нравился мой голос. Он был довольно высоким. Мне говорили, что с годами он понизится, но больших перемен не произошло. Меня поощряли, и потому я пел: мне больше нравились похвалы, чем само пение. Меня всегда стимулировало одобрение, а не критика. Я пел до тех пор, пока мой брат Рикардо не пошел в школу. Он пел гораздо лучше меня. У него был действительно прекрасный голос. Можно сказать, дар Божий. Учителя пришли в полный восторг. Так я перестал петь. И с тех пор никогда больше не пел. На общественных сборищах, где поется гимн или что-нибудь в этом роде, или на дне рождения друга я стараюсь не участвовать в пении и только притворно шевелю губами. Надо сказать, я никогда не переживал, что бросил петь.

Что до Рикардо, то он нашел применение своему таланту в том, что пел на свадьбах наших друзей. В «Маменькиных сынках» он тоже поет на свадьбе. Пение доставляет ему радость, но из-за того, что оно дается ему так легко, он, на мой взгляд, недостаточно ценит свой голос. С таким голосом он мог бы стать профессионалом и петь в опере, а не только на свадьбах. Но для этого ему не хватает стимула.

Я верю, что Рикардо мог бы стать выдающимся певцом, и; эта уверенность не связана с тем, что он мой брат. В Италии, где множество людей поет, нужен определенный баланс удачи и упорства, чтобы пробиться. Впрочем, если повезет, то много упорства и не надо. Рикардо же, который совершенно лишен пробивной силы, нужно было очень много удачи. А также одобрения. Если повезет сразу, когда ты этого еще и не ждешь, то с такой поддержкой ты получаешь необходимую энергию и двигаешься дальше. Это случилось со мной.

Но больше всего я уважаю тех людей, которые, постоянно терпя неудачи, не теряют уверенности в себе и возобновляют попытки пробиться. В такой борьбе труднее всего сохранить уважение к себе. Не могу точно сказать, как бы я вел себя, если бы мне не повезло и борьба затянулась. Ведь я даже толком не знал, чего хочу; хорошо еще, что узнал вовремя. В конце концов, что мне еще оставалось?

Мне всегда хотелось вставить в какой-нибудь фильм историю своей первой любви, но каждый раз она не укладывалась в сюжет, и, кроме того, я боялся, что это может показаться банальным, ведь подобная мысль уже многим приходила в голову. Первая любовь — такая тема, о которой многие хотят рассказать. Когда мне было шестнадцать, я увидел девушку неземной красоты, она сидела у окна в доме неподалеку от того места, где я жил. Хотя я никогда не видел ангелов, в моем представлении они выглядели именно так.

Она жила очень близко от меня, но я не был с ней знаком и даже никогда прежде не видел. Может быть, я просто не был готов раньше к такой встрече. Я понимал, что должен с ней познакомиться, но не знал, как это лучше сделать. Время было другое, и этикет был другой — допотопный.

Я подумывал было нарисовать на заледенелом окне ее портрет, сопроводив кратким посланием, но потом решил, что это будет слишком уж утонченным поступком. Не подпишись я, она не поймет, кто ее нарисовал, да и подпишись, — не поймет тоже. Кроме нее мое послание прочтут и другие. В том числе ее родители. И лед на стекле может растаять.

В конце концов я решил, что лучше всего действовать открыто. Я нарисовал ее портрет по памяти. А проходя мимо окна, протянул ей рисунок. Улыбаясь, она грациозным движением приоткрыла окно и взяла листок. На обратной стороне я написал несколько слов, приглашая ее прийти на всем известный пятачок в Римини.

Девушка явилась точно в условленное время. Я уже ждал ее с цветами. Она была пунктуальна; это качество я ценю в женщинах, в мужчинах, впрочем, тоже. Оно — то уважение, какое мы проявляем к другому человеку. Я всегда считал, что на свидание к женщине нужно приходить раньше срока и ждать ее, В тот давний день я явился на место встречи так рано, что к моменту появления своей дамы изрядно настоялся. Я воображал, что она не придет, и уже подумывал о том, чтобы уйти. И тогда все сомнения перевел бы в разряд реальных истин.

С этого времени мы регулярно гуляли вместе, катались на велосипедах и устраивали пикники, на которые я всегда приносил отцовский сыр пармезан.

В своих мечтах я целовал ее. Мечты эти были чрезвычайно романтичны и исключительно благородны. Я боготворил ее и вызволял из многих безнадежных ситуаций, побеждал угрожавших ей драконов, людей и всех прочих. Девушке было всего четырнадцать, и я не решался поцеловать ее, боясь таким образом спугнуть свою музу. Кроме того, я в свои шестнадцать лет еще ни разу не целовался и не знал толком, как это делается.

Наши отношения внезапно оборвались. Я передал своей возлюбленной через ее брата любовное письмо, на которое тот должен был принести ответ. Мальчика перехватила моя мать, которая предложила ему в мое отсутствие полакомиться соблазнительно выглядящим пирогом. У нас всегда дома была вкусная еда. Глупый мальчишка настолько увлекся пирогом, что совсем забыл о письме, оставив его прямо на столе, и мать не замедлила его прочесть.

Конечно же, она сразу подумала о самом плохом. Не сомневаюсь, что в самых смелых своих мечтах я не мог вообразить ничего, что могло бы сравняться с ее догадками: ведь мое понимание греха было не столь изощренным, как ее. Мать тут же направилась в дом девушки и, вызвав родителей моей подружки, обвинила их дочь в том, что она соблазнила ее сына. Ах, если б это было правдой!

Родители девушки отнеслись к подобным обвинениям, как к безумному бреду (чем те по сути и являлись): они ни секунды не сомневались в невинности дочери. Однако, решили все же не портить отношений с соседкой, жившей через улицу. Хотя я не присутствовал при этой сцене, думаю, что мать в сознании своей правоты являла грозное зрелище.

После всего этого я был так сконфужен, что и подумать не мог, чтобы пойти к даме сердца. Я был не мужчиной, а всего лишь ребенком. Всю свою жизнь я оставался трусом — и в физическом, и в эмоциональном плане. Я не выношу споров и всеми силами стараюсь избежать объяснений и ссор, особенно с женщинами.

Вскоре ее семья переехала в Милан. Не сомневаюсь, что это никак не было связано со мною. По этому поводу я переживал противоречивые чувства. Было грустно, что никогда больше я не увижу этого ангела, но в то же время был благодарен судьбе за то, что удалось избежать постыдной сцены встречи со своей возлюбленной.

Но то был еще не конец. Спустя несколько лет, уже в Риме, я получил от нее письмо, в котором она сообщала свой номер телефона. Я позвонил ей в Милан. Она пригласила меня навестить ее. Наша встреча была чудесной. Моя детская подруга вдохновила меня на написание нескольких рассказов. А я ее — даже на большее. Она стала журналисткой и спустя годы написала целый роман о наших отношениях, который я не читал, но о котором слышал. Несомненно, что в этом roman a clef [7] я был героем, а она героиней. Похоже, она помнила больше меня о прошлом — и не только о нашем детском романе, но и о том, что было между нами во время свидания в 1941 году. Тогда я еще не встретил Джульетту.

Признаюсь, переживаешь странные чувства, когда о тебе пишут таким образом — выставляют напоказ личные отношения да еще сознательно изменяют их, чтобы повествование выглядело драматичнее и занимательнее. Сам я уже привык поступать именно так, но когда то же самое проделывают с тобой, это уже другое дело. Когда книга вышла, я в нее не заглядывал. Через несколько лет я уже собрался было ее прочесть, но так и не удосужился. Думаю, ее удалось бы где-нибудь достать.

Довольно рано, лет этак в одиннадцать, я стал рассылать по почте свои рисунки и карикатуры в журналы Флоренции и Рима. В двенадцать я уже посылал рассказы, скетчи и анекдоты, сопровождая их своим оформлением. Первоначальная идея всегда была выражена в рисунках, а уж потом придумывалась соответствующая история. У меня был целый набор псевдонимов, которыми я пользовался, чтобы издатели не заподозрили, что все это создано одним человеком. Теперь мне трудно понять, зачем я это делал. Тогда же мой поступок казался логичным. Не знаю, что было бы, если б какой-нибудь журнал выслал на один из этих псевдонимов деньги. Мне даже не пришло в голову, что почтальон просто не знал бы, кому их нести. Обычно все псевдонимы начинались на букву «Ф» — как мои фамилия и имя. Впрочем, никаких проблем с получением денег, присланных на псевдоним, не было по той простой причине, что они не приходили: первые деньги я получил значительно позже.

Но это все-таки произошло. После того, как купили мою первую карикатуру, я стал регулярно получать деньги за свою работу. Деньги были небольшие, «на мороженое», но какое счастье увидеть свой рисунок на страницах журнала! Он сразу становился значительнее.

Мне казалось, что, когда впервые напечатают один из моих рисунков, я буду бегать с журналом по всем друзьям, хвастаясь успехом. Не тут-то было. Журнал с первой напечатанной карикатурой я спрятал. Не от стыда за нее, нет — просто я был так счастлив и горд, что хотел хоть ненадолго сохранить свою тайну. Мне не хотелось делить ее с другими. Но кому-то попался на глаза мой рисунок, и новость мгновенно разлетелась по городу. Я был счастлив.

Глава 4. Дом сердца

В 1937 году я уехал во Флоренцию. Мне было тогда семнадцать. На самом деле я рвался в Рим, но Флоренция была ближе. Там находился еженедельный юмористический журнал «420», куда я посылал рассказики и рисунки. Меня взяли туда на работу. Работы было немного, денег и того меньше, но и журналист-то я был тогда никудышный. На самом деле меня использовали кем-то вроде курьера. Но то была моя первая работа, я получал первое твердое жалование и был полон надежд — пусть никто в журнале и не носил коротких шинелей, как герои американских боевиков. Я задержался во Флоренции только на четыре месяца. На самом деле я знал, что хочу в Рим.

Я вернулся в Римини, пообещав матери подать документы на юридический факультет Римского университета. Свое обещание я выполнил, но на занятия так и не явился. Ведь этого я не обещал.

Окончательно перебрался в Рим я только в январе 1938 года. Сойдя с поезда и ступив на перрон вокзала, я с первых минут понял, что Рим, о котором я мечтал, не разочарует меня; так и случилось — ни тогда, ни после он меня не разочаровал. В десятилетнем возрасте я видел город только из окон квартиры дяди. Думаю, что моя мать как домашний ребенок была лишь поверхностно знакома с тем многоликим явлением, которое зовется Римом. Рим оказался еще более грандиозным, чем открылся мне во время первой поездки в десятилетнем возрасте.

Приехав в Рим, я устроился на работу в газету. Мне было восемнадцать. Денег, которые я зарабатывал, не хватало на обед. Я мог позволить себе чашечку кофе и хлеб на завтрак и скромный ужин, но на обед денег не оставалось. Впрочем, мне требовалась еда — не деньги. Деньги были абстракцией. Я с трудом представлял себе прямую связь между лирами и спагетти. И мне всегда нужно было хорошенько подумать перед выходом на улицу, чтобы не забыть взять с собой деньги. К счастью, я пользовался кредитом в тех кафе, которые часто посещал. Когда дела пошли лучше, я стал питаться более регулярно — сомнительное преимущество, как оказалось позже.

На то, чтобы стать газетчиком, меня подвигла шляпа Фреда Макмарри. Представление о журналистах я получил исключительно из американских фильмов. Главное, что я усвоил: они ездят на красивых машинах, и их любят красивые женщины. Я был готов стать журналистом, чтобы иметь и то, и другое. О жизни итальянских газетчиков я не имел ни малейшего представления. Когда мечта моя осуществилась и я стал-таки журналистом, все оказалось совсем иначе. Я еще не скоро завел себе куртку, напоминавшую короткую шинель.

Наполовину я римлянин. Моя мать — чистая римлянка; ее корни прослеживаются до начала четырнадцатого века; думаю, если хорошо покопаться, то можно пойти и глубже. Среди наших предков был знаменитый (возможно, надо сказать «печально знаменитый») Барбиани. Барбиани — девичья фамилия матери. Он был фармацевтом, входил в папское окружение, а потом его посадили в тюрьму после сенсационного процесса, на котором его осудили как участника заговора с целью отравления. Лично я не сомневаюсь в его невиновности. Не имея никакой другой информации, я все равно должен защищать его: ведь он мой предок. У меня такое чувство, что, будь он виновен, я бы это знал.

По рассказам, его держали в заключении тридцать или сорок лет. Сидеть в тюрьме — ужасно в любом столетии. Но в то время даже жизнь во дворце была не столь удобна, как в наши дни, когда мы имеем возможность пользоваться удобствами, предоставляемыми центральным отоплением, водопроводом и канализацией. Мой предок выдержал все тяготы заключения, а это означает, что он был очень сильный и мужественный человек, сильнее меня — в этом я уверен. Хорошо, что он был таким сильным, ведь благодаря этому род не прервался (что так важно для меня) до 1920 года — иначе где был бы я? Думаю, когда я впервые приехал в Рим с матерью, во мне взыграла кровь римлянина.

После поездки к дяде в Рим, где прошла юность моей матери, я только и думал о том, чтобы вернуться в этот чудесный город и никогда, никогда его не покидать.

Когда, повзрослев, я смог наконец приехать в Рим, то поначалу не понимал, как мне удастся там выжить, но в душе не сомневался, что все как-то образуется. Ведь я нашел настоящий дом. Дом сердца. С тех пор мне никогда не хотелось из него уезжать.

В Рим я приехал девственником. В этом я не признавался друзьям из Римини, у которых (по их словам) был большой сексуальный опыт. Тогда я верил каждому их слову, всему, что они говорили. Я и сам любил приврать. Я не мог, конечно, вдаваться в детали, потому что мало что знал об этой области человеческих отношений: мой опыт существовал только в воображении. Позже я с удивлением открыл, что между воображением и сексом существует прямая зависимость. Воображение — важнейшая эрогенная зона. Похваляясь своими сексуальными подвигами, я черпал информацию из снов. Мои сны были великолепны и приносили мне большое удовлетворение. В них я всегда знал, что делать. Никакой неуклюжести или суеты. Я был настоящим героем-любовником; мое тело никогда не подводило и не стесняло меня.

Подростком я, как и все, приобрел некоторый опыт в поцелуях и обжиманиях; можно было пойти и дальше, но именно я всегда вовремя останавливался, хотя не исключено: не сделай я этого, меня бы оборвала подружка. Я не доводил дело до конца вовсе не из страха осрамиться или из-за отсутствия опыта. Уж как-нибудь сообразил бы. На самом деле меня останавливало то, что все девушки тоже были девственницами Или говорили, что были, и это налагало большую ответственность. Я не мог рисковать ни их, ни своей судьбой. Мне не хотелось никому приносить вреда, и еще я боялся: вдруг что-ни6удь помешает мне покинуть Римини.

Я твердо знал, что не хочу рано жениться. И не хочу угодить в западню, в какую попали отец и мать. Я не знал, что уготовано мне судьбой, но надеялся, что у меня есть будущее, и хотел обрести его.

Я жаждал свободы. Не мог жить по правилам, установленным матерью, которая считала, что должна знать каждый мой шаг (хотя я был уже почти взрослый), и если я недостаточно почтительно ей отвечал, отбирала ключи от дома. Счастье я понимал как свободу.

Сексуальную близость с женщиной я испытал только в Риме. Я стремился к этому, но не хотел накладывать на себя обязательства. Мне было непонятно, как люди с такой легкостью вступают в длительные отношения, толком не осознавая, на что идут. Меня пугала сама мысль о серьезном выборе чего-то или кого-то на всю жизнь.

Выход был один — отправиться в бордель. В те дни отношение к публичному дому было несколько иное. Он воспринимался как жизненная необходимость. И в то же время ассоциировался с чем-то запретным и греховным. Присутствие дьявола, принявшего, возможно, облик хозяйки борделя, увеличивало риск погубить душу. Католицизм сделал секс занятием, дразнящим воображение, — без особой, впрочем, нужды. В молодости гормоны не нуждаются в дополнительном стимулировании.

Мне повезло: когда я вошел в зал, там сидела только одна свободная девушка. Она была молода. Чуть старше меня. Она казалась вполне приличной, славной девушкой, ожидающей своего друга. И этим другом оказался я.

На ней не было ни черного кружевного, ни красного атласного платья, как принято у подобных женщин, в чем я впоследствии убедился. Такая своеобразная униформа могла меня отпугнуть. Помнится, я так волновался, что любая мелочь могла вывести меня из равновесия.

У девушки был нежный голос, она была молчалива и не агрессивна. Она производила впечатление, скорее, робкой особы. Позже я решил, что с моей стороны было большой наивностью думать, что проститутка может быть робкой. Но с| годами я стал думать: а почему бы и нет? Я знал робких актеров и актрис. Я был знаком с клоунами, которые, сняв клоунскую одежду и накладные носы, становились робкими людьми. Я знал одного робкого режиссера. Я сам довольно робок, когда не работаю и не охвачен творческой энергией, заставляющей меня забывать все на свете. Возможно, все люди робкие и просто притворяются другими.

Думаю, девушка была красива. Во всяком случае тогда она показалась мне привлекательной. По правде говоря, сейчас я не могу вспомнить ее лица. Вполне возможно, что однажды я прошел мимо нее на улице, не узнав. А она, может быть, узнала меня. А может, в одежде и не узнала.

Помнится, при встрече я подумал, что она из тех девушек, которым нужно носить белые перчатки. Я удивился, почему такая молодая и хорошенькая девушка сидит одна. Только спустя годы я понял, что она, наверное, только что рассталась с другим клиентом.

Все было чудесно. Реальность оказалась не хуже ожиданий.

Позже я узнал, что на свете существует и нечто большее, гораздо большее, — секс в любви. Тогда же я, глупый и невинный мальчишка, поверил, что люблю эту девушку, чье имя я сейчас не помню, и не сомневался, что, раз уж нам было так хорошо, и она любит меня.

Мне хотелось узнать ее лучше. Я предложил ей встретиться в другом месте. Наверное, правила это запрещали, о чем я не знал. Возможно, если бы девушку увидели со мною, то выгнали бы с работы. Я, который сам еще не знал, чем заработать на жизнь, собирался уговаривать ее сменить род занятий. Какое право я на это имел?

На мое предложение девушка ответила отказом. Нет, она не может встречаться со мною вне этого места, но зато я могу навещать ее так часто, как захочу. Она настойчиво меня пригашала.

Я собирался вскоре прийти вновь, но как-то не получилось. Больше я там не был. Но воспоминания остались самые мечательные. Думаю, мне не хотелось портить впечатления, жизнь моя приняла другой оборот, и мне больше не было ы посещать бордель, а мой опыт я, как мог, использовал в своих фильмах. Публичный дом — бесценный опыт для писателя или режиссера.

Иногда я вспоминал ту девушку, задавая себе вопрос, не обидел ли я ее тем, что больше не пришел.

Меня всегда интересовал остальной мир, особенно Америка, но, находясь вне Рима, я каждый раз чувствовал, что мне чего-то не хватает. Ни одно место на земле, когда я попадал туда, не выдерживало сравнения с моим представлением о нем. Только Рим. Он превзошел самые смелые мои ожидания, реальность оказалась лучше самой мечты.

Мне казалось, что в Риме все постоянно что-то едят. Повсюду я видел людей, удовлетворенно жующих разные вкусности, от которых у меня текли слюнки. В окнах ресторанов мелькало множество вилок с намотанными спагетти. Я даже не подозревал, что существует столько видов макаронных изделий. А богатейшие сырные лавки, несравненный запах теплого хлеба из булочных, на каждом шагу кондитерские…

Я не мог посещать эти кондитерские так часто, как мне того хотелось. У меня недоставало денег даже на обед. И я порешил непременно разбогатеть, чтобы есть столько пирожных, сколько влезет. Именно в этот момент я, который никак не мог набрать нормальный для своего возраста вес, я, который всегда стыдился своей худобы, открыл способ, как поправиться, и это сработало слишком хорошо. К тому времени, когда у меня появились деньги, чтобы купить столько пирожных, сколько хотелось, я поправился настолько, что не мог позволить себе съесть и одного. Теперь я стеснялся носить плавки из-за лишнего веса. Видимо, я стал набирать вес от одного лишь вида пирожных в витрине, которые мог есть разве что во сне.

В доме моих родителей прекрасно кормили, а еды было| больше, чем мы могли уничтожить. И все же после сытного вкусного обеда дома я мог стоять перед витриной ближайшей кондитерской, прижавшись носом к стеклу, и пожирать глазами роскошный торт, мечтая иметь в кармане достаточно денег, чтобы его купить. Я не был недокормленным ребенком, ни выглядел именно таким — особенно, когда стал усиленно расти, и потому мать считала, что мне надо больше питаться — даже в том случае, когда собственными глазами видела, как много я поглощаю еды.

Думаю, моя худоба смущала ее и по той причине, что ей было стыдно перед соседями, которые могли счесть ее нерадивой матерью. Отличной кухней наша семья была целиком обязана отцу. Тогда мы с братом этого еще не знали. Мы думали, что во всех семьях питаются так же. Конечно, это было далеко не так. Отец всегда старался, чтобы у нас все было самое лучшее, хотя сам редко разделял с нами трапезу. Некоторые торговцы привозят домой остатки — то, что не сумели продать. Но только не мой отец. Для его семьи все только самое лучшее. Только что отжатое оливковое масло. Отборные кофейные зерна. Лучший шоколад.

Я не знал, что значит голодать, пока не покинул дом и не уехал во Флоренцию. Всегда готовый чего-нибудь пожевать, я думал, что такое состояние и называется быть голодным. До Флоренции перерывы между едой у меня были не столь продолжительными, чтобы испытать настоящий голод. Подлинные муки голода я пережил только в Риме. Если удавалось продать что-нибудь из своих сочинений, я покупал дополнительные и более аппетитные булочки на завтрак, а также позволял себе выпить лишнюю чашечку кофе. В Риме я узнал, что такое голодные спазмы.

Приехав в Рим, я вел уединенный образ жизни. Я мало кого знал, а те немногие люди, с которыми я был знаком, не могли позволить себе роскошь устраивать вечеринки, и потому меня никуда не звали. Я же мечтал быть куда-нибудь приглашенным, мысленно воображая заваленный разной снедью буфет, от которого можно не отходить, пока не насытишься.

Слово «вечеринка» ассоциировалось у меня в Риме только со словом «еда». Мой опыт по части «вечеринок» до сих пор сводился к семейным приемам в Римини по случаю дней рождения детей, которые, если не считать специально испеченного к торжеству торта, устраивались больше как некое сопутствующее мероприятие к церемонии вручения подарков.

Мне казалось, что лучше всего присутствовать на приемах сторонним наблюдателем. Если б можно было выбирать, я предпочел бы появляться на таких мероприятиях в плаще невидимки, а лучше всего (по крайней мере, в первое время моего пребывания в Риме) в плаще с глубокими карманами, чтобы засунуть туда побольше еды про запас.

Со временем, участвуя в разных многолюдных сборищах, я понял, что они мне не очень-то нравятся. Перво-наперво, я не был уверен, что представляю интерес для других людей или могу внести достойную лепту в беседу: ведь я не интересовался ни оперой, ни спортом — даже футболом. А быть равнодушным к футболу считалось для мужчины более постыдным, чем оставаться равнодушным к обнаженной красавице. Чтобы не обижать хозяев или тех, кто меня привел, я пытался принимать участие в разговоре. Результаты были неутешительными.

Мне задавали вопрос: «А чем вы занимаетесь?» Я старался изо всех сил сделать карьеру журналиста или художника. Но это было никому не интересно. Друзья советовали мне рисовать на приемах карикатуры и тем забавлять гостей, но я никогда не мог привлечь к себе внимание. Помнится, после окончания войны мне пришлось прилюдно рисовать в магазине «Забавная рожица»; тогда за моей работой следило лишь несколько человек, и такое невнимание мне не нравилось.

По мере того, как ко мне приходила известность, меня все чаще куда-нибудь приглашали, а я все реже приходил. К этому времени я понял, что мне в принципе не нравится такой вид общения. Эти сборища все больше раздражали меня. Когда же я стал знаменит, то помимо неумения вести разговор ни о чем возникла еще одна проблема: мне приходилось распознавать и не подпускать к себе патологических лгунов, а также людей, почему-то уверенных, что именно я виновник всех их несчастий, а потому обязан откупиться, к тому же желающих получить роль, ибо, по их убеждению, у них были выразительные лица. Эти люди использовали вечеринки, чтобы иметь возможность поговорить с нужным человеком. Я думал, что с годами буду спокойнее относиться к таким вещам, но произошло обратное.

Когда я чувствую внимание на себе, то сразу робею, и у меня появляется неприятное ощущение, что ужин придется отрабатывать. Думаю, что вообще никуда бы не ходил — разве что к друзьям или когда речь идет о работе, если б не Джульетта Она гораздо общительнее меня и любит встречаться с друзьями. А мне не хочется каждый раз отказываться и отпускать ее одну, зная, что это ее расстроит.

Будучи ребенком, я испытывал на себе влияние воспитательной системы, которая превозносила героев войны. Нам внушали, что военная форма и ордена делают людей особенными и тех, кто ими обладает, нужно чтить. Нас учили, что нет ничего более достойного, чем умереть за благородное дело, но тут я был плохим учеником. Я никогда не восхищался Муссолини. В черно-белых новостях, которые шли в кинотеатре «Фульгор», он выглядел жутким занудой. Мне запомнились только сапоги.

Я родился практически в одно время с фашизмом. С ростом фашистского движения войну стали представлять как нечто, куда надо стремиться, — вроде приема, на который все хотят попасть. Должен сказать, что лично я не купился на призывы стать солдатом нового Рима и не отправился маршевым шагом на битву с врагом — напротив, я сделал все, чтобы не попасть на «прием». Больше всего мне не хотелось повторить судьбу отца в Первой мировой войне. Теперь моя позиция и нежелание быть солдатом армии Муссолини кажутся правильными и даже умными: в противном случае я поддерживал бы Гитлера и нацистов. Но в то время некоторые сочли такое мое поведение признаком трусости.

Я подкупал докторов и разыгрывал перед ними разные редкие болезни, достигнув в этом изрядного мастерства. Например, с блеском изображал одышку. Иногда перед обследованием я несколько раз пробегал несколько маршей вверх и вниз по лестнице. Я был так убедителен в изображении симптомов болезней, что иногда верил в них сам, чувствуя себя из рук вон плохо. Еще хуже я почувствовал себя, когда итальянских врачей сменили немецкие. Это было уже серьезно.

Вскоре стало известно, что итальянским врачам, работающим в Риме, не позволено давать справки об отсрочке от воинской службы тем, кто хотя бы стоит на ногах. Кто-то из жителей Болоньи посоветовал мне обратиться в местный госпиталь, где были не столь жесткие правила, и попробовать получить там отсрочку. По его словам, у него это сработало.

Я записался туда на прием и приехал в госпиталь довольно рано, собираясь как обычно перед осмотром побегать вверх-вниз по лестницам, надеясь изменить в худшую сторону характер сердцебиения, частоту пульса и цифры давления. В назначенное время меня пригласили в кабинет и предложили раздеться. Итальянские врачи выглядели необычно суровыми и недружелюбными. В госпиталь приехали немецкие инспектора.

Дожидаясь своей очереди, я освежал в голове симптомы болезни. Доктора должны удивиться, что я еще жив. Я надеялся, что ни одна армия в мире не захочет иметь в своих рядах такого больного солдата.

И тут это случилось. Рванула бомба.

Как я узнал позже, это не было прямым попаданием, хотя мне так показалось. Началась паника. Вокруг бегали люди, рушились потолки. Я выскочил на улицу в одних трусах. В руках у меня был ботинок, который я успел схватить перед тем, как выбежать. Я был весь в пыли и известке. Ботинки лежали рядом — непонятно, почему я вынес только один.

У меня были знакомые в Болонье, но они жили далеко госпиталя. Я шел по улице в трусах, но на меня никто не обращал внимания. Это напоминает сцену из одного фильма Рене Клера. Названия я не помню, но мне хорошо запомнилось, как мужчина в нижнем белье и в котелке входит в полицейский участок, чтобы подать какую-то жалобу. Как и героя фильм; ни один полицейский не остановил меня, потому что все был заняты устранением последствий бомбежки. Пока я шел, мне не встретился ни один.

Когда наконец я добрался до друзей, их не очень удив мой полуголый вид. То были странные и трудные времен Думаю, сведения обо мне потерялись во время бомбежки, потому что с тех пор меня перестали приглашать на медицинское освидетельствование. Но отсрочки от призыва у меня по прежнему не было.

Еще во времена своего детства в Римини я нарисовал не несколько карикатур на кинозвезд, чьи фотографии вывешивались у кинотеатра «Фульгор». Один мой друг их разрисовал. Карикатуры я подписал «Феллас», и их повесили в фойе кинотеатра. После этого нас с другом стали пускать туда без билетов. Нам не платили. Наша работа обменивалась на бесплатный проход в кино, причем некоторые фильмы мы смотрели по несколько раз.

Позже, в Риме, у меня был похожий договор. Одним из первых, с кем я там познакомился, был художник Ринальдо Геленг, с которым мы подружились. Геленг был очень талантлив, особенно как колорист. Он равно хорошо владел и акварелью, и маслом. Мы ходили с ним по ресторанам и кафе и рисовали посетителей. Я набрасывал рисунок, а он его раскрашивал. Денег на жизнь хватало, а иногда какой-нибудь особенно довольный посетитель угощал нас кофе с пирожными или даже обедом.

Наше дело могло бы процветать, если б Геленг делал и рисунки: он больше льстил заказчикам, чем я. Я же рисовал что видел. Люди за другими столиками следили за моей работой, и когда им казалось, что получается не портрет, а карикатура, они отказывались от заказа. Иногда клиенты, посмотрев рисунок, не хотели расплачиваться, а иногда и на самом деле не расплачивались. Но неприятнее всего было, если заказчик платил деньги, а затем тайком сворачивал и выбрасывал рисунок. Мне было больно это видеть, но работать иначе я не умел. У меня не получалось нарисовать то, чего я не видел. Думаю, то же самое происходит у меня и с кино. Я могу делать только то, во что верю и что чувствую.

Мы с Геленгом подрядились также оформлять витрины. Я рисовал, а он раскрашивал рисунки; дело шло хорошо, и так продолжалось до тех пор, пока каждому из нас не дали по отдельной витрине. Предполагалось, что наши рисунки «загнивают» клиентов. Часто нас приглашали, чтобы разрекламировать распродажу. Когда я рисовал, вокруг магазина собиралась толпа зевак, но это отнюдь не означало, что после кончания работы они дружно хлынут в магазин.

Моим коньком были рисунки женщин, щедро одаренных природой, пышнотелых, с необычайно округлыми формами. Ни зазывали в магазин на распродажу. Эти рисунки были не очень уместны, когда распродавали, к примеру, женскую обувь. Поглазеть на мое творчество обычно останавливались мужчины, а что мужчинам до женской обуви? Поэтому мои роскошные дамы не всегда одинаково хорошо исполняли роль «зазывал». Думается, уже тогда было ясно, что у меня нет особой коммерческой смекалки и умения работать только за деньги. Мне не хотелось изменять своему дарованию. Я надеялся, что всегда найдется кто-то, кому то, что я делаю, понравится настолько, что он заплатит за это и тем самым прокормит меня. Деньги сами по себе никогда не казались мне достойной целью.

Наш бизнес лопнул после того, как я стал расписывать витрины маслом. Обычно это делал Геленг, но тут мы получили сразу два заказа. Меня всегда раздражает, когда за работой наблюдают посторонние, но постепенно я привык, что за моей спиной толпятся зеваки. Однако тут возникла проблема: масляные краски не сотрешь. Я ничего не мог изменить в рисунке, и толпа быстро смекнула, что я влип. Я забеспокоился. Люди гоготали. Хозяин магазина вышел к нам, держа в руках дамскую туфлю на высоком каблуке. Мне вдруг показалось, что сейчас он запустит ею в меня. Я позорно бежал, бросив краски. Самое ужасное было в том, что, убегая, я слышал, толпа покатывается со смеху. Бегство — мое обычное спасение: давно известно, что я трус.

По разным причинам я часто менял место жительства. Снимая жилье, я не мог платить много, поэтому постоянно искал квартиру получше, чтобы она хоть как-то соответствовала моим представлениям о том, каким должно быть жилище. Иногда, когда дела шли плохо, я искал квартиру подешевле, снижая свои требования. Родители мне помогали, но мне не хотелось говорить им, что присылаемых денег не хватает. Рим — более дорогой город по сравнению с Римини, однако не просил увеличить мое содержание, понимая: здесь, в Риме я не оправдываю ожиданий родителей. Я шел своей дорогой.

Несколько раз попадались хозяйки, которым хотелось получить от меня не только квартплату, но и кое-что еще, и я смущении бежал от них. Такая круговерть не кончалась. Однажды я нашел квартиру, которая устраивала меня по всем статьям, но вскоре должен был съехать, потому что не был готов романтическим отношениям с хозяйкой. Она была старше меня, но вполне привлекательна. Мне же еще не исполнилось двадцати; возможно, я был несколько отсталым в сексуальном отношении — не в плане страстности, а по опыту. Похоже, хозяйке я действительно нравился, а так как я не хотел ранить ее чувства, мне пришлось опять поменять квартиру, хотя такой солнечной комнаты я больше не нашел.

Покидая Рим, я всегда беспокоюсь об этом городе, волнуюсь, как бы чего не случилось с ним в мое отсутствие, — будто мое пребывание в нем может защитить его, спасти от напастей. Возвращаясь, я всегда чувствую удивление, видя, что ничего не изменилось. Кафе «Розати» — все то же, как и кофе в нем. Сколько бы раз я ни уезжал из Рима, когда я возвращаюсь, он кажется мне еще прекраснее.

Мне нравится жить в старых городах. Новый город старится у вас на глазах, и вы сами чувствуете себя старым. В окружающей же вас древности трудно заметить признаки увядания. Столетия сделали город таким, каков он есть, и несколько лишних десятилетий не могут внести в его облик никаких значительных изменений.

Рим стал моим домом в тот самый момент, когда я впервые его увидел. Тогда-то я и родился. Это был момент моего настоящего рождения. Запомни я дату, ее стоило бы праздновать. Такое часто случается в жизни. Когда происходит что-то действительно важное, мы это не осознаем и не обращаем внимания. Нас затягивает текучка. И только оглядываясь назад, мы понимаем, что в нашей жизни было по-настоящему великим.

Приехав в Рим впервые, не зная в нем ни души, не ведая, Каким образом буду зарабатывать на жизнь и какой будет эта самая жизнь, я не испытывал ни страха, ни одиночества. Я никогда его не боялся- не из-за молодости, просто Рим завораживал меня. Я знал, что нашел свое место и никогда не захочу сменить его на другое. Город был моим другом, и потому я не чувствовал себя одиноким, зная, что он позаботится обо мне.

Глава 5. Ее лучший режиссер, но не лучший муж

Я получил работу репортера и карикатуриста в «Марке Аврелии» — юмористическом журнале типа «Панча». Стал писать для радио. Сочинял разные шутки и анекдоты для кино.

Потом я встретил Джульетту Мазину, которая стала моей римской семьей. Я познакомился с нею в 1943 году- тогда она получила роль Поллины в воскресном радиосериале «Чико и Поплина», который писал я. Голос Джульетты я услышал прежде, чем увидел ее.

Я позвонил ей и пригласил на обед. Выбрал хороший ресторан — очень модный в то время. Я и помыслить не мог, чтобы пригласить ее в менее престижное место. То был акт уважения. Позже Джульетта рассказывала, что была очень удивлена: раньше ее, студентку Римского университета, приглашали только в кафе. Она призналась, что даже захватила с собой деньги — на случай, если мне их недостанет оплатить счет. Девушка была очень деликатна, говорила, что совсем не голодна, и пыталась заказать самые дешевые блюда. Я настаивал, чтобы она взяла все самое лучшее, что только есть в меню, но она зорко следила за ценами. Я был несколько разочарован: ведь это означало, что и я не могу заказать себе все эти вкусности, которые твердо намеревался отведать. Разве я имею право на дорогие блюда в то время, как она заказала себе только дешевые? Джульетта не знала, что прежде чем пригласить ее, я заходил в ресторан и внимательно изучил меню, чтобы быть уверенным в своих возможностях. Я давно мечтал посетить этот ресторан. Позже я узнал, что тетя Джульетты, с которой она жила в Риме, не хотела, чтобы племянница встречалась с незнакомым человеком, даже несмотря на то, что он автор сериала, в котором она играет. Однако услышав название выбранного для встречи ресторана, тетя смягчилась, видимо, полагая, что в таком шикарном заведении с племянницей ничего плохого случиться просто не может.

Уж не знаю, что подумала тетка Джульетты, когда мы, повстречавшись всего несколько месяцев, поженились. Когда вы женитесь в двадцатилетнем возрасте, вы взрослеете вместе — хотя Джульетта на протяжении нашей совместной жизни не раз говорила мне, что я совсем не повзрослел. Тогда вы не только любовники, не только муж и жена, но и брат и сестра. Иногда я был отцом по отношению к Джульетте, иногда она мне — матерью.

Я всегда испытываю некоторое затруднение, когда приходится говорить о Джульетте как об актрисе: мне трудно оценить ее мастерство в отрыве от ее личности. Наши жизни переплелись очень давно, и все же, говоря с журналистами, я понимаю, что, попытайся я перевести в слова то, какую именно роль она сыграла в моем творчестве, я скажу им нечто такое, чего никогда не говорил ей самой.

Она не только вдохновила меня на создание фильмов «Дорога» и «Ночи Кабирии», но и всегда оставалась в моей жизни маленькой доброй феей. С нею я ступил на особую территорию, которая стала моей жизнью, территорию, которую без нее я, возможно, никогда бы и не открыл. Я познакомился с ней, когда ее назначили на главную роль в моей радиопостановке, а она стала звездой всей моей жизни.

Мужчины и женщины по-разному относятся к сексу вне. брака. Женщины думают, что когда вы спите с кем-то помимо жены, то отдаете той, другой, не только свою плоть, но и Душу. Но мужчины знают, что это не так. Однако как объяснить жене, что некую часть вас кто-то просто одолжил на ночь?

Мысль о вечном союзе представляется романтичной для женщин, но пугает мужчин. Добрачный секс важен для мужчин, но, к сожалению, его нельзя накопить на всю оставшуюся жизнь.

Мы с Джульеттой оба были молоды. Мы вместе открывали Жизнь. Я познакомил ее с миром секса.

Ни у одного из нас не было большого жизненного опыта. У меня его было немного больше. Джульетту очень опекали дома.

Она была такой маленькой и нуждалась в моей заботе. Она была невинной, доверчивой, нежной, очень хорошей. Я руководил ею. Она смотрела на меня снизу вверх во всем — не только в сексе. До этого времени никто не зависел от меня так сильно. Я влюбился в собственное отражение в ее глазах. Ее любимая фотография, на которой мы сняты вместе, — та, где мы обнимаемся и я возвышаюсь над нею.

В сексуальном плане я был тогда не очень опытен, разве что в воображении — вот где я действительно преуспел! Еще до того, как я начал оформлять мысли в слова и опирался только на образы, секс стал занимать господствующее место в моем сознании. Я поставил себе цель: обрести до женитьбы огромный сексуальный опыт. Джульетта была девственницей. Моногамность не легко дается мужчине. Мужчина по своей природе не моногамное животное. Пусть он даже изо всех сил старается подавить в себе противоположное начало. Он совершает над собою противоестественное насилие, и это отнимает больше энергии, чем если бы он просто уступил порыву.

Отношения между полами всегда давались мне с трудом. Как странно встретить двадцать, тридцать или сорок лет спустя женщину, с которой ты несколько раз оказывался в одной постели. Ей кажется, что ты ей что-то должен. Возможно, ты действительно должен помнить обстоятельства ваших встреч, хотя я их иногда и не помню.

У Джульетты лучше память на подобные вещи. Подчас она помнит даже то, чего никогда не было. Мне кажется, мужчине свойственно видеть целое, всю картину, а женщина особенно чутка к детали.

Однажды, помнится, я был в отъезде и позвонил домой. Джульетта не отвечала, хотя было очень поздно. Я не представлял, где она может быть. Какие только ужасы не приходили мне в голову! Я поклялся себе и Богу, быть образцовым мужем, если с ней все в порядке. Она вернулась домой и подошла к телефону.

Но и после этого я не был образцовым мужем. Однако, думаю, что все-таки был неплохим.

Существует миф, что, поженившись, двое становятся одним целым. Это не так. Скорее, они становятся двумя с половиной, тремя, пятью или больше.

Разочарование особенно велико, потому что реальность очень отличается от наших представлений о ней.

«Они жили долго и счастливо» — это из волшебной сказки. Никто не рассказывает, что стало, когда Золушка превратилась в ворчливую зануду. Никто не рассказывает, что случилось, когда прекрасный принц почувствовал извечный сексуальный зуд и внезапный прилив желания к кому-то помимо Золушки.

Не могу сказать, чтобы я особенно стремился к браку, когда мы поженились. Я любил Джульетту, но я был слишком молод. Война способствовала ускорению событий. Все вокруг набирало обороты, а будущее казалось не таким определенным.

Хотя я не стремился к раннему браку, однако ни разу не пожалел, что женился на Джульетте. За все эти годы мне никогда не хотелось не быть ее мужем, а вот она, думаю, много раз раскаивалась, что вышла за меня.

У нас с Джульеттой был очень романтический период ухаживания. Это был брак по любви. Счастливое соединение разума и плоти. Джульетта всегда прочно стояла на земле — я же вечно витал в облаках.

С течением времени я стал тем, кого называют «воскресным» мужем. Почитывал дома газеты. Это было разочарованием для Джульетты: ничто в период ухаживания и в первые годы брака не подготовило ее к перемене во мне. Сама же она не изменилась.

Замужество для Джульетты оказалось не тем, чего она ждала. Оно не принесло ей исполнений заветных желаний. Она ждала от брака детей. Собственного дома. И верного мужа. Я ее разочаровал. Она меня — нет. Не думаю, что мог бы найти жену лучше.

Я всегда любил в Джульетте ее неиссякаемый оптимизм. Она никогда не теряет надежды. Иногда она живет словно в волшебной сказке, но, если враги нападут на ее сказочное королевство, она будет сражаться, защищая его, как рыцарь, а не лить слезы, как несчастная девица. Из-за этого ее свойства у нас с ней часто возникали трудности: она всегда надеялась изменить меня. И никогда не могла смириться с переменчивостью моей натуры.

Чтобы обрести веру, мне достаточно было обратиться к Джульетте. Может быть, поэтому у меня никогда не возникало потребности в религиозных ритуалах и обрядах. В моей жизни место Церкви занимала Джульетта.

Однажды, когда Джульетта очень рассердилась на меня за какой-то очередной проступок (не помню какой), она сказала: «Давай разделим квартиру. Ты будешь жить здесь, а я — здесь». И начала чертить план, с тем расчетом, чтобы ни один из нас не мог ступить на территорию другого и имел собственный выход. Она и правда была в гневе.

«Отличная мысль», — сказал я. Мои слова шокировали ее. «Я имею в виду: для кино, — быстро прибавил я. — Непременно использую в фильме».

Это ее вовсе не успокоило — она разозлилась еще больше. По-настоящему она сердилась не на меня, а на человеческую природу.

Было неприятно, когда Джульетта ревновала меня к женщинам, с которыми, по ее мнению, у меня случались романы, но, думаю, мне еще больше бы не понравилось, если б она вообще меня не ревновала.

Как женщина она естественно тяготеет к одному мужчине, становящемуся ее вселенной. Для мужчины же, не являющегося моногамным существом по своей природе, брак — противоестественное состояние. Он терпит это насилие, потому что идея брака навязывается ему с рождения вместе с прочими ложными идеями, принимаемыми нами за естественные законы, хотя они всего лишь наказы людей, давно уже отошедших в мир иной.

Много лет я пытаюсь объяснить это Джульетте, но у нее свой взгляд на эти вещи, прямо противоположный моему и столь же непримиримый.

Я слышал о предложении постоянно возобновлять брачные контракты. Каждый год супруги должны вновь произносить клятвы. Джульетте не понравилась такая идея; не сомневаюсь, что и католическая церковь ее не одобрит.

Если б это предложение приняли, я каждый год вновь женился бы на Джульетте. А она? Выходила бы вновь за меня! Думаю, да. Правда, сначала потребовала бы (против моей воли) кое-каких обещаний, пришлось бы солгать, и тогда она бы согласилась — и так каждый год.

Очень важно иметь общие воспоминания. Думаю, самое страшное для меня — жить так долго, что на свете не осталось бы никого, с кем бы я мог разделить воспоминания.

Джульетта всегда заботилась обо мне. Следила, чтобы я надевал одинаковые носки, беспокоилась, не промочил ли ноги и не схватил ли простуду. Есть множество подобных мелочей, которые либо укрепляют, либо разрушают брак. Даже когда мы ссорились, я знал, что она любит меня.

Ни один человек не значил для меня так много, как она.' Однако ни она, ни я не получили правильного воспитания,' которое подготовило бы нас к супружеству: ведь волшебная1 сказка не имеет ничего общего с человеческой природой. Наши отношения следовало бы назвать не браком, а связью? Говоря о Джульетте, мне хочется назвать их именно так.

Я не такой уж хороший друг. Не такой уж хороший муж. Джульетта заслуживает большего. Возможно, я ее лучший режиссер, но не лучший муж.

В начале наших отношений с Джульеттой я испытал новые радости и первое большое горе.

Когда меня спрашивают, есть ли у меня дети, я всегда отвечаю кратко и быстро: «Нет. Мои картины — вот мои дети». Так я отделываюсь от дальнейших расспросов и закрываю тему, которую я не люблю обсуждать. Даже теперь, когда прошло много лет, такие разговоры ранят, вызывая в памяти то тяжелое время.

То, что Джульетта хочет иметь детей, я знал еще до свадьбы. Она о них всегда мечтала. Что до меня, то я никогда об этом специально не думал, хотя если б меня спросили, собираюсь ли я создать семью, ответил бы: «Конечно. Со временем».

Мы не говорили много на эту тему. Не называли, к примеру, точное число будущих детей. Предполагалось, что у нас будут дети, но Джульетта была более озабочена этим вопросом, чем я. Мне казалось, что нам следует подождать окончания войны. Меня могли призвать в любой момент — особенно теперь, когда потерялись документы об отсрочке. Я часто отсиживался в квартире Джульетты: молодому итальянцу, не числившемуся в армии Муссолини и не стремящемуся к этому, было опасно появляться на улице. Денег у нас не было, а возможность заработать почти отсутствовала.

Мне было двадцать три года, а Джульетте — двадцать два. Она, на год моложе, казалась старше меня, так как была более зрелой и лучше воспитанной. Она происходила из более образованной среды. Джульетта жила раньше в Болонье, Милане и Риме, училась в Римском университете. Кроме того, я верю, что до определенного возраста девушки по многим статьям опережают юношей.

Шла война. Половину времени я тратил на то, чтобы скрываться, не существовать, быть никем. Вторую половину проводил на людях, пытаясь чего-то добиться.

Установленный порядок рухнул в одночасье. Патрули просто прочесывали улицы в поисках молодых людей нужного возраста, на которых не было военной формы. Единственно правильным было совсем не выходить на улицу. Но мне это давалось нелегко. Я был молод, полон энергии и, что греха таить, еще глуп. И пребывал в том возрасте, когда считаешь, что плохие вещи случаются только с другими. Я жил в Риме и не мог постоянно прятаться в квартире тетки Джульетты. Я стремился чего-нибудь добиться в жизни, прославиться — но это в будущем, а сейчас заработать хотя бы на еду. Будь я мудрее, я переждал бы опасное время дома, не высовывая носа на улицу. Однако я не выдержал и вышел.

Я выбрал путь, проходивший через площадь Испании, мой любимый маршрут. Будь я повнимательнее, непременно заметил бы встревоженные взгляды прохожих. Меня никто ни о чем не предупредил: все боялись. Военные оцепили район и проверяли документы у всех молодых людей в штатском.

Поняв, в чем дело, я хотел вернуться, но обратный путь уже перекрыли.

Выхода не было. Я оказался в западне. Что ж, только без паники. Нужно использовать весь мой словесный дар и выпутаться из этой переделки.

Нас погнали к Испанской лестнице. Некоторые из проверяющих были немцами. Их знания итальянского хватало только на то, чтобы попросить предъявить документы и бумаги об отсрочке от воинской повинности.

Не успел я опомниться, как уже сидел в грузовике с другими молодыми итальянцами, — путь к отступлению был отрезан. Я понимал: нужно что-то делать, но не знал что.

Тогда я подумал: а что, если б я писал рассказ? Как поступил бы мой герой?

Я заметил стоящего поодаль на улице немецкого офицера. В руках он держал сверток с panettone [8] из кондитерской на виа делла Кроче. По-видимому, он был человек со вкусом: то была лучшая кондитерская в Риме.

Выпрыгнув из тронувшегося грузовика, я бросилея к немцу, крича: «Фриц! Фриц!», а подбежав, сжал в объятиях, словно тот был мой потерянный и вновь обретенный любимый брат. Грузовик продолжал ехать, и меня не пристрелили: такой, вполне возможный, поворот событий пришел мне в голову много позже. И все же только мой сценарий, при всех его недостатках, дал мне силы действовать.

Немецкий офицер был так удивлен, что даже выронил кекс. Я поднял его и вручил немцу. Он заговорил со мной на немецком, который показался мне по звучанию очень рафинированным. Я не понял ни слова. Думаю, он объяснял, что его имя — не Фриц. Наверное, его и правда не так звали, но в то время я знал только два немецких имени: Фриц и Адольф. Я постарался как можно быстрее убраться восвояси, с трудом превозмогая желание бежать и изо всех сил стараясь не вызывать подозрения, что, возможно, лишь привлекало ко мне внимание. На виа Маргутта я украдкой бросил взгляд через плечо, увидел позади нескольких итальянцев в штатском, которые вполне дружелюбно смотрели мне вслед, и бросился бежать.

Зайдя в какой-то магазин, я проторчал там около часа, делая вид, что рассматриваю товары. Потом вышел и направился на квартиру тетки Джульетты. С тех пор я считаю виа Маргутта счастливой улицей для себя. Думаю, именно поэтому со временем сюда и переехал.

Этот случай был для меня большим шоком. Оказывается, жизнь, полная трагических случайностей, могла оборваться в любой момент. Джульетта хотела, чтобы я на ней женился. В отличие от нее, я не чувствовал в этом настоятельной потребности, но я любил ее, и к тому же будущее, казавшееся прежде бесконечным, неожиданно перестало казаться таковым.

Мы поженились 30 октября 1943 года. На извещении о бракосочетании, которое я нарисовал для Джульетты, наш будущий младенец спускается к нам с небес.

Церемония происходила на квартире тетки. Нам повезло, что в доме жил священник, который и совершил обряд. На нем присутствовали только несколько родственников и близкие друзья. Наши родители, жившие в других городах, ничего не знали — телефоны работали тогда из рук вон плохо. Из-за войны трудно было связаться с кем-то, не жившим в Риме.

Наш друг Альберто Сорди не мог присутствовать на церемонии, потому что играл спектакль в театре неподалеку, и мы сами после венчания направились к нему. Мы вошли в зал, когда он находился на сцене. Увидев нас, он прибавил свет и объявил публике: «Мой дорогой друг только что женился. Не сомневаюсь, в будущем ему не раз будут устраивать овации, но давайте начнем прямо сегодня». Луч высветил нас с Джульеттой. Мне никогда не удавалось вовремя спрятаться.

Джульетта забеременела раньше, чем мне того хотелось, но она была на седьмом небе, и поэтому я тоже радовался. Я стремился к тому, чтобы Джульетта была счастлива, и раз для нее рождение ребенка- счастье, значит это счастье и для меня. Такая перемена в нашей жизни немного страшила нас, но мы оба с нетерпением ждали рождения малыша.

А потом случилась ужасная вещь. Джульетта упала с лестницы и потеряла ребенка. Она не хотела знать, кто он — мальчик или девочка. Может, боялась, что тогда он станет для нее еще реальней? Мне сказали, что был мальчик. Мы хотели назвать его Федерико. Джульетта очень переживала из-за выкидыша, но она всегда была стойкой. И она была так молода. Исцелить ее боль мог только другой ребенок, и его надо было поскорее завести.

Не помню, чтобы мы сознательно это планировали, но Джульетта опять забеременела. Когда Джульетта сказала мне об этом, мы оба были счастливы.

Мы не думали о войне, хотя положение на фронте было все хуже, или о том, как я буду добывать деньги для нас троих. Мы думали только о нашем малыше. Мы с Джульеттой верили, что хорошо знаем друг друга. Думаю, так и было. Тогда мы знали друг друга лучше, чем двадцать лет спустя. В воюющей Италии мы по-прежнему оставались почти детьми.

Родился мальчик. Мы назвали его Федерико. Наш сын прожил только две недели.

Джульетте сказали, что она не сможет больше иметь детей. Наш сын оставался с нами достаточно долго для того, чтобы мы узнали его и поверили в его существование. От этого Джульетте было еще тяжелее: она всегда мечтала быть матерью. Трудно представить, что она испытала, когда ей сказали, что теперь это невозможно.

Будь в больнице лучше уход… Находись под рукой нужные лекарства… В то время я не подумал, что роковую роль могло сыграть отсутствие лекарств или нехватка врачей. Если бы не война, малыша Федерико могли спасти. Возможно, могли помочь и Джульетте, и она смогла бы иметь еще детей.

Ушедший ребенок связал нас в каком-то смысле крепче, чем сделали бы это живые дети. Мы старались не говорить о нашей потере. Было слишком больно. Но его присутствие, или, точнее, его отсутствие, мы постоянно ощущали. Мы не говорили об этом, потому что тогда было бы еще тяжелее. Общая трагедия, особенно пережитая в молодости, устанавливает между людьми прочную связь. Если бездетная пара не распадается, это означает, что связь действительно прочна. У супругов есть только они сами.

Самое драгоценное на этом свете такт с другим человеком.

Я всегда уклонялся от разговоров о малыше Федерико и о другом, нерожденном ребенке, чтобы не слышать, как люди говорят: «Мне очень жаль». А что еще могут они сказать? Сочувствие тягостно. Оно заставляет тебя вновь переживать боль. Но не скажешь ведь жалеющим тебя людям: «Замолчите!»

Нет ничего мучительнее сожалений о прошлом. Тогда прошлое прокрадывается в настоящее и душит тебя.

Когда меня спрашивают, счастливую ли жизнь я прожил, я всегда отвечаю: «Я прожил полную жизнь». Счастье не может длиться вечно. Его не ухватишь за хвост. Напротив, чем сильнее пытаешься его удержать, тем скорее оно улетает. Мы можем быть полностью счастливы, только сознавая, что счастье никогда не исчезнет, а так как это невозможно, то нам всегда недостает важной составляющей счастья- уверенности в будущем.

У «полной» жизни тоже есть свои печали. Не знаю, чему бы я научил своего сына, останься он в живых. Но не сомневаюсь, что многому научился бы у него сам.

Говоря с ним, я понял бы, что его интересует. И поощрял бы его стремление преуспеть в этом. Но прежде всего я посоветовал бы ему наблюдать жизнь. Мне помогло рисование. Чтобы что-то нарисовать, надо это хорошо знать.

Я сказал бы ему: «Погрузись в жизнь и оставайся всегда открыт для нее. Сохрани на все время путешествия, которое зовется жизнью, детский энтузиазм, и тогда тебя ждет удача». Я сделал бы все, чтобы ему не передались мои страхи и разочарования. У меня нет сомнений, что дети, в силу своей чистоты и открытости, обладают способностью провидеть свое будущее. Вот как это происходит: в какой-то момент ребенок вдруг ощущает некую особую атмосферу, до сих пор ему незнакомую, которую, однако, воспринимает почему-то как духовно близкую; он остро осознает свою родственность этой атмосфере, ему тепло и удобно — он дома. Такое случи-, лось со мной, когда я открыл для себя цирк.

Взрослый, которому доверяет ребенок, может помочь ему угадать правильное направление, тогда тот не будет долго плутать и тем более не заблудится. Я с радостью сыграл бы для моего сына эту роль — взрослого, которому доверяют.

Сейчас, оглядываясь на наше с Джульеттой прошлое, я со странным чувством понимаю, что большая часть нашей жизни осталась позади, а не лежит в будущем. Я знаю: для нас обоих очень важно, что все случившееся нашло выражение в нашей работе, так что, в конце концов, мой ответ правдив: наши фильмы, особенно те, что мы делали вместе, — это наши дети.

Всю жизнь я стараюсь освободиться от вещей, которыми вроде бы владею, но которые на самом деле незаметно пытаются сами прибрать меня к рукам, направлять мою жизнь. Я же всегда стремился быть свободным. И всегда противился тому, чтобы располагать большим пространством, потому что знал: я заполню его вещами. Думаю, если бы мне пришлось постоянно подавлять жажду приобретательства, это было бы противоестественно. Мне легко далась бы другая роль — человека, который ничего не может выбросить — ни счет в ресторане, ни спичечный коробок, ни листок бумаги с каракулями, ни фотографию одноклассника, чье имя даже не помнишь.

Думаю, мое неверие в собственность родилось, когда пришлось оставить в Римини мой кукольный театр. А может быть, когда я увидел разрушенные бомбежкой дома во время Второй мировой войны. Ужасно видеть людей, потерявших все имущество. Каждый, кто такое испытал, обрел особую психологию военного времени, она навсегда останется с тобою, хотя если ты в то время был молод, то не осознаешь этого. Наверное, я решил, что лучше самому отказаться от собственности, самому выбрасывать вещи, чем ждать, когда это за тебя сделают другие.

Мое представление о роскошной жизни сводилось к номеру в гостинице вроде «Гранд-отеля» в Риме; по возможности, в номере, где висят прелестные шелковые абажуры с рюшечками бежевого цвета, немного похожими на спагетти.

Но это было бы несправедливо по отношению к Джульетте. Она мечтала о собственном доме. На самом деле она хотела два дома — один в Риме, а другой загородный, где можно жить летом, а в остальное время приезжать на уик-энды. Но мы всегда жили в городской квартире и лишь короткое время владели загородным домом во Фреджене.

Я всегда хотел жить полной жизнью в настоящем, а это лучше всего делать, не храня множество пыльных сувениров на полках. Если уж что-то сохранять, так только то, что живет в твоей памяти; по крайней мере, это не нужно чистить и проветривать, а если все же нужно, то я ничего об этом не знаю.

Даже в те времена, когда в Риме стало совершаться много преступлений, я продолжал всюду чувствовать себя в безопасности: ведь люди всегда с таким теплом приветствовали меня на улицах и в кафе. Когда я гулял по ночным улицам Рима, они казались мне (весь город казался) всего лишь продолжением моего жилища. А затем в начале восьмидесятых все изменилось.

Женщин предупреждали, чтобы они не носили сумочки через плечо, а сумки других фасонов держали бы покрепче в руках. А еще лучше, говорили им, вообще не брать с собой сумок. Со страниц газет женщинам советовали носить с собой только бумажные пакеты с небольшим количеством денег, пудреницей и помадой: пусть со стороны кажется, что они несут домой всего лишь несколько апельсинов. Для верности рекомендовали действительно положить сверху парочку фруктов. Эти советы были не очень-то практичны: ведь воришки тоже могли их прочитать и начать охотиться за женщинами с бумажными пакетами — особенно если сверху лежат апельсины.

Я попросил Джульетту не ходить по улицам с болтающейся на плече сумочкой. Сколько я на нее ни сердился, она все твердила, что это единственная сумочка, в которую все влезает, и без нее не обойтись. И она выходила на улицы города с присущим ей рассеянным выражением лица, которое прямо напрашивается на неприятности. Обычно она не брала с собой много денег, поэтому самым худшим, что могло случиться, была утрата сумки, ну и, конечно, травма.

Однажды Джульетта отправилась к ювелиру починить свои кольца и мои лучшие запонки. Мы спустились с ней по виа Маргутта; Джульетта все время болтала со своим обычным бесхитростным воодушевлением, поглядывая на меня снизу вверх, и тут мимо нас промчался мотоцикл «Ламбретта». На нем сидели двое парней, и один из них, подавшись вперед, сорвал сумочку с плеча Джульетты. Через мгновение они уже неслись дальше.

Джульетта вскрикнула, а я бросился вдогонку за мотоциклом и, наверное, в тот момент был похож на кенгуру. Я, который больше всего на свете ненавидит привлекать к себе внимание, орал на всю улицу: «Держите вора!» Воришки, которым это было не в новинку, стали, подражая мне, тоже вопить: «Держите вора!», делая вид, что кого-то преследуют на мотоцикле.

Увидев полицейского, я, немного отдышавшись (вряд ли я мог состязаться с «Ламбреттой»), рассказал, что случилось. Хотя он тоже был на мотоцикле, однако не стал преследовать мошенников.

— У моей жены украли сумку, — сказал я, пораженный его безучастностью.

— А что я могу сделать? — отозвался он без всякого интереса. — Знаете, сколько сумочек воруют в Риме каждый день?!

Я этого не знал, и, думаю, он — тоже.

Назавтра мы чувствовали себя не в своей тарелке — одураченными и оскорбленными, и вспоминали Кабирию, у которой в фильме дважды отнимали сумку.

Возвращаясь на следующий день домой, я заметил у подъезда какого-то типа — такие встречаются в фильмах Антониони; прислонившись к стене, он делал вид, что читает газету, но я обратил внимание, что держит он ее вверх ногами. Я насторожился.

— Федерико, — произнес он так, словно мы давно знакомы. — я слышал, у Джульетты пропала сумка.

— Откуда вам это известно? — спросил я.

Тип произнес загадочную фразу, прозвучавшую в тот момент довольно зловеще:

— Джульетте не следует обращаться в полицию. >..

— Почему? — смело спросил я.

Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал:

— Вы хотите вернуть ее? Я сказал, что хотим.

— Тогда дайте мне номер вашего телефона.

Наш адрес, можно сказать, знал весь Рим. Но номер телефона мы почти никому не давали. Когда у меня его просили, я говорил: «У нас меняют номер», или «Наш телефон сломался», или просто: «У нас нет телефона». Я задумался.

Но мне очень хотелось, чтобы Джульетте вернули сумку. Кроме того, сама ситуация была интересной! И я дал номер телефона.

На следующий день нам позвонили. К телефону подошел я. Мужской голос попросил Джульетту. Она взяла трубку. Незнакомец сказал ей, что один парень принес сверток в бар в Трастевере и попросил передать ей, что этот сверток для нее. Я поехал в означенный бар, и там бармен вручил мне сумку Джульетты. Я предложил ему денег, но он отказался.

Сумку я привез домой. Джульетта была рада. Ничего не пропало. Джульетта всегда с сентиментальной нежностью относилась к своим кольцам. И эту сумочку она особенно любила. Мы думали, что на этом история кончилась.

Но на следующий день Джульетта получила письмо. Сюжет, достойный Диккенса. В конверте лежала короткая записка: «Прости нас, Джельсомина».

Я считаю одним из самых грустных эпизодов в моих фильмах тот, где семья, купившая дом Кабирии, въезжает в него в тот момент, когда хозяйка его покидает, чтобы, как она думает, выйти замуж. Для нее эти люди — захватчики. Хотя Кабирия по собственной воле продала дом, но этот ребенок, сказав «да», тут же отказывается от своих слов.

Когда я писал эту сцену, мне то и дело приходилось подавлять внутренний порыв предостеречь мою героиню, помешать ей совершить ошибку. Потом, когда уже было поздно и она продала дом, у меня появилось желание все переиграть в ее пользу, но я не мог: фильм зажил своей жизнью. Когда персонаж зашел в своем внутреннем развитии так далеко, как Кабирия, не остается ничего другого, как дать ей возможность прожить ее собственную судьбу.

Позднее нечто подобное произошло с самой Джульеттой, когда нам пришлось продать дом во Фреджене. Она всегда хотела иметь свой дом. Получив деньги за «Сладкую жизнь», я смог ей его купить. Затем, когда я (совершенно безосновательно) стал мишенью у налоговой полиции и нам пришлось отказаться от дома, я увидел на лице у Джульетты то же выражение, какое видел у нее несколько лет назад в «Ночах Кабирии». И тогда я понял, что она, как и Кабирия, представила себе, как посторонние люди будут жить в ее доме.

Глава 6. От «Забавных рожиц» к неореализму

В июне 1944 года американцы оккупировали Рим. Не хватало всего — еды, власти; черный рынок процветал. Кинопроизводство было разрушено. Студии «Чинечитта» разбомбили, и люди, лишившиеся крова в бомбежках, жили там вместе с другими перемещенными лицами и итальянцами — бывшими военнопленными, которые теперь возвращались домой. Система рухнула; многим людям негде было жить и нечего есть. Джульетта ждала ребенка, и я ломал себе голову, как прокормить нас троих. Никакой работы в кино, на радио и даже в журналах не было. Я вернулся к моему старому промыслу, вспомнив то время, когда рисовал карикатуры для фойе в «Фульгоре», чтобы бесплатно смотреть кино.

Вместе с несколькими друзьями мы открыли в Риме ателье «Забавная рожица». Помещение мы сняли на виа Национале: мы хотели, чтобы ателье располагалось на людной улице. В основном мы делали карикатурные портреты джи-ай [9]. Место было вполне безопасным: как раз напротив находилась американская военная полиция. Малейшее нарушение порядка — и они тут же выезжали. Выездов действительно было много, однако шумное появление полицейских на месте происшествия только усугубляло беспорядок.

Как мне кажется, ателье «Забавная рожица» напоминало салуны на Западе Америки — во всяком случае, так я представлял себе эти заведения по голливудским фильмам. Ателье скоро стало популярным у джи-ай. Я прицепил у входа вывеску на английском языке — на том, каким я в то время изъяснялся. Она гласила: «Не проходите мимо! Здесь вас ждут самые острые и забавные карикатуристы! Садитесь в кресло, если духу хватит, и трепещите!» Джи-ай меня поняли.

К нам приходили преимущественно американские солдаты, у них-то я и научился языку. Вот почему я говорю на особом варианте английского: языке «джи-ай».

У нас были увеличенные и наклеенные на картон фотографии известных мест в Риме — фонтана Треви, Колизея, Пантеона и прочих. В них мы проделывали отверстия для лиц. Мы прорезали кружки и в шутливых картинках вроде той, на которой рыбак ловит русалку. Солдат мог здесь предстать рыбаком.

Просунув голову в кружок, джи-ай мог отослать родным или любимой девушке рисунок или фотографию, на которых он представал Нероном, играющим на лире в охваченном огнем Риме. Или Спартаком — гладиатором, сражающимся со львами внутри Колизея. На рисунке он попирал ногой убитого зверя. При желании его могли изобразить Бен-Гуром на колеснице или Тиберием в окружении сладострастных рабынь. Все подписи были на американском английском — в той степени, в какой мы им владели.

Наш бизнес был довольно выгодным: ведь американцы пребывали в эйфории. Они выжили. Уцелели в страшной битве, вышли из нее без единой царапины и теперь, ощущая себя богачами, были очень щедрыми.

Думаю, когда я возглавлял ателье, у меня было больше власти, чем когда-либо в дальнейшей жизни. Дело шло успешно, а джи-ай были именно такими, какими мы знали их по американскому кино. Они расплачивались за рисунки, оставляли Щедрые чаевые и еще дарили подарки в виде тушенки, консервированных овощей и сигарет.

Сигареты стали для нас открытием. Мы никогда таких не курили. Если б мы попробовали американские сигареты в этих красивых пачках до войны, то поняли бы, что Америку никому не победить.

Не помню, сколько мы брали за свои рисунки. Именно тогда я перестал обращать внимание на то, сколько мне платят. Я могу назвать цифру много меньше или много больше реальной. Отныне я постоянно был сосредоточен на том, что делаю, на том, что люблю делать. Я так и не научился мерить успех деньгами. И не понимаю, как можно получить за деньги шкуру несчастного зверя, которую может носить и Джульетта, или настоящий бриллиант, который для меня ничем не отличается от искусственного, а то и от граненого стекла.

Однажды, когда я рисовал очередную карикатуру, в ателье вошел мужчина, такой худой и изможденный, словно был перемещенным лицом или недавним военнопленным. Несмотря на надвинутую на лоб шляпу и поднятый воротник, почти полностью закрывавшие лицо, я сразу же узнал его. Это был Роберто Росселлини.

Я понимал, что Росселлини пришел не для того, чтобы его нарисовали. Он дал мне понять, что хочет поговорить, и сел рядом, дожидаясь, когда я закончу. Солдату, которого я рисовал, не понравилась карикатура. Он счел ее слишком уж нелестной. Назревал скандал. Солдат был пьян. Товарищи пытались его успокоить; мы заверили их, что он может не платить. Однако солдат настаивал на том, чтобы расплатиться, а уходя, оставил чаевые больше стоимости самого рисунка.

Когда суматоха улеглась, я отошел с Росселлини в глубь ателье. Мне трудно было представить, зачем сам Роберто Росселлини объявился в «Забавной рожице». У нас не было клиентов среди итальянцев. Наши соотечественники покупали не карикатуры, а еду на черном рынке; Росселлини же был утонченным и знатным римлянином. Мне вдруг пришло в голову, что он, может быть, хочет вступить в долю и стать совладельцем «Забавной рожицы». Росселлини был расчетливым бизнесменом. Однако слишком проницательным, чтобы проявить интерес к ателье с таким сомнительным будущим, как наше: конец американской оккупации Рима безусловно означал бы конец нашего бизнеса.

Я даже и вообразить не мог, что его приход изменит всю мою жизнь и что он предложит мне то, чего я больше всего хотел, — пока еще даже не сознавая этого. А что, если бы меня в это время не было в ателье? Надеюсь, он подождал бы или пришел в другой раз. Надеюсь…

Росселлини предложил мне вместе писать сценарий для фильма, который впоследствии получил название «Рим — открытый город». Он пересказал мне сценарий Серджо Амидеи [10] о священнике, казненном немцами. Фильм финансировала богатая графиня. Женщины любили Росселлини. Я пытался понять причину этого: меня всегда интересовала природа искусства быть любимым. Тогда я не понимал, в чем таится его особая привлекательность для женщин, но теперь, кажется, понимаю. Просто они привлекали его. Женщинам нравятся мужчины, которым они интересны. Ему казалось, что это он плетет паутину, однако именно он и попадался. Любовные романы и кино, кино и любовные романы — это составляло его жизнь.

Росселлини сам дорабатывал сценарий, но, по его словам, ему требовалась моя помощь. Я был очень польщен. Потом он прибавил: «Кстати…» — такое продолжение обычно настораживает. Это послесловие, произнесенное уже в дверях — в тот момент, когда и говорятся самые важные слова, заключало просьбу уговорить моего друга Альдо Фабрици [11] сыграть роль священника. Тогда жизнь не очень отличалась от теперешней. Требовалось кассовое имя. Было немного обидно, что меня не хотят самого по себе. Проглотив обиду, я непринужденно произнес: «Никаких проблем».

Однако проблема как раз была. Фабрици не понравился сюжет фильма. Он предпочитал оставаться комическим актером. А тут в основе лежала мрачная и тяжелая история, какую, по его мнению, вряд ли захотят смотреть современные итальянцы, обремененные собственными сложными и мучительными проблемами, похожими на те, что собрался показать. на экране Росселлини. А что, если немцы вернутся? Да и Деньги были небольшие.

Знакомство с Альдо Фабрици было одним из самых важных^ моей жизни. Если бы этого человека не было, его стоило бы выдумать. Мы познакомились случайно в кафе, куда приходили каждый сам по себе. Это было ближайшее кафе от наших домов. Там мы заметили друг друга и заговорили.

Фабрици пригласил меня в ресторан. Наверное, он думал, что я голодаю: очень уж худ был я тогда. Он не ошибался. Я действительно был голоден, но не потому что не хватало денег на еду — просто я постоянно хотел есть. У меня был отличный аппетит, но сколько бы я ни ел, у людей все равно возникало желание накормить меня.

Мы часто совершали совместные вечерние прогулки, которые оба любили. С Фабрици было приятно общаться. Он обладал ярким комическим дарованием и объездил всю Италию, участвуя в водевилях. От него я узнал о живой театральной традиции в провинции, и он же со временем помог мне получить работу в качестве одного из сценаристов в фильме «Проходите вперед, там свободно» (1942). Хотя в титрах мое имя не значится, но оно есть в регистрационных документах, и таким образом я совершенно неожиданно обрел статус сценариста. Я принимал участие в работе над фильмами с 1939 года, но до сих пор только в качестве гэгмена. Надеюсь, все эти фильмы потеряны. «Проходите вперед, там свободно» имел большой успех, и меня завалили предложениями написать комедию. Когда я познакомился с Фабрици, я работал журналистом или, лучше сказать, пытался им стать и потому относился с большой симпатией к тем, кто зарабатывал на жизнь при помощи пера и чернил.

Я посетил Росселлини и передал ему сокращенную версию разговора с Фабрици. «Он хочет больше денег», — сказал я. Это была чистая правда. Росселлини продал кое-что из своей старинной мебели, чтобы расплатиться с Фабрици, так что я помог осуществиться его замыслу, хотя это вовсе не означает, что он не ценил меня как сценариста. Так я примкнул к неореализму.

Росселлини открыл мне, что режиссером может быть обыкновенный человек. Это нисколько не умаляет личность самого Росселлини, который был уникальным человеком. Я говорю это к тому, что, если есть на свете дело, которым мечтаешь заняться, стоит взглянуть на тех, кто делает то же самое. И когда увидишь, что они самые обычные люди, поймешь, что и тебе это может быть доступно. Все равно что встретить Феллини и воскликнуть: «В нем же нет ничего исключительного! Если он снимает фильмы, значит, и я могу». Росселлини дал мне прочувствовать одно свое качество — любовь к кинорежиссуре, и это помогло мне осознать собственную любовь к тому же.

Бывая раньше на киносъемках, — сначала в качестве журналиста, берущего интервью, потом сценариста, — я не сразу понял, что съемочная площадка — это место, где меня ждут самореализация и огромное счастье. Теннесси Уильяме называл такое место «домом сердца». Подлинную цель жизни я открыл для себя только в сороковые годы, когда стал сотрудничать с Роберто Росселлини.

Я очень рано понял, что отличаюсь от других людей. Чтобы не выглядеть сумасшедшим в глазах большинства, мне надо было стать кинорежиссером. Прелесть этой профессии в том, что тебе позволено воплощать в жизнь свои фантазии.

Наши фантазии — вот наша настоящая жизнь. Мои же фантазии и навязчивые идеи — не только моя реальность, но и материал, из которого сделаны мои фильмы.

Меня часто называют сумасшедшим. Сумасшествие — патологическое состояние, поэтому я не считаю такие высказывания оскорбительными для себя. Безумцы — личности, и каждый одержим чем-то своим. Мне кажется, что здравомыслие — это умение выносить невыносимое, жить без эксцессов.

Меня всегда завораживала идея сумасшедшего дома. Я бывал в нескольких и там понял: в безумии всегда присутствует индивидуальность, что так редко встречается в так называемом нормальном мире. Тот коллективный конформизм, который зовется здравомыслием, убивает индивидуальность.

Снять фильм о безумии мне мешало, вплоть до «Голоса Луны», мое изучение психических расстройств, что делало Материал слишком реальным. Я становился грустным и впадал в депрессию. Фантазия тут не помогала. Меня интересовали эксцентрические личности, а также те умственно отсталые люди, которые легко и счастливо приспосабливаются к жизни, но таких среди настоящих безумцев я не находил.

У меня была возможность наблюдать за обитателями сумасшедшего дома. Я видел людей, которым безумие не принесло никакого счастья: они оставались навсегда привязаны к своим кошмарам. Все оказалось совсем не таким, как я воображал. Они были пленниками больного мозга, и это было много мучительнее, чем томиться в стенах клиники. Месяцы работы над подобной темой измучали меня: все получалось не так, как я хотел. Такой фильм, скорее, мог бы снять Бергман или Антониони.

Окончательно прекратить работу заставил меня один случай, один маленький человечек. Известно, что мы легче переносим самые страшные обобщения, вроде «тысячи людей погибли на войне», чем потерю одного конкретного человека, которого лично знали.

Меня привели в небольшую, плохо освещенную комнату. Сначала я никого не видел. Но в комнате находился ребенок, маленькая девочка. Мне сказали, что у нее синдром Дауна; она была глухой и слепой. Девочка лежала, как маленькая кучка тряпья, но, почувствовав мое присутствие, жалобно заскулила, точно щенок. Прикоснувшись к ней, я почувствовал, что она хочет нежности, тепла, заботы. Я держал ее и думал о нашем нерожденном ребенке, которого потеряла Джульетта.

А что, если…?

С тех пор воспоминание об этой маленькой девочке преследует меня. Я не мог не думать о том, что ее ждет, но никогда не пытался это выяснить, потому что в глубине души знал ответ.

Только спустя много лет я почувствовал, что у меня появились силы коснуться этой темы, и то только потому, что я подавал ее как поэтическое безумие, а не как подлинное сумасшествие.

Во время Второй мировой войны и в течение некоторого периода после нее я был «кухонным» писателем. В доме не было отопления, и я работал на кухне, греясь у плиты. Возможно, это как-то отразилось на моих сочинениях, но, если и так, пусть над этим размышляют те, кто любит ворошить прошлое. Мне лично не хотелось бы, чтобы какой-нибудь студент тратил свою молодую жизнь на сочинение диссертации на тему «“Кухонное” творчество Феллини».

Сценарий фильма «Рим — открытый город» — плод кухонного сотрудничества — написан за неделю. Я был задействован в картине как сценарист и ассистент режиссера. Думаю, я это заслужил, но не каждый получает то, что заслуживает. Однако Робертино никогда не был скрягой.

В детстве Роберто и его брат Ренцо, дети известного подрядчика, построившего несколько крупных кинотеатров в Риме, имели свободный доступ в лучшие кинотеатры города. Робертино умудрялся проводить с собой еще толпу ребят.

«Рим — открытый город» и «Пайза» [12] были сняты после освобождения Италии американскими войсками. Если учесть, что на «Рим — открытый город» потрачено менее двадцати тысячи долларов, можно представить, какое мы получали жалование. Лично я даже не помню, сколько мне платили. Но я не роптал — лишь бы хватало на необходимое. Ведь я делал то, что хотел, с людьми, с которыми мне нравилось работать.

Фильмы сняты в документальной манере, подчас нарочито грубовато. Этот стиль окрестили неореализмом. Он возник по необходимости: в Италии не хватало фильмов, да и всего остального тоже. Напряжение в сети все время колебалось — в том случае, если электричество вообще включали. Неореализм был мелодрамой, подаваемой как правда: события, подобные тем, что происходили в фильмах, совсем недавно разворачивались прямо на улицах.

Неореализм был органичным явлением в Италии 1945 года. Ничего другого тогда просто не могло быть. Чинечитта лежала в развалинах, и если вам повезло и вы получили возможность снимать фильм, то съемки приходилось делать на природе, при естественном освещении. Этот стиль был продиктован необходимостью. Неореалист был на самом деле просто практичным человеком, который хотел работать.

«Пайза» — состоящий из отдельных эпизодов рассказ об американском наступлении в Италии во время Второй мировой войны. Этот фильм стал важной вехой в моей жизни. У меня появился шанс продолжить сотрудничество с Росселлини, оказавшим большое влияние на мою жизнь. Я много узнал о процессе создания фильмов, а также объездил всю Италию, посетив места, где никогда прежде не бывал. Я узнал тех итальянцев, которых не знал раньше, и увидел руины — ужасные последствия Второй мировой войны. Война как бы приблизилась ко мне, став более очевидной, чем раньше — когда еще шла. И все увиденное стало частью меня.

Путешествуя по Италии с Росселлини, я вырос в политическом отношении и понял, до какой степени фашистский режим застилал нам глаза. По-настоящему ужасы войны проступали нагляднее в провинции, чем в самом Риме. Меня поразил несокрушимый оптимизм настрадавшихся людей, которые активно возрождали нормальную жизнь. В путешествиях я также узнал о существовании множества диалектов и наречий в Италии. Я стал записывать отдельные высказывания, идиомы, разные словечки. Этот опыт был сродни живительному глотку кислорода.

Жизнь устроена так, что в твою жизнь подчас входят люди, коренным образом ее меняющие. Когда мы заканчивали работу над фильмом «Рим — открытый город», один американский солдат споткнулся о протянутый нами по улице кабель. Пойдя вдоль кабеля, американец нашел нас и сказал, что он кинопродюсер. Его слова не вызвали у нас никаких сомнений. Мы показали ему фильм. Молодому солдату, чье имя было Родни Гейгер, он понравился. Фильм замечательный, сказал он и обещал показать его в Америке. Росселлини, очень доверчивый по природе, дал ему копию фильма. В то время я тоже был легковерен. Как оказалось, наша наивность обернулась во благо.

На самом деле он не был продюсером, однако наша доверчивость принесла неплохие плоды.

Этот Гейгер отвез копию в Нью-Йорк и показал в компании Мейер-Берстин, которая занималась распространением иностранных фильмов. Несмотря на плохое качество копии, фильм тут же купили.

Родни Гейгер сделал на этом хорошие деньги и, связавшись с Росселлини, предложил финансировать его следующий фильм, пообещав обеспечить участие в нем американских кинозвезд. Кажется, Росселлини потребовал Лану Тернер.

Гейгер привез в Италию каких-то неизвестных американских актеров и, что более ценно, новейшие киноматериалы.

Если бы несколько лет спустя ко мне на улице подошел совершенно незнакомый человек, я бы отнесся к нему с подозрением и вряд ли поверил бы ему. Тем самым я бы отмел от себя удачу и разочаровал своего ангела-хранителя. Наверняка в моей жизни были такие случаи.

Росселлини был харизматической личностью. Работая с ним, я понял, что делать фильмы — это как раз то, чего я хочу, а он укреплял во мне веру, что мне по плечу постичь эту форму искусства. Он был старше меня и во многом превосходил. Я всегда любил цирк и видел сходство между ним и кино. В детстве самым большим моим желанием было стать директором цирка. В обоих видах искусства мне нравится возможность использовать импровизацию и фантазировать.

В основе «Чуда» лежит история, которую я помню с детства. Тогда Росселлини только что закончил съемки фильма по «La voix humanie» [13] Кокто и должен был в пару ему снять еще один короткометражный фильм. Не думаю, что съемочная группа пришла бы в восторг, узнав, что я сам сочинил рассказанную им историю, которая на самом деле произошла в Гамбеттоле (Романья), где я в детстве проводил каникулы у бабушки.

Я же сказал, что она принадлежит известному русскому писателю (фамилию я придумал сам) и в ее основе лежат подлинные события, произошедшие в России. Придуманную фамилию я сейчас уже не помню, но тогда никто не признался, что она ничего ему не говорит. Я забыл ее сразу же, как только произнес. Тогда Россия казалась более таинственной и романтической, чем в наши дни, и я легко завоевал внимание группы.

История всем понравилась: ее тут же решили снимать. Но она слишком уж понравилась. Меня просили еще раз назвать фамилию писателя, а я ее уже забыл. Все хотели знать, что он еще написал: где есть одна хорошая история, там должна быть и другая. В конце концов, пришлось признаться, что я сам ее придумал, но от этого она не стала нравиться меньше. Главным действующим лицом истории, положенной в основу «Чуда», был персонаж, который, возможно, был цыганом, а возможно, и нет. Гамбеттола — деревня, затерянная в лесах, и я любил ее, потому что там жила бабушка, которая была мне дороже всех на свете. В то время это был самый главный для меня человек. Я не мыслил жизни без нее, чувствуя, что она меня понимает и будет любить, несмотря ни на что. В Гамбеттоле во время летних каникул я пережил много счастливых деньков. Там я привык говорить с животными. С лошадьми, козами, собаками, совами, летучими мышами. Я ждал, что они ответят, но так и не дождался.

Бабушка всегда носила черный платок на голове. Не знаю, почему. Мне как-то не приходило в голову спросить. Я воспринимал этот платок как часть ее. Она ходила с тростью, грозя ею своим работникам. Те же относились к бабушке с большим уважением.

Бабушка как-то рассказала мне сказку собственного сочинения. Она напоминала «Царевну-лягушку», только вместо лягушки героиней была курица. Я был еще очень мал. Но даже сейчас, когда приходится есть курицу, меня охватывает страх, не царевна ли это? Вдруг я навредил ей, а может, она станет жить внутри меня? Тогда же сразу после сказки мне дали на ужин цыпленка. У меня начались жуткие боли в животе. Мать уложила меня в постель, уговаривая заснуть; она говорила, что во сне все пройдет. Но я ей не верил. И не говорил, что на самом деле меня страшит. Я боялся, что цыпленок превратится в царевну прямо у меня в животе.

Бабушка очеловечивала всех животных. Она могла сказать о свинье: «София влюбилась». Или о козле: «Смотри, Джузеппе ревнует». Присмотревшись, нельзя было не согласиться, что она права. Бабушка умела также предсказывать погоду и понимала все, что творится в душе маленького мальчика, то есть меня.

Летом в лесах вокруг деревни объявлялись цыгане. Среди них был один высокий и красивый мужчина с темными курчавыми волосами — не только на голове, но и на груди. На поясе у него болтались ножи. Когда он шел по деревне, все свиньи визжали в предчувствии недоброго. И женщины тоже. Они и боялись его, и одновременно тянулись к нему.

Цыган был дьявольски привлекателен. Все в деревне думали, что он воплощенное зло, сущий дьявол. Меня предупредили, чтобы я держался от него подальше: с ним шутки плохи. Мне представлялось, как он протыкает меня одним из своих длинных ножей, крутит над головой, а потом зажаривает на обед. Однажды в колбасе, которую дала бабушка, я нашел черный волос и решил, что он с головы ребенка, угодившего в лапы страшного Цыгана.

В деревне жила одна слабоумная женщина. Далеко не молодая, она, однако, страстно влюбилась в этого необычного, сексуально притягательного мужчину. Ее стоило пожалеть, но жители деревни предпочли относиться к ней с презрением; в лучшем случае — с равнодушием. Женщина родила от Цыгана сына. Она всех уверяла, что между ними ничего не было, и сын — Божий дар. Но ей никто не верил.

Приехав года через два в очередной раз к бабушке, я увидел маленького мальчика, который играл один на улице. Он был довольно крупный для своего возраста, красивый, с длинными ресницами и умными глазками. Деревенские жители называли его сыном дьявола.

Сюжет увлек Росселлини, и он загорелся снять фильм, дав мне роль молодого человека, которого слабоумная деревенская женщина (предположительно, Анна Маньяни) считает святым Иосифом. Росселлини считал, что молодой человек Должен и выглядеть, как святой, и потому лучше, если у него будут светлые волосы. У меня же в то время была копна густых черных волос. По мнению Росселлини, выход был один — перекраситься. Когда он спросил меня, хочу ли я сыграть роль молодого цыгана, я не колебался ни секунды. Однако на предложение покраситься в блондина согласился не сразу, но все-таки согласился.

Росселлини договорился, что меня покрасят в женском салоне красоты, и это уже было скверным началом. Порешили, что после окончания процедуры, когда я обрету золотистый цвет волос, мы с ним встретимся в кафе неподалеку.

Росселлини ждал и ждал, а я все не появлялся. В конце концов, он уже почувствовал отвращение к кофе. За это время он успел несколько раз прочесть газету. Покинув кафе, Росселлини пошел в салон узнать, что со мною случилось. Он нашел меня в полной растерянности: мои волосы обрели какой-то невообразимый оттенок рыжего цвета. Скрыть, что они окрашены, было теперь невозможно, и когда я все-таки решился выйти из парикмахерской, ребята на улице насмешливо кричали мне вслед: «Это ты, Рита?», подразумевая Риту Хейворт [14].

Я опрометью бросился назад в салон под улюлюканье и крики: «Рита, дорогая, разве ты не выйдешь к нам?»

Как впоследствии выяснилось, и темные, и светлые волосы одинаково хорошо смотрелись на пленке. Росселлини еще не раз дразнил меня, называя Ритой; я не находил в этом ничего смешного, что его особенно веселило. За участие в «Чуде» Робертино сделал мне сюрприз, вручив ключи от моей первой машины — маленького «фиата».

Появление в «Чуде» дало мне возможность побывать в актерской шкуре, узнать, что актер (даже звезда) чувствует. Удивительное состояние — знать, что все смотрят на тебя. Ты — самый главный, самый важный. Каждый старается тебе угодить. Ловят взмах твоих ресниц, еле заметное движение руки. Ощущение такое, что ты ведущий солист «Ла Скала» или президент Республики. За тебя думают, тебя балуют. Ты окружен заботой. Никогда я не чувствовал себя лучше. Неудивительно, что Лиса в «Пиноккио» говорит: «Охи — ахи; ахи — охи! — быть актером — вот неплохо!» Актеры — испорченные дети, портим их мы — во всяком случае, пока они находятся в свете софитов. В это трудно поверить, но я мог сесть, не проверяя, стоит ли за мною стул. Он обязательно стоял. Любое мое желание угадывалось. Только подумаю, что пора покурить, как мне уже подносили зажженную сигарету. Было такое ощущение, что если хлопнуть в ладоши, перед тобою тут же появятся рабы, даже рабыни. Меня так и подмывало это проверить. Я чувствовал себя императором или фараоном. Маньяни я впервые увидел, когда писал для «Кампо дей фиори» в 1943 году. Я заметил ее, но она не обратила на меня никакого внимания. Тогда я был худой, как скелет. Меня не так просто было разглядеть. Люди смотрели мимо или сквозь меня. Тогда она была увлечена Росселлини, а я был никем. Впрочем, рядом с Росселлини каждый был никем.

У Маньяни была репутация женщины с невероятной потребностью в сексе, ей приписывалось множество любовных похождений. Не знаю, правда ли это. Никогда не видел, чтобы она кому-то открыто себя предлагала. Она часто говорила о сексе, причем довольно грубо, но ей это шло, и ее мужское чувство юмора никого не шокировало. Мне это казалось забавным и не безвкусным. Если кто-то намеренно старается тебя шокировать, это не так уж и шокирует. Она начинала с того, что пела непристойные песенки, и была по природе настоящей артисткой, готовой на все, чтобы привлечь внимание зрителей. У нее был один танцевальный номер, который исполнялся только в узкой компании: она изображала мужчину в состоянии эрекции, используя при этом любой подходящий предмет, который прятала под платьем или в брюках. Первый раз этот номер производил впечатление. Потом он казался вполне обыкновенным. Становилось даже скучно. Но вот вульгарной она мне никогда не казалась.

Со мной она всегда держалась естественно, хотя иногда могла разыграть небольшой спектакль. Это означало, что она узнала о затеваемой мною новой картине и таким образом показывала, что доступна — конечно, только для роли в фильме. Болтали, что когда она говорит о сексе, то недвусмысленно предлагает себя, хотя я никогда не понимал это таким образом. Говорили также, что она ведет себя, как мужчина, и всегда берет инициативу в свои руки, получая то, что хочет. Говорили, что она знает, как делать такие предложения, и не боится получить отказ, к чему должен быть готов любой мужчина. Все, что могу сказать: лично я никаких предложений от нее не получал. Может быть, она понимала, что в то время ни для одной женщины в мире, кроме Джульетты, в моей жизни не было места.

Мне нравится защищать женщину, покровительствовать ей. А с Маньяни я никогда не чувствовал себя настолько сильным, чтобы оказывать ей покровительство — разве только в конце жизни, когда она была очень больна.

Она была необыкновенной. Когда она умерла, все бродячие кошки в Риме оплакивали ее. Она была их лучшим другом. Поздно вечером она приносила им пищу из лучших римских ресторанов.

Последний раз я снял ее в «Риме». Я знал, что она больна. Но мы об этом не говорили. Она была настоящей актрисой и получала радость от работы. Когда ее не стало, я иногда подкармливал кошек на виа Маргутта, приговаривая: «За Маньяни». Конечно, это было уже новое поколение кошек, которые не знали ни кошек Маньяни, ни самой Маньяни, но это неважно.

В 1949 году Росселлини дал мне прочитать сценарий на двадцати восьми страницах. Его написали два священника, которые понятия не имели о драматургии и, тем более, о кинодраматургии, зато знали много об истории христианства. Сценарий был о святом Франциске Ассизском и его последователях. Роберто сказал, что хотел бы сделать короткометражный фильм по этому сценарию, но тот нуждается в серьезной переделке. Было ясно, что работа предстоит большая. Согласен ли я этим заняться?

Прочитав сценарий, я ответил: нет. Категорически, нет. Тогда он спросил: хотел бы я ассистировать ему в этом фильме? Да, сказал я.

И тогда он вернул мне сценарий с тем, чтобы я его переписал. Он должен был называться «Цветы святого Франциска». Почему Росселлини выбрал такую тему? Его взгляд на религию ясно просматривается в таких фильмах, как «Рим — открытый город», «Пайза», «Чудо». Он искренне уважал верующих людей, хотя сомневался в благости организованной религии. Особенно восхищала его пламенная религиозность ранних христиан, что, возможно, и было причиной, по которой он хотел снять этот фильм. Может быть, он также пытался смягчить католических святош, возмущенных его открытой связью с Ингрид Бергман.

Почему я принял участие в этом рискованном предприятии? Могу только сказать, что для меня это был шанс и возможность проверить себя в деле.

Правда заключалась в том, что я хотел работать — особенно ассистентом режиссера и особенно с Росселлини. Он был большой талант и нравился мне как человек.

К тому же меня не засыпали другими предложениями. В кино пока работали немногие, а те, кто работал, не могли сравниться с Росселлини: другого такого не было.

Сценарий был статичным, характеры неубедительными, тема слишком далекой от современного зрителя, но я, несмотря на свою молодость, понимал, что есть определенное преимущество в том, чтобы работать с настолько плохим сценарием. Ведь его можно только улучшить.

Я уговорил Альдо Фабрици сыграть в фильме небольшую роль Тирана, варвара-завоевателя, которую я написал специально для него. Я усердно работал над этой сценой, изо всех сил стараясь сделать ее как можно лучше, чтобы не утратить дружбу Альдо. Остальные исполнители были не профессионалами и подчас, должен признать, работали действительно непрофессионально. Это был довольно непривычный неореализм.

Мои любимые сцены — те, где заняты Брат Юнипер и Джованни Простак, которые испытывают безграничное терпение святого Франциска. Несмотря на все предостережения святого Франциска не воспринимать его учение буквально, не в меру ревностный монах Юнипер появляется в монастыре в одном исподнем, так как отдал одежду нищему, который, по его разумению, нуждался в ней больше.

Помнится, я был доволен сценой в лагере варваров, которую, мне казалось, я написал довольно реалистично, хотя и в несколько фантастичной манере a la Куросава, что должно было вызывать представление о далеком тринадцатом столетии. Мне припомнилась эта сцена, когда я снимал «Сатирикон», хотя там действие происходит совсем в другое время.

Актер, игравший в той сцене священника, спустя пятнадцать лет снялся в роли детектива, похожего на духовника, в фильме «Джульетта и духи».

Я никогда не любил писать сценарии на темы, предлагаемые другими литераторами, хотя, признаюсь, из-за этого упустил много хороших сюжетов. Мне с лихвой хватало собственных замыслов. Думаю, я использовал свои идеи не только потому, что они мне казались привлекательнее чужих (хотя людям это свойственно), но и потому, что был убежден: их мне удастся лучше воплотить. Ведь они были моим порождением, и потому я мог прозревать их в совокупности, в единстве, а также лучше понимать и чувствовать своих персонажей. Я шаг за шагом следовал за ними, не покидая до тех пор, пока они не были готовы к своей судьбе и встрече со зрителем. Тут я отпускал их на волю, как делают родители, посылая ребенка в школу. Я был первым зрителем. Когда же они оказывались на экране, тут уж я ничего не мог поделать — теперь все решали зрители, жующие попкорн и хрустящие обертками от шоколадок.

Я хорошо помню решающий момент в моей карьере, во всей моей жизни. Росселлини работал в небольшой темной комнате, внимательно вглядываясь в мувиолу [15]. Он не слышал, как я вошел. Его напряжение достигло такой степени, что он жил в фильме.

Звук был отключен. Кинообразы молча возникали на экране. Как прекрасно, подумал я, видеть свой фильм без звука, когда все сводится к изобразительному ряду.

Росселлини почувствовал мое присутствие и, не говоря ни; слова, кивком подозвал меня, приглашая приблизиться и разделить с ним эти минуты. Думаю, что это был как раз тот момент, который определил всю мою дальнейшую жизнь.

Глава 7. Гусь и режиссер

После Второй мировой войны я решил зарабатывать на жизнь писательством, а Джульетта работала актрисой на радио и в театре. Сценариями в то время нельзя было много заработать, так что приходилось крутиться. Я писал не только для Росселлини, но и для Пьетро Джерми и Альберто Латтуады [16], с которым меня познакомил Альдо Фабрици.

Туллио Пинелли тоже работал для Латтуады, но мы никогда не встречались, хотя знали о существовании друг друга. Однажды, увидев его у газетного киоска, я сказал, подражая Тарзану: «Ты Пинелли — я Феллини», правда, при этом не бил себя в грудь. Он был старше меня и опытнее, но мы с ним поладили и часто говорили о своих замыслах. Помнится, я рассказывал ему историю человека, умевшего летать, вроде как в «Путешествии Дж. Масторна» — этот замысел не давал мне покоя всю мою творческую жизнь.

Первая картина, на которой я работал вместе с Латтуадой, была «Преступление Джованни Эпископо» [17]. Мне кажется, кое-что из того, что написал я, появилось на экране, но полностью я не уверен. Латтуаде понравилось то, что я сделал, и он предложил продолжить сотрудничество. И даже подарил мне идею. Из нее вырос фильм «Без жалости» — первая картина, где снялась Джульетта. Она тогда не была звездой, однако получила за эту роль «Серебряную ленту» в Венеции.

Джульетта и я подружились с Латтуадой и его женой Карлой Дель Поджио, известной итальянской актрисой. «Великолепных Эмберсонов» [18] я смотрел вместе с Латтуадой. Фильм меня потряс, хотя тогда я не догадывался, что видел только часть его. Теперь я понимаю, что чувствовал Уэллс, когда его картину так искромсали. Со мной подобное тоже много раз случалось.

Латтуада хотел основать собственную производственную компанию, куда пригласил и нас с Джульеттой. Мы стремились освободиться от продюсеров, и теперь у нас появился такой шанс. Так был создан «Капитолиум фильм». Нашей первой (и последней) картиной стали «Огни варьете». В ее создании принимал участие Пинелли, а также Эннио Флайяно, которого я знал по «Марку Аврелию». Так было положено начало важному сотрудничеству.

Предполагалось, что в «Огнях варьете» я выступлю не только в роли сценариста: Латтуада предложил мне сотрудничество и в режиссуре. Это был великодушный жест со стороны такого известного кинорежиссера, как он, хотя я чувствовал, что заслужил это право. Меня много раз спрашивали, кто на самом деле режиссер этого фильма. Как считать, чей это фильм? Его или мой? Латтуада считает его своим, а я — своим. И мы оба правы. И оба им гордимся.

Сценарий был в основном написан мною. В него вошли многие мои наблюдения и мысли об итальянском варьете. Я всегда любил этот театр, любил провинциальных артистов. Мне также поручили подбор актеров и репетиции. У Латтуады был большой опыт по части кинопостановок и режиссуры, и тут главным был он. Латтуада всегда все планировал заранее. А я нет. Я больше полагаюсь на спонтанность в работе. Но, несмотря на разницу наших темпераментов, думаю, мы с ним сняли хороший фильм, хотя никто из нас так и не пошел его смотреть.

Мне очень симпатичны персонажи «Огней варьете»: ведь они хотят быть эстрадными актерами. Уровень сам по себе неважен. Я чувствую внутреннюю связь с каждым, у кого есть желание устроить представление. Актеры из маленькой труппы мечтают о славе, но у них нет для этого возможностей. Это символизирует дрессированный гусь. Он играет свою роль от души. Персонажи были похожи на нас — создателей фильма. Мы считали, что у нас есть художественные способности. И они тоже так считали. Но наши деловые качества оказались не лучше, чем их. Мы потеряли все. Латтуада вложил в компанию больше денег, чем мы, он и потерял больше. Однако для нас с Джульеттой потеря оказалась более значительной: мы вообще не могли позволить себе что-либо терять.

Я приступил к съемкам «Белого шейха» с большим волнением, хотя теперь, по прошествии времени, работа над ним представляется мне относительно спокойной в сравнении с тем, с чем пришлось столкнуться при постановках следующих картин. Но тогда я еще не знал, что готовит мне будущее. Никогда не был силен в качестве предсказателя. Я и в текущем-то моменте не всегда хорошо разбираюсь.

После «Огней варьете» я уже не сомневался, что могу самостоятельно снять фильм от начала до конца, но пока не принял на себя всю полноту ответственности, я не понимал, что в таких случаях чувствуешь. Пока я готовился, это был ментальный процесс, но когда пошла настоящая работа, я почувствовал это нутром. Я с трудом засыпал и несколько раз просыпался посреди ночи. По мере приближения съемок я совсем перестал спать. Есть я стал больше, но радости еда больше не доставляла.

Я чувствовал себя одиноким. Теперь вся полнота ответственности была на мне; ситуация в корне отличалась от той, когда я был одним из сценаристов или разделял ответственность с другим режиссером. А что, если я провалюсь? И подведу верящих мне людей?

Нельзя было допустить, чтобы остальные знали, что я не верю в себя. Я должен быть лидером — непогрешимым или почти непогрешимым — тогда они смогут следовать за мною. Разве можно, чтобы люди, принимавшие участие в создании ((Белого шейха», подозревали, что верят тому, кто сам не верит в себя? Ни с кем, даже с Джульеттой, я не мог поделиться своими сомнениями, хотя от нее мне не удавалось полностью Скрыть свою нервозность. Когда я уходил из дома в первый день съемок, она, стоя в дверях, поцеловала меня на прощанье. И это был не обычный символический поцелуй, нет, такой пылкий поцелуй дарят, когда провожают на опасное дело, не зная, вернешься ли ты оттуда.

Мне казалось, что я на фронте и вот-вот начнется решающая битва с врагом. Куда мне податься, если я проиграю? Придется уехать из Рима. А для меня это было смерти подобно. Меня охватила паника. Казалось, я лечу в пропасть.

Помимо неизбежных трудностей, связанных с постановкой первого фильма, я настоял на том, чтобы роль Белого шейха играл Альберто Сорди, а Леопольдо Триесте — жениха. Сорди считали характерным актером без того обаяния, которое влечет зрителей в кинотеатр, а Триесте вообще был писателем, так что публика не знала его совсем. Тогда никому и в голову не могло прийти, что Сорди станет звездой. Остальные актеры, в том числе и Джульетта, тоже считались не «кассовыми», но я проявил твердость и настоял на их участии, несмотря на весьма шаткое собственное положение. Я должен был делать то, во что верил. Так я поступал и впредь.

Сорди знали как актера, дублирующего Оливера Харди в итальянских вариантах фильмов с Лаурелом и Харди. Чтобы добиться такой чести, он выдержал большой конкурс. Для меня это был показатель. Когда я познакомился с Сорди, мне на какой-то момент почудилось, что я стою рядом с Оливером Харди, хотя внешне они не похожи. Его голос для меня навсегда остался голосом Харди. Со временем мне стало интересно, какой на самом деле голос у Харди. Когда же услышал, он не вызвал в моей душе никакого отклика: то был голос самозванца. «Где Сорди? — вскричал я. — Я хочу слышать Сорди!» Мы жили в мире иллюзий, а не реальности, в искусственном коконе, к которому привыкли. Для меня отказать Альберто Сорди, не дав ему роли в «Белом шейхе» и в «Маменькиных сынках», было равносильно тому, чтобы отказать самому Оливеру Харди.

В то время Сорди был уже достаточно умелым актером, выступавшим в шоу перед фильмами в римских кинотеатрах. Работая живьем перед публикой, актер развивает в себе чувство аудитории, особую чуткость, которую приносит и в кино. Просто играть перед камерой — это одно: здесь многое зависит от обычного профессионализма, да и режиссер может помочь. Но способность тронуть души людей, тех, что со временем станут зрителями и для которых, собственно, и снимается фильм, вот что настоящее искусство. Эта его способность проявлялась уже на съемочной площадке: он трогал за живое всех нас, его снимавших.

Когда что-то сильно волнует меня, я должен все делать по-своему. Правда, начав работать, я говорю себе: «Феллини, нужно идти на компромиссы. Делай то, что ты хочешь, но позволь и другим раскрыться. Будь разумен и рассудителен. Реши, что для тебя — главное и не уступай. А что касается прочего, не самого основного, будь щедр. Ты должен уразуметь: это их хлеб».

Затем, на общем собрании кто-нибудь говорит: «Думаю, у этого персонажа не должен быть в кармане платок», и я вдруг. вновь становлюсь упрямым, как малый ребенок. Мать не раз говорила мне, что я почти не изменился с детства.

Идея «Белого шейха» требует некоторых пояснений. В то время в Италии появилась мода в комиксах для взрослых вместо карикатур использовать фотографии. Этот жанр назывался fumetti [19], и фильм о нем считался коммерчески удачным проектом.

Мысль снять художественный фильм о fumetti подал мне Антониони, сам поставивший несколько лет назад отличную короткометражку на эту тему. Но когда ему предложили снять полнометражный фильм о fumetti, он отказался. И Латтуада тоже.

Так как мы с Пинелли уже начали работать над сценарием, я обратился к нескольким продюсерам, предлагая себя в качестве режиссера. Сначала я вел переговоры с теми продюсерами, кто в принципе одобрял эту идею, но они не хотели вкладывать деньги в фильм молодого режиссера, который имел лишь половину кредита. Они вели себя так, словно половина кредита хуже, чем ничего. Их логика сводилась вот к чему: как можно начинать снимать, когда ты этим еще самостоятельно не занимался? У меня же появился вкус к режиссуре, и я не сомневался, что нашел то, чему хотел бы посвятить жизнь. В конце концов Луиджи Ровере, бывший продюсером у Пьетро Джерми, решил дать мне шанс. Ему понравились «Огни варьете», и он верил, что из меня получится второй Джерми. Итак, я начал снимать фильм с одним продюсером, а закончил с другим, и это стало системой вплоть до «8 1/2» начала моего сотрудничества с Анджело Риццоли, с которым мы сделали не одну картину.

Предполагалось, что Ровере будет продюсером и моего следующего фильма, которым должна была стать «Дорога», но он отказался, не веря, что подобный замысел может принести коммерческий успех. Продюсер же, которому идея фильма пришлась по душе, а именно Лоренцо Пегораро, посоветовал мне сначала снять «Маменькиных сынков», а тем временем подыскать «более молодую и привлекательную» актрису, чем Джульетта, на роль Джельсомины. Он так и сказал это — на прямик, даже не стараясь быть тактичным. Иногда драма объективом более напряженная, чем перед ним.

Мы с Пинелли создали в сценарии ситуацию, когда обыч-| ные люди оказываются связаны с персонажами fumetti и живыми моделями, которые их играют. Пинелли предложил ввести в фильм провинциальную супружескую пару, проводящую в Риме медовый месяц. Я тут же загорелся и уже мысленно представлял себе весь фильм. Женщина тайно мечтала герое из fumetti, пока муж подготавливал встречу молодой жены со своими родственниками, а затем последующую аудиенцию у Папы. Буржуазные провинциалы в Риме — эта была мне по душе. Я тут же идентифицировал себя с ними зная, что некоторые люди так и воспринимают меня — как провинциала. И до какой-то степени они правы.

Итальянец из провинции может думать, что готов к встрече с Римом, однако на самом деле жизнь большого города его подавляет. Всю мою жизнь мать рассказывала Рикардо и мне Риме, который помнила с юности, и образ города сложился для меня из моих фантазий и ее воспоминаний. Воспоминания матери стали моими ожиданиями.

Исходя из собственных впечатлений, я приступил к созданию истории о путешествии молодоженов в Рим — ведь и я точно так же приехал сюда в один прекрасный день, которого никогда не забуду. Этот день так и стоит у меня перед глазами, будто все случилось вчера. Молодая жена видит Рим впервые. у мужа здесь живут родственники, с которыми он хочет ее познакомить. Аудиенция у Папы устроена дядей мужа, который, несомненно, влиятельная фигура. Я вспомнил, что о такой аудиенции каждый раз, находясь в Риме, мечтала моя мать, и подарил ее мечту своим персонажам. Все перепитии этой истории сводятся к одному дню. Ограничения, особенно в кино, часто больше стимулируют воображение, чем полная свобода, — хотя многие думают иначе.

В течение этих двадцати четырех часов в браке супругов происходит первый кризис. Молодой жене Ванде нравится быть замужем, но она грезит о более романтическом герое, чем ее муж. Леопольдо Триесте нашел нужные комедийные краски, чтобы сыграть Ивано — мужа, которого она ценит, но не любит. Ивано — надежный, преуспевающий и уважаемый человек, но далеко не герой. У него есть одна характерная черта: он никогда не расстается со шляпой. В начале фильма, когда супруги, приехав в Рим, сходят с поезда, муж, оказавшись на платформе, полностью теряет контроль над собой и ситуацией, думая, что в суматохе потерял шляпу. В течение всего фильма каждый раз, находясь без этого внешнего признака респектабельности среднего класса, он теряет уверенность в себе. Даже наедине с женой в гостиничном номере он должен постоянно знать, где его шляпа, иначе он не чувствует себе вполне комфортно.

Мысль о зависимости Ивано от шляпы пришла мне в голову, когда Леопольдо стал расспрашивать меня о характере своего персонажа. Так как он сам писатель, то его интерес отличался от интереса актера. В то время он носил очень красивую шляпу. Обратив на нее внимание, я сказал: «Ивано принадлежит к людям, которые даже в ванную комнату на всякий случай берут шляпу, чтобы, не дай Бог, их не застали врасплох». Эта символическая деталь определила характер Ивано.

Ванда, как многие итальянки того времени, — тайная поклонница fumetti. От любви и брака она ждет того же, о чем читает в романтических историях. На самом деле она тайно влюблена в одного из натурщиков fumetti — Белого шейха. Этого персонажа в типе Валентино [20] изумительно сыграл Альберто Сорди, чей выдающийся талант до того времени никто не заметил. В глубине души Ванда надеется на встречу с Белым шейхом в Риме. Ведь в ответ на ее восторженные послания шейх прислал письмо, в котором приглашал навестить его, если она когда-нибудь приедет в Рим. Ванда отнеслась к приглашению серьезно, не поняв, что это всего лишь дань вежливости. Втайне от всех она отправляется на встречу с Белым шейхом, оставив мужа одного на целый день. Ивано — раб внешних приличий и потому не может признаться дяде, что не знает, где находится жена; он сочиняет нечто малоправдоподобное: жена, якобы, внезапно заболела и не может покинуть гостиничный номер.

Тем временем Ванда приезжает на пляж, где снимают Белого шейха. Как и Ивано, он является придатком к головному убору. Стоит Белому шейху снять чалму, и он тут же превращается в обычного человека. И даже более того. В ничтожного человека.

Шляпа может многое рассказать о характере персонажа. Когда Мастроянни играл в «8 1/2» режиссера, он носил такую же шляпу, что и я. Я ношу шляпы. Хотя делаю это исключительно для того, чтобы скрыть редеющие волосы. Марчелло и сам стал носить шляпу, когда я убедил его, что в фильме «Джинджер и Фред» у его героя не должна быть такая густая шевелюра, как у него. До тех пор, пока его волосы не приняли прежний вид, мне кажется, он и спать ложился в шляпе.

В сценарии я также использовал образы и впечатления из рассказов, написанных мною для «Марка Аврелия», которые передавали мои мысли по поводу обреченной на гибель романтической любви, молодого чувства, столкнувшегося с грубой реальностью, испорченного медового месяца, разочарований, сопутствующих раннему браку и невозможности сохранения романтических иллюзий.

В моем сознании запечатлелась одна сцена из первых лет жизни в Риме, когда меня допрашивал представитель закона. Меня в очередной раз пытались призвать на военную службу. Мужчина в военной форме задавал вопросы, а по мере того, как я отвечал, секретарь, сидевший рядом с ним, быстро печатал все, что я говорил, на огромной визгливой пишущей машинке. Его удары напоминали автоматную очередь. У меня возникло чувство, что мои слова выстраивают против расстрельного взвода и уничтожают чуть ли не прежде, чем я их произношу. Этот образ лег в основу сцены в полицейском участке, где Ивано пытается что-нибудь разузнать о пропавших людях, скрывая, что у него самого исчезла жена. Мне знакомо это чувство: он думает, что стоит ему открыть себя, и эти люди в форме станут его преследовать. Оно принадлежит мне, и я наделил им Ивано. Во время войны меня не покидало ощущение, что за мной следят.

Однообразие и строгая регламентация жизни — мои враги. Мне никогда не нравилось делать то, что делают другие. Секс по субботним вечерам никогда не привлекал меня. Конечно, бывают исключения.

Мне никогда не хотелось верить, что кто-то осуществляет контроль надо мною — особенно над моим сознанием. Любое движение общества к некоему подобию муравьиного царства мне неприятно. Я помню, как в юности видел молодых людей, марширующих организованными группами, как стадо. Даже когда на них не было определенной формы, в одежде все же преобладал какой-то общий признак, делавший ее единообразной. Особенно запомнились мне сироты Римини. Бедняги. Где бы ни требовалась массовость — на похоронах ли, на манифестациях или еще где-то, всюду приглашались они в их черных формочках. Чувствовалось, что дети понятия не имеют, зачем они здесь нужны, — им просто приказали явиться, а Другой альтернативы, кроме как подчиниться приказу, у них нет. Они не только потеряли родителей, у них отняли их собственные личности.

Мимолетное появление на экране Джульетты в роли Каби-и добродушной маленькой проститутки, которая старается ить Ивано, когда он думает, что потерял жену, оказалось важным для артистической карьеры Джульетты и моей, режиссерской. Она была так великолепна, что продюсер больше не говорил, что она не годится на роль Джельсомины. И, конечно же, эта сцена вдохновила меня на «Ночи Кабирии». Можно сказать, что Кабирия была бедной погибшей сестрой Джельсомины.

«Белый шейх» стал моей первой картиной, в которой зазвучала музыка Нино Роты. Наши долгие и безоблачные отношения начались за стенами «Чинечитты», когда мы еще ничего не слышали друг о друге. Однажды я обратил внимание на забавного низенького человечка, который дожидался трамвая не там, где надо. Казалось, он пребывал в прекрасном расположении духа и забыл обо всем на свете. Что-то заставило меня встать там же, рядом с ним, и ждать, что будет. Я не сомневался, что трамвай остановится где положено и нам придется бежать за ним, а незнакомец был, похоже, твердо уверен, что тот остановится рядом. Думаю, мы часто заставляем свершаться то, во что верим. К моему величайшему удивлению, трамвай остановился прямо перед нами, и мы спокойно вошли в него. Мы работали вместе до его смерти в 1979 году. Такого, как он, больше не будет. Он был очень естественный.

Я показал отснятый материал «Белого шейха» Росселлини еще до окончания монтажа. Робертино одобрил фильм. Его мнение для меня много значило. Я восхищался им как режиссером, и его похвала в этот решающий момент в моей карьере была очень важна. Вскоре после этого я, помнится, сказал Росселлини, что надеюсь когда-нибудь отплатить ему добром за такое великодушие. А он ответил, что лучшей благодарностью для него будет, если я, в свою очередь, вдохну веру в кого-нибудь еще. Пусть я вспомню его и помогу талантливому молодому человеку, когда придет время и я стану одним из лучших итальянских режиссеров.

Работая над фильмом «Лайза», я понял, что хочу быть кинорежиссером. Я еще подумал тогда, что, возможно, именно кино, а не в журналистике — мое будущее. Снимая «Белого шейха», я знал, что я уже кинорежиссер.

Загрузка...