Савка Сорока, сокольничий великого князя галицкого Мстислава Удатного19, выехал третьего дня с дядькой Василием в степь набить «всякой» дичи к столу своего господина.
Их сборная охотничья ватага из двадцати киевских и галицких дворовых «добытчиков» пытала удачу южнее Черной протоки. Места нелюдимые, дикие – верно, но далекие от кочевий лихих половцев. Выше по течению, верст за сто, можно было наткнуться на шатры и повозки «лжеверцев» хазар20, на другие окольные народы, что осели с «мирной клятвою» во степи, возле белокаменных стен могучего Киева, – ну, да туда пылить… подковы сотрешь.
Добытчики были спокойны, как у Христа за пазухой. При них скрипело всего три подводы, остальные десять во главе со старшим зверобоем Перебегом мяли траву восточнее сторожевого кургана Печенегская Голова. Равнины и лесистые склоны холмов там были полны зверьем: и олень, и косуля, и вепрь, и лось… Камыши и плёсы стариц21 кишели крылатой дичью, но… это были земли хана Котяна – хозяина Дикой Степи.
…Отколовшаяся от основной партии семерка на совесть прочесывала долину за долиной. Свежих следов и здесь было по горло – не зевай, смотри в оба. И удача им улыбнулась. Вскоре все три подводы наполнились «под захлеб» дичью, и время было поворачивать вспять.
– Савка! Слышь ли, урван?
К молодому сокольничему восемнадцати лет подъехал шагом на стомленном мерине дядька Василий. Поправив побитый сединой ус, крякнул с седла:
– Однакось времечко… восвояси трогать. Вороти подводы, Сорока, заждалися нас на княжем дворе.
– А как же быть с киевлянами, дядя? Мы вроде как в гостях у ихнего князя?.. Аж ли не бум ждать Перебега с ловчими? – загребая растопыренной пятерней упрямые вихры к затылку, подивился Савка.
– Семеро одновось не ждуть, дурый… – У кума Василия смеялись глаза. Подъехав ближе, он похлопал сокольничего по загорелой до черноты шее и подмигнул: – Перебег, чай, не сосунец, бывалый добытчик, и воин хоть куда! При ём дюже стрелков супротив нас. Да и хозяин у него свой имеется. Нехай сам пылить в Киев. При такой жарище кабы убоина душком не взялась. Тады угробим дело. А ты знашь, наш князь строг – недогляд не потерпит! Давай, поспевай за мной, малый. И не брунжи, як комар.
…Захлюстанные пылью и кровью подводы тяжело тронулись обочь песчаного холма, блестевшего розовой плешью. Мокрые от пота, вконец замордованные жалящим паутом лошади то и дело спотыкались, храпели, вымогались из последних сил.
…Солнце еще не село, оно висело над горизонтом на расстоянии одной ладони от него, но степь под колесами повозок уже окрасилась спелым багрянцем.
Опытный следопыт без труда может определить в любой момент время суток, даже не глядя на небо, а просто присмотревшись к кочке или кусту – как на них падает свет. Обладал этим опытом и Савка Сорока, а потому никак не мог понять бессмысленного упрямства седоусого дядьки Василия – насилу понужать лошадей. «Один бес нам не поспеть к ночи… до крепостных ворот еще ой как далече, сколь ни крути… Не краше ли дать разумный отдых коням? Óно где солнце, ужо надкусили его, родимое, холмы половецкие…»
И точно, как ни «холерил» дядька Василий, как ни лютовали плетьми погонщики, скорая ночь прежде настигла их, вынудив застрять до зари в степной балке.
…Место для ночлега спешно выбрали у мелкого говорливого ручейка – шириной не больше конского хомута, а то и того ýже. Вокруг простиралась ровная, как стол, степь, лишь за спиной виднелись корявые гребни холмов, похожие в этот закатный час на застывшие морские волны.
…Сидя у костра, Василий, как старший, зачел молитву. Остальные повторяли за ним, временами осеняя себя крестом, с опаской поглядывая по сторонам. Когда с молитвой было покончено, добытчики княжего двора с нетерпением накинулись на еду. Люди выхватывали из «жаровни» запеченные на углях куски оленины и, громко чавкая, с жадностью пожирали сочное мясо.
Время шло, и мало-помалу укрытый плетенкой от вражьего глаза костер стал угасать, потому как в него перестали подбрасывать собранный прежде валежник.
Отягощенные трапезой люди какое-то время еще восседали на разостланных шкурах в сытом оцепенении; затем в этом же бессознательно-благодушном состоянии стали вытирать о длинные волосы и ниспадающие на грудь бороды жирные пальцы и тут же укладываться. Уж кто-кто, а они-то нынче заслужили свой отдых.
В конце концов все угомонились, и только Василий и Савка продолжали сидеть, глядя в догорающий рубин костра, над которым хилой струйкой вился дымок и уходил в ночь, в черное небо, а вернее, в синее – из-за россыпи золотых и серебряных звезд.
– Пошто не спишь, Сорочёнок? Ты али я… дозорить станем? – Василий уткнул в землю короткий, в полтора локтя меч; оперся двумя руками о крестовину рукояти, нахмурил брови. – Не нравится мне эта ноченька, упаси Бог… Кошки скребуть на душе… Эх, от радости выпить, от горя запить. Вон и шакал-добывашка завыл, ровно к покойнику… Слышь ли, Савка?
Юноша кивнул головой, посерьезнел лицом. Вроде обычная для степи вещь: «Вот ведь невидаль – песнь шакалки?.. И ему, хвостатому, пожалиться хотца… Бродячая жизнь не тетка родная…» Ан нет, тошно как-то стало на сердце после слов Василия. Савка, чувствуя легкий озноб, запахнул шибче полы своего зипуна, прислушался.
И правда, где-то в степи, пожалуй, в версте от них, тявкал шакал. Потом стал скулить и повизгивать, жалобно подвывая. Затем вдруг взял по-бабьи высокую скорбную ноту и завыл вовсю, точнехонько зарыдал, и все в разном «манере», будто он там не один, шельмец-чревовещатель, а целая стая.
Где-то к югу, ближе к холмам, отозвался степной волк. Дальний сородич шакала завыл протяжно и стыло. «И кто их знает, кто их разберет, зубастых чертей?.. А может, это половцы иль печенеги?.. Эти злодыги отменные мастера под волка косить… Это у них, поганых, с рожденья что ни на есть любимая уловка». Но бирюк22 продолжал без утайки выть про свою нелегкую судьбу, и сидевшие у костра, не сговариваясь, порешили, что это все же настоящий серый разбойник.
Однако Савка придвинул к себе поближе лук с перёными стрелами – так-то оно спокойнее и вернее… Береженого Бог бережет.
– Можа, подкинуть сухары в огонь? – глухо обронил дядька Василий. – Я гляжу, дюже зябко тебе, паря?
– Ась? Да нет… – отмахнулся Сорока.
– Не стрекочи! Чай, зрячий… Зипунишко-то твой не от ночной холодрыги, а от солнышка. Пошто овчины не взял? Гляди, застудишь свою хозяйству… как потом девкам подол задирать будешь?
Савка от таких «приятностей» зарделся лицом. Щеки его залила гуща бордового румянца; благо, было темно, да и в отсветах мигающих углей все казалось малиновым. «Вот прилепился, репей! Тоже же мне… исповедник нашелся. Ложился бы спать, орясина чертова».
– Чевось глаза остробучишь? – зашевелил скулами Василий и, задумчиво помусолив кончик сивого уса в губах, вдруг доверительно спросил: – Красива она у тебя?
– Кто?
– Брось Ваньку валять… Не таись! – Василий, скрипнув бычьими кожами нагрудного панциря, нагнулся к Савке и, щекоча ухо ему бородой, шепнул: – Зазноба твоя, то я не знаю! Как ее?.. С Чемеева двора. Гарная девка – коса до заду.
– Отвянь от греха! – Сорока отвернулся, но дядька Василий не отступил. Напротив, зашел с другого бока и снова боднул вопросом:
– Ты хоть, голубь, в губы-то ее чмокнул разок? Подержался небось за сиськи сдобные? Али так… еще только намыкнуться собирашся?
– Да будет тебе брехать, кум! Ежли б не твои лета… да былые заслуги пред князем…
– То шо б тогдась? – Желтые, как речной песок, глаза Василия вновь залучились смехом. – Цыть, Савка! Зелен ты горох мне брехню заправлять! По совести да по нутрям выпороть бы тебя на городском майдане за таки «почтения» к старшим! Одна сучка брехат, а я дело гутарю. Мне с тобой, дураком, мутиться вовсе без надобности. Молчи да дозорь тут, коли охота!.. Ишь ты, гордыбака нашелся! А чаво одлел-то? Чаво?! Сам не знаш. Гляди-ка, ощерился, ровно я с его земляникой-ягодой одну перину делю… Эх ты, Сорока!..
Седоусый добытчик безнадежно махнул рукой, завернулся в хвостатый полог из волчьих шкур и улегся ногами к костровищу.
Теперь слышно стало, как сопят спящие, но богатырского, «нараспашку» храпа, который сотрясает стены на постоялых дворах, слышно не было… Оно и понятно: Дикая Степь с младых ногтей приучает людей не шуметь без нужды. А еще время от времени с тихим шипением осыпался, превращаясь в золу, догоравший сухарник…
Савка вздохнул свободно, когда наконец взялась тишина, но тут же и пожалел о сем… Уж больно тоскливо сделалось на душе. «Сиди тут, таращь глазюки во тьму, как сыч… да гáчи23 мочи в студеной росе…»
Он покрутил головой, глянул на небо. Месяц был чуть-чуть, на волос худее, чем вчера, но теперь он светил вовсю и никуда не нырял, не прятался…
«А всё один черт, на брезгу24 хлябь посыпет… потому как в носу ровнехонько будто кто травинкой щекотит. Эт точно, – заключил Савка. – Взять хоть и то, как нонче хрустела трава под ногами. Да и по тому, как теперича от земли тянет сырью и холодом».
…Он снова обозрел залитую перламутровым, призрачным светом степь. Тишина. Поглядел на спящих вповалку товарищей, подле которых покоились мечи и колчаны. «Спят, сурки… напупились убоины. Ловят в сети заветные сны».
Рядом молчком лежал дядька Василий; его горбатый коршунячий нос торчал вертикально вверх, подсвеченный месяцем.
– Эй. – Сокольничий «на авось» торкнул коленом в плечо зверобоя и дыхом спросил: – Не спишь ли еще, кум?
Василий сторожливо прирассветил один глаз, но, все поняв, досадливо хрустнул под волчьим шкурьем мослаками пальцев и зло просипел:
– Нуть?.. Чего тебе, маета?
– Да погодь ворчать, Васелей Батькович! – Сорока уцепился за льняной рукав дядьки.
– Неча годить! Тебе, балабою, предлагали добром погутарить о том, о сем?.. Ты ж зубья скалил! Теперича – брысь! Дай поспать трошки, скоре вставать!
Василий вырвал руку, помолчал чуток и, сменяя гнев на милость, бросил:
– Чаво хотел-то, горе луковое?
Савка, обрадованный нежданным участием, с готовностью придвинулся ближе, перешел на придушенный доверительный шепот:
– А ты… слыхал ли шо… о татарах?
– А то! – Белки глаз зверобоя сыро блеснули в опаловой майской тьме. – Хто о них ноне не слыхивал, разве глухой?.. В Киеве вельми раззаров25по сему поводу. Немой токмо не гутарит об энтом пришлом зверье… Бают-де, всю южную степь, до самого Хазарского моря26, татары на дыбы подняли! Где ни пройдуть их кони – смерть распластывает крылья! И одна, значить, пепла в остатке от городищ!.. Ты вот послухай, малый. – Василий удобней устроился на шкуре, сунул кулак под голову. – Даве, когдась от Лукоморья27, с Залозного шляху28, пришли по Днепру струги заморских купцов, прибыли с ыми и два ветхих старца-странника. Я-сь был тады на пристани – Толкуне… Зело народишку собралось – шапке упасть негде, угу, воть крест…
– С этим понятно, кум… Дальше-то шо?
– Да погоди ты понужать, торопыга! Экий ты раздолбуша!
Дядька Василий, остребенившись, шворкнул горбатым носом и, выждав паузу, продолжил:
– Так вот, эти два странника, значить, э-э… спаси Господи, надули нам в уши страстей… Дескать, все половецкие станы нонче бегуть сломя голову с Дикого Поля… А за ними вослед гонится лютое, страхолюдного виду племя. Вот те безродные чужаки и есть, значить, «татаре»29. Деды баяли: «Вид ихний наводит ужасть… Бород – нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах. Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы».
– Неужто такие страшилы? – Савка недоверчиво округлил глаза.
– Да помолчи ты, глупеня! Говорят же тебе… От одновось только виду безбожной татарвы люди мруть, как мухи, и падають замертво. Вот так-то, брат-гаврик! Чужбинник дьявол, с длиннюшшей рукой – под церкву! А ты сидишь тут дураком на попонке, со скуки крутишь пух усов и сумлеваешси: «Неужто, дядя таки страшилы бывають?» То-то и оно… Бывають! Оне тебя, родственник, без чесноку и соли, вместе с поршнями30 схрумкають и имечка не спросють.
– А не подавятся, суки? – Савка вспыхнул очами.
– Ты опять за свое?!
– Ладныть… молчу. Дальше давай.
– А дальше та-ак. – Василий поправил уклепанный медными бляхами поясной ремень и раздумчиво почесал заросли бороды: – Вестимо, перепуганный люд забросал Божьих калик перехожих вопросами: так, мол, и так, что сие за люди? Какого роду-племени? Старцы, по всему, были люди сведущие, мудрые, разные там письмена читать способные… Ответовали: шо-де сказано в святых книгах – нагрянет с востоку тьма-тьмущая чужедальцев. Народ сей семени ядовитого, желтого… в наших краях-волостях неслыханный, глаголемый «татаре», и с ыми есша чертова дюжина языков. Яко же половцы доселе губили и грабили окрестные племена, ныне, значить, их погибель настала. Вороги эти не токмо половцев посекуть, но и на ихню землю сами седоша… Во как!
– И откуда ж явился этот народ? – багровея сердцем, прохрипел Сорока.
Зверобой с усмешкой оттопырил нижнюю губу:
– Знамо дело: из тех же ворот, откель весь народ! Бабьё постаралось… Ты воть всё лезешь, да прыгаш муругим козлом впередь батьки в пекло… А товось не знашь, Савка, о чем глаголють сказанья в святых повестях… «О них же владыко Мефодий Патарийский свидетельствует, яко греческий царь Ляксандер Маркедонский в допотопные времена загнаши поганый народ Гоги и Магоги на край земли, значить, в пустыню Етриевську, шо меж востоком и севером. Заторцевал он их, паскуд, горами да скалами и вельми припугнул мечом – сидеши там до скончания сроку! И тако бо владыко Мефодий рече, яко к скончанию времени горы те, значить, раздвинутся, и тогда выйдуть оттель Гоги и Магоги и попленят всю землю от востока до Евфрату и от Тигры до Понтьскову моря – всю землю, значить, акромя Эфиопья…»
– Это ж как… всю землю?! – Савка в горячке гнева схватился за меч. – Стал быть… и нашу матушку-Русь?
– Воть и я за то! Нам половецкова гадовья по самы ноздри! Кровники оне нам заклятые! – Вековая, пенная злоба поводила губы Василия. – Уж какие лета… эти нехристи вытаптывают своими конями чужие хлеба? А сколь кровищи христьянской пролито? Сколь баб наших да детев малых в полон угнано?.. Не счесть! Зачем нам еще татаре? Спаси Господи… – Он осенил себя широким крестом. – Хватит и энтих едучих вшей половецких на нашей хребтине! Даром шо изверг Котян нашему галицкому князю Мстиславу богатый тесть! Вот пусть друг пред другом и распинаются, жмуться в объятьях за свою родню – половецкую кровь, да целуются! А нам-то с тово… какая радость?!
– Плохие слова, кум… Ты как о нашем князе глаголешь? Он нам и отец, и защита.
Савка твердо, с осудом посмотрел в глаза куму, тот зло щурился, но молчал. Сокольничий сбавил до шепота голос:
– Гляди, Васелей… как бы кто не услыхал тебя из наших… за такие слова – дыба31.
– А ты-сь не пужай, малый. – Кум повел дюжими плечами, скрежетнул зубом: – До нее… «дыбы» твоей, еще дожить нады. Ты думашь, зачем наш князь Мстислав со всей дружиной в Киев пожаловал? Знаешь? Так вот: я намедни у княжих палат Мономаховых слыхал грешным делом от ихних панцирников… В степь пойдем, к Залозному шляху, и по всему, вборзе32! Воть дождемси токмо силушки ратной: больших и малых князей, и всем гуртом тронем коней, куды ворон костей не заносил.
– Эт шо ж, супротив татарвы, выходит?
– Выходит, супротив ее, брат ты мой…
Дядька Василий опасливо подмигнул Савке и оголил в улыбке щербатые от кулачных драк зубы.
– Влезли мы, похоже, промеж двух жерновов. С одной стороны половцы и татаре, с другой наши князья – жеребцы ретивые. А нам-то нужно?..
Савка последних слов зверобоя не разумел. В душе его случился пожар: «Неужто в настоящей сече мне быть?! С нашим-то князем! Чего еще больше желать?»
– Кум, поклянись Христом, шо не брешешь… насчет степи и татаров!
– Да истинный Бог. Но ты – цыц! Я-то тертый кобель… Жизнь повидал, баб пошшупал, а ты-сь? Чему лыбишься, дура? Гложут тебя капустные кочерыжки. Кровь впереди. Ты сам-то разуй гляделки! Разве не зришь, шо кругом деется? Сии знаменья последних лет… Те старцы вещали: «Явилась миру страшная звезда, лучи к востоку довольно простирающе… и предсказала новую пагубу христианам и нашествия нового ворога… То вышли из-за гор ледовитых и прут на нас Гоги и Магоги! Ныне пришло реченное скончание времени. Конец миру близко!» А ты – гы-гы!..
– Кум, а кум! – У Савки от возбуждения пуще прежнего загуляла по жилам молодецкая звонкая кровь.
– Да пошел ты, Сорока! – рыкнул Василий. – Надоел ты мне хуже горькой редьки! Вынь да положь ему… Дай поспать, оголтень!
Дядька Василий натянул на голову волчью покрыву, и больше ни слова.
Но сокольничий был не в обиде. «Вот новость так новость! С копыт сбивает!» Да и ему ли, Савке-молодцу, горевать посему? Его и без того сжигала изнутри мучительная страсть к победам… Готовность послужить своему кумиру – князю Мстиславу Галицкому во славу русского оружия. «Ежели грянет сеча – то постоим! Почтим нехристей огнем и мечом!» Одного он только не мог понять, как это: «Я сложу голову, а жизнь будет гореть без меня?..» Впрочем, эта темная мысль не пугала и не застревала в его голове; она уносилась прочь, подобно щепке в быстрой стремнине реки. К своим годам Савка знал, как «Отче наш…», что воины имеют в виду, когда говорят о смерти; постиг он, и что такое преданность родной земле, православной вере и своим друзьям. Губы юноши тронула счастливая улыбка – неутолимая жажда острых ощущений, она накатывается волнами, как безумие. И, право дело, в такие минуты Савка Сорока готов был на все, дабы утолить сей голод, сполна вкусить запретные плоды. Да и что может быть для молодой, горячей крови более прекрасного и притягательного, чем опасность и риск?.. Любовь! – вот что способно загасить сжигающее его пламя. Вернее, ярче разжечь… Ведь любовь – это тоже всепожирающий огонь, тоже безумие.
Но и на этом поприще ему, Савке – круглому сироте, ни горевать, ни тужить не приходилось. Потому как в родном Галиче, за высокими крепостными стенами его надежно ждало крепко любящее сердце. «Ксения, люба моя!..»
…Савка бесшумно поднялся с нагретого курпея33, прошелся размять затекшие ноги, проведать коней – все ли ладно? Через мгновенье его уже было не видно, а через другое – и не слышно.
…Месяц меж тем укутался в черные перья облаков, но вскоре выглянул одним серебряным усом, и стало чуток светлее, но ненамного – кусты и бугры по-прежнему не отбрасывали тени.
Кони настороженно встретили Савку, но, узнав в нем «своего», нудиться перестали.
Сорока стряхнул с мягких юношеских усов хлебные крошки, запил сухарь из кожаной фляжки родниковой водой и посмотрел еще раз в сторону лошадей. Те были сбиты в гурт, прядали ушами, их чуткие ноздри трепетали, как листья ивы. Сокольничий снова улыбнулся своим мыслям; в глазах табунка отражались рубиновые искры прогоревшего костра, их сочный малиновый блеск играл в черном гривье, как играют звездные блики на речной глади.
«Все же славное гнездилище выбрал кум, – мелькнуло в голове. – Толково, по склону лощины… в аккурат шоб укрыть и людей, и лошадей».
Не желая возвращаться к потухшему костру, он присел неподалеку от лошадей, положив возле своих поршней лук и колчан со стрелами. Мысли крутились вокруг татар… В памяти, как поплавки, прыгали и ныряли в омут воображения дядькины слова: «Вид ихний наводить ужас… Бород – нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах… Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы».
«Да уж… наши умеют понагнать жути… Жабу силком спомають на болоте… соломинкой надують ее, дуру, через гузно и пужают друг дружку. Хотя… что же за зверь-то такой – татары?.. Не по себе, ей-Бо… Но коли наши бьют в хвост и в гриву укрытых в кольчуги да панцири поганых половцев и печенегов… могёть, и сей дикий народ опрокинем? Правильно бабка Настёна гутарит: “Не столь страшен черть, как его молва малюет”».
…Сокольничий хотел еще помороковать над сей «бедой», да не смог… Набросив поверх зипуна овчинный тулуп (который он захватил с собой из повозки), Савка сразу уснул, и немудрено… Потому как нет ничего уютней и слаще на свете, чем спать под открытым небом, укрывшись шкурой. «По первости она колет и щекотит тебя жестковатым ворсом. Но вот ты угрелся, щетинки прилипли к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть».