Посвящается жителям Смоленска
Стояла осень 1605 года. В один из сухих и светлых сентябрьских дней, когда листва только-только начинает золотиться, в дом знаменитого краковского палача постучали.
Палач сплюнул и, застучав деревянными башмаками, легкой, чуть пружинящей походкой пошел к двери. Приоткрыл окошко. На него смотрели блеклые, подернутые нездоровой пленкой глаза городского бродяги.
– Зачем ты пришел, Рафал?
– Я думаю, нам пора разрешить наш давний спор, дядя. – Щека, изъеденная оспой, еле заметно дернулась.
– Нет, Рафал, я же тебе сказал: нет.
– Мы могли бы работать вместе. А так – жаль! Почему ты одному племяннику дал все, а другого вышвырнул, точно шелудивого пса?
– Ты сам знаешь. Я не могу доверять тому, кто ненавидит меня!
– Жаль. Я бы мог с тобой кое-чем поделиться, дядя.
– Убирайся, Кобин. Ты проиграл однажды. Проиграешь и сейчас. Мне достаточно моих знаний, большего, думаю, уже не нужно.
– Ты думаешь, легко сидеть в захолустье и только и делать, что бить кнутом провинившихся крестьян? Я скучаю по настоящей работе. Давай работать вместе. В противном случае!..
– Что в противном случае, Рафал? Мэр города меня утвердил на это место. И я отсюда не уйду. Делиться с тобой я тоже не собираюсь.
– Ладно. Чиновники не должны вмешиваться в нашу жизнь, дядя. Давай выясним это так, как выясняли до нас люди нашей профессии. Как поживает твой цвайхандер?
– Мой цвайхандер?… – Краковский палач бросил взгляд на висевший на стене двуручный меч. – Мой цвайхандер отлично поживает.
– О, ты не знаешь, что такое вырезать коленные чашечки, дядя! Я вырежу их тебе и постараюсь сделать это до того, как ты испустишь дух! – Рафал Кобин растянул губы в жуткой улыбке, показывая желтые, наполовину сгнившие зубы.
– Смешон ты в своей гордыне, Рафал!
– Жду тебя сегодня ровно в полночь на пустыре за Восточными воротами. Не будем нарушать традицию и встретимся там, где испокон веку проводились поединки между людьми нашего круга. – После этих слов Кобин усмехнулся и зашагал прочь.
– Дед, ну давай дальше!
– Я тебе только и делаю, что даю… Не перебивай, так боле услышишь. Когда-то в стародавние времена жил-был пресветлый князь наш Владимир Красно Солнышко.
– Он у тебя то разоритель, то пресветлый?! Сам же говорил, мол, волховников со свету стравливал! – Оладша шмыгнул носом.
– А ты, говорю тебе, не перебивай! – Старый Ульян поправил тесьму на седых волосах.
– Ладно. Не буду! Все одно – не складается!
– Помолчи ужо, так и складется. Нраву князь наш пресветлый был иной раз дикого, и по его жестокому указанию много людей погибло. Врагов побивал без пощады и своих не больно жалел, ежли чего… А Смоленск во ту пору, когда Русь по низовью Днепра крестилась, долго еще оставался языческим. Послал Красно Солнышко одного славного витязя с дружиной, чтобы те, значит, город наш тоже окрестили. Да не больно просто у них все это вышло, потому как жила здесь одна красавица красы неписаной – Марья Белая Лебедь. Ну витязь наш, Михайло Потока, и влюбился, да так крепко, что позабыл и зачем приехал.
– А езычики тож, значит, красивые! А тетка Матрена про них говорит такое, дескать, с хвостами они были да некоторые ажно с копытами!
– Ну не егоза ли тараканья! – Ульян легонько шлепнул сухой ладонью внука по загривку. – Ты будешь слушать, али как?
– Да эт я так. Все ж много непонятного. Дед, давай дальше-то.
– Ты посиди на месте-то да не дергай сказ мой. Ну, на чем я там?… А, вот… Влюбился витязь Михаил в Марью Белую Лебедь. А та ему и говорит, мол, пойду за тебя, но только дай мне слово, что ежли я раньше тебя умру да на тот свет отправлюсь, то ты тоже со мной в курган-могилу лягешь, а коли тебе черед первым умереть, то я за тобой в землю спущуся. На том поклялися друг другу да в скорости и свадьбу сыграли.
– Да что ж христианин на езычице женился?
– Да помолчишь ты али нет, комар вредный!
– Молчу уже, молчу!
– Пищит и пищит, знай себе! Може, ты поболе моего знашь? – Ульян с досады хлопнул ладонями по острым пенькам своих колен. – На чем я тама?… Опять, что ль, заново? – Старик до того уже был раздражен, что не мог унять ходуном заходивший кадык.
– Да в курган леча поклялися. – Оладша озорно заулыбался.
– Вот и поклялися. Вскорости апосля свадьбы занедюжила жена молодая да и опочила скорехонько. Погоревал Михаил Потока один день и одну ночь. Но так он шибко любил свою жену, что клятву выполнил, спустился в курган-могилу и возлег рядом с супругою. Други засыпали их обоих, а сами-то сели править тризну, как по тем временам водилось, три дня и три ночи. И вдруг-кось, нá тебе, на вторую-то ночь земля зашевелилась и вышла из могилы Марья Белая Лебедь. Жива, целехонька, только щечки от лежания в земле чуть бледноватые. Задумались товарищи Михаила: что-то тут неладное. Давай откапывать друга своего. Откопали. Разбудили. Едва поспели, надо сказать. И говорят, дескать, так и так, Марья-то из земли здоровехонькая вышла. Очнулся Михаил да бегом в терем. Видит супругу всю довольную собой да гордую. Он сразу-тоть понял, что она его в могилу хитростью положила, но так крепка его любовь была, что простил он ей это. Прошло время – много ли, мало ли, – да позвала лукавая Марья мужа в лес погулять. А тама обратила бедного в камень да и кинула в ручей. Вернулась домой одна, вся слезьми заливается, мол, выскочили волки, витязь с ними схватился, а ей приказал бежать. Прошло еще сколько-то времени, уж дружина ушла обратно в Киев, уж и Марья замуж за одного литвина-езыца засобиралась. Но так случилось, что шел калика перехожий по тому лесу, захотелось ему попить, наклонился он и вдруг словно почуял, что будто камень ему сказать чего-то хочет. Взял калика в руку камень, сотворил молитву – и нá тебе – камень стал красавцем-витязем. Поблагодарил Потока калику, а сам в Смоленск поспешил. В городе играли свадьбу размаха невиданного. Как увидала Марья-колдунья Михаила невредимого, так и озверела прямо на месте. Сказывают, у нее даже вместо ног копыта появились. И велела она мужа своего приколотить к воротам, чтобы, дескать, страдал он, как Бог христианский. Так и сделано было. И погиб бы славный Михаил Потока, ежли б не плыла во ту пору по реке ладья изукрашенная, а в ней дева Анастасия, в христианскую веру крещенная. Испугалась ее молитв колдунья Марья, обратилась в белу лебедь да и улетела. Михаила сняли с ворот, залечили раны, оставленные от гвоздей. А потом уж и свадьба была. Смоленск-от после этого и пришел ко крещению.
– А с Марьей что? Неужто так и живет? – Оладша громко сглотнул.
– А Марья в наказание за свое езыце так и осталась белой лебедью. Сказывают, летает до сих пор по Днепру. А та ладья, что пойдет за ее белым хвостом, обязательно аль на мель сядет, аль днище порвет о камень.
– Дед, а еще расскажи, а!
– Хватит ужо на сегодни. Темнеет. Ишь вон и осень подкралась. То-то у меня все косточки ломит. Но больно уж шибко ломит нонче. К лиху, чё ль, не пойму!
Неожиданно из сгустившейся тьмы раздался волчий вой. Длинный, протяжный и одновременно печальный. Дед Ульян даже вздрогнул и, перекрестившись, посмотрел на полную луну, которая выкатилась из-за серой тучи.
– Дед, а вот ты сам-то тоже кудесы бьешь. Тетка Матрена говорит, что в тебе лешаки колобродят.
– Чего она, баба дурная, смыслит? Когда скот болеет, тогда и бью, чтобы духов поизгнать.
Вой повторился и звучал до тех пор, пока луна снова не спряталась за тучу.
– Вот разошелся, шельма пучеглазая! Чего-то сегодни ему не шибко весело! – Ульян встал с лавки и одернул длинное льняное платье, доходившее почти до пят, расшитое разными знаками.
– Пошто ты его так ругаешь? Белый – хороший. По лесу поди как мается. Ты же его отпустить обещал.
– Коли обещал, то и отпущу.
Год назад нашел в глухом ельнике Ульян волчью семью. По лесу тоже голод иногда лютует. В людском мире третий год как неурожай, толпы обнищавших, с подпертыми голодухой ребрами по дорогам бродят. А коли у людей худо, то и у зверья всяко так же. Волчица и еще трое щенарей уже были мертвы, а один, белый, точно снег, шевелился, пытаясь из мертвого материнского соска молока добыть. Тогда и взял старый Ульян волчонка. А через год это был уже мощный хищник, красавец с широкой грудью, крутым загривком и страшными клыками.
Вой стих. И Ульян опустился на лавку, глядя с тревожным прищуром на дальнюю изгородь.
– Кажись, подуспокоился. Неладно у меня на сердце чего-то, Оладша!
– Неладно пока. А Белого отпустишь – и все сладится.
– Не то все, парень. Три дни тому Либуша захаживала. Знашь Либушу?
– А кто не знает. Тоже ведьма та еще.
– Дурной ты, а! А кто тебе пупок справил? Так бы дристал по кустам, пока всю душу не выдристал. Ты вона посмотри, скольких она от того света уберегла.
– Да я-то чего! Людей она лечит, но, сказывают, каким-то своим идолам кланяется.
– Ежли чего не понимаешь, то не осуждай.
– Так чего Либуша-то?
– А того, парень. Жил во времена князя татарского Батыги один знатный воин, сам родом из города Риму. Но точно не берусь назвать, откель родом. Батыга считался непобедимым, самое лучшее войско у яво. Всех побивал. И решил добраться до Смоленска наконец. Да не тут-то ему было. Витязь по имени Меркурий встретил на Долгомостье татар да обратил их в бегство. Сам же погиб. Но ценой своей жизни уберег Смоленск. Вот коли зайдешь в Успенский собор, то увидишь в левой стороне шелом, сандалии и копье. Так это его доспехи.
– Видел, как не видеть! – Оладша аж задержал дыхание. Меркурий был его любимым героем, и слушать о нем он мог бесконечно.
– И коня его звали – Черныш. Красавец конь был.
– А ты будто видел, дед?!
– Може, и видел. Може, и сам по той осенней землице хаживал. Кто его знает!
– Эко тебя опять потащило. Так чего Либуша?
– Кости Черныша схоронили под Днепровскими воротами. И как враг приближается, конь из-под земли ржать начинает. Так вот Либуша-то слышала давеча ржание и сказала, что беда идет.
– Беда? – Оладша поднял глаза.
– Да. Говорит, когда вместо деревянной крепости вырастет краснокаменная, тогда, мол, придет лихо из закатных стран.
– Да ну тебя, дед! Это ж когда такая вырастет! – Оладша не поверил Ульяну, но сам, закатив глаза, представил себе красную из камня крепость вокруг Смоленска.