Агитатор, изменник и просто сволочь Ванька Зубов сидел в темнице на цепи, как последний пес. Его скрутили на Каспле, где он занимался тем, что ездил по деревням и уговаривал крестьян и стрельцов не воевать супротив Сигизмунда, а присягать сразу новому Димитрию. Палец в рот Ваньке с детства было не сунуть. Ловок на язык, шустер умом и красив, что тоже в этом ремесле немаловажно. Стеклянный глаз добавлял к чертам что-то демоническое. В Дорогобуже ему удалось сбить с толку полторы тысячи стрельцов и прочих ратных людей, которые после его речей разбрелись по домам. Гордый, счастливый и уверенный в себе, Ванька поскакал к Смоленску. Но Дорогобуж, как говорят, это одно, а Смоленск – совсем другое. В Смоленске сидел боярин Шеин. Поэтому ситуация в корне менялась. Агитировать во владениях воеводы – все равно что деревянной кочергой огонь в печи шевелить: неизвестно, что раньше золою станет. Вот и попался стервец в железные клещи шеиновских стрельцов. Да и сразу был посажен на цепь, точно бешеный пес.
В темнице Зубов находился уже неделю. Его неплохо кормили, вовремя выносили за ним, а к ночи, когда холодало, ставили чугунок с красными углями на земляной пол. В общем, жить можно. Но это-то и сводило с ума агитатора. Всех, кто был с ним заодно, уже давно казнили во дворе, прямо супротив окошка его темницы, а его не трогали. «Чего мурыжите, окаянные!» Он кричал в узкое, зарешеченное окошко, но никто на него не обращал внимания.
Лишь иногда, словно в ответ, виселицы, на которых висели трупы изменников, начинали скрипеть на осеннем ветру так пронзительно, что доставали до самых темных уголков Ванькиной души.
Еще первые двое суток такого заточения он выдерживал стоически, не подавая вида, гордо молчал, стиснув зубы. Посмеивался, ерохорясь перед стражниками. Но потом стал «ломаться». Под горлом зашевелился колючий комок страха.
Дурные предчувствия не обманули. Как-то проснувшись на заре, он увидел, как люди в черных одеждах принесли на двор темницы кол. Вырыли яму. А ему положили чистую, длиною по колено, льняную рубаху.
И тут Ванька завыл во все свое агитаторское горло. Выл он до тех пор, пока не стал пропадать голос. Пока один из стражей не буркнул спокойно и по-свойски:
– Чего орешь?! Самима жрать скоро неча будет. А тут тебя откармливай!
Ванька послушно замолчал, размазывая по щекам слезы.
«…Хосподи, Хосподи. Спаси мя, Хосподи!..» Ужас был такой, что он готов был грызть камни. Но камней не было. Словно свихнувшийся щенок, он стал рыть под собой земляной пол темницы, тонко поскуливая, ломая ногти, тыкаясь заострившейся мордочкой в собственные предплечья.
О, как он хотел, чтобы стражник еще что-нибудь сказал бы ему! Пусть грубое. Пусть любое. Лишь бы слышать речь человеческую. Только на нее можно опереться, находясь пред адом земным. Только в ней и можно разглядеть забрезжившую надежду на спасение. Пусть не в этой жизни, так хоть в загробной. Ведь коли человек простит, то и Бог помилует. Потому как Бог и создавал человеков по образу и подобию Своему.
И вдруг Зубов услышал голос. Прямо над своим затылком. Аж мурашки ледяные прыснули по загривку.
– Не ссы-ы! Все одно помирать когда-то!
Ванька повернулся. Над ним стоял огромный запорожец. Чуб – по губам. С голым, посеченным торсом. Окровавленный и грязный. Видно было, что его тащили лошадьми по земле. От одежды только лохмотья остались. Ни рубахи вышитой. Ни шаровар.
– А-а. Помирать. Так ведь страшно помирать, никак! – Ванька заговорил и удивился звуку своего голоса.
– Страшно не страшно. А надо. Никто два века не живет.
– А ты чего эдак-то по-нашему говоришь?
– Чего? Ты думал, на Сечь только родственники бегут? Тама, парень, кого только нет. Я сам-то из нижегородских.
– А-а… Вишь вон, на кол сажать будут. Тебя, наверно.
– Ты себя утешаешь али как? – Запорожец мотнул чубом.
– Себя утешаю, – растягивая слова, проговорил Ванька, глядя на заходящее солнце.
– Ну коли тебе так спокойнее, то утешай.
– Тебя вот сейчас на кол посадят, а мне поести принесут. Так-то.
Запорожец не стал отвечать, а лишь потрепал Ваньку по макушке, выказав плеснувшую из сердца жалость.
Закат еще полыхал вовсю, а уж за ним пришли. Содрали лохмотья, облили водой из кадки.
– Дай, сам! – Запорожец дернул рубаху из рук стражника.
Рубаха доходила до колен. А ниже – жилистые, поросшие курчавым, черным волосом икры. Запорожец зашлепал босыми ногами на двор.
Его повалили на бок. Подтянули колени к лицу. И вогнали кол. Жалобно хрустнула плоть. Но ни мольбы. Ни единого звука.
– Как такое стерпеть-то можно?! – зашептал Ванька, глядя, как окровавленные ноги запорожца, обхватив кол, двигаются вверх-вниз, пытаясь не то продлить агонию, не то торопя смерть. – А говорил вот, а говорил, что все одно – помирать.
Он бросился на пол, гремя цепью, скукожился, обхватил руками колени и задрожал всем телом.
Словно на салазках в черное небо выехал месяц. Запряг огромного ворона и покатил между звездами. Ворон шумно хлопал крыльями и выдавливал из напряженной груди протяжное: «кар-р».
Ближе к полуночи засовы вновь загремели. В дверном проеме колыхнулся силуэт.
– Ваня?! – позвал голос.
– Настенька! – Зубов поднял опухшие глаза. – Настенька! – повторил, не понимая: где он и что вокруг.
– Это я… Я. – Девушка опустилась рядом.
– Вот, Настенька. Страшно-то как, не поверишь!
Девушка протянула руку и попыталась погладить Зубова по щеке. Но тот вскинулся, отшатнулся, гремя цепью, забился в угол.
– Ты чего, Вань? Не узнал меня? Так ведь узнал!
– Он сказал давеча, – Зубов кивнул на казненного запорожца, – все одно помирать. Вот ведь как сказал-то. А у самого кол меж крыльцев вышел. Вона как торчит и светится. Я и не знал, что кровь светится. Ты чего пришла-то? Чего?
– Хлеба тебе принесла. Морса вот.
– Лучше бы ты мне, Настенька, смерти легкой принесла. Не сдюжу я такого. – Зубов кивнул на узкое окошко.
– Говорила я те. Говорила же… – Настя громко завсхлипывала.
– Так ведь я же не убивал. Не воровал.
– А ты сам-то верил али как?
– А еще как верил, Настенька, и сейчас верю. Неужто под Сигизмундом худее ходить, чем под Шуйским. Да и Димитрий, може, и впрямь настоящий. Закоснели мы все. Закаменели. Вот и Шеин каменеет в своем сидении. Не устоит он перед польской короной. Только людей зря положит в землю. Я вот точно знаю, не устоит. – Зубов перекрестился.
– А коли веришь, что прав, то чего же тогда боишься?
– Так ведь я смерти боюсь. Боли боюсь. А не того, что я не прав. Шляхта нам зла бы не сделала, не воюй мы с ней. А одела бы нас по-людски, как сейчас в Европах ходят, а уму бы разуму научила, отмыла бы нас, немытых да непричесанных. А уж как мне нравится, когда в ихних костелах попы тамошние службу на латыни читают! Красота. И стоять не надобно. И лбом в пол не надобно. А сел на лавку и внимаешь. И органу слухаешь. Душа при этом взлетает к хлябям небесным.
Зубов перекрестился. И изобразил себя сидящим на лавке в костеле. Выкатившиеся из орбит, безумные, поросшие бровями глаза шало сверкали, споря с серебром октябрьской ночи. Сквозь редкую мшистую бороду горели расчесанные до крови щеки.
– Ты вот любишь меня, Настенька. Любишь. А за что, спрашивается? Ведь я и с тобою нечестен был.
– А с кем еще-то? – Настя перестала всхлипывать.
– Да вру я все. Везде вру. Вот только тебе поляков хвалил. Костелы ихние. Так ведь это все ихнее я только умом люблю и признаю, а сердцем-то… Сердцем… А вот тама, – Зубов постучал костлявым кулаком по груди, – нету спокою и радости, понимаешь? Значится, напридумывал я себе всю эту любовь, дабы оправдать свое тщеславие и гордыню. Ты думаешь, я за деньги всю агитацию вел? Нет. Мне нравилось, что к речам моим прислушиваются, что голос мой завладевает чужими умами. Что могу я, Настенька, вот так взять и повернуть всю историю шиворот-навыворот. И нет слаще ничего на земле, чем владеть душами людей, направлять их желания, изменять их взгляды. Стоя на деревенской телеге, был я богаче самого богатого богатея и царя. Потому как сокровище не в золоте, не в каменьях лежит, а в людях. Вот кто людьми управляет, тот и богат по-настоящему.
– И с Фроськой ты был ведь? Точно знаю, был! – неожиданно вымолвила девушка.
– Ха-х… Я ей про одно, а она мне, знай, про свое. Про бабье. Был. Услады искал. Тешился вдосталь. И с другими был. Шли они ко мне за силой, чтобы власть мою почувствовать, потому как в своих мужиках этой силы не видели. И тошно им становилось подчас от измен, а все одно шли, потому как бабе нужен тот, кто ее за собой поведет. Посмотри, пришли поляки, мужей поперебили. А долго ли бабы по ним плакали? Нет. Они уже любили чужих – тех, кто им горе принес. А все почему? Живодеры, звери, но победители, показавшие, что любви достоин только сильный, а не тот, кто не может защитить свою семью. Не тот, кто бежит в леса и отсиживается там. Не тот, кто не может выковать меч и поднять его. Зачем такие нужны природе. Матушка-земля верных сохраняет. Я неверный, скажешь. А это оно как взглянуть! Стрельцы в Дорогобуже, после моих речей по домам разошлись. Так зато царь с воеводами знают теперь, где они были неправы, и знают, кого в измене обвинить. Это ведь как чирий: вскрыл – и гной потек, а как вытек весь, рана начала затягиваться. Гною-то много накопилось на Руси. Может, я чего не понимал или не так чего делал, но всегда Русь нашу любил. Поляков ненавидел, но под ними, считаю, ходить куда выгоднее и спокойнее, чем под бесклюевыми царями. Искренне так думаю. Вот такая у меня нынче правда. Путаная и страшная. Предательская. Пока гордость в нашем мужике не проснется, то быть нашей земле топтанной чужими конями и битой. А вот чтобы гордость проснулась, нужно для начала каленым железом все лишнее выжечь! Ты уж больно-то, милая, не печалься. Ну да, был с другими. Но зато к тебе потом летел повинный и горький, в испоганенной изменами одеже, чтобы рядом с тобой очиститься и Бога вернуть. И понял я тогда, ежли каяться не в чем, что ежли не страдаешь, то и не возвышаешься в думах своих.
Зубов вдруг снова себя почувствовал глашатаем. Подбородок вскинулся, пальцы сжались в кулаки. Он даже привстал, насколько ему позволял ошейник. И несмотря на то, что начал с одного, а закончил совсем другим, ощущал себя полным господином и единственным носителем правды. Припав к окну, смотрел на сидящего на коле запорожца и бормотал что-то совсем еле связное. Только по отдельным обрывкам можно было понять, что он пытается к чему-то призвать мертвого человека. Он даже не услышал, как стражник, просунув бородатое лицо в приоткрытую дверь, пробасил:
– Ну, полюбилися – и буде!
Не заметил Зубов, как вышла Настя, ловя краем платка катившиеся по щекам слезы. Не заметил, как уехал по другую сторону тьмы месяц, погоняя ворона. Не заметил, как кончилась ночь и пришло утро.
То ли сон, то ли забытье, то ли оцепенение всего естества – души и разума. Когда дверь темницы заскрипела и в темное спертое пространство ворвался свежий воздух, а следом поток осеннего, золотого света, он даже не понял поначалу, сон это или уже потусторонняя явь.
В проеме стоял Никон Олексьевич, сухой, долгий и, как всегда, сильно ссутуленный.
Зубов знал дьяка, не раз доводилось быть рядом. Оттого вначале и подумал, что уже находится где-где, но только не в земной жизни.
– Ну что, Иван Демьяныч, как жить дале будем? – Никон шагнул в темницу. – Ох и сперто тут у тебя. И девку не позовешь. Оскоромишься. – Дьяк говорил в своей обычной, чуть занудноватой манере.
Ванька помотал головой, пытаясь стряхнуть наваждение. Потянулся к кадке. Плеснул на лицо несколько пригоршней ледяной воды.
– Да как, Никон Саввич! На кол посадишь?
– На такую мразь, Ванька, как ты, и кола жалко будет, – бесстрастно ответил Никон, слегка поморщившись от скучного вопроса.
– Отдаюсь в руки твои, почтенный дьяк и судья всех судей! – Зубов своим звериным нутром почуял, что дьяк пришел не казнить, а о чем-то договариваться. По вопросам плахи такие люди сами лично не ходят.
– А ну потише тут со своим почтением! Ты не перед Сигизмудом роли исполняешь. Поляки твои вчерась хорошо получили по зубам. – Никон присел на вовремя подставленный стражником табурет.
– Слышал шум ратный со стороны Копытецкой, – кивнул Ванька.
– Да. Теперь тела двух сотен драгун, если король не заберет, то нам хоронить придется. Еще сотня раненых и пленных.
«…Зачем он со мною об этом? Кто я такой для него?…» Зубов очень хотел поднять глаза на Никона, но боялся люто.
– Мучаешься? Не знаешь, зачем пришел Никон? – Дьяк потер больную поясницу.
Ванька быстро затряс головой в ответ, одновременно пытаясь придержать рукой ходившую ходуном челюсть.
– А вот пришел полюбоваться, как тебя на кол сажать будут. – Никон вдруг весело хлопнул ладонями по острым коленям. – А, Ванька? – И сухо рассмеялся, щерясь, показывая остатки зубов.
– Весь в твоей власти, почтенный Никон Саввич! – Но Зубов уже чуял, что казнить его не собираются.
– Верно, – словно читая его мысли, проговорил дьяк. – Зараз поговорю. А потом уже решать буду.
Повисла долгая пауза. Слышно было, как паук скрипит паутиной под потолком.
– Не томи, отче! – взмолился Зубов.
Олексьевич откашлялся в желтый кулак. Поскреб каблуком земляной пол, словно еще раз все взвешивая.
– Ну вот что. Языком ты красиво молотить умеешь. Через это вреда много и ущерба разного нам причинил. Но хочу дать тебе одну соломинку. А уж выплывешь али нет, зависит от того, как стараться будешь.
Ванька снова, как в судороге, затряс головой.
– Ну то-то, Иван Демьяныч. Слышал ты али нет, что у поляков сила нечистая завелась?
– Навроде как волк небывалый!
– Да не стучи ты так зубами. Не раздражай. Противу нас хорошо ты повыступал. А теперь я хочу, чтобы такоже и перед поляками. Они-то ж ведь из плоти и крови. И ничего в них особенного нет, а значит, и боятся, как все. Ежли бы ты речами своими так сделал, чтобы и они расшатались да поразбрелися от Сигизмунда. Чуешь, куда я?
– Чую.
– Во-во. А тут и волк еще какой-то. Все как нельзя кстати. Все противу них поднялись. Даже сила нечистая проснулась. Хочу, чтобы слова твои были для них, что кол осиновый, что пуля литая, что плеть казацкая. Но коли опять предашь, гляди. Девка-то твоя у меня останется, – Никон кивнул на проткнутого колом запорожца. – Ей тама сидеть придется!
– Да что ты, батюшка! – Ванька перекрестился.
– Вот те и батюшка! Ну так как? На кол или к полякам?
– К полякам, отец Никон.
– Ну добре.
– Только ведь какое дело, батюшка, они ведь знают, что я в темнице. А мне бы нужно через их посты как-то. Тут ведь работа тоже непростая – знать нужно, куда идти и с кого начинать. Как и везде, есть шибко верные, а есть сумлевающиеся и нестойкие. Вот к последним мне и нужно пробраться. А их еще поискать.
– Ну, сказочку мы тебе сообразим. – Дьяк прищурился. – Через посты проведем. И даже сумлевающихся подскажем.