IX ГРОЗА

— Будет война, — сказал в один июльский вечер Бенуа, появляясь у ворот.

— Нет, не будет, — сказал Крийон. — Конечно, война когда-нибудь будет, я это знаю. С тех пор как мир существует, войны всегда были, а значит, и будут. Но сейчас вот, на днях, такое большое событие, как война?.. Нет! Это неправда. Нет.


Прошло несколько дней, спокойных, похожих на все дни. И вот страшная весть снова пронеслась, нарастая, распространяясь повсеместно: Австрия, Сербия, ультиматум, Россия. Вскоре мысль о войне оттеснила все. Она останавливала людей на улицах, отвлекала от работы. Она стерегла за дверьми и окнами домов.

В субботу вечером, когда мы с Мари, как и большинство французов, не знали, что и думать, и говорили, лишь бы не молчать, мы услышали барабанную дробь, — барабанщик выполняет в нашем квартале те же обязанности, что и в деревне.

Мари ахнула.

Мы вышли и увидели издали спину человека, колотившего в барабан. Блуза его вздулась. Ветер, казалось, бросал его из стороны в сторону, а он боролся с ветром, продолжая в летних сумерках отбивать глухую дробь. И хотя его было едва видно и чуть слышно, все же в шествии этого человека по улице было что-то торжественное.

Люди, стоявшие на углу, сказали:

— Мобилизация.

Других слов не слетало с губ. Я переходил от одной группы людей к другой, пытаясь уяснить, что произошло, но люди расходились по домам; лица у них были замкнутые, руки механически поднимались к небу. Теперь, когда наконец знали, в чем дело, по-прежнему не знали, что и думать.

Мы вернулись во двор, в коридор, в комнату, и тогда я сказал Мари:

— Мне ехать на девятый день, если считать с ночи послезавтра. Сборный пункт в Монтвиле.

Она взглянула на меня, как будто не поняла. Я достал из зеркального шкафа воинский билет и положил его на стол. Прижавшись друг к другу, испуганно созерцали мы красный листок, на котором был обозначен день моего отъезда, и по складам разбирали написанное, словно мы учились читать.


На другой день и в следующие дни мы толпой бросались навстречу газетчикам. Невзирая на различные названия, все газеты писали одно и то же; мы читали, что единодушный порыв наэлектризовал Францию, и наше маленькое сборище тоже охватил порыв энтузиазма и решимости. Переглядывались, сверкая глазами, поощряли один другого. Я сам кричал: «Наконец-то!» Наш патриотизм показал себя.

Квартал был взбудоражен. Шли толки, провозглашались или разъяснялись высокоморальные истины. Большие и мелкие события находили в нас отклик. На улицах разгуливали гарнизонные офицеры, напыщенные, подтянутые. Говорили, что комендант де Траншо, несмотря на свой преклонный возраст, записался добровольцем в действующую армию, что германские войска атаковали нас сразу в трех пунктах. Проклинали кайзера и радовались его близкому разгрому. И среди всего этого ощущали Францию как живое существо, и мысли всех были заняты ее великой жизнью, которая вдруг оказалась незащищенной и под угрозой.

— Ведь можно было предвидеть эту войну, не так ли? — говорил Крийон.

Господин Жозеф Бонеас подводил итог мировой драмы:

— Мы все были миролюбивы до глупости. Мы изображали каких-то праведников. Никто во Франции не говорил больше о реванше, никто его не хотел; никто даже не помышлял о подготовке к войне; и в сердце мы только и лелеяли мечту о всеобщем счастье и прогрессе, в Германии тем временем исподтишка все подготовили, чтобы напасть на нас. Но, — пригрозил он, приходя в азарт, — и всыплют же ей… И все будет кончено!

Во всем сквозила жажда славы, и всем грезилось возрождение наполеоновских времен.


В ту пору лишь вечер и утро сменялись обычной чередой. Все остальное было нарушено и казалось временным. Рабочие праздно бродили по заводу, вели беседы; и всем мерещились смутные перемены на нашей равнине, под сводами нашего неба.

Вечером провожали полк кирасир. Эскадроны молодых кавалеристов, торжественно гарцевавших по мостовой, сменялись лошадьми, навьюченными тюками с фуражом, громыхавшими повозками и фургонами. Люди выстраивались вдоль сумеречных тротуаров и смотрели, как все это исчезало. И вдруг крики, приветствия. Лошади прянули, всадники приосанились и, удаляясь, вырастали, казалось, на глазах, словно они не уходили, а возвращались.

— Как красиво! И как все воинственны во Франции, — говорит Мари, судорожно сжимая мне руку.

Отъезды, единичные или группами, все учащались. Точно шла какая-то методическая и неотвратимая порубка, руководимая иногда жандармами, — и мужское население день ото дня редело.

И все возрастающая сумятица. Столько сложных мероприятий, мудро предусмотренных и связанных одно с другим; столько новых афиш, наклеенных на старые; реквизиции скота и помещений, и комиссии, и награды, и этот гудящий вихрь автомобилей, переполненных офицерами и аристократическими сестрами милосердия, и столько существований, перевернутых вверх дном, и нарушенных привычек. Но надежда затмевала заботы и мгновенно заполняла пустоту. И все любовались выправкой кавалеристов и военной подготовленностью Франции.

На углах улиц или у окон появлялись люди в новеньких мундирах. Все знали хорошо этих людей, но не сразу узнавали: граф д'Оршам, лейтенант запаса, доктор Барду, военный врач второго ранга, с ленточкой Почетного легиона в петлице, вызывали почтительное удивление. Словно из-под земли, вдруг вырос унтер-офицер Маркасен, весь с иголочки и точно деревянный, в синем и красном обмундировании и с золотыми нашивками. Он издали был виден; как чужестранец, он гипнотизировал стаи ребятишек, которые несколько дней назад бросали в него камнями.

— Старики, молокососы, богатые и бедные, все переодеваются! — торжествующе говорит какая-то женщина из народа.

Другая сказала, что наступает новое царство.

* * *

Начиная с пятницы я был занят приготовлениями к отъезду. В этот день мы пошли покупать обувь.

По дороге мы полюбовались прекрасным оборудованием вестибюля кинематографа, приспособленного под лазарет Красного Креста.

— Обо всем позаботились! — сказала Мари, глядя на груды кроватей, разной мебели, ящиков и множество всяких диковинных ценных приборов; отряд санитаров под командой красивого сержанта Варенна и в присутствии г-на Люсьена, заведующего госпиталем, расставлял все это по местам с чисто французской живостью.

Вокруг госпиталя кипела жизнь. На улице, как по волшебству, выросла палатка со спиртными напитками. Аполлин, для которой в суматохе мобилизации все дни превратились в воскресенья, приходила туда запастись водкой. Вот она ковыляет, пухлая, широкая, сжимая в коротких черепашьих лапах пустой полуштоф; щеки краснеют, как ломтики моркови, и она уже пошатывается, предвкушая выпивку.

На обратном пути, проходя мимо кафе Фонтана, мы увидели и его самого: он стоял в угодливой позе, и лицо его расплылось улыбкой. Кругом, в дыму, пели «Марсельезу»; штат служащих увеличился; сам хозяин разрывался на части и подавал, подавал. В силу фатального хода вещей дела его процветали.

Когда мы пришли на свою улицу, она была пустынна, как и раньше. Звуки «Марсельезы» замирали вдали. Слышно было, как пьяный Брисбиль колотит что есть сил по наковальне. Тени, те же, что и всегда, и те же огни чередовались в окнах. Казалось, что после шести дней неописуемого хаоса привычная жизнь снова водворилась в нашем уголке и настоящее уже побеждено прошлым.

Мы хотели было подняться на крыльцо, как вдруг увидели Крийона, на корточках, у дверей его клетки: при свете лампы, облепленной роями москитов, он старался насадить на палку хлопушку для уничтожения мух. Он работал усердно, — рот его был полуоткрыт, язык высунут, толстый, блестящий от слюны. Крийон заметил нас и наши пакеты. Он отбросил инструменты, шумно вздохнул и сказал:

— Ну и дерево! Настоящий трут, да! Пилить его нужно бечевкой, как режут масло!

Он уныло стоял, освещенный снизу лампой, как башня в темноте, и, следуя капризу мысли, вдруг протянул волосатую руку и хлопнул меня по плечу:

— Раньше все твердили: война, война… Ну, вот мы и воюем, а?

В нашей комнате я сказал Мари:

— Всего три дня осталось!

Мари, пришивая цинковые пуговицы к новой парусиновой сумке, жесткой от глянца, ходила взад и вперед и говорила без умолку. Она, видимо, хотела развлечь меня. На ней была голубая блузка, поношенная и мягкая, с открытым воротом. Мари занимала много места в этой унылой комнате.

Она спросила меня, надолго ли я уеду, затем, как и всегда на этот вопрос, ответила: «Впрочем, ты и сам не знаешь». Она досадовала, что я простой солдат, как все. Надеялась, что война кончится еще до зимы.

Я молчал; я видел, что она украдкой наблюдает за мной; она обрушила на меня целый поток новостей.

— Знаешь, викарий пошел в армию простым солдатом, да, да, рядовым, как все священники. А господин маркиз, хотя он уже на год старше предельного возраста, написал военному министру, что отдает себя в его распоряжение, и министр уже прислал ему с курьером ответ и поблагодарил его.

Она упаковывала и перевязывала веревочками туалетные принадлежности и провизию, как для путешествия.

— Все твои мелочи здесь. Посмотри, у тебя будет решительно все.

Затем села и вздохнула.

— Ах, война все же страшнее, чем ее представляешь, — сказала она.

Она, казалось, предчувствовала трагические события. Лицо ее было бледнее обычного. Усталое выражение его было полно нежности, веки розовели, как розы. Но вот она чуть улыбнулась и сказала:

— Юноши, лет по восемнадцати, записываются в армию, но только на время войны. Они умно поступают, в жизни им это пригодится.

* * *

Понедельник. Бродим по дому. Наконец, в четыре часа, я покидаю дом, чтобы пойти в мэрию и оттуда на вокзал.

В мэрии топчутся люди, похожие на меня. Они навьючены разными свертками; за плечами болтаются новенькие башмаки. Я подошел к своим товарищам и затерялся среди них. Тюдор был в кепи артиллериста. Г-н Мьельвак суетился, как в конторе, с кипой бумаг в руках; он сменил пенсне на очки и этим как бы положил основу военной формы.

Каждый говорил о себе, называл свой полк, сборный пункт, сообщал какую-нибудь подробность личного характера.

Среди этой толчеи, в кругу скромно одетых людей, ораторствовал учитель фехтования, щеголяя безукоризненным мундиром действующей армии:

— Я остаюсь здесь. Я пользуюсь льготой, меня не могут отправить на фронт.

Ждали долго, шли часы. Пронесся слух, что мы уедем только завтра. Вдруг тишина, все подобрались и стали навытяжку: дверь распахнулась, и вошел комендант де Траншо.

Женщины столпились возле стены. Какой-то штатский, поджидавший офицера, подошел к нему со шляпой в руке и заговорил вполголоса.

— Ну, друг мой, — сказал комендант, отходя от него с военной решительностью, — не стоит хлопотать: через два месяца война будет кончена!

Он подошел к нам. На кепи у него белела полоска.

— Комендант вокзала, — сказал кто-то.

Де Траншо обратился к нам с краткой, зажигательной патриотической речью. Он говорил о великом реванше, столь желанном для всех французов. Уверял, что в будущем эти дни станут нашей гордостью, взволновал нас и в заключение прибавил:

— Ну, а теперь прощайтесь с родными. Теперь с женщинами покончено. И в дорогу! Я провожу вас до вокзала.

Последняя сумятица; звуки поцелуев и причитания наполнили большой зал.

Обняв Мари, я поспешил к товарищам. Выстроились на улице, по четыре в ряд. Пошли. Тротуары были забиты провожавшими. Я испытывал в эти минуты чувство восторга и настоящую горячку славы.


На углу одной улицы я заметил Крийона и Мари, забежавших вперед, чтобы еще раз меня увидеть. Они махали мне руками.

— Ну, смелей, ребятки! Не на смерть же идете! — крикнул Крийон.

Мари смотрела на меня и не могла слова сказать.

— В ногу! Ровней! Раз, два! — командовал унтер-офицер Маркасен, шагая рядом с колонной.

Мы прошли через весь квартал. И в темной бесконечности, среди мира вещей, от которых мы уходили широкими, размеренными шагами, сливавшимися в единый шаг, мой сосед, крестьянин, качал головой и ронял отрывистые слова.

— Неразбериха! — бормотал он. — С тех пор как это началось, я ничего еще не успел понять. А знаешь, есть ведь такие, что говорят: «Я понимаю». Ну так я скажу тебе: неправда это!

Вокзал. Не останавливаемся: желтый барьер, который никогда не снимают, снят. Нас ведут через лабиринт чуть поблескивающих железнодорожных путей и загоняют на темную крытую платформу с чугунными столбами.

И тут мы вдруг поняли, что мы одни.

* * *

Город, жизнь остались там, за пределами этой угрюмой равнины рельсов, платформ и мрачных приземистых строений, заполнивших необозримое пространство. Сумерки приносят свежесть, охладившую наши потные тела и наш энтузиазм. Мы дрожим. Ждем. Вечереет; вот и совсем темно. Ночь замыкает каждого в его тесной бесконечности. Трясемся от холода и ничего уже не видим. Под навесом, где мы топчемся, я едва различаю темную беспокойную массу, слышу гул голосов и запах табака. Огонек спички, красная точка папиросы то здесь, то там освещают чье-нибудь лицо. А мы все ждем, праздные и взвинченные ожиданием, садимся на землю, жмемся друг к другу. Мрак и пустыня.

Проходит несколько часов. Наконец появляется унтер-офицер Маркасен с фонарем в руке и пронзительным голосом делает перекличку. И снова уходит. И снова мы ждем.

В десять часов, после многих ложных тревог, объявляют, что подают наш поезд. Он подходит, все вырастая и вырастая, черный и красный. Он уже набит битком, там горланят. Он останавливается, превращая платформу в улицу. Лезем в вагоны, бросаемся к скамьям; при свете мигающих фонариков на бегу видим на вагонах нарисованные мелом свиные головы в островерхих касках и надписи: «В Берлин!» — единственные указатели нашего маршрута.


Поезд отходит. Мы толпимся у дверей и стараемся выглянуть наружу, где люди, для которых мы еще существуем, быть может, поджидают нас; но взгляд улавливает неясные, неспокойные очертания, затушеванные, слитые с природой. И мы снова садимся на свои места. Под мерный стук колес раскладываем багаж, устраиваемся на ночь, курим, пьем, разговариваем. Скудно освещенный, в тумане дыма, вагон похож на переполненный кабачок, увлекаемый в неизвестность.

Под мурлыканье поезда мурлычут голоса. Соседи мои беседуют об урожае, о солнце, о дожде. Насмешливые парижане вспоминают знакомых, а чаще кафешантанных певцов. Другие спят, примостившись на деревянных скамьях; губы их шевелятся и что-то шепчут; толчки поезда встряхивают спящих, но не могут вывести их из оцепенения. Я мысленно перебираю подробности последнего дня и даже воспоминания минувших лет, когда ничего не случалось.

* * *

Ехали всю ночь. Изредка, на станциях, кто-нибудь опускал оконное стекло; в смрадный вагон врывались мрак и струя сырого, как из погреба, воздуха; и фонарь железнодорожного сторожа плясал в глубине ночи.

Часто подолгу стояли, пропуская воинские поезда. На одной станции, где мы простояли много часов, мимо нас прогромыхало несколько таких поездов; быстрота движения скрадывала расстояние между окнами и между вагонами, сливая в одну массу втиснутых в вагоны солдат; и взгляд улавливал в тусклом головокружительном свете лишь длинную, непрерывно движущуюся цепь — синюю и красную. И не раз мы видели, как проносились, почти касаясь одна другой, эти механически мчавшиеся со всех сторон к границе человеческие колонны.

Загрузка...