ВТОРАЯ ЧАСТЬ ИНОСТРАННЫЙ ЯЗЫК

Родной язык — его не существует. Мы рождаемся с неизвестным языком. Остальное — лишь медленный перевод.

Улисс Драго[10]«Вавилонское столпотворение»

IX

На нижнем этаже располагались различные помещения, предназначенные для многочисленной прислуги, хотя отелю еще ни разу не удалось набрать полный штат. В одну из этих комнат, № 77, отнесли завернутое в покрывало тело Валнера и уложили его на непокрытый тюфяк. Пусть и мимолетно, но мне удалось рассмотреть убогую комнатушку, едва освещенную слабой лампочкой: голые стены, слишком крупный для узкого ложа труп, с упавшей на пол рукой, с которой стекала струйка воды.

Появился одетый в костюм и при галстуке администратор гостиницы по имени Рауач — его я до сих пор не встречал, — демонстрируя всем своим видом отчаяние и одновременно решимость навести порядок. Он прибежал в отель на ночь глядя, чтобы отдать необходимые распоряжения и утвердить свою невиновность.

— Гостиница не несет никакой ответственности. Все прибывшие были предупреждены об опасности в случае перехода в недостроенное здание.

Двое полицейских прибыли на джипе: комиссар Порто-Сфинкса, Гимар, и медлительный толстый сержант. Сержанту поручили сделать фотографии до начала осмотра мокрого тела. Я наблюдал за ним; сразу было понятно, что он не привык обращаться с трупами. Он несколько раз сфотографировал тело, стараясь держаться от него как можно дальше.

— Подойди ближе, парень, — приказал Гимар тихим голосом. — Мне нужен труп, а не пейзаж.

Мы все, приглашенные на конгресс и ставшие зрителями этой драмы, собрались в баре, тогда как все остальные — комиссар, Рауач, врач, которого разбудили среди ночи, чтобы выписать свидетельство о смерти, — были ее действующими лицами. Осознавая свою роль, они разговаривали слишком громко, но при этом старались сохранить конфиденциальность, прибегая к специфическим выражениям и недомолвкам. Мы следили за каждым их шагом, стараясь разобраться в этих обрывках бессвязной информации.

— Мне нужен список фамилий и номеров, занятых приезжими, — сказал комиссар консьержу. — Кто нашел труп?

Химена уснула в одном из кресел в холле. Чтобы привести ее в чувство, ее отпаивали коньяком, но явно переборщили с дозой.

Анна разбудила ее, встряхнув сперва осторожно, а потом достаточно энергично. Химена взглянула на комиссара и фамильярно с ним поздоровалась. Он спросил о ее дяде, о матери и о каких-то других родственниках и, покончив с семьей, о мертвеце.

— Я искала Валнера повсюду.

— Зачем ты его искала?

— Мне поручили подготовить репортаж о конгрессе. Консьерж мне сказал, что он видел, как Валнер поднялся по лестнице. Я постучалась к нему в номер, но там никого не было. Я услышала шаги по лестнице, выглянула в дверной проем и увидела мужчину, который поднимался вверх. Мне показалось, что это был Валнер в своей голубой куртке. Он поднялся на пятый этаж.

— Там никто не живет. Номера для постояльцев — только до третьего этажа, — вмешался Рауач.

Комиссар с неудовольствием посмотрел на него.

— Я поднялась на верхний этаж. Поискала в коридоре, но его нигде не было. Меня отвлек шум, стук открытого окна. Потом я услышала его голос и подумала, что он меня увидел и зовет. Голос доносился сверху.

— На каком языке?

— Это не были ни английский, ни французский, ни какой-то другой знакомый мне язык.

— А не было слышно никакого другого голоса?

— Нет. Я пошла на его голос и увидела открытую дверь, ведущую в разрушенную часть гостиницы.

— Она не разрушена, — вмешался Рауач. — Она недостроена.

— Я поднялась на террасу. Но еще до того, как я вошла, я услышала звук удара. Я побежала по террасе, выглянула через решетку потолка и увидела внизу Валнера.

— Ты не слышала его крик, когда он падал?

— Я не слышала ничего.

— Еще кто-нибудь был на террасе?

Взволнованная девушка отрицательно покачала головой. Кун приблизился к группе.

— Комиссар, я хочу, чтобы вы знали, что с Валнером никто не враждовал. Мне бы очень не хотелось, чтобы подозрение пало на кого-нибудь из моих гостей.

— До понедельника судьи не будет. И пока он не даст соответствующего разрешения, никто не может покинуть Порто-Сфинкс.

— Даже иностранцы?

— Иностранцы — в первую очередь. — Комиссар приблизился к Куну. — Валнер разговаривал на языке, который девушке не знаком. С кем он мог разговаривать? Есть здесь немцы или русские?

— Нет. Одна итальянка, двое французов, один американец… Но они все говорят на испанском. Возможно, что Валнер разговаривал сам с собой.

— На чужом языке?

Кун рассказал ему об одержимости Валнера идеей о языках небожителей. Он начал было объяснять подробнее, но комиссар прервал его:

— В своем выступлении он произнес хотя бы одно слово на этом языке?

— Заклинание, как стать невидимкой, и еще одно — как вернуться в прежнее состояние.

— И он вернулся? — спросил комиссар. — Или стал невидимкой?

— Я могу дать вам стенограмму конференции, — сказал Кун с недовольным видом.

— Ее заберет судья, чтобы с ней ознакомиться. Жалко, что девушка так и не определила, что это был за язык, на котором говорил Валнер, прежде чем прыгнул… или лучше: прежде чем ангелы ему сказали, чтобы он прыгнул в пустоту. В прошлом году, в начале зимы, хозяин одного маленького отеля — рядом с портом — убил свою жену молотком, который купил в тот же день. Он утверждал, что ему приказали ее убить — голос из печки. Меня больше всего поразило, что у него в доме было много инструментов, в частности — множество молотков, но голос ему приказал, чтобы он специально купил самый большой и самый дорогой молоток.

Гимар надел пальто.

— Вы уходите, комиссар?

— А кто-нибудь тут торопится меня спровадить? Рауач, вы хотите, чтобы я ушел? Я уйду, но сначала я пройдусь по пятому этажу.

— Я тоже ухожу, комиссар, — сказал врач.

— Что вы напишете в свидетельстве?

— Он погиб от удара в результате падения. Нет никаких ранений или следов нанесенных ему ударов.

— Если я встречу кого-нибудь из его близких, что мне им сказать? — спросил Кун.

— Ему сделают вскрытие в городе и, конечно, потребуется несколько дней, прежде чем тело вернут родным, — ответил Гимар. — Это не в моей компетенции.

В два часа ночи Гимар и второй полицейский уехали, а мы собрались на легкий ужин. Все старались делать вид, что смерть Валнера лишила нас аппетита. Мы начали с холодной телятины, разрезанной на маленькие куски, и быстро разделались со всем остальным.

Перед десертом Кун поднялся.

— Несмотря на то потрясение, которое мы все испытали из-за этого несчастного случая, я предлагаю продолжить работу конгресса в соответствии с принятым распорядком. Поскольку мы ляжем спать очень поздно, завтра мы можем начать в десять вместо девяти.

Рядом со мной сидел Васкес. Он был знаком с Валнером очень давно. Он начал рассказывать меланхоличным тоном о конференции по эсперанто, которую Валнер организовал в шестидесятые годы. Одна анекдотическая история сменила другую, меланхоличность исчезла, и через полчаса мы уже вовсю хохотали и заказали еще несколько бутылок вина.

Кун с недовольным видом попросил соблюдать приличия. Васкес, немного пристыженный, направился нетвердой походкой к себе в номер. Его место заняла Анна. Она наполнила два бокала остававшимся на столе белым вином.

— С днем рождения, — сказала она, слегка чокнувшись со мной. — Полночь уже наступила.

— А я и забыл.

— Какой был первый подарок, который я тебе подарила?

— Я не помню.

— Коробочка красок, которыми ты никогда не воспользовался. А последний?

Это я помнил. Авторучка, которой я написал ей столько оставшихся без ответа писем.

— Тоже не помню.

Я проводил ее до двери номера. Прощаясь, она повисла у меня на шее и замерла так на пару секунд. На мгновение я закрыл глаза, а когда я открыл их вновь, ее уже не было.

X

Меня разбудил телефон. Я поднял трубку и услышал сквозь статику международной связи первые строчки песенки «С днем рождения». Я так крепко спал, что узнал Елену лишь через пару секунд.

— Ты купила мне подарок?

— Пока еще нет. Воспользуюсь твоим отсутствием. Ты сегодня выступаешь?

— Я уже выступил.

— И как получилось?

— Думаю, что хорошо. Я должен еще кое о чем рассказать.

Мне всегда трудно говорить по телефону, потому что я никогда не знаю, что сказать. И даже если тема для разговора есть, я почему-то всегда становлюсь предельно лаконичным; рассказывая о гибели Валнера, я перешел на телеграфный язык, что придавало событию еще более мрачный оттенок; когда я о чем-то рассказываю — мне об этом часто говорили, — я как бы воздвигаю стену вокруг описанных мною событий и придаю всему трагичную окраску. Перепуганная Елена попросила меня вернуться; она предпочитала мои ночные прогулки по дому тревожному ожиданию приходящих издалека редких новостей.

— Я пока не могу вернуться, — сообщил я. — Нас всех будут держать здесь, пока дело не прояснится.

Она спросила меня о других приглашенных. На самом деле ей хотелось знать, были ли здесь молодые женщины. Я прочитал список участников и уверен, что не забыл никого, за исключением Анны.

— А Наум?

— Говорят, он приедет завтра.

— Я прочла в газете, что он выступит с лекцией в Буэнос-Айресе, а потом вернется в Париж.

Я промолчал.

— Позвони мне завтра, — попросила она. Она сказала, что скучает без меня, и, хотя прошли всего сутки, кажется, что прошло несколько дней. Я ответил, что тоже скучаю, и мне тоже кажется, что прошло больше времени.

— Следи за новостями в печати, — сказал я. — У Валнера есть последователи. Я уверен, что они расценят его смерть как заговор с целью сохранить тайну местонахождения пришельцев.

Когда я спускался на завтрак, я столкнулся с двумя служащими муниципального морга, которые несли на носилках тело Валнера. Он был укрыт черным брезентом. Под впечатлением от этой тягостной встречи я съел только одну булочку.

В баре царило оживление — после смерти Валнера прошло уже достаточно времени. Присутствующие переговаривались между столиками, некоторые отстаивали гипотезу об убийстве. Напротив меня уселся один из двух французов — Шребер — и начал рассказывать мне об исследованиях, которые он провел совместно с группой антропологов с целью изучения языка аборигенов — уже не помню каких — в качестве базы для программы перевода. Некоторые примитивные языки имеют логическую структуру, сходную с искусственными языками, сказал мне Шребер. Цивилизации же, напротив, всегда нуждаются в рациональной речи — чтобы объясняться между собой. Француз ничего не понял, сегодня говорили совсем о другом. Я тактично избавился от его компании и отправился на поиски новостей.

Из динамиков звучала приглушенная музыка, потом музыка смолкла, и раздался голос диктора. В баре воцарилась тишина: диктор, находившийся в столице провинции, говорил: «Нет ли убийцы среди переводчиков? Говорят, что это был несчастный случай или самоубийство, но с кем же тогда разговаривал погибший в ночь преступления? Чтобы отдать долг уважения профессору Валнеру, мы передаем отрывок из лекции, которую он прочел в нашем городе в прошлом году, про город пришельцев — Эркс».

Рассудительным тоном Валнер начал объяснять, что под одной из горных вершин существует город, но правительство скрывает этот факт. Министерская чехарда, партийные междоусобицы, споры политиков служили лишь дымовой завесой; новостями, которые скрывали подлинные события; воображаемыми конституциями, уводившими нас от правды. Он уверял, что изучил подземелье с помощью аппарата собственного изобретения, так называемого эрксоскопа, и слышал под землей голоса, которые разговаривали на языке, напоминающем мелодику музыкальных инструментов, сделанных из хрусталя.

Я нашел Куна во дворе. Он был один и смотрел на море. Кун никогда не был меланхоликом.

— Я все утро разыскивал по телефону родственников Валнера. Но мне удалось побеседовать только с соседями, которые обещали предупредить его племянницу, проживающую я так и не понял где.

— А кто-нибудь из его группы не может тебе помочь?

— Он разругался со всеми. Едва создав группу и придав ей организованный характер, он тут же начал делать все, чтобы вызвать ее раскол. — Кун уселся на крыльцо. — Я готовил этот конгресс два года. Ты даже представить себе не можешь, скольким людям я звонил, направлял факсы и письма… Сейчас никто не думает о конгрессе. Все хотят уехать.

Я подумал, что можно сказать, чтобы поднять ему настроение.

— Люди всегда возвращаются со встреч и конгрессов без особых воспоминаний, разве что о тайном романе. На этот раз каждый вернется с интересным рассказом. В течение как минимум года все будут вспоминать о конгрессе, который организовал Хулио Кун.

Он неохотно улыбнулся и посмотрел на свои карманные часы.

— Пойду в зал. Надо проверить, работает ли микрофон.

— И кто выступает на этот раз?

— Анна.

Ни одна конференция никогда не начинается вовремя, поэтому я задержался в баре, разглядывая входивших людей. Среди них был и комиссар. Он подошел к моему столику.

— Люди очень интересуются сегодняшним выступлением, — сказал он мне.

— Вы что-нибудь обнаружили?

— Кусочек голубой ткани, который зацепился за одну из железок на потолке. Консьерж мне сказал, что Валнер достаточно много выпил. В лучшем случае это было не самоубийство, а несчастный случай.

— Валнера алкоголь не берет. Только слегка заводит.

— Мне говорили, что он разругался с вами во время вашего выступления.

— Мы не ругались, он лишь перебил меня и все.

— Вы с ним не спорили?

— Вы хотите спросить, не я ли его столкнул? В это время я был в другом месте.

— Где?

— На пляже.

— Один?

— С Анной Деспина. Она сейчас будет выступать. Если хотите ее послушать…

— Нет, спасибо. Я всегда засыпаю на лекциях. Не обижайтесь, но перевод — это не та тема, которая меня интересует. Из всех переводов, которыми я занимаюсь, — это беседы с пьяницами, уснувшими на улице. Все алкаши говорят на одном и том же языке: их никто не понимает, но они легко общаются между собой. Когда я выпиваю лишнего, я тоже начинаю их понимать.

XI

Публики было намного больше, чем накануне. Не было ни одного свободного кресла. Посторонние люди, привлеченные новостью о смерти Валнера, рассматривали нас с пристальным вниманием инквизиторов — изучали наши лица, чтобы понять, кто больше всего похож на преступника. Хотя исследования по системе Ломброзо[11] официально запрещены в криминалистике, обыватель по-прежнему к ним прибегает.

Анна с нервной улыбкой поднялась на сцену. Казалось, публика не утихомирится никогда. Кун встал, чтобы успокоить зал.

— Если во время выступления докладчика в зале будут шуметь, мы сделаем перерыв и перейдем в другой зал. Это вам не деревенский цирк.

Кун, конечно же, понимал, что для этих людей мы как раз деревенский цирк и есть, но он продолжал выполнять свои функции. Он поднялся на сцену и без малейших неточностей представил Анну, ни разу не заглянув в листок, где было написано ее резюме.

Анне было тридцать пять лет, но издалека она была похожа на двадцатилетнюю девушку. Публика смотрела на нее с одобрением: эта девчонка, похожая на студентку, конечно же, не имела ничего общего с преступлением.

Темой ее выступления была книга Фридриха Ницше[12]«Я и моя сестра», опубликованная посмертно. Анна начала с истории появления книги, опубликованной в 1950 году в нью-йоркском издательстве «Boar's Head Books». Версия издателей, объяснивших, что книга была забыта более полувека, была следующей. Ницше отредактировал рукопись перед самой смертью, во время своего заточения в венском приюте, и вручил ее одному из своих приятелей, чтобы она не попала в руки его сестры Элизабет. Сын этого человека продал книгу одному издателю, который отдал ее на перевод Оскару Бауму. Когда Баум вернул оригинал и английский перевод, издательство уже закрылось. В течение многих лет книга валялась на складе издательства, пока новый хозяин не решил возобновить работу. Прошло двадцать лет, и он нашел только текст на английском. Серьезные исследователи Ницше никогда не сомневались, что речь идет о подделке. Удивляло лишь то, что книга отнюдь не казалась созданной каким-нибудь фальсификатором, который копирует стиль предыдущих работ Ницше. Книга была написана с большим талантом и несла в себе дух подлинного Ницше. Интерес к книге усиливался и от известного всем желания Ницше отомстить своей сестре, которая не только разбивала или объединяла рукописи философа по собственному произволу, но и хотела низвести его работы до чисто нацистского мышления. Наиболее распространенная версия была такая: автором книги был профессиональный мистификатор Жорж Плоткин, потому что перед самой смертью он якобы признался в этой фальсификации одному из специалистов по немецкой литературе.

— Признание в авторстве такой книги, — сказала Анна, — это не признание в преступлении, а шаг к славе. Близость смерти побуждает людей говорить правду — вот афоризм, который сам Ницше никогда бы себе не позволил.

Не забывая о критическом подходе отдельных исследователей, Анна говорила не без смущения; события и информация растворялись в море фраз, которые, казалось, были призваны сохранить тайну. Анна предложила провести филологическую экспертизу американского издания с целью определить, был ли это перевод с немецкого оригинала или книга изначально была написана на английском. Ее главная гипотеза заключалась в следующем: язык перевода, каким бы блестящим он ни был, всегда содержит влияние языка оригинала. Отсутствует полная непринужденность и очевиден эффект отчуждения. В связи с этим она привела офтальмологическую метафору: «Мы читаем книги, написанные на нашем родном языке, как близорукие, излишне приближая к глазам. А книги, переведенные с иностранного, мы, наоборот, отдаляем, как бы страдая дальнозоркостью. Фокус зрения при чтении перевода всегда слегка отдаляется». Анна сделала вывод, что издание 1950 года было переводом с немецкого оригинала, написанного либо самим Ницше, либо одним из его подражателей; язык перевода, утверждала она, сымитировать невозможно.

Химена подошла к сцене, чтобы сделать фотографию: публика аплодировала. Предполагалось, что будут вопросы, но аудитория, уставшая от молчания, шумно загомонила. Кто-то поднял руку, но Анна предпочла спуститься со сцены. Я поднялся, чтобы пойти ей навстречу; но меня кто-то толкнул. Это была Рина Агри, которая, не извинившись, направилась к выходу с сомнамбулическим видом.

Внутренний голос настойчиво убеждал меня не обсуждать с Анной ее выступление, но я не смог не поздравить ее.

— Жаль, что не было Наума, — посетовала она, и я тут же пожалел, что подошел к ней. Мне захотелось выйти на воздух и успокоиться, но Анна задержала меня.

— Я едва не потеряла нить выступления. Со второго ряда на меня смотрела Рина и двигала губами; потом до меня дошло, что она разговаривала сама с собой, — сказала Анна.

— Она сейчас чуть меня с ног не сбила и даже этого не заметила.

— Может, ей плохо. Пойду поищу ее. — Анна заторопилась к выходу.

Усевшись в последнем ряду с блокнотом, магнитофоном и старой и тяжелой фотокамерой в руках, Химена слушала запись, одновременно переключая кассету и делая пометки.

— Я думал, что ты уедешь. После всех этих страхов, — сказал я ей.

— Я не сумасшедшая. Я должна освещать конгресс в разделе общей информации. Это намного лучше. Культурное приложение никто не читает. Оно существует только потому, что супруга директора пишет стихи.

Она показала мне экземпляр «Дня». Прошло достаточно времени, чтобы дать новость о смерти Валнера. Громадная «шапка» гласила: «Наш хроникер обнаружил труп».

— На самом деле я не написала ни слова, только передала информацию по телефону. К счастью, сегодня суббота, а в конце недели никто не хочет работать. В противном случае прислали бы кого-нибудь из редакции.

— Вы будете освещать работу конгресса и дальше?

— Насчет конгресса не знаю… Я вот насчет смерти Валнера… об этом будут писать еще несколько месяцев. Что-то всегда происходит где-нибудь в другом месте, и наконец что-то случилось и у нас. Моя сегодняшняя статья будет описанием атмосферы, царящей здесь на следующий день после смерти Валнера. Пересуды в кулуарах, реакция публики…

Я зевнул.

— Я уже знаю, кто была его подруга, но она показалась мне такой скучной.

— А я тебе тоже вчера показался скучным?

— Нет, это нельзя сравнивать.

— На самом деле доктор Деспина знает намного больше, чем я. Интересно, хорошо ли получатся фотографии.

— Сомневаюсь, у нее смазанный профиль.

— А ты не сделала снимков анфас?

— Нет. Я предпочитаю снимать в профиль. Сейчас мне нужно сделать несколько снимков места, где умер Валнер. Ты не сходишь со мной? Я боюсь идти одна.

Мы поднялись на пятый этаж. Дверь была закрыта на ключ и заклеена бумажной лентой. Чтобы перейти в другой корпус, нам надо было подняться на террасу.

Мы подошли к железной конструкции, которая напоминала мне крышу зимнего сада. Это было последнее, что видел Валнер перед смертью: прямоугольную впадину, наполненную дождевой водой. На несколько секунд в воде появились наши отражения. В перевернутом изображении я увидел Химену, взявшую на изготовку свою фотокамеру.

— Ты всегда делаешь снимки сама?

— Да, я делаю все, как военный корреспондент.

— И о чем ты пишешь в Порто-Сфинксе?

— Накануне лета — о туризме. Если к нам вдруг заедет какая-нибудь знаменитость, я делаю снимки и задаю пару вопросов. Иногда пишу о происшествиях, полицейских делах… Но меня публикуют редко. Когда случается что-нибудь важное, посылают журналиста из штата газеты.

Мы спустились по лестнице к недостроенному бассейну. Химена медленно приблизилась к котловану, как если бы тело Валнера все еще было здесь. Я остановился у бортика и увидел под водой блеск монетки. Я спрыгнул вниз — на «мелкоту», где не было воды. Потом прошел вперед, пока подошвы моих ботинок не ушли под воду, и наклонился над монетой.

— Что это? — спросила Химена.

— Никелевая монета в один песо 1969 года. Они вышли из обращения в начале семидесятых.

Химену монета не заинтересовала. Она сфотографировала крышу, пустую лестницу, кота, который прогуливался по карнизу. Я положил монету в карман. Слой покрывавшей ее ржавчины был очень тонким. Я поцарапал ржавчину, под ней были видны следы зубов.

Вряд ли это был амулет Валнера. Я бы не удивился, если бы он носил на себе камни с якобы магической силой, мумифицированного скорпиона, кристаллы, руны, да что угодно, — но не настолько невинный и лишенный всякого смысла предмет, как вышедшая из обращения никелевая монетка.

XII

Почему-то я был уверен, что время изменило Наума не в лучшую сторону. Но когда он вышел из серого микроавтобуса, навстречу ветру, безуспешно пытавшемуся растрепать его прическу, я отметил, что Наум приобрел властный вид, намеки на который проглядывали в нем еще в молодости.

Я подошел и протянул руку для рукопожатия. Но он обнял меня и заявил:

— Ты не меняешься. Даже куртку носишь ту же самую, из овчины.

Я никогда не забочусь об одежде и никогда ее не покупаю. В этом я целиком и полностью полагаюсь на жену, которая иногда ошибается в выборе размера, модели или цвета. Наум же — напротив. Он всегда одевался с особой тщательностью, и еще ни разу не было, чтобы его ботинки блестели больше, чем это нужно, или фасон его одежды свидетельствовал о бездумной погоне за модой; это была та самая неброская элегантность, которая свидетельствует о безупречном врожденном вкусе, — элегантность, которую нельзя приобрести за вечер в модном магазине с кредитной карточкой в кошельке.

Я должен был присутствовать и во время их с Анной пылкого обмена приветствиями. Они заговорили о каких-то общих знакомых, через которых они получали новости друг о друге; они были как два монарха, вспоминавших своих приближенных.

Подошел Кун, чтобы официально приветствовать вновь прибывшего; он улыбался с таким облегчением, как будто Наум уже знал решение всех его проблем.

Мы расселись за столом, чтобы позавтракать. Кун усадил Наума во главе стола, следуя строгим правилам вежливости, разговор был ни о чем — об единственно возможной теме для беседы все предпочитали молчать. Меню было разнообразнее, чем в предыдущие дни. Вино было доставлено из малоизвестных погребов «для своих».

— Шофер мне все рассказал, — сказал Наум, едва усевшись за стол. — Да и по радио сообщали.

— Ты был знаком с Валнером? — спросил я.

— Мы иногда переписывались. Его заинтересовала моя книга о лингвистике и алхимии. Я никогда не встречался с ним лично.

В карьере Наума были два факта, положивших истоки легенде, о которой неизменно упоминалось на обложках всех его книг. Защитив диплом, он получил грант в американском институте иностранных языков, где опубликовал эссе о нейролингвистике и превратился в связывающее звено между лингвистами и невропатологами.

Получив кафедру в инязе, он все забросил и принялся путешествовать: сначала — в Италию, потом — во Францию, чтобы найти следы древнего языка, на котором были написаны герметические книги. Декан факультета лингвистики резко осудил своего ученика, который, как он решил, его предал: чтобы никто и никогда, заявил он, чтобы никто и никогда не произносил это имя в моем присутствии. На два года Наум полностью исчез из поля зрения академического мира, а потом «воскрес», опубликовав в научных трудах парижского университета «Печать Гермеса» лингвистическое эссе по вопросам алхимии, посвященное своему бывшему учителю. Эти двести страниц принесли Науму и славу, и деньги; один из фондов поставил его во главе Института лингвистики, созданного для изучения искусственных языков и системы символов магии и алхимии.

За столом говорили о приезде Наума, о публикациях Наума, о его будущих успехах. Старая обида продиктовала мои слова; я знаю, что больше никто из нас не имел этого соблазнительного сочетания публичного успеха и интеллектуального престижа, и я знаю, что эта слава была заслуженной. В своих книгах Наум играючи находил слова там, где другие мучились часами, пытаясь подобрать нужное слово; он не делал пометок в конце страницы, которые отсылали бы к другим цитатам, он не искал ни толкователей, ни почитателей, он искал только читателя — эту забытую субстанцию и персонажа почти мифического. Я читал его книги, надеясь найти там общие места и неточности, но видел только великолепный строй связанных между собой идей, с блеском отвечавших на все неясные вопросы.

— Уже давно ходят слухи, что ты пишешь новую книгу, — сказал Кун. — Но в своих интервью ты об этом не говоришь.

— Моя обычная тема. Никаких сюрпризов, никакого секрета.

— Трудно что-то скрывать, чтобы другие не искали в этом секрета, — сказал я. — Это как будто у тебя есть баул, а ты отказываешься его открыть и говоришь: я его не открою, но знайте, что мой баул пуст.

— Мой баул пуст где-то наполовину. Но в нем — только старые бумаги.

— Я подумал, что нам ты можешь открыться чуть раньше, чем всем остальным, — отозвался Кун.

— Да ладно, Хулио, мне нечего скрывать.

— И даже мне ты не скажешь? — спросила Анна. — Сколько уже мы с тобой знакомы?

— Как отказать в просьбе женщине? Пожалуй, тебе я скажу, но попозже, и знай, что это исключение. Это важно: мужчины должны делать исключения для женщин.

Во время десерта Анна увидела Рину и знаком попросила ее подойти, но итальянка, слегка улыбнувшись, лишь махнула рукой и осталась на своем месте. Она сидела одна и ни с кем не разговаривала.

— Ее так потрясла смерть Валнера?

— Не знаю, — ответила Анна. — Они, кажется, даже знакомы не были.

— Почему тогда Рина не захотела сесть с нами? Что ты ей сделал, Наум?

Наум рассмеялся.

— Наша переписка велась с небольшим опозданием. Я с ней потом пообщаюсь.

Кун объявил о начале экскурсии. Наум извинился; поездка была продолжительной, он предпочел бы остаться в номере и подготовить тезисы своего выступления.

— Я думал, что это будет импровизация, Наум. Как в старые, добрые времена, — сказал я.

— Импровизация это всегда смесь выдумки и правды, что требует тщательной подготовки. Я стал слишком ленивым для этого. Теперь я предпочитаю иметь написанный текст, чтобы думать о другом, когда выступаю.

Он предъявил нам ладони, как если бы на них уже все было написано.

XIII

Кун, Анна, я и еще четверо-пятеро переводчиков, которых я не помню, — мы поехали на экскурсию. Сначала — на Черные соляные копи, а потом — на те же заброшенные сооружения угольной шахты.

Во время поездки Кун и Анна обменивались догадками о новой книге Наума.

— Мне приходилось проводить исследования даже в приютах для душевнобольных, когда я изучала расстройства речи, — сказала Анна. — В одной из больниц я нашла испанца по имени Улисс Драго, который уже много лет писал поэму о грехопадении Вавилона. Драго разговаривал на каком-то непонятном языке, придуманном им самим, но писал о своих видениях Вавилонской башни — на испанском. Наум сделал пару публикаций о Драго и связи между поэмой и языком, который он придумал. Думаю, что эти работы заключали в себе смесь эссе и поэтического вымысла, в котором Драго указал ему путь к Вавилонской башне.

— Он будет говорить об этом на сегодняшнем заседании? — спросил Кун. — Я просил его сообщить заранее о теме выступления, но он мне сказал, что еще сам не решил.

— Он всегда говорит, что еще ничего не решил, — резко проговорила Анна. Я уловил в ее раздраженном голосе интимную откровенность и сдерживаемую злость.

Микроавтобус остановился у края дороги, мы вышли и прошли пешком еще с километр по короткому склону. Черные соляные копи представляли собой небольшое плато, которое напоминало следы пожара, за которым последовал сильный ливень. Тут и там виднелись вагонетки, забытые здесь сорок лет назад, побитые ржавчиной и ветром. Грязная соль смешалась с останками немногочисленных птичьих стай, искавших здесь зимний приют.

Я поднял с земли птичий череп и положил его в карман. (В шкафу, где хранились мои находки, теперь появятся кости птицы, которые вызовут отвращение у Елены.) Потом мы вернулись в автобус, проехали еще двадцать километров и добрались до шахты, добыча угля на которой прекратилась лет двадцать назад. Нас встретил гид, мужчина шестидесяти лет, одетый в костюм шахтера начала века, в каске со встроенной лампочкой, и пригласил нас спуститься по узкой металлической лестнице. Когда мы обследовали туннель, Анна взяла меня за руку. Я оступился и едва не упал, увлекая ее за собой.

— Мне не нравится здесь, внизу. Почему я не осталась в отеле?

— Но ты же должна сделать снимки, чтобы потом всем показывать. Или ты сохранишь пленку до выступления Наума?

Она рассмеялась.

— Ты что, ревнуешь? Я никогда не встречалась с Наумом.

Она сняла с шеи портативную фотокамеру.

— Я буду фотографировать только тебя, чтобы ты не чувствовал себя заброшенным. Не смотри прямо в объектив, а то глаза будут красные.

Она отошла на несколько шагов и нажала на кнопку вспышки. Этой фотографии я так никогда и не увидел.

Гид рассказывал о работе на шахте: бесконечные смены, жизнь в поселении в домах-развалюхах, угольная пыль в легких. Иностранцы внимательно слушали, а я — это стало уже привычкой — никогда не слушаю гидов. Я болтал с Анной, пока рассказчик не собрал нас в кружок и нам поневоле не пришлось замолчать.

— Однажды приехал врач и спросил у шахтеров, что они видят во сне. Все ответы совпали: им снилось, что они каменеют, превращаются в уголь, им снилось, что их внутренние органы сделаны из камня. Шахта их пожирала, и они уже никогда не отмывались добела. А врач написал книжонку, назвал ее «Окаменевшие люди», он больше уже никогда ничего не писал и забросил свои исследования. Я тоже окаменевший человек. Уже давно. Многие умирают, но незначительное число, напротив, превращаются благодаря углю в очень сильных людей. Я могу провести здесь внизу, в темноте, все оставшиеся мне дни; и все равно не сойду с ума.

Анна торопилась покинуть шахту. Гид попрощался с нами внизу, взяв под козырек; он не желал подниматься к свету пасмурного дня. Он настоял, чтобы мы все взяли на память по кусочку угля.

Шофер поинтересовался, о чем нам говорил гид. Кун рассказал ему, а потом спросил:

— Он в самом деле был шахтером?

— Шахтером? Он был врачом. Он приехал, чтобы собрать статистику для каких-то исследований, и остался здесь навсегда. Уже много лет он говорит, что пишет книгу, но пока что никто не видел ни единой страницы.

Не доехав несколько километров до Порто-Сфинкса, мы остановились, так как какой-то автомобиль занесло, и он сорвался с дороги. Это был старый зеленый «рамблер», проржавелый и весь во вмятинах. Один из пассажиров — громадный толстый мужчина, в широком костюме при галстуке — с унылым видом сидел на капоте.

— Проклятый камень, — сказал он. — У меня коллекционный автомобиль, я купил его в шестидесятом году. Надеюсь, с ним ничего не случилось.

Он провел рукой по капоту, погладил его.

Второй пассажир, худой, бритоголовый мужчина, одетый в костюм на три размера больше, стоял в нескольких метрах от машины; суровый и неподвижный, он зыркал глазами по сторонам.

— Вы, случайно, не доктор Бланес? — спросил Кун, выйдя из микроавтобуса.

— Хулио Кун? — Толстяк протянул ему руку. — Может, возьмете с собой Мигеля. А я останусь у машины, пока за мной не пришлют.

Кун все-таки уговорил врача поехать с нами в микроавтобусе. Второй мужчина, мой тезка, равнодушно принял приглашение — казалось, он уже привык к тому, что его перевозили с места на место, как простую вещь. Уже в микроавтобусе Кун представил нас друг другу.

Когда мы отъезжали от места аварии, доктор Бланес не спускал глаз с брошенного автомобиля, скрывшегося за облаком пыли.

— Мигель — переводчик, — сказал доктор Бланес, когда его автомобиль исчез из виду.

— А что он переводит?

— Все. Абсолютно все.

XIV

С Наумом мы познакомились пятнадцать лет назад в одном издательстве, в свое время очень известном, но уже тогда оно доживало свой век в лучах былого престижа. Здание издательства располагалось в центре, по соседству с Дворцом правосудия; мы с Наумом сидели в одном кабинете с потрескавшимися стенами и пыльным окном, пропускавшим немного света.

Мы редактировали статьи для энциклопедий, а также книги, содержавшие сведения по садоводству, разведению немецких овец, советы по благоустройству дома или по сохранению и преумножению радостей половой жизни. Издательский курс сеньора Монца, нашего патрона, щепетильностью и разборчивостью не отличался.

Из двух-трех иностранных изданий, например, из учебников по самоспасению на водах, мы клепали новую книжку, которую подписывали псевдонимами, выбранными из местных фамилий. В качестве премии за нашу ударную работу и скромность в просьбах о повышении зарплаты сеньор Монца опубликовал эссе Наума и мою маленькую книжку рассказов «Пароль из ночи». Работа Наума, на семьдесят страниц, была посвящена теории акростиха, которым в последние годы баловался Фердинанд де Соссюр.[13] Позже Наум решил скрыть свое авторство и исключил эту книгу из списка публикаций.

В подвале выбранного Наумом бара я представил публике книгу «Инициалы Соссюра», в которой сам лично не понимал ни бельмеса. В другом баре — занюханном и шумном — Наум представил мой «Пароль из ночи», книгу, которую он даже не прочитал.

Почти с самого начала между нами установилось незримое соперничество — как музыка, звучащая вдалеке и не слышная никому, кроме нас двоих. Предпочитаю думать, что именно он подпитывал это чувство взаимной ревности, я же — менее амбициозный и далеко не такой способный — лишь бессловесно ему отвечал.

Это я познакомил его с Анной. Я знаю, что там, за границей, — куда уезжают те, кто получает грант, те, кто скрывается там, те, кто рискует остаться наедине с незнакомым городом, чтобы потом возложить на него вину за свое тоскливое одиночество, — там он и завоевал сердце Анны.

Для того чтобы наше соперничество стало открытым, нам нужна была женщина. Их роман продлился не более двух месяцев. Для меня это было не важно. Мы испытываем настоятельную потребность ненавидеть кого-то из тех, кого знаем, но не находим для этого повода; но с течением времени обязательно найдется предлог — любой предлог, — позволяющий нам преувеличить причину и корни старой, застарелой ненависти, ненависти, которая была всегда. С самого начала.

Наше с Наумом соперничество складывалось из многого. Но ему нужен был стимул, чтобы проявиться в открытую. Когда я впервые увидел Анну, я сразу представил себе выражение лица Наума, если он меня с ней увидит. У него тогда была невеста, студентка с факультета социологии, умная, но некрасивая и несносная. Зависть Наума была для меня как клад.

В двадцать пять лет соперничество — это трамплин в будущее; в сорок — это уже обида, навязчивые идеи и бессонница. По этой причине мы поддерживали любезные отношения и делали вид, что никогда не были соперниками; да и слухов на этот счет в приходящих издалека новостях почти что и не было. Кроме того, я хочу внести ясность: у меня не было ни единой возможности хоть в чем-нибудь обойти Наума, привыкшего побеждать и уставшего от побед.

Когда Наум поднялся на сцену салона «Республика», среди нас уже не было посторонних. Жители Порто-Сфинкса смирились с мыслью, что смерть Валнера была обычным несчастным случаем, и на этом их интерес к конгрессу был исчерпан.

Наум молча разглядывал лист бумаги. Казалось, он вообще забыл, что должен читать доклад. Кун, раздраженный, решил, что Наум ждет, чтобы его представили, хотя раньше он сам просил этого не делать.

Кун поднялся на сцену и с некоторой неловкостью зачитал резюме Наума. Несмотря на этот панегирик, который, согласно церемониалу, должно было прервать с улыбкой неискренней скромности или якобы явным недовольством, Наум продолжал рассматривать свой листок даже тогда, когда Кун закончил и отзвучали аплодисменты.

Я уже было подумал, что так и было задумано — что Наум специально затягивал это томительное ожидание с покашливаниями из зала и движением стульями, как это происходит, как мне рассказывали, на концертах композиторов-авангардистов. Но тут Наум наконец заговорил.

Прочитав несколько раз свой листок, Наум с недовольным видом отложил его в сторону, как если бы он прочел — в своем собственном творении — оскорбительное замечание какого-нибудь редактора. Молчание, сказал он, одинаково на всех языках, но это лишь кажущаяся истина. Люди, которые на протяжении стольких веков искали правила универсального языка, верили, что молчание — краеугольный камень новой системы, системы абсолютной. Однако стоит нам оказаться внутри этого пространства с неясными очертаниями, каким является любой язык, и мы сделаем поразительное открытие: молчание молчанию рознь, и иногда ему придают ложный смысл, а иногда — вообще никакого. Мертвые молчат не так, как живые.

Вскоре сделалось ясно, что он излагает мысли без какой-либо строгой последовательности; он просто размышлял вслух. Если переусердствуешь с подготовкой своего выступления — мне об этом сказали лет пятнадцать назад, когда я только начинал работать на факультете, — слова получаются мертвыми. То, что Наум говорил в тот вечер на конгрессе, на самом деле не было лекцией о молчании; напротив, он хранил молчание, выступая с лекцией. Его истинные мысли — я осознал это позже — так и остались невысказанными. Все его выступление — этот поток слов, не имевший центральной точки, в которую возвращаются, определив концепцию, — было большим закодированным посланием. Они были совсем не похожи: Наум, который писал, и Наум, который говорил. То, что в одном случае было выверенным утверждением, в другом — ограничивало свободу своей собственной мысли. Оратор был как бы призраком писателя.

Он говорил о молчании Бартлеби[14] и о «намерении его избегать», что давно стало для него правилом. Он говорил о языке жестов глухонемых людей, в котором нет графического изображения и который строится в пространстве; он говорил о техническом языке известных мастеров китайской каллиграфии, которому не соответствует никакая устная форма. Он говорил о сиренах, которые соблазняли Улисса своим пением — своим самым мощным оружием. Он говорил о «Немой книге»,[15] которая состояла из пятнадцати гравюр без текста; в их замысловатых изображениях были зашифрованы сведения о самых сокровенных тайнах. Он говорил о затерянных в сельвах племенах, которые верили, что говорить надо мало, так как слова якобы опустошают мир. Он говорил о тех, кто на войне становился немым, о людях различных наций, которые принимали одни и те же решения, как если речь шла о всеобщем заговоре — не говорить ничего и не допускать, чтобы тот, кто остался в живых, мог бы заговорить. Он говорил о человеческом слухе, который не выносит молчания: если наш слух ничем не подпитывать, он порождает свой собственный шум. Он говорил об отдельных шаманах, которые проводят в молчании годы, пока не найдут единственное слово истины — слово, которое никто не поймет. Он говорил о тех, кто унес свои тайны в могилу.

Подлинная проблема для переводчика, сказал он, завершая речь, заключается не в дистанции между языками или мирами; это — не арго, не неопределенность, не музыка. Истинная проблема — это молчание языка, и я не устану бороться с глупцами, которые думают, будто текст приобретает тем больше значения, чем меньше он поддается переводу; я всегда буду бороться с теми, сказал Наум, кто считает, что книги похожи на изделия из хрусталя, потому что перевести можно все, кроме молчания, которое хранит книга. Для этого молчания перевода не существует.

Наум завершил свое выступление и быстро вышел из зала, не дожидаясь вопросов. На трибуне остался лист, который он так внимательно изучал, чтобы затем отложить в сторону. Я подошел, чтобы прочесть, что там написано. Лист был практически чист, за исключением нескольких пометок зелеными чернилами, которые образовывали непостижимое созвездие.

XV

Еще в коридоре я услышал стук пишущей машинки. Я заглянул в зал «Империя» и увидел Химену, которая сидела в одиночестве на сцене и печатала двумя пальцами.

Я уселся в последнем ряду. Прошла минута, прежде чем она поняла, что уже не одна, и тогда она заговорила, даже не посмотрев в мою сторону, демонстрируя тем самым, что все это время знала о моем присутствии.

— «Неподвижность»: после «п» — «о» или «а»?

— «О».

— Вообще-то я не безграмотный бездарь. Но иногда забываю некоторые слова.

Я задумался насчет своей орфографии. И сказал ей, что у меня другая проблема: я не забываю слов, но знаю их слишком много.

— Рауач разрешил мне пользоваться этой машинкой при условии, что об отеле не будет сказано ни единого плохого слова.

— Ты пишешь комментарий к выступлению Наума?

— Нет, это красочные заметки.

— Красочные?

— Ну, атмосфера после внезапной смерти. Мысли и подозрения очевидцев. Подслушанные на ходу разговоры. А кто эти двое, которые сегодня приехали?

— Высокий и толстый — это доктор Бланес, невропатолог, который работает в областной больнице. Второй — его пациент, Мигель. Бланес был очень уважаемым врачом, пока не приобрел привычку ездить в сопровождении своих пациентов на телевизионные передачи. Он принимал участие в шоу, вроде тех, в которых участвуют гипнотизеры, но с непредсказуемыми результатами.

— А что он делает на этом конгрессе?

— Лет десять назад он опубликовал книгу «Неврология и перевод», исследование пагубных последствий переводческого ремесла и негативных воздействий на мозг постоянной работы с иностранными языками. Я так думаю, Кун поэтому его и пригласил.

Химена сделала кое-какие пометки в своей записной книжке; обвела некоторые слова в кружочки, направив стрелки к полям. Я рассказал ей, что автомобиль Бланеса сорвался с дороги, что это был зеленый «рамблер» и что это мы привезли врача и его пациента на нашем микроавтобусе. Химена как журналистка могла бы использовать эти детали. Она вернулась к сражению с пишущей машинкой.

Пока я шел по коридору, я слышал медленный стук машинки, который сопровождался биением пульса у меня в висках.

Я снял ботинки и прилег на кровать. У меня в голове проносились неясные видения, связанные с природными явлениями: приближающая гроза, подводные течения, ужасная эпидемия, мор среди морских животных.

Я встал и обулся в старые теннисные туфли, чтобы прогуляться по пляжу. В холле я встретил других переводчиков, которые пригласили меня составить им компанию; я ответил, что предпочел бы погулять. Анна беседовала с девушкой-переводчицей, которая работала в одной из газет Буэнос-Айреса. Я взял ее под руку и, не слушая возражений, увлек наружу.

Дул юго-восточный ветер — холоднее, чем накануне. Было четыре часа дня, но небо над Порто-Сфинксом уже темнело.

— Далеко не пойдем, — сказала Анна. — Через полчаса выступает Бланес.

Мы осмотрели прилавки сувенирных лавочек: птичьи перья с надписями на экологические темы, местные сладости, пепельницы с изображением пингвинов. Я хотел купить что-нибудь Елене, но решил подождать, пока не останусь один.

Мы прошли вдоль фасада муниципального музея. Металлическая табличка сообщала, что он закрыт на непродолжительный ремонт. Табличка, уже покрывшаяся ржавчиной и потерявшая свой цвет от многомесячной непогоды, болталась на перекрученной проволоке.

— Ты Рину не видел?

— Нет.

— Что-то с ней происходит. Она ни с кем не разговаривает, всех избегает. Сегодня она должна выступать, но Кун сказал, что она пока этого не подтвердила. А что там за люди?

Мы приблизились к пляжу. Двое пожарных засыпали известью мертвого тюленя. Мы подошли поближе. Один — совсем молодой, — явно гордился своим новеньким мундиром; второй — лет на двадцать постарше — выглядел гораздо естественнее в своем стареньком красном комбинезоне. Увидев нас, они засмущались, как если бы мы их застали за чем-нибудь неприличным.

— Зачем вы его засыпаете? — спросила Анна.

Молодой с неудовольствием посмотрел на нас.

— Чтобы не вонял. Потом мы вывезем его из деревни и закопаем.

— Сначала надо обработать известью, иначе весь грузовичок провоняет, — сказал старший.

— А тюлени часто появляются на пляже?

— Эпидемии случаются раз в пять-шесть лет, — сказал старший. — Самая страшная была двадцать два года назад. Она продолжалась три недели и закончилась смертью кита. Громадный кит, это не какой-нибудь там тюлень. Люди приезжали издалека, чтобы сделать фотографии. Его челюсть выставлена в муниципальном музее.

Тюлень, приобретший теперь белый цвет, напоминал межу на песке, границу невидимой зоны.

— Еще два осталось, — сказал молодой.

Пожарные бросили мешок с известью в кузов полуразвалившегося грузовичка и уехали к югу.

— А кто это там идет? — спросил я. Мужчина в зеленой куртке приближался к нам быстрым шагом.

— Я не взяла очки. Я ничего не вижу дальше десяти метров, — сказала Анна.

Но, как выяснилось, он спешил не к нам. Он прошел в стороне, не заговорив с нами и даже на нас не взглянув.

— Кто-нибудь из участников конгресса?

— Зуньига, — сказала Анна. — Он переводит французские романы для испанских издательств.

— А куда он так торопится, интересно? От кого-нибудь убегает?

Не сговариваясь, мы решили последовать за ним. Вскоре мы поняли, что он ни от кого не убегал; он гнался за человеком, который в пятидесяти метрах от нас сейчас приближался к маяку.

Мы ускорили шаги, хотя ветер дул нам в лицо. Изредка мы погружались по щиколотки в слой водорослей. Мне в туфли просочилась вода, вызвав озноб во всем теле. У подножия маяка Зуньига догнал Наума.

Он окликнул его, чтобы тот оглянулся. Они были так заняты друг другом, что не видели нас. Они были одни в целом мире.

Зуньига произнес несколько слов на языке, которого я никогда не слышал, но который имел отдаленное фонетическое сходство с древнегреческим. Наум сделал несколько шагов вперед, с таким видом, будто тот, другой, его оскорбил, и надо было его ударить. Он прикрыл ему рот своей рукой.

— Вы хотите продолжать после всего, что произошло?

Ветер доносил до нас их голоса вместе со зловонием водорослей.

— Я ждал ответа! — крикнул Зуньига с отчаянием в голосе. Его тон сменился на просительный: — Я ждал, что вы мне подскажете, как избавиться…

— Замолчите!

— Я не могу перестать думать. Вы мне обещали совсем Другое.

— Я ничего не обещал, — сказал Наум, с силой оттолкнув собеседника, как если бы этот человек вызывал у него не только злость и досаду, но и отвращение.

Зуньига сделал шаг назад. Он едва не упал на неровную каменную землю.

— Не подходите ко мне. Не разговаривайте со мной. И чтобы вас даже со мной не видели.

Гигантскими шагами Наум удалился к отелю. У Зуньиги был такой подавленный вид, что я просто был вынужден подойти и спросить, хорошо ли он себя чувствует. Вначале он меня не услышал. Потом с изумлением посмотрел на меня и ответил, что да, он чувствует себя прекрасно.

— Я не хочу больше гулять, — сказала Анна. — Вернемся в отель.

Мы шли в молчании. В старые времена мы ходили в кино два-три раза в неделю. Когда мы выходили из кинотеатра, мы не обменивались ни единым словом, и только спустя пару часов, когда картина уже начинала стираться из памяти, мы ее обсуждали. Мы о ней говорили. Говорить надо лишь после долгого молчания. Тогда разговоры имеют смысл.

Зуньига стоял на том же месте, где, его оставил Наум, лицом к ветру — он разговаривал сам с собой, о чем-то просил, и ветер ему отвечал.

Загрузка...