ЗАКЛЮЧЕНИЕ


Во введении мы обещали кратко описать типы культуры, коснуться проблемы межкультурного общения, пройти путь от греков до ренессанса, чтобы показать: невероятное возможно, и европейский путь в развитость не содержал идеи избранности, европоцентризма со стороны надчеловеческих сил, пожелавших дать европейцам науку, научно-техническую революцию, способность спасаться от многочисленных «джиннов из бутылки», которых всегда удавалось выпускать, но никогда не удавалось запереть обратно. Европейцы были и остаются среди людей, на долю которых, может быть, чуть больше выпало исторических приключений и злоключений, чем на долю людей других очагов культуры. Поколение за поколением обтекали они те трудности и препятствия, которые сами же возводили на собственной дороге в будущее. Европейцы ничего не искали специально, и, хотя любимой Присказкой Аристотеля была «наука, которую мы ищем» (Метафизика, 982-983а), менее всего искали европейцы науку. И когда они набрели на нее, уцепившись за тривий и посленикейскую догматику, не сразу и не вдруг наука стала для них тем, что она есть – неиссякаемым источником сока утилитарности, языком Адама, вводящим человека во владение природой. Мы до сих пор разбираемся, что наука есть, а что не есть, что она может, а чего не может, где она у места, а где лучше без нее.

Как далеко ушли европейцы в своем европейском развитии от других очагов культуры? Будь этот путь прям в духе упрека Герцена Гегелю – «Прогресс человечества тогда был известен как высочайший маршрут инкогнито – этап в этап, на станциях готовили лошадей› (16, с. 163], - мы не затруднились бы •ответить без колебаний – ушли на три тысячелетия или даже дальше: другие культуры тоже не стояли на месте, шли в свою развитость. Но путь не был прямым, в нем всегда выдерживался принцип Unde vadis? и никогда Quo vadis? Поэтому время – неподходящая шкала для измерений межкультурных различий. Культурные типы различены структурно, а не хронологически. Европейцы просто показали, что переход от одного типа культуры к другому, «европейскому» типу существует. Им на этот переход потребовались три тысячелетия, и, может быть, основной их заслугой и основным их всемирно-историческим достижением было то, что они перевели проблему современной развитости из формы Unde vadis? в форму Quo vadis? Японцы, если учитывать богатую не только радостными событиями инкубационную эпоху внедрения «голландской науки» [106], в десять раз сократили длительность перехода: они-то знали, куда шли. Сегодня путь к науке открыт для всех и никому не заказано идти к науке, ставить рекорды, было бы желание и хотение. Путь к науке перешел из плоскости исторической, плоскости проб и ошибок, опрометчивых выпусканий «джиннов из бутылки» и изобретательных увертываний от грозящих катастроф в плоскость рационального, теоретически подготовленного политического действия, где путь этот измерим уже не столетиями и тысячелетиями, а суммой структурных изменений в социокоде, и прежде всего в механизмах трансляции социальности, передачи ее от поколения к поколению.

Что же конкретно отличает наш тип культуры от других типов? Мы бы сказали – всеобщая распределенность навыка формализации: активная, гибкая и оперативная формализация любых проблем, перевод их в измеримую и разрешимую форму, умение искать, находить, а если нужно, то и искусственна создавать фоновые сущности вечной, лишенной отметок пространства и времени знаковой природы. Иногда этот знаковый активизм нас подводит, и мы с набором постулатов актуализма пытаемся опознать и решить проблемы, для которых этот набор заведомо недостаточен. Но исключения не отменяют правила. В странах европейского очага культуры массовым, практически всеобщим порядком из поколения в поколение воспроизводится научная психологическая установка, одержимость приложением, мания и навык приложения. Не у всех эта. установка работает в полную СИЛУ, НО здесь различия по степени, а не по типу.

Где те не такие уж широкие врата в развитость, которые волей-неволей придется пройти всякому, желающему быть развитым в современном смысле этого слова – владеть наукой как инструментом власти не только над природой, но и над собственным будущим? Если мы в своем анализе перехода от греков= до современных споров вокруг науки, ее генезиса и природы не слишком уклонились от истины, корень всех проблем и вопросов трансплантации науки на инокультурные почвы – устойчивая и массовая трансляция одержимости приложением, мании и навыка приложения..Все остальное либо входит на правах составных в эту интегрирующую и многогранную проблему или имеет вспомогательный и второстепенный характер. Европа взяла курс на науку, как только в ее каналы трансляции проник вирус тривия. остался в них неустранимой и неустраненной составляющей формального образования. Тот факт, что рядом с тривием появился квадривий, что они обросли пышной и скрывающей стволы кроной исторических приращений в виде многообразия научных дисциплин, многопредметности приложений, ничего не изменил в самом существе дела.


Тривий и квадривий неустранимы из нашей системы образования: на них держится все, с них и начинаются все индивидуальные пути к науке, которые приходится проходить каждому из нас, европейцу и неевропейцу. Европейцу, может быть, сделать это даже сложнее: слишком много понаставлено табу, слишком многое закрыто постулатами, запрещающими вопросы зачем и почему. Свежему неевропейскому глазу многое бы удалось увидеть странного и заслуживающего изучения.

Смертная скука Пифагоровой таблицы умножения и Аристотелевых падежей, частей речи и членов предложения с бесконечными «а на какой вопрос отвечает?» может когда-нибудь породить волну школярского активизма, сравнимого по силе, осмысленности и содержательности с недавней волной студенческого активизма. Но волны приходят и уходят, а таблицы умножения, грамматики, скука их постижения остаются. Без них невозможно сформировать, увести в подкорку научную психологическую установку – тот самый привычный для европейца, но отсутствующий в других очагах культуры критический взгляд на происходящее, то самое умение все представлять под формой и на фоне вечности, ту самую способность в трудные минуты жизни хвататься не за голову, а за логарифмическую линейку.

Можно сочинять великолепные законы, принимать первые в мире резолюции о научной политике, как это сделано в Индии [99, с. 107-109], можно окружить университеты высочайшим вниманием и личной опекой, как это сделано в Индонезии [63], можно строить великолепные университетские городки и поддерживать невероятно высокий социальный статус академической элиты, как это сделано в Нигерии [66], но, если тривий и квадривий не пустили корней в душе первоклассника, если научная установка, одержимость приложением, навык приложения остались «второй культурой» – культурой для службы, которую можно забыть на письменном столе или в лаборатории, – всегда будет продолжаться одно и то же. Астрономы будут благодарить повелителя Поднебесной за несостоявшееся затмение [69, с. 93], ученые будут воспринимать науку как еще одну мифологию: «Индийские ученые практикуют науку только в лаборатории, а вне лаборатории, в повседневной жизни, они остаются пленниками древних идей и обрядов, подчиняются предрассудкам и вере в сверхъестественное. Среди ученых Индии не редкость вера в астрологию, обряды очищения перед проведением экспериментов и даже обряды искупительных жертвоприношений для умилостивления приборов и оборудования» [99, с. 191].

Тривий и квадривий – не просто «семь свободных искусств», с которыми Европа связала свою судьбу, но и семь искусств освобождающих, помогающих «давить в себе по капле» раба унаследованных обстоятельств, иметь свое мнение и настаивать на нем, в какие бы конкретно-исторические обстоятельства судьба и произвол родителей ни закидывали человека. Если семь свободных и освобождающих искусств пустили корни в душе человека, с ним уже ничего нечеловеческого не случится, будь он европейцем или неевропейцем. Он может всю жизнь мыкаться по конкретно-историческим колдобинам и буеракам, попадать то на крест, то на костер, а то и на книжную полку, но переделать его уже нельзя. Нечеловека из него уже не получится.

Европа строила свою историю на плечах и на костях одержимых манией расширения научного знания и приложения научного знания. Нельзя сказать, что одержимость носила повальный характер – эпонимическая характеристика европейской развитости много беднее, чем, скажем, статистика долгожителей. Одержимых редко чествовали при жизни, чаще украшали венками могилы. Камю написал не так уж давно: «Не знаю никого, кто отдал бы жизнь за онтологическое доказательство. Галилей, обладавший полновесной научной истиной,, с легкостью предал себя, как только истина стала угрозой его жизни. В какой-то степени он постудил правильно» [68, с. 9]. В плохом смысле. Галилей мог и отступиться, изменить самому себе в надежде на легковесную истину-масло, которая всплывет, «сама себя окажет». Но вот Камю, как и Оруэлл, заставляющий своего героя отказаться от «дважды два четыре», высказывает глубоко несправедливые мысли насчет европейцев. Будь все такие уступчивые в делах истины, бродить бы нам и сегодня по задворкам цивилизаций Востока, перенимая то компас, то бумагу, то еще какую диковину с чужого стола. Если мы кому и обязаны из предшественников, то не отступникам от истины, а тем, кто шел до конца. И другого пути к человеку, видимо, нет. Во всяком случае, пока еще не открыли, ходить приходится старым, европеец ты или неевропеец.

Вот и конец дороге. И снова в путь. Жизнь человека коротка, и «суммы обстоятельств» никогда не бывают асфальтовой лентой, уходящей за горизонт. А если и бывают – скучно ходить по асфальту, того хуже ездить: взгляду не за что зацепиться. В наш век не соскучишься. Научно-техническая революция выдает на-гора столько острых, таймированных, окрашенных социальными и другими красками проблем, что жаловаться на человеческое в человеке не приходится – всегда есть чем озадачиться, над чем поразмыслить, подумать, чем поделиться с современниками. И эту книгу автор не считает чем-то завершенным. Стать бы ей поводом для серьезного разговора о серьезных вещах. На большее автор не претендует.

Загрузка...