IV. Традиция и Европа


Прежде чем попытаться понять особенности нашего социального кодирования, которое мы условно называем универсально-понятийным, нам стоит попробовать встать на точку зрения традиции и посмотреть ее глазами на наш способ преемственного существования социальности, на наши коммуникацию, трансляцию, трансмутацию как на необходимых спутников любого типа социального кодирования, если такое кодирование использует знак, а не ген, не выродилось еще в "естественную" социальность роя, муравейника, термитника. Полезность такой попытки мы видим в том, что традиция, похоже, дает возможность зафиксировать третью и внешнюю точку зрения на европейский социокод, с которой можно оценить меру относительности противоположности материи и сознания, о чем писал Ленин: "Конечно, и противоположность материи и сознания имеет абсолютное значение только в пределах очень ограниченной области: в данном случае исключительно в пределах основного гносеологического вопроса о том, что признать первичным и что вторичным. За этими пределами относительность данного противоположения несомненна" [8, с. 134-135].


Совершенно очевидно, что само это противоположение, первичный гносеологический "хаос", разрыв между небом духа и землей материи – прямое и ближайшее следствие разделения умственного и физического труда, чего мы как раз не наблюдаем в традиции. Вклинивающийся как будто бы между профессионалом-новатором и остальными членами профессиональной общности бог-покровитель профессии в общем-то столько же "духовен" и "небесен", сколько и редколлегия любого нашего научного журнала, если бы она искоренила привычку упоминать перед статьей имя автора. Бог-покровитель "не смеет", профессионалы не дают оторваться от горизонта освоенной в семейном контакте поколений эмпирии, и в этом смысле он куда более приземлен и материален, чем не претендующие на божественность, небесность, "вечноживучесть" научные журналы. В традиции нет места, куда бы можно было "воткнуть" основной вопрос философии, как нет и самой философии. Здесь практическое постоянно "пожирает" в процессе освоения теоретическое, знаковое. Здесь теоретическое и практическое сосуществуют в нерасчлененном единстве, в индивиде. Теоретическому не на что опереться, кроме как на наличный текст профессии, который индивид усвоил по наследству от отца, и на имя бога, устами которого теоретизирующий индивид способен сказать нечто осмысленное и значимое своим коллегам по профессии.


Мы через призму традиции


Одним из первых зафиксированных в литературе диалогов традиции и возникающей европейской социальности был, на наш взгляд, спор между тяготеющими к традиции спартанцами и их союзниками, как он дошел до нас в описании Полнена: "Союзники обвиняли лакедемонян: из нас, говорили они, многие участвуют в походах, а из лакедемонян – мало. Агесилай на равнине приказал сесть отдельно лакедемонянам, отдельно союзникам. Когда они расселись так, глашатай объявил: пусть встанут гончары; у союзников встало немало. Вторыми – кузнецы; встали многие. В-третьих – плотники; встало еще больше. Так вызывал он по порядку и остальных ремесленников, и занимающихся низкими работами, и без малого встали почти все союзники, из лакедемонян же ни один: им запрещено было заниматься низким ремеслом. Таким-то образом союзникам было показано, что лакедемоняне составляют большее число воинов, чем союзники" (Военные хитрости, 11, 1, 7). Показано было не только союзникам, но и всему европейскому миру, что если в диалогах с традицией Европа использует категорию человека вообще-"гражданина", "члена общества", "личности", то ни к чему хорошему это не приведет: традиция всегда будет воспринимать эту привычную для нас знаковую реалию как неправомерное и, вообще-то говоря, противоестественное совмещение профессий, т. е. в том же примерно ключе скептического недоумения, в каком мы воспринимаем слова Маяковского насчет ожидающих нас чудес: "Землю попашет, попишет стихи".


Употребляя термины "гражданин", "индивид", "личность", мы вообще-то не забываем, что за каждым термином скрыта пара типов – мужчин и женщин, имеющих доступные для невооруженного глаза отличительные признаки. Если вдруг появляется "третий" тип, объединяющий то и другое, то это для нас не очень-то честная и счастливая "игра природы". Сын Гермеса и Афродиты, который был по указанию свыше "слит в одном теле" с нимфой Салманидой, никогда не пользовался популярностью. Гермафродитов боялись, жгли их на кострах как самоочевидное творение дьявола, терпели их и щадили, как терпят и щадят уродов, которые не виноваты в том, что они такие, но никому никогда и в голову не приходило увидеть в гермафродите светлый символ счастливого будущего, реальный путь к равноправию, к окончательному преодолению существенных различий между мужчиной и женщиной. Так далеко тароватая на выдумки сверхсмелых проектов всеобщего осчастливления Европа не заходила не потому, что фантазии не хватало, а потому, что такая идея никогда не вызывала, энтузиазма.


Видимо, в близкой психологической ситуации оказывается и традиционное сознание, когда ему пытаются втолковать, что противоестественный козлоолень лучше естественных козла и оленя, что плотник-писарь-властитель-воин или гончар-писарь-властитель-воин столь же естественны, а с какой-то нетрадиционной точки зрения и более естественны, чем "не слитые в одном теле" плотники, гончары, писаря, воины, властители. Очень похоже, что дорогие нам всем слова типа "свобода", "равенство", "братство", "личность", "энциклопедизм", "всестороннее развитие" и т. д. должны вызывать у традиции примерно ту же "гермафродитную" гамму чувств и эмоций, которую мы испытываем перед очевидными и неисправимыми отклонениями природы от нормы. В действиях Агесилая эта гамма, терпимости и скрытого презрения налицо: "совмещенные" союзники, с его точки зрения, воины постольку, поскольку на безрыбье и рак рыба. Вполне вероятно, что звать традицию в нашу развитость с психологической точки зрения не менее сложно, чем нас самих заманивать к идеалу уничтожения существенных различий между мужчиной и женщиной. Рассчитывать на энтузиазм здесь не приходится, какие бы блага ни обещались.


Крайне любопытно приводимое Поуэллом [42] свидетельство миссионеров о восприятии китайскими мудрецами первых сообщений о европейской науке. Мудрецы нашли саму идею науки абсурдной, поскольку, хотя повелителю Поднебесной и дано устанавливать законы и требовать их исполнения под угрозой наказания, исполнять законы и подчиняться им дано лишь тем, кто способен эти законы "понять", а "дерево, вода и камни", о которых толкуют мистификаторы-европейцы, очевидно этим свойством "понятливости" не обладают: им нельзя, предписывать законы и от них нельзя требовать их исполнения. Глаз традиции здесь предельно четко зафиксировал родимое пятно теологического происхождения науки. Прежде чем говорить о "законах природы", полезно выяснить, а как эти законы там оказались, т. е. выяснить ту самую деталь, от обсуждения которой наука уклоняется уже не первое столетие.


Можно было бы приводить бесконечное число свидетельств, каждое из которых в какой-то степени проясняло бы специфику отражения европейской культуры на сетчатке традиции. Но такой подход утопил бы нас в деталях, не давая возможности привести картину в целостность. Поэтому, постоянно памятуя о том, что у традиции нет социально значимого эквивалента нашему понятию человека вообще, гражданина, личности, привязанной к социальному целому не по профессиональной, а по всеобще-гражданской составляющей, попробуем: представить себе, как мог бы выглядеть наш мир, если убрать из него представление о личности как о чем-то большем и по своей природе универсальном, несводимом к тому конкретному и предельно специализированному делу, которым занят в данное время человек и из которого он извлекает средства к жизни.


Не совсем ясно, в какой мере обладает человек традиционной культуры тем высокоразвитым у европейца даром "догадничества", идентификации явлений и событий по частным и произвольно выбранным "существенным" (для целей догадничества) признакам сходства и отнесения таких явлений и событий в единые смысловые группы. Догадничество, совершается ли оно в корректной форме научного поиска антиципации (ссылки на предшественников) или в размытых формах "чистого" догадничества, когда всюду мерещатся "предвосхищения" (Эмпедокл "предвосхищает" Дарвина, Демокрит – Резерфорда, Гераклит – Гегеля и т. п.), всегда связано с "переносом значения". Внешним проявлением освоенности этого дара дорисовывать неизвестное до известного и знакомого можно считать "переносный смысл" – наличие у одних и тех же словоформ более или менее устойчивого, но обязательного дискретного, распределенного по областям применений, хвоста значений. Это вызывает, как правило, единодушное возмущение членов комиссий по терминологии, рецензентов, конфуцианцев и индийцев племен хопи и нутка с их постоянным припевом: "Скажите это простыми словами".


Если верить Б. Уорфу 1[б4], исследователю в полевых делах серьезному и наблюдательному, употребление слов в переносных значениях, метафоры – крайне нехарактерны для языков американских индейцев, так что, скажем, перевести на эти языки наши анекдоты – излюбленные европейские упражнения в переносе значения – или насквозь метафоричные работы по истории мысли с их "чреватостями", "порождениями", "переворотами", "вводами", "выводами", "революциями", "мерами" было бы вообще невозможно. С другой стороны, судя по тому энтузиазму, с каким эллины приняли идею немотивированности лингвистического знака, истинности имен "по установлению", меняя забавы ради не только имена рабов и домочадцев, но и свободных, устанавливав даже моду на имена (49], легализация переноса значения как необходимого условия любого догадничества сообщала самому переносу достоинства и привлекательность новинки, т. е. могла бы дать повод видеть в переносе значений, в метафоричности, догадничестве чисто европейское явление.


Вместе с тем даже беглое знакомство с текстами традиционной культуры вскрывает широкое использование метафор, смелых аналогий и даже протесты против этой практики в духе "исправления имен" Конфуция. Следы догадничества видны и здесь. Это не так уж удивительно: миф, в который традиция облекает новинки, получает смысл от наличного текста профессии, а это значит, что профессионал-новатор, пытаясь социализировать новое, оказывается перед той же проблемой интеграции через ссылки на наличное, что и ученый, т. е. вынужден искать антиципации в наличном тексте и опираться на них. Анонимность процесса наращивания текста бога-покровителя и процессы редукции в результате "левого смещения" не позволяют выделить в тексте профессии сеть цитирования как фиксированный след интегрирующей деятельности, но суть дела от этого не меняется: постоянно возобновляемый трансмутационный контакт нового с наличным, который требует процедуры идентификации подобий новому в наличном, равно обязателен и для профессионала, и для ученого.


Хотя полной уверенности здесь быть не может, вполне допустимо предположить, что восприятие традицией наших культурных институтов будет следовать общему правилу объяснения нового от наличного и оценки наличного от нового, т. е. будет использовать для процедур идентификации, поисков подобия новому в наличном свою собственную социальную структуру, и те явления (феномен личности, например), для которых не найдется более или менее близких аналогов в традиционных структурах, будут, как это сделал Архелаос, выведены в область "несущественного" и второстепенного по тому же самому принципу существенности-для-догадничества, по которому мы, исследуя диалектику традиционности, выделяем парность противоположностей как "существенное" и отводим на периферию "несущественности" половой смысл этих противоположностей, хотя именно он, кровнородственная связь, позволяет традиции связать знаки-различители, представить всеобщее социума в виде единого семейства богов-покровителей, надстраивать это всеобщее по ходу развития в специализацию.


Если принять эту точку зрения "культурной относительности" как норму восприятия одних культур другими через призму собственной культуры и если учесть, что вряд ли существует на свете такая культура, которая сомневалась бы в своем превосходстве и нашла бы в себе силы не на уровне отдельных индивидов – отступников и изгоев, этих уродов социальности, всегда хватало, - а на уровне социума в целом начисто и вдруг отказаться от обжитого способа жизни в пользу какого-то другого (от русского, скажем, в пользу китайского или от китайского в пользу русского), то, видимо, первое, на что обратила бы внимание традиция, пытаясь понять нашу социальность, что она "узнала" и признала бы как "свое другое", была бы развитая специализация, охватывающая все стороны нашей жизни. Сравнивая нас, например, с первобытными обществами, живущими по нормам лично-именного кодирования, и учитывая огромную роль ситуаций коллективного действия (промышленность) в нашей жизни при относительно незначительной роли типизированных ситуаций индивидуального действия, которые лежат в основе наследственного профессионализма, традиция со своей колокольни превосходства определила бы нас как нечто "на полпути" между племенной и традиционной" социальностью, как "развитое варварство" или "развитую дикость", причем, пользуясь нашими же свидетельствами – утопиями, антиутопиями, изысканиями производности философии от традиционных знаковых систем Египта и Ближнего Востока, традиция без труда доказала бы самой себе, что мы всю жизнь только и мечтали о переходе в развитое традиционное состояние, где не человек – раб коллектива и коллективного дела, а дело, расфасованное по мерке индивидуальных сил и возможностей, подчинено индивиду, не навязывает ему жестких ограничений по месту и времени: все, что можно сделать завтра, можно сделать и сегодня, а все, что можно сделать сегодня, можно сделать и завтра, не разрушая системы межсемейных контактов. Только совокупность всякого рода неудачных обстоятельств помешала Европе выйти в эту развитость, затормозила ее развитие к традиции как к высшему достижению человечества.


В попытках разобраться в нашей системе трансляции специализированных навыков традиция обнаружила бы ее "предсемейную" структуру, мелькание не установившихся еще и малоэффективных контактов поколений в формах: учитель-ученик, мастер-ученик, профессор-студент, ученый-аспирант, с помощью которых наше общество методом проб и ошибок ищет семейный контакт поколений как единственно экономичный, эффективный и надежный институт трансляции. Основные претензии, которые традиция могла бы предъявить к европейской системе образования-трансляции, это, во-первых, ужасающая избыточность и неэффективность процесса, когда головы подрастающего поколения начиняют знаниями, подавляющая часть которых никогда не пригодится в жизни и будет забыта в период активной деятельности, и, во-вторых, явно неквалифицированный и варварский в методологическом отношении характер процесса обучения, который затрагивает в основном голову человека, не переводя знание в практические навыки, а тем самым и не используя навыкообразующие потенции человеческого мозга, способного отправлять освоенные навыки в подкорку автоматизмов и освобождать память для новых знаний.


Оценивая наши специализированные навыки на их сложность, качество, на соотношение в них ментального и физического, на степень поглощения вместимости индивида, традиция пришла бы к безрадостным выводам о примитивности подавляющего большинства наших навыков, о безграмотном их фрагментировании с точки зрения психофизиологических норм жизнеотправлений человека. А если бы традиция попыталась наложить свою среднюю норму развитости индивидов, измерив ее степенью сложности наличных профессиональных текстов, на тем же способом выведенную среднюю норму развитости наших индивидов, то она оказалась бы в позиции Агесилая: наша культура представилась бы ей второсортной, недоразвитой, инфантильной, которая в силу каких-то причин, возможно из-за биологической ущербности индивидов, не в состоянии подняться выше использования самых элементарных навыков.


В поисках матрицы обмена как поведенческой основы всеобщего традиция и здесь обнаружила бы черты переходности от низшей формы непосредственного обмена в процессе коллективного действия (производство) к высшей форме межсемейных контактов, которая не может быть реализована в силу хаотического состояния трансляции. Пользуясь нашей статистикой, традиция без труда показала бы тяготение обществ европейской культуры к семейной трансляции навыков – новые поколения "склонны" к роду занятий их родителей, но пока все это остается в потенции и семейный контакт поколений слабо нагружен функцией трансляции, основанная на межсемейных контактах матрица обмена не может быть реализована в чистом виде, вынуждена использовать дополнительные хаотические и случайные виды контактирования, опосредованные деньгами.


Наибольшие сомнения в способности индивидов нашей культуры понимать простейшие вещи вызвала бы у традиции попытка разобраться в знаковом основании всеобщего через призму кровнородственных отношений богов-покровителей. Традиция бы отметила, конечно, диалектические потуги ряда европейских мудрецов от Гераклита до Гегеля как "предвосхищения" истинного положения дел, но, видимо, приписала бы общей исторической ограниченности европейского мышления, плохому знанию природы человека, неосвоенности для трансляции семейного контакта поколений органическую неспособность европейцев "вместить" суть, ухватить ядро диалектики – семейство вечных имен богов-покровителей, объединенных кровнородственной связью. Религиозно-мистический характер европейских попыток найти всеобщее знаковое основание, доходящий до обожествления бесполезных с точки зрения социализации нового реалий речи, представлялся бы традиции бесспорным. Традиция могла бы назвать наш тип мышления "знаковым фетишизмом" и была бы в состоянии подтвердить содержательность этого термина массой свидетельств, прежде всего тысячелетними спорами о словах и по поводу слов.


Огорчительная неспособность европейцев усвоить суть и смысл наследственного профессионализма как наиболее разумной схемы трансляции и соответствующей знаковой надстройки ведет к постоянной дезориентации европейцев. С детства ему прививают вздорную мысль о том, что он способен стать всем, и, когда европеец взрослеет, включается в специализированную деятельность, он до конца жизни остается разочарованным человеком, носителем несбыточных и, естественно, несбывшихся надежд, озлобления и зависти к ближним, которые, по его мнению, заняты как раз тем, чем лучше их мог бы заняться он сам. Ни в юности, ни в зрелые годы европеец не знает ориентиров собственной жизни, не в состоянии понять ее цели, безрассудно мечется от одной специальности к другой, всю жизнь что-то осваивает, но нигде не достигает того мастерства и глубокого знания дела, которые способна дать только семейная трансляция навыков.


Все европейцы верят в Личность – богиню, явно сохраняющую архаичные черты принадлежности к неразвитому первобытному сознанию, где каждый имеет своего особого божка, умащивает его остатками пищи или наказывает в зависимости от собственных удач или неудач. Личность – богиня иррациональная, ни одному европейцу не удалось внятно и понятно объяснить другим европейцам, что она такое, кто ее родители, каким навыкам она покровительствует, хотя до недавнего времени, когда в Европе господствовало христианство, в личности находили черты фамильного сходства с Богом-отцом, искру божественного и вечного в человеке. К первобытному непрофессиональному сознанию личность близка и в том отношении, что она явно связана с тотемизмом. Как дикари говорят: я – попугай, я – выдра, я – крокодил, так европеец твердит: я – личность. Это его тотем.


Может быть, поэтому личность – самое чувствительное и болезненное место европейца. Если погладить личность европейца по шерсти, похвалить его как личность и сказать ему, по возможности в присутствии других европейцев, "ты – личность", европеец на глазах начнет распухать от тщеславия и гордости, станет мягким как воск, способным на любое безрассудство, даже во вред самому себе, только бы без конца слышать: "Ты – личность, ты – личность…" Но не дай бог погладить личность европейца против шерсти – без драки не обойтись. Поэтому европейцы то живут мирно, когда они без конца уверяют друг друга, что они – личности, то враждуют и ссорятся, когда им это надоедает. "А ты кто такой?", "Ты меня уважаешь?" (сокращенное от "Ты меня уважаешь как личность?"), "Личность я или нет?" – типичные прелюдии европейских ссор от уровня личного до уровня государственного: любая война, горячая или холодная, любая конфронтация, любой конфликт начинаются у европейцев с выяснения вопроса о личности, причем удар в челюсть или бомбежка городов с воздуха считаются допустимыми и вескими аргументами в споре.


Более всего личность похожа на ящик Пандоры, который она получила от Зевса, выходя замуж за Епиметея. Но хотя ничего, кроме бед, неприятностей, несчастий, позора или надутого тщеславия, европеец не получает от личности, без нее он вообще перестает чувствовать себя человеком, предается безутешной печали и погибает в страшных муках от "угрызений совести" – от специфически европейской болезни. Ее лечат возрастающими дозами сильнодействующих лекарств, обычно алкоголем, от лекарств же и помирают. Только Европе знаком алкоголизм как социальное явление, и мера потребления алкоголя на европейскую душу в той или другой стране есть мера сомнений души европейца: личность он или нет.


Переходя к трансмутационным механизмам европейской культуры, традиция и здесь нашла бы повод оценить европейский способ познания мира как переходный от первобытного к традиционному, принявший те же характеристики избыточности, склонности к теоретизированию и пустословию, что и избыточность, апелляция к голове, словесность нашей системы трансляции социально необходимого знания.


Успехи европейцев, которые за два-три столетия силой установили свое господство почти над всем миром, а за последние два столетия по экспоненте наращивали доход на душу населения, так что он сегодня намного превосходит соответствующие величины в странах традиционной культуры, вряд ли поколебали бы уверенность традиции в собственном превосходстве, в том, что будущее за традиционной, а не за европейской культурой. Три-четыре столетия – не такой уж впечатляющий срок на фоне тысячелетий, случайности и отклонения всегда возможны. К тому же что касается господства над миром, то европейское в этом господстве лишь безрассудство и невежество относительно природы человека: основные орудия к достижению этого господства – компас, порох, огнестрельное оружие – Европа заимствовала у традиционного Китая, не позаимствовав его мудрости, способности ограничивать себя вопросом: "А зачем такое господство нужно мне как смертному и ограниченному по вместимости человеку, или людям моего общества, таким же смертным и ограниченным?" Что оружие в руках неразумного ребенка или взрослого недоумка опасно – это бесспорно, но превращать неразумное использование оружия в аргумент, способный сказать нечто о силе разума и мудрости, - это уже чисто европейский способ зубодробительных дискуссий о личности.


Недалеко ушла в этой причастности к мудрости и так называемая "научно-техническая революция", гордость европейского мира. Неплохая, конечно, вещь изобилие и даже мудрая, если изобилие согласовано с потребностями человека, с гармонией потребления, с оптимальным соотношением ментальных и физических жизнеотправлений человека. Но если, скажем, 5% трудоспособного населения, как это происходит в США, производят с помощью сложной техники втрое больше сельскохозяйственной продукции, чем требуется для населения этой страны, вынуждая остальных заниматься чем угодно – от полетов на Луну до просиживания штанов в собственной автомашине, терять постепенно облик человеческий от алкоголя, наркотиков, ожирения, бесконечных споров по поводу личности, ее реализаций и ущемлений, то вряд ли такое изобилие можно назвать разумным. Если прибавить к этому различного рода поллюции от загрязнения среды физической до отравления среды духовной, которые уже в конце этого столетия грозят утопить европейский мир в собственных нечистотах и тем самым закончить "европейский этап" в истории человечества, то трудно сказать, где в "научно-технической революции" разум переходит в безумие, благое намерение -в преступление. Совершенно очевидно, что и здесь европейскую культуру подводят гены, ее врожденная неспособность понять и принять принципы ограниченной вместимости человека, семейного контакта поколений, системы межсемейных контактов обмена как основополагающие принципы оптимального и разумного кодирования социальных ценностей в знаке, трансляции этих ценностей от поколения к поколению.


Традиционная критика и самосознание


Каким бы очевидно предвзятым ни казался нам традиционный взгляд на святая святых нашей культуры, он, во-первых, не более предвзят и узок, чем наш взгляд на святая святых традиционной культуры, и, во-вторых, он обладает определенной эвристической ценностью, позволяя выделить и сделать предметом осознания те "само собой разумеющиеся" детали нашего социокода, которые давно уже растворены в "подкорке" европейского сознания, принимаются, но не сознаются, не опредмечнваются как нечто достойное анализа и исследования.


Мы очень гордимся рефлексией, самосознанием как отличительной чертой нашего способа мысли. Термины рефлексии – едва ли не самые популярные и чтимые нами ярлыки принадлежности к миру мысли. И личность мы, конечно же, "понимаем", хотя, быть может, и несколько благородно: ведь никому из нас не удалось пока убедительно доказать другим, что личность должна пониматься именно так, а не иначе. В глубине души все мы именно понимаем, "нутром берем", что не стоит так уж и настаивать на определении личности, поскольку она и есть как раз то, что снимает любые определения, показывает их недостаточность и историческую ограниченность. Нам нечего сказать о личности, кроме кантовского: Causalitat durch Freiheit – "причинность через свободу" (22, с. 418], пока она не связала и не реализовала себя в определении – в этом "следе личности", в конденсации паров за самолетом, где самолета уже нет. Ничего, кроме этого следа и этой белой полосы на небе, мы то ли по нашей близорукости, то ли по другим причинам разглядеть не можем, как не можем и сомневаться в том, что ни след, ни полоса не могли возникнуть сами собой. Что касается автора, например, то, по его глубокому убеждению, лучше всего, восхищаясь проявлениями личности, ее следами в науке и искусстве, оставить личность за рамками определений как постоянный источник нового, как постоянную возможность новых определений, как неустранимый и неопределимый "шум" нашей системы кодирования, который дарит нам то теорию относительности, то биокод, то лазер, то еще что-нибудь необычное, о чем мы не подозревали вчера.


И все же в аргументе от традиции есть свой элемент новизны, позволяющий нам увидеть не только парадные апартаменты европейского социального кодирования, но и заглянуть на кухню, что трудно было бы сделать, оставаясь в рамках нашей обжитой и потому уже сложной для восприятия культуры.


К примеру, мы уже не первое десятилетие изучаем науку. Делаем это и в познавательных и в утилитарных целях. Но, понимаем ли мы под наукой некоторую растущую сумму знаний или трансмутационную активность по производству нового и приложению наличного знания, наше внимание всегда сосредоточено на событиях "переднего края" науки, на открытиях и изобретениях. Героями и основными объектами науковедческого, в том числе и наукометрического, изучения всегда оказываются ученые и изобретатели "полевого" типа – те, которые открывают и изобретают, либо же процессы накопления знания, его интеграции с наличным, а также процессы утилизации научного знания – его перемещения к местам и датам приложения. Мы настолько увлечены этим, что нам редко приходит в голову вопрос о том, а как транслируется сама "ученость", каким способом растущий по экспоненте массив дисциплинарного знания, явно не признающий в своем росте пределов вместимости головы индивида, удается все-таки передать новому поколению ученых, каким способом идет отбор знания для приложения, что, видимо, еще труднее.


Традиция с ее приверженностью к вместимости человека и к длительному семейному контакту поколений как основной транслирующей структуре вынуждает обратить внимание и на тылы науки. Ведь и в самом деле, научная дисциплина, физика например, не только поиск новых регулярностей в ее предмете, их описание-интеграция с наличным знанием в диалектической процедуре объяснения нового от наличного и оценки наличного от нового. Даже деятельность по перестройке действующих парадигм (открытия второго рода, по Куну) не завершает описание дисциплины. С учетом традиционной точки зрения в истории дисциплины могут наблюдаться как минимум три "семейных" эффекта, связанных с ограниченной вместимостью индивида и с трансляцией через контакт поколений: а) прогрессирующее почкование дисциплинарного знания, его ветвление в лимитированные вместимостью очаги, использующие частью общую, а частью специфические парадигмы, т. е. проявляющие тенденцию к информационной изоляции; б) "левое смещение" массива дисциплинарного знания – тот или ивой способ его редукции до рамок вместимости индивида, без этого транслировать "ученость" было бы невозможно; в) более или менее длительный личный контакт поколений.


Эти эффекты и соответствующие формы "тыловой" деятельности по обеспечению трансляции обнаруживаются без особого труда. В обязательном наборе дисциплинарных ролей есть не только полевой исследователь, референт, редактор, парадигматик, но и историк, теоретик, учитель – "глава школы". Взгляд со стороны, от традиции, позволяет более четко дифференцировать эти роли, их состав и дисциплинарные функции.


Историк дисциплины, например, если его задача не только адекватно представить последовательность накопления новых элементов знания, их связь и взаимное влияние, но и представить эту последовательность и эти связи как обозримую, редуцированную до вместимости индивида целостность, будет, видимо, испытывать это постоянное редуцирующее давление, т. е в попытках создания истории дисциплины он будет осознанно или неосознанно ориентироваться на "существенное", на пики цитируемости. Он будет ограничивать себя анализом работ той активной зоны в 6-7% от публикаций массива, о которой мы говорили выше. Это ограничение интереса историка подтверждено проверкой по Индексу Научного Цитирования [37, с. 103-104]. Но если это так, история дисциплины теряет статичность и приобретает динамический характер. А роль историка науки получает статус постоянной деятельности по "переписыванию" истории, ее переосмыслению. Это происходит потому, во-первых, что распределение цитируемости динамично, и потому, во-вторых, что в инертной составляющей массива возможны "взрывы". Пики цитирования меняют свои очертания и вырастают иногда там, где их прежде не было. История биологии, например, начала нашего века вполне обходилась без упоминания работ Менделя, зато подчеркивала роль его современника и теоретического противника Гальтона. Теперь положение переменилось: пик "Мендель" значительно выше сегодня и импозантнее пика "Гальтон".


В сходной, хотя и иначе ориентированной ситуации оказывается и теоретик с его принципами целостности, полноты, простоты, непротиворечивости научной теории. Он не может, подобно историку, "жертвовать" фактами, делить их по рангу участия в процессах накопления и ценообразования на "существенные" и "несущественные". Популярный среди ученых тезис: "Одного нового факта достаточно, чтобы опрокинуть любую теорию, если она его не объясняет" – вряд ли следует понимать буквально, но стремление к полноте охвата наличных дисциплинарных результатов всегда остается в числе требований к научной теории. Если требование целостности, как на этом настаивает традиция, производно в трансляционных каналах от вместимости индивида и любая целостность, превосходящая вместимость головы человека, не может транслироваться в смене поколений, требует фрагментации по вместимости, то связанные через требование целостности принципы полноты и простоты (редукции) всегда будут толкать теоретика к поиску дисциплинарных универсалий все большей общности, по отношению к которым наличные были бы частным случаем. Иными словами, способ редукции теоретика – разработка процедур объяснения растущей общности и универсальности – будет коренным образом отличаться от способа редукции историка – движения по пикам цитируемости. Но если это так, то правомерен вопрос о том, как соотносятся мотивы деятельности теоретика, что им движет. Движет ли им глубокая вера в то, что за группой известных уже наиболее общих законов природы обязана существовать другая, еще более общая, частной реализацией которой являются известные законы, либо же скепсис теоретика по поводу окончательности наличных универсалий и поиск новых производны от прозаической потребности редуцировать наличный массив результатов до пределов вместимости индивида, чтобы не потерять значительной части дисциплинарного знания за невозможностью трансляции?


Привлечение традиционной точки зрения на семейный контакт поколений как на основную трансляционную структуру позволяет идентифицировать в дисциплинарных механизмах "личную научную школу", осознать как закономерность дисциплинарной трансляции тот факт, что выдающиеся ученые – исследователи и теоретики проходят, как правило, через использующую длительные личные контакты творческую лабораторию выдающихся же ученых старшего поколения. Ни книжки, ни лекции сами по себе не обеспечивают трансляции "учености" без участия в конкретной научной деятельности под наблюдением и даже руководством главы школы – ученого старшего поколения. Быть самоучкой или заочником в науке – такое же малоперспективное занятие, как и быть самоучкой или заочником в футболе или баскетболе.


Уже этот частный случай приложения взгляда со стороны, от традиции, к анализу реалий нашего социального кодирования показывает некоторые его эвристические возможности. Но, может быть, наиболее широкая область эвристических приложений традиционной точки зрения лежит в задачах идентификации сосуществующих у нас в хаосе и смешении способов аргументации, их более жесткого разделения на научные и традиционные, поскольку традиция не так уж далека от нас и "несмешанна", традиционное не "отсечено топором" от европейского способа мысли.


Например, тот факт, что цитируемость по массиву научных публикаций распределена, да и то по двум третям, по закону Ципфа, т. е. по меньшей мере 30% публикуемых в дисциплине работ не будут участвовать в объяснении нового от наличного, не будут упоминаться в других работах, а 93-94% работ будут нести ничтожную нагрузку, поглощая лишь 10% ссылок, может получить совершенно различное истолкование и значение в зависимости от того, стоим ли мы на традиционной или на научной точке зрения.


Традиция будет аргументировать от избыточности как от очевидного социального зла и предлагать соответствующие меры пресечения этого зла. Если 6-7% публикаций активной зоны поглощают 90% ссылок, а 30% публикаций вообще не участвуют ни в объяснении нового от наличного, ни в ценообразовании, то какой смысл сохранять столь избыточную емкость каналов дисциплинарной публикации, обеспечивая их вспомогательным персоналом, бумагой, типографским оборудованием, библиотеками, средствами оповещения и распространения? Зачем отвлекать значительные объемы человеческой деятельности в очевидно непроизводительную сферу? Не проще ли сократить пропускную способность этих каналов на 9/10 [112], создав при редакциях квалифицированные фильтры, способные отсеять явно бесперспективные работы инертной и малоактивной зоны цитирования? От этого могут произойти лишь блага: резко повысится теоретический уровень массива публикаций, снизятся накладные расходы на подготовку к печати, бумагу, типографии, библиотеки.


С точки зрения научной такое рассуждение содержит характерный для традиционной аргументации "комплекс Архимеда"- основано на невыполнимом условии. Чтобы принимать решение на публикацию или отсев рукописи, нужна процедура мгновенной ее оценки на качество, на принадлежность к активной, пассивной или инертной зонам массива. Но такая оценка есть функция от времени пребывания опубликованной уже работы в массиве. Иными словами, процедура мгновенной оценки, без которой нельзя рассортировать рукописи по полочкам значимости, такая же легко, почти наглядно представимая химера, как и Архимедова "точка опоры" для рычага, перевертывающего мир. С научной точки зрения действия по алгоритму традиции приносят науке непоправимый вред и имеют тот же примерно смысл, что и сокращение на 9/10 емкости складов готовой продукции, смысл выбрасывания на свалку (неопубликованное для дисциплины не существует) продукта просто потому, что хранить его негде, т. е. смысл списывания в небытие 9/10 дисциплинарного таланта как нормы потерь на административное невежество, на своего рода "запас прочности" моделей научной политики, построенных по нормам традиции. Единственным способом стимулировать научную дисциплинарную деятельность был бы с научной точки зрения такой, который не пытался бы сравнивать ценность бумаги и таланта, а стремился бы сократить лаг-задержку между поступлением рукописи в редакцию и ее публикацией, предоставляя времени и самой дисциплинарной общности разбираться, кто есть кто и что есть что в науке, распределяя работы и имена по рангам цитируемости.


На первый взгляд может показаться странным, что "комплекс Архимеда", эта лакмусовая бумага, определяющая принадлежность к традиционной аргументации, чаще всего встречается как раз в "точных подходах". Когда, например, "отчаянные кибернетики" говорят и пишут: "Дайте мне функциональное описание личности, и я сотворю ее" или: "Если дано-функциональное определение цивилизации, то реализовать его…", им как-то и в голову не приходит, что главная трудность не в том, чтобы "сотворить", а в том, чтобы дать определение, что именно это "дайте определение" и есть невыполнимая простота – "дайте мне точку опоры". Рычаг "объясняет" понятие точки опоры в том же смысле, в каком самолет объясняет появление белой полосы на небе, а продукт творчества – наличие творца, личности. Но обратного хода нет. Самолет необъясним от белой полосы, распад вызывает такие же полосы в камере Вильсона. Творец необъясним от его творения, что, кстати говоря, Европа понимала от неоплатоников до Канта, а потом забыла.


Нам кажется, что появление "комплекса Архимеда" и соответственно традиционной аргументации в точных подходах к историческим предметам (машинный перевод, математическая лингвистика, моделирование экономики, "оптимизаторское" течение в науковедении) как раз и связано с тем, что в человеческом историческом творении, которое заведомо альтернативно, пытаются увидеть не то естественное, не то божественное, где выполняется постулат однозначности между поведением и свойством, независимым от человека, и где человеку дано лишь открывать, но не менять. Только с этой позиции окаменевшие до неорганики плоды творчества предыдущих поколений могут восприниматься как "объективная реальность", сравнимая по степени окаменелости, репродуктивности, независимости от пространства и времени с "законами природы", хотя совершенно ясно, что результаты, например, социологических исследований по Сиракузам III в. до и. э. не идут ни в какое сравнение с законом Архимеда, жителя тех же Сиракуз и того же III в. до и. э. Первые "стареют", тогда как закон Архимеда приложим не только к городским баням Сиракуз III в. до и. э. и не только к золотым коронам, но и к любым вещам в любых бассейнах на любой планете и в любом столетии.


Так или иначе, но эвристическая ценность взгляда со стороны, от традиции, представляется нам достаточно высокой. Полезен этот взгляд и для более трезвой и самокритичной оценки наших собственных высказываний и наших представлений насчет нашей развитости, нашего места в иерархии развитости, нашего неоспоримого превосходства над всеми культурами с любой сколько-нибудь разумной точки зрения. Не так-то просто определить эту иерархию и шкалу развитости. Единственное, что мы можем более или менее убедительно доказать себе и другим, - это то, что наш способ социального кодирования возник на базе традиционного, что мы "позже" традиции. Но из этого вовсе не следует, что мы тем самым и более "развиты", чем традиция. И у здоровых родителей бывают уроды и выродки. Если сравнивать традицию и нас по объему транслируемого и утилизируемого знания, т. е. знания, находящего выход в практическую деятельность, то, в сущности, так оно и было: до XVIII-XIX вв. Европа уступала первенство странам традиционной культуры, отличалась скорее воинственностью и нетерпимостью, чем мудростью.


Два-три последних столетия, которые изменили баланс развитости, определенный по объему трансляции и утилизации знания, не так уж много тянут на весах истории, если учесть тот поток угроз, опасностей, бесконечно обостряющихся проблем, которые мы создаем и обостряем отнюдь не от великого ума. Поэтому попытки традиции поставить нас между первобытным миром и традицией, увидеть в нашей социальности недоразвитую, плутающую во тьме невежества, но подающую надежды "предтрадицию" по меньшей мере столь же мало уязвимы, как и наши попытки поставить традицию между первобытным миром и нами, увидеть в традиционной культуре "недоразвитую" Европу. Уязвима здесь скорее сама постановка вопроса: бессмысленно, видимо, сравнивать культуры по совмещенному функционально-структурно-генетическому основанию. Нелогично предполагать, что раз существует некоторое множество культурных типов, то обязана существовать и единая для них всех, проложенная во времени дорога в развитость, которая позволила бы представить культуры в виде колонн, пылящих на некоторых дистанциях друг за другом. И дело здесь не в "болезненном вопросе о том, кому двигаться в авангарде – нам или традиции. Дело в том, что нет решительно никаких свидетельств в пользу существования такой дороги. У каждого культурного типа, похоже, своя дорога в развитость.


Именно это делает крайне опасными проявления как европейского, так и традиционного тщеславия. Еще на заре европейской культуры Ясон совершил, похоже, первый акт трансплантации европейского способа жизни на традиционную почву – похитил Медею. Позже, оправдываясь в мелких подлостях, он именно этот акт трансплантации ставил себе в особую и требующую компенсации заслугу:


Я признаю твои услуги. Что же

Из этого? Давно уплачен долг,

И с лихвою. Во-первых, ты в Элладе

И больше не меж варваров, закон

Узнала ты и правду вместо силы,

Которая царит у вас…

(Еврипид. Медея, 649-654)


Что получилось из этой трансплантации в расчете на компенсацию, всем известно. А ведь детей-то жалко!


Мы начали и кончаем этот раздел диалогами между традицией и Европой. Нам кажется, что нет сегодня более острой и актуальной темы, чем проблема диалога между типологически различными культурами, проблема взаимопонимания с возможно меньшим риском недоразумений и сокрушительных следствий взаимного непонимания. Именно поэтому мы решились попытаться реконструировать основные черты традиционного восприятия европейской культуры через призму профессионально-именного способа кодирования, через традиционные институты, структуры которых традиции только и дано использовать для понимания структур нашего культурного типа, если эффекты ретроспективы, трансмутационная диалектика объяснения нового от наличного и оценки наличного от нового имеют равную силу и для нас, и для традиции. Мы не настаиваем на деталях. Но если в основе традиционного социокода лежат фрагментирование знания по вместимости индивида, семейный контакт поколений, система межсемейных контактов обмена, а способность к самокритике (оценка наличного нового) у представителей традиционной культуры примерно на том же уровне, что и у нас, восприятие нашей культуры традиционным глазом должно давать приблизительно те общие контуры, оценки, суждения, о которых сказано в этом разделе.

Загрузка...