Виктор Соснора: палеонтология и футурология языка

Свой язык не коверкай в угоду грамматике.

В. Соснора

В книге «Дом дней» Виктор Соснора[121] написал: «Академик, политик и кучер хотят говорить красиво. Поэту — говорить красиво не приходится, его стихия — слово, а оно любое» (Соснора, 1997: 60).

Виктор Соснора — поэт-авангардист, поэтический ученик В. Хлебникова, В. Маяковского, Н. Заболоцкого, М. Цветаевой. При этом в его стихах очень существенна стихия древнерусского языка, история слова входит в образную структуру текстов, формируя их смысл. Соснора — автор поэтического переложения «Слова о полку Игореве»[122]. В литературной критике о нем говорят как об авторе, пишущем «сюрреалистические, алогичные, порой идущие прямо из подсознания тексты» (Сапгир, 1997-б: 465), отмечают «Образы-парадоксы, спокойно соединяющие большое и малое, древнейшее и сегодняшнее» (Новиков, 1986: 184). Примечательно, что в молодости его активно поддержали Н. Н. Асеев и Д. С. Лихачев. В предисловии Д. С. Лихачева к сборнику «Всадники» (1969) говорится: «А именно в том-то и прелесть этих стихов, что они звучат сразу и по-славянски, и по-русски, по-современному и по-давнему» (Лихачев, 1969: 8).

У странных образов и словосочетаний в стихах Сосноры всегда есть своя логика, и эта логика — поэтическая. Так, например, И. Фоняков писал об одном из его ранних стихов:

А каково, например, такое: «Развевается топор, звучит веревка»? Не сразу оценишь, что топор очертаниями похож на маленькое знамя. Особенно когда он взлетает над толпой в час бунта или усобицы. А уж веревка-то в подобных ситуациях и впрямь «звучит». И еще как! Напомню, что приведенная строка — из стихотворения «Пльсков» (то бишь «Псков»), полного исторических ассоциаций.

(Фоняков, 2006: 2)

Многие странности поэтического языка Сосноры могут так же внятно объясняться историей слова, историей грамматических отношений в русском языке, многочисленными культурными ассоциациями слов.

По стихам этого поэта можно изучать историю языка в ее разнообразных проявлениях и заглядывать в возможное будущее состояние языка. История языка проявляется у Сосноры на всех уровнях — от фонетики до синтаксиса.

Древняя огласовка слова становится у него важнейшим элементом поэтической образности. Так, не сохранившийся в русском языке старославянизм крава ‘корова’ оказывается элементом внутренней рифмы во внеметрическом столкновении двух ударений (спондее):

Но — нет прощенья тебе, сатир, от этих распаренных льдин, людей.

Пальцы твои преломаны на правой руке, все пять.

Горе тебе, Гермес, ты пальцами у Аполлона[123] крав крал.

(«О себе» / «Тридцать семь[124]»)[125]

Это сочетание оказывается очень похоже на повтор-усиление края-края, а существительное крав омонимично деепричастию глагола красть. Звуковое подобие этого повтора вороньему карканью вносит в восприятие текста ощущение катастрофы, а поскольку в этом стихотворении фраза о похищении коров у Аполлона означает игру на музыкальном инструменте, сочетание крав крал оказывается и на сюжетном уровне связанным с гибелью карой за соперничество с Аполлоном (о мотиве изуродованных пальцев см. Желнина, 1996: 153).

Примечательно, что для Сосноры вовсе не характерно пристрастие к фразеологическим реликтам и традиционным поэтизмам, к той хорошо знакомой читателю архаике, которая используется многими писателями при создании исторического колорита, высокого стиля, иронии. Даже традиционный поэтизм персты из «Слова о полку Игореве» Соснора заменяет на слово пальцы.

То не десять кречетов

юных —

десять пальцев,

от песен скорченных,

задевают струны,

а струны

сами славу князьям рокочут.

(«Слово о полку Игореве» (по мотивам) / «Всадники»[126])

Соснора извлекает из истории языка забытое, например произношение звука, который до 1918 года обозначался буквой «ять».

Но по порядку: солнце еще не затмилось,

близко бежали на хутора овцы с глазами евреек[127],

дети-диети в цветастых платочках — их гнали.

(Наши платочки для носа, но и на голове хорошо им, платочкам!)

Дети-генети их гнали, а овцы

шли на цепях, как белокурые бестии каменоломен Рима, — до

гуннов.

(«Баллада о двух эстах» / «Верховный час»[128])

Восточнославянский дифтонгоидный ять мотивирован каламбурным сближением слов дети и диета: в тексте речь идет о военном времени, о голодных детях.

Вместе с тем здесь есть исторический контекст, все более и более углубляющийся в древность, — с образами каменоломен Рима и гуннов. Сочетание дети-генети основано не только на корне — ген-, входящем в слова генетика, генотип, генофонд, по смыслу связанные именно с рождением детей, но и на этимологическом родстве современного слова гнать с древним славянским гонити, а в нем было чередование о // е, [г] перед [е] изменялось в [ж] (ср.: отженити — ‘отогнать’).

В следующем тексте Соснора восстанавливает утраченный согласный:

В этой лодке нету, Аттис, на заплыв пучины морей,

трескнул Рим, и вёсла в ступе, пифы золото унесли,

плебса слезы не в новинку, и отстрел Сената хорош,

форум полон демагогов, Капитолий в масках воров.

(«В этой лодке нету, Аттис…» / «Куда пошел? И где окно?»[129])

В историческом сюжете этимологически восстановленное слово трескнул выполняет изобразительную функцию: взрывной согласный дает представление о процессуальности действия (вопреки совершенному виду глагола), о свежем разломе. И тогда, в сравнении с этим словом Сосноры, современное фонетическое и орфографическое отсутствие [к] тоже воспринимается как изобразительное: как будто заросла эта трещина в середине слова.

Приводя этот фрагмент, Е. Ермолин пишет:

Соснорой создан в 90-х годах впечатляющий образ современности именно как окончательно руинированной, окончательно избытой и навсегда вычерпанной античности. Его стихи можно читать как опыт путешествия в Аид, куда давно сошли все римляне и греки; как безумную хронику Одиссеева странствия в отсутствие Итаки. Начинает Соснора со смятого намека на мистерии Аттиса (обещающие — в принципе — воскресение), а заканчивает отсылкой к финалу последнего квазиимперского италийского проекта — к казни Муссолини (неопределенно ассоциированного с Миссолунги — местом смерти Байрона, пытавшегося бороться за возрождение Греции).

(Ермолин, 2001-а: 49)

Для поэтики Сосноры типично проникновение в смысловую суть слова, связанную с происхождением этого слова, забытыми этимологическими связями.

Тяжела у Мономаха шапка-ярость!

Покрутив заледенелыми носами,

приумолкли пристыженные бояре…

(«1111 год» / «За Изюмским бугром»[130])

Соседство образов холода и стыда в словах заледенелыми и пристыженные дает почувствовать связь между значениями этих слов: этимологически родственными являются слова стыд и студить (см.: Ларин, 1977: 63).

Рассмотрим подробнее один из контекстов с актуализацией этимологии лексическими средствами:

Льва вывели… Сто тридцать семь солдат

спустили цепи, обнажили шлемы

к сандалиям… Действительно: был лев.

Стоял на лапах. Львиными двумя

не щурясь на лежащего не льва

смотрел, как лев умеет…

Пес проснулся.

Восстановил главу с двумя ушами.

Восстал на лапы. Челюсти калмыка

сомкнул. Глаза восставил, не мигая:

(лев языком облизывает нёбо…)

ВРАГ УВИДАЛ ДОСТОЙНОГО ВРАГА.

(«Дидактическая поэма» / «Верховный час»[131])

Три слова — восстановил, восстал, восставил — имеют в этом тексте те значения, которые современным языком утрачены. Каждый из этих глаголов приобретает образное содержание ‘встать, подняться’, активизируя и первичное значение приставки вос-.

Соснора находит в самых привычных словах забытый смысл, иногда противоположный их современному значению. Таково стихотворение «Прощанье» из книги «В поисках развлечений». Оно, вопреки заглавию, содержит настойчивый повтор приветствия «здравствуй», которым и начинается и заканчивается текст

ПРОЩАНЬЕ

Катер уходит через 15 минут

Здравствуй!

Над луговиной

утро.

Кричат грачи.

Укусишь полынь-травину,

травина-полынь

горчит.

И никакого транспорта.

Тихо.

Трава горяча.

— Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, —

У моря грачи кричат.

Там,

по морским пространствам,

странствует столько яхт!

Пена —

сугробами!

Здравствуй,

радостная моя!

Утро.

Туманы мутные

тянутся за моря…

Здравствуй,

моя утренняя,

утраченная моя!

Вот и расстались.

Ныряет

косынка твоя красная

в травах…

Моя нарядная!

Как бы там ни было —

здравствуй![132]

Стихотворение заставляет задуматься о том, что, может быть, говорить здравствуй более логично не при встрече, как предписывает речевой этикет, а при расставании — как доброе напутствие (ср. будь здоров). Это здравствуй[133] у Сосноры не только настойчиво повторяется, но и отзывается во всем фонетическом строе текста, особенно выразительно в звукоподражании — Здравствуйте, здравствуйте, / здравствуйте,/ у моря грачи кричат. Как пишет В. Шубинский, «фактически поэт создает собственный язык, с собственной логикой и собственными, присвоенными словам смыслами» (Шубинский, 2008: 184).

Во многих текстах Сосноры встречается этимологическое расчленение, которое является одним из способов обратного словообразования:

И настанет тот год и поход,

где ни кто ни куда не придет,

и посмотрят, скользя, на чело,

и не будет уже ни чего.

(«И настанет тот год и поход…» / «Куда пошел? И где окно?»[134]);

Слушают в уши, с Верху голоса,

а видят мой абрис, злой лай,

росчерк рта,

ушки кабана,

и красный мускул, — как солнечный удар!

И думают, спело дрожа:

— ЭТО мне!

И это МНЕ же!

(«Спириню» / «Куда пошел? И где окно?»[135]);

Если ж у волка слюни — это бешенство, хорошо, не убегай,

лучше поди на встречу и дай кусить,

тебе лучше б взбеситься и не жалеть телег,

чем виться вокруг, обнюхивая дым

и доносить народу — Он жив, жив, жив!

(«Не жди» / «Двери закрываются»[136])

Превращение морфемы в слово при таком расчленении сопровождается изменением значения знаменательного слова: так, существительное в сочетании с предлогом на встречу означает совсем не то, что наречие навстречу, особенно когда говорится о встрече с волком.

Раздельное написание двухкорневого числительного, а следовательно, и неслитное произношение его частей, выполняет изобразительную функцию:

Я семь светильников гашу,

за абажуром абажур.

Я выключил семь сот свечей.

Погасло семь светил.

Сегодня в комнате моей

я произвел учет огней.

Я лампочки пересчитал.

Их оказалось семь.

(«Два сентября и один февраль» / «Поэмы и ритмические рассказы»[137])

Архаизирующая орфографическая аномалия изображает здесь отдельность каждой лампы в 100 ватт. Само слово свеча при обозначении мощности лампы уже почти вышло из употребления, и автор активизирует прямой смысл этого слова, не устраняя и его переносного, разговорного, но уже устаревшего значения.

В текстах Сосноры чрезвычайно активна древняя грамматика. Грамматическая этимологизация обнаруживается в таком контексте с элементами других славянских языков:

До свиданья Русь моя во мне!

До свiтання промiння во мгле!

Отзвенел подойник по делам, —

поделом!..

Пойдемте по домам.

(«Як mu мiг дочекатись, чи справдиться слово твое…» / «Верховный час»[138])

Встречаются стихи, в которых перестают различаться прилагательные и существительные, напоминая о древнем состоянии языка, когда этого различия еще не было:

Вот мы вдвоем с тобой, Муза,

мы — вдовы.

Вдовы наш хлеб, любовь, бытие, —

бьют склянки!

В дождик музык, вин, пуль,

слов славы

мы босиком! — вот! — вам! —

бег к Богу.

(«Муза моя — дочь Мидаса…» / «Тридцать семь»[139])

Слово вдовы можно читать в обоих случаях и как существительное, и как прилагательное. Тире во второй строке не препятствует восприятию слова как прилагательного, потому что этот знак между подлежащим и сказуемым — обычное явление в поэзии XX века, особенно у Цветаевой, влияние которой на Соснору весьма значительно. В третьей строке, при чтении слова вдовы как существительного, игнорируются различия в грамматическом роде слов хлеб, любовь, бытие, и это неразличение совпадает с установившимся в русском языке неразличением рода прилагательных во множественном числе.

Обратим внимание на то, что конструкции, воссоздающие условия для одновременного обозначения предмета и признака и для нейтрализации грамматического рода, помещаются в контекст со словами бег к Богу[140]. То есть на сюжетном уровне речь идет о приближении к смерти как о возвращении к исходному состоянию, к творящему началу. В поэзии Сосноры всегда актуально такое сближение образов смерти и творчества:

…процесс умирания лирического «Я» одновременно является и процессом возникновения-создания Слова <…> Творчество здесь воспринимается как смерть на время — и творение в это время текста.

(Желнина, 1996: 147–148)

В стихотворении «Колыбельная» из книги «Верховный час» рифмованное сочетание тихо-лихо объединяет части речи, разные для современного языкового сознания, делая их грамматически подобными древнему синкретическому имени:

Тихо-лихо. Да шесть

бьют на башне часов.

Хлад и ландыш в душе.

Дверь у тварь на засов[141].

В современном русском языке слово тихо может быть наречием, прилагательным или безличным предикативом, но не существительным, а слово лихо, сохраняя средний род, — существительным, наречием, с большой натяжкой прилагательным (например, *ваше поведение слишком лихо). Употребление этого слова как прилагательного в женском роде представляет собой фразеологизированный реликт: лиха беда начало. Безличным предикативом слово лихо в современном языке не бывает: невозможно правильное высказывание типа *здесь весело и лихо. Разная судьба слов, грамматически единых в прошлом, побуждает видеть в их объединении сумму грамматических признаков, распространяемых на каждый из элементов парного сочетания.

В этом же контексте имеется форма родительного падежа у тварь с нулевым окончанием: Дверь у тварь на засов.

В древнерусском склонении на *ĭ (краткое) (слова ночь, соль и т. п. современное 3-е склонение) форма родительного падежа множественного числа не имела нулевого окончания, однако в истории языка происходило активное взаимодействие разных типов склонений, и в данном случае псевдоархаизм указывает на одну из возможностей грамматической эволюции.

В стихах Сосноры встречается и двойственное число:

И вывели слона. В столбах и в силе.

Из пасти бас из хобота из кобра!

И бивня была два — как двойня смерти…

в окружности на двадцать пять в шагах.

(«Дидактическая поэма» / «Верховный час»[142])

Исторически точная форма двойственного числа появляется здесь в результате инверсии (ср. прямой порядок слов: *было два бивня) и отражения аканья. Если формы бивня и была мыслятся как двойственное число, то инверсия современной синтаксической конструкции предстает прямым порядком следования сказуемого за подлежащим. При таком порядке слов с реставрацией двойственного числа логическое подлежащее приводится в соответствие с синтаксическим. Примечательно, что при издании текстов редакторы и корректоры далеко не всегда внимательны к смыслу авторских отступлений от современной нормы. Текст, помещенный здесь, цитируется по американскому изданию (Соснора, 1987: 65), а в книгах, опубликованных в России, напечатано: И бивня было два (Соснора, 1998: 182; Соснора, 2006: 682). Очевидно, авторское воспроизведение древней формы было принято корректорами за ошибку.

Здесь же имеется и синтаксический архаизм: Из пасти бас из хобота из кобра! — грамматически одинаковое употребление слов на месте современного сравнения *из хобота, похожего на кобру.

Издательская неточность наблюдается и в контексте со словом пустыни из той же «Дидактической поэмы». В американском издании находим:

Существеннее миф о волосах

Самсона…

Здесь же: кто есть кто? —

Амнон? Фамарь? Восстание? Иоав? —

Никто — никто…

Есть «столб Авессалома»,

поставленный в пустыне так, как есть,

до библь-страстей… Уж если есть пустыни,

то почему бы в ней не быть столбу?[143]

А в сборниках (Соснора, 1998: 182; Соснора, 2006: 682) напечатано пустыня. Но в стихии архаического языка именно пустыни — правильная древняя форма единственного числа того утраченного склонения на *ī (долгое), к которому принадлежали слова, заканчивающиеся на -ыни в единственном числе: пустыни, рабыни, государыни, простыни. Реликтовая форма этого склонения сохранилась в польском слове пани.

В этом тексте Соснора явно иронизирует над конструкцией с существительным-определением — лексико-синтаксической калькой с английского языка (о распространенности сочетаний типа бизнес-справочник, Горбачев-фонд (см., напр.: Костомаров, 1996). Однако по происхождению такие кальки являются древнейшими индоевропейскими конструкциями с существительным-определением, сохранившимися и в русских реликтах типа жар-птица, бой-баба. Подобных сочетаний и с русскими, и с заимствованными словами у Сосноры встречается очень много:

Эйфель был берцов. Боже-Башня уже из кайф-кафеля.

Уйди из Парижа — увидишь ее из Советской страны

(«Третий Париж» / «Верховный час»[144]);

Пишут пишут книги о секс-страсть в сердце,

грусть с позолотцей, грядущего Манна,

я книг не умею, не умираю о славе, —

Serwus, Madonna.

(«Serwus, Madonna» / «Верховный час»[145]);

Драконы-деревья

вместо фиктивных фруктов

наудили на ушки

вишенки — флирт-флажки!

Холм хмеля!

(«Полдень на хуторе» / «Верховный час»[146]);

Я буду жить, как нотный знак в веках.

Вне каст, вне башен и не в словесах.

Как кровь луны, творящая капель.

Не трель, не Лель, не хмель, не цель… не Кремль.

Мечтой медведя, вылетом коня,

еж-иглами ли, ястребом без «ять»…

Ни Святополком (бешенством!) меня,

ни А. М. Курбским (беженцем!) — не взять!

(«Традиционное» / «Хутор потерянный»[147]);

Жук ты жук черепичка,

бронированный дот,

ты скажи мне сюр-жизнь а отвечу о нет,

сюр-то сюр а множится соц

и монетку крутя мы видим орел

а лицевая сторона — арифмет цены,

и круженье голов на куриных ногах.

Ах!

(«Золотой Нос» / «Двери закрываются»[148])

Обычно архаическому определению в виде существительного сопутствуют и другие архаизмы. Так, отсутствие двоеточия в конструкции ты скажи мне сюр-жизнь архаизирует значение слова скажи (‘расскажи’ — ср.: сказать сказку), а отсутствие двоеточия в строке и монетку крутя мы видим орел превращает существительное орел в неодушевленное. На ранних стадиях развития русского языка категория одушевленности еще не была грамматически оформлена. Обратим внимание на то, что в тексте Сосноры речь идет не о живом орле и даже не о его изображении, а о стороне монеты, условно называемой орлом.

Синтаксические конструкции со значением прерванного или неосуществленного действия (типа шел было; было пошел), восходящие к плюсквамперфекту (я есмь был пошел, он есть был пошел), преобразуются у Сосноры в двух направлениях. Во-первых, частицу было автор употребляет как полноценный бытийный глагол, в результате неосуществленное действие предстает осуществленным, причем факт состоявшегося бытия подчеркивается и знаками препинания, и дистантным расположением слова было по отношению к соответствующему глаголу. По существу, именно слово было становится смысловой доминантой такого текста:

Было! — в тридцать седьмой год от рожденья меня

я шел по пескам к Восходу. Мертво-живые моря

волны свои волновали. Солнце глазами льва

выло! Но сей лев был без клыков и лап.

<…>

Песню весенней любви теперь запевайте, вы, майские Музы!

Было! — у самого-самого моря стоял Дом

Творчества. В доме был бар. Но об этом позднее.

В Доме том жили творцы и только творили.

Творчеством то есть они занимались, — и это понятно.

Всякая тварь испытала на собственной шкуре, что значит творить.

<…>

Песню весенней любви продолжайте вы, майские Музы!

Как начиналось? А так: не хватило дивана.

Было вошел Аполлон в почти новобрачную спальню,

и — чудеса! — был диван. Был на месте, и — нету.

— Боги Олимпа! — взмолился тогда Аполлон. — Где же диван?

(«Мой милый!» / «Тридцать семь»[149])

Во-вторых, можно наблюдать, как в пределах одного контекста утверждение бытия сопоставлено с древним плюсквамперфектом или с современным диалектным употреблением частицы было, имеющим переходный характер от плюсквамперфекта к предложению со значением неосуществленного действия. Промежуточная стадия эволюции плюсквамперфекта обнаруживает себя в согласовании частицы с глаголом по грамматическому роду:

Эйно:

лестницу взял у лица на коленки,

взнуздал мотоцикл

и колесил по окрестностям хутора

то по окружности, то по восьмерке

с лестницей, чтобы она была у лица на коленках — ведь

вертикалью!

(Нужно признаться — с немалым искусством!)

А мотоцикл был с коляской, в коляске, как ласки, — бутыль

был.

Эйно бутыль был подбрасывал в воздух, Герберт глядел и

глотал

(Вкусно не вкусно, хочешь не хочешь, а пей для новеллы!)

(«Баллада о двух эстах» / «Верховный час»[150])

Показательно, что в тексте изображен эпизод из крестьянской жизни. Но персонажи — эстонцы, и отклонения от современной нормативной грамматики могут быть мотивированы в контексте их несовершенным знанием русского языка. Кроме того, для понимания грамматических отношений в тексте важно то, что форму был можно трактовать и как элемент слитной номинации бутыль был, имеющейся в предыдущей строке. При этом интересно, что сочетание бутыль был, с одной стороны, представляет собой аномалию (рассогласование в роде) по отношению к нормативной речи, но, с другой стороны, такая языковая игра с переменой рода у слова бутыль характерна для разговорного языка. На фоне этого аграмматизма сочетание был подбрасывал тоже можно воспринимать как игру с родом. Кроме того, в этом сочетании можно видеть и полную редукцию конечного заударного гласного, типичную для разговорной речи (здесь редукция составляет резкий контраст с акцентированием слова было в предыдущем контексте). В мерцании разных мотиваций грамматической аномалии участвует и плюсквамперфект в его диалектном варианте. Таким образом, воспроизведение плюсквамперфектной конструкции оказывается возможным в комплексе совершенно разных свойств современной разговорной речи.

Во многих текстах Сосноры архаические формы слов выступают в обличье современного аграмматизма, когда грамматические и логические аномалии базируются на истории слова или грамматической формы. В результате история языка оказывается текстопорождающим импульсом, иногда внешне не проявляясь в тексте. Таков, например, фрагмент из поэмы «Золотой нос», вошедшей в книгу «Двери закрываются»:

Я имел 3 тыс. уч-ков и уч-ниц (одно и то ж!),

они приходили в Студию на каждый урок, —

учиться человеческой речи, чтоб во всеоружье вступить в

«мир искусств»,

и то что пишу был первый тест на психику и ни кто

— не смог[151].

Утверждение, что ученики и ученицы — одно и то ж, мотивируется не только декларацией безразличия к полу воспитанников, но, вероятно, и тем, что в библейских текстах форма ученицы обозначала лиц мужского пола (изменение звука [к] в звук [ц] в форме мужского рода было результатом праславянской 2-й палатализации). Библейские ассоциации поддерживаются и сокращениями слов (в сакральных текстах подобные сокращения обозначались титлами, при этом древние сокращения маркировали высокий статус обозначаемого — в отличие от сокращений современных, выполняющих снижающую функцию), и, возможно, заглавной буквой в слове Студию, и эпической гиперболой (3 тыс.).

Фонетическое и, соответственно, графическое сокращение слов связано и с таким типичным явлением в поэтике Сосноры, как свертывание (компрессия) языковых единиц.

Естественно, что при таком внимании к истории слова и формы в поэзии Сосноры отражены и семантические процессы в лексике. Так, например, предметом рефлексии становится изменение значений слов язык и народ:

Вы — объясните обо мне.

Последнем Всаднике глагола.

Я зван в язык, но не в народ.

Я собственной не стал на горло.

Не обращал: обрящет род!

Не звал к звездам… Я объясняю:

умрет язык — народ умрет.

(«Терцины (памяти Лили Брик)» / «Хутор потерянный»[152])

В этом тексте, где автор явно противопоставляет себя Маяковскому, современное значение слова язык, имеющее в виду язык не только как средство коммуникации, но и как воплощение духовного бытия, противопоставлено архаическому значению ‘народ’.

В антитезе народа и языка отражено и более позднее, отчетливо и болезненно ощутимое изменение, которое происходит со словом народ. Звать в народ можно того, кто к нему не принадлежит. Понятие «народ» оказалось идеологически противопоставленным понятиям «интеллигенция», «аристократия». Но и широкое значение слова народ не утрачено, оно представлено преимущественно в словосочетаниях: весь народ, народ нашей страны, история народов и т. п. Создалась несколько абсурдная ситуация, при которой один и тот же человек и принадлежит, и не принадлежит к народу.

Соснора, отталкиваясь от антитезы народа и языка, возможной при современном восприятии слов, переходит к утверждению единой сущности и единой судьбы народа и языка.

Результат смыслового изменения слова десница представлен в таком тексте:

Монгол стоял на холме и как ветряная мельница бежал на месте.

Глаза у него с грустинкой но не худ

а даже влажен животик потому что он был — ниоткуд.

Бежать-то бежал а в левой деснице держал драгоценность —

курицыно яйцо.

В ноздрях еще дрожало из высоковольтной проволоки —

кольцо.

Я подошел и подышал в его не без желтизны лицо.

Я — что! У меня — мечта а вот вам пожалуйста тип — скулы

скалисты

(Не будем же бужировать в геноскоп семена — не семинаристы).

В правой деснице держал он букварь с буквой «Б».

Значит все в норме сей человек — в борьбе.

(«Все как всегда /Лубок с монголом/» / «Хутор потерянный»[153])

Здесь можно видеть резкий алогизм сочетания в левой деснице и тавтологию сочетания в правой деснице. И то и другое на первый взгляд кажется нелепостью. Но сомневаться в лингвистической компетенции Сосноры не приходится. В другом контексте сочетание в левой деснице сопровождается возгласом время! время! показывающим, что Соснора, внося в текст это сочетание, думает о разрушающем действии времени:

Фосфоресцируют волосы в воздухе. Чаша весов в левой деснице (время!

время!). Не расплескать бы тост!

(«Песнь лунная» / «Хутор потерянный»[154])

Рефлектируя над тем, что слово утрачивает свое исходное значение, автор предлагает и читателю подумать о семантических процессах, которые происходят в языке.

Утрата церковнославянского прилагательного десный[155] нарушила словообразовательную системность существительного десница, лишила его мотивированности. Вытеснение из языка слова шуйца ‘левая рука’ вывело слово десница из парного противопоставления по признаку ‘правый / левый’. Заметим, что специальными словами не обозначалось различие никаких других правых и левых частей тела (ног, глаз, ушей). Поэтому десемантизация слова десница восстанавливает системное равновесие. Поскольку это слово употреблялось преимущественно в таких контекстах, где десница — символ власти (рука Бога, героя, вождя, рука творящая, благословляющая или карающая), понятийное значение ‘правая рука’ оказалось практически вытесненным стилистическим значением слова. Теперь это просто ‘рука’, но в высоком смысле, рука символическая[156].

Проанализированные фрагменты из текстов Виктора Сосноры показывают, что для этого автора в высшей степени характерна лингвистическая рефлексия. История языка отражена в его текстах не стандартным набором архаизмов как средством стилизации, а ощутимой динамикой преобразований.

В 1960 году Николай Асеев писал 24-летнему Сосноре:

<…> еще стоило бы самому одолеть Буслаева «Грамматику» и «Синтаксис». Это для чистоты собственного языка, ведь это не учебники, а целая философия языка. Еще Потебню и Вандриеса.

(Асеев, 1998: 115)

Независимо от того, читал ли Соснора эти и другие лингвистические работы, его поэзия тоже стала философией языка, и читающий Соснору может проникать в глубину языковых процессов, активизируя не только логику, но и чувственное, и образное восприятие.

Отражение современных динамических явлений языка, наблюдаемое в стихах Сосноры, чаще всего связано с различными механизмами компрессии высказывания, например глагольным управлением, образованием поэтических неологизмов, метафорой, в том числе и грамматической, метонимией, сравнениями, интертекстуальными отсылками.

Рассмотрим три примера глагольного управления:

И остается как парус высунуть язык,

ставлю на капитанский мостик свечу — в бутыль,

ориентир — по блеску пуговиц кителя, если уж вычеркнута

Звезда,

и курю о юных животных — девонских, в ушах серьга,

разноцветнокожих, в наклейках и без.

Ах, давно одинокие песни поют повара,

и Звезда как сельдь не нырнет в стакан…

и выплескиваю…

(«Не жди» / «Двери закрываются»[157]);

Жил дворняг в Комарове. Не ничей.

Ходил с человеком в костюме

<…>

То ли умер хозяин, то ли уехал по службе.

Ежеутренне на электричку — сам! — 7.17 —

<…>

Возвращался. Весь вечер один-по-аллеям-гулял…

Как он утром, животное?! —

стал стар, не проснулся вовремя, торопился на поезд,

не додумался что-то там, разволновался, рассуетился,

уши шумели, муха мешала в глаза?..

Как бы там ни было — вот ведь как получилось…

(«Об Анне Ахматовой» / «Хутор потерянный»[158]);

Торопись! Бой часов — поэтизм далеко-далеко,

время движет как зубья двуручной пилы

тудемо-сюдемо, опилки свистя.

(«Золотой Нос» / «Двери закрываются»[159])

В таких случаях деформированные сочетания осуществляют тенденцию языковой эволюции к свертыванию высказывания. Действительно, для того чтобы превратить конструкции Сосноры в нормативные, пришлось бы не только употребить деепричастия (курю, думая о… или думаю о…, куря), но и многословные конструкции: (*муха, летая перед глазами, как будто лезла в глаза и мешала смотреть; *… как пила, которая со свистом разбрасывает опиши). В последнем фрагменте компрессия осуществляется и словосочетанием уши шумели — ‘слышался шум в ушах’.

Однако перевод с поэтического языка на обычный невозможен без потери смысла. Глаголы курю, мешала, свистя в этих контекстах меняют управление, и в результате этого синтаксического сдвига происходит сдвиг в лексических значениях глаголов. В частности, высказывание курю о юных животных дает представление о единстве физического и ментального действия, а в нормативной конструкции с деепричастием неизбежно различение действия основного и второстепенного. Слова муха мешала в глаза переключают внимание с восприятия человека на активность мухи, что находит соответствие в языковом эпитете назойливая муха. То есть в данном случае образ, содержащийся, но стертый в речевом штампе, передается выражением, далеким от стереотипа, и тем самым отчетливо оживляется в сознании. Сочетание уши шумели содержит помимо актуализированной звукописи (почти незаметной в привычном обороте шум в ушах) образ такой наполненности ушей звуками, при которой уши предстают автономным производителем этих звуков. Заметим попутно, что наречия из сочетания тудемо-сюдемо воспроизводят структуру древнерусских наречий семо и овамо.

Ненормативное страдательное причастие в следующем фрагменте образовано от глагола вспыхнуть, воспринятого как глагол переходный:

Я вижу воздух, молнии паденье,

я вижу спички вспыхнутых комет,

я мог бы выйти, но куда пойду я,

я мог бы петь, но в голосе комок.

(«Я не хочу на карту звездной ночи…» / цикл «Уходят цыгане» / «Куда пошел? И где окно?»[160])

Этот грамматический сдвиг, вероятно, имеет интертекстуальный импульс текстообразования, так как вызывает ассоциацию со знаменитыми строками Маяковского: Послушайте! / Ведь, если звезды зажигают — / значит — это кому-нибудь нужно? («Послушайте!»[161]).

Компрессию высказывания можно видеть и в типичных для Сосноры резких грамматических аномалиях, связанных с формообразованием, с нарушением согласования форм слова, координации членов предложения.

Так, например, в стихотворении «Мундир совы» из книги «12 сов» имеется авторская глагольная форма не отстам:

Мундир тебе сковал Геракл

специально для моей баллады.

Ты как германский генерал

зверела на плече Паллады.

Ты строила концлагерей

концерны.

Ты! Не отпирайся!

Лакировала лекарей

для опытов и операций[162].

<…>

Я помню все.

Я не отстам

уничтожать твою породу.

За казнь —

и моего отца,

и всех моих отцов по роду[163].

Понятно, что в этом случае Соснора объединяет нормативные формы не отстану и не дам (‘не отстану от тебя, не позволяя тебе нести гибель’), тем самым восстанавливая праиндоевропейское окончание 1-го лица единственного числа *-m, сохранившееся в русских формах дам, ем, древнерусских есмь, имамь, вѣмь. Экспрессия грамматической формы связана прежде всего с энергичностью высказывания и, возможно, с его торопливостью, а также с образом сына-ребенка: подобные формы характерны для детской речи.

В стихотворении «Баллада Эдгара По» из книги «Верховный час» ворон назван словом птиц:

Вот ворвется с тростью Зверя

Гость!

<…>

Я открыл окно из тучи: рассекретить тайность трости,

И взошел, бесцеремонен, ворон племени ворон.

<…>

Ты не трус, физиономья, Гость из Книг, Труба финалья…

Как, ответь, твоя фамилья, птиц?

«Никогда!» — ответил птиц мне… Дикция-то! — радьо-песне!

Мужа речь. Два льда в две чаши? Или — в залп и не до льда?

Я, с лицом не социальным, с серпами волос и с сердцем,

осчастливлен созерцаньем врана класса «Никогда».

<…>

Существо сие в бинокле сидит на скульптуре-бюсте,

перо в перстнях и наперстках, с пряжкой в башмаке — нога.

<…>

Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой после зала,

где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен?

<…>

Будь ты проклят, птиц-заика. Nevermore есть слово знака

из латыни льдинка звука, — испаряется вода.

Ты, владелец птичья тельца, ты, оратор, ты, тупица,

так в моем санскрите текста этот знак уже — вражда.

В этом доме на соломе, в этом томе на слаломе

мифов, грифов, — веселее

нам, висельчакам, «всегда»[164].

Грамматическое изменение в этом случае связывается прежде всего с влиянием слова вóрон — и с метафорой «ворон — alter ego поэта», а такая метафора очевидна и в тексте-источнике Эдгара По, и у Виктора Сосноры. У слова вóрон в языке особые отношения со словом ворóна — отношения псевдородовой соотносительности. В этом фрагменте так и сказано: вóрон племени ворóн. Может быть, слово птиц из текста В. Сосноры относится к слову птица из общеупотребительного языка[165], как название вóрон к названию ворóна (разница не для орнитолога, а для обычного носителя языка состоит, видимо, в символике, коннотациях, фразеологических связях: ворон представляется гораздо более зловещей птицей).

В стихотворении можно видеть и дополнительные мотивации к изменению рода. При первом вхождении в текст птиц — обращение, а в современном разговорном языке широко распространены усеченные существительные, трактуемые как новая звательная форма: мам, пап, Маш, Серёж и т. д. Далее слово птиц употреблено как существительное мужского рода: ответил птиц мне. Затем Соснора пробует освоить ситуацию, называя своего странного гостя обобщенно в среднем роде Существо сие в бинокле. При дальнейшем изложении событий слово птиц в пределах одной фразы согласовано со сказуемым в женском роде, а с определением в мужском: Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой. То есть сказуемое ориентировано на нормативный род слова птица, а определение — на измененный. Поскольку речь идет о неясности подразумеваемого сообщения, аграмматизм фразы получает изобразительную функцию.

Следующая строка демонстрирует косноязычие. Она примечательна отсутствием запятых в строке где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен? Еще до прочтения вразумительного сочетания рукоплескала публика возникает аграмматическая последовательность где мой Рим рукоплескала — вероятно, с намеком на женский род латинского и итальянского названия города — Roma. Ср. далее: из латыни льдинка звука,испаряется вода. Заметим, что фразеологическая связь слова Рим с поговоркой Рим — вечный город вносит антитезу ключевому слову текста-источника и стихотворения Сосноры — Nevermore, никогда.

Для понимания всего текста важно, что автор объясняет косноязычие попыткой своего существования в разных языковых пространствах; ср. также: так в моем санскрите текста. Он говорит с вороном «на птичьем языке» — это выражение обозначает язык непонятный и часто звучит в упрек поэтам, чьи стихи непросты для восприятия. Поэтому, возможно, что птиц (в последней из процитированных строф — птиц-заика) — это и есть слово «птичьего языка».

Название древнего индоевропейского языка санскрит означает ‘обработанный, сделанный’. В таком случае слова в моем санскрите текста можно понимать и как ‘в языке совершенном’. Возможно, значение сделанности, совершенности формы поддерживается и словом дикция, которому возвращается первоначальное значение, отсылающее к языку, речи, но еще и связанное с оформленностью этой речи[166].

Ко всему сказанному можно добавить, что слово, теряющее звук, можно понимать как передразнивание английского произношения слова Nevermore (вспомним строку «Никогда!» — ответил птиц мне… Дикция-то! — радьо-песне!). А в русском языке звук из слова вóрон исчезает, когда образуется традиционно-поэтическое слово вран с неполногласием, что тоже может быть значимо для толкования формы птиц.

В стихотворении «У ворот (лубок)» из книги «Хутор потерянный» появляется слово любовницо:

У ворот еще и ель

ветви — в щеточках зубных

(прилетает на хвою

птица Хлоя в «ноль» часов

чистит зубы — все целы!

Хлоя — людоед).

Щеточки — в крови.

У ворот

(вот-вот!)

о овца, как офицер

(пьяница, одеколон!)

с мордой

смотрит:

во дворе лежит бревно, — как попало, голышом…

ЧЬЕ ОНО ЛЮБОВНИЦО?[167]

Таким искажением Соснора создает резкое противоречие между формой среднего рода и значением слова любовница. Но этот грамматический сдвиг осуществлен в метафоре, причем субъектом антропоморфной метафоры оказалось бревно. Здесь грамматическая и лексическая метафоры противоположны по своим направлениям: лексическая метафора одушевляет предмет, а грамматическая обозначает человека как предмет.

Нарушая все логические связи между грамматическими и лексическими свойствами исходных слов, Соснора устанавливает другую логику — логику контекста.

В этом случае первостепенное значение имеет, вероятно, фразеологическая производность и слóва любовницо, и фразы во дворе лежит бревно, — как попало, голышом — от поговорки лежит как бревно (о таком поведении женщины в постели, которое делает ее как бы бесполой). Содержание этого фрагмента определено поговоркой смотрит как баран на новые ворота. Взгляд овцы в стихотворении похож на мутный взгляд пьяницы-офицера (отметим созвучия в словах овца и офицер). Вопрос чье оно любовницо? похож на перевод вопроса *кому оно принадлежит? с языка овцы на язык пьяного офицера, сексуально озабоченного и не способного нормально связывать слова.

Между тем эта лубочная картинка на самом деле гораздо страшнее, чем представляется ее персонажам. Эти ворота — на тот свет, овца — должно быть, жертва, идущая на заклание, а бревно — труп, возможно, чьей-то любовницы. На такое толкование указывает образный ряд предыдущей строфы. И тогда средний род слова любовницо оказывается связанным не только с неполноценной жизнью, но и со смертью. Обозначая средним родом живое, автор перемещает его в сферу небытия.

Смысловое уплотнение речи получается и при образовании авторских эпитетов:

И я один. В моей груди

звучат цыганские молитвы.

Да семиструнные дожди

Дрожат за окнами моими.

(«Цыгане» / «Темы»[168]);

Мне не войти в Ковчег чернооких мускулатур,

ни к чему им бурнодышащий гребец в стакане,

им нужен вязальщик плотов, доильщик коз

и землекоп, чтоб рыть для них лопатой.

(«Я пишу слогом понятных гамм…» / «Флейта и прозаизмы»[169])

В первом их этих примеров метафора, объединяющая мир природы с миром музыки, образована не только на основе зрительного и звукового сходства реалий, но и на основе фонетического сходства слов струя — струна. Во втором примере алогизм сочетания прилагательного с определяемым словом обнаруживает логику на основе метонимии: мускулатура как обозначение мускулистого человека (ср. разг.: пришли какие-то лбы; в семье появился лишний рот; этот парень — голова).

Среди эпитетов встречается много двухкорневых неологизмов, которые, заменяя собой описательные обороты, демонстрируют большую степень компрессии высказывания:

Руины ширятся с ногтей,

солдаты падают в строю,

и в руконогой быстроте

один стою я и — смотрю.

(Какопакриды[170] / «Куда пошел? И где окно!»[171]);

кинжалы ломаю,

пальцы текут, липкокровны,

кинжалы все ниже,

нет, не проснусь, не прояснюсь,

кинжалы ломаю, их нету,

кинжалов,

кинжалы у сердца, четыре,

нет, не вонзайте, нет,

не бейте, и будут, и стали

всеми четырьмя, сердце стало,

сердце ломают.

(«Алебастр» / «Куда пошел? И где окно?»[172])

Смысловая компрессия эпитета в следующем фрагменте создается цитатным подтекстом:

Здесь я чужой среди домов и плит,

поставленных с окнами вертикально,

и не течет по морю черный плот,

и запах вин как золото литое.

И запах роз душицы и мелисс

как говорится в этом Доме Жизни,

где тени с лестниц ходят как моря,

и звуковые груди юных женщин.

О бедный бредный Мир из клаузул,

мне нужен чек на выходы с судьбою,

а я лечу как вынутый кинжал,

в давным-давно покончивший с собою.

(«999–666» // «Двери закрываются»[173])

Странный эпитет в строке и звуковые груди юных женщин мотивируется, вероятно, отсылкой к «Поэме Воздуха» Цветаевой: О, как воздух гудок / <…> / Рыдью, медью, гудью, / Вьюго-Богослова / Гудью — точно грудью / Певчей — небосвода / Нёбом или лоном / Лиро-черепахи?[174]. Обратим внимание на то, что и эротическая образность[175] строк Виктора Сосноры находит свое подкрепление в словах Цветаевой Нёбом или лоном / Лиро-черепахи? Необходимо иметь в виду, что эротика в метафорических системах и Сосноры и Цветаевой тесно связана с мотивом порождения поэтического слова, так что сочетание звуковые груди юных женщин имеет прямое отношение к теме творчества.

Примеров согласовательных аномалий, формирующих смысл текста, в поэзии Сосноры множество. Остановимся на одном примере.

В стихотворении «Уходят солдаты» из книги «Куда пошел? И где окно?» есть строки:

Имперские раковины не гудят,

компьютерный шифр — у Кометы!

Герои и ритмы ушли в никуда,

а новых — их нету.

В Тиргартенах[176] уж задохнутся и львы, —

не гривы, а юбки.

Детей-полнокровок от лоботомий

не будет. Юпитер!

И Мы задохнутся от пуль через год,

и боги уйдут в подземелья,

над каждым убитым, как нимбы (тогда!)

я каску снимаю.

Я, тот терциарий[177], скажу на ушко:

не думай про дом, не родитесь,

сними одеяло — вы уж в чешуе

и рудиментарны.

<…>

Смотря из-под каски, как из-под руки,

я вижу классичные трюки:

как вновь поползут из морей пауки

и панцирные тараканы[178].

Ответь же, мне скажут, про этот сюжет,

Империя — головешки?

А шарику Зем?..

Я вам не скажу, я, вам говоривший[179].

Грамматическим алогизмом Мы задохнутся в понятие «Мы» включены и Я субъекта речи, и безвинно погибшие, и те, кому не суждено родиться, и вожди, заставляющие считать себя богами. Именно местоимение мы является важнейшим элементом пропагандистской риторики (мы победим). Включение вождей в объем понятия «Мы», вероятно, маркируется заглавной буквой слова Мы. она напоминает орфографию сакральных текстов, требующую так писать местоимения, относящиеся к богам. Аграмматизмом Мы задохнутся, возможно, выражается и распад той декларируемой общности, которая связана с употреблением слова Мы.

Более широкий контекст, чем контекст этого фрагмента, указывает на обобщенный смысл местоимения мы. В большом стихотворении «Уходят солдаты» оно повторяется многократно, например: В ту полночь мы Цезаря жгли на руках <… > Мы шагом бежали в пустынный огонь <…> И до Пиренеев по тысяче рек / мы в Альпы прошли, как в цветочки <…> Но все-таки шли мы в Египет <…> О боги, мы сами сожгли на руках / сивиллины книги! Поэтому в контексте всего стихотворения (и книги «Куда пошел? И где окно?» в целом) Мы — это всё человечество, с которым автор и объединен общностью истории, и разъединен временем. Не случайно алогизм Мы задохнутся продолжается конструкцией, в которой появляется местоимение я: над каждым убитым, как нимбы (тогда!) / я каску снимаю[180].

К толкованию семантического алогизма задохнутся от пуль и всего этого фрагмента из стихотворения «Уходят солдаты» имеет отношение такой эпизод из истории войны:

Рядом с зоопарком советские штурмовые отряды подверглись атаке эсэсовцев из развороченных тоннелей метро. Преследуя их, бойцы проникли под землю и обнаружили ходы, ведущие в сторону канцелярии. С ходу возник план «добить фашистского зверя в его логове». Разведчики углубились в тоннели, но через пару часов им навстречу хлынула вода. По одной из версий, узнав о приближении русских к канцелярии, Гитлер распорядился открыть шлюзы и пустить воды Шпрее в метро, где помимо советских солдат находились десятки тысяч раненых, женщин и детей. Пережившие войну берлинцы вспоминали, что услышали приказ срочно покинуть метро, но из-за возникшей давки выбраться смогли немногие. Другая версия опровергает существование приказа: вода могла прорваться в метро из-за непрерывных бомбежек, разрушивших стены тоннелей[181].

Реальные события объясняют многое в стихотворении: слова задохнутся; не гривы, а юбки; и боги уйдут в подземелья; детей-полнокровок от лоботомий / не будет (Гитлер перед самоубийством устроил свадьбу с Евой Браун). Обращение Юпитер отсылает к мифу о рождении Афины из головы Зевса (по римской мифологии — Минервы из головы Юпитера): Гитлер, приняв яд, выстрелил себе в голову (или, по другой версии, приказал сделать этот выстрел своему адъютанту). Возможно, что слова от лоботомий связаны не только со способом самоубийства Гитлера, но и с медицинскими экспериментами фашистов.

В таком контексте вполне проясняется и логика алогизма задохнутся от пуль: это относится и к тем, кто спасался а тоннелях, и к неродившемуся потомству всех тех, кто погиб, а название Тиргартен, образованное от немецкого слова Tier ‘зверь’, устанавливает связь со словом тир ‘место для стрельбы’.

Слово львы оказывается связанным и с темой зоопарка, и с императорством Гитлера (ср. выражение из риторики войны: добить фашистского зверя в его логове).

Эпизод Второй мировой войны в стихотворении «Уходят солдаты» является элементом сюжета и образной системы текста, в котором рассказывается преимущественно о войнах Древнего Рима. В поэтике анахронизма, на которой основано стихотворение, становятся понятными и глагольная форма будущего времени задохнутся (она изображает отдаленную перспективу римских войн), и форма множественного числа существительного в Тиргартенах. В таком случае смысловой объем местоимения Мы выходит за пределы контекста, относящегося к боям в Берлине, а странный показатель времени через год приобретает в стихотворении обобщенное значение времени (в древнерусском языке слово год обозначало время вообще).

Семантические сдвиги в языке нередко приводят к изменению смыслового объема слова и расщеплению слова на разные лексические единицы, т. е. к тому, что слово оказывается не тождественным самому себе в разных контекстах употребления, и эту ситуацию Соснора часто изображает внешне тавтологическими сочетаниями:

Месяц назад был ю-билей: эннолетье художника ЭН.

В возрасте возраста он гениален у него нежные губы и

чуть-чуть лысоват, —

наполовину;

носит крестик.

(«Несостоявшееся самоубийство» / «Знаки»[182]);

(а за стеклами окон —

окончательно черное небо,

в нем ни щели,

ни иголочного прокола,

окончательно черное небо

с еще более черными

кляксами туч

и ломаными линиями молний,

числом — без числа).

(«Хроника Ладоги» / «Поэмы и ритмические рассказы»[183])

Подобные существительные часто встречаются в разговорной речи (у него температура, у него сердце, у меня нет слуха). Соснора обостряет ситуацию, типичную для разговорной речи, именно парадоксальным контактом производных значений слов (возраст — ‘немолодой возраст’, число — ‘определенное, конкретное число’ или ‘не слишком большое число; такое число, которое воспринимается сознанием’) с их исходными значениями.

Встречается и тавтологическое столкновение глаголов, обозначающих в одном смысле процесс, а в другом — результат процесса:

— Так.

Значит, это черный человек,

— подумал я…

— Явился он, —

подумал я, подумав —

разыгрывать классический сюжет.

— Ты кто? — подумал я.

Молчанье.

(«Ночь 9-го октября 1962 года» / «В поисках развлечений»[184])

В стихотворении «День надежд» из книги «Куда пошел? И где окно?» Соснора явно иронизирует над строгим нормативным предписанием говорить надеть (что-то) и одеть (кого-то) — при том, что в разговорном языке вполне грамотных людей глагол надеть почти вышел из употребления, что соответствует системным связям глагола одеть: в магазинах мы покупаем одежду, а не надежду, и на ноги мы что-то обуваем, а не набуваем. Выполняя нормативные предписания, Соснора последовательно употребляет глагол с приставкой на-:

День мой деньской одеяний!

Надел широкую шпагу.

Широкую рожу надел на узкие зубы.

Надел на демона девушку без перчаток.

Надел на глазницы (ей) бюстгальтер — лучше очков!

Штаны не надел, девушка ведь надета!

Что бы еще надеть? — Шляпу. Надел.

Одет недостаточно. К шубе шагнул.

Девушка не сходит, сидит на демоне,

как на стременах.

Ну что ж, ну что ж.

Надену еще шаль шерстяную

себе на спину, ей на грудь.

Не видит, визжит:

— Не надевай, я ж обнаженка!

Сидели в то утро мы

с девушкой, так надетой,

что и не вывинтишь.

И так — часов пять.

Потом мы оба надели делирий

и развинтились.

Лежали, дрожа!

Ели с ноги простоквашу.

Слава богу, хоть к ночи

мне удалось одеться во что-то из меха.

Это «из меха» — сестра ея. Все же надежда

на теплые отношения[185].

Глагол надеть в самом начале текста абсурдно соотносится с заглавием «День надежд» и противоречит однокоренному существительному первой строки: День мой деньской одеяний! Дальше сильным звуковым повтором в сочетании надел на демона девушку Соснора, во-первых, как будто передразнивает нормативное употребление слова, ослабляя его смысл звуковой доминантой, а во-вторых, перемещает описание действий в эротический и к тому же инфернальный дискурс[186]. Эротическая тема продолжается строками Штаны не надел, девушка ведь надета! и с девушкой, так надетой, демоническая образность воплощается и в абсурде строки Потом мы оба надели делирий (делирий — временное острое нарушение психики: умопомрачение, галлюцинации, чрезмерное возбуждение, дезориентация). Слово надежда появляется ближе к концу стихотворения в позиции стихового переноса — анжамбемана, и оно в этом контексте становится семантически двойственным: совмещает в себе семантику и надежды, и одежды.

Одна из заметных особенностей поэтики Виктора Сосноры — индивидуальная метонимия-синекдоха[187], не сужающая изображение какого-либо предмета называнием его части, а, напротив, расширяющая понятие — вплоть до выведения его за пределы предметного мира: Девять раз хирургией я разрезал живот; Домы-дворцы забинтованы в красные медицины; брызнет сок на твою хиромантию; Сэр, дикций не надо. В таких случаях слова с конкретными значениями замещаются словами с отвлеченными значениями: [хирургический инструмент] —> хирургия; [рука] —> хиромантия; [слова] —> дикции.

Рассмотрим примеры:

Я пишу, но это не «я»,

а тот, кто во мне, задыхаясь, пишет, —

Гусь перепончатый, за решеткой груди сидящ

то на одном, то на другом стуле.

То на одном, то на другом суку кишок

клювами водит, макая в печень,

то забирается в мозг и выглядывает в мой глаз,

то сжимает и разжимает когтями сердце.

Девять раз хирургией я разрезал живот

и говорил «улетай!», а он ни в какую,

уходят змеи, дохнут стрижи,

а этот все точит и точит пустые перья.

(«Я пишу, но это не „я“…» / «Флейта и прозаизмы»[188])

В этом контексте слово хирургией обнаруживает, помимо метонимического сдвига по смежности понятий [хирургический инструмент, скальпель] —> хирургия, очень разветвленное метафорическое содержание. Во многих случаях метафоры создаются аллюзивными отсылками к другим текстам.

Слова Гусь перепончатый, за решеткой груди сидящ обозначают творческую ипостась личности. Соснора полемически снижает традиционно-символическое уподобление поэта птице, при этом гусь оказывается мучителем, он замещает собой орла, клюющего печень Прометею (через две строки у Сосноры упоминается и печень), и орла из стихотворения Пушкина «Узник» (Сижу за решеткой в темнице сырой. / Вскормленный в неволе орел молодой, / Мой грустный товарищ, махая крылом, / Кровавую пищу клюет под окном[189]). В конце процитированного фрагмента из стихотворения Сосноры тоже есть отсылка к «Узнику» Пушкина: и говорил «улетай!», а он ни в какую — ср.: Зовет меня взглядом и криком своим / И вымолвить хочет: «Давай улетим! <… >»[190].

Однако решетка в поэтической системе Сосноры непростая. У него есть такие слова: Лира, ее вид — это бык за решеткой (Соснора, 1997: 76)[191]. Похоже, что и здесь ребра оказываются струнами лиры (или гуслей — по законам поэтического языка, если за решеткой груди сидит гусь).

Для ассоциативного потенциала образа существенна поговорка Хорош гусь! которая выражает осуждающее удивление. Возможно, что гусь появился в стихотворении и под влиянием набросков В. В. Маяковского к поэме «Пятый Интернационал», в которой есть такой фрагмент:

Сущность поэзии в том, / чтоб шею сильнее завинтить винтом. / <…> С настойчивостью Леонардо да Винчевою, / закручу, / раскручу / и опять довинчиваю. / <…> Постепенно, / практикуясь и тужась, / я шею так завинтил, / что просто ужас. / <…> леса перерос и восстал головою. / Какой я к этому времени — / даже определить не берусь. / Человек не человек, / а так — людогусь <… > Пространств мировых одоления ради, / охвата ради веков дистанции / я сделался вроде / огромнейшей радиостанции[192].

Если Маяковский изображает, как шея вытягивается вверх, то Соснора в другой части поэмы-книги «Флейта и прозаизмы» пишет о горизонтальных шеях грифов, слетевшихся к нему:

Они сильней орлов и летают выше всех,

питаются только падалью, вытянув горизонтально шеи.

(«Я был знаменит, и вокруг вились воробьи…» / «Флейта и прозаизмы»[193])

У Сосноры гусь сидит то на одном, то на другом стуле. Конечно, он может перелетать со стула на стул, но для смысла текста важнее поговорка сидеть на двух стульях — о том, кто пытается одновременно получить несовместимые блага и выгоды. К теме поэзии это имеет прямое отношение: непросто удовлетворить житейские потребности одновременно с потребностями творчества. Этот гусь-орел-поэт клювами водит, макая в печень. Кроме мифологической ассоциации здесь есть и ассоциация с поговоркой он у меня в печенках сидит, со словом самоедство а также с представлением о том, что алкоголь разъедает печень[194].

Множественное число клювами можно понимать как совмещение метафорического сравнения и синекдохи: ‘клюет так сильно и часто, как будто у него несколько клювов[195]. Строка то сжимает и разжимает когтями сердце, описывающая сердечный приступ, соотносится с выражением сердце сжимается.

В конце фрагмента есть строка а этот все точит и точит пустые перья, в которой слова пустые перья не только обнаруживают очевидную полисемию птичьего пера и пера как пишущего инструмента[196], но и сопоставление пера и скальпеля, а в криминальном жаргоне пером называют нож как орудие убийства.

Такой контекст сообщения Девять раз хирургией я разрезал живот (ср. общеязыковое выражение с переменой субъектно-объектной структуры высказывания: я сделал себе операцию) позволяет видеть в слове хирургией не только перенос по смежности [скальпель] —> хирургия, но и семантику отчуждения от лирического «я» той сферы деятельности, которая могла бы вылечить человека: освободить от травмирующей и губительной потребности быть поэтом. Семантика отчужденности становится актуальной для слова хирургией потому, что оно своим отвлеченным и обобщенным значением противопоставлено не только неназванному конкретному слову скальпель, но и всем обозначениям травмирующих предметов: клюв, когти, перья. Вероятно, важно, что, в отличие от хирургического инструмента, когти, клюв и перья — неотчуждаемая принадлежность живой птицы. В этом случае хирургия оказывается бесполезной, ненужной, мешающей поэту остаться поэтом. В контексте стихотворения у слова хирургией появляется контекстуальное значение неопределенности (как будто автор говорит *всякой там хирургией, включая в это отчуждаемое понятие не только инструмент, но и больницу, и медицину в целом, и усилия врачей). Таким образом, в слове хирургией значение абстрактного понятия ослабляется почти до полной утраты, при этом появляется значение собирательности.

Конечно, здесь значима и символика числа 9, свойственная большинству мистических учений и практик. Соснора очень внимателен к нумерологии, это проявляется во многих стихах и поэмах, а один из его поздних сборников называется «Девять книг» (Соснора, 2001). Для толкования стихотворения, вероятно, наиболее актуальны представления о девяти кругах ада, о девяти днях пребывания души умершего на земле, о девяти музах и девяти чинах ангельских. Возможно также, что упоминание девятки в контексте, где говорится о разрезании живота, соотносится с девятимесячным сроком созревания плода перед рождением: хорошо известно, что в традиционной культуре смерть и рождение предстают единой сущностью как переходные состояния. И слово живот в этом контексте может означать и ‘жизнь’, как в древнерусском языке.

Ранее в книге указывалось на эсхатологический смысл числа 9:

Осень, как элегично, и вправду бездождливо и янтари,

и на экранах мелькают сильно цветные картины,

пиши, пиши, девятка, три плюс шесть,

будущий (этот!) год трехнулевой, а в нули мы гибнем.

(«Пустоголов» / «Флейта и прозаизмы»[197]);

ау! не докричишься, что по законам чисел вселенского «решета»,

нет-нет, а возникают единицы и даже девятки.

И от них — Революции и уничтожение всех «судьбоносных» каст,

от ненависти нулей, они ж не знают обман, что меняют касты на касты.

Им важен миг, что он уже не нуль,

а значимая, а не математическая фигура,

и самый нуль из нулей становится гений, герой,

о да! искусство для искусства, т. е. бой для боя.

(«У человеческих сочетаний нет нуля…» / «Флейта и прозаизмы»[198])

В стихотворении «Новая книга — ваянье…» из книги «Верховный час» есть фрагмент и с обобщающе-метонимическим употреблением слова медицины:

Там и туман… Двадцать девиц. Я, эмиссар эмансипаций, —

двадцать, — вам говорю, — с фантиками, в скафандрах, морды в цементе,

ремонтницы что ли они драгоценных дворцов? <…> Домы-дворцы

забинтованы в красные медицины (нету ковров!), ибо заветное завтра —

триумф Тамерлана.

СОСТОИТСЯ САТАНИНСТВО![199]

Контекст позволяет видеть здесь и метафору: вероятно, речь идет о лозунгах. Если это так, то символ красного цвета как цвета крови, пролитой в революционной борьбе, и дал импульс назвать лозунги медицинами, то есть окровавленными бинтами. Возможно, что в этом случае слово медицины включает в себя и намек на жаргонное употребление глагола лечить в значении ‘обманывать’: подразумевается пропагандистская ложь[200].

Форма множественного числа абстрактного существительного не только усиливает метонимичность словоупотребления (медицины —> бинты), но и понижает ранг исходного наименования, представляя абстрактное понятие предметным множеством.

В поэме «999–666» (книга «Двери закрываются»), заглавие которой указывает на мифологическое «число зверя» и, кроме того, содержит цифровые символы сексуальной позы[201], имеются строки:

Не называй. Сказанное громко отодвигает тебя в небытие.

Кислые кости не ешь, а отстрани.

Голубиные яйца сожми указательным пальцем и большим,

брызнет сок на твою хиромантию и осязай[202].

В этом случае можно наблюдать многоступенчатую метонимию[203] с направленностью семантического переноса сначала от общего к частному ладонь —> линии на ладони —> линии на ладони, по которым предсказывают судьбу, затем от частного к общему: линии на ладони —> гадание по этим линиям — > обозначение сферы деятельности, предполагающей гадание по руке. В результате метонимического сдвига ситуативно дифференциальный признак ладони становится доминантным и превращается в интегральный признак: ладонь —> рука —> человек —> жизнь (судьба). Непредметное значение слова хиромантия, т. е. его отвлеченность, здесь, как и во фразе со словами хирургией я разрезал живот, вносит в текст семантику отчужденности говорящего от предмета высказывания. Не исключено, что словом хиромантия в приведенном фрагменте обозначено насмешливое отношение субъекта речи к адресату и, возможно, к его вере в гадание по руке.

В следующем фрагменте из стихотворения «Но нет! Мы были! а я говорю — нет…» (книга «Флейта и прозаизмы») метонимическому преобразованию подвергается слово, обозначающее манеру произношения:

Пой! Не поётся! Живи! Не могу,

не живётся небесный алмаз в известной слизи,

как не летится, когда с билетом рейс,

как Небо низко, и каплет, и каплет!

Как не найдёшь живоговорящие глаза,

как ни наденешь голову, она сквозная,

как ни бьёшь копытом эту тупую Ось,

выбьешь только свою ногу из колена!

…………………………………………………………………………………

Сердиться не надо, мы ведь в стремени случайно,

сурдинок не надо, что несбыточна мечта,

сэр, дикций не надо, как порошок — и эта тайна.

Септимы, помада, — в этом тайме — «красота»![204]

Слово дикций предстает здесь, во-первых, существительным-конденсатом (имеется в виду не любая, а хорошая, старательная дикция)[205], во-вторых, оно переводится из разряда абстрактных существительных в разряд конкретных формой множественного числа. Такая грамматическая форма становится и средством иронии. А иронизирует Соснора, подводя итоги жизни. Слово дикций метонимически обозначает и поэтический дар[206], и вдохновение, и стихи, и жалобы на жизнь. Строки как ни бьёшь копытом эту тупую Ось, / выбьешь только свою ногу из колена! трансформируют образ Пегаса: осью земли предстает Иппокрена. Этимологическое значение слова ось — именно ‘кость’, а это соотносится с вывихом: выбьешь только свою ногу из колена!

Метонимический сдвиг в сочетании сурдинок не надо осуществляется деструкцией фразеологизма петь под сурдинку (‘втихомолку, тайком, пользуясь удобным случаем’). Возможно, здесь есть отсылка к стихотворению Саши Черного «Под сурдинку»: У лиры моей / Есть тихо дрожащие, легкие звуки. / <…> Как молью изъеден я сплином… / Посыпьте меня нафталином, / Сложите в сундук и поставьте меня на чердак, / Пока не наступит весна[207].

Сурдинки и дикции обобщены Соснорой в ироническом снижении образов поэтической речи. Слово сурдинка (сурдина) от лат. surdus ‘глухой’ (ср. слово сурдоперевод), означает приспособление, которым в музыкальных инструментах приглушают звучность, изменяют тембр. Возможно, в этом тексте Соснора имеет в виду и свою глухоту.

Позже в той же книге появляются строки, прямо указывающие и на попытку отказаться от предназначения быть поэтом, и на глухоту:

Я боролся! я сжег тома

самонаписанные, юн и воинствен,

и когда появлялся указательный палец: пиши!

я его обрубал сталью, а он опять появлялся.

<…>

а потом Указатель отнимает уши и замораживает глаз,

ведь книга не видит, не слышит того, кто не книга.

Не сразу доходит, очарованные Судьбой,

мантикой фраз, книгоношами и магнетическим кристаллом,

это потом Бетховена бьет, что Указатель глух,

а ведомые им по Брейгелю летят в канавы.

(«Книги как духи и Ниагара и женщины…» / «Флейта и прозаизмы»[208])

В стихотворении «Несостоявшееся самоубийство» из книги «Знаки» самоирония основана на снижении самого традиционного символа поэтического вдохновения — музы:

В больнице, забинтованный по-египетски, —

мне с суровостью, свойственной медицинскому персоналу,

объяснили и обрисовали, как я висел, как индивид,

в свете психоанализа и психотерапии,

у меня то же самое состояние (СОС — стоянье)

по последним данным науки нас и масс,

имя ему — «суицид»,

а, исходя из исходных данных, мне донельзя необходимо:

«взять себя в руки»

«труд во благо»

а еще лучше «во имя»

чтобы «войти в норму»

и «стать человеком»

а не болтаться как килька на одиннадцатом этаже,

не имея «цели в жизни»

зарывая «талант в землю»

В том-то и дело. Я до сих пор исполнял эти тезы.

Я еще пописывал кое-какие странички,

перепечатывал буквицы на атласной бумаге

и с безграничной радостью все эти музы — в мусоропровод

……………………………………………………………………………………………………

выбрасывал!

И вот опять… очнулся на льдине[209].

Здесь тоже имеется многоступенчатая метонимия: листы бумаги —> стихи, написанные на бумаге —> стихи, продиктованные Музой (музами) —> музы.

Снижение символа метонимическим сдвигом и формой множественного числа усиливается парономазией во фрагменте все эти музы — в мусоропровод. Насмешливое переосмысление слова Муза содержит намек на архаическое произношение и написание Муса. Архаический подтекст добавляет иронии: мусоропровод предстает устройством для выбрасывания муз. Слово музы в этом контексте употреблено как неодушевленное существительное.

Серию метонимических сдвигов можно наблюдать в таком фрагменте из книги «Флейта и прозаизмы»:

Ни зги, ни ноги, напрасный дар,

я пробежал меж пальцев гремучей ртутью,

все поэты Шара, собранные в спичечный коробок,

не стоят одной ноты норд-оста.

Об отваге льва ходит геральдика и канон,

он блистательный и рычащий, а боится верблюда,

похоронный факельщик сожжет и его лик,

да и верблюд Аравийский — не долгожитель…

Осень! какая! в моем окне,

ежи по-буддистски по саду лопочут,

будто гений включил перламутр у осин

с пером, и чудесный воздух бокал за бокалом глотая.

Будто и нет жизни, а вот этот цвет,

как феномены, поют зеленые лягушки,

и Мир, как тигр бегает головой,

его глаза мои, ярко-желты!

(«Ни зги, ни ноги, напрасный дар» / «Флейта и прозаизмы»[210])

Остановимся на некоторых примерах метонимии, поместив в центр внимания строку Об отваге льва ходит геральдика и канон. В этой строке метонимический сдвиг осуществляется перенесением слова в чуждую для него синтаксическую структуру. Глагол ходит порождает фразеологическую ассоциацию с выражениями ходит легенда, ходит молва, ходят слухи[211]. Как и в других текстах с обобщающей метонимией, этим сдвигом выражено недоверчивое и насмешливое отношение к реалиям, обозначенным обобщенно. Предметом рефлексии в этом случае является слава, — в книге «Флейта и прозаизмы» говорится о ее иллюзорности и эфемерности. Характерна литота все поэты Шара, собранные в спичечный коробок, / не стоят одной ноты норд-оста. Слова все поэты Шара[212] отсылают к тексту В. Хлебникова «Воззвание председателей земного шара» и стихотворению С. Орлова «Его зарыли в шар земной…», и связи эти не поверхностные. Центральные темы книги «Флейта и прозаизмы» — темы умолкания и неистинности внешних знаков признания. «Воззвание» Хлебникова начинается словами: Только мы, свернув ваши три года войны / В один завиток грозной трубы, / Поем и кричим, поем и кричим, / Пьяные прелестью той истины, / Что Правительство земного шара / Уже существует. / Оно — Мы[213]. В конце книги Сосноры появляется оксюморон включил Трубу тишины с отсылкой к Апокалипсису: субъект этого действия обозначен словом Он с заглавной буквы, как в текстах Библии.

В стихотворении С. Орлова говорится: Его зарыли в шар земной, / А был он лишь солдат, / Всего, друзья, солдат простой, / Без званий и наград. // Ему как мавзолей земля — / На миллион веков, / И Млечные Пути пылят / Вокруг него с боков[214]. Для системы образов и общего смысла книги Сосноры значимы слова Без званий и наград.

В системе многочисленных интертекстуальных связей книги слова все поэты Шара, собранные в спичечный коробок прочитываются как реплика в диалоге с Пушкиным, который давал наставление поэту: Глаголом жги сердца людей[215]. Обратим внимание и на противопоставление Шар — коробóк. В символической имитации похорон, свойственной народной культуре, коробка отождествляется с гробом (см.: Толстые, 1994: 251).

К анализу строки со словами спичечный коробок можно добавить и такое предположение: в слово спичечный входит звуковой комплекс спич, который в контексте книги с постоянным вниманием к недостоверности речей, в том числе поэтической речи, может прочитываться как слово спич со значением ‘выступление перед публикой’ (упомянутый текст Хлебникова называется «Воззвание»), В таком случае, конечно, значима ироническая окрашенность заимствованного слова спич.

Строки, описывающие льва (он блистательный и рычащий, а боится верблюда <… > да и верблюд Аравийский — не долгожитель), явно дискредитируют «геральдику и канон».

В системе метонимических сдвигов, представленных в этом фрагменте, содержится элемент, который указывает на отделение от целого части, в реальности неотделимой: похоронный факельщик сожжет и его лик. Львов на иконах не изображают, значит, слово лик обозначает здесь не икону, а называет в высоком стиле лицо (морду, если иметь в виду нормативную референцию слов лицо и морда). Возможно, что слово лик в описании льва восходит к тексту одного из вариантов духовного стиха о Голубиной книге: «Ише лев-от над зверями зверь». — / «Почему тот зверь над зверями зверь?» — / «Потому тот зверь над зверями зверь: / У ёго рыло человеческо!»[216] Но лицо невозможно сжечь отдельно от тела. В другом фрагменте книги «Флейта и прозаизмы» есть строки: И вот, Император Сил, я выйду на ступень, / увижу безлюдье и пепельные осадки, / выну классический меч и отрублю лицо, / оно взовьется и станет над Миром. / И это будет Новое Солнце, и через биллион / то же и те же оживятся по всем таблицам. Лицо, становящееся солнцем, похоже на лицо льва («Доски растут в доме, и скоро — Дворец…»)[217].

Метонимический сдвиг в строке Осень! Какая! в моем окне создается не только тем, что осенью (временем года) назван осенний пейзаж (пространство, в котором осень оказывается видимой), но и ненормативным употреблением предлога в сочетании с этим существительным: в окне вместо за окном. Смысл такого замещения предлога (он и сам здесь употреблен метонимически) можно видеть в том, что для субъекта речи пространство как зримое время ограничивается размерами окна. Если учесть, что осень является симиолом конца жизни, то речь идет о наглядном убывании пространства и времени.

Алогизм сравнения ежи по-буддистски по саду лопочут, / будто гений включил перламутр у осин имеет свою поэтическую логику в синестезии — в данном случае, в единстве слухового и зрительного восприятия. Эта синестезия поддерживается тем, что глагол включить может относиться и к звуку, и к свету (включить радио и включить лампу). Глагол лопочут и перламутровый отсвет осин объединены в образе неполноты: приглушенности и неяркости. И здесь можно видеть антитезу качествам льва: он блистательный и рычащий.

Возможно, что ежи, которые лопочут по-буддийски, появились в этом контексте по фонетической ассоциации ёж — йог: согласно легенде, Будда до своего просветления, учился у йогов. Образ льва тоже связан с буддийскими преданиями: верхняя часть тела Будды была похожа на тело льва (Религии Китая, 2001: 182).

Буддийской образностью объясняется и вторая строка приведенного фрагмента: я пробежал между пальцев гремучей ртутью. Дело в том, что задолго до этих слов в книге есть строки:

В амфитеатрах и цирках трагический абрис смешон,

у гладиатора в одиночку картонные тигры,

кто из великих выбирал, а кто,

извините, «великий», — яйца в сметане.

Так можно сказать обо всех, кто взмыл,

ни один не добьётся себе сверканья,

от «внешнего вида» Креста остается три гвоздя,

а от Будды сорок зубов и склеенные фаланги пальцев.

(«Выпавший, как водопад из Огня…» / «Флейта и прозаизмы»[218])

В буддийских сутрах перечисляются 32 признака Будды, в числе которых названы пальцы на руках с перепонками и сорок зубов (Религии Китая, 2001: 179–180, 182, 244–245). Согласно легендам, Будда в своих многочисленных перерождениях был и лягушкой, и гусем, одно из именований Будды — Царь Гусь (Религии Китая, 180). Вспомним, что ранее в книге фигурировал Гусь перепончатый, за решеткой груди сидящ.

Отдельного внимания заслуживает такое сравнение: как феномены, поют зеленые лягушки. Во-первых, здесь можно видеть то явление, которое Е. А. Некрасова назвала ассоциативной метонимией, имея в виду чисто языковые, в частности фонетические, ассоциации (Некрасова, 1975: 115, 127, 130–131). Сравнение как феномены, поют зеленые лягушки, очевидно, подразумевает, что лягушки поют как филомелы (соловьи в поэтической традиции XVIII–XIX веков[219]). Здесь у Сосноры есть и насмешка над красивым поэтическим штампом, и демонстративное искажение слова, говорящее о том, что высокий смысл слова забыт. В современном русском языке слово феномен означает необычное, удивительное явление, и это значение присутствует в строке Сосноры: пение лягушек представляется странным. Но в философии слово феномен имеет и другое значение, соотносимое с постоянно выражаемой мыслью Сосноры об иллюзорности и славы поэта, и власти искусства (эта мысль представлена в книге многочисленными художественными образами) — «явление, данное нам в опыте чувственного познания, в отличие от ноумена, постигаемого разумом…» (Философский словарь, 1997: 477). Кроме того, феноменом представлен зеленый цвет лягушек — как антитеза краскам осени. Кваканье лягушек противопоставлено пению соловья в басне Г.-Э. Лессинга «Пастух и соловей» и в переложении этой басни К. Батюшковым. Смысл басни отчетливо соотносится с темой умолкания поэта в книге «Флейта и прозаизмы» (сэр, дикций не надо, сурдинок не надо): <…> Из рощи соловей / Долины оглашал гармонией[220] своей, / И эхо песнь его холмам передавало. / Всё душу пастуха задумчиво пленяло, / Как вдруг певец любви на ветвях замолчал. / Напрасно наш пастух просил о песнях новых. / Печальный соловей, вздохнув, ему сказал: / «Недолго в рощах сих дубовых / Я радость воспевал! / Пройдет и петь охота, / Когда с соседнего болота / Лягушки кваканьем как бы назло глушат; / Пусть эта тварь поет, а соловьи молчат!» / «Пой, нежный соловей,пастух сказал Орфею, — / Для них ушей я не имею. / Ты им молчаньем петь охоту придаешь. / Кто будет слушать их, когда ты запоешь?»[221].

Возможно, что лягушки, изображенные Соснорой, перекликаются с лягушками из знаменитой строки А. П. Сумарокова О как, о как нам к вам, боги, не гласить![222].

Эта апокалиптическая книга Сосноры завершается словами:

И, полон слез, Он стоял на льду

вершины Черной горы,

за всех воздушных, морских, земных

включил Трубу тишины.

И стало так, и такой покой,

что и соловей не смог.

— О спите, спите до Новой Зари!..

А люди были мертвы.

(«В ту ночь соловей не будит меня…» / «Флейта и прозаизмы»[223])

Здесь прочитывается отсылка и к сказанию «Жизнь Будды» в переводе Бальмонта, и к «Откровению Иоанна Богослова», и к стихотворению Блока «Девушка пела в церковном хоре», и (особенно ритмически) к словам из «Баллады о Востоке и Западе» Д.-Р. Киплинга (в переводе Е. Г. Полонской): О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут, / Пока не предстанет Небо с Землей на Страшный Господень суд[224]. Но все же основной претекст — из «Жизни Будды»:

И есть предание. Будда однажды проходил, беседуя с учениками, в саду. Соловей увидел его лик, пленился и запел. Будда, растроганный, сказал: «Пусть же, в новом воплощении, он будет человеком. Этот человек, нравом своим, участвовал в горячей природе коня и в певучей природе птицы».

(Ашвагхоша, 1990: 32)

Далее обратим внимание на метонимию, объединенную с метафорой и сравнением: и Мир, как тигр бегает головой.

Возможны разные толкования этого образа.

Учитывая его фразеологическую производность от языковой метафоры бегать глазами, можно представить себе время как часы со стрелками (в языке есть и совсем стершаяся метафора время бежит[225]). В таком случае метонимия бегает головой — укрупняющая (глаза —> голова): траектория стрелок охватывает всё пространство круга.

При другом толковании в строке Сосноры можно видеть эллиптическую метонимию[226], которой выражено значение пространного высказывания: ‘тигр бежит прямо на меня, его голова стремительно приближается, как будто увеличиваясь, я вижу только эту голову'. Картина похожа на кинематографическое укрупнение плана в изображении движущегося предмета, например поезда[227]. В таком случае аномальное сочетание его глаза мои тоже представляет собой свернутое высказывание: ‘тигр совсем рядом со мной, смотрит мне в глаза и отражается в них так, что его глаза становятся как будто моими’.

Учитывая выражение смотреть на что-л. чьими-н. глазами, отметим, что и здесь речь идет о ложном впечатлении, о подмене сущности репутацией (как и в строках об отваге льва ходит геральдика и канон / он блистательный и рычащий, а боится верблюда).

Третье толкование позволяет предположить, что в картине, изображенной Виктором Соснорой, голова тигра — это солнце. Но может быть это и земля в виде глобуса (с тигроподобными очертаниями Скандинавского полуострова).

В предшествующей части книги есть строки, соотносимые с метонимическим сдвигом бегает головой:

я говорю, — не нравится мне эта трупарня.

Этот морг, где возят себя на колесиках по шоссе млн. мертвецов,

пальчиком прибавляя и убавляя скорость,

где никто не бежит ногами, а весь мир сидит,

мне унизительна радость народов, вскрывающих консервные банки.

Руки кружáт с воображаемой быстротой,

не нравлюсь я себе в ситуации анти,

ноги бегут по тропинкам, а голова

бьется как щука подо льдом и нерестится в бочки.

(«Много ль требуется? Дом, даже такой, как мой…» / «Флейта и прозаизмы»[228])

В книге «Куда пошел? И где окно?» название реалии замещается обобщенным названием текстов, повествующих об этой реалии:

Я помню, как саги шли на Константина,

усеянный лодками Рог Золотой,

и стук топоров, рядом колющих стены,

и лиц их, сияющих в смерти — зарёй!

(«И белые ночи, и черные речи…»[229])

Эта книга была написана на год раньше книги «Флейта и прозаизмы», и в метонимии полки —> саги можно видеть зерно будущих образов, основанных на замене реалии ее отражением в культуре.

Насыщенность книги «Флейта и прозаизмы» метонимическими сдвигами удивительно точно соотносит заглавие этой книги с такими наблюдениями Р. Якобсона:

…романтизм тесно связан с метафорой, тогда как столь же близкие связи реализма с метонимией обычно остаются незамеченными <…> Принцип сходства лежит в основе поэзии <…> Проза, наоборот, движима главным образом смежностью. Тем самым метафора для поэзии и метонимия для прозы — это пути наименьшего сопротивления для этих областей словесного искусства.

(Якобсон, 1990: 130)

Для Сосноры естественным оказывается путь наибольшего сопротивления.

В современной лингвистике метонимия признана одним из важнейших познавательных механизмов, таким способом концептуализации реальности, который основан на смещении фокуса внимания говорящего (Падучева, 2004: 154, 160–162).

Именно смещением фокуса внимания (и точки, с которой ведется наблюдение) объясняются многие странные метонимические сдвиги в текстах Виктора Сосноры. Обобщающими метонимическими сдвигами (разрезáл хирургией; красные медицины; дикций не надо, ходят геральдика и канон и мн. др.) Соснора как будто увеличивает расстояние, с которого он смотрит на объекты изображения, и эти объекты кажутся уменьшенными. Такой взгляд «с птичьего полета» роднит поэтику Сосноры с поэтикой прозы А. Платонова:

В статье Томаса Сейфрида[230] описан (и весьма удачно назван!) такой применяемый Платоновым прием, как обратная метонимия, когда вместо привычного поэтического способа обозначения предмета, то есть обычной метонимии или синекдохи, с помощью которых целая ситуация бывает представлена через свои характерные свойства или составляющие части, Платонов, наоборот, выбирает наиболее обобщенное, родовое наименование объекта (как целого класса) при обозначении какого-то его представителя. <…>: «семенящее детство» — вместо «пионеры, идущие группой» или просто «дети»; «капитализм» — вместо «мироед, кулак» или «эксплуататор, буржуй», что сказано про конкретного человека, крестьянина — от лица искренне презирающего его пролетария. По форме, собственно, и здесь перед нами метонимия, но гораздо менее обычная, где именно целое выступает вместо части, а не наоборот. Вот что пишет Сейфрид: «на палый лист или брошенный на дороге лапоть Платонов смотрит как бы через призму вселенной и вечности». <…> На мой взгляд, отмеченные платоновские нарушения привычной метонимичности лежат в рамках еще более общего приема, который можно охарактеризовать как «вынесение наружу», или овнешнение языка, с отстранением автора от своей собственной речи.

(Михеев, 2002: 128–129)[231]

Кроме того, авторская метонимия Виктора Сосноры осуществляет заметную тенденцию в развитии лексики русского языка к смещению таксономических отношений. Сейчас появляется все больше и больше фактов употребления гиперонимов-терминов с непредметными значениями (слов, обозначающих науку или сферу деятельности) на месте слов с частными значениями: энергетика вместо энергия, кардиология вместо больное сердце, символика вместо символ, тематика вместо тема и т. д. Это явление отражает не только недостаточную речевую компетентность говорящих и пишущих и стремление говорить «по-научному». Оно, вероятно, вызвано и психологическими причинами, связанными с фокусом внимания к предмету, о котором говорится: неосознанным стремлением человека к отстраненному взгляду на предмет высказывания.

В этом, как и во многих других случаях, Соснора, в прошлом ученик футуристов, проявляет себя как предсказатель будущего языка.

Примечательно, что В. Новиков, говоря о поэзии Сосноры, метафорически употребляет слово метонимия:

Соснора — поэт, еще не прочитанный культурой. Дело даже не в том, что первое аутентичное по составу и внутренней композиции издание стихов Сосноры появилось только в 2006 году. Дело в абсолютной индивидуализированности языка поэта и соответственно — предельной семантической сложности. «Язык Сосноры» — не филологическая метонимия, а реальность. Здесь нет не-трансформированных слов.

(Новиков, 2007: 50)

И прав А. Арьев в том, что язык Сосноры — «это язык становления, намечающейся связи, известной единственно творцу. Изнутри его легче понять, чем снаружи» (Арьев, 2001-б: 16). Однако попытаться понять можно, помня слова Марины Цветаевой: «Устал от моей вещи — значит, хорошо читал и — хорошее читал» (Цветаева, 1994-в: 293).

Загрузка...