Я видел трувора,
Который молчал.
В глазах его Город
Как пламя сиял.
Он нес в душе тот живой огонь,
Что освящает поэта удел,
Он мог бы петь, как никто другой —
Но он никогда не пел.
Я знал государя,
Что жил одинок,
Чью власть испытали
Лишь конь да клинок.
Ему лишь стоило приказать —
Никто б ослушаться не посмел,
Он мог бы миром повелевать, —
Но власти он не имел.
Да, знал я и знаю
Хозяев без слуг,
И слуг без хозяев,
Друзей без подруг,
И видел мать, что рукой своей
Таких сынов бы взрастить могла!
Она жила бы ради детей —
Да так их и не родила.
Вассал без сеньора,
Сказал я себе,
Шагаешь ты скоро
Навстречу судьбе,
И знаешь — ждет тебя твой король,
Ты будешь знать, кому ты служил,
Пока же примешь с улыбкой боль,
Хоть имя его забыл.
Так может, все мы — не здесь, так там —
Найдем потерянное в пути,
И власть, и песни вернутся к нам —
А значит, иди — и жди…
Жизнь медленно, но верно начинала входить в колею. Мессир Серлон, отличный парень, по всем статьям превосходил утерянного сен-тьеррийского мудреца; ходили по рукам какие-то списки, его стихи, то смешные до чрезвычайности, то столь же неприличные. Не мог быть гадким занудою автор стишков про трех дев, состязавшихся в пении, или про соблазнение девственной красотки, ну не мог — и все!.. Хотя и британец, хотя и не так давно надел магистерскую широкую тунику взамен школярских лохмотьев, а свое дело он знал. Школа мессира Серлона была на улице Фуар, располагалась на первом этаже дрянного домика, в комнате с низким потолком и земляным полом, и названию улицы совершенно соответствовала — Кретьен, попавший ему в ученики зимою, потом дома то и дело вытягивал у себя из башмаков короткие, колючие иглы соломы. Зимою бывало и холодно — камин не всегда находилось чем топить, если только школяры с собою не приносили дрова (это так и называлось — зимний дровяной налог); и тем, кто полагался более на бумагу и перышко, чем на свою память, иногда приходилось невесело — пальцы мерзли. Это все потому, что мессир Серлон — магистр молодой, вчерашний голиард; к нему еще не валили валом богатые ученики — паства вильтонца, которую он поучал в тонкостях метода Sic et Non, сама была разношерстной и полуголодной. Они распевали песенки на стихи Абеляра, болтали гадости про рыцарей и горожан и в совершенстве знали тот самый Fames Parisiana, Глад Парижский, который порою обращает веселого и мирного парня в нечто вроде рыскающего волка. Цепкий голод, студенческий голод, хочешь — пой на пирах, хочешь — выпрашивай деньги, а хочешь — плюнь на всю эту мороку, на город-рай, Иерусалим для богатых, а для бедных — топь, Вавилон, и беги отсюда в свою Бретань или Нормандию, паси скот до скончания века…
Особому подбору учащихся у мессира Серлона помогало еще и то, что был он не каноником от капеллы Нотр-Дама или Сен-Виктора, а совершенно самостоятельным профессором агреже с сен-Женевьевской лиценцией доценти — правом преподавать. Хотя почтенный настоятель Сен-Женевьев слегка просчитался, давая арбалет в руки столь искусному стрелку: сей британец то и дело в опасных играх разума приближался к той границе, с которой воскликнул как-то раз Симон де Турне, сходя с самодельной кафедры на вершине Горы Мудрецов:
«О, Jesule, Jesule! Как я возвеличил Тебя, а? Ну что я за молодец! Однако хотел бы я Твой закон лукаво опрокинуть — я б еще получше доводов нашел бы… Ну вот честное слово, нашел бы!..»
И пусть мессир Серлон не понимал слов святого Бернара о том, что надобно бежать из Парижа, растлевающего душу, и искать покоя и благодати в городах-приютах, то бишь монастырях, потому что, мол, «в лесах ты найдешь куда больше, чем в книгах, а деревья и камни научат тебя большему, чем учителя». Зато мессир Серлон понимал, что такое — голодать. И он первый, заметив синеву под глазами Кретьена и то, какие жадные взгляды бросал юный школяр на завалявшийся у камина мятый капустный лист, подошел к новичку с вопросом.
«Хорошо ли ты пишешь?»
Ну как вам сказать… При усердии — хорошо.
«А появится ли у тебя усердие за плату по пять су за книжную тетрадь? И сможешь ли ты делать по две тетради[17] в месяц?..»
А усердие появилось тут же, когда мессир Серлон предложил работу — помогать ему переписывать книжки на заказ, книжки из Сен-Женевьевского скриптория — не то что бы что-то ценное, нет, просто мелочи на продажу — молитвеннички, травники для купеческих жен, календари… Правда, в первый раз на бумагу ушли почти что все оставшиеся сбережения. А в другой раз в монастырской лавке подсунули плохие чернила — быстро выцветающие, желтоватые; и за работу поэтому магистр заплатил меньше, чем было обговорено — зато впредь наука, за чернилами следить надо… Так что уже через пару месяцев, к началу весны, у Кретьена в кошельке у пояса снова начало что-то позвякивать. И не так уже было холодно и грустно на Малом Мосту, когда они с Ростаном прогуливались вдвоем, выискивая знакомых для того, чтобы поговорить и поспорить, а не чтобы выпросить пару денье в долг на неопределенный срок. Уже не столь искренне исполняли два друга «Carmina de miseria clericorum», «Песнь о нищете клириков», по вечерам возвращаясь навеселе из знакомого кабачка…
Кретьен настолько оправился, что даже нашел в себе силы шаг за шагом дописать свой роман. На поверку все оказалось не так уж серьезно — дописанная история превратилась просто в книжку, сны более не снились. Кретьен, набравшись отваги, взял и переписал большой кусок о внешности героя — изменил его до неузнаваемости, навеки четко разделяя с собой. Даже цвет волос на всякий случай сделал светлым, золото-русым, как, скажем, у мессира Анри. Так оно было спокойнее.
Вообще юг левого берега, гора оказались местами стократ более дружелюбными, нежели улицы Гарланд и Бушри. Многонациональная компания, обучавшаяся у неблагонадежного британского магистра, обладала изрядной веротерпимостью: здесь среди пестрой смеси лангедокцев и французов встречались и белые головы немцев, слышался смешной выговор англичан, даже такое редкое сокровище, как два валлийца, земляки магистра Гальфрида, завалялось в мусорной куче… То и дело аудитория сменялась и обновлялась, кого-то зарезали в потасовке, кто-то перепился и умер с похмелья, кто просто ушел к зиме в Орлеан — искать, где потеплей да посытее… Но таков уж парижский водоворот, раз попав в него, почти невозможно вернуться в размеренное русло существования, даже просто живым и целым не всегда выкрутишься. Как бы то ни было, юноше из Шампани знакомство с английским поэтом-диалектиком пока приносило немало подарков. Но лучше всего оказался один-единственный дар, и дар этот звался Аймерик.
Знакомство их состоялось не в лучший день Кретьеновой жизни: будто бы нетерпеливая судьба, собравшись свести этих двоих во что бы то ни стало, порешила это сделать самым быстрым, безотказным — но, к сожалению, не самым безболезненным образом.
Кретьен в тот день ждал Ростана в левобережном кабачке, именуемом звучным названием — «Обитель Канская». Не иначе как в честь Чуда Христова, обращения воды в вино назвали! Может, надеются, что Господь их водичку в вино претворит без лишних денежных затрат, с усмешкой подумал школяр, взбалтывая чашкой. Чашка была грязная и побитая по краям, но в общем-то местечко довольно уютное — чистая солома на полу, ну, относительно чистая, и тепло, и головы всяких оленей по стенкам, и картинки насчет Чуда в Кане — грубые, но зато яркие и понятные… Это был любимый Ростанов кабак, Кретьен же до знакомства с Пиитой здесь вообще не бывал, а без друга оказался тут и вовсе впервые, и теперь сидел как на иголках — чужое место все-таки, и кабатчик какой-то… недружелюбный. Безмолвно плюхнул на стол миску чечевицы с салом и ушел куда-то, так и поговорить не с кем, остается только читать многочисленные надписи разной степени древности — от черных, засаленных, совсем старых, до свеженьких, просвечивающих желтой древесиною — по крышке стола…
«Radix Omnium Malorum Avaritia = ROMA».
«Dives eram et dilectus…Ahi!»
«Гуго — дурак и сволочь».
«Homo homini Abaеlardus est».
«Custos vini — жадное рыло!»[18]
«Берта большая задница»,
и обведено в кривое сердечко.
«Братья! Молитесь за бедного Сикара (меня).»
И совсем свежая, большими кривыми буквами — «Здесь был Рамон Победитель Всех».
Интересно, кто этот Рамон-победитель, задумчиво ковыряя пальцем неряшливые литеры, рассеянно размышлял Кретьен, еще не негодуя на Ростана, но уже начиная о том подумывать. Обещал же, гад, сразу после обедни быть… Не подумайте, люди добрые, что у нашего Пииты неожиданно взыграло благочестие — нет! Просто таким образом, в церкви Сен-Жюльен ле Повр, он выслеживал очередной предмет своих воздыханий, горожанку-девицу по имени не то Аннет, не то Жаннет… Она, как натура набожная, почитала своим долгом посещать воскресную мессу — а в других местах, по горестному признанию Ростана, ее очень трудно было застать: честь и покой дочки неусыпно стерегла парочка аргусов в лице суровых родителей, школяров к красавице не подпускавших на расстояние ближе полета стрелы. Увы, увы. Не все думали так же, как девица Флора, переспорившая свою упрямую подругу, почтенный представитель цеха скорняков придерживался противоположной точки зрения, а именно:
«Чтят бродяги-школяры бредни Эпикура,
Голодранцам дорога собственная шкура!
Бочек пива и вина жаждет их натура —
Ах, студента полюбить может только дура!..»
А кто деву переубедит? Разве что красавец из Лангедока с черно-рыжими кудрями до плеч, с орлиным профилем и прекрасным голосом…
Ух, дурацкий Ростан со своими дурацкими страстями!! Что мне, его ждать здесь до полуночи?..
Громкие, неожиданно веселые голоса прервали недовольное течение Кретьеновых мыслей. Компания человек в шесть, ввалившаяся в двери, явно представляла из себя здешних завсегдатаев — слишком уж скоро и уверенно окликнул один из ребят кабатчика, называя его по имени, и сильнейший марсельский акцент выдал его с головою — даже не оборачиваясь, Кретьен мог сказать, что это южанин. Впрочем, вся компания того и не скрывала: перекидываясь словечками на окситанском, они хохотали над чем-то своим и, кажется, были по случаю святого Воскресения слегка навеселе.
Кретьен допил свое вино (жидкое и кисловатое) и некоторое время сидел просто так, размышляя, не вырезать ли что-нибудь правдивое про Пииту вдобавок к уже украшающим стол изречениям. Делать было нечего, а тут еще южане расшумелись… Шампанец понимал их язык довольно хорошо после жизни бок о бок с Ростаном, и сейчас они явственно расхваливали вино — наверно, им кабатчик по знакомству предложил что-то получше, чем розовая дрянь, коей он потчевал Кретьена. Потом один из весельчаков затянул песню — весьма немузыкально затянул, и песня к тому же скабрезная — в ней беглый тулузский монах расписывал, не скупясь на выражения, свои предпочтения касательно шлюх. Кретьен слегка покраснел и решил обождать Ростана на улице. Быстро, стараясь выражением лица не выказывать отношения к певческому дару исполнителя, он миновал компанию, занявшую вшестером длиннющий стол, рассчитанный не менее чем на дюжину (сам он сидел в уголке, за столом поменьше) и прикрыл за спиною низкую дверь. Была середина марта, снег в узких улочках почти везде растаял, только иногда грязными пластами-ошметками срывался с крыш; в воздухе упоительно пахло мокрой весной и нечистотами. Кретьен постоял, прислонясь к стене; мимо него прогрохотала телега, и пришлось втиснуться в камень, как статуя-барельеф. Это скорее развлекло, чем огорчило студента — не испортил настроения даже мокрый всплеск из-под колес, осевший брызгами на коленях. Тем более что эту одежку, шерстяную и серую, почти что и не жалко.
— Эй, приятель!
Окликавший будто бы специально коверкал слова своим выговором. Это был высокий, подлинней Кретьена, черноволосый парень с такими широкими бровями, что они казались похожими на отросшие почему-то на лбу усы.
— Это вы ко мне?
— К кому же еще. Куда это ты сбежал? — рука в широком зеленом рукаве упала Кретьену на плечо — будто лучшему другу, вернувшемуся из дальних странствий. — Пошли, малыш, посиди с нами.
— Я не малыш. И — спасибо, не хочется. Я вообще-то друга жду.
— Хо! — черные брови поднялись, их обладателя явственно обуяло горестное изумление — будь оно хоть чуть поменьше, так и за настоящее бы сошло. — Не хочет! С нами не хочет! А почему это ты, франк, от компании отказываешься? Может, тебе не нравится, как наш Понс поет? А может, тебе… еще чего не нравится?
Кретьен созерцал смуглое лицо с тоскливым пониманием. Он встречал такое выражение глаз не в первый раз — взгляд человека, который выпил и теперь ищет, с кем бы ему подраться. Может, его кто обидел, например, очередная Флора-Филида прогнала или он на диспуте провалился — а теперь ищет, куда бы применить свою внезапно взбурлившую силушку… Драться Кретьен не хотел. Он вообще почти никогда не хотел драться, а сейчас особенно; он хотел тихо стоять и ждать Ростана. Внимание оскорбленного в лучших чувствах парня надлежало отвлечь.
— Нет, добрый человек, я ничего не имею против твоих товарищей. Просто не хочу — ни пить, ни ссориться, понимаешь?..
— Франк, — глаза южанина опасно сузились, — а чего ты тогда вообще приперся в наш кабак? Ты чего, не знаешь, что паршивым франкам сюда вход заказан?..
…Франк не знал. Он вообще много чего не знал — например, о постоянных территориальных стычках меж южанами и северянами, и о том, что против иностранцев иногда объединялись и те, и другие, а немцы били окситанцев, а англичан вообще били все… Все это было очень сложной, разветвленной политической системой, и были у каждой национальной группки свои места, свои резиденции, за которые то и дело сражались. И сражались подчас кровопролитно.
Но далекий от политики шампанец имел об этих сложностях очень смутное представление. И уже понимая, что драки, кажется, не избежать, и смутно прикидывая, куда чернобровому товарищу в случае чего вмазать и в какую сторону скрываться, Кретьен ответил самое разумное, что пришло ему в голову:
— Не знаю. Первый раз об этом слышу.
— Ну, так я тебя поучу, — уже на родном языке, на самом-то деле предназначенном для куртуазной поэзии, пообещал новый знакомец и вознамерился стукнуть франка по уху. Но франк давно ожидал чего-то подобного и успел чуть отклониться вбок, так что сам оказался в довольно выгодном положении — рука противника по инерции еще продолжала свое движение, а Кретьен уже ударил его локтем поддых. Дело еще могло бы кончиться благополучно — но у спектакля, как выяснилось, были зрители. Пятеро друзей поверженного гиганта, чьи раскрасневшиеся лица выглядывали из проема двери, немедленно почувствовали могучий прилив рыцарских чувств — желание защитить друга оказалось столь сильным, что они принялись это делать все одновременно.
Да, кажется, я здорово попался, — тоскливо подумал Кретьен, прижатый спиною к стенке, одной рукой прикрывая голову, а другой почти что инстинктивно пытаясь отвечать на удары. Как ни странно, особой ненависти ни к южанам вообще, ни даже к этим конкретным он все равно не испытывал — они вполне могли бы с таким же успехом оказаться уроженцами хоть Франции, хоть Арморики, хоть самой Шампани, а на Кретьеновом месте — бедняга-провансалец, или немец, или кто угодно, чья физиономия в данный момент ребятам не понравилась… Он не размышлял, он просто отбивался как мог, но вскоре все стало очень плохо. Довольно удачный удар по одному из нападающих, маленькому человечку, тому самому, который пел, неожиданно для Кретьена прошел — и это была напрасная победа. Следующим аккордом боя был удар по ногам, да еще кто-то помог падать, добравшись до слишком длинных, непрактично свисающих по сторонам лица волос — и Кретьен оказался на земле, что нежданно пробудило в нем какие-то жутчайшие, долго затираемые воспоминания. Кабатчик вышел наружу посмотреть, что там творится — оказалось, ничего особенного: школяры дерутся. Он вернулся обратно и прикрыл за собою дверь, и кто сам без греха — пусть тот и бросит в него камень…
…Потом положение дел изменилось, и произошло это неведомым для Кретьена образом. Только что все было совсем скверно, и он ясно видел разношенный тупоносый башмак, направленный ему снизу в лицо — но башмак вдруг куда-то подевался, и хотя битва, судя по звукам, несомненно продолжалась, однако через некоторое время он понял, что его больше не бьют. Тогда Кретьен (стоявший, кстати сказать, на четвереньках — на полдороге в очередной попытке подняться) осторожно поднял голову, которую подобно черепахе почти что втянул в плечи во избежание лишенья оной; врагов его почему-то не было рядом. То есть наблюдался один, но уже довольно далеко, и тот направлялся по своим делам — причем довольно быстро. А над Кретьеном возвышался некто, снизу казавшийся в черной одежде огромным, словно темная скала… И этот кто-то протягивал ему руку сверху вниз, и с руки на землю капала кровь.
— Вставай, — коротко сказал — приказал? — нежданный спаситель, и Кретьен от удивления поскользнулся на четвереньках и едва не упал обратно ничком — так силен был его окситанский акцент, такой же точно, как у тех, что нападали.
— Ну, вставай же. Можешь?
— Могу, — язык услужливо ответил без помощи мозгов, и Кретьен схватился за протянутую руку — не успев обдумать и понять как следует, стоит или нет это делать. Раньше, чем он пришел к какому-либо решению, сильный рывок уже поставил его на ноги; ладонь помощника была липкой от крови.
— У тебя рука…
— Не мое, — коротко отозвался тот, резко отнимая руку — так что Кретьен едва не упал обратно. Спаситель снова подхватил его, немногословно ругнувшись; только тогда Кретьен и спросил — и хотя вопрос его казался до крайности неуместным, немногословный здоровенный герой ничуть не удивился и ответил сразу, несмотря на то, что дышал все еще тяжеловато, как после быстрого бега.
— Ты что… южанин?.. А чего же ты тогда…
— Ну, южанин. А что ж, по-твоему, южане все… Хм.
— Это…ну… Спасибо.
— А, пустое. Нельзя же, когда так. Шестеро на одного.
Помолчали. Кретьен, привалившись к наикуртуазнейшему из южан, пытался сообразить, что у него и где болит. Пока казалось, что болит все — но это временное явление, а серьезных повреждений, кажется, нет — тело, к которому он прислушивался, самое большое что выдавало — это тревожные сигналы из затылка и еще над ухом, тем местом, которым его с размаху приложили о косяк. Шишка будет… И болеть будет. Может, долго. Может, даже с месяц.
— Ты как?
— Я… как-то.
— Кровь утри.
Кровь действительно была — но пустячная, из разбитой губы. Зубы все целы, и отлично, а то, что красоту немножко попортили — так он же не Ростан, ему на свидания не бегать… Кретьен облизал губы — кровь на вкус соленая; жаль, утереться нечем.
— Пошли в кабак, умоешься.
— Н-нет… спасибо.
Такая глупость — он же еще даже лица своего спасителя не разглядел толком! Так, черный человек против света… Теперь наконец Кретьен взглянул ему в лицо — ощущение, что где-то видел; взгляд напоролся на взгляд — непроницаемый, серый, спокойный. Похоже, лихая битва оставила обладателя этого взгляда совершенно бесстрастным. Мне бы так.
— Тогда обопрись на меня, провожу. Где живешь-то?
— Н-не надо… Я дойду.
— Где живешь?
— Я… в порядке. Спасибо, — (сплюнул кровь).
— Где. Ты. Живешь?
— Я… тут, неподалеку. На улице Гарланд. Ой, то есть нет, Фуар.
— Пошли… Тебя под руки взять или просто обопрешься?..
…А кровь на руке нежданного защитника была не только чужая. С крепко разбитых суставов капала и капала красная водичка; заметив это, черный спаситель поморщился и украдкой обтер костяшки пальцев о штаны.
И только на полпути под неожиданно проглянувшим сквозь пелену нежных воскресных облаков мартовским стеснительным солнцем Кретьен понял, что же тут не так. Он не спросил имени человека, крепкой рукой поддерживающего его под мышки. Как и не назвал ему своего.
…Аймерик де Буасезон был очень странным школяром. Непонятно, что ему, с его характером и происхождением, понадобилось в Париже; разве что он принадлежал к Абеляровскому типу дворян — тем, кому благосклонность Царицы Мудрости дороже всех земных благ… Но чем дольше Кретьен приглядывался к новому своему другу, тем сильнее ему казалось, что рыцарь из того получился бы более достоверный, нежели школяр. Рыцарь по всему — от манеры держаться до иерархии ценностей; пожалуй, его бы скорее избрала своим возлюбленным девица Филида, нежели ее подруга. Впрочем, девиц Аймерик чуждался, за что Кретьен сразу почувствовал к нему дружеское расположение. А когда Аймерик, сын совладетеля замка Ломбер, проговорился как-то раз, что в юности он был в Святой Земле с графом Тулузским — тут уж удивление Кретьена не ведало предела. Оказывается, они были в одно и то же время в Палестине — только один из них обозным слугой, а второй — графским оруженосцем, и вот надо же, где свела их судьба! Шампанский «рыцарь по умолчанию» не мог понять одного — почему Аймерик не стал рыцарем? Ведь у него были на то все шансы, он, можно сказать, и родился к тому предназначенным — но почему-то, и должно быть, по собственной воле променял честь, отнятую у Кретьена вопреки его воле и желанию, на странненькую свободу, которую обычно воспевают те, кому не светит никакая иная…
Был Аймерик старше Кретьена года на три. Волосы имел серые, словно бы седоватые, серые же, спокойные небольшие глаза, широченные плечи и до крайности дружелюбный и спокойный нрав. Квадратный свой подбородок Аймерик держал всегда гладко выбритым, одежду — в основном скромную, темных цветов — чистой и зашитой, язык — на привязи, а учебные дела — в редкостно размеренном состоянии и в полном порядке. Учился он у мессира Серлона Вильтона — недавно перешел к нему от прежнего магистра, некоего плешивого и очень мудрого Огюстена Сен-Тьеррийского, оппонента самого Бернара из Клерво (но этим, кажется, список его достоинств исчерпывался). Дрался Аймерик… здорово. И кулаками, и ножом, и — если бы таковой у Аймерика имелся — мечом, наверное, тоже. Еще у него был довольно приятный голос, которым он, впрочем, редко пользовался как инструментом для пения. Хотя он вообще им редко пользовался — только на диспутах, когда южанин заводился и вскакивал, сверкая глазами, тихий тембр его дорастал до совершенно незаглушаемого. Что-то вроде этого, только еще лучше, мог устраивать голосом святой аббат Бернар.
Что еще можно сказать об Аймерике? Ростан подружился с ним сразу, почти что с первого дня. Это казалось очень легким делом — подружиться с Аймериком, и Кретьен здорово удивился, узнав, что кроме них двоих тот никого не называет своим другом в целом Париже.
У него водились деньги. Не то что бы он был богат — нет, на самом Аймерике и на его доме (отличная большая комната на соборной улице, также стол, также услуги прачки и возможность иногда покупать собственные книги) лежала печать устойчивой, благонадежной обеспеченности. Давать в долг ломберский школяр не любил — с куда большим удовольствием просто делился деньгами. Единственным человеком, который не получил от Аймерика ни денария, был Ростан. «Все равно пропьет», сумрачно говорил тот и взамен монет приходил к Пиите в гости с корзиною еды.
Были у него странные привычки — например, он никогда не пил. На пирушки ходил вместе с друзьями, но наливался все более безвредным пивом или соком, а потом разводил пошатывающихся приятелей по домам. Иногда по целым неделям не хотел никого видеть, а потом опять появлялся на лекциях — спокойный и радостный, как обычно.
Прозвище Аймерик имел соответствующее своим взглядам на мир, славе бывшего крестоносца и тяжеленным кулакам — его кликали miles, рыцарь. Сам он так никогда не представлялся, но когда называли, откликался и вроде как не протестовал.
Но самым главным его достоинством не было ни одно из перечисленных. Главное — в первый же день странного знакомства схваченное Кретьеном на лету по паре случайно сказанных фраз — состояло в другом: Аймерик де Буасезон любил короля Артура и верил, что тот в самом деле вернется.
Когда ты один, ты ни в чем не бываешь уверен до конца. Любая твоя вера — это на самом деле надежда.
Когда же в какой-то потрясющий момент у тебя появляется второй — другой, друг, — ты подобен утопающему, которому вдруг подворачивается плавучее бревно. Ты можешь быть спасен, ты обретаешь знание того, что твоя вера — настоящая.
Но если двое друзей всегда подобны изгнанникам в чужой стране, которые только между собой могут говорить на настоящем языке, языке родины, то при появлении третьего на свет является новая страна. Нечто вроде франкских королевств в землях Востока.
Если двое друзей — это малая лодочка на воде огромного моря, то трое — уже дом на берегу. Потому что уже можно говорить не «мы с тобой», а просто — «мы». Или даже — «мы все», потому что трое — это компания. Потому что нужно как минимум три точки опоры, чтобы конструкция стала устойчивой…
И если одиночка в вере нетверд, двое же в вере стойки — то трое уже несокрушимы.
Когда появился Аймерик, и рыцарей Камелота, затерянных в бурлящем котле Парижа, стало трое — фундамент дома был заложен. И вовсе неудивительно, что вскоре компания разрослась до четырех, а потом и до пяти человек. Судьба, решив долго не возиться с каждым по отдельности — и так вон сколько времени потратила на то, чтобы свести Ростана с Кретьеном! — поступила просто и грубовато, поместив их всех в школу к одному магистру, в одно и то же время — теплой, влажной осенью 1156 года.
Четвертым в компании стал конопатый двадцатилетний валлиец по имени Гвидно Эвраук. Был он новичком в Париже, прибыв из своей Британии всего полтора года назад; имелся при нем брат-близнец, Дави Эвраук, но перепутать их мог бы только человек, ничего о них не знающий. При совершенно одинаковых чертах конопатых острых лиц, одинаковых серо-желтых глазах, по-кошачьи блестевших из-под рыжих, словно покрытых ржавчиной волос, близнецы различались во всем остальном, как небо и земля.
Гвидно осанкой напоминал принца-изгнанника неизвестного ржавого королевства, балованного, наглого и очень храброго. Дави же по поведению был подобен рыжему помойному коту. Никто во всем Париже — во всяком случае, в Серлоновой школе — не влипал во столько драк за учебный год, сколько приходилось на долю Дави Эвраука за неделю. Во рту тощего, вечно какого-то ощетинившегося школяра не хватало нескольких зубов, выбитых вследствие неких похождений — однако Дави не унывал и научился очень искусно и метко плеваться сквозь щербины во рту, стараясь из увечья извлечь посильную выгоду. Еще он очень хорошо кидался камнями, да и ножом умел помахать, — а вот учиться не любил. В первые же свои дни во Франции он нашел себе компанию совершенно оголтелых британцев, сошедшихся на намерении доказать французам величие своей державы с помощью кулаков, и чувствовал себя среди этого народа просто прекрасно. Гвидно же, за неблагозвучие имени немедленно переделанный соучениками в Гюи, с братними друзьями не сошелся — драться он мог, но не очень любил, а больше всего не любил, когда его путали с англичанишками. Французам-то, им все равно, бритт ты, сакс или кто, — если приплыл через Ла-Манш, значит, англичанишка, значит, надобно побить… А Гвидно своим уэльским происхождением очень гордился, неоднократно напоминая друзьям такой, например, исторический факт, что именно из Валлиса, из его родного городишки Монмута происходит и несравненный магистр Груффид, которого латинисты искажают в Гальфрида, мудрец, все знавший про Истинного Короля…
Веснушки у обоих братьев красовались везде — на лицах, на руках, даже на одинаково костлявых спинах. Волосы Дави стриг совсем коротко — чтобы в драке врагам было не за что ухватиться; а Гвидно свою шевелюру даже отращивал, правда, отрастали ржавые локоны как-то неравномерно, клочками… Кроме внешности, ничего общего в этих двух ребятках не было — однако это им не мешало друг друга безумно любить. Даже компании у них сложились разные: у младшего (а Дави из них двоих считался младшим, по ничем не обоснованному обоюдному согласию) — его неистовые британцы, а у старшего — трое подданных короля Артура; но пары родичей, сильнее связанных взаимной приязнью, Кретьен еще никогда не встречал. Прозвище Гюи потрясало своей прозаичностью — его звали просто Валлиец; Дави же с гордостью носил почетное имя Кот. На кота, как уже было сказано выше, он и впрямь походил необычайно — и драчливостью, повышавшейся в весенний период, и желтоглазой хитрой физиономией, и маниакальным стремлением спереть все, что плохо лежит, можно даже и без малейшей надобности, исходя из одного только факта доступности предмета. И засыпать он умел тоже по-кошачьи — где угодно, когда угодно, подобрав под себя длинные ноги и свернувшись клубком.
А вот Гюи был другой, хотя тоже наглый, и драться тоже умел отчаянно и жестоко… Но он старался делать это рыцарственно. И знал немеряное количество легенд, которыми щедро делился со своими новыми друзьями. Это от него Кретьен узнал и полюбил навеки, принимая внутрь своего мира, истории про прекрасную Олуэн и рыцарей Артура, и про Оуайена, игравшего в тамошние валлийские шахматы с самим Королем, и про то, как Оуайен, будучи мальчишкой еще, спас Камелот от нападения, и про других, про многих, многих… Камелот Гюи сам собою, незаметно и крепко слился воедино с Артуровской страной Кретьена — так же, как сделала это Лоэгрия магистра Гальфрида, и трубадурский, очень окситанский Бросселианд Ростана… Тогда же узнал Кретьен и историю Герайнта, королевского гонца, и тогда же история черноволосого юноши, Кретьенова отражения в Бретани древних дней, стала им медленно, но верно переделываться. Парень сросся с Герайнтом — наполовину сам собой, наполовину по воле автора: историю хотелось сделать красивой, хотелось показывать друзьям. А чтобы никто его не узнал, Кретьен даже замаскировался: Герайнт неожиданно посветлел волосом и изменился характером. Правда, такого ужасного валлийского имени поэт не пережил — и на тот же манер, как Гвидно превратился в Гюи, вскорости королевский гонец уже именовался Эреком. Одно слегка беспокоило Кретьена — пересаженный на родную почву, валлийский паренек что-то совсем уж офранцузился, так что и не узнать; да и сама Бретань под пером франка Кретьена делалась до ужаса знакомой, такой армориканской, такой вневременной — и в то же время принадлежавшей нашему веку… Впрочем, вскоре поэт на это махнул рукой. То, что он писал, ему в кои-то веки нравилось, мало того — оно нравилось еще и друзьям; а чья это история — его собственная или чужая — пусть Господь разбирается… Правда одна — то, что получалось, получалось хорошо. Только Гвидно цеплялся, иногда вставляя реплики во время чтения — «Ну, что это у тебя за франк такой! Это не он, поэты всегда врут…»
…А поэты и не врут вовсе. Просто они все, что видят, видят очень сильно через себя. Так что в поисках объективной истины обращайтесь, мессир Валлиец, к кому-нибудь другому, но помните, что даже Раймон Ажильский и Фульк Шартрский[19] один и тот же священный поход по-разному описали…
Пятым и последним в компании стал довольно родовитый юный немец по имени Николас фон Ауэ. Этот белобрысый, единственный из пятерых не отличавшийся худобой парень был до крайности стеснителен и молчалив, что странно смотрелось при его могучем телосложении. Французское произношение Николасу давалось плохо, с очень смешным акцентом — поэтому он по большей части и молчал, смиренно улыбаясь. Бить его не били — уж больно он был здоровый, так что ему сходило с рук даже бытие немцем; зато высмеивали частенько, и такого сокровища, как друзья, похоже, этот юноша никогда не имел, да и не рассчитывал найти в своей жизни. Его, новичка в Серлоновой группе, здорово дразнили — а он только и мог что отмалчиваться и краснеть. Любитель справедливости, Кретьен вступился за него как-то раз, хотя сам он острым языком не обладал. Зато был у него Ростан, который за словом в карман не лез и переболтать мог кого угодно. Так и случился в компании пятый друг — сам собою случился, тихий, всегда широко, приветливо улыбающийся, с кулаками даже потяжелее, чем у Аймерика… Николас оказался до крайности полезен в качестве друга — у него часто водились деньги, которые он никогда не давал в долг, зато щедро раздавал нуждающимся ближним за просто так; сам же в долги никогда не влезал, и Кретьен однажды поразился до глубины души, узнав post facum через недельку, что вот совсем недавно Николасу было нечего есть…
Еще мессир фон Ауэ никогда не напивался пьяным. Какая-то ему досталась национальная особенность организма, которую Гюи с присущей ему наглостью определял просто: «У тевтонов желудки луженые, железо переварят.» На пирушках Николас, делавшийся еще более молчаливым, чем обычно, сидел прямо, с лицом, раскрасневшимся и ставшим темнее стриженых в кружок желтых волос, и наливался винищем не хуже всех других; после пьянки он, так же твердо стоящий на ногах, разводил набравшихся вдрызг приятелей по домам…
Но истинная ценность Николаса заключалась опять-таки не в том. Просто на студенческой пирушке, когда четверо друзей, перемигиваясь и радуясь своей общности, встали с кабацких скамей, чтобы выпить за самое дорогое, и трепло Ростан провозгласил — «За Короля, за сира нашего Артура, и за его скорейшее возвращение», и Гюи ткнул его кулаком под ребра — в кабаке, да во всю глотку, да про святое — это зря… Но оказалось, что не зря. Все выпили (Аймерик, трезвенник несчастный, только коснулся вина губами), сели обратно — и только тогда заметили наконец, что еще один человек, белобрысый громила по позвищу Молчун, остался стоять с поднятым кубком, и все лицо у него красное, как епископская далматика, а взгляд одновременно растерянный и пристальный, перебегавший по их лицам — с одного на другое.
— Эй, школяр! И чего уставился?
— Не надо, Гюи, — это Аймерик, — может, он чего-нибудь…
— Так чего тебе…любезный?..
И Кретьен, кажется, даже не удивился совсем, когда неловкий, как медведь в королевской трапезной, парень шагнул на них, путаясь ногами в грохочущей лавке, и возгласил — первый, наверное, раз в жизни осмелившись на такую наглость!
— Послушайте, монсеньоры… Вы что… Взаправду за это пили? За Короля?
Акцент его был забавен — именно над этим так и потешался остроязыкий Жеан… Но свои своих всегда признают, и никакая Вавилонская башня тому не помехою. Так Николас, дворянин из поместья Ауэ, младший сын в семье, и стал одним из них.
Непонятно, кто и когда первый произнес слово — «рыцари». Не всерьез, конечно — к дворянскому сословию из пятерых принадлежали только двое, и то шпор из этих двоих не заслужил ни один. Остальные же — сыновья простолюдинов — и вовсе никогда не могли на такую честь рассчитывать. Это была не то что бы шутка — «рыцари Артура» — но скорее игра: конечно, ребята, мы здесь все не рыцари, но ведь и короля, которому мы служим, тоже на самом деле как бы и нету, так что ничего, пусть будет такое название… Потом, кому мы мешаем, называя друг друга словом «сир» и стараясь защищать слабых и не уклоняться от поединков?.. А Кретьен молчал — сначала отводя глаза, а потом уже и не отводя, потому что хотя он и был на самом деле рыцарь, об этом никто не мог узнать. Да и что такое — наше бренное на самом деле? Можно вспомнить много вещей сразу — мессира Анри, касающегося мечом его плеча, и рутьеров на труаской дороге, и тяжелый взгляд графа Тибо, и орлиный профиль короля Луи Седьмого… И не выбрать из этих вещей ни более, ни менее истинных. Остается только закрыть ящичек со своими сокровищами на замок и убрать его подальше под кровать. И не открывать никогда. Иначе он превратится в ящик Пандоры… Ну, конечно, здесь мы все не рыцари… Но, в общем-то… Это же наше право — на свою игру!
Как у всякого воинства, были у рыцарей бретанского короля и враги. Компанией недругов верховодил длинноносый уроженец Орлеана, Гуго по кличке Примас. Не то его так прозвали, не то он сам себе избрал подобное имечко — «Первый, Наилучший»… Был он не мирянином, подобно пятерым друзьям, но учеником монастырской школы, и имел выбритую макушку; однако смирения этот факт противному клирику не прибавлял. Верховодил он шайкой пылких поклонников своей поэзии — а поэтом и впрямь был хорошим, и обаяние имел немалое, по крайней мере, многим нравился. Среди очарованных его нахальством и его злопыхательской лирой ребят было и несколько школяров из богатых семей, и честные воины оного полководца готовы были не только снабжать своего вождя пропитанием, но и драться во имя его с кем попало. Компания Гуго насчитывала побольше бойцов, чем крохотный орден рыцарей Артура — там было человек десять; однако один Николас стоил в драке троих, а уж Аймерик… Война велась по некиим более или менее честным правилам: допускались взаимные ловушки, засады, взятие в плен до выкупа — чаще всего денежного. Кретьен таким образом однажды просидел в сарае у кого-то из ребят Гуго целый день и ночь, пропустив лекцию и не успев в срок закончить работу для мессира Серлона — дописать последние пол-листа травника. Потом его спасли — Примас выслал парламентера к вражеской армии, и ценного пленника выкупили общими средствами; назавтра Кретьен был отомщен — нечестиво нажитые деньги Примас закатился пропивать в любимый кабак, в сопровождении всего лишь трех особ, приближенных к императору. Возле кабака его и подкараулил мстительный Гвидно, соблазнивший на черное дело Николаса, которым валлиец вертел, как молодая жена — престарелым супругом, и Аймерика, решившего, что двое на четверых — это несерьезно. Остатки денег (пять су!) были триумфально отняты и распределены по прежним владельцам.
Кстати, кодекс чести запрещал драться в трактирах и на дому, запрещал также и бить того, кто сдается в плен. Возбранялось впутывать в выяснения отношений местные власти, включая магистров и аббатов прихода. У ребят Примаса было серьезное преимущество — их понятие о чести не мешало им драться против меньшего числа врагов, а вот тщательно продуманные правила рыцарей Камелота это запрещали. Кроме того, у «гуговцев» имелся единый военный и духовный лидер, автор действительно талантливых, хотя и донельзя едких песенок; а среди пятерых друзей главного вроде как не было.
Странно: в их маленькой компании не нашлось даже общепризнанного центра. Был Аймерик — самый из них старший, самый рыцарственный и дравшийся лучше всех, который в ситуациях «боевой тревоги» всегда становился командиром. Был Ростан, самый громкий, чаще всего нарывавшийся на неприятности, по положению в компании напоминающий всеобщего балованного сына. Был тихий Николас — самый лучший ученик, недостатки своего французского восполнивший греческим и латынью, и, по правде говоря, из пятерых самый знатный и богатый. Был Гвидно, самый завзятый сказочник и самый большой нахал. Был, наконец, Ален-Кретьен — тот, кто не отличался ни богатством, ни особенной силой, ни громкостью, однако писал истории, создавая тем самым настоящую мифологию маленького государства. И странное дело — если уподоблять сообщество организму, а людей — отдельным частям этого тела, то именно Кретьен являлся их сердцем. Исчезни он — все рассыпалось бы в единый день.
В то время как Ростан, например, со всей очевидностью был голосом. Николас — всеобщей совестью, где она там располагается — предположим, что в голове… Гвидно — мозгом. Аймерик — руками, сильными, защищающими, протянутыми, чтобы поднять упавшего, чтобы поддержать за плечи…
Надобно добавить, что с появлением «малого Камелота» жизнь каждого из пяти школяров в отдельности значительно упростилась. Раньше Ростана били за то, что он нахал и бабник, Гвидно — за то, что он британец, Кретьена — просто так (а чего он такой гордющий, лучше всех, что ли?), Аймерика — за то, что он сам иногда встревал в чужие драки, а Николаса не били, но зато здорово дразнили… Теперь жить стало легче. Париж оказывался в самом деле веселым городом, слегка, конечно, обезображенным присутствием Гуго Примаса, но и в Гуго нашелся свой смысл — он придавал событиям остроту. Тоже ведь, однако, Божья тварь, зачем-то он нужен и полезен. И стихи у него, отдадим ему должное, хорошие — и про драный плащ, что просит его заштопать, и про добродетельную пастушку… Их и Ростан петь не гнушается, и все лучше, чем когда Пиита поет свои!
…«Эрек», задуманный некогда как недлинная рифмованная сказочка, в конце концов разросся в здоровенную… жесту. Семь тысяч строк, ребята, это вам не шутка!..
Пятеро друзей сидели у Аймерика дома, в его просторной, светлой комнате, у жаркого камина. Они все слегка раскраснелись — от жара огня, от выпитого вина, от читаных стихов. Кретьен только вчера, на вторую рождественнскую неделю, закончил править «Эрека» — и теперь потчевал им собратьев. Чтение затянулось на полдня — хорошо хоть, было воскресенье; но с окончанием чтения мученики свободных искусств еще не успели далеко уйти из зачарованного мира — и теперь радостно обсуждали персонажей, как своих давних знакомых.
Кретьен ничего не говорил; раскрасневшийся более всех, он сидел, держа ладони поверх толстой пачки листов рукописи, и слушал, пытаясь понять, рад он или не рад, что его идеи завели всех так далеко.
— Вот тебе, скажи, Аймерик…
— Да, мне больше всех Гавейн нравится. «Из них же первым, несомненно, обязан я назвать Говена»… И в этой истории он тоже лучше всех.
— А то! Вежественный, и воин самый лучший… Ха! Прям как ты. Вот ты им и будешь…
— То есть как…
— Ну, так. Не глупи, Аймерик. Ты же вылитый Гавейн, племянник короля! Раз уж мы рыцари Артура, так у нас и имена должны быть…
— То есть чтобы я был мессиром Гавейном? Ну, ребята, я же… я недостоин, вот что.
— Кто-о? Ты-ы?!
— Ну… я очень буду рад, и вообще он мне всегда больше всех, давно, как будто бы… Ну, когда-то…
— Вот и все! Порешили, мессир Гавейн! Давайте-ка за вас выпьем, у нас ведь вино еще осталось?..
…Основным энтузиастом раздачи имен оказался Ростан. Может быть, потому, что он был хмельнее всех — не то от вина (и правда пьянел очень быстро), не то еще от чего… Глаза его сверкали, смуглые руки хватались за все близлежащие предметы — Пиита выглядел бы крайне глупо, если бы не был столь искренне вдохновенен.
— Так, теперь ты, Николас, дубина немецкая!.. Кто тебе больше всех нравится? А ну, отвечай!..
Улыбка, румянец смущения, взгляд в пол. Гюи тряхнул друга за плечо, ободряюще потрепал по широкой спине, обтянутой дорогой, отороченной белым мехом одежкой… На самом Гвидно, как всегда, висели какие-то длинные лохмотья неопределенного цвета, с обтрепанным капюшоном.
— Ну, валяй, Николас! Не стесняйся. Все же свои. Мы же серьезно.
— …Артур.
— Что?!
— Мне больше всех нравится Артур… Король, — смущенно повторил Николас, улыбаясь своей тихой улыбкой. Хохот грянул, как раскаты грома, так что даже пламя в камине чуть подскочило.
— Король Артур! Губа не дура!
— Да, ты у нас даешь, Николас… Даешь! Выбрал, тоже мне! Самого лучшего!
— Ну, уж прости, дружище, но Артуром ты у нас не будешь, — Гюи восхищенно пихнул друга в бок. — Да не гогочите вы, дураки… Николас, я имел в виду — кто тебе нравится, чтобы им быть? Ну, как ты хочешь, чтобы мы тебя в Камелоте звали? Кто тебе из рыцарей ближе всего?
Николас, которого вконец засмущали, пробормотал что-то себе под нос. Новокрещенный сир Гавейн наклонился к нему, чтобы расслышать.
— Что? Бедуайер?
— Ну… Да. Бедуайер. Бедивер.
— Так про него же мало чего известно, — искренне удивился показушник Ростан. — Ну, рыцарь, он даже не особенный герой какой-нибудь… Только вон Кретьен написал, что он «без промашки играет в шахматы и шашки». И в большинстве историй он не участвует…
— Ну и что. А зато он бу-бу-бу…
— А? Зато он что?
— Всегда был рядом с королем… До конца, — более раздельно и громко повторил Николас, обводя друзей неожиданно твердым и ярким серо-синим взглядом. Смех исчез сам собою, и Гвидно, словно ставя точку в конце речи, хлопнул о Николасову ладонь своей веснушчатой рукою.
— Ну, значит, так. Да здравствует сир Бедивер, рыцарь Лоэгрии!
— Да здравствует, — еще слегка шутливо отозвался Ростан, в глазах которого плясали алые языки огня.
— А ты-то сам вообще кто? — неожиданно напустился на него Гвидно, вскидываясь, как петух. — Только к другим пристаешь, а сам еще не сказал, кем будешь…
— Ну, со мной-то все понятно. Я же окситанец.
— И что? У короля Артура было много рыцарей из Тулузы?.
— Нет, — Пиита обвел лица друзей почему-то торжествующим взглядом. — Но настоящий куртуазный рыцарь, который понимал много чего в любви и во всем прочем, только один. Сир Тристан.
— Тристан?!
— А что, разве я не похож? Даже имена созвучные: Ростан — Тристан… И он был славным героем, а что любовь у него получилась несчастная — так это все грубые франки виноваты…
Аймерик не сдержался и фыркнул; соотечественник сверкнул на него темными глазами.
— Я сказал что-то смешное, мессир Гавейн?..
— Да нет, нет, все в порядке. Славный герой.
— Ну то-то же. А то я и не посмотрю, что вы — племянник Короля, сир…
Аймерику же просто вспомнилось, как славному герою опять подбили глаз не далее чем в неделю назад Гугоновы ребята, а потом повели его к своему командиру, в плен — но Ростан сбежал благодаря военной хитрости: притворился, что ему очень надобно по нужде, а когда бдительность стражей задремала, давай Бог ноги… Ничего, вот сир Тристан даже нищим переодевался, чтобы свою возлюбленную еще раз увидеть. Так что Пиитины хитрости — как он притворялся глухонемым, чтобы увильнуть от расспросов Аннетиного отца, чего-й то он делает в церкви подле его дочери — это еще ничего, только помогает образу знаменитого любовника.
— А ты, Гюи?..
— А я вам не скажу, — как ни в чем не бывало заявил Валлиец, разваливаясь на деревянной скамейке.
— А почему это ты нам не скажешь?..
— А потому, что вы мое имя все равно не выговорите, а коверкать его я вам не дам.
— Ну уж и коверкать… Мы, можно сказать, облагозвучиваем!
— Вот спасибо. Что-то неохота. Облагозвучивайте кого другого.
— Да как нам тебя называть-то, валлиец пустоголовый?..
— А это уж как хотите, сир Тристан, во имя Господа… Хоть «Бель Инконню»[20], как того Гавейнова сына.
— Лучше просто «Инконню», — хмыкнул Ростан, критически оглядывая лохматую, нескладную фигуру друга с головы до ног.
— Ну не хочет — и не хочет, будет у нас просто сир Гюи, — вступился возбужденный, чрезвычайно довольный Аймерик. Похоже, обретение имени — да еще такого славного имени! — подействовало на него благотворно; в отблесках алого огня — свечки уже догорели — он казался очень красивым и каким-то сказочным, в самом деле, легендарным Гавейном, которого так любил молодой Эрек…
— А Кретьен-то? — неожиданно вспомнил Пиита, резко разворачиваясь. — Эй, друг, а ты кем будешь, ты еще не сказал! Сидит себе в уголочке, хитренький, думает, про него все забыли… После того, как заварил всю эту кашу своим «Эреком»! Давай, признавайся, как твое рыцарское имя, и попробуй только соврать, что у тебя его нет!..
Я и есть Эрек, как же вы не поняли, — едва не ответил Кретьен, которому вдруг стало невыносимо грустно. Но не ответил. Сдержал язык в последний момент, вспомнив, как долго подгонял под своего героя маску, чтобы никто его не узнал…
— Попробую, Ростан. Я своего рыцарского имени… не знаю.
— Так назовись в честь кого-нибудь, кто тебе очень нравится, — посоветовал молчун Николас с дружеской заботой. Кретьен почему-то так замотал головой, что она едва не оторвалась.
— Нет, нет, ребята… Я так не хочу. Я так… не могу.
— Чудной ты, — неопределенно высказался Гвидно, подбираясь к нему поближе и заглядывая в лицо. — Я — это еще понятно, я-то знаю, чего хочу, только не скажу никому, а то напортите… А ты? Ты придумал что-нибудь, чего нам не скажешь?
— Нет, я… ничего не придумал, — Кретьен с удивлением понял, что глаза у него предательски пощипывает соль. — Пускай я буду просто… сир Ален. Рыцарь короля Артура.
— Будь лучше Ланселотом, например, — Ростан ободряюще взял друга за руку. — У тебя получится, ты же такой… ну, какой надо. Или вот Эреком своим… Он такой славный! И имя красивое…
Кретьен только покачал головой, понимая вдруг, что все друзья как-то тревожно сгрудились вокруг него и смотрят, будто он нуждается в утешении.
— Да не надо… ребята! То есть сиры! Не надо ничего. Чем плохо — сир Ален? Не хуже любого другого имени! Мне же не это главное… Не имя…
— А что?
— Ну… Камелот. Чтобы там быть. И вы все… тоже главное. То есть не вы, а… мы все.
— Ладно, — решительно прерывая участливое молчание, явно затянувшееся сверх меры, Гвидно легко вскочил на ноги. — Кто куда, а мне пора домой. На улице уже темновато, брат, небось, волнуется.
— Да, и правда, Аймерик, засиделись мы у тебя… То есть не Аймерик, простите, сир Гавейн, ради всего святого!..
— Ничего, Пиита, хоть бы и на ночь остались, — отозвался Miles, запаляя свечу — в комнате и правда делалось слишком сумрачно.
— Какой я тебе Пиита?.. Я — В-печали-рожденный! Сын, между прочим… не помню кого. Сир Ален, вы не помните, чей я сын?
— Мелеадука, — тихо улыбаясь, подсказал Кретьен. Теперь ему опять было спокойно, как бывает, когда окончишь что-то ужасно сложное — и видишь, что получилось хорошо. Словно бы в ответ его мыслям, Николас тихонько тронул его за плечо — опять с этой вечной своей смущенной улыбкой.
— Слушай… Можно попросить?..
— А?
— Ты не мог бы… Сделать мне список «Эрека»? Или дай мне рукопись на… несколько дней, и я сам себе сделаю. Я же понимаю, что ты, наверное, ее никому не доверишь, она же только одна… А если ты сделаешь список, я же понимаю, что тебе некогда, я тебе заплачу… Много, сколько ты захочешь. Ты не обидишься?..
— Смертельно обижусь, сир Бедивер, — улыбнулся Кретьен, изнутри заливаемый радостным теплом. — Так что никогда, ни за какие сокровища не смогу вас простить!.. Поэтому не буду я вам ничего переписывать — возьмите рукопись и держите ее, сколько вам влезет. Я ее скорее сам потеряю у себя дома, чем у тебя с ней что-нибудь случится, — добавил он вполне искренне, всучивая другу толстую скрученную трубку бумаги. Николас взял осторожно, будто роман мог сломаться.
— Спасибо, сир… Спасибо огромное! Просто у меня должна быть такая своя. Очень надо.
— Да. Мы все сгинем, а ты прославишься и оставишь нас в памяти людской, — совершенно серьезно добавил Аймерик, оказывается, давно уже стоявший у них за плечами. — Я следующий после Николаса переписывать. Ладно?..
— Да… Ладно вам, сир Гавейн, — Кретьен в порыве ложной скромности опустил ресницы. — В памяти людской, скажешь тоже… Что бы я без вас делал, ребята? Да я бы ни строчки не написал… («Не прибедняйся, ну, рыцарю врать не пристало!» — это, кажется, Ростан.) Кроме того, мне южные доброхоты или Гуго с ребятками давно бы уже голову отшибли, так что и писать было бы некому. Так что это все не мое. Это наше… Ну, Камелотское.
…Говорят, слово «голиард» происходит от слова «gula», глотка. Другой вариант его происхождения — от страшного беса Голиафа, воплощающего диавольскую гордыню — куда мрачнее; но это, пожалуй, относится только разве что к последователям учения мятежного Голии — Абеляра, а не к личностям вроде Годфруа, дворянина из Ланьи. Сей юноша, года на три младше Кретьена, имел воистину ненасыщаемую глотку, пару ободранных флейт и жигу, разрисованную по дереву голыми нимфами и фавнами, а тако же веселый и непотопляемый характер. Эти его особенности нас бы нимало не интересовали, если бы в один прекрасный день он не появился на пути у пятерых самозванных рыцарей — и не остался на этом пути почти до самого конца.
День его появления в жизни Кретьена для самого Годфруа выдался весьма печальным. Кстати, решающая их встреча вовсе не была первой — Камелотская компания несколько раз встречалась с данным героем в любимом своем кабаке, в той самой «Обители Канской», где как-то раз на одного северянина навалилось шестеро драчливых южан. Кабак этот в самом деле считался лангедокской территорией — ибо содержал его провансалец, ловкий, растолстевший бывший школяр по имени Гастон Пятак. Нагулявшись по свету в свое молодое время, он остепенился наконец, женясь на кабатчице, и теперь планомерно травил пивом нынешних школяров, не прочь и сам побалагурить с ними насчет восходящих звезд диалектики или же спеть пару-другую «кверел» — жалоб на жестокое школярское безденежье, оставшихся в его облезлой голове по старой памяти…
Южанское-то оно, южанское, — но после нескольких выдержанных с честью битв компания пятерых рыцарей Камелота завоевала себе неоспоримое право на эту территорию, и теперь даже если сюда являлся один Кретьен без «провансальского» сопровождения, кабатчик оказывал ему должные почести, а соперники-полководцы только и могли что неодобрительно коситься через стол. В тот раз он, правда, пришел не один — забежал после диспута перекусить вместе с Ростаном; устали оба преизрядно — дискуссия на тему, может ли праведный язычник, не слыхивавший о Христе, попасть в рай, затянулась на восемь часов без перерыва, и теперь оба диалектика стремились как-нибудь унять урчащие животы. Удивительно, какая же все-таки прорва — живот студента!.. Есть хочется почти что все время, даже когда ты только что поел… То ли дело здесь просто в страхе — вдруг завтра жрать будет совсем нечего?
…При деньгах из них двоих тогда был Кретьен — недавно заплатили за маленький портативный травник, предназначавшийся, наверное, для какой-нибудь просвещенной горожанки; вот почему трапеза двух друзей отличалась скромностью — в те дни, когда за ужин платил Пиита, вино лилось рекою. Кретьен же заказал по миске бобов и по куску вареного сыра, а вино — дешевое и кислое, просто чтобы утолить жажду. Ростан вздохнул недовольно, однако тому, кто сам без гроша, выбирать не приходится, и двое диалектиков увлеченно зачавкали — прервал их только громовой хохот за спиной.
Кретьен обернулся, продолжая жевать — проверить, не замышляют ли злокозненные враги чего лишнего; но разношерстная компания в конце длинного общего стола казалась вполне занятой собою. Человек семь смутно знакомых юношей что-то пихали под столом, покатываясь и расплескивая вино из чашек; старший из них наклонился под столешницу, помогая себе руками и выкрикивая какое-то имя.
— Чего там? — заинтересовался Ростан, откусывая перо лука-порея, торчавшее у него изо рта, как зеленый ус. — Бьют, что ли, кого?
— Да не пойму, — напряженно щурясь в дымноватой полутьме, признался Кретьен. Драться ох как не хотелось — устал, но если и вправду здесь, в их родовом домене, в Кане Галилейской, кого-то собрались бить — долг рыцаря повелевал вступиться. Тем более что позорно позволять кому-то бесчинствовать на их законной территории!..
— Эй, парни, что это вы там делаете? Буяните, что ли?
— Да нет, с дворянином вот говорим, — охотно поведал совсем молодой школяр в зеленом — некогда — плаще и шляпе набекрень. Лицо его блестело от пота и веселья. — Эй, ты, дворянин, вылезай! — позвал он, наклоняясь под стол, куда направляли свои пинки остальные; и призыв его возымел действие — из-под столешницы под общие восторженные возгласы высунулась всклокоченная голова, моргая обалделыми глазами.
— Д-да… — Неуверенно сказала голова, пытаясь сохранять максимально независимый вид. — Д-да, я… это… дворянин.
Дворянина подхватили под мышки и выволокли на свет божий; под дружный смех один из парней нырнул под стол и вытащил оттуда нечто неизвестного цвета, кое расправил и водрузил на голову бедняге — и на поверку штуковина оказалась шляпой. Кретьен осознал, что извлеченный снизу дворянин вовсе не в обиде ни на кого на целом свете — хотя бы потому, что не понимает толком, что это с ним стряслось; драться, выходит, было необязательно, и он, перемигнувшись с Ростаном, вернулся к своим бобам. А лохматый, в доску пьяный парень пытался тем временем что-то товарищам объяснить, но не мог — столь радостно они реагировали на каждое его изречение. В руку ему сунули флейту и теперь уговаривали что-нибудь сыграть; кажется, бедняга со столь странным прозвищем служил для всех источником неиссякаемых развлечений. Он мотал незлобивой кудлатой головой, но наконец сдался — и вместо музыки прогорланил на благородной заплетающейся латыни:
— Фактус де материя левис элементи…
Кум сит эним проперум виро сапиенти!..[21]
Это выступление встретил восторженный рев. Даже Кретьен, хотя и утомленный шумом, хмыкнул в чашку.
— А что… э…. Не сапиенти? — осведомился незадачливый жонглер.
— Не, пой, пой, Дворянин! Все отлично! Вот на, выпей красненького…
(Бульк, бульк, бульк.
И продолжение номера):
— Супер петрам понере седем фундаменти!
Фактус де материя виро сапиенти…
(Это что за тип, спросил Кретьен у друга в перерывах между глотками, испытывая смесь жалости, брезгливости и приязни.
— Да тутошний, здесь на дудке играет… Иногда, — Ростан пожал плечами. — Я его встречал пару раз… Кабацкая птичка, clericus inter epula cantans[22].
— А чего они его так зовут?
— Да мало ли кого как зовут, — резонно отозвался Поэт Поэтов, встряхивая немытыми кудрями. — Я одного школяра знаю по кличке Еmperador, император — а знаешь, какая он на самом деле глупая крыса!..
— Да, опять же вот и ты у нас — Vates Vatum…
— То есть, что ты имеешь в виду?..
— Да ничего, сир Тристан, во имя Господа! Пойдемте отсюда, благородный друг мой, коли вы уже доели свои бобы во славу Короля нашего…
— Воистину, — устало отозвался благородный друг, — кажется, драться нам не придется, во славу Господа. А то эти битвы, битвы… Сир, признаться, я жутко хочу спать. Я лучше завтра с кем-нибудь подерусь.)
И они пошли домой, но минуя развеселую компанию, Кретьен все же взглянул поближе на пьяное, растерянное, раскрасневшееся лицо несчастного Дворянина и мельком подумал, досчитается ли тот наутро своих грошей… Слишком уж бравый и трезвый народец окружает парня, и слишком уж не похожи они на искренних лучших друзей… Впрочем, это не наше дело, не наше. Я тут никому не нянька, трактирщик за всеми присмотрит, и кроме того, я устал.
Кретьен тогда не ошибся в своих предположениях — Годфруа из Ланьи и впрямь дурно разбирался в людях. Редко проходила неделя без того, чтобы очередная компания добрых друзей не выпотрошила ему карманов, поставив пару свежих синяков; однако тот не унывал, отлеживался, отмывался, трезвел — и снова дудел в свою флейту на кабацких подмостках, зарабатывая честные жонглерские гроши. И не забывал орлиным взглядом высматривать молодых девушек, будто это именно о нем спорили красотки Флора и Филида в известной песенке, придя наконец к заключению:
«Молвил суд обычая, знания и веры —
Клирик лучше рыцаря в царствии Венеры!..»
Вполне возможно, что так оно и было.
В другой раз Кретьен застал случайного знакомца в положении куда более бедственном. Собственно говоря, он торопился домой от Аймерика, у которого до позднего вечера засиделся, разбирая Тацитовы «Анналы»; и путь его пролегал мимо благословенной Каны в зелени виноградников. Имелась еще и другая дорожка, короче, но эта зато была светлее — хотя и мимо кабаков и соседивших с оными борделей, однако по этому поводу более оживленная в такой час ночи. В темноте в одиночку по городу ходить не годится, даже — и в особенности! — если это веселый Париж!.. Но что ж поделаешь, не хотелось Аймерика напрягать…
Вот там-то, в круге желтого света из распахнутых дверей не то трактира, не то борделя, и разыгрывался последний акт неведомой случайному зрителю греческой трагедии. Кого-то били; вернее, двое парней крепко держали этого кого-то под белы руки, а била его по щекам растрепанная, очень громкая женщина. Ругалась она такими словами, каких Кретьен и вовсе не знал; он всегда очень боялся ругающихся женщин, и первое его побуждение было даже и вовсе не рыцарским — затеряться в тени и прошмыгнуть мимо как можно скорее. Но в жалобном бормотанье жертвы ему неожиданно послышался знакомый голос — и, порицая себя за недостойную Круглого Стола робость, рыцарь принял наиболее внушительное из своих обличий, подбоченясь и уперев руки в бока, и отправился разбираться.
— Эй, любезные… Что тут происходит? За что вы этого беднягу обижаете?..
Бедняга, воспользовавшись передышкой, мотал головой, из разбитого носа капала кровь. Кретьен не ошибся — это и в самом деле оказался старый знакомец, Дворянин; только на этот раз, похоже, влипший в переделку похуже прежней.
— Беднягу? — возопила дама голосом, напоминающим скрежет ножа по стеклу, встряхивая обширною юбкой. — Да я этого о-ля-ля, тудыть его и растудыть, сейчас еще и не так обижу! Да где ж это видано, чтобы так над женщиной издеваться!..
— Не платит, гад, — пояснил немногословный мужичина, встряхивая негодяя, как будто тот был сделан из тряпок. — А ты, парень, топай давай, не мешайся не в свое дело.
— Это мой… друг, — независимо сказал Кретьен, благоразумно пропустив мимо ушей пару эпитетов, которыми наградила его разъяренная дева. — Поэтому, мессиры, это вполне себе мое дело… Сколько он вам должен? Я заплачу.
Парнюга открыл было рот, но женщина, заткнув его огненным взглядом, ответила сама. Кретьен внутренне присвистнул, задавив в зародыше мысль о том, что эта дева, пожалуй, и в лучшие свои годы на десять денье не могла рассчитывать; но все же десять денье отсчитал, путаясь в завязках кошелька, и взамен получил из рук в руки ценное приобретение — нового знакомого, который кашлял, бормотал и вообще зрелище являл собою крайне неосмысленное.
Бормочущее сокровище рыцарь Камелота оттащил подальше от опасных мест, в темноту, и там, основательно тряхнув, вопросил, где он все-таки живет. Парень по прозвищу Дворянин, размазывая кровь из разбитого носа, взамен ответа прижался к нему, как к родной матушке, и горестно заплакал. Лишенный всяческого сочувствия Кретьен повторил вопрос, при каждом слове сильно подопечного встряхивая. Неудачник был изрядно тяжел и измочил ему слезами все плечо.
— Где! Ты! Живешь!?
Вопрос просто из добродетельного Аймерика прежних дней; разница только в том, что Кретьен тогда вовсе не был пьян.
Наконец до дворянственного разума что-то такое дошло о сути вопроса, и он, подняв просветленный взгляд, радостно засмеялся. Кретьен только плюнул с досады и потащил новую, десять денье стоившую покупку к себе домой.
По дороге Дворянин, помогая ему по мере сил заплетающимися ногами, что-то напевал из «Кверелы на клобучную породу» и вообще, кажется, не особенно понимал, что с ним происходит. По случаю позднего часа Кретьену пришлось долго молотить в запертую дверь, проклиная свое человеколюбие; наконец ему, совершенно озверевшему, мокрому от пота и от слез чувствительного знакомца, отворила сама хозяйка, из-за спины которой выглядывал заспанный Кристоф с кочергою в руке. Гневная мадам Сесиль в белой рубашке, с волосами, собранными на ночь под платок, держала свечу — и едва ее не выронила при виде своего подозрительного жильца. Кретьен, злющий и усталый, знать не знал, что в этот день и в этот час навеки разрешилось глодавшее его квартирную хозяйку подозрение — уж не еретик ли он; а уж после того, как он, шатаясь во все стороны и разя перегаром (не своим, Дворяниновым, но мадам Сесиль про то не ведала) принялся подниматься со своим дружком по лестнице, но оступился, и послышались ни с чем иным не могущие спутаться звуки — взбунтовавшийся желудок вовсю извергал свое содержимое прямо на скрипучие ступеньки… Кто бы мог подумать, что столь отвратительное деяние может вызвать столь горячее одобренье хоть у кого-нибудь на целом свете! Однако вот вызвало же, «школяр, школяр, он настоящий школяр, а не поганый публиканин»[23], - пело сердце госпожи Цецилии, покуда она выговаривала жильцу в спину и посылала слугу за тряпкой.
…Кретьен втащил покладистого, как мешок тряпья, гостя в комнату и пихнул на свою кровать. Накрыть его одеялом? А, обойдется… Только башмаки с него снять. После того, как Кретьен послужил ему оруженосцем, благодарный юноша повалился лицом вниз и тут же захрапел; школяр посмотрел на него с тоскливой ненавистью и протянул руку за огнивом… Ладно, это пустяки, что негде спать. Главное — работа. А то эти несчастные «Анналы» вместе с Юстиниановым кодексом съели все время… Юстиниан, сын скотопаса, муж блудницы, много чего понаписал, будь он неладен, а еще Великий! Но Клижес ждет.
…Запалив свечку, юноша согнулся над столом. Жар и глад, жар и глад, вернитесь… Какая беда — тот, кто пишет, и неуязвим, и в то же время ранимее всех на свете… Слабые глаза, тусклая свеча, а потом, конечно же — знаменитый «железный венец», опоясывающая голову боль. Чернила на этот раз попались очень хорошие, надо будет запомнить лавку — чисто черный цвет, безо всякой гаденькой желтизны. И перо было отличное, твердое, отточенное, не из тех, что уже через час письма начинают мерзко лохматиться…
…И дрался Клижес на турнире, и раздувал ноздри его угольно-черный конь, а через три дня конь будет белым, и мы опять всех победим… Сегодня надо обязательно дописать до поединка с Гавейном. Давай, Аймерик, руби меня, все равно ни одному из нас другого не одолеть, все равно… Запыхавшись, срывает Клижес шлем со светловолосой головы, раскрасневшийся, совсем юный… Совсем не похож. Но толку-то скрываться под маскою, все равно это ты, Кретьен. Наверное, поэтому и не можешь носить одного имени, подобно Аймерику — тебя слишком много, и каждый новый ты может все то, чего тебе никогда не достичь здесь, рыцарь пера и бумаги, где твои шпоры?.. Но ничего, я все равно буду в Камелоте. А потом махнем в Германию, к возлюбленной, и что-нибудь придумаем, чтобы все у нас сложилось хорошо… Тем более что она так прекрасна — лучше Ростановых девиц, лучше всех девиц на свете — известно всем, что Феникс-птица прекрасней всех на свете птиц, так затмевает всех девиц Фенисса красотой своею…
Одна беда — когда эта история закончится, Кретьен перестанет быть Клижесом. По опыту Эрека поэт хорошо знал, что будет так. Теперь даже смешно, что случались дни, когда на имя «Эрек» он готов был откликнуться, как на собственное — пока не увидел, что влияние их взаимно, пока не заметил тень «раздвоившегося» Жерара де Мо, всплывшего откуда-то из обители теней, которая есть в голове у каждого из нас… А ведь как хитро пробрался Жерар! Даже разделился надвое, чтобы обмануть Кретьенову бдительность! На двоих — карлика, бьющего по лицу, и рыцаря, взирающего на унижение с высокомерной насмешкою… Как жаль, хмуро думал Кретьен, глядя в мелко исписанный лист, неужели я в самом деле хотел ответить ударом на удар. Неужели столько лет я держал в себе эту дурацкую обиду, чтобы потом отдать меч мщения в руки невиновному ни в чем Камелотскому юноше, франку, сыну короля Лака — после того, как я столько раз умер и воскрес, после того, как едва-едва начал снова считать себя хорошим парнем?.. Зачем было поднимать мертвого из его могилы, неглубокой ямы среди песков Святой Земли — только для того, чтобы заставить отвечать за давнюю пощечину, ошеломляющий обидою удар, обжегший лицо мальчишки-слуги, еще ничего не знающего о настоящем горе?..
Да это гордыня, милый мой. Еще какая. И в преувеличенной жестокости — (уже не ладонь, а плеть, и ответит враг уже не словами, а кровью) — не ее ли следы?.. Берегись, рыцарь, чтобы с Клижесом не стало того же самого. Они свободные люди, они не обязаны отвечать за тебя.
А глазами Клижеса осталось тоже недолго глядеть на мир. Еще не более двух тысяч строк, и как ни жаль, как ни жаль, они навеки распадутся из единого — на двоих, и школяр останется в своей комнатенке, с головной болью кольцом вокруг лба, а рыцарь — в своей Бретани, рука об руку с прекрасной возлюбленной… Но я знаю, я же видел их всех. И я, наверное, виноват перед ними всеми, что сражаюсь со своими врагами их оружием. Они все — отдельные люди. Интересно, а я сам-то вообще есть?
…Голова болела невыносимо. Строчки сливались в пламя — «Мане, текел, фарес». Кретьен положил голову на исписанные страницы и прикрыл глаза, дожидаясь, когда утихнет огонь от железного венца. Какая радость… даже сквозь эту боль — торжество, торжество, дрожь любви, ясное ощущение себя в потоке ветра, и ты недаром живешь на свете, и с тобою, наверное, Господь… За эту ночь он сделал около четырехсот строк, свой рекорд. Влюбленные уже встретились и придумали, как им быть, а Кретьен чувствовал, что у него через трубу позвоночника будто бы дует сильный ветер. Интересно, на что это похоже? Может, на плотскую любовь?.. Или на мне играют, как на флейте… Если бы только не болела голова! Счастье — это когда ты можешь писать, а потом заканчиваешь и видишь, что ты сделал хорошо. Правда, оно еще не хорошо и не плохо, просто никак. Надо править, править и править… Может, не пойти на лекцию завтра, а заняться правкой? Тогда уже на следующий день я покажу то, что сделал, тем, кому это важно. Вот будет здорово. Впрочем, какое там завтра — уже сегодня, за окном-то светло, правда, свет серенький, и осень выдалась серенькая, холодная, а еще на спасение этого… как его там — пошло десять денье, теперь придется подтянуть поясок… Но это все неважно.
Долгий горестный стон из-за спины оборвал блаженное течение теплохладного ветра. Кретьен, почти забывший, что на его кровати кто-то есть, обернулся, как ужаленный. Парень по прозвищу Дворянин приподнялся на локте, всклокоченный, с до крайности помятой физиономией, и озирал обиталище поэта с крайним изумлением.
Кретьен не без интереса наблюдал, как ярко-синие, припухшие глаза медленно обретают осмысленное выражение. Парень при дневном свете оказался довольно хорош собой, если не принимать во внимание разбитую губу да слегка раздувшийся от вчерашних приключений нос; вид у гостя был недоуменный и кристально-честный, и Кретьен на первый взгляд не дал бы ему более двадцати лет от роду.
Что-то осознав, Дворянин издал невнятный долгий звук, среднее между стоном и вздохом, и повалился обратно на подушку, зажмурившись — должно быть, от света раскалывалась голова. Похоже, ему приходилось нелегко. Вспомнив опыт Ростана, поэт милосердно плеснул водички из глиняного кувшина в деревянную чашку с щербатым краем и поднес страдальцу напиться.
— Ну не медик я… Не медик! — внезапно громко и очень отчетливо высказался страдалец, не разлепляя глаз. Кретьен от удивления чуть не пролил воду на своего подопечного.
— Верю, — осторожно сказал он, не решаясь его приподнять: было такое ощущение, что потяни Дворянина за какую-нибудь часть тела — она и оторвется.
Осознав присутствие кого-то незнакомого, юноша содрогнулся — как-то сразу весь, от головы до кончиков пальцев. Кретьен вчера догадался его разуть — и правильно: тот, видно, вертелся во сне, и одеяло его благодетеля теперь безобразным комком покоилось под грязноватыми стопами. Отличное беличье одеяло, Кретьенова собственность…
…Гость разлепил глаза. Надо же, какой яркий синий цвет! Такие глаза, наверно, нравятся девушкам — особенно окаймленные длинными, как у дамы, очень густыми и черными ресницами. Впрочем, сейчас эти ресницы слиплись и выглядели неубедительно.
— Ты кто таков?..
Кретьен чуть помедлил с ответом. Варианты «хозяин этой комнаты», «школяр», «рыцарь», «шампанец» и просто «друг» пронеслись у него в голове, не выдав ничего лучшего. Почему-то на вопрос «ты кто таков» у него никогда быстро не получалось ответить… А зря. Бедняга гость, видно, пришел за время его молчания к каким-то собственным выводам; игра мысли изобразилась на его открытом лице, и он, приподнявшись в постели, с выражением ожесточенного страдания занес слабую длань, очевидно, намереваясь своего спасителя двинуть в зубы.
Однако Кретьен успел первым. Кулак его без малейшей жалости врезался бедолаге в ухо, и тот, будто бы даже и не удивившись, беззвучно упал обратно на подушку. Глядя на него со смешанными чувствами и в очередной раз поражаясь людской неблагодарности, хозяин сунул ему к губам наполовину расплесканную чашку и выговорил:
— Пей. И не дури.
— Я — дворянин, — не в первый раз поражая логичностью мысли, высказался поверженный гигант.
— И что теперь?..
— А ты мне в ухо дал, — продолжал с натугой размышлять тот, не раскрывая глаз. — Это… недопустимо.
— А я — рыцарь, — мрачно, неожиданно для себя самого брякнул Кретьен, со стуком ставя чашку на пол и возвращаясь к столу. — А вы, господин дворянин, валяетесь на моей кровати, после того, как я вчера вырвал вас из когтей некоей дамы, которая от вас чего-то хотела. Думайте сами, имею ли я право дать вам в ухо. Надумаете — скажете.
— Тогда все нормально, если ты рыцарь, — четко осознающий наличие социальной лестницы юноша рывком приподнялся с кровати и вылил в рот содержимое чашки. — А скажи, пожалуйста… — вода, видно, несколько прояснила его мысли, — это мы не с тобою вчера…
— Нет, не со мной, — даже не дослушав до конца, быстро ответил Кретьен. Новый знакомец одновременно злил и забавлял его, однако хотелось поскорей покончить с этой историей и остаться одному. Наедине со своей кроватью.
— А ты не помнишь, эта женщина… — Дворянин спустил босые ноги с кровати, пошевелил грязноватыми пальцами. Выглядел он уже вполне человекообразно. — Ну, та… Черная. Ты не помнишь, я с ней не того… Спал я с нею или нет?..
— Вот уж не знаю, — Кретьен подавил желание расхохотаться. — Тебе лучше знать… мессир дворянин.
— Лучше бы нет, — несостоявшийся медик потер ладонями виски, поражая поэта своей откровенностью. — А то, если да, придется ее найти и заплатить. Я же дворянин все-таки… надо заплатить, а нечем. Совершенно не гроша!..
— Не волнуйся, с этим все в порядке, — с неожиданной симпатией утешил его Кретьен, приваливаясь спиной к столу — ноги что-то не держали. — Я дал ей сколько-то… Сколько она просила.
И тут похмельный голиард удивил его так сильно, что он едва не запутался в собственных ногах. Поднявшись, еще слегка пошатываясь, в обвисающих на коленках грязно-зеленых шоссах, Дворянин из трактира учтиво, необычйно изящно поклонился ему и сказал с интонацией, сделавшей бы честь Труаскому двору, с шампанским — разрази меня гром, шампанским акцентом, который шампанец никогда не перепутает ни с чем другим:
— Благослови вас Бог, мессир… Вы спасли от посрамления мою честь. Отныне я ваш должник.
— Ради Господа, послужить вам мне было лишь в радость, мессир, — машинально ответил Кретьен, и только после этого, осознав всю комичность ситуации, задал наконец вопрос, которому надлежало бы идти прежде всего:
— Как вас зовут, в конце концов?
— Годфруа де Ланьи, дворянин из Шампани. А не найдется ли у вас в доме, достойный сир, гребня да хоть немного воды для умывания?..
…Умывшись и расчесавшись, нежданный земляк похорошел несказанно. Его неприглядные космы оказались волнистыми, коричнево-русыми волосами, длиною чуть пониже плеч; лицо у него было широкое, но очень хорошее, с густыми, как у мессира Анри, сросшимися на переносице бровями. Особенно приятной была его мимика, и выговор — родной, родной! — когда он, держа загорелыми пальцами половинку последнего Кретьенова каравая, рассказывал о себе, то и дело прихлебывая из чашки кислое молоко. Исполнился Годфруа двадцать один год, и медика из него не получилось.
По-хорошему, из него вообще ничего не получилось: младший сын малоземельного дворянина из Ланьи, он был воистину из тех, кто, проходя по миру, «ищет семи искусств в Париже, филологии в Орлеане, медицины в Салерно и права в Болонье, но добрых нравов — нигде». Все до единой песни о голиардах идеально подходили к нему; выйдя в дорогу лет в пятнадцать, он еще так и не останавливался толком, «как ладья, что кормчего потеряла в море, словно птица в воздухе на небес просторе…» То и дело без еды и крова, зарабатывая на жизнь игрой на дудке в кабаках или пением чужих стихов на пирах в гостеприимных замках, часто без гроша в кармане, при всем при том Годфруа чувствовал себя на белом свете как у Христа за пазухой — похоже, весь мир принадлежал ему!.. Любил он выпить — хотя не умел, и часто бывал бит и обчищен как липка своими очередными «друзьями», любил странствовать — особенно по землям Юга, где его принимали как своего местные нахлебники — жонглеры; любил девушек — совершенно бескорыстно, восхищаясь ими, как прекрасными цветами, как красотою Божьей — и почти всегда удостаивался их взаимности. Нрава он был доброго и веселого, а так же крайне легкого — и с девушками ему везло, они по большей части попадались такие же, «из материи слабой, легковесной», так что никто ни на кого не держал обиды, напротив, все были бы не прочь еще где-нибудь встретиться вновь… Он им дарил цветы и песни, а также — если случались деньги — украшения и сладкое вино; они дарили ему радость, к которой одной на целом свете он и стремился. Пожалуй, в таком типе личности Кретьена не могло бы привлечь ничего на свете, будь он хоть трижды шампанец — если бы не одна-единственная особенность: Годфруа любил стихи.
До стихов он был жаден, как младенец до сладкого. Сам он тоже слагал рифмованные строки, но на серьезные, отточенные формой и содержанием песни его не хватало. Тем более уж никогда не взялся бы Годфруа за роман… Однако любил он стихи яростно, бескорыстно, куда сильнее даже, чем дев и выпивку, и такая чистая страсть не могла не вызвать у Кретьена горячего одобрения.
Память у Годфруа была дырявая, что твое решето; вот почему последующие два дня он провел на квартире у Кретьена, где к вящему неодобрению Ростана подъел подчистую все до крошки и переписал для себя начисто «Эрека» и тот кусок «Клижеса», который Кретьен согласился ему дать, не говоря уж о множестве мелочей, лирических стихов и отрывочков, валяющихся на отдельных листочках и до сих пор никому не надобных… Бумага, на которой он делал свои копии, была, разумеется, Кретьенова.
…А на третий день Годфруа из Ланьи по прозвищу Дворянин, подружившийся с Гвидно, вызвавший смутное неодобрение Ростана и глубокое недоуменье Аймерика, ушел куда-то по своей дорожке, будто бы в который раз cum in orbe universo decantatur: ite![24] И засыпая на своей просторной кровати — впервые без лицезрения зеленой заплатанной спины, согнувшейся за столом при огоньке, Кретьен с облегчением, но и с неожиданной для себя радостной приязнью вспоминал прощальные слова Годфруа:
«Я ваш друг навеки, мессир… Я принесу вам славу! Ждите, я вернусь… Как-нибудь.»
— Да уж, вернется, — мрачно предсказал Ростан, пересчитывая блестящие на столе кружочки серебра — оставшиеся у них с Кретьеном деньги. — Терпеть не могу vagabundi[25]… Нахлебники несчастные!.. Одной бумаги сколько потратил… Ты, кстати, всю одежду проверь — если он не украл чего, так вшей еще занесет. Или чесотку какую-нибудь… Ха, ты знаешь, сколько у нас осталось денег?.. Скажи, ты любишь стоять на паперти с протянутой рукой?..
— Mendicare pudor est, mendicare nolo![26] — хохотнул Кретьен, развалясь на кровати. — А нам с тобой, amice, кажется, скоро придется этим заняться… Если я не возьму переписывать еще что-нибудь. А Годфруа славный парень. Он мне нравится… Он радость приносит.
— Вот еще, радость, — фыркнул сир Тристан, сгребая небогатую казну в кожаный мешочек. Годфруа он не полюбил и еще за одну особенность — тот относился к рыцарству в высшей степени прохладно, и от идеи «Камелота» в восторг не пришел. — И в стихах он ничего не понимает… Я предложил ему там, на юге, пропеть и парочку моих — «Канцону о розе» и ту, которая начинается словами «Донна, белость ваших рук замыкает разум в круг». Так что ты думаешь? Отказался, мужлан несчастный! Тоже мне, дворянин!