В. Костарев МОКЕЙ (Рассказ)

Осенний день угасал неохотно. Поблекшее солнце устало опустилось за голый хребет Уреньги. Над тем местом, куда скрылось солнце, небо было багровым. Поднялся легкий свежий ветерок.

— Дождя кабы не надуло, — поглядев на небо, обеспокоился Василий, подымаясь с крыльца террасы.

— Ну-у… откуда ему?.. Проводника вот нет. Это хуже! — отозвался Николай.

Василий и Николай были студентами института механизации. Оба одногодки, одинакового среднего роста. Василий, однако, выглядел постарше, потому что был смугл. Темные брови и волосы с зачесом назад придавали лицу выражение сосредоточенной серьезности. И взгляд его был спокойно внимательным, как бы постоянно что-то изучающим. Взгляд этот он перенял своего старшего брата, ныне директора одного из машиностроительных заводов.

Николай же был блондином, светлые волосы стриг коротко, и носил прическу с косым пробором. Голубые глаза смотрели ласково и предупредительно: мол, не смущайся, смотрю я просто так, не хочешь если, не буду смотреть. Черты лица были тонкими. У него была привычка трогать мочку уха. Характер у него был более настойчивый и решительный, чем у Василия, выглядевшего более мужественно.

Николай был гостем у Василия. До начала занятий оставалось еще дней десять, и Василий пригласил к себе Николая побродить с ружьишком по окрестным горам и долинам. Но, признаться, Василий сам-то неважно знал хорошие места, и поэтому сегодня, когда они собрались на зорьку, оба серьезно беспокоились, ожидая проводника.

Николай посмотрел вдаль, на гору. Она словно дымилась. Плотные серовато-грязные тучи хмуро и неповоротливо громоздились над скалистыми вершинами.

— Когда над Таганаями такая история, знай — к дождю, — закуривая, объяснил Василий. — В наших краях Таганай — первостатейный барометр…

— Ну, а на зорьку все-таки пойдем. Хоть и проводника нет, все равно пойдем… — не отрывая взгляда от курившегося тучами Таганая, проговорил Николай.

Дом, у террасы которого они стояли, находился в верхней, горной части улицы. Николай взглянул вдоль улицы вниз и обрадованно повернулся к Василию:

— Вон кто-то мчит сюда!.. Чудно у вас здесь. Все в гору да под гору. Тут не сердце, а локомотив нужен, сил на полтораста лошадиных… Смотри, кто это такой бравый? Не знаешь?

Василий молчал, присматриваясь. Заметив сумку почтальона, болтавшуюся у человека сбоку, он разочарованно протянул:

— Да это же Моке-е-ей…

— Что за Мокей?..

— Да так себе…

— Ну, все-таки.

— Фу ты, дался тебе… Ну, Мокей — почтальон наш… Полнейшая заурядность.

— А боевой…

— Что-что, а по горам ходить — косуле не уступит. Это он может!..

Мокей направился прямо к террасе.

— Вечер добрый! — приветствовал он молодых людей.

Николай с любопытством глядел на него, стараясь понять, почему так небрежно говорил о нем Василий.

Мокей снял шапку, платком вытер пот, затем открыл свою сумку.

— На, держи, Василь, — сказал он, протягивая письмо в сером конверте с пятнами штемпелей и марок. — Не хотел уж было, да ладно…

— Спасибо! — Василий взял письмо, думая, что значит: «Не хотел, да ладно». Но вместо того чтоб спросить об этом, спросил о другом: мелькнула в голове мысль пригласить Мокея в проводники. — Как ты думаешь, Мокей, завтра дождя не будет?

— А кто его знает! — безразлично отвечал Мокей, застегивая пряжки у объемистой кожаной сумки. — Мне все одно — завтра у меня выходной…

— А мы вот на зорьку собрались… — как бы между прочим заметил Василий, заранее зная, какое впечатление произведет эта фраза.

— Да, ну! — Мокей даже ремешки выпустил из рук. — Так и я с вами… Один момент… только за ружьишком слетаю…

Круто повернувшись, на ходу застегивая сумку, Мокей заспешил, перепрыгивая через канавки, вниз, к себе за ружьем.

— Видать, мужичок компанейский! — весело улыбнулся Николай, с удовольствием наблюдая, как бойко для своих лет спускается Мокей под гору.

— Ну, еще бы! — шутливо отозвался Василий, распечатывая конверт. — К кому бы ни пришел — как к родне. Как к свату или брату. Лет уж сорок без малого он со своей сумкой здесь ходит. Да, вот кстати. Попробуй-ка доказать ему, что на белом свете есть дела поинтереснее, чем его обязанности. Ему несколько раз предлагали быть начальником отдела доставки. Нет, и слушать не хочет! Вот, скажи на милость, что он нашел в своей работе? Взять на почте письмо, принести адресату — ни ума, ни сердца не надо…

— Фанатизм, вероятно… — отозвался Николай, разделяя рассуждения Василия.

— Да как тебе сказать… — рассеянно отвечал товарищ, обратив внимание на адрес, написанный на конверте. — Вот! Смотри, мы с тобой — на Петровской, а здесь указана Кедровская, видать, еще по старой памяти, — жили там мы одно время. А Мокей ведь прямехонько сюда шел… Ему только имя да отчество дай — под землей найдет. Улица и номер дома его меньше всего интересуют, всех наперечет знает.

— Еще бы! Сам же говорил, сорок лет мотается. Еще бы не знать!..

— Да, вот сорок лет… А ведь не жалеет. Не жалеет, что пролетела жизнь не за понюшку табаку!

— Ну, как, поди, не жалеет… Кусает локти, да поздно, — с каким-то соболезнованием проговорил Николай, направляясь к дому. — А впрочем знаешь: привычка свыше нам дана, замена счастию она! Это как раз про Мокея!

Часа через полтора все были в сборе.

Пошли к Высокой горе: так настоял Мокей.

— По всем приметам там должно быть богато, — уверил он, многозначительно произнося слово «богато».

Одет он был легко, но тепло. Стяженый ватничек плотно облегал его подвижное тело, на ногах были сыромятные чирики, какие носят охотники. Выкроенные из цельного куска кожи, они не промокали и были так легки, что на ноге почти не чувствовались.

Мокей шагал первым. Шагал бойко, возбужденным голосом говорил громко и весело. Был он несказанно рад молодой компании, рад выдавшемуся случаю сбегать в лесок на зорьку.

За разговорами охотники не заметили, как поднялись на перевал первой горы. Справа маячила в зеленоватой дымке лунного света вышка кордона. Расплывчато виднелись очертания ее стропил и лесенок, зигзагом бегущих к будочке наверху. Слева густовато синели, а больше, пожалуй, угадывались бесконечные гряды гор, пропадая где-то вдали, сливаясь со звездным небом.

— А легки вы на ногу, — обращаясь к Мокею, проговорил устало Николай. Он не привык к гористой местности и сейчас был не против отдохнуть минут пяток, чтобы успокоить колотившееся сердце.

— Можно и притормозить, — догадливо откликнулся Мокей. По лицу его, вероятно, скользнула улыбка, потому что в голосе его явно чувствовалась веселая нотка торжества: вот мол хоть я и в годах, а тебя, мил человек, обскакал — снисхождения просишь!

Мокей остановился и повернулся лицом к городу.

Приостановились и его спутники.

— Картина! — восхищенно прошептал Мокей, любуясь, словно праздничной иллюминацией, сверкающими вереницами огней.

Им не было числа. Они мерцали всюду, как-то струились бесконечно, перемигивались. На главной улице огни сияли двумя устойчивыми яркими линиями.

Мокей смотрел на ближнюю, левую часть города. Лицо его, обрамленное темноватой курчавой бородкой, чуть заметно озарялось далеким светом мерцающих огоньков и тепло улыбалось. В глазах, пристально вглядывавшихся, тоже отражались эти огоньки.

Ветерок не унимался, приятно освежал лицо и шею. Было слышно, как тоненько посвистывает он в стропилах вышки кордона и шуршит где-то рядом засохшей уже травой.

— Вон у Артамоновых свет зажгли! — радостно, как об интересном открытии возвестил Мокей. — Санька их с работы пришел… А эвон розовый огонек… То опять у Бурдиных. Ванюшка премию получил, приемник купили и абажур. Шелковый с кистями. Абажур красный, а окно розовым отливает…

Спутники посмотрели туда, куда смотрел Мокей, но в россыпи огней они не могли выделить ни окон домика Артамоновых, ни Бурдиных. Этим искусством обладал Мокей.

— Что же, передохнули, пора и двигаться! — прервал Мокея Василий. — Какое нам дело до того, у кого зажгли свет, у кого он отливает розовым… Пустые все это разговоры, — и он даже как-то с сожалением посмотрел на Мокея: дожил, дескать, ты до старости, а все еще умишка не накопил.

Мокей же, уловив в голосе Василия нотки раздражения, подумал, что сердится он из-за письма, которое принес поздно. Поэтому возражать юноше он не стал: виноват, мол, что поделаешь!..

А Николай вообще не мог понять, чем был раздосадован его товарищ. Мокей пока еще ничем не заслужил такого резкого тона. Считая, что Василий несправедливо оборвал Мокея на полуслове, Николай участливо спросил:

— Вы, наверное, всех жителей наперечет знаете?

— Ну, пошли, — нетерпеливо поторопил, снова перебивая, Василий.

— И то дело! — простодушно согласился Мокей.

Он как ни в чем не бывало весело поправил шапку, ремень ружья на плече и первым зашагал в направлении к Высокой горе.

— Что это ты так с ним? — вполголоса поинтересовался Николай, когда Мокей прошел несколько вперед.

— А не терплю пустых разговоров…

— На своем участке всех по пальцам пересчитаю! — донесся голос Мокея, вдруг вспомнившего вопрос Николая. Мокей приостановился, поджидая Николая, и продолжал: — Я, почитай, полвека по этим местам странствую. И не только живых, а усопших-то знаю, кто где покоится… Вся жизнь в этих домах, как на ладошке передо мной. Во всех наитончайших подробностях…

Уклон пошел положе, уже не тащило вниз, как прежде, итти стало легче. Мокей шел попрежнему впереди, зорко различая все колдобинки и выбоинки на пути. Он гордился тем, что ребята идут по его следу, а, стало быть, полагаются на него, не будь его, они, пожалуй, и дороги-то не нашли бы…

— Хожу по домам с письмами, наблюдаю, — продолжал рассказывать он. — Ко мне уже привыкли, своим человеком стал. Ничего не скрывают: получат весточку, со мной поделятся… А гляжу на жизнь и самому жить интереснее…

— Ничего себе, веселое занятие! — усмехнувшись, чуть слышно заметил Василий и локтем подтолкнул Николая.

Но тот, заинтересовавшись Мокеем, попросил Василия:

— Не мешай! Давай послушаем старика!..

А Мокей все шел вперед и неторопливо, словно нанизывая слово на слово, рассказывал:

— Вот я вам показывал — у Артамоновых-то свет зажгли. И еще сказал, что Сашка домой пришел. Оно, с первого взгляда, конечно, и ничего особенного. Раз ночь, так всегда свет зажигают. Спокон веков так. А для меня в этом — большой смысл. Мне известно, что этот самый Сашка без отрыва от производства готовится держать экзамен на инженера… Ты вот, Василь, студент, и тебе это не в диковинку: так и должно быть… А вот ежели бы ты знал Сашкиного отца, другими ты глазами посмотрел бы на огонек. Вот те крест, согрел бы он и твою душу, тот огонек. В чем, скажешь, дело? Пожалуйста! Дело-то, видишь ли, вот в чем. Помер отец-то Сашкин в двадцать пятом али в двадцать шестом, не помню точно, году. В прокатке работал последнее время. Все мечтал грамоте читать научиться, да так с тем и ушел на тот свет… Так вот принесу, бывало, ему писульку. Возьмет, покрутит, повертит, вернет мне: на, прочитай, у меня секретов от тебя нету, дескать… Возьму, конечно, прочитаю. А сам думаю: какие тут секреты, при чем они! И чего человек стыдится, али я не знаю, почему он неграмотный. Где же: ему по тем временам было взять грамоту-то? Поглядишь сейчас на сына, да про отца вспомнишь и поймешь, как жизнь-то шагнула вперед…

На этот раз уже Николай тронул за локоть Василия:

— Чувствуешь!

Василий смолчал.

Они уже наполовину спустились с отрога. Откуда-то снизу доносилось слабое журчание горного ручейка, изредка перебираемое легким всплеском. Чуткое ухо могло бы уловить тревожный шорох запоздалой птахи или тоненький писк испуганного шорохом мышонка. Отчетливо слышались собственные шаги и хруст гальки под ногами…

— А секреты, между прочим, были, — вновь заговорил Мокей после некоторого молчания. Он как бы освежился, голос его окреп. — Про один такой секрет намедни тоже пришлось вспомнить. В домишке, как на базар итти, у ключика, ты, Василь, поди знаешь этот домишко на два окна, на курьих лапах. Так вот в этом домишке проживал один человек, по прозвищу Бубна. Бубной его в детстве прозвали, и он даже сам забыл, за что. Бубна и Бубна… Так Бубной и в землю сошел. По бедности утерял человек фамилию свою… Так вот тот самый Бубна родного-кровного братца таился. И, конечно, имел эти самые секреты. Принесу письмо, первым долгом интересуется: «Микола (это братец-то) знает?» — Не, мол, не знает. — «То-то! Он, дескать, шельма, так и зырит, где бы подкусить меня…» А в чем был корень-то? Опять же в наследстве. Не давало оно им обоим покоя. Письма Бубне отец из Миасса слал. Промышлял он там около золотишка, а эти на извозе были: то уголек с печей подбрасывали, то руду возили… Бедно жили, в чем только душенька держалась, через это и дружбы не было… Миколу-то беспокоило, как бы его тятька наследством не обошел. Бубна-то годов на пяток старше был, но еще не женился, ждал наследства. А отец-то на самом деле обошел Миколу в бумаге-завещании. На Бубну, да на детей, которые у него будут, все и оставил. Ну, Микола, конечно дело, не стерпел. Взял, дурная голова, да и подпалил родного-кровного братца. Суд был. Вот что из-за наследства-то получилось, чуть до убийства не дошло. Но давно это было. А вот теперь, вижу, совсем у людей другое отношение к этому делу. У Кислициной-то намедни слышал, поди, Василь, мать-то померла. У дома-то ихнего еще наигромадный тополь растет, ему, поди, лет сто. Ну, померла, значит, а дом свой на детей оставила: всем, дескать, поровну. Старший, Павел, под Хабаровском живет — врач; Мария, та в Кисловодске, — инженер-путеец; Катя — в Свердловске, артистка в театре. При матери только самая младшая и была — Соня. Вот раз приношу я письмо. Поглядела она на штемпеля, да на почерк и говорит, зайди мол, Мокей Степанович. Ну, я такой, меня долго уговаривать не надо. Зашел. Из-под Хабаровска письмо-то принес. Подождал, пока прочитала. А она его и дочитывать не стала, подняла на меня глаза, словно кто ее обидным словом ушиб, и крикнула на меня: «Вот, и этот тоже!» Я уж было испугался, обидели мол. На самом деле, самая младшенькая, неопытная… Пытаю. Чем они тебя, Сонюшка, опечаловали. Как только им не совестно! — «Все они, — отвечает она, — против меня». Ай, ай! говорю, и в каком таком государстве они воспитывались. А сам даже не верю себе, что все правда это. То есть, что все они против нее. Не может этого быть! Но девка свое: «Не уважают они меня!» Ну, что ж, говорю опять, горбатого, видать, только могила исправит. А Соня продолжает: «Все они, говорит, в мою пользу отказались». Ну, в этот момент у меня словно бы гора с плеч и опять не верю, думаю, ослышался. В этом ничегошеньки обидного для Сони не было. Радоваться надо, а она гневается. Ничего не понимаю. Смотрю, из глаз-то у нее слезы так и бегут… Глупая, говорю, ты, Соня. Радоваться надо такому случаю. Видели бы вы, как тут поднялась она на меня! Это после моих ласковых-то слов, утешительных. Шумит: «А ты, умный человек! А не можешь того понять, что не нуждаюсь я в ихней милости. За кого они меня принимают?! Он думает, что врач, так богаче меня! А я — стахановка!» Ну, я не перечу, слушаю. А она не унимается: «А та тоже в опере поет, так думает, что на седьмом небе сидит! А я токарь по седьмому разряду!» И, скажи на милость, задумался я: права ведь девка-то!.. А она малость поостыла и так обходительно и вежливо просит: «Посоветуй мне, куда деньги девать, чтоб моя совесть была чиста? Не могу я все себе взять?» Ну и ну, думаю, какая ж тут совесть. Что это уворованное? Законные денежки! Предложила она их своим компаньонам по наследству? Предложила! Отказались? Отказались! Бери себе все и радуйся. Какая тут совесть! Объяснил я все это ей и посоветовал: забирай, говорю, денежки и никаких!.. Признаться, тогда во мне старый режим проснулся и как бес тянул меня за язык… Она молчит, а я все про свое: радуйся, что такое счастье привалило. А она мне вдруг: «Ничегошеньки-то вы, Мокей Степанович, не понимаете в жизни». Говорит она мне такое и смотрит так жалобно на меня, будто я совсем с ума свихнулся и меня на инвалидность по первой группе списали… — «Разве в наследстве мое счастье!..» И опять в слезы. Ну, как она мне сказала, что ничегошеньки-то я не понимаю в жизни, да еще и посмотрела на меня, как на пропащего — загорелось у меня в груди… Чуть я ее крепкими словами не обозвал… Не знаю, как только я сдержался. Вышел на улицу злой. Так и подмывает вернуться и высказать свою обиду. Тут ветерок подул. Освежило меня маленько, одумался я. Поразмыслил, так и сяк прикинул и вышло, что ведь права Соня! Не зря она обижается: горд человек стал трудом своим, а не случайным богатством!

Последние слова Мокей проговорил торжественно и твердо. Проговорил и смолк. Были слышны лишь его шаги, приглушенные мягким слоем хвои.

Спутники свернули с дороги в сторону, в лесную чащобу. Стали проходить неглубокий овражек. Мокей, придерживая разлапый, весь в пахучих колючках сучок ели, чтоб не хлестнул он шедшего позади Николая, снова заговорил:

— Доведись бы такое дело до Бубна или до его братана. Да нет, тогда такого не могло и быть… не те люди были…

Принимая из рук Мокея пахучую ветку и чувствуя, как колет руки хвоя и как прилипает ладонь к смолистому сучку, Николай спросил:

— Ну, а с Соней-то как?

— Ну, что ж! Соня продала дом, разделила деньги поровну между всеми и разослала их по законным адресам…

— Ну и правильно! — как о само собой разумеющемся спокойно проговорил Василий. — А то разговоров больше было…

Мокей словно не обратил на это внимания:

— А все одно — покоя не было: пришли ото всех деньги обратно. Все опять будто сговорились — вернули деньги. Уговаривала меня Соня, отошли мол их снова им. Пометь мол, что выбыл адресат, то есть она, из города в неизвестном направлении… Отказал я Соне: у нее — совесть, а у меня, выходит, лапоть стертый! Не мог я кривить душой при своем деле… Отказал… Тогда она мне говорит: «Знаю мол и без тебя, что надо сделать. Куплю, говорит, я на эти деньги роялей там, пианино и подарю в детские садики, пускай ребята радуются». Ну, девка она с характером, как сказала, так ведь и сделала. Купила четыре инструмента и подарила их в детские садики. А себе-то хоть бы балалайку купила. Все совесть, все гордость! По правде говоря, я не одобрял ее. Думал, что зря все это. А дён через пять сижу это я в клубе и смотрю киножурнал. Ну, сперва там ничего особенного. Какие-то бега на лошадях показывали, потом знатного машиниста показали. Вдруг смотрю показывают, как один ученый на всю свою Сталинскую премию накупил разного оборудования в детские сады. Подарки, значит: пианино, патефоны, велосипедики, колясочки, гармошки и разные там вещи… Сижу я и чую, что лицо мое горит, как перед печкой. Вот-вот кожа лопнет от жары. Стыдно мне стало перед Соней. Не понял я ее души. Вот, думаю, ученый-то, может быть, десять институтов кончил да пять академий прошел, а она, Соня-то, простой токарь по седьмому разряду, ни тебе институтов, ни тебе академий. А поступки-то одинаковые… Сижу смотрю и думаю: с чего бы это такое?

— В самом деле интересно, — отозвался Василий, понявший, что Мокей не пустой, выживший из ума старикашка, а интересный человек, тонкий наблюдатель жизни, знаток людей.

— А как вы сами-то думаете, Мокей Степанович? — спросил Николай.

Мокей остановился, задумался, а потом попрежнему не спеша, взвешивая каждое слово, ответил:

— Я не знаю, как там по-вашему, по-книжному, а по-моему, это от самой жизни идет. Вот хожу я по домам и вижу, жизнь-то совсем-совсем другая стала. Ну и люди не те… Вот ребятишки, например, эти уже совсем нового закваса люди… Сегодня утром случай был. Бежит орава пострелят в школу, а бабка Софрониха два ведра воды на коромысле несет. И воды-то в них по полведра, а она все равно кряхтит на всю улицу. Ну, думаю, сейчас заденут бабку ненароком ребята, толкнут нечаянно, ведь беды не оберешься…

А ребята осторожненько подбежали к ней, подхватили ведра и к самому ее дому их доставили. Она и рта не успела раскрыть. Стоит и моргает глазами. А один из ребятишек и говорит ей:

— Если, бабушка, дрова пилить, колоть надо, скажи — придем. Мы — дружинники!

И убежал. Подхожу я к Софронихе, спрашиваю: что мол стоишь? Любопытно стало мне — у меня-то сердце застучало, а что же, думаю, с ней происходит, она ведь в старом режиме все равно что в горячей смоле выварена. От древности она даже мохом стала порастать.

Смотрю на нее, а глаза у нее так и играют. Это от радости, хоть выцвели и полиняли, а играют. — «Вот, говорит, пожарники дров пилить навяливаются». — Не пожарники, а дружинники, поправляю ее. А бабка только рукой махнула: «Да кто их, поштрелят, разберет!» А у самой слезы на глазах. И тут я понял, что тронули ребятишки ее, за сердце задели. Хоть и старое оно, а нашлась в нем чувствительная струна. Старуха-то всю жизнь, почитай, при старом режиме прожила и невдомек ей, что к человеку такое уважение может быть…

Помолчав, Мокей спросил:

— На зимник сворачивать не пора?

— Где ближе, там и пойдем…

— Ну, тогда снова за мной айдате! — скомандовал бодро Мокей, углубляясь в еще более плотный ельник. Он выбирался на зимник, на место, где проходила дорога зимой.

Вслед за Мокеем, на шаг отстав, шел Николай, сбоку, выбирая свой путь, следовал Василий.

Сейчас приходилось, согнувшись, проходить под колючими разлапыми ветвями, терпко пахнущими смолистой серой, раздвигать молодой кустарник, проталкиваться боком, пробивая путь. Василий не обращал внимания на эти препятствия. Он был погружен в свои думы.

Он почувствовал свою вину перед Мокеем. Было стыдно за себя, за свое ошибочное мнение о старике. Как незаслуженно грубо оборвал он Мокея, любовавшегося огнями города. И Василию сейчас страшно хотелось, чтоб Мокей говорил и говорил без конца.

А Мокей, как бы угадав его мысли, окликнул:

— Василь, не отстал?

Василий обрадованно отозвался:

— Иду, иду!

— Так вот, Василь, те ребятишки, что у Софронихи ведра отобрали да к дому доставили, на большое раздумье меня натолкнули. Как будто я книгу открыл хорошую, умную… А книга-то эта — жизнь. Хожу и читаю эту книгу, хожу и листаю странички жизни. Что ни день, то страничка, что ни день, то страничка. Золотая, скажу вам, ребята, книга! Хо-о-рошая наука. Смотрю на людей и думаю и радуюсь на них, и самому хочется быть таким же… Право слово!

Мокей остановился, поджидая товарищей. Когда те подошли, он негромко, но значительно проговорил:

— Теперь я вижу, что мы уже двери открыли в коммунизм. Высокое сознание приобретает народ. Люди настоящими людьми стали…

И Мокей снова пошел вперед, пошел быстро, легко, весело. Казалось, что всю дорогу он готовился сказать что-то значительное и, наконец, высказал. И ему стало легче и веселее…

Николай, следуя за ним по пятам, стараясь не отстать, думал, как можно, оказывается, иногда ошибиться в человеке, не поняв его.

Василию же еще пуще становилось не по себе. Как бы в искупление вины своей, он сказал несколько даже театрально:

— Совершенно правильные ваши слова, Мокей Степанович!

— А как же! — тоном, отвергающим необходимость даже малейшей попытки подтверждения, откликнулся живо Мокей. — Вот если бы не такие, как я, то мы давненько в тех хоромах жили. А пока вот только на пороге стоим.

— Ну, это вы напрасно на себя наговариваете, — возразил Николай.

Мокей не соглашался:

— Как же напрасно! Уж кто-кто, а я про себя все знаю… С осадком я. — Голос Мокея зазвучал сурово и жестоко. — Какая же я вам пара, когда у меня осадок. Вроде ила проклятого от старого времени…

— Про какой вы осадок толкуете, Мокей Степанович? — с явным недоумением проговорил Василий.

— С осадком, — упорствовал Мокей. — А надо, — и голос Мокея потеплел, словно он заговорил с внучатами, посадив их к себе на колени, — надо, чтоб душа была как хрусталик в глазу. Чиста и светла… Как слезинка. А у меня на душе бельмо еще от старого режима. Соня от законных денег и вполне, так сказать, резонно отказалась. А у меня через это душа-то чуть наизнанку не вывернулась… Вот и получается, что с пятном с родимым она у меня…

Мокей замолчал, тяжело дыша. Через минуту он уверенным и повеселевшим голосом произнес:

— А все же, ребята, я надежды не теряю. Не успею я еще помереть — и вместе с вами войду в те хоромы. Пятнышко-то на душе совсем махоньким становится, глядь, и совсем выведется. Сама матушка-жизнь пятнышки эти выводит… — и, как бы застеснявшись того, что слишком уж разоткровенничался, спросил вдруг: — Василь, ты дождя боялся, а кажись, не будет, а?

— Хороший будет день! — думая о чем-то своем, взволнованным голосом ответил Василий.

— Значит богато будет на зорьке-то!.. — с еще большей уверенностью повторил Мокей фразу, сказанную им еще при выходе из дому… — А ты, Василь, на меня не серчай, что письмо-то поздно принес. Затерялось оно днем-то в суме на самом донышке. Вечером уж дома обнаружил. За поздним часом думал и не носить, однако не стерпел, принес. Извини уж за опоздание…

— Нет, уж лучше ты меня извини: не то я про тебя думал, — признался Василий.

— Ну, коли так, стало быть — взаимно! — повеселел Мокей.

На зорьку они пришли в самый раз. Где-то совсем рядом с ними начинали свою песню глухари…


г. Златоуст

Загрузка...