ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

«…Я проснулся, но лежал тихо, наблюдая за санитаркой Айшей Башич, плотной, коренастой девушкой, одетой в куртку и брюки шинельного сукна. Она сидела на круглом валуне у огнища — квадрата из камней, от которого по стене поднималась вверх труба, и раздувала огонь, подкладывая бересту. Наконец, вода в котелке забулькала. Айша всыпала туда кукурузную муку, помешивая большой деревянной ложкой. Когда мука загустела, она бросила в котелок щепотку соли и повернула ко мне свою коротко остриженную голову.

— Ты не спишь, друже Николай? Завтрак готов.

Айша выложила комок горячего теста в миску.

— Ешь, друже, на здравле. Ешь. Это наш качамак.

Качамак был вкусен, особенно с молоком. У Айши нашлось для меня еще несколько сушеных слив и горсть лесных орехов; приспел и печняк — пара кукурузных початков, испеченных на углях. А за лакомствами следовало «лекарство» — чай из густо настоянных еловых игл…

Я ел, пил, а девушка не сводила с меня озабоченных глаз, в которых была теплая материнская ласка. Как давно уже я не чувствовал на себе такого успокаивающего взгляда!

— Что? — спросил я смущенно. — Оброс? Стариком стал?

— Нет, вы, наверное, стариком никогда не будете! У вас душа молодая.

— Почему вы так решили?

— По глазам видно, — в раздумье ответила Айша. — Вот у Корчагина глаза то веселые, то иногда мрачные. А у вас они всегда ясные. Как будто вы и горя никогда не знали…

По рассказам Айши, меня привезли в Шумадийский батальон привязанным к луке седла. Я был без памяти, у меня была странная малоизвестная болезнь, встречающаяся в горах. В батальоне ею не раз заболевали бойцы, особенно те, кто родом из Приморья: начиналась она с резкого ослабления всего организма, головной боли и бреда, и некоторые умирали от полной физической изнуренности, в состоянии полной апатии. К счастью, у меня эта болезнь закончилась довольно быстрым выздоровлением.

Лесная сторожка, сколоченная из толстых бревен, лоснившихся от копоти, называлась палатой медпункта. Полный покой здесь, хорошая еда и настойка из еловых игл в течение недели восстановили мои силы. Я уже готов был подняться на ноги, но Айша все еще строго удерживала меня в постели. Она никого не допускала в сторожку, кроме Милетича-Корчагина, хотя я не раз слышал за порогом голоса и видел, как бойцы заглядывали в оконце. Только одному из них она разрешала посмотреть на меня через приоткрытую дверь. Он явно пользовался ее доверием.

— Кто это? — заинтересовался я.

Айша покраснела.

— Петковский.

И я заметил, что в следующий раз она уже не пустила его к дверям.

Часто появлялась начальник медпункта Ружица Бркович, девушка с густыми каштановыми косами, аккуратно уложенными под пилоткой, с загорелым лицом, словно налитая здоровьем, свежестью лесов и полей. Она была моложе Айши, но тонкие морщинки на лбу, сосредоточенно-упрямый взгляд зеленоватых глаз и плотно сжатые губы придавали ей глубокую серьезность. Она казалась всегда чем-то озадаченной.

Вчера вечером Ружица пришла с пишущей машинкой и со свертком бумаги… Я узнал, что она еще и редактор стенгазеты «Глас Шумадийца»… Айша помогала ей делать газету, печатала на машинке, рисовала. Передо мной словно возникла картинка из жизни моей роты: вот так же, бывало, собиралась редколлегия «Боевого листка»…

Щурясь от удовольствия, Ружица следила, как под рукой Айши на бумаге выстраивались в ряд строгие прямые буквы, как рядом с заголовком возникали красивые виньетки, нарисованные цветным карандашом. Под орнаментом из дубовых листиков Ружица поместила стихи, вызвавшие у Айши яркий румянец. Она даже не хотела их печатать, но редактор настояла. Вот это стихотворение в моем переводе:

«Айше-партизанке:

С виду стриженый мальчишка

Над листом склонила взор.

Скачут клавиши вприпрыжку,

Черный выводя узор.

Тишина царит… ни слова.

Пишущей машинки стук,

Легкий звон затем, и снова

Быстрый бег проворных рук.

… Скоро на лесных полянах,

На просторах наших нив,

В душных хатах и кафанах

Сталинский прочтут призыв.

Коце Петковский».

— Это наш поэт, — сказала Ружица и лукаво посмотрела на совсем смутившуюся Айшу. — У нас нехватает еще одной статьи, — заговорила она уже серьезно, обращаясь ко мне. — Бойцы хотели бы узнать о том, что такое колхоз. Напишите, пожалуйста, а Корчагин переведет. Хорошо? Бойцы хотят узнать, как в Советском Союзе живут крестьяне, — добавила она застенчиво. — Согласны? Я завтра зайду.

И вот сегодня, накормив меня, Айша положила у изголовья тетрадь и карандаш, оставленные вчера Ружицей, а сама ушла к речке, чтобы вымыть котелок и набрать свежей воды, а может быть, для того, чтобы не мешать мне писать.

Я лежал на сухом папоротнике, тепло укрытый струкой — широкой домотканной шалью из овечьей шерсти, и, глядя в маленькое квадратное оконце, думал о том, как начать свою заметку.

За синеватым стеклом виднелись кривые сосны с черным кружевом хвои, вздымались отвесные скалы самых причудливых и легких очертаний, а над ними, золотя стволы деревьев, вставало солнце; косые лучи ударяли в стекло и, словно свежеоструганной тесиной, перегораживали пополам сумрачную сторожку. Невдалеке с грозным ревом вырывалась из глубины пещеры речка Быстрица. Я так привык к гулу потока, что часто уже не слышал его.

Айша говорила, что вода в этой речке, процеженная сквозь скалы и камни, не только чиста, но и целебна. Быстрица сбегает в долину и течет к Динарским Альпам, И мы тоже двинемся вслед за нею, перейдем Альпы, спустимся в долину реки Цетины. Там, у городка Синь в Герцеговине, сражается черногорский батальон и ждет нас, чтобы вместе штурмовать город. А мы все еще стоим тут, в окрестностях Ливно, и, в свою очередь, чего-то ждем. Чего?..

Приказ, который Милетич-Корчагин привез от Поповича, ничего не изменил в положении бригады. Иован мне сказал, что комбриг Перучица, прочтя приказ, тут же открыто выразил свое недовольство им: опять стоять в бездействии у Ливно! Стратегический резерв главного командования! А фашисты наступают в Герцеговине и Приморье, в Восточной Боснии и Санджаке! И первая немецкая горно-стрелковая дивизия «Дубовый лист», полк которой стоит в Сине, по сведениям агентурной разведки, готовится к отправке на советско-германский фронт. Полк из Синя, если не принять мер, в полной боевой готовности уйдет на восток. Нужно этому помешать… По словам Милетича, Перучица уехал за разъяснениями к начальнику верховного штаба Арсо Иовановичу, благо до штаба отсюда недалеко. Ставка Тито располагалась к северо-западу от Ливно, за горой Великий Шатор в лесистом районе Дрвара. В батальоне с нетерпением ждали возвращения Перучицы.

«Только бы скорее встать в строй, — думал я. — А потом, может быть, удастся и к своим пробраться. Партизаны мне помогут… Но как же все-таки написать о колхозах, чтобы каждое слово было понятно бойцам?»

Большая тема с трудом укладывалась в заметку. Об этом можно было написать очень много. А не лучше ли просто рассказать о том, как жил и работал в колхозе мой отец, перечислить его имущество и личное хозяйство, указать, сколько он получал на трудодни? Как выращивал на своем приусадебном участке чудесные яблоки и груши, приучал к курскому климату виноград и грецкий орех? И как, будучи колхозным полеводом, «воспитывал» высокоурожайный сорт пшеницы: бывало, с гордостью показывая мне коренастый стебель с тяжко наклонившимся темно-золотистым колосом, он держал этот богатырский колос между ладонями, словно милое, с трудом давшееся ему в руки живое существо…

Я уже кончал писать, когда у дверей послышалась возня, кто-то осторожно постучал.

— Войдите! — крикнул я.

В дверь просунулась белокурая голова Коце Пётковского. Увидев, что Айши нет, он торопливо вошел, а за ним втиснулась в сторожку группа партизан с Джуро Филипповичем впереди.

— Здраво! — сказали они хором, смущенно подталкивая друг друга локтями.

— Как себя чувствуешь?

— Хотим с тобой познакомиться.

И каждый крепко и продолжительно жал мне руку.

— Тут все из нашего взвода, — сказал Джуро. — А это командир роты Кича Янков, — добавил он быстрым шепотом и, вскочив, почтительно уступил место возле меня только что вошедшему человеку.

Командир ничем не выделялся среди бойцов, если не считать очков и короткой клочкастой бородки. Он был небольшого роста, коренастый, одетый в такую же, как и у многих партизан, грубошерстную куртку, подпоясанную узким ремнем. Он вошел, немного прихрамывая, и дружелюбно улыбнулся мне. В глазах его, увеличенных толстыми стеклами очков, горел такой молодой и горячий огонь, что я как-то не сразу заметил резкость и суровость черт его рано постаревшего лица с морщинистым лбом и глубокими складками у рта. «Наверное, его очень любят в роте», — подумал я, радуясь, что попал именно к нему.

Полуприкрыв глаза, обхватив руками перевязанную выше колена ногу, он внимательно слушал мои ответы на вопросы бойцов о жизни рабочих в Советском Союзе и, кивая головой, подтверждал:

— Да, да. Это так, вот именно. У нас тоже так будет. Непременно!

Янков снял очки, и лицо его приняло вдруг сердитое выражение.

— Стыдно вспомнить, как я покорно, за гроши работал слесарем на военно-техническом заводе в Крагуеваце. Совсем как турецкий раб. Стыдно! Нам нужно еще многому учиться у советских людей. Да, очень многому, чтобы все изменить…

В голосе его послышалось волнение.

Сосредоточенно помолчав, Янков продолжал:

— Я из Крагуеваца, друже Николай. Из старинной сербской столицы. — Он говорил медленно, глуховато, словно обдумывая и выбирая самые необходимые слова. — Крагуй — это по-сербски ястреб. Принято считать, что наш город — Мекка свободы: в его окрестностях сербы когда-то впервые восстали против турецких янычар. Говорят, что Крагуевац — колыбель сербской революции: в 1910 году он послал в парламент социал-демократов, рабочего Драгишу Лапчевича и адвоката Тришу Кацлеровича. Еще недавно наш город называли «коммунистическим» и «русским», потому что истинный крагуевчанин никогда не скрывает своей любви ко всему русскому, советскому. А теперь мне стыдно, Николай, за свой город, в котором свободно расхаживают четники, эти подлые псы фашизма, убивают честных людей, издеваются над женщинами. А Крагуй терпит!

Командир роты замолчал, услышав неожиданно громкий скрип двери.

На пороге появилась Айша Башич.

— Так-то вы мне помогаете лечить русского друга, — проговорила она строго. — Ему нужен покой, а вы…

— Ладно, ладно, — примирительно сказал Янков. — Только ты его лечи не так, как меня… Я вот подорвался на мине, — повернулся он в мою сторону, — так она хотела меня отправить в больницу — ногу отрезать.

— Не я, а политкомиссар, — возразила Айша. — Катнич приказывал. И если б не дикая мята, то отрезали бы ногу.

— Катнич? Это не тот ли, — спросил я, — который руководил борьбой горняков в Боре, а потом был агитатором в отряде? У него была еще кличка «Крагуй».

— Он самый, — подтвердил Янков. — Ты уже слышал о нем? Да, его знают в восточной Сербии, Но там ему не повезло, и сейчас он отказался от своей прежней клички — «ястреб». Политкомиссар наш тоже из Крагуеваца, — пояснил Янков. — Он и кличку взял по названию родного города. Его отец содержит там кафану, а он преподавал историю в учительском институте, часто бывал у нас на заводе, читал рабочим лекции на темы из сербской истории. Там мы с ним и познакомились. И вот теперь он чуть не погубил меня: ногу отрезать! Куда ж я тогда? У нас так говорят: «Голова болит — ноги носят, рука болит — опять ноги носят, а нога болит — лежи!..» А насчет твоих лекарств от ран — мяты, тысячелистников и подорожников — ты уж лучше помолчи, Айша. Не срамись перед русским человеком! Пошли, другови!

Янков пропустил бойцов вперед себя и, помедлив в дверях, вернулся.

— Возьми, друже, это от меня… для провизии и патронов. Поправляйся! Скоро в поход! — И положил у моего изголовья четырехугольную торбицу, связанную из пестрой шерсти, с кистями по углам».

2

«…Мой побратим Милетич-Корчагин обычно приходил в сторожку вечером, когда в роте кончались занятия, и мы не расставались с ним до полуночи. Он учил меня сербскому языку, я его — русскому. Мне нравился звучный и выразительный язык сербов, во многом похожий на русский, но иногда переходящий из-за нагромождения согласных в жесткий гортанный говор: «Црни Врх, смрт, врба…» Иовану была по душе мягкая русская речь.

Зима стояла снежная, вьюжная. В долгие вечера мы часто мечтали о будущем, вспоминали прошлое.

Иована интересовало все: мое детство, проведенное на берегу тихого Сейма, школьные годы, приезд в Москву и учеба в Сельскохозяйственной академии, моя жизнь в Москве и все, что я пережил на войне.

Далеко Льгов от Ливно, очень далеко! Я рассказывал Милетичу о родине, и она, далекая, становилась ближе, еще дороже, еще роднее… В памяти вставали милые, навсегда ушедшие впечатления детства. Полутемный глубокий овраг, заросший колючим терном и высокими лопухами; выгон с трухлявой ракитой у колодца, где мы, ребятишки, играли в горелки и в мяч; тихая тенистая заводь Сейма с мельницей, мерно вздымающей свое широкое, плещущее водой колесо… Однажды я увидел, как по берегу вперевалку важно разгуливала хохластая дрофа. Вспугнутая мной, она разбежалась и быстро полетела, покачиваясь с боку на бок. Помню, как я позавидовал тому, что летом она здесь, а зимой умчится куда-нибудь далеко в Крым, на Кавказ или еще дальше…

Любил я читать о дальних странах, о морях, о подвигах и приключениях смелых людей… Я гордился своим земляком Григорием Шелеховым. Он первый из русских достиг Северной Америки, исследовал Алеутские острова… Как и все мальчики в нашей школе, я мечтал о таких же необыкновенных открытиях и путешествиях. Шли годы, детские мечты изменялись, становились реальнее. Но я по-прежнему любил природу и, чтобы по-настоящему изучить ее законы, ее жизнь, уехал учиться в Москву в Сельскохозяйственную академию.

Июнь 1941 года. Воскресное утро… После дождя ярко зеленели старые липы в Тимирязевском парке, посвежел Воздух. Лодка тихо покачивалась в заводи пруда. Я сидел на корме с романом Чернышевского «Что делать?» в руках. А напротив, склонив голову над конспектом лекций по ботанике, — однокурсница Валерия. Мы собирались пойти в этот день в Ботанический сад, посмотреть распустившийся цветок тропических рек — красавицу Викторию-Регию, а вечером — в Большой театр на «Бориса Годунова».

Хорошо было у меня на душе. И оттого, что взгляд Леры был ласков, и оттого, что в зачетной книжке уже стояло несколько пятерок, и оттого, что отец обещал купить к моему приезду на каникулы охотничье ружье и удивить меня невиданно высоким урожаем выращенной им первосортной пшеницы «камалинки», которая, по его словам, «выдалась на диво густая, стройная и чистая». Прекрасная цель у отца!

И мне хотелось быть таким, как он, — целеустремленным. Быть таким, как Рахметов у Чернышевского, стойким, волевым человеком, подчиняющим все личное одной великой и благородной цели. Хотелось испытать свои силы на каком-либо трудном деле, закалить свой характер, сделать себе пробу, как это делал Рахметов. Смогу ли я выдержать то, что он выдерживал, готовясь к стычке с врагом? Правда, думалось мне, я живу совсем в другое время, счастливой жизнью труда и учебы. Но есть и у меня большие желания и труднодоступная цель, за которую надо бороться, — это стать ученым, исследователем природы, ее обновителем, преобразователем, полезным своему народу.

Вдруг лодка покачнулась. Лера сделала резкое движение, на ее побледневшем лице отразился испуг.

— Слушай! — шепнула она.

Вместо легкой музыки, звучавшей из репродуктора в кленовой аллее, доносился теперь негромкий, но решительный, очень знакомый голос. Растерянно ловили мы непривычные уху слова: «Вероломно напали… фашисты… Бомбили Киев, Житомир, Минск…». В тревоге я глядел на девушку, и в ее глазах было подтверждение того, что сам сразу понял, почувствовал: война!

Я ушел на фронт. Под Белой Церковью мы, молодые солдаты, недавно еще готовившие себя к мирным профессиям, впервые увидели огромные немецкие танки. Они выползали из леса с оглушающим ревом, от их тяжелого хода гудела, дрожала земля… Я испытал все: горечь отступления, боль утраты товарищей и ощущение холода смерти, смотревшей мне в лицо. Но и в самые тяжелые дни, даже когда мы были отброшены к предгорьям Кавказа и меня, тяжело раненого, положили на операционный стол в медсанбате, я не терял уверенности, что ми? усилиями всего советского народа еще вернется.

Выйдя из тбилисского госпиталя, я окончил краткосрочные офицерские курсы и стал лейтенантом, командиром роты в 223-й стрелковой дивизии, которая формировалась в Баку. У меня появились новые друзья — азербайджанцы. С ними я и прошел боевой путь от Моздока до Днепра.

…Начался победный марш Красной Армии. Наступление развернулось на фронте в полторы тысячи километров от Владикавказа до Воронежа, а одновременно и на северо-западе: Ржев, Гжатск, Вязьма.

Наша дивизия гнала фашистов, хлебнувших уже волжской воды.

Немецкие танки, напугавшие меня у Белой Церкви, мы превращали теперь в груды железного обгорелого лома.

Удары Красной Армии сливались с борьбой партизан в оккупированных странах Европы в общий фронт борьбы против фашизма. Парторг батальона Энвер Джамиль не раз, бывало, в своих беседах с особым чувством рассказывал об успехах югославских партизан. Мы все восхищались их мужеством, стойкостью. Мечтали о встрече с ними.

Днепр я перешел коммунистом. Я не успел получить тогда кандидатской карточки, но в мое сознание прочно вошли слова Джамиля: «Путь наш еще долог… Тебя должно хватить на многое, на далекое…»

И все-таки не будь рядом со мной Иована, человека с ясной и чистой душой, я чувствовал бы себя сейчас более одиноким в этой чужой стороне. Но с ним я связан единством цели, и к ней мы идем плечо к плечу, сердце к сердцу. Это начало нашей большой боевой дружбы.

Иован, жадно ловя каждое мое слово, стоял у маленького оконца и, барабаня пальцами по зеленому стеклу, следил за косо летевшими хлопьями. Черные широкие брови его сошлись вместе, глаза блестели.

— Наши мысли полны отечеством, — отозвался он. — Я и ты думаем об одном.

И он тихонько запел:

Тамо далеко, далеко код мора,

Тамо е село мое, тамо е любов моя!

Он смотрел на ели, уходящие по горному хребту под самые облака.

— Моя родина — Далмация! Я очень люблю ее. Она прекрасна. Но Сербия и Черногория, Хорватия и Македония нисколько не хуже ее. Всюду, куда б ни пришли, мы встретим товарищей. Везде у нас есть друзья! Я хочу, чтобы все наши народы жили, как братья и сестры в одной дружной семье, как живут народы в Советском Союзе. Я очень хочу этого, очень. Я знаю, рано ли, поздно ли, но так будет!

«Но почему же, — думал я, — Иован часто бывает удрученным, задумчиво-грустным, почему нервно ходит из угла в угол; отчего печаль звучит в его тихих песнях? Иногда в нем словно притухают силы, и в больших черных глазах его я вижу страх и замешательство».

Я пытался найти ответы на эти вопросы в дневниках Иована, которые он доверил мне. С трудом разбирая почерк, пропуская непонятные слова, я вчитывался в карандашные записи, которые касались только самого главного…

«…Идем по грязной дороге, она все больше теряется в зарослях, наконец, на рассвете совсем исчезает в них. Марсельеза! В старой песне воспеваем сегодняшних геройских повстанцев в Марселе. По последним известиям, немецкая артиллерия бьет по ним беспрерывно уже сутки, а они все держатся. Они держатся! Франция идет вместе с нами одним путем. Только бы предатели, вроде нашего Недича и Павелича, не столкнули ее с этого пути!».

«…В Секуличах нет никого из жителей. Все в концлагере. Многие убиты. Дома сожжены. Бродят одинокие дети. Это четники устроили «чистку села от коммунистов». Сколько наших друзей погибло! Мы чувствуем весь ужас войны. Безмерна наша ненависть к ее виновникам. Эту ненависть ничем невозможно заглушить… Сейчас мы особенно остро сознаем, как нам дорога наша партия. Все мысли, радости и желания связаны с нею. Мы для нее пожертвуем всем на свете. Мать, любимая девушка, дом и молодость — все это слилось для нас сейчас в одном слове — Компартия!»

«…Опять отступление. В душе рождается проклятое молчание и грусть. Когда же мы выберемся на широкую открытую дорогу и пойдем вперед без задержек? Когда осуществятся мечты и перед нашей страной откроются светлые перспективы?»

«…Идем вдоль ручейка, через лес. С трудом поднимаемся на гору. Все усилия нам кажутся сегодня не слишком тяжелыми. Не слишком! Братья-русские уже около Харькова».

«…Пути наши неверны, никто пас не ведет, лошади падают, но мы не смеем задерживаться. Цель ясна! Вперед!.. Но сколько еще впереди походов и боев! А в конце концов мы останемся победителями. Ведь партизаны — люди особенные, наилучшая часть народа. Мы союзники Красной Армии. Красная Армия и мы действуем совместно. Эх, когда победим, будут у нас веселые песни, будет хорошая новая жизнь!».

Я задумчиво перелистывал пожелтевшие от солнца страницы синих тетрадей. Несчастья, поражения, успехи, короткие радости, упорная учеба, неустанная борьба. И сквозь все это, как неоднократно повторяемый лейтмотив, проходят вдохновенные, страстные мечтания о будущем… Однако объяснения теперешнего настроения Милетича я не находил в его дневниках.

Снег посыпался гуще, совсем заштриховал ели. Иован зашагал медленнее. Потрогав мой горячий лоб, ободряюще улыбнулся.

…Еще совсем маленьким мальчиком Иован узнал из старинных песен деда, сплитского рыбака, о том, что русы — самые храбрые люди, они никого на свете не боятся. Дед считал лучшим днем своей жизни тот, когда он впервые увидел в Кюстендиле русских солдат, пришедших в Болгарию защищать балканских славян — своих единоверных братьев — от турецких «гор копий и тьмы сабель». Это было в 1877 году. Дед любил вспоминать нелегкий путь из Сплита в Кюстендил, куда он шел пешком через реки и высокие горы с одним желанием: увидеть русских, пожать им руки. Он завещал и сыну своему, тоже рыбаку, и внуку Иовану свято чтить заветы прошлого, оставаться верными России, старшей сестре в большой славянской задруге.

Отец Иована мечтал о лучшей жизни для своего сына, о том, чтобы он навсегда распростился с рыбацкой долей, узнал хорошую жизнь. Сын подрастал, а у отца скапливались кое-какие деньжата, добытые тяжелым трудом; эти сбережения и дали Иовану возможность учиться в гимназии.

Юноша мечтал стать географом, путешественником, везде побывать и прежде всего в Советском Союзе. Ему удалось попасть в Белград, где жил брат отца, и даже поступить в университет. Но спустя год он испытал горькое разочарование. Учиться в «свеучилиште» для сына рыбака оказалось совсем не по карману. Возвратиться домой ни с чем? Это было не в характере Иована. Он решил остаться в Белграде. Дядя Вук, работавший швейцаром в особняке богача Владо Дедиера, по протекции устроил племянника посыльным в книжный магазин Фишера. К счастью, старик Фишер — либерал — разрешил Милетичу в свободное время читать. Иован приобщался к науке, так сказать, с черного хода. Он с жадностью набросился на книги, в которых описывались путешествия, великие открытия, экспедиции, извержения вулканов, тайны океанских глубин. Особенно прилежно он читал все, что знакомило его с географией Советского Союза, с его учеными и исследователями, с его героями. В магазине нашлись и русские книги, по ним Иован учился читать и говорить по-русски. Не было советского фильма, шедшего на экранах Белграда, который бы он не просмотрел два-три или даже четыре раза. Его бесконечно радовало то, что правительство Югославии, несмотря на свой королевский фасад, благоразумно шло к сближению с Советским Союзом. В Белград приехали из Москвы дипломатические и торговые представители; в магазинах появились добротные русские товары; в газетах печатались статьи, говорившие о родственных связях югославов с русским народом; певцы на улицах и с эстрады пели задушевные песни Вука Караджича, в которых отражается глубокая вера сербского народа в Русь — естественную покровительницу и защитницу национальной и политической независимости балканских славян; издательства большими тиражами выпускали переводы русских классических и советских романов; в книжном магазине Фишера появилось полное собрание сочинений Горького. А однажды в партии новых книг Иован обнаружил экземпляр переведенного на сербский язык романа Николая Островского «Как закалялась сталь», о котором уже слышал от покупателей. Иован читал и перечитывал книгу, чувствуя, как в нем пробуждались и крепли новые, смелые мысли…

С этой книжкой он уходил вечерами в парк Калемегдан, где бывало так красиво, когда солнце, золотя Дунай и Саву, сливающие здесь вместе свои воды, спускалось за Бежанийской косой и прибрежные тополя уплывали в сизый сумрак. Темнело. Слова в строчках постепенно сливались в серые полоски, но образ Корчагина, его дела, страсть, воля, мечты продолжали безраздельно владеть Иованом. Он задумчиво смотрел в волны. Сава — мутная, коричневая, Дунай — синий. Воды горные и долинные соединяются и одним потоком бегут к Черному морю, где на широком просторе встречаются с другими славянскими реками.

Весной 1941 года Иован перестал ходить в парк, опустела скамья у каменной амфоры, обвитой виноградной лозой, — было не до прогулок. Белград глухо волновался. Большие события происходили в Европе. Шла война. По улицам города, покуривая трубки и играя тростями с янтарными набалдашниками, степенно расхаживали англичане. Иногда они заходили в магазин Фишера, требовали книг и путеводителей с описаниями суровой Черногории и дивных красот островов Далмации, Реже заглядывали немцы, на вид добродушные лысеющие коммерсанты, учителя, туристы. Они твердили встречным и поперечным о признании Гитлером границ Югославии, об уважении югославского нейтралитета, приветствовали единение балканских народов.

Между тем гитлеровские войска, заняв Венгрию, Болгарию и Румынию, окружили Югославию. События развивались быстро.

Двадцать пятого марта Фишер пришел в магазин мрачный, расстроенный и в сердцах швырнул на прилавок газету «Политика». На первой странице крупным шрифтом было напечатано сообщение о том, что правительство Цветковича подписало в Вене протокол о присоединении Югославии к пакту трех фашистских держав. Страна была отдана на милость Гитлеру.

Гневные, возмущенные рабочие, ремесленники и служащие столичных предприятий наводнили улицы. За последний год они уже привыкли к мысли, что правительство сближается с Советским Союзом, и радовались возрождению старинных связей с великим русским народом. А тут вдруг — союз с фашистами. Люди собрались в колонны и двинулись к зданию парламента с криками: «Долой пакт с Гитлером!», «Да здравствуют Москва — Белград!». «Мос-ква — Бел-град! Мос-ква — Бел-град!», — громко, настойчиво скандировали демонстранты. В общем грозном гуле звучал и голос Иована Милетича.

— А где в это время находился Тито? — спросил я.

Иован с удивлением взглянул на меня.

— Тито? О нем тогда еще мало что было слышно. Народ сам поднялся, понимаешь, сам!..

…Были вызваны войска, чтобы подавить движение масс, но солдаты стали переходить на сторону народа. Это уже походило на всеобщее восстание. Тогда правители Югославии, боясь быть свергнутыми, устроили двадцать седьмого марта дворцовой переворот, прогнали регента принца Павла, сторонника стран оси, и возвели на престол восемнадцатилетнего Петра II, который «поручил» формирование правительства генералу Симовичу, деятелю английской ориентации. Новый кабинет министров, уступая требованию югославских народов — укрепить дружбу с Советским Союзом, — направил в Москву делегацию для подписания договора о дружбе и ненападении. В ночь на шестое апреля по радио передали сообщение о том, что в Москве подписан договор, в котором обе стороны взаимно обязались уважать независимость, суверенитет и территориальную целостность СССР и Югославии.

В эту ночь Иован долго не спал в своей каморке. Ему казалось, что надежды деда на прочную и неизменную дружбу с советскими людьми начали осуществляться.

А на рассвете белградцы были разбужены необычайным грохотом и взрывами. В небе кружились сотни самолетов. Иован выскочил на улицу и услышал страшную весть: на Югославию предательски, без объявления войны, внезапно напали германские фашисты».

3

«Гудят, гудят, гудят. Всю ночь куда-то мчатся машины. Не заснуть. Страшно. Немцы! Жужжат, как шмели, ходят, гордо подняв свой арийский нос. А в общем, такие же обреченные, как и многие из нас, только еще с запятнанной совестью. На душе ощущение гадливости и страха. Кого-то они еще пристрелят или раздавят своими «крафтваген», своими мотоциклами?..»

Милетич записал это в своем дневнике в июне 1941 года. Он был подавлен всем происходившим. По природе наблюдательный и впечатлительный, Иован многое видел и примечал. Что-то очень странное творилось, например, и с дядей Вуком.

Как заправский лакей, он очень дорожил своим постом в вестибюле, между входной дверью и лестницей, так же как и ливреей, расшитой золотыми галунами. Старался всегда быть на виду, восторженно отзывался о своем хозяине — «великосербе» Владо Дедиере, себя тоже величал «великосербом», а к разным «мелким племенам», вроде хорватов, македонцев, албанцев и болгар, относился весьма пренебрежительно. Иована часто потешали его глупое шовинистическое чванство и спесь, его мания величия, явно перенятая им у своих хозяев. И вдруг старый Вук серьезно обиделся, зашикал и отмахнулся обеими руками, когда Иовпн в каком-то разговоре шутливо упомянул о его принадлежности к «избранному народу».

Это означало лишь то, что Вук опять обезьянничал — подражал Владо Дедиеру. «Великосербство» вышло из моды после того, как гитлеровцы объявили сербов «нацией заговорщиков», «низшей нацией». И «высшие круги» Белграда, вчерашние ярые националисты, с готовностью согласились признать, что сербская нация отнюдь не ведущая нация Югославии, что разговоры о великом Душановом[27] сербском царстве на Балканах — это трепатня лавочников, утопия. Со страниц газет «Политика» и «Ново време» они призвали народ «забыть свое национальное прошлое». Они же создали и угодное немцам правительство во главе с генералом Недичем, а вернее, полицейский аппарат, с помощью которого гаулейтер Сербии Нейхгаузен превращал страну в базу снабжения рейха.

В Хорватии власть получили террористы-усташи. Их лидер Анте Павелич с благословения Муссолини и Гитлера провозгласил «независимое» хорватское государство, присоединив к нему Боснию, Герцеговину и половину Далмации. Копируя «идеи» своих шефов, Павелич установил в подвластных ему областях «расовые различия». В городах появились надписи на трамваях и автобусах: «Сербам, евреям и цыганам вход воспрещен». Сербы в Хорватии оказались вне закона. Поощряемые Ватиканом, усташи и их попы с остервенением резали, расстреливали, сжигали живьем простых людей, крестьян и ремесленников, которых перед тем перекрещивали, исповедывали и причащали. Они уничтожили более полумиллиона сербов, обильно снабдив чистилище покаявшимися схизматиками, жестоко мучили православных священников, разоряли церкви! Им казалось, что таким образом они мстят сербам за их прежнюю гегемонию, централизм и высокомерие. И в свою очередь мечтали о великой «Альпийской Хорватии», какой еще не видел свет, включающей в себя Сербию, Боснию, Далмацию и Герцеговину, все равно под чьей высшей властью — немецкой или итальянской.

Черногория стала частью итальянской империи. На том «законном» основании, что в 1896 году дочь черногорского князя Николая Елена перешла в католичество и вышла замуж за принца Неаполитанского. Но черногорцы упорно не признавали фашистской власти, и тогда муссолиниевский наместник, чернорубашечник Пирцио Бироли, подверг свободолюбивое население такому террору, перед которым померкли ужасы былых турецких зверств.

Воеводину и Бачку Гитлер пожаловал венгерским фашистам Хорта — плата за их участие в войне против Югославии и СССР, и они по старой своей привычке принялись усердно искоренять там «сербский элемент».

Оккупация Македонии также была провозглашена, как «освобождение от сербского рабства». Гитлер поручил «навести порядок» в Македонии болгарским шовинистам. Он не прочь был поиграть на извечных спорах болгар и македонцев.

Поделена была и «трудно покоряемая» Словения. Южную часть ее Муссолини присоединил к североитальянской провинции Венеция-Джулия и приказал срочно «латинизировать», а северная вошла в состав Германии, и фашисты начали в ней «восстанавливать немецкий характер края».

С поразительной быстротой рушилось, расползалось по швам, уничтожалось прежнее государство — королевская Югославия. Гитлеровцы, натравливая народы друг на друга, порабощали каждый в отдельности, «разделяли и властвовали». Осуществлялся давнишний план Гитлера и Муссолини в отношении Балканских стран — собрать их в качестве группы колониальных владений и превратить в огромный военный плацдарм агрессии, в житницу, в источник пополнения своих войск пушечным мясом. Балканские славяне, а также греки, румыны и венгры сделались батраками «высшей германской расы». Все они попали под сапог фашизма, но именно в условиях этого взаимного натравливания и этой приниженности, как никогда прежде, махровым цветом распустился повсюду в Югославии местный, чуть ли не племенной шовинизм.

В доме Дедиера опять начали вспоминать о «душановом царстве». Генерал Недич с разрешения немцев уже проповедывал великосербскую идеологию. Когда Иован шутливо заводил речь об этих метаморфозах с дядей Вуколом, тот угрюмо отмалчивался или переводил разговор на тему о трудностях жизни, наугад щеголяя случайно запомнившимися французскими словами. Но однажды он без всяких околичностей крепко ругнул и бошей с их Гитлером, и Недича. Это означало, что ветер у него в передней подул в иную сторону. Гости Дедиера все чаще заговаривали по-сербски. И на забытые темы: об особых добродетелях сербской нации; о том, что Сербия — это балканский Пьемонт, ей суждено собрать в единое — интегральное целое все балканские государства подобно тому, как Савойская династия объединила Италию; о традиционной дружбе югославов с англо-саксами…

Дедиер теперь дружил с англичанами, которые не успели удрать из Белграда и притаились под видом местных жителей. Как-то, засидевшись у Вука до вечера, Иован увидел в саду одного переодетого английского джентльмена, он не раз заходил прежде в магазин Фишера, интересуясь главным образом справочниками и путеводителями по Югославии. Дедиер гулял с ним по дорожке, разговаривая то по-английски, то по-сербоки. До слуха Иована долетело несколько фраз. Дедиер жаловался на тяжелые времена. Англичанин, старательно выговаривая сербские слова, выражал сочувствие угнетенному народу и предлагал свою помощь «преследуемому антифашисту» Дедиеру и его друзьям. Кажется, даже обещал деньги и оружие, впрочем, за какие-то услуги…

Все это было так странно!..

В тоске и смятении размышлял Милетич о том, что же будет дальше с его страной, с ним самим.

В магазине, где он служил, немцы устроили полицейский пост. Книги растащили, пожгли. Старика-еврея Фишера гестаповцы упрятали в концлагерь на Банице, откуда «Марица» — закрытый черный автобус — увозила заключенных на расстрел.

С каждым могло случиться что-то неожиданное, страшное. Иован часто вскакивал ночью в холодном поту: ему чудилось, что против дома остановилась черная «Марица».

Он ушел бы в Сплит к отцу, но не решался выйти из города. В приказах, вывешиваемых на улицах, и в сообщениях Германского информационного бюро то и дело сообщалось об арестах и расстрелах подозрительных лиц, связанных с «мятежниками» и «бандитскими гнездами» в горных деревнях Сербии.

Один из приказов немецкого коменданта Белграда генерал-лейтенанта Шредера гласил: «Ночью группой неизвестных сербов в Белграде убиты два германских солдата. Утром по моему приказанию расстреляно из среды местного населения сто человек. Впредь за каждого убитого германского солдата будет расстреливаться сто сербов». А на следующее утро Иован прочел на той же стене, под тем же приказом: «Да здравствует Советский Союз!», «Долой Гитлера и его банду!».

Увидев эту надпись, Милетич почувствовал себя, как утопающий, которому удалось вынырнуть и глотнуть свежего воздуха. Сердце его радостно забилось: народ не склонился перед оккупантами! Народ борется! С каким жгучим стыдом он вспомнил советы Вука: «Сиди тихо, не суйся в пекло, береги свою голову, будь доволен судьбой, ведь ты еще жив, а смотри, сколько людей погибло!..» Еще вчера эти советы казались Милетичу благоразумными. Но сейчас… сейчас перед ним во всем своем обаянии встал образ Павла Корчагина, и Корчагин в Иоване подавил Вука…

Он собрался уйти к партизанам. Все подготовил для похода: и рюкзак, в который положил заветную книгу Островского, и пилотку, и починенную тужурку, и иголку с суровой ниткой…»

4

«…Во всем том, что рассказывал Иован, сразу трудно было разобраться. Но вспомнив слова Ленина о слабости балканского пролетариата, я стал понимать, почему компартия здесь не смогла успешно бороться с международным капитализмом и своей шовинистической буржуазией, почему национализм в Югославии взял верх над идеей братского демократического союза балканских и придунайских стран, в основе которого лежит традиционная идея славянского братства. Некому было поднять народ на борьбу с захватчиками, удержать государство от разрушения. И если б не пример советского народа, горой вставшего против фашизма, не было бы тут и организованного партизанского движения. Да к тому же еще народ вспомнил былые дни, ведь изгнаны были отсюда и турки, и орды Наполеона. О начале всенародного восстания я уже знал от Мусича. Сейчас меня особенно интересовал боевой партизанский путь Иована, история Шумадийского батальона.

…Тринадцатого июля 1941 года, воскресенье. В этот день Иован решил покинуть Белград. Город полнился грозными отголосками народного восстания против оккупантов. После двадцать второго июня никто уже не мог сидеть дома сложа руки. «Теперь, когда сражаются братья-русские, — нас много», — говорил каждый и искал себе оружие. В старой Сербии, в окрестностях Нови-Пазара, пять тысяч крестьян бросили хозяйства и, объединившись, прогнали фашистов со своих земель. На границе Черногории и Герцеговины, в горном районе Требинье, создался территориальный центр партизанского движения. А в малодоступных горах и лесных дебрях на севере Сербии, щадя свои силы, укрывались группы солдат и офицеров, оставшиеся от разложившейся королевской югославской армии; они окрестили себя «четниками», от сербского слова «чета» — так назывались в средние века отряды, воевавшие против турок. Четниками командовал полковник генерального штаба Драже Михайлович. В своих листовках он заявлял, что его поддерживают Англия и югославский король Петр, бежавший в Египет.

Но не к «королевскому главнокомандующему» шли простые люди. Крестьяне и рабочие собирались в партизанские отряды, которыми руководили коммунисты. Восстание ширилось, охватывая уже не отдельные деревни, не «гнездо» за «гнездом», а район за районом, подбиралось к самому Белграду и другим городам. Везде шли ожесточенные бои партизан с фашистскими войсками. В Черногории партизаны действовали так успешно, что итальянские легионеры и чернорубашечники запросили помощи у немцев. В Смедереве был взорван арсенал, всюду летели под откос поезда, обрушивались в реки мосты, горели неприятельские склады с бензином, боеприпасами, продовольствием.

В районе Вальева партизаны сумели даже напечатать услышанную 3-го июля по радио речь товарища Сталина, и она быстро распространилась по стране. Иован помнит, как он подошел к толпе молодежи в одном из переулков Белграда. Высокий юноша в рабочей блузе держал в руках тонкий листок и читал вслух. Это была речь Сталина. Иован улыбнулся своим воспоминаниям. Какой радостью загорелись тогда лица у слушателей, как сжались их кулаки! «Ну, теперь фашистам пришел конец!» — воскликнул кто-то. «Пора и нам взяться за оружие», — решили все. Сталинские слова: «В этой освободительной войне мы не будем одинокими. В этой великой войне мы будем иметь верных союзников в лице народов Европы… Все силы народа — на разгром врага!» — каждый честный югослав повторял про себя, как боевой клич.

Перед уходом из города Милетичу захотелось проститься с Вуком.

По улицам Белграда беспокойно шмыгали гестаповцы и полицейские. Будто на пожар, ревя сиренами, мчались их автомашины. Иован нарочно пошел самым длинным путем — по улице Краля Александра через Теразию и площадь Славию. Он пытливо вглядывался в лица прохожих. В глазах одних он читал проблеск надежды, у других — испуг…

Владо Дедиер жил в самом аристократическом квартале Белграда — Дединье, на горе, где находился «Белый двор» короля. Вук любил посплетничать и часто рассказывал Иовану разные истории о своем хозяине, прославлял его на все лады. Он с гордостью называл его аристократом и миллионером, спортсменом и журналистом. А последний раз он даже сказал о нем: революционер, хотя в это трудно было поверить. Скорее Дедиер напоминал карикатурного американского боксера: носил всегда пестрый ультраспортивный костюм, который на нем почти лопался; с красного, брызжущего здоровьем лица смотрели заплывшие глазки, а шея его была шире головы.

От Вука Иован узнал и кое-какие подробности из биографии Дедиера. Его мать была приближенной королевы Марии, руководила женским обществом «Голос сербских сестер», куда входили только высокопоставленные особы. Милице Дедиер-Кичевац поручалось, кроме того, сопровождать иностранных туристов при осмотре ими достопримечательностей Белого дворца Карагеоргиевичей. Очевидно, она отдавала при этом предпочтение бравым американцам. От одного из них она и прижила двух сыновей — Стеву и Владо. Старший, Стева, с двухлетнего возраста жил в Италии и там воспитывался в американском колледже, а позже уехал в Америку. Владо же учился в Белграде, называл себя «истинным сербом» и вел рассеянную, светскую жизнь. Он выгодно женился на дочери королевского министра внутренних дел Ольге Попович, и к его недвижимому имуществу прибавились новые дома, виллы, виноградники.

Иован подошел к особняку за высокой чугунной оградой, сплошь увитому плющом, похожему на маленький средневековый замок, и сильно нажал кнопку звонка у ворот.

— Ты чего так трезвонишь? Всех переполошишь! — набросился на него старый Вук, отодвигая засов.

— Восстание, дядя Вук! — весело крикнул ему Иован. — Я ухожу, прощай!

— Куда тебя несет?

— Я иду к партизанам, дядя.

— В партизаны, значит? — Вук нахмурился. — Ну, ну! — Он помолчал. — Что же, сейчас все идут. Мой хозяин тоже собирается. Поди-ка сюда…

Старик с таинственным видом поманил племянника в сад, осторожно подвел его к окну, с зелеными жалюзи и прошептал:

— Смотри, кто у нас в гостях!

Сквозь щель между пластинками жалюзи Иован увидел в зале, освещенном солнцем, бившим сквозь стекла потолка, несколько человек. Владо Дедиер придерживал лесенку, на которой стоял какой-то низенький человечек с длинными волосами и большим крючковатым носом. Он вытаскивал с верхних полок стеллажа книги и рассматривал их. «Это Моша Пьяде», — назвал его Вук. Иован узнал еще Милована Джиласа, человека с густой, нечесаной шевелюрой, курившего трубку. Он не раз видел его с Дедиером то в гоночном автомобиле, то возле ресторана «Занатски дом» в обществе какого-то коренастого человека с молодцеватой выправкой и правильным лицом с «греческим» профилем. Этот человек и сейчас был здесь. К нему Дедиер обращался с особым почтением, даже придержал его за локоть, когда тот встал с кресла.

— А это кто? — спросил Иован.

Вук хитро улыбался и крутил пальцем около своего носа, похожего на спелую лиловую сливу.

— Да говори же, кто это?

— Тише! — грозно зашипел Вук. — Не кричи так. Это у них самый главный — Тито. Он живет неподалеку от нас, у издателя «Политики» Рыбникара, и каждый день приходит к нам обедать. Сегодня он с друзьями пришел на куриный бульон. А ты молчи, слышишь? Никому ни слова. Понял?

— Угу, понятно… — Иован жадно смотрел в окно. — А кто там у стола, такой мрачный сидит, словно сыч?

— Это Ранкович. Юнак! Удрал из гестапо! Всех, кто был с ним, расстреляли. А он прикинулся больным. Немцы поместили его в больницу, а он шасть оттуда — и был таков! Ой, ловкач! — Палец Вука опять завертелся перед носом. — Это такой ловкач!.. Сумеет и муху подковать.

— Что же он сделал? Да не крути ты пальцем! Что за привычка!

— А не проговоришься?

— Конечно, нет.

— У него есть немецкая печать, — быстро зашептал Вук. — И теперь он всех своих обеспечил немецкими документами: могут отправляться, куда захотят, совершенно свободно. А знаешь что? — Вуку пришла в голову какая-то мысль. — Погоди до завтра, я тебе устрою такой же документ на дорогу, легко выйдешь из города.

Старик сдержал свое обещание.

Через день Милетич покинул Белград. Он шел смело, и если недичевец останавливал его, он с самым равнодушным видом показывал немецкий пропуск, которым снабдил его дядя Вук. Последний полицейский пост Иован миновал, присоединившись к обозу крестьян, они привозили в немецкую комендатуру конфискованные продукты питания и порожняком возвращались в пригородное село.

В сумерках, подходя к горе Космай, Иован предусмотрительно уничтожил пропуск и ни словом ни в тот день, ни после не обмолвился партизанам, к которым примкнул, при каких обстоятельствах он выбрался из города.

— Почему же ты это скрыл?

— Знаешь, Николай… — Он вскинул на меня глаза и спросил: — А ты бы поверил моим словам?

Я призадумался. Немецкий документ… Тито в гостях у капиталиста Дедиера…

Действительно, рудокопы и крестьяне из Шумадийского отряда едва ли поверили бы девятнадцатилетнему парню, явившемуся к ним из столицы с немецким пропуском, не поверили бы, что он видел Тито, о котором уже начинали говорить, как о вожде. Бойцы спросили бы у Иована: как же может такой видный деятель партии, как Тито, в самый разгар борьбы с оккупантами чуть ли не открыто проживать в Белграде в доме Рыбникара, под боком у немецкого коменданта Шредера, рядом с немецкой казармой? Как могут руководящие работники партии — Ранкович, бежавший из рук гестапо, Джилас и Пьяде — свободно расхаживать по улицам Белграда? И это в то время, когда гестапо бросает в тюрьмы коммунистов и сотни невинных людей по одному лишь подозрению в сочувствии партизанам? Все эти вопросы Иован и сам не раз задавал себе, но долго раздумывать над ними не приходилось — новая жизнь захватила его…»

5

«…Это было замечательное время, — продолжал свой рассказ Милетич, — из маленьких местных отрядов, как могучий поток, возникающий из многих ручейков, росла и крепла сила восставшего народа. Оккупанты были изгнаны почти из всей юго-западной Сербии. Партизаны установили свою власть в городах Лозница, Чачак и Ужица. Это была настоящая первая вольная республика, которую называли «Советской». В Ужице партизаны захватили военный завод и пустили его в ход. Рабочие каждый день делали по четыреста двадцать винтовок и шестьдесят тысяч патронов.

Шумадийским отрядом, в котором сражался Корчагин, командовал двадцатитрехлетний Илья Перучица, электросварщик со смедеревской электростанции, предприимчивый и бесстрашный; он принимал участие в разрушении арсенала в городе Смедерево. А политкомиссаром был Слободан Милоевич, пожилой человек, много лет до того работавший забойщиком на рудниках. Он изготовлял примитивные «адские машины», которыми партизаны поднимали на воздух немецкие поезда, а однажды подорвали даже бронепоезд «Мертвая голова». Слава о Шумадийском отряде гремела по всей стране.

Отряды и небольшие группы партизан, самостоятельно действовавшие то тут, то там, устанавливали между собой связь. Борьба становилась более организованной. Не хватало только единого руководства. Это было время, когда любой предприимчивый человек мог стать командиром. Народ, стихийно поднявшись на борьбу, доверял всякому, кто шел с ним заодно, кто брал на себя ответственность. И вот в этот-то период на освобожденной территории появился Тито со своими ближайшими помощниками. Вокруг него начали сплачиваться разрозненные отряды партизан. Все пошли за ним. Ведь на знамени восстания, которое он нес, было написано: «Союз и дружба с Советской Россией». Был создан верховный штаб, начальником которого стал Арсо Иованович. К Тито тогда устремились все его белградские приятели. Объявил себя партизаном и Владо Дедиер. Он приехал в мягком вагоне, с немецкими документами в кармане. Но трудностям боевой жизни Дедиер вскоре предпочел спокойное пребывание при верховном штабе в качестве летописца походов и боев; он пишет сейчас «Дневник партизана».

— Любопытно, — заметил я. — Он что, тоже стал коммунистом?

— Конечно! В партию сейчас вступает много разных людей. Ведь старых, довоенных членов партии из рабочих становится все меньше и меньше. Одних убивали и убивают в лагерях и тюрьмах, другие сейчас гибнут в боях.

— Это плохо для пролетарской партии, — сказал я, — если в нее принимают таких, как Дедиер.

Но Милетич попытался объяснить это «особыми местными условиями», стремлением руководства КПЮ создать «надклассовое единство» в стране. Явно повторяя чужие слова, он твердил, что таких деятелей, как Дедиер, принимают в партию потому, что иначе они ушли бы к Михайловичу.

— Туда им и дорога!

— Ты ошибаешься, — возразил Милетич. — У нас ведь народный фронт. — Он помолчал. — Впрочем, как это ни странно, а боевых успехов с тех пор, как приехал к нам Тито, у нас становилось все меньше и меньше.

Рассказывая мне все это, Иован то и дело упоминал о четниках. «И зачем только мы так долго путались с ними», — сокрушался он. Первое время четники тоже боролись против немцев, особенно на реке Дрине, в районе Шабаца, а потом притихли. Драже Михайлович приказал своим воеводам «не рисковать, сохранять драгоценную жизнь сербов, так как, дескать, не пришло еще наше время». Тем не менее англичане только четникам и оказывали поддержку с воздуха, хотя лондонское радио официально извещало, что «Англия и США будут оказывать помощь любой группе, которая эффективно борется с немцами». Но это лишь на словах; на деле главную ставку англичане делали именно на Михайловича — представителя короля, а не на Тито. Тито в то время они даже не особенно признавали. А Михайловича ввели как армейского генерала и военного министра в югославское эмигрантское правительство. Оперативными делами в генеральном штабе четников ведал английский капитан Хадсон. Естественно, Михайлович чувствовал себя настолько уверенно, что намеревался было поставить под свое командование всех партизан. Говорят, он даже встретился с Тито в какой-то крестьянской избе возле Узича.

Иован с трудом представляет себе эту встречу. О чем можно было говорить с королевским министром обороны? Конечно, он смотрел на Тито свысока и уговаривал подчиниться ему, Михайловичу. Но, видимо, Михайлович предложил Тито такие условия, которых тот не смог принять, и они разошлись. В ставку к Михайловичу на Равну-Гору направился затем Ранкович. Когда он вернулся, среди партизан в Ужице начали собирать вооружение, которое передали почему-то четникам. Вскоре пошли слухи о телеграмме премьер-министра Англии Черчилля с приветствием обоим вождям — Тито и Михайловичу — «по случаю достигнутого соглашения».

Однако Михайлович всех ловко провел и обманул. Получив от англичан оружие и амуницию да прибавив к этому еще и партизанское вооружение, он вместе с немцами ударил в спину партизанам. Из-за его вероломства вольная «республика» в районе Ужица — Чачак перестала существовать. Освободительное движение в Сербии пошло на убыль. Партизаны получили приказ: отправиться по домам и выжидать время. Кто послушался, того на месте, дома, ждала страшная участь. Списки партизан и старых коммунистов были уже составлены гестапо, и почти всех коммунистов тут же похватали и расстреляли. Но многие отряды отказались самораспуститься и начали отступать вслед за верховным штабом через Златибор, в направлении Боснии.

Отряд Перучицы уходил последним, уходил из родных лесов и гор, где были знакомы каждая тропинка, каждый камень. С чувством стыда, как виноватые, покидали шахтеры свой народ, свои рудники, города и села. Жители провожали их с недоумением и страхом: надежды рушились!

В Нови-Вароше отряд остановился на отдых. Здесь, на партийном собрании, Слободану Милоевичу пришлось выслушать горькие и гневные речи; коммунисты осуждали командование за то, что оно бросает братьев и сестер в Сербии на произвол оккупантов. Политкомиссар мрачно молчал. Ясно было, что он и сам болезненно переживал поражение и отход.

В декабрьскую стужу, неся на спинах оружие и снаряжение, перешли вброд реку Лим. Сербия осталась позади. Тяжело было на душе у бойцов. Двенадцать из них решили вернуться обратно в район Ужицы и Чачак, чтобы снова поднять там восстание. Милоевич и Перучица не стали их отговаривать. Но об этом узнал Тито. Он приказал догнать и задержать группу смельчаков. Позже, прибыв как-то со своим штабом в местечко Рудо, где располагались шумадийцы, Тито сказал Перучице, что за попытку двенадцати партизан дезертировать кто-то будет отвечать. И действительно, вскоре несколько человек из этих двенадцати шахтеров были расстреляны по приговору военного трибунала. Иован помнит их имена: Кртинич, Катоман, Ивашевич, Браевич, «Шкрба». Их обвинили в том, что они якобы взяли у работников верховного штаба какие-то деньги…

В Рудо двадцать второго декабря 1941 года была сформирована Первая Пролетарская бригада. Шумадийский отряд вошел в нее как батальон. Создавались и другие крупные партизанские части и соединения. Говорили об усилении абсолютной руководящей роли партии в народно-освободительной борьбе, о субординации и укреплении дисциплины…

На запад Югославии, в Боснию и в Далмацию, в Динарские Альпы, к Адриатическому морю перемещался центр партизанского движения. Говорили, что отсюда будет удобнее войти в стратегический контакт с западными союзниками…

А почти вся Сербия, за исключением ее северных районов, превратилась в вотчину недичевцев и четников. Генерал Недич сам заявлял в газете «Ново време», что четники и его стражники борются, «как родные братья, рука об руку». Недич хвалил предателя Михайловича за то, что тот не щадил пленных партизан и вместе с ним состязался с хорватскими усташами и католическими попами в зверских расправах над беззащитным населением. Чтобы как-нибудь «оправдать» свою явную измену, Михайлович в воззваниях нагло уверял, что он якобы оберегает сербов от уничтожения: так как за каждого убитого немца эсэсовцы расстреливают сто жителей, то мол нужно убивать не немцев, а тех, кто, борясь с оккупантами, подписывает тем самым смертный приговор тысячам мирных жителей. Настоящий иезуит!

Допустив к власти в селах четников, оккупанты с их помощью установили в Сербии неслыханный террор. Многие села были дотла сожжены как «партизанские гнезда», тысячи людей казнены, триста тысяч человек, главным образом родственников партизан, правительство Недича отправило на работы в Германию. Так-то Михайлович «сберег» сербский народ!.. Он занимал своими силами всего лишь с десяток изолированных участков в Западной Сербии. Там немцы на него не нападали. Наоборот, он содействовал им в борьбе с партизанами. И все-таки его шефы, англичане, продолжали кричать на весь мир, что «Михайлович удерживает целые районы Югославии» и что «его войска ведут успешную борьбу против немцев».

Англия и сейчас усиленно помогает четникам.

— Удивительно еще и другое, — говорил Иован. — Англичанин Хадсон руководил четниками, резавшими в Сербии и Черногории коммунистов и других патриотов. А когда в штаб Тито прибыл английский генерал Маклин со своей миссией, он с первого дня и по сию пору открыто и шумно изъясняется в любви к нам, югославским коммунистам…

— Как же это понять?

— Понимай, как хочешь, — пожал плечами Иован. — Но слушай, что было дальше.

1942 год… Жуткий и тяжелый год, особенно для Черногории. Там тоже поначалу только все шло хорошо. Восставший народ прогнал итальянских фашистов из своего края, а их гарнизоны в городах Цетинье, Подгорица и Никшич были окружены.

Черногорцы боролись под девизом: «Свобода или смерть с оружием в руках!» К ним Тито послал двух делегатов ЦК партии: Милована Джиласа и Мошу Пьяде. Они получили чрезвычайные полномочия — поднять дух и укрепить дисциплину среди партизан. С этой целью Джилас производил расследования случаев неповиновения руководству. Многие партизаны были расстреляны. А Пьяде читал в отрядах лекции, иллюстрируя их примерами из истории Черногории… Казалось, что делегаты ЦК приложили все усилия, чтобы еще больше поднять боевой дух черногорцев, но им это не удалось. Результаты получились как раз обратные. Между отрядами, сформированными по родовому признаку, неожиданно вспыхнула старая племенная вражда. Начались стычки, как во времена поединков и кровомщения. Дисциплина резко упала. Много сумятицы в умы партизан внес еще, пущенный кем-то слух, который Джилас и Пьяде не опровергли, — будто в Болгарии произошла революция, а в порту Дубровник высадились англичане, поэтому мол не стоит сражаться: итальянцы сами уйдут. Но фашисты не ушли, а, воспользовавшись разбродом среди партизан, начали в Черногории свое так называемое первое наступление.

Джилас и Пьяде тут же дали партизанским отрядам директиву — отходить, разбившись на мелкие группы по два-три человека, или оставаться в тылу врага и легализоваться. Но черногорский народ, который выстоял против турок и Наполеона, посмотрел на это по-своему. Партизан, бросивших оружие, стали клеймить позорной кличкой «предатели», их не хотели укрывать. Фашистам легко было ловить и уничтожать тех, кто выполнил приказ делегатов Тито. Спаслись лишь те отряды, которые вопреки директиве сохранили свою организованность, пробились в Восточную Боснию и там соединились с сербскими и хорватскими партизанами.

Однако и в Боснии дела шли не лучше. В январе 1942 года оккупанты начали тут второе свое наступление. Партизаны вынуждены были отойти из района Сараево. Уходили через высокую лесистую гору Игман по глубокому снегу, в мороз, достигавший двадцати градусов, унося на плечах раненых и больных. Партизанка Милица Иованович, сестра начальника верховного штаба Арсо Иовановича, тогда отморозила себе у Игмана обе ноги. Много народу и вовсе погибло в те дни. Сыпнотифозные больные в походных госпиталях поголовно замерзали.

В мае, в период третьего неприятельского наступления, партизаны отошли еще дальше, вглубь Герцеговины, и там у города Гацко опять понесли большие и бессмысленные потери. В атаку пошли по приказу командира корпуса ясным днем, а перед Гацко нет ни кустика, ни даже торчащего из земли камня. Ползли через равнину под прямым обстрелом противника, держа над головами для защиты от пуль куски плитняка…

Под Гацко Шумадийский батальон потерял почти весь свой состав. На место старых партизан, закаленных революционеров, пришли молодые. Но без советов и личного участия в деле бывалых бойцов они порой были не в состоянии нанести неприятелю решительного удара. Верно говорит черногорская пословица: «Без старца нема ударца». У молодых недоставало опыта. Тем не менее и перед ними, не обстрелянными еще партизанами, постоянно ставились задачи, посильные лишь для хорошо обученных солдат регулярной армии.

Немало перемен произошло в славном батальоне. Илья Перучица был назначен командовать первой бригадой вместо убитого под Гацко комбрига. Перучицу повысил в должности сам начальник верховного штаба Арсо Иованович. Командиром батальона стал бывший секретарь партгруппы Ловченского отряда в Черногории черногорский журналист Томаш Вучетин. Он и теперь командует нашим батальоном.

Не стало народного героя Слободана Милоевича. Иован никогда его не забудет. Милоевич много рассказывал бойцам о Советском Союзе, о Красной Армии. Он всей душой был предан борьбе, и на партийных собраниях резко критиковал ошибки командования, особенно возражал против роспуска отрядов, боровшихся на территории Кральево, Чачак, Ужица, против преждевременного изменения партизанской тактики.

Слободан Милоевич погиб загадочным образом. Кто-то выстрелил в него в горном ущелье, когда ни немцев, ни четников вблизи не было…

В батальон незамедлительно прибыл новый политкомиссар Блажо Катнич. Он привез с собой особые инструкции, ратовал за строжайшую дисциплину, зорко следил за поведением бойцов. Он был послан из ЦК партии, чтобы «укреплять армию снизу»…

6

«Я почувствовал, что конец рассказа скомкан. О том, как сражался батальон в дальнейшем, Милетич говорить не стал:

— Потом, в другой раз когда-нибудь. — Нахмурился и замолчал. «Он что-то скрыл от меня, — решил я. — Почему?» Боговинская операция и долгий, трудный путь из Хомолья через Сербию и Герцеговину нас тесно сблизили. Теперь я познакомился с его жизнью, узнал о нем многое. Он быстро вырос в отряде: сначала рядовой боец, затем командир отделения, комсомолец, член партии, а сейчас политкомиссар роты. Я убедился, какая живет в нем крепкая вера в новую жизнь своей страны, в ее свободу и счастье. Отними у него эту веру — и он не смог бы существовать. А вот наряду с этим его словно точило какое-то тягостное сомнение. По-видимому, в душе Иована происходила глубокая внутренняя борьба.

Все утро я размышлял об этом.

Из задумчивости меня вывел приход Ружицы Бркович. Она торопливо вошла в сторожку, отвечая кому-то на ходу:

— Сейчас, сейчас! Здесь есть бинты.

Вслед за ней втиснулся в узкую дверь низкорослый человек, подпоясанный поверх новой английской шинели широким ремнем с портупеями.

— Черт возьми, так уколоться пером, — ворчал он и, морщась, помахивал рукой.

Увидев меня, он поднял на лоб свои белесые брови и спросил громким, высоким голосом:

— Так это ты и есть русский? Ну, здравствуй!

На его дряблом и как будто припухшем лице мелькнула ласковая улыбка.

— Друже политкомиссар, — позвала его Ружица. — Идите сюда, к свету.

«Политкомиссар Блажо Катнич? Вот он какой!» Я с любопытством наблюдал за ним. Ружица старательно забинтовала его кровоточащий указательный палец.

— Так ты, значит, Загорянов? — повторил он, подходя ко мне. — Говорят, поправляешься? Сможешь скоро встать? Превосходно! Ну, будь здоров. Да… — Катнич что-то вспомнил. — Другарица Бркович, — строго обратился он к Ружице, — ты что-то говорила мне насчет статьи, которую написал Загорянов?

— Статья о жизни советских крестьян. Она уже готова.

— Хорошо. Передай ее мне, я просмотрю. Колхозы? Любопытно. Тема весьма интересная для наших бойцов.

Катнич и Ружица вышли.

— Сейчас здесь был политкомиссар Катнич, — объявил я Айше, когда она принесла дрова и положила на огнище.

Девушка тревожно на меня посмотрела.

— Приходил с Ружицей, поранил палец, — продолжал я.

— А-а, — неопределенно протянула Айша. — Он у нас строгий…

— Наверное потому у Ружицы и был такой испуганный вид.

Но Айша словно не поняла шутки и ответила серьезно и хмуро:

— Ее жизнь пришибла. Отец у нее — настоящий ирод, злой и грубый. А мать Любичица была очень добрая и тихая. Только и делала, что с утра до ночи работала на мужа. Прислуживала ему, снимала с него обувь, мыла ему ноги, никогда не смела при нем сесть, а он ее бил, и она умерла… Отец и над Ружицей издевался, когда она вступила в Союз коммунистической молодежи Югославии — СКОЮ, не пускал на собрания. Но она упрямая, убежала к нам. Хорошая, смелая девушка, только вот Катнича, правда, боится, — добавила Айша. — Он на неё сердится за то, что она не хочет обрезать свои косы. Политкомиссар у нас очень строгий, — снова повторила она. — Говорит, что ради идеи мы должны жертвовать всем, отказаться от всего личного. Дисциплина…

В трубе шумел ветер. Он то посвистывал, то протяжно и угрожающе гудел, то скулил тонко, будто жаловался на холод. По стеклу, обтекая переплет оконной рамы, шуршала снежная крупка. В лесу гулко поскрипывали деревья. Я удивился тому, что в сторожке совсем уже стемнело. Ледяные узоры на стекле, недавно еще искрившиеся золотом, синели холодно и тускло.

Короток в горах зимний день!

Сырые дрова разгорались плохо, сипели. Айша зажгла коптилку.

Милетич вошел незаметно, тихо. Я увидел его у окна, вернее, услышал, как он барабанил пальцами по стеклу и про себя напевал:

Тамо, далеко, далеко код мора,

Тамо е село мое, тамо е любов моя…

Мы долго молчали.

— Скоро ночь, — заметил Иован. — Что в лесу-то делается!

Погода резко изменилась. Опять повалил снег, на этот раз вместе с дождем, образуя густую туманную завесу, которую разрывали белые молнии. Глухо грохотал и ухал гром.

— Гроза в декабре?!

— У нас это часто бывает. Ты слышишь, свистит?

— Ветер?

Иован странно усмехнулся.

— Здухачи поют.

— Кто? — не понял я.

— Старики говорят у нас, что здухач — это душа, которая вылетает из тела человека, когда он спит, Есть поверье, что это добрые духи. Они тоже сражаются за свой край, за его богатство, за урожай, за счастье.

Иован помолчал. Снова побарабанил по стеклу и, не поворачиваясь ко мне, тихо проговорил:

— У меня в душе сейчас такая смута, что, кажется, сам взвыл бы, да и полетел черт знает куда!

— Что с тобой случилось?

Милетич посмотрел на Айшу.

— Слушай, — сказал он ей. — Поди, помоги Ружице делать стенгазету. А я здесь побуду.

Плотно закрыв за нею дверь, Иован молча зашагал по сторожке.

— Из верховного штаба вернулся Перучица, а с ним Марко, — прервал он, наконец, свое молчание.

— Какой Марко?

Он, видимо, хотел сказать что-то резкое, но сдержался и после короткого раздумья как-то нехотя произнес:

— Ранкович. Член Политбюро. У него кличка «Марко», иногда его зовут еще — «Страшный». Приехал вместе с председателем нашего дивизионного трибунала Громбацем.

Милетич явно был чем-то встревожен, хотя и старался скрыть это под напускным безразличием, словно все ему было нипочем — кто бы ни приехал и что бы ни произошло. Но он то садился с самым равнодушным видом, то вскакивал, будто под впечатлением какой-то внезапной мысли, и лицо его бледнело, В таком возбужденном состоянии я видел его впервые.

— Иован, — сказал я, пристально глядя на него, — чего ты боишься?

— Ранкович и Громбац зря не приезжают, — резко ответил он. — Наверное, узнали о Боговине.

— Ну и что же, что узнали?.. — начал было я, но Иован перебил.

— Ты болел, — нервно заговорил он, — и я скрыл от тебя кое-что. Когда мы приехали из Хомолья сюда, Катнич так накричал на меня, как будто в Боговине не мы победили, а нас разбили в пух и в прах. О Майданпеке не заикнулся, словно там все было прекрасно, а о Боговине сказал: «Это безобразие, черт вас дернул действовать без приказа! Тебе это даром не пройдет. Да и дружка твоего русского по головке не погладят». Вот как дело обернулось!

— Мы действовали без приказа… Но ведь нас было десять против пятидесяти, мы все могли там погибнуть, а мы выиграли и нанесли врагу большой урон! Кроме того, возникло два новых партизанских отряда. Разве это не оправдывает нас? Не такие уж мы в самом деле большие преступники, — пытался я пошутить.

Иован досадливо поморщился.

— Эх, Николай, — вздохнул он, — ты многого у нас еще не понимаешь. Дисциплина наша… Ну, слушай. Вот тебе несколько фактов. Командир нашего третьего батальона расстрелян за то, что он был слишком инициативен: не дождавшись приказа, взорвал мост на шоссе. Другого расстреляли за то, что он назвал бой под Сутеской поражением и срамотой. О Сутеске я еще расскажу тебе… Девушек у нас осмеивают и наказывают, если они не хотят носить брюк вместо юбки или если не обрежут косы. Достаточно нарушить дисциплину, ну хотя бы в самом ничтожном — расстрел. Иной меры наказания у Громбаца нет. Пулеметчика нашей роты застрелили перед строем по приговору ревтрибунала корпуса за то, что он сорвал в саду у торговца несколько слив. Молодого политработника Громбац осудил на смерть за аморальное поведение — посмел влюбиться.

Милетич вдруг замолчал и прислушался.

К сторожке кто-то торопливо шел.

Вбежала Айша, мокрая от снега и дождя. Тяжело дыша, она крикнула Иовану:

— Друже Корчагин!

— Что? — Иован впился в нее глазами.

— Марко вас вызывает! — еле выговорила запыхавшаяся Айша. — За вами пришли!

В дверях появился незнакомый, сильно вооруженный, ряболицый боец.

— Идем! Начальник ждет! — сказал он хриплым басом.

Милетич выпрямился, одернул на себе китель и, забыв надеть шинель, пошел к двери.

При выходе он обернулся и посмотрел на меня так, словно попрощался навсегда. Я попытался ободряюще улыбнуться ему. Но на душе у меня было невесело.

Я долго раздумывал над странностями, с которыми пришлось столкнуться в этой стране. Что за дикие, террористские методы, какими устанавливается среди партизан дисциплина? Зачем нужен этот жестокий, насильственно насаждаемый аскетизм? Здесь что-то неладно.

До поздней ночи я ждал Иована, но он так и не пришел. Отвернувшись к стене и стараясь лежать неподвижно, чтобы не тревожить и без того взволнованную Айшу, которая чутко дремала, прикорнув возле очага, мало-помалу я перенесся мыслями на родину. Сердце тоскливо заныло. Увидеть бы сейчас своих… Я встал и подошел тихонько к двери. «Что если бы взять да и выйти из сторожки? Айша не заметит». А потом в путь: через леса и горы Сербии, через оккупированную Румынию, на Украину, оттуда я уж ползком пробрался бы через прифронтовую полосу и линию фронта к своим… К своим!

Я взглянул на Айшу. Она спала, свесив голову на плечо. Уйти?! Но что я скажу товарищам в полку, когда они спросят, откуда я. Из плена? А чем я искупил этот невольный свой позор? Нет, решил я, прежде мне нужно здесь что-то сделать, помочь партизанам в их борьбе, помочь своему побратиму Иовану, — ведь враг у нас общий — фашисты. Они и на Украине, они и в Югославии. Прежде я должен своими делами заслужить доверие партизан, и тогда они сами помогут мне добраться до своих. На душе стало легче от этой мысли. Скорей бы в поход, в бой!..

А в лесу то протяжно гудел, то задорно свистел ветер; казалось, это стая птиц, взлетая все выше и выше, шумно, со свистом режет крыльями воздух…»

7

…Ранкович прибыл под Ливно со своей личной охраной — целым отрядом конников, вооруженных до зубов, крикливых и наглых. Почти всю дорогу, трясясь на коне рядом с командиром бригады Перучицей, он не проронил ни слова. И сейчас, сидя в штабе бригады, он продолжал молчать.

Перучица не знал, зачем Ранкович приехал в бригаду. Эта неизвестность тяготила и беспокоила его. Кроме того, неожиданно навалилась новая забота. Штабной радист принял радиограмму: американский подполковник Маккарвер сообщал, что вылетает в Гламоч и просит подготовить посадочную площадку. Эту площадку, в тридцати километрах от Ливно, устроенную еще в прошлом году жителями деревни Гламоч под руководством английского капитана Фариш, совсем занесло снегом. Немало людей придется послать на ее расчистку.

Ранкович неподвижно, как изваяние, сидел, положив на колени толстые красные руки, и, прищурившись, смотрел на Перучицу. Его большое оплывшее лицо с тяжелым лбом и длинным носом было сурово сосредоточенно. Он что-то обдумывал.

С шумом распахнув дверь, быстро вошел комиссар бригады Добривое Магдич, в прошлом геолог. Он только что вернулся из батальона и с Перучицей еще не виделся.

— Ну, как, уладилось? — с живостью спросил он комбрига, но, увидев Ранковича, смешался и вместо того, чтобы откозырять ему, по старой штатской привычке лишь поклонился.

— Все в порядке, — кивнул Перучица. — Идем в Герцеговину, под Синь. Начальник верховного штаба разрешил.

— А приказ Поповича?

— Отменен.

— Это благоразумно, — обратился Магдич к Ранковичу. — Командиру корпуса там, в Хомолье, не так ясна здешняя обстановка, как нам… — Холодный взгляд острых глаз-щелок смутил его, он осекся и сдержаннее продолжал: — В районе Синя, как вам известно, стоит наш Черногорский батальон. Он перехватил основные дороги из Синя и держит под наблюдением шоссе Синь — Ливно. Хотя в батальоне много героев, но по своему численному составу и вооружению он слишком слаб, чтобы удержать немцев, если они вздумают выступить. Немецкий полк может прорвать слабую блокаду и уйти из Синя. И тогда он будет отправлен на Восток, против Красной Армии. Нам нельзя этого допускать. Арсо Иованович правильно нас ориентирует на то, чтобы мы, подтянув силы, хорошенько потрепали этот немецкий полк.

— Резонно, — холодно пробурчал Ранкович. — Только что это за мелочная опека над Красной Армией, в которой она вовсе не нуждается. У нее свои задачи, у нас свои. И почему вы лезете с этим делом к начальнику верховного штаба, через голову Поповича? Может быть, вы считаете, что благоразумнее расформировать штабы дивизий и корпусов за ненадобностью? Своевольники!.. Ну, вы долго еще будете размышлять?! — вдруг накинулся он на Перучицу. Когда Ранкович волновался и выходил из себя, он не кричал, а говорил медленно; слова как будто застревали у него в горле, и он сильно шепелявил, язык плохо повиновался ему.

— Я хочу с вами посоветоваться, — спокойно повернулся Перучица к Магдичу. — Сюда намереваются прилететь представители англо-американской миссии…

— Не теряйте времени, выполняйте их просьбу, — нетерпеливо перебил его Ранкович и посмотрел на свои золотые ручные часы с решеткой — последний выпуск швейцарской фирмы. — Окажите союзникам необходимую помощь.

Магдич, не понимая, о чем идет речь, с молчаливым ожиданием смотрел на обоих. Перучица скороговоркой объяснил ему, что на расчистку от снега посадочной площадки нужно послать не меньше батальона. И выходит, что на Синь можно будет отправить только один батальон — лучший, Шумадийский, оставив четвертый под Ливно.

Комиссар в раздражении зашагал по комнате.

— Мы не можем так разбрасывать свои силы перед ответственной операцией, — твердо сказал он. — Представителям миссии, я думаю, не к спеху. Лучше принять их после…

— Вы забываетесь! — перебил Ранкович, слегка стукнув кулаком по спинке стула.

Магдич невольно вздрогнул и отошел к окну.

— Придется отложить операцию, — с горечью проговорил Перучица. Худощавое лицо его потемнело. — Одни черногорцы и шумадийцы против целого полка и притом хорошо вооруженного…

— Вполне достаточно! — Ранкович поднялся и пристально взглянул в глаза высокому, статному комбригу. — Я верю в твоих бойцов, Перучица. Они у тебя славные ребята. Юнаки! Покажем союзникам, на что мы способны, черт возьми. Действуй незамедлительно. Батальон — на Синь, батальон — под Гламоч. Черногорцы ждут, а наши друзья из англо-американской миссии летят к нам на помощь. Спеши! — И Ранкович шутливо подтолкнул Перучицу к двери.

— Нас устраивают такие друзья, Магдич, — обратился он к комиссару, когда командир вышел, — которые могут присылать нам продукты, оружие, боеприпасы и тому подобное. Рассчитывать на помощь русских пока что нельзя! У них и своих забот хватает. Понятно? А кстати, — переменил он тон, — у вас, я слышал, уже есть тут один русский?

— Да, нам повезло.

— Повезло? — Ранкович окинул Магдича внимательным взглядом с головы до ног, словно впервые увидел перед собой этого большого, простодушно-наивного человека с лицом мечтательного юноши.

— Послушайте, комиссар, я требую, чтобы вы были на высоте своего положения! Говорить, что нам повезло и что мы можем всецело доверять этому русскому только потому, что он русский, — не значит ли это — терять бдительность?

Ранкович, насупившись, потер свой расширяющийся кверху бесформенный лоб и продолжал невнятно:

— Удивительно, до чего вы иногда несообразительны, комиссар. Да, мы любим русских, учимся у них, я сам готов публично расквасить морду тому, кто скажет при мне что-либо плохое о советских людях; но этот человек был в плену у немцев. В плену, понимаете? Волшебным образом удрал из лагеря «Дрезден». А у вас уже и душа нараспашку. Удрать из лагеря! Ведь это не так-то просто.

— Мы знаем, что он был в плену, что он убежал из лагеря, — ответил Магдич. — Плен — это позор, хотя бы человек и попал к врагу в бессознательном состоянии. Но не всегда из плена выходят предатели. Да что говорить! Ведь наши товарищи удирали даже из гестаповских тюрем, однако мы их ни в чем не подозреваем.

— Да… — Ранкович как-то странно посмотрел на комиссара и вдруг отвел глаза. — Ты, пожалуй, прав. Удрать от немцев — это, может быть, и геройство. Подобный случай не должен внушать нам каких-либо особых подозрений.

Ранкович принялся притопывать ногой, не спуская глаз с Магдича.

— Так. А ваш Корчагин, он что, дружит с этим русским?

— Побратимы.

— Уже успели побрататься?

— Да.

Наступило молчание. Только сапог Ранковича тонко поскрипывал.

— Я могу идти? — глухо спросил Магдич.

— Погоди. Сейчас…

Ранкович снова погрузился в раздумье. Магдичу хотелось уйти, чтобы на свободе обдумать все предстоящие перемены в планах бригады, вызванные приездом Ранковича и радиограммой представителей миссии союзников. Он нетерпеливо ждал.

В дверях неслышно появился рябой, вооруженный маузером партизан с торчащими во все стороны из-под шапки длинными волосами. Маленькие сверлящие глаза его горели, как угольки, под зарослями мохнатых бровей.

Вошедший слегка кашлянул, чтобы обратить на себя внимание Ранковича, и хриплым басом сказал:

— Корчагин пришел.

— Сейчас. — Ранкович сильнее наморщил лоб. Потом привстал и махнул рукой. — Ладно, Громбац! Не надо! Отставить дело с Корчагиным.

— Есть отставить, — удивленно и разочарованно протянул председатель корпусного трибунала.

— Вот что, комиссар, — Ранкович поманил к себе Магдича пальцем. — Ревтрибунал хотел было применить тут кое-какие меры социальной защиты… Меня познакомили с материалами о Милетиче: его поступки до некоторой степени направлены на подрыв революционной дисциплины и авторитета командования. В деле имеются доказательства злоупотребления властью… Кстати, как зовут этого русского, приятеля вашего Корчагина?

— Загорянов…

— Н-да, очевидно, тут не обошлось без его влияния. И это меняет дело…

— Я надеюсь, что вы по справедливости оцените действия обоих… — начал было Магдич.

Ранкович постучал ладонью по столу.

— Решено! — неожиданно воскликнул он. — Объявите от моего имени поощрение и благодарность Загорянову за то, что он проявил в Боговине инициативу и русскую смекалку. А Корчагину… за то, что он ловко подхватил эту инициативу. Будем и впредь при случае прибегать к советам и богатому опыту Загорянова, полученному им в Красной Армии, не теряя, однако, осторожности… Понятно?

Лицо Магдича прояснилось, большая тяжесть свалилась с сердца.

— Я знал, что ваше решение будет справедливо! — облегченно вздохнув, сказал он. — Благодарность — это правильно. Корчагин и Загорянов с группой бойцов в одну ночь сделали больше, чем сделала за этот месяц бригада Поповича, сидя в лесу у Черного Верха.

Ранкович снова уставился на Магдича изучающе-пристальным взглядом.

— У меня есть дело, касающееся и лично вас, комиссар, — сказал он самым дружелюбным тоном.

— Какое дело, друже Марко?

— Вы, кажется, горный геолог?

— Горный инженер и геолог, — поправил Магдич.

— Ну так вот, я получил письмо от нашего министра горной промышленности Сулеймана Филипповича. Вы его знаете?

— Нет.

— Между нами, он, конечно, слабый геолог, просто исполнительный офицер, преданный делу… А вы любите геологию?

— Еще студентом я принимал участие в разведке полезных ископаемых, в поисках руды и металлов. — Заговорив о любимом предмете, Магдич оживился и почувствовал себя свободнее. — У нас есть рудники, известные еще со времен римского владычества, такие, например, как на реке Малый Пек — в Майданпеке. Но в земных недрах есть еще много неоткрытого. Я прошел сотни километров по следам рудных жил, я находил уголь по черному валуну, выброшенному речкой. Люблю это дело и мечтаю вернуться к нему после войны. Я и сейчас не прохожу мимо признака руды в почве. Так сказать, для будущего…

— Похвально! — На скуластом лице Ранковича появилось довольное выражение. — Это как раз то, что нам нужно… Слушайте, Магдич! Вы, как геолог, как ученый человек, нужны нам… нужны нашим союзникам — американцам.

— Американцам? А зачем им? — удивился Магдич.

— Мистер Маккарвер вам лично все это объяснит, надеюсь, достаточно убедительно. Он виделся с Филипповичем, и тот рекомендовал ему вас как специалиста. Соединенные Штаты интересуются геологией нашей страны в целях, так сказать, военного и послевоенного сотрудничества. Окажите Маккарверу всяческое содействие, растолкуйте ему все, что потребуется. Необходимо всячески укреплять и улучшать наши отношения с западными союзниками. Нам это и сейчас нужно и в будущем пригодится.

— Только с западными? — робко и выжидательно спросил Магдич.

— А с русскими, — весело сказал Ранкович, — у нас и без того прекрасные отношения. Издавна! Всегда… Братья ведь, братья-славяне! На этот счет я вам советую не беспокоиться, комиссар! Пока все… Если вы сумеете установить прочную научную связь с американцами, то вам будет обеспечена впоследствии возможность заниматься любимым делом в более широком масштабе. У нас будет свое, самостоятельное государство, будут и свои ударные стройки, как в Советском Союзе, американская помощь нам понадобится.

Он милостиво улыбнулся и крепко пожал Магдичу руку.

Комиссар вышел из штаба в подавленном состоянии. Он все еще чувствовал на себе неотступно-цепкий, пронизывающий взгляд Ранковича и без радости вспоминал его внезапную улыбку и лестное, казалось бы, предложение. «Американцы… научная связь…». Перед Магдичем открывались новые заманчивые и в то же время пугающе-непонятные перспективы. В словах Ранковича, в выражении его глаз таилось что-то недосказанное, будто косвенно поощряющее к совершению неких сомнительных поступков… «Странный человек, — думал Магдич, — скользкий какой-то, с ним не поговоришь по душам…».

8

Председатель ревтрибунала Громбац проследил за Магдичем, пока тот не дошел до опушки леса — там Перучица собирал батальоны для отправки одного из них к Гламочу, другого под Синь, — и дал знак Блажо Катничу.

Политкомиссар Шумадийского батальона, вызванный на прием к Ранковичу, долго сидел в темном углу коридора, в страхе ожидая, что ему придется отчитываться за самочинные действия Корчагина в Боговине и за некоторые другие подобные же нарушения дисциплины, имевшие место в батальоне. Сверх ожидания член Политбюро и организационный секретарь ЦК дружелюбно встретил политкомиссара. Он пригласил его сесть рядом с собой, осведомился о здоровье, предложил закурить и, наконец, заговорил об общем положении дел. Ранкович намекнул, что война идет к концу, что Гитлер ее неизбежно проиграет, а Советский Союз победит даже и без открытия второго фронта.

— Конечно, победит, — послушно подтвердил Катнич.

— И что же будет дальше, а? Как по-твоему? Ведь ты же историк по специальности! У тебя высшее образование. А я в прошлом всего лишь сельский портной. Вот ты и объясни мне, какая ситуация сложится на Балканах, если сюда придет Красная Армия. Не правда ли, в силу хотя бы одних только исторических традиций у нас установится советское влияние?

— Это несомненно.

— Так. И что же дальше? В какую сторону мы будем развиваться? — Ранкович с улыбкой посмотрел на политкомиссара.

— В сторону социализма, — ответил Катнич, однако не совсем твердо и, поколебавшись, добавил — Это очень популярный лозунг.

— Так. Значит, ты полагаешь, что нам, руководителям, нужно будет плестись в хвосте настроений и желаний масс?

— Зачем плестись? — Брови Катнича поднялись и лоб его собрался в толстые складки. — Можно идти в ногу!

— Но не завлекут ли нас с вами, Катнич, эти массы слишком далеко? Настолько далеко, что это… может помешать нашим отношениям с западными союзниками? Что тогда?

— Гм. Трудно сказать… — Катнич опустил глаза.

— Не уклоняйся от выводов, хитрец! Ты прекрасно понимаешь, что ни Англия, ни США, учитывая стратегическое положение Югославии на Балканах, не допустят, чтобы мы отвернулись от них и односторонне ориентировались, как этого хотят твои массы, только на Советский Союз. Да ведь и нам самим большая выгода смотреть и на запад, и на восток, так сказать, двух коров доить…

— Понимаю, — в раздумье проговорил Катнич, уловив нить мысли Ранковича.

— А раз так, мы должны уже теперь предугадывать события и подумывать о будущем. Мы должны — я с тобой откровенен, Блажо, — заранее подготовиться к той самостоятельной роли, какую Югославия и наш сербский народ будут играть на Балканах после окончания войны в союзе как с советскими, так и с западными друзьями. Но к Западу мы ближе территориально. И вообще нам не подобает ни плестись в хвосте масс, ни шагать с ними в ногу. Напротив, народ должен идти туда, куда мы ему укажем.

Катнич, кивая головой, с открытым ртом выслушивал откровения Ранковича, крайне удивленный его неожиданной словоохотливостью.

— Я согласен с одним философом, что народ — это не что иное, как грубое животное; оно свирепо и дико, но вскормлено в рабстве, и потому, если его сразу выпустить на свободу, оно не сможет найти себе ни пастбища, ни пристанища и легко станет добычей первого же хищника, который вздумает им овладеть. Это, конечно, чересчур резко сказано, но в общем правильно. И вот, чтобы этого не случилось с нашим народом, нам следует, пока еще не поздно, поубавить в наших людях слепое подражание всему советскому и излишне доверчивое отношение к каждому русскому человеку. До того, черт возьми, доходит эта глупая любовь, что головорезы-черногорцы, например, самый крупный сорт картофеля, который они у себя выводят, называют «руссиянка»! А? Как ты на это смотришь?

Катнич медлил с ответом. «Не провокация ли это? Не подвох ли?» — пришло ему на ум.

— Ты должен еще понять, — продолжал оргсекретарь ЦК, шепелявя все сильнее, — что нам необходимо теперь же переходить к организации наших внутренних сил в партии и армии… чтобы впоследствии мы могли с успехом проводить, повторяю, самостоятельную политику. Это — дело нашей национальной чести и достоинства.

— Социалистический путь развития, — поднял Катнич глаза на Ранковича, — с учетом, разумеется, национальной самобытности?

— Да, да, да! — подтвердил Ранкович. — Вот это самое… Я сейчас как раз подбираю группу преданных людей; с их помощью я и буду работать в этом направлении. Мне нужны проверенные кадры. Я вижу, и ты не прочь при случае занять солидный пост в государственном или партийном аппарате, а?

— Конкретно, что я должен для этого делать?

— Во-первых, как историк, ты обязан — это мое поручение тебе, партийное поручение — подготовить в соответствующем освещении, исходя из того, что я сказал тебе, своего рода научно-политический доклад, или, как это называется…

— Трактат, — торопливо подсказал Катнич.

— Попытайся найти факты об исторических разногласиях наших народов с Россией. Бывали же у нас когда-то разногласия, верно? Ну, вот и нужно вышибать из народа это излишнее руссофильство и по мере возможности приучать его смотреть на запад. Надо как-нибудь отвлечь внимание бойцов от СССР, указать им хотя бы косвенно на заслуги наших западных друзей. Хотя этих заслуг еще немного, но ты раздувай то, что есть. Вот метод твоего политического воспитания бойцов. Это будет, так сказать, и твоя дипломная работа для вступления в сферу высшей политики.

— Охотно сделаю. Я постараюсь найти подходящие материалы. Все мои лекции в институте были основаны на той концепции, что…

— Во-вторых, — оборвал Ранкович, постукивая по столу широкой ладонью, — надо переходить к действиям! Иначе всей твоей теории грош цена. Конкретно? Изволь. Этот Загорянов и ваш Корчагин… Они, как дрожжи в тесте. Побратимы… Корчагин… Одно это имя… Только что я велел Магдичу объявить благодарность им обоим за операцию в Боговине. Пусть в глазах всего батальона это так и останется благодарностью. Но для тебя я отменяю эту благодарность. Никакой поблажки и пощады своевольникам! Понятно? Кстати, Корчагин давно в батальоне?

— С начала восстания.

— Значит, он выдержал Игман, уцелел под Гацко и был при Сутеске?! В таком случае он слишком много видел и знает все печальные страницы в истории нашей борьбы. — Ранкович понизил голос.

Наступило молчание.

— Печальные страницы, — прошелестел он одними губами, придав глазам скорбное выражение. — На фоне наших успехов они выглядят как-то невероятно.

— Парадоксально! — угодливо подхватил Катнич.

— Ты прав, — Ранкович чуть заметно улыбнулся. — Наш престиж и авторитет в Советском Союзе будут поколеблены, если там узнают об этих печальных страницах, хотя бы от того же Загорянова, которому его дружок Корчагин возьмет да и сболтнет что-нибудь лишнее… До поры до времени нам необходимо придерживаться своей обычной декларативной политики в отношении Советского Союза. Ясно? Советских людей надо, конечно, любить и ласкать, но следует остерегаться впускать их в наш дом с черного хода. А вот этот Загорянов проник, как видишь, в самое нутро нашей армии. И Корчагин все время с ним. Кстати, какого ты мнения о Корчагине? Болтлив?

— От него всего можно ожидать. Вы меня ведь хорошо знаете. Я всегда был сербским патриотом, и мне претит, например, эта его несербская кличка — Корчагин. Милетичу недороги наши сербские традиции. Ему дороже Советский Союз, он готов во всем брать пример с русских, даже вот в этой инициативе… Он вообще не сдержан и мало дисциплинирован. Удивлен, как Перучица и командир батальона Вучетин дают ему ответственные поручения.

— Ну, насчет Вучетина посмотрим в дальнейшем. А Перучица… О Перучице особый разговор. Что же касается Загорянова и Корчагина, то если они окажутся для тебя костьми, застрявшими в горле, что весьма вероятно, то я не буду ни удивлен, ни слишком опечален, если ты найдешь средство удалить эти кости. Ты меня понимаешь?..

— Вполне, — сдавленным голосом произнес Катнич. — Но, друже Марко, это же не мой метод! Я…

Под неподвижным тяжелым взглядом, в упор устремленным на него, Катнич осекся.

— Какое средство, — уж это решай сам, — еще холоднее и спокойнее продолжал член Политбюро. — Твоя забота. А методы свои ты должен сам обогащать и разнообразить. Действуй сугубо осторожно. Как ты действовал в свое время, Крагуй…

Глаза Ранковича, словно проникнув в самое существо Катнича, сковали всю его волю, уничтожили всякую попытку уклониться от нового опасного поручения. У Ранковича были веские основания, не стесняясь, говорить с Катничем обо всем откровенно и не сомневаться в том, что любое его задание Катнич выполнит. Он знал о нем все.

— Помощь со стороны ОЗНА[28] Громбац тебе обеспечит, — закончил он и, откинувшись на спинку стула, задымил сигаретой.

— Кстати, ты читал сочинение Макиавелли «Государь»?

Катнич утвердительно кивнул.

— Настольная книга Тито. Там есть много дельного, чему можно поучиться. Все средства дозволены! Цель оправдывает любые средства! Ты согласен с этим?.. Да, чуть не забыл, я привез тебе подарок.

Ранкович порылся в кармане щегольского френча.

— Вот Мундштук из рога северного оленя. Олени водятся в России. Своего рода символ… Ясно?

И Ранкович усмехнулся себе под нос.

Катнич молча, без всякой радости принял подарок.

9

«…Горная долина Ливаньско Полье, изрезанная каналами, и скалистые Динарские Альпы, засыпанные глубоким снегом, остались позади. Спустившись с крутого Камешницкого хребта, мы снова попали в осень. Ноги по самые щиколотки вязли в густой хлюпающей грязи, скользили по мокрым круглым камням, которыми была усеяна дорога. Голые серые поля простирались вокруг. Изредка глаз радовала яркая зелень озимых всходов; полоски неубранной кукурузы тепло розовели в лучах солнца, ветер гнал по полям оторвавшиеся от корня кусты терновника и степной вишни.

Уныло выглядели эти просторы. Но сколько звучало тут радостных кликов и песен! Мы проходили под триумфальными арками, увитыми в нашу честь хвойными ветками и виноградными лозами. Женщины, старики и дети горячо, с гордостью нас приветствовали: «Наше войско! Живели шумадийцы!». Они знали, что мы идем на помощь черногорцам, и от всей души желали нам успеха.

И в батальоне царило повышенное, чуть ли не праздничное настроение. Во мне крепли силы, росло желание действовать. Я решительно отказался от лошади, которую предложил мне командир батальона Томаш Вучетин. Этот высокий черногорец с худым лицом и тонкими, сжатыми губами был со мною сдержан, даже суров, и только в его удивительно спокойных, глубоко сидящих в орбитах глазах сверилось теплое чувство, когда он настойчиво уговаривал меня сесть на вьючную лошадь.

Иован Милетич, как и все, весело оживленный, казалось, совсем позабыл о своих опасениях. Я и сам готов был объяснить его недавнее подавленное состояние чрезмерной мнительностью. Как я и предполагал, с ним ничего плохого не случилось. Ранкович не принял его лично, а передал через комиссара бригады Магдича нам обоим благодарность. И все же Иован утром пришел в сторожку бледный, с нервной дрожью в лице. «Хорошо, что ты был со мной в Боговине, хорошо, что ты сейчас с нами», — сказал он мне таким тоном, как будто без меня его обязательно привлекли бы к ответственности. Вот до чего доводит мнительность!

А теперь Иован был счастлив: все кончилось благополучно, и батальон, наконец, выступил в поход, — мы шли в сторону его родного Сплита. Ему уже чудилось, что ветер приносит к нам горьковатый запах водорослей с далматинского побережья. Он вслух вспоминал, как бродил с ребятами по песчаным отмелям полуострова, искал раков, дремлющих на теплых от солнца камнях, или собирал водоросли, которыми в Далмации удобряют картофельные поля.

Иован уверял меня, что я буду в восторге от Далмации, от ее природы, от красивых белокаменных домов, старинной венецианской архитектуры, древних базилик и монастырей, от уютных рыбачьих деревушек, полных зелени и роз, которые цветут трижды в году.

— Если я останусь жив, — говорил он, — то я помогу своему народу сделать красавицу Далмацию такой же счастливой, как Советская Грузия например. Верно, Кича? — Командир роты с улыбкой оглянулся.

— Конечно! — подтвердил он. — И мы с Байо, когда вернемся на завод, тоже постараемся жить и работать так, как в Советском Союзе. Согласен, Байо?

Байо, наш взводный, вместо ответа запел песню: «Эх, тачанка-ростовчанка!».

Он был слесарем на том же заводе в Крагуеваце, где работал Янков. Крепко запомнил он все, что я рассказал на днях в лесной сторожке о жизни советских людей. В полюбившейся ему песне о тачанке он выразил свои чувства… Байо мне понравился с первого взгляда. Его крупная осанистая фигура поражала своей мощью, гибкостью и пластичностью движений. На продолговатом лице с высоким красивым лбом ясно светились по-детски широко открытые голубые глаза.

В нашем взводе было много рабочих. Братья Радислав и Томислав Станковы пришли в отряд прямо из шахт. Их лица были еще темны от въевшейся в поры угольной пыли. Радислав, с круто вьющимися черными волосами, на которых едва держалась пилотка, казался сильнее и выносливее младшего брата. Но тщедушный на вид Томислав ни в чем не уступал ему. Он нес ствол миномета, а за плечами у Радислава висела на ремне стальная плита. В каком-то бою они захватили у немцев миномет, подобрали ящики с минами, научились стрелять.

Было у нас и противотанковое ружье с советским клеймом. Наш молодой поэт, боец Коце Петковский, нашел его недавно в лесу. Он был убежден, что ружье прислал партизанам сам Сталин, и берег его пуще глаза.

Подле меня шагали и мои старые знакомцы по Хомолью — Джуро Филиппович и Бранко Кумануди. Джуро, молчаливо посматривая на меня с долгой улыбкой, гордо нес барьяк — знамя батальона, небольшой лоскут с нашитой на нем красной звездой, выцветший, бахромистый по краям, с рваными отверстиями от пуль. Под этим знаменем на горе Космай собирались первые партизаны. Уже не раз Филиппович гордо водружал его на неприятельских позициях. Бранко, стараясь не отставать, семенил тут же, катясь вслед за нами, как шар, и все время с любопытством вслушивался в мой разговор с Иованом.

— Долина реки Цетины! — сказал Милетич, показывая вдаль и счастливо улыбаясь. — Там Далмация!

Мы уже подходили к селу Трнова Поляна, где нам предстояла ночевка, когда неожиданно раздались крики:

— Берегись!

Мы шарахнулись в стороны.

Тесня нас в канаву и обрызгивая грязью, вперед прорысили конники, все, как на подбор, осанистые, крепкие. Они расчищали путь грузному всаднику в новой шинели с поднятым воротником, с ремешком от большого парабеллума на шее. Руки его, болтаясь в локте, расслабленно держали поводья. Это и был Марко-Ранкович. Я успел заметить его большеносое лицо и цепкий взгляд из-под тяжело нависшего лба, скользнувший по колонне. Породистая караковая лошадь с щучьей головой шла расхлябанной иноходью, переваливаясь с боку на бок.

Бойцы подровняли ряды и запели песню. Милетич молчал. Он-то думал, что грозный Ранкович уже уехал из батальона.

Следуя за конниками, мы вступили в Трнову Поляну, куда политкомиссар батальона Блажо Катнич проскакал верхом еще раньше. Чем-то знакомым и родным повеяло на меня от этого села. Почти на каждой стене дома я увидел боевые лозунги и надписи красной краской: «Советский Союз», «Живео Сталин». А старые гербы королевской Югославии и итальянские слова были тщательно зачеркнуты или замазаны известью. Перед каменным зданием, украшенным гирляндами можжевеловых веток, нас встретила толпа крестьян. Высокий тучный старик, одетый в пиджачную пару цвета глины, с красным бантом на лацкане, как только всадники придержали коней, а Ранкович выехал вперед, величественно взмахнул рукой, и селяки во всю мочь провозгласили:

— Живео Тито! Живео Марко! — Ти-то, Ти-то! Мар-ко! Мар-ко! Ти-то! Мар-ко, Мар-ко!

Они кричали до хрипоты, с сизыми от натуги лицами, однотонно скандируя эти имена, и получались звуки, словно от патефонной пластинки, которую заедает. За всей этой сценой Катнич наблюдал со стороны, как режиссер, удовлетворенный своей работой. Его дрябловатое лицо даже порозовело от удовольствия. Он то снимал пилотку с крашеной звездою из жести и поглаживал лысеющую голову, то, засунув руки в карманы галифе, раскачивался на носках сапог, покусывая и перекатывая в зубах большой мундштук. Все в батальоне уже знали, что этот мундштук из рога северного оленя ему подарил сам Ранкович. Едва Ранкович подъехал, Катнич метнулся к нему, чтобы помочь слезть с коня.

Мы размещались на ночлег по хатам и крошечным дворам, обнесенным каменными заборчиками. На видном месте Ружица и Айша сразу же вывесили свежий номер стенгазеты. В нем были отрывки из доклада товарища Сталина, посвященного двадцать шестой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. Весь доклад, принятый по радио в политотделе бригады, был размножен комиссаром Магдичем, и он служил для Милетича и для других политкомиссаров рот главной темой бесед на политзанятиях. Выделялись в стенгазете напечатанные большими буквами и подчеркнутые Ружицей слова:

«…мы должны будем:

…освободить народы Европы от фашистских захватчиков и оказать им содействие в воссоздании своих национальных государств, расчлененных фашистскими поработителями, — народы Франции, Бельгии, Югославии, Чехословакии, Польши, Греции и других государств, находящихся под немецким игом, вновь должны стать свободными и самостоятельными…».

Затем шла моя статья о колхозах…

Перед газетой росла толпа. Несмотря на усталость, бойцы не отходили от нее, не прочитав всю, от начала до конца. Они читали — кто бегло, кто по складам, а потом рассказывали содержание неграмотным. В душах этих людей, скупых на выражение чувств, таилась глубокая любовь к моей Родине, неугасимая вера в Красную Армию-освободительницу. Трудно передать, с каким горделивым волнением я слушал бойцов и ловил на себе их теплые взгляды. Впервые по-настоящему я понял всю полноту своей ответственности — достойно представлять в этой стране великую Родину.

Батальонный интендант Ракич позвал нас есть чорбу — суп с густой мучной заправкой. Проголодавшиеся бойцы с жадностью набросились на еду. Самая большая ложка была у Бранко Кумануди. Он носил ее всегда за поясом, как гранату.

— Рот раздерешь, — рассмеялся Джуро.

— Бога му, нет, — Бранко поперхнулся. — Эх, домой бы сейчас попасть: ел бы сало да калачи. А это что! — Он брезгливо опрокинул в рот еще ложку. — Плохой нынче сочельник.

— И вправду, ведь сегодня сочельник, канун рождества! — вспомнил Петковский. — Как бы его отметить?

— Возьмем Синь, вот и отметим, — сказал Байо. — А возьмем обязательно! Должны взять… Читали, что говорит Сталин: теперь немцам не до жиру, быть бы живу.

— А нам разве до жиру? — И Бранко просящим, жалобным голосом запел рождественскую песенку:

Божич[29] зове с Лима:

«Донесите ме вина»,

Божич зове с планине:

«Донесите ме сланине»;

Божич зове с раките:

«Донесите ме ракийе».

Бойцы иронически заулыбались:

— Жди, жди.

— Держи карман шире.

— А вот и донесла! — Бранко кивнул на подошедшую Айшу. — Башич — божичу! — Он расхохотался собственному каламбуру.

В пилотке у Айши было несколько печеных кукурузных початков. Она раздала их бойцам, которых лечила, угостила и меня, а последний протянула Петковскому и покраснела.

— Дорогому Коце! — фыркнул Бранко. — За стихи?

— Перестань! — обрезал его Иован. — Внимание, друзья, слушайте последние известия! — Он повернулся ко мне и шепнул: — Это наш секретарь партбюро Матье Мачек.

К нам с бумагой в руке подходил долговязый человек лет тридцати. Шел он, немного подавшись туловищем вперед, так что нельзя было понять, хочет ли он поклониться или просто у него такая походка.

Наконец-то отыскался след парторга. До сих пор я слышал лишь разговоры о партии, но есть ли в батальоне партийная организация и кто из бойцов коммунист — для меня оставалось тайной. Даже Джуро, обычно всегда такой искренний со мной, на вопрос «Ты коммунист?» — ответил неуверенно и стесненно: «Нет». Сказал, конечно, неправду. Это очень удивило меня. Иован разъяснил, что партия у них пока что не работает открыто.

Все ждали, что секретарь партбюро действительно объявит нам что-то важное, может быть, экстренное радиосообщение, но он, увидев стенгазету, остановился, пробежав ее глазами, удивленно вздернул тонкие брови и вернулся к каменному дому. Там, на ступеньках крыльца, стояли тучный старик с красным бантом на груди, Ранкович и Катнич. Сняв ватную шапку и нервно поглаживая лысую голову, Мачек что-то сказал Катничу. Тот доложил Ранковичу. Мы насторожились. Ранкович и Катнич подошли к стенгазете, стали ее читать. Донеслись громкие слова Ранковича: «Прекрасно. То, что надо!»

А Мачек, подойдя к нам, равнодушно-монотонным голосом выкликнул фамилии тех, кто был приглашен на обед к председателю местного народного комитета…

10

«Дом с галереей, крытый черепицей, с фигурной трубой, выглядел среди остальных хибарок, как вилла.

Катнич, встретив нас с Милетичем у крыльца, взял меня под руку.

— У нас сегодня канун рождества. Мы, конечно, ничего этого не признаем — религия, как говорят, опиум для народа, я вполне с этим согласен. Мы, сербы, совсем не религиозны, но уважаем традиции. Почему бы нам сейчас не воспользоваться случаем и немножко не подкормиться? Небось изголодался, а? — Он фамильярно ощупал мой бок. — А-яй, до чего худ!

Мы вошли в комнату, убранную по стенам дубовыми ветками, с которых еще не опала бурая листва.

— Садись вот тут, на почетном месте, как самый наш дорогой друг и брат. Па-да! Между прочим, — Катнич, понизив голос, кивнул в сторону Ранковича, — он одобрил твою статью. Верно написана! Операция в Боговине, талант публициста — все это тебя отлично рекомендует.

Я почувствовал себя неловко под прощупывающим взглядом изжелта-зеленых глаз. К чему это лицемерие? От Иована я знал подлинное мнение Катнича о нашем боговинском деле. Да и мою статью Катнич с неохотой разрешил поместить в стенгазете, заметив редактору Ружице, что для бойцов эта статья пока что еще «не в коня корм». А теперь вот хвалит!

Я вздохнул с облегчением, когда очутился рядом с Иованом, Янковым и Байо у длинного стола, поближе к выходу. Среди приглашенных командиров и политработников батальона не было лишь Томаша Вучетина. Он уклонился от обеда под предлогом занятости.

После нашей обычной незатейливой солдатской чорбы все мы даже немного растерялись, увидев здесь перед собой на огромных блюдах жареную баранину, кур и рыбу. Между блюдами торчали бутыли в плетенках с вином и кувшины с ракийей. Белели тарелки с черносливом и орехами, круглились украшенные копытами ягненка румяные лепешки, или, как назвал их Иован, чесницы.[30] Были и калачи — колендари. Полный набор рождественского угощения!

Ранкович сидел во главе стола. Бесцветный, нескладный, он выглядел сейчас еще более невзрачно, чем на коне. Его крупное скуластое лицо с широким лбом и узким подбородком было похоже и по форме и по цвету на червонный туз.

Катнич смешивал для Ранковича в стакане вино с водкой. Делал он это с глубочайшей сосредоточенностью.

— Адская штучка — коктейль! — причмокнул он.

Сощурив один глаз, Ранкович с полуулыбкой принял напиток и, словно забавляясь, посмотрел на меня сквозь стакан, наполненный красноватой прозрачной жидкостью. Удручающий ледяной взгляд. Мне стало как-то не по себе, и я отвел глаза.

— Друже Загорянов! — вдруг обратился ко мне через весь стол Катнич. — А где же твой стакан? Что? Не пьешь? Ну, ну, — пригрозил он пальцем. — Знаю я вас! Вообще-то и мы не пьем. Строжайше запрещено. Но сейчас… собравшись в тесном кругу… и в честь, — он поднялся и, посмотрев на Ранковича, повысил голос, — освобождения доблестными войсками Красной Армии Киева, а также в честь Тегеранской конференции, собравшись здесь на скромную трапезу, мы поднимаем тост за то, чтобы… — Катнич не договорил, уловив взгляд Ранковича. — Одним словом, налей-ка ему, Корчагин, перепеченицы.[31] Она еще покрепче русской водки будет.

Ранкович выждал, пока Милетич наполнил мой стакан.

— Товарищи, братья! — начал он сиплым баритоном. — Выпьем за нашего друга маршала Тито, который…

И он принялся с пафосом восхвалять Тито. Говорил он негромко, равнодушно-монотонным голосом, с натугой выговаривая слова, часто запинаясь и переходя на невнятное бормотанье. А закончил громогласно, с вызовом: «Живео Тито!».

Все подхватили. Промолчал, словно не расслышав тоста, один лишь дряхлый старик с трясущейся головой, обритой спереди до половины. Он сидел неприметно на низенькой скамеечке, не пил и не ел. В его мутно-голубоватых глазах было смятение. Присутствие большого начальника, обилие еды в это голодное военное время, громкие здравицы, вся эта застольная суматоха, видимо, подавляли его, и он не знал, куда деваться со своими гуслями, похожими на украинскую кобзу.

Председатель народного комитета что-то шепнул Ранковичу, указывая на старика.

— А-а! Хорошо! — Ранкович благосклонно кивнул. — Это наш старый обычай — воспевать на гуслях подвиги народных героев. Говоришь, он помнит еще турецкое иго? Ну что ж, тем лучше. Это ничего. Пусть-ка он нам споет что-нибудь…

— О Марко Кралевиче! — вскочил Катнич. — О храбром сербском витязе! Его дух и поныне живет в нашем войске!

При этом он выразительно посмотрел на тезку Марко: Кралевича — Ранковича.

Ранкович приосанился и приготовился слушать.

Старик установил гусли с длинным грифом, украшенным резной фигуркой птицы, между колен и взялся за смычок — согнутую ветку с волосяной струной.

Наступила тишина…

Смычок, позвякивая железными кольцами, вывел длинный густой звук. Водя по струне гудалом, вызывая то скрипучие, то жалобно-стонущие звуки, гусляр запел протяжным горловым голосом:

И покуда солнце есть и месяц,

Будут Марко вспоминать повсюду…

Однообразным, сначала унылым речитативом он пел о богатыре Марко Кралевиче, балканском герое, сильном и смелом, о его славных подвигах. Переходя от высокой ноты к низкой, иногда делая паузы, чтобы передохнуть, он постепенно преображался, его голос звучал все мощнее, со страстью, тусклые глаза разгорались и смотрели смело из-под седых клочкастых бровей.

Иован постукивал в такт пению по столу и чуть слышно повторял отдельные стихи. Передо мной оживали старинные были и предания, вспоминался наш Илья Муромец, прошлое перекликалось с настоящим… Что-то родное, близкое слышалось мне в пении гусляра.

Когда он кончил, все сидели некоторое время молча, потом кто-то спросил:

— А как Марко умер?

— Он не умер, дети мои, — серьезно и важно ответил старик. — Он спит в пещере, его меч торчит в камне, а конь его Шарец ест мох. Марко проснется, как только камень рассыплется и обнажится меч. Тогда он сядет на Шарца и приедет спасать народ.

— Он и приехал! — подхватил Катнич, вставая со стаканом. — Здоровье нашему Марко! — крикнул он, глядя на Ранковича. — А сейчас, — обратился он к гусляру, — спой нам о том, кого любит весь наш народ. Ты слышишь, старче!

Гусляр задумался, улыбнулся чему-то своему. Лицо его посветлело, он гордо вскинул голову, и полилась дрожащая чистая и торжественно-мерная мелодия. Струна пела, как человеческий голос. Слышались призыв, и мольба, и радость:

Ой, Сталине, ты народни воджа,

Без тебе се живете не може…

В голосе старика было большое душевное волнение, а в словах — много ясной и глубокой любви к Сталину, и крепкая вера в победу его справедливого дела. Командиры и политработники ловили каждое слово, каждый звук струны, забыли про еду, перестали дымить сигаретами и чубуками.

Когда старик кончил петь, раздались такие громкие крики «Много година Сталину!», «Нека живе Црвена армия!» и такие дружные аплодисменты, что с дубовых веток, украшавших стены, посыпались листья.

Вдруг я заметил, как на лице у Милетича появилось смятение. Я проследил за его взглядом.

Сдвинув брови, глядя на старика, Ранкович так крепко сжимал свой пустой стакан, что суставы пальцев побелели. На какой-то миг я уловил выражение его глаз: оно было злым. Но вдруг он весело улыбнулся и громко подхватил здравицу, а когда все смолкли, сказал:

— Молодец, старина. Спел то, что надо. То, что вошло в нашу кровь. Хвала. Добро. — И, повернувшись к гусляру, еще несколько раз хлопнул в ладоши.

Иован потянул меня тихонько за рукав, и мы вышли с ним из душной комнаты на улицу.

Он шагал крупно, смотря перед собой, сосредоточившись на какой-то мысли. Наконец, заговорил, но явно не о том, о чем думал:

— Какой пир в этом маленьком несчастном селе! И откуда это они столько всего наскребли?»

11

«…Налево и направо от дороги, у скалистых выступов взгорья, беспорядочно лепились низенькие хаты-поземушки, крытые на два ската полусгнившей соломой. Усадьбы — мелкие клочки земли, огороженные каменными стенами с наваленными на них ветками колючих кустарников, — были похожи больше на огромные корзины с землей, чем на поля. Ну, точь-с-точь макет какой-то допотопной деревни, который я видел когда-то в музее!

Милетич с тоской смотрел по сторонам.

— Зайдем в эту хату, братко, — предложил он. — Посмотришь, как живут наши селяки. Кажется, здесь остановился Вучетин. Узнаем, кстати, когда выступать.

Мы вошли в сени, пропахшие куриным пометом, а из них в небольшую, дочерна закопченную каморку с крохотным отверстием-окном, затянутым бычьим пузырем вместо стекла.

В полутьме на земляном полу возились в ворохе соломы трое полуголых ребятишек с тонкими кривыми ногами. Жадно поблескивая глазенками, они подошли к нам, исподлобья посматривая на нас с просящим и мрачным выражением на худых синеватых личиках.

Четвертый мальчик, лет тринадцати, видимо, только что принес из лесу бадняк — маленький стройный дубок с листьями, сохранившими зеленый цвет. По обряду его предстояло бросить в огонь, и пламя должно было символизировать сияние, будто бы появившееся в небе в момент рождения Христа. Дубок стоял в углу, и мальчик любовался им, явно не решаясь сжечь его, как требовал обычай. Увидев нас, он, смущаясь, прикрыл отрепьями свое полуголое тело.

— Добар дан,[32] — печальным голосом приветствовал нас сгорбленный, обросший мужчина, поднимаясь от огнища. — Вы к командиру? Его нет. Он пошел за чорбой для этих галчат. Извольте садиться.

Мы присели на корточках у огня. Под котелком с кукурузой, подвешенным на веревке к кровельной жерди, слабо разгорался сырой бурьян.

Я осмотрелся. В хате не было ни скамеек, ни стола. То ли их вовсе не имелось у селяка, то ли он их убрал, так как, по словам Иована, «богородица и праведный Иосиф в этот день тоже не пользовались мебелью». На колышках, вбитых в стену, висели венки лука и стручки красного перца, торба и что-то похожее на одежду. На полках стояла убогая глиняная посуда. В углу были устроены палати из досок на сохах, покрытые рядном, — кровать, одна на всю семью. И больше ничего.

— Как тебя звать? — спросил Иован хозяина.

— Вуйя Христич.

Спохватившись, он начал оправдываться и извиняться, что, кроме вареной кукурузы, ему нечем нас угостить.

Он предложил нам вымыть руки. Откуда-то из-под палатей он достал большое красное яблоко и опустил его в таз с чистой водой.

— Чтобы вы были такими же здоровыми, крепкими и румяными, как это яблоко, — пояснил он.

Вуйя Христич опять порылся под палатями и бережно поднес нам новый полотняный рушник, вышитый на концах красной вязью. На фоне зубчатой башни мы прочли: Сталин, и нищая лачуга вмиг представилась нам и наряднее и светлее.

— Жена вышивала, да? — просиял Иован. — А где же она?

— Четники зарезали, — глухо ответил Христич.

— За что?

— За этот рушник. У нас было два таких. Этот лежал спрятанный, а другой висел на стене. Они его, как увидели, схватили, закричали: «Ага, здесь коммунисты!..»

— Зарезали маму ножом, черти косматые. Фашисты! — высоким голоском крикнул старший мальчик.

Он был страшно худ. Сквозь оттопыренные уши просвечивало пламя очага.

— Я им еще покажу! — добавил он угрюмо.

— Правильно, — сказал Иован. — По этому случаю не зажечь ли нам бадняк?

— Зажжем! — согласился мальчик.

Они вместе взяли из угла дубок и торжественно положили его листьями на огнище. Сноп искр прыснул к черной, будто обугленной, дымившейся крыше. Вверху зашевелилась длинная бахрома копоти.

Дети взвизгнули от радостного удивления.

— Многие лета вам, — взволнованно произнес Милетич. — Сколько здесь искр, столько желаю вам счастья, столько добра, столько урожая в следующем году. Да будет так!

— Аминь! Христос се роди,[33] — благоговейно пробормотал Христич, расстилая перед нами коврик из козьей шерсти и раскладывая на нем скудное угощение: вареную кукурузу, каштаны, лесные орехи.

— Ваистину се роди! Ваистину се роди! — закричали ребята и принялись кувыркаться на соломе и ворошить ее, разыскивая монету, брошенную Иованом, смеясь и пища на все лады тоненькими голосами: — Пийю, пийю, квак, квак! Пийю, пийю, квак, квак!

Это они накликали в дом кур и гусей, чтобы их было побольше в следующем году.

— Дай бог, дай бог, — задумчиво повторил Вуйя Христич и вдруг добавил: — Только бог и русские могут нас спасти.

— Ну, бог-то тут не при чем… А советские люди, такие, как он, — Иован указал на меня, — это верно нам помогают. Счастье к нам идет от них.

Христич растерянно, слабо улыбнулся:

— Рус? Прави рус?

Он, кажется, не совсем поверил, что я русский, но любопытство и надежда блеснули в его воспаленных, отекших глазах. А старший мальчик так и впился в меня взглядом.

— Знай, отец, — продолжал Иован, — наш праздник еще придет. Он уже близок. Но он не придет сам собой. Ты знаешь, что сказал товарищ Сталин? «Победа, — сказал он, — не дается без борьбы и напряжения. Она берется с боя». И мы возьмем ее с боя, отец, клянусь тебе в этом своей честью. Ведь так, брат Николай? Мы вместе завоюем победу.

В это время дверь отворилась. Вошел командир батальона Вучетин. Он поставил на коврик манерку с горячей чорбой и сказал:

— Ну вот, стол накрыт. Присаживайтесь, птенцы!

Дети с раскрытыми ртами сейчас же подвинулись к котелку. Только старший мальчик остался стоять неподвижно, не спуская с меня глаз.

— А вы, Корчагин, — сказал Вучетин, заметив нас, — не тратьте понапрасну времени. Завтра рано выступать. Вместе с Загоряновым, — командир тепло взглянул на меня, — проследите, чтобы оружие у бойцов было в образцовом порядке. Как в Красной Армии. Хорошо?

Весь вечер мы спешно готовились к предстоящему бою. Братья Станковы возились со своим минометом. Коце Петковский, напевая что-то про себя, смазывал затвор противотанкового ружья, добиваясь плавности в его работе. Другие старательно чистили трофейные автоматы и карабины, большей частью изъеденные ржавчиной, с раздутыми стволами, и вслух мечтали о том, как они добудут себе в Сине лучшее оружие.

А по селу, залитому белесым светом луны, заходя в дома, бродили парни и девушки, ряженые апостолами и пастухами, в вывороченных тулупах, с бараньими хвостами на смушковых шапках, с наклеенными усами и бородами из козьей шерсти. Они несли картину, изображавшую младенца в яслях, и протяжно пели: «Ой, коледо, коледо». Ввалились они и к нам в сарай, звеня бубенчиками, пришитыми к варежкам.

— Здоровье и веселье!

Бойцы сдержанно отвечали. Им было не до колядок.

— Садитесь, — пригласил вошедших Иован. — Есть хорошие новости.

Он рассказал им о том, как братья-русы на всех фронтах бьют и гонят немцев, все ближе и ближе подходят к Балканам, — недалек день встречи! И вот, святочная картина уже очутилась в углу, гости отклеивали усы и бороды, слушали, затаив дыхание, а потом звонкими, молодыми голосами подхватили песню:

С Дона, с Волги и с Урала…»

12

Катнич был взволнован и обескуражен. Положительно ему не повезло. Обед был так хорошо задуман, и вот все пошло насмарку. Когда гости разошлись, Катнич припер к стенке председателя народного комитета.

— Идиот ты этакий, — шипел он, срывая с его лацкана красный бант. — И где это, черт бы тебя подрал, ты раздобыл такого гусляра? Пусть он немедленно сочинит такую же поэму о нашем вожде Тито, как о Марко Кралевиче! Под твою ответственность! Слышишь?

Председатель вылетел из своего дома красный, перепуганный насмерть.

Тем временем ординарец Катнича, курчавый партизан с плутоватыми глазами, носивший кличку Пантера, быстро смолол кофейные зерна на маленькой медной, похожей на ручную гранату мельнице, которую вместе с джезвой[34] и фарфоровой чашкой всегда возил в торбе за своим начальником, и тут же на огнище сварил кофе.

Но ни нагоняй председателю комитета, ни ароматный кофе с пенкой наверху не могли рассеять мрачного настроения Ранковича. Он продолжал неподвижно и молча сидеть в кресле. Гнев его, внешне почти неприметный, остывал медленно.

Наконец, он что-то забормотал. Катнич в замешательстве метнулся к нему, кивнув Пантере, чтобы тот удалился.

— Не волнуйся, — насмешливо процедил Ранкович.

Холодный взгляд его злых глаз наводил на Катнича ужас.

— Я доволен твоей работой, комиссар!

Катнич вздрогнул.

— Мне остается только объявить тебе благодарность за воспитание людей в духе безграничной любви к СССР, в духе вечной дружбы с СССР, в духе абсолютного понимания великой роли СССР, — язвительно говорил Ранкович. — Ты оказался таким же прекрасным воспитателем, как и Слободан Милоевич, который случайно погиб… Я даже не ожидал, что посеянные им семена упали на такую благодатную почву и проросли так пышно. В этом и твоя заслуга, конечно.

Катнич молчал, поникнув головой. Он подозревал, что именно попытки анализировать и критиковать действия руководства явились причиной «случайной гибели» его предшественника, политкомиссара Милоевича.

Ранкович на цыпочках подошел к двери и с размаху толкнул ее ногой. Она распахнулась с треском. Убедившись, что за дверью никто не подслушивает и охрана находится в коридоре, он снова опустился на стул.

— Эта стенгазета…

— Я ее уничтожу! — весь встрепенулся Катнич.

— Ни в коем случае! Ты только выдашь себя! — Ранкович нагнулся к самому его лицу. — Из нее так и прет всем советским. Это просто умилительно. Понятно, почему этот Загорянов чувствует себя здесь совсем как дома.

Катнич сделал отстраняющий жест, выражавший не то отчаяние, не то решимость.

— Ты что-нибудь придумал? — чуть слышно спросил Ранкович.

— Нет еще, но…

— Не беспокойся. Я сам займусь твоим батальоном. Бой за Синь… Я думаю, что твои руссофилы не будут щадить своих жизней ради того, чтобы не пустить горных стрелков из дивизии «Дубовый лист» на восток, в Россию?

В глазах Катнича мелькнул испуг. Теперь он понял, почему на помощь черногорцам пошло не два батальона, а один. «Явно на гибель!» Как бы уловив его мысль, Ранкович сухо засмеялся и сказал:

— Разрешаю тебе немного опоздать. Задержись пока здесь.

Все уладилось. Пили кофе и оживленно разговаривали, довольные друг другом. Катнич посвятил Ранковича в замысел своего научно-политического трактата о русско-сербских отношениях в прошлом и клялся, что блестяще защитит в нем национальное достоинство югославов, подчеркнет ведущую роль сербской нации, осветит историческое дело России — освобождение Сербии от турецкого варварства как лицемерное…

— И почему это мы всегда должны смотреть на других? — разглагольствовал он. — Мы сделаем так, что другие будут смотреть на нас. Например, такая соседка, как Болгария… Я прав?

Ранкович рассеянно кивнул головой. Он думал о своем…

13

Перед окнами застучали копыта лошадей, послышалась громкая английская речь.

— Союзники! — поднялся со своего места Ранкович. — Быстро, Блажко, наведи порядок на столе!

Пока Ранкович встречал у крыльца гостей, Катнич впопыхах сваливал недоеденные куски мяса и пирогов с тарелок на блюда, смахивал со скатерти крошки, большим клетчатым носовым платком обтер несколько тарелок, ножей и вилок.

Дверь распахнулась.

— Честь имею! Очень рад! — говорил Ранкович, пропуская в зал подполковника Маккарвера, а за ним капитана Пинча и комиссара бригады Добривое Магдича.

— Союзники! Наши дорогие союзники! — воскликнул Катнич и с радушной улыбкой кинулся им навстречу.

— Хэлоу! Здраво! — Маккарвер с силой потряс руку Катнича. — Вы кто?

— Политкомиссар Шумадийского батальона Блажо Катнич!

— Батальона? Очень хорошо!

— Прошу, господа, к столу, — позвал Ранкович.

— Как приятно вырваться из холодных снегов и угрюмых гор на оперативный простор такого изобилия! — гудел Маккарвер, озирая стол с остатками пиршества. — Друже Магдич, садитесь напротив, вы мне понадобитесь. А пока закусим.

— Не хотите ли попробовать? — изогнулся Катнич через стол. — Собственного изготовления.

— Что это? Коктейль! — изумился Маккарвер. — Очень мило. Вы, я вижу, расторопный парень. Присаживайтесь. Баджи Пинч, где вы там? Нас здесь, оказывается, ждали.

Англичанин не отозвался. Усевшись у огнища на низенькую скамеечку, он протянул к синеватому пламени свои закоченевшие красные руки и брезгливо поморщился. Его раздражало развязное поведение Маккарвера. Как вульгарно он чавкает, набросившись на баранину! Пинч был измучен путешествием и с трудом скрывал свое отвращение ко всему окружающему. Приходится встречать большой праздник в дороге, в какой-то корчме.

— Совершенно замерз, бедняга, — сочувственно покачал головой Маккарвер. — Отсутствие тренировки! Мой коллега не всходил на Монблан, как я, не лазил на Арарат, не шатался по Пиренеям. А вы давно из Дрвара, господин Ранкович? Как поживает маршал? Не скучает о своей пещере? Чье общество предпочитает?

— Майора Рандольфа Черчилля, — ответил Ранкович. — Он приехал из Тегерана.

Пинч, наконец, подал голос:

— Это любопытно. Мы должны спешить в ставку, полковник. Мистер Рандольф, наверное, привез с конференции «Большой тройки» массу новостей и закулисных историй. Я соскучился по его анекдотам и словесным фейерверкам.

— В которых больше пены, чем существа, как у шампанского, — заметил Маккарвер так же, как Пинч, по-английски.

— Вы ошибаетесь, сэр. Рандольф — истинный джентльмен. Веселый и остроумный. Маршалу с ним никогда не будет скучно. Интересные беседы, шахматы…

— Что касается шахмат, — иронически усмехнулся Маккарвер, поправляя галстук, — то я от этой игры отказался. Она развивает отвлеченное направление мыслей и склероз мозга. Ни то, ни другое не способствует трезвой и практической оценке вещей. Кроме того, игроки сами часто попадают в сложнейшее положение цейтнота и в опасные эндшпили, из которых не знают, как выбраться. — Он значительно посмотрел на Пинча. — Предпочитаю лаун-теннис. Этот спорт тренирует и закаляет организм… Да! Вы слышали, джентльмены, о моей разведке в Боре?

— Попович прислал нам об этом донесение, — сказал Ранкович. — Поздравляю: Тито обещал дать вам орден «Братство и единство», проект его уже разработан.

— Помогать вам — наш союзнический долг, — скромно склонил голову Маккарвер. — После Хомолья мы побывали в Хорватии, где расположен ваш полевой походный парламент. Еле отыскал в какой-то лачуге Филипповича… По тому делу, господин Ранкович, о котором мы с вами, помните, говорили? Министр рекомендовал мне Магдича.

— Я уже, со своей стороны, переговорил с ним, — шепнул Ранкович.

Маккарвер подсел к Магдичу.

— Прошу, сэр. Лучшие наши сигареты «Кэмел». — Портсигар щелкнул перед носом комиссара бригады.

Магдич был хмур и зол. Батальон, расчищавший посадочную площадку на Гламочком поле, остался там, чтобы охранять самолет союзников и чтобы обеспечить на случай нового снегопада беспрепятственный вылет. Задерживался на неопределенное время. А ждать больше было нельзя.

Перучица послал Магдича под Синь, чтобы он помог Вучетину и командиру Черногорского батальона Радовичу в организации совместных действий, но вот союзники перехватили его по дороге. Комиссар готов был грубить всем и каждому.

— Я не курю, — сухо ответил он.

— А! Партизанский аскетизм! — рассмеялся Маккарвер. — В таком случае попробуйте коктейль. Прелесть что такое.

— Извольте! — Катнич с готовностью наполнил два стакана.

— Напоминает элексир для полоскания рта, — по-английски бросил Маккарвер Пинчу.

Вдруг он поднялся с торжественным видом:

— И в своих скитаниях, джентльмены, я продумал план новой разведки, на этот раз в Сине. Осмелюсь просить вашего содействия, господин Ранкович?

Большая красная, с растопыренными пальцами рука Ранковича тяжело легла на стол.

— Опоздали. Завтра два наших батальона начнут бой за Синь.

— Бой? Без предварительной разведки? Без зондирования обороны неприятеля? Это невозможно! Вы, надеюсь, поддерживаете мое мнение, капитан Пинч?

Пинч неопределенно пожал плечами. Он решил ни на шаг не отступать больше от своего партнера, но ехать в Синь у него не было никакого желания.

— Напрасное беспокойство. Разведка уже произведена, — сказал Магдич.

Маккарвер сокрушенно развел руками, едва скрывая досаду: в Сине его поджидал фон Гольц.

— Позвольте! — он выхватил из планшета блокнот, перелистал его. — Первая бригада дислоцируется в районе Ливно, и в ее планы не входит синьская операция.

— Приказ Арсо Иовановича изменил эти планы, — медленно сказал Ранкович.

— Но… послушайте, господин Марко. — Американец смотрел в упор. — Нельзя ли в интересах дела задержать операцию?

— Не могу. Скорейший захват Синя имеет для нас важное значение, — отчеканил Ранкович к искреннему удовольствию Магдича. — Синь является узловым пунктом приморских коммуникаций противника. Он стоит на единственной дороге, соединяющей Хорватию с Черногорией. От Синя рукой подать до Сплита, а это — морской порт, и довольно большой. Захватив Синь, мы будем иметь окно в Адриатику, а отсюда и связь с внешним миром, с вами, друзья союзники!

— Да… — Маккарвер поджал губы. — Все это так. Но тем не менее мой долг союзника вас предупредить: еще одна разведка настоятельно необходима. У меня есть секретные сведения, которые мне лично надо проверить.

— Каким же образом вы их будете проверять?

— Очень просто. Я проникну в Синь переодетым. Костюм серба всегда при мне. Ради дружбы и победы нашего общего великого дела я готов на все. Люблю риск. Благородное дело, господа! — Маккарвер лихо оттопырил усы, выжидательно глядя на Ранковича. — Я вас уверяю. Все будет о’кэй! А затем бой, но уже наверняка.

Ранкович подумал.

— Не знаю, — хмуро бросил он. — Я непосредственно не руковожу боевыми операциями и не вправе что-либо изменить. Я могу вам только посоветовать незамедлительно отправиться к Синю. Может быть, и подвернется какой-нибудь случай проникнуть в Синь раньше, чем начнется бой.

— Прекрасно! Случай — бог войны! — Маккарвер удовлетворенно задымил сигаретой. — А пока, господин Марко, позвольте нам с Магдичем уединиться в какой-нибудь комнатушке для беседы на научную тему… Желательно и ваше присутствие. Интересуюсь древними кристаллическими породами и геологическими явлениями.

С подкупающей улыбкой Маккарвер взял Магдича под руку и двинулся с ним вслед за Ранковичем в другую половину дома.

Баджи Пинч, спохватившись, тоже пошел было за ними, но Маккарвер захлопнул перед ним дверь. Пинч пожал плечами и криво усмехнулся: еще одна бестактность! Выйдя на крыльцо и подышав свежим воздухом, Пинч вернулся в зал, где оставался один Катнич, и начал ровным, без интонации, голосом «по секрету» объяснять ему, что скоро Великобритания откроет здесь, на Балканах, второй фронт. Планы, касающиеся вторжения в Европу через Балканские горы, утверждал он, окутаны такой же строгой тайной, как в свое время были засекречены все приготовления союзников к высадке в Северной Африке. Английские корабли уже находятся в Италии. Фельдмаршал Вильсон ожидает только прибытия польской армии Андерса, скитающейся где-то по Среднему Востоку. Андерс, очевидно, намеревается вместе с англичанами наступать через Балканы, чтобы пройти в Польшу раньше, чем ее освободит Красная Армия.

Катнич слушал внимательно, польщенный тем, что его посвящают в тайны высшей дипломатии и стратегии.

— Вы, конечно, понимаете, — говорил Пинч с тонкой улыбкой, — какое большое дело задумал премьер-министр господин Черчилль. Мы чистосердечно и бескорыстно заинтересованы в политике стран Юго-Восточной и Центральной Европы… Мы идем с вами, как верные союзники, к лучшим перспективам, к которым когда-либо шло человечество. Наш долг, поверьте мне, служить миру, а не господствовать над ним. Британские острова — британцам. Балканы — балканцам!

Катнич поддакивал, втайне радуясь, что его будущий доклад наверняка одобрят западные друзья. Пинч был доволен своим слушателем. «Ничего, — думал он о Маккарвере с затаенной злобой, — хлопну когда-нибудь и я перед его носом югославской дверью!»

14

В эту же ночь в селе Обровац, недалеко от Синя, играли свадьбу. Невеста, с утра одетая в белое платье с блестками и сербским тысячным динаром в красном целлулоидном мешочке на груди, но пока без обуви, весь день была полна счастливого ожидания. Подруги гадали на картах и пели песни, протяжные и немножко грустные. Две из них стояли у двери и никого не впускали в комнату. Вход в нее был разрешен лишь свату и то после того, как он заплатил девушкам несколько динар — выкупил невесту. После этого сват, вспотевший от хлопот, надел на ноги Радмилы новые опанки и вывел ее из дома. С этой минуты он был обязан ее оберегать, а если ж потеряет из виду, то в наказание получит метлу.

Поздравлениями, веселым смехом, прибаутками, игрой на скрипке и свирели встретили у крыльца невесту. Она до слез смутилась, маленькая Радмила, почти еще девочка-подросток с тяжелыми черными косами, увитыми лентами, тихая и пугливая, когда очутилась в шумной, веселой толпе. Даже счастье не смогло изгнать из ее глаз печального выражения. Ее родителей недавно убили четники воеводы Джурича, приезжавшие из Сплита для реквизации продуктов. Она осталась сиротой. Никто к ней так хорошо не относился, как Велько, складный, могучий парень, но без левой руки, которую отняли по локоть в партизанской больнице. Радмиле он казался прекраснее всех. Она любила смотреть в его глаза, которые гневно сверкали, когда он рассказывал ей о своей неутоленной мести, о своей ненависти к врагам народа. Она полюбила его за то, что он не давал спуску убийцам ее отца и матери, за то, что имя Велько Матича славилось в этих краях наравне с именем его боевого друга — черногорца Станко Турича, о котором говорили, что он умеет так ловко прятаться «у лист и у траву», что неприятельский солдат пройдет рядом и заметит Станко лишь тогда, когда тот «наступит ему ногой на шею».

Радмила огляделась. Велько в толпе не было. Он ждал невесту в доме своего отца. Обычай не позволял ему видеться с нею в день свадьбы! Хорошо, что дело обошлось без церкви, — для этого нужно было бы ехать в Синь, а там немцы, да и Велько не пожелал откладывать свадьбу, он хотел, чтобы на ней присутствовал его друг Станко из Черногорского батальона, стоявшего под Синью.

Лошадь медленно тащила двуколку, украшенную бумажными цветами и вышитыми полотенцами, на которую сват усадил Радмилу. Цыган, жмурясь от удовольствия и весело подмигивая, шел около колеса и выдувал из ивовой дудки пискливые звуки. Радмила их и слышала и не слышала: странно тревожное чувство сжимало грудь — тут и радость, и страх, и неуверенность в будущем. Задумавшись, она оперлась головой на руки. Холодный ветер овевал ее горевшие щеки. От реки, из ивовых рощ, тянуло свежим запахом опавшей листвы, тронутой морозцем. Воздух пестрел снежинками, от них ресницы стали лохматыми, белыми. А над Динарскими Альпами ослепительно синело небо, и лучи солнца, ускользая за хребет, золотыми мечами бежали по склонам. И словно жаркий сгусток их проник в сердце Радмилы: оно забилось часто и громко, распространяя тепло по всему телу, и как будто готово было выскочить из груди и вместе с ветерком, уносящим прочь смутную тревогу, быстрее полететь к Велько.

Вот и дом жениха.

Сват, крепкий старик с широкими, трудовыми руками, легко снял Радмилу с двуколки. Свекровь с маленьким лицом, похожим на высохшую урючину, встретила невестку у дверей и дрожащими руками, словно боясь доверить благополучие дома этой неопытной девушке, поднесла ей сито с пшеницей. Радмила, помня наставления свата, разбросала зерна по двору, а сито кинула на крышу. Затем ей подали ребенка. Она поцеловала его в знак того, что так же будет любить и холить своих детей.

По разостланному полотну невеста вошла в горницу, убранную дубовыми ветками, думая лишь о том, чтобы поскорее кончился этот старинный обряд и сват разрешил бы ей сесть рядом с женихом за накрытый стол. Поскорей бы началось самое веселое — танцы.

Наконец, она вместе с милым!

— Знакомься, — сказал Велько. — Это мой друг Станко. Я тебе о нем говорил.

В голосе Велько звучала гордость.

Радмила подняла глаза. Так вот он каков, юнак Станко Турич! Широкоплечий, загорелый, лицо точеное, глаза серые с голубинкой. Красавец! Он пришел на свадьбу вместе со своим приятелем Стояном Подказарацом, тоже юным богатырем, но застенчивым и стеснительным, как девушка. С его лица не сходило наивно-изумленное выражение, словно он совсем не ожидал попасть в дом, где столько веселья, музыки, еды и вина. Он не справлялся со своими руками, привыкшими ловко держать лишь оружие, не знал, куда их девать, ронял вилку и нож, и густо покраснел, когда ему предложили выпить в честь молодых стакан ракийи.

— Я не пью, — пробормотал он. — Нам нельзя.

Не стал пить и Станко. Он тоже дал себе слово: до победы не пить ни вина, ни ракийи, ни сливовицы, подавлять в себе все желания, хотя бы на миг отвлекающие, уводящие в сторону от главного, чем он живет сейчас, в дни суровой борьбы с врагом. Он и Стоян даже свадебных песен не пели, лишь слушали их с любопытством.

Но зато как они оба танцевали! Будто перышко, подхватывали Радмилу.

Старый скрипач, длинноволосый, седой, то с важной миной медленно тянул смычком по струнам, то ударял по ним быстро и резко, выкрикивая:

— Их, га! А-ах! Ух, га-га!

Пот лил с его морщинистого лба. Ему дали вина. Он взял кубок зубами и, опрокидывая голову, выпил вино, не переставая играть.

Стоян и Станко с увлечением кружились в «шарено коло». Не раз, бывало, и на позициях, под ледяным ветром так же вот согревались. Не раз в пурге хоровода забывали о снежной пурге. Стояну нравилась подруга Радмилы Неда, бойкая проворная девушка, гибкая, как лозинка. Ее черные глаза на остром розовом лице смутили парня. Он ускользнул из круга. Неда подошла к нему. Они сели в углу на лавке.

— Устал? — спросила Неда с участием.

— Да, — сказал Стоян, хотя мог бы сейчас же без передышки перевалить через Динарские Альпы.

— А вы скоро прогоните из Синя швабов?

— Скоро, — ответил Стоян, опять становясь серьезным.

— Там у меня живет сестра.

Он промолчал, виновато улыбнувшись.

— А у вас есть любимая девушка?

Стоян посмотрел на Турича взглядом, просящим о выручке.

— Как ее звать? Скучаете по ней? — выпытывала Неда, с восхищением глядя на героя и невольно завидуя избраннице его сердца.

Стоян Подказарац встал.

— У меня еще никого нет, — тихо сказал он с пылающим лицом. — Извините, нам пора.

И он отошел к Станко. Вскоре оба черногорца, горячо пожелав молодым полного и безоблачного счастья, уже шагали к месту расположения батальона.

А в доме Обрена Матича веселились до утра. Сват, потерявший невесту, плясал с метлой, и ему первому Радмила, уже в качестве молодой хозяйки дома, поднесла утром стакан горячей ракийи…

15

«…Наша колонна стала длиннее. Из новичков, молодых и старых, составилось целое отделение. Был здесь и старик Али Фехти в красной феске, овчинном полушубке и суконных гекширах.[35]

Он не забыл, как в 1914 году, да и совсем еще недавно, сербы и хорваты резали мусульман. Вначале он думал, что партизаны пойдут тем же путем — «против турок». Но сейчас при виде вооруженных людей с красными звездами на пилотках его охватывает чувство спокойствия и безопасности… Были и девушки в спортивных брюках, наскоро перешитых из итальянских шинелей, в жакетках и джемперах. Были и совсем еще юные пареньки, кто в опанках, а кто в деревянных сабо, в старомодных поддевках — кунях с узкими рукавами, расшитыми по краям толстыми голубыми шнурами, в ватниках и полуплащах из овечьей шерсти. За поясами у них торчали кривые ножи-косиеры, которыми рубят кустарник на корм окоту, немецкие штыки, дедовские ятаганы и пистолеты в оправе из серебра. Один парень, низенький, худенький, вооружился длинным арнаутским ружьем, рыжим от ржавчины, но с уцелевшей перламутровой насечкой. Он гордо держал его на плече. Так, наверное, выглядели народные ополченцы в прошлом веке, когда поднимались против турок.

Мальчик, сын Христича, стоя у порога, долго смотрел задумчивыми, мечтательными глазами, как мы строились, потом решительно подошел к Вучетину:

— Я пойду с вами, друже командир. Можно?

Отец не стал его отговаривать.

— У меня погибли в этой войне два взрослых сына, — сказал он Вучетину. — Но, видишь, еще подрастают четверо. Не будь их, я и сам бы пошел. Пусть идет Васко. Поскорей бы только кончалась война… Спаси вас, божий угодниче святой Саво и ты, святая богородица, — говорил он, крестясь и обращаясь уже ко всем бойцам. — Подкрепи здоровьем и терпеньем всякого солдата, кто борется за свободу золотую, кто лежит в снегу, холодает и голодает. Не дай ему погибнуть от неприятеля. А если кто и погибнет, так пусть умрет по-юнацки, со славой… Бейте крепче фашистов, юнаки!

Он прощался не с одним сыном, а со всеми бойцами. Не одного его провожал, а всех, свое родное войско.

— Напред! — раздалась команда.

Томаш Вучетин повел батальон дальше, не дожидаясь Катнича. Командирам рот было сообщено, что политкомиссар задержался у Ранковича по неотложному делу и скоро нас догонит.

Наш взвод опять мел в голове колонны. Маленькое, выцветшее, никогда не знавшее чехла знамя в руках Джуро Филипповича трепетало на коротком древке, как пламя на ветру.

— Ты видишь? Нет, ты видишь, брате? — возбужденно говорил Милетич, шагая рядом со мной. — Сегодня нас больше, чем было вчера, а завтра будет больше, чем сегодня. Что значит народное войско! Все идут с нами — нам верят. Мы скорее погибнем, чем обманем надежды Вуйи Христича, который отдал нам своего сына. Знамя наше было ярче и больше, когда оно развевалось над горой Космай и в Ужице, где мы расправляли свои крылья, — продолжал Иован. — Но теперь оно нам еще дороже. За ним, братко, мы пойдем в огонь и в воду. Наш первый политкомиссар Слободан Милоевич собирал шахтеров под этим знаменем еще в начале восстания… Первый знаменосец погиб в Лознице, второй — под Гацко. Знамя взял Джуро, и вот несет его, и все за ним идут. Видишь, как этот паренек на него смотрит? Тоже чувствует себя партизаном.

Васко Христич вприпрыжку шел сбоку и, подняв голову, жмурясь от солнца и улыбаясь, смотрел на реявшее над ним алое полотнище. Он ни разу с того момента, как батальон вышел из села, не обернулся назад, шел гордо и важно, и карие, как ядра каленых орехов, глаза его на бледном курносом лице сияли торжеством.

— Еще один борец за свое будущее. Уж он задаст перцу фашистам и в первую очередь четникам! А ты знаешь, почему он пошел с нами? Потому, брате Николай, что ты тоже с нами. Ты слышал, что сказал его отец Вуйя? «Только бог и русские могут нас спасти». То, что он и бога сюда приплел, это не так важно. Это по старой привычке. А вот насчет русских у нас все так думают. Имя Сталина на высокой скале помнишь? А сейчас мы увидели его у Вуйи на полотенце. Это имя у нас у всех в сердцах. Правду я говорю, Байо?

— Правда. Сталин поднял нас на борьбу.

— Он далеко, но все знает и помогает нам, — сказал Петковский, любовно покосившись на свое ПТР. — Это точно.

— А я обязательно увижу Сталина! — звонким от волнения голосом воскликнул Васко.

Он посмотрел на меня посветлевшими глазами, на его щеках вспыхнул темный румянец.

— Когда кончится война, возьмешь меня, Николай, в Москву?

В этом взволнованном вопросе, казалось, выразились все самые сокровенные мечты мальчика. Я обнял его за плечи:

— Возьму. И в день большого праздника ты увидишь товарища Сталина, когда мы будем идти мимо трибуны.

Словно весенний светлый луч горячего солнца, примчавшийся с голубых пространств русских равнин, пробежал по суровым лицам партизан. Они ускорили шаг и подхватили песню, которую запел Байо.

В этой песне, сочиненной недавно Петковским, говорилось о Красной Армии, о том, как она бьет немцев на севере и на западе, а «на югу седе юнаци — црногорци и босняци», уверенные, что советские солдаты скоро придут к ним на помощь.

— А чудесное все-таки у нас войско, брате Николай! — опять воодушевился Милетич. — Подумай только. Никем не обученное, кое-как вооруженное, без всяких баз снабжения, без тыла, а как борется! Растет и побеждает! Несмотря ни на что! Сколько всего терпит, сколько страдает, сколько проливает крови, а всегда такое бодрое, такое веселое, такое быстрое! И все это потому, что мы надеемся на вас, на товарища Сталина… Увидишь завтра черногорцев — вот молодцы! Встретимся с Подказарацем. Я тебе о нем еще не говорил? О, это наш герой! Вучетин ему обрадуется и не знаю как! Друзья! Вместе в Ловченском отряде были. Первые партизаны в Черногории!

Я попросил подробнее рассказать о Вучетине. Я о нем почти ничего не знал.

По словам Иована, Томаш Вучетин тоже жил до войны в Белграде. Он сын городского учителя из Риеки-Черноевича. Еще в детстве у отца научился русскому языку. Окончил факультет славянской филологии. Под влиянием русской литературы, особенно Некрасова и Щедрина, стал писать. В газете «Политика» часто помещались его рассказы и очерки, в которых правдиво, неприкрашенно описывалась суровая жизнь черногорского народа. Но кое-кому они, по-видимому, не нравились, и Вучетина уволили из «Политики». Он мог бы писать по заказу, мог бы беспечно проводить время в притонах богемы, таких, как «Три шешира» и «Два елена»,[36] или в «Гусарском броде», загородной вилле, построенной в виде корабля, где все и было, как на пиратском корабле. Но нет! Вучетин был не из тех, кто там пил и дебоширил. Он не появлялся в компании таких поэтов, как Коча Попович и Дединц. Ютился Томаш в какой-то полуподвальной сырой комнатке, зарабатывая себе на жизнь уроками, перепиской, ролей актерам и разноской по квартирам молока и свежих булок. Переводил Горького и Фадеева. Иногда удавалось печататься в журнале «Остриженный еж», который назывался так потому, что цензура жестоко стригла того ежа, а он нещадно колол своими сатирическими иглами бюрократов, ханжей и реакционеров. В этом журнале Вучетин печатал и свои переводы из советского «Крокодила». Его перу принадлежали и письма за подписью «Ваш народный отец Тодор», в которых метко высмеивалась деятельность толстого, круглого, с большим животом и короткими ногами Тодора Топича — «народного» представителя от города Лесковаца в парламенте.

Тяжелая жизнь сказалась. Вучетин заболел туберкулезом и решил вернуться на свою родину, к суровой и простой жизни на катунах, по которым растекается теплое дыхание Адриатического моря. Там воздух всегда чистый и здоровый. Вучетин ездил по деревням и горным пастбищам и всюду, беседуя с людьми, читал им напечатанные на машинке отрывки из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Черногорцы узнавали в страданиях русских крестьян — героев некрасовской поэмы — свои мытарства, свои страдания. Вучетин показывал также фотографию советского комбайна, работающего на необозримом пшеничном поле. Этот снимок подарил ему на память один знакомый корреспондент, и люди, рассматривая его, старались представить себе, как изменилась жизнь в России при советской власти… У Вучетина появилось много друзей. Одним из них был ученик средней технической школы в Цетинье Стоян Подказарац. В воскресный день юноша пешком приходил в Риеку-Черноевичи к Вучетину. Вместе ушли они и на высоты Ловчена, едва только в Черногории выстрелила первая партизанская винтовка. А когда организовался большой Ловченский отряд, Вучетин стал в нем руководителем партийной группы. Все бойцы его любили. Не ладил с ним лишь командир отряда Пеко Дапчевич, из-за него Вучетину и пришлось уйти из отряда.

Я заинтересовался: почему? Меня удивило, что такой внешне спокойный и, видимо, скромный человек, как Вучетин, мог с кем-либо быть на ножах. Иован пожал плечами в ответ. Дапчевич — большой человек, командует теперь корпусом и всеми войсками НОВЮ в Черногории. С Тито он запросто. Командир нашего корпуса Попович — его первый друг: вместе были в Испании. Только Дапчевич вернулся в Югославию позже — уже в июле 1941 года. Попав из французского концлагеря в Германию, он там задержался, работал в Стаере на оружейной фабрике, сидел в тюрьме, откуда бежал и с трудом пробрался в Черногорию. Тито назначил его членом областного комитета партии в Цетинье для военного руководства восстанием.

И все-таки Вучетин с ним не поладил, не раз выступал против его решений. Например, был такой случай. Партизаны захватили итальянский пароход «Скендербег», груженный продовольствием. А Дапчевич вместо того, чтобы воспользоваться этими трофеями, продолжал реквизировать хлеб и мясо у голодавших крестьян. Партизаны возмущались. Тогда он отдал приказ расстреливать всех, кто осмелится критиковать действия командования. Пока шли споры и отдавались приказы, пароход со всем грузом попал в руки четников…

В другой раз Дапчевич не прислал помощи тремстам партизанам, которые в секторе Лешанская-нахия[37] вели неравный бой с пятью тысячами итальянцев…

Каждый раз в таких случаях Вучетин крупно спорил с Дапчевичем. В конце концов Дапчевич отослал его в распоряжение ЦК партии. С Вучетиным отправился в Боснию через стремнины и утесы Комского хребта и Стоян Подказарац. Но Вучетин не остался в ЦК, где ему предложили канцелярскую работу, а ушел рядовым в Шумадийский батальон к Перучице. Вместе с ним в ряды бойцов вступил и Стоян. Оба научились у Слободана Милоевича изготовлять мины, а потом Стоян перешел в Черногорский батальон: там не было специалиста-подрывника. Теперь о нем ходит слава как о герое и смелом диверсанте.

— Вот уж будет радость для Вучетина, когда он увидит Стояна! — повторил Милетич. — Стоян для него, что сын. Ведь у Вучетина погибла вся семья: фашисты убили. Сейчас его семья — это мы, весь наш батальон. Он, как отец, у которого куча детей. Всех он любит, обо всех думает, о каждом печется. По виду он суховат, деловит, а в сердце ласка и теплота. Настоящий коммунист! Хотел бы я таким быть…

Голубое морозное небо, яркое солнце, скорая встреча с черногорцами и близость Синя — все радовало нас.

И батальон шагал размашисто, словно бы летел вперед, опьяненный светом солнца, звонкостью подмерзшей за ночь дороги, видом продымленного, но бесконечно дорогого и непобедимого красного знамени, которое Джуро развернул и держал высоко и как-то особенно гордо.

Синь уже был недалеко. Доносилось сухое и редкое погромыхивание орудий.

Меня подозвал Вучетин. Мы пошли с ним по обочине дороги. Глаза у него были строгие, спокойные.

— Друже Загорянов, — начал он, — я собираюсь пригласить вас сегодня вечером на военное совещание. Мне хочется обсудить предстоящую операцию вместе с командиром Черногорского батальона Тодором Радовичем в вашем присутствии. Я хочу вас познакомить с нашей партизанской тактикой, а от вас услышать о том, как действовал бы советский командир в условиях открытого боя за город.

— Хорошо, — согласился я.

— Данные обстановки я вам сообщу на привале в Обровац.

Вучетин пожал мою руку и поспешил вперед. Вдали, там, где серо-лиловое облачко сливалось с темно-бурой щетиной рощи, у подножия горы Висока, завиднелся городок: белые дома, черепичные крыши, высокий готический шпиль церкви. Синь! Нас разделяла ровная долина, поросшая кустарником и мелколесьем.

Рассредоточившись, мы подходили к селу Обровац. Неожиданно из заиндевевшей дубовой рощи с громкой песней нам навстречу вышли черногорцы.

Мы ускорили шаг, они тоже почти бежали. У перекрестка дорог сошлись. Смуглые, навсегда обожженные солнцем, черноволосые, с карими и голубыми глазами, сурово-радостные и счастливые черногорцы кинулись нас обнимать.

— Добро дошли, братья шумадийцы?

— Добро! Привет юнакам Черной горы!

— Счастливая встреча!

— Как поживаешь, Перо?

— Хвала богу! Как ты, Мирко?

Бойцы обоих батальонов горячо и шумно приветствовали друг друга.

— Я торопился к тебе, Тодор! — Вучетин обнял командира черногорцев — высокого, сухощавого, с угольно-черными густыми бровями, одетого в потрепанную шинель.

— Борьба нас разъединила, — растроганно отвечал Радович, целуя звезду на пилотке Вучетина, — борьба же и соединяет нас. Ничего, что нас мало. Все равно не поздоровится оккупантам в Сине.

— Теперь нас много! — кричал Милетич, прорываясь в толпу черногорцев.

— Нас и русских двести миллионов! — зычно откликнулся красивый голубоглазый парень с осанкой атлета-воина.

— Стоян! Стоян! — Иован бросился в его объятия. — Жив, здоров?! Как твои успехи?

— Недавно подорвал еще один броневик. Он шел в Синь из Книна. А как у вас? Почему засиделись под Ливно?

— И не спрашивай! Споем лучше.

Милетич и Подказарац затянули черногорскую песню «В счастье и в несчастье». В этой песне говорится о крепкой дружбе всех славянских народов, о том, что они всегда вместе — и в радости и в горе.

Вдруг Иован замолчал и подошел ко мне. Переставали петь и другие. Песня мало-помалу стихла. Бойцы оборачивались в сторону гор, откуда быстро приближался отряд конных.

— Опять они! — тихо сказал Иован. — Чего им надо?

Всадники подскакали вплотную. Ряболицый большеголовый председатель корпусного трибунала с длинными щетинистыми волосами, торчавшими из-под пилотки, как малярная кисть, неторопливо спешился, поправил сбившийся на живот огромный маузер и так же неторопливо подошел к Радовичу.

— Вы были вчера в селе Обровац?

— Рядом стояли, — ответил Радович, спокойно выдерживая сверлящий взгляд.

— У вас есть такой… Станко Турич?

— Есть.

— А Стоян Подказарац?

— Это наши герои.

— Где они, эти орлы?

Оба партизана приблизились к рябому коннику, с любопытством глядя на него. Тот, бросив на них быстрый взгляд, поднес к глазам висевшую через плечо планшетку с какой-то бумагой под целлулоидом и хриплым крикливым голосом спросил:

— Вы гуляли в Обровац на свадьбе у селяка Обрена Матича?

— Гуляли, а что? — Стоян улыбался.

— Пили ракийю? Плясали? Целовались с женщинами?

Парни смущенно переглянулись.

— Ваше дело рассмотрел вчера военный трибунал корпуса, — с растяжкой продолжал рябой, заглядывая в планшетку. — Вы напились пьяными, позволили себе разные безобразные выходки, а главное, выболтали такие вещи, которые являются военной тайной. Этим вы нарушили революционную дисциплину. Я объявляю вам приговор. Именем народа…

Он еще не успел окончить как два других, ранее спешившихся конника, вставших позади Турича и Подказараца, выхватили из карманов шуб револьверы и выстрелили партизанам в затылки.

Турич упал без звука, раскинув руки, а Подказарац только зашатался. Он стоял молча, опираясь рукой на винтовку, как бы показывая всем, что только в таком положении достойно умирать юнаку. В широко раскрытых, остановившихся глазах его гасло изумление. Он рухнул лицом в снег, когда стрелявшие ткнули его в спину кулаками.

Все это произошло непередаваемо быстро и настолько внезапно, что все мы опомнились лишь тогда, когда группа конных, окинув нас угрожающими взглядами, с гиком и присвистом уже помчалась обратно. Они умчались, а над заснеженным полем, порозовевшим от закатного солнца, где всего несколько минут назад было так оживленно и шумно, легла зловещая, полная смутной тревоги тишина.

16

«…Мы с Иованом медленно шли через лагерь, иногда прислушиваясь к тихим голосам в шалашах. Люди были возмущены и подавлены тем, что произошло днем. Имена Стояна и Станко произносились взволнованным шепотом. И казалось, что в этом шепоте, как в порывистых дуновениях ветра перед бурей, таится что-то грозное. «Почему не протестуют, почему терпят?» — думал я. Не нравилось мне и настроение Иована. Еще утром оживленный, бодрый, он снова пал духом. Опять будто нависла над ним опасность, опять он ждал, что верховые в овчинных шубах вот-вот приедут с новым решением военного трибунала — на этот раз по делу о его боговинской «самоинициативе». Я упрекал его в пассивности и предлагал написать обо всем Ранковичу.

— Это ни к чему не приведет, — безнадежно сказал он.

— Но почему? — допытывался я. — Почему? Ты говоришь, что Катнич бессилен, комиссар бригады Магдич тоже ничего не может изменить… Но ведь Ранкович — член Политбюро ЦК.

Я горячо убеждал Иована в том, что с перегибами нужно бороться, нельзя молчать и все сносить покорно. Он спорил со мной и даже пытался объяснить необходимость суровых мер тем, что армия еще плохо организована.

— Не до того сейчас Ранковичу, пойми, — говорил Иован. — Да и не захочет он разговаривать об этом, он доверяет своим подчиненным и уверен в их правоте. А, кроме того, поздно, и нам предстоит бой. Теперь уж делу не поможешь.

Тяжело было у меня на душе. Я воочию убедился, что Милетич не преувеличивал, рассказывая о страшных приговорах трибуналов, которые немедленно приводились в исполнение. Все во мне восставало против такого рода свирепой дисциплины, почти что террора, основанной не на сознательном понимании условий, способствующих достижению победы, а на страхе перед суровым наказанием.

Нервы у нас с Иованом были настолько взвинчены, что мы оба вздрогнули, когда где-то вдали ударил внезапный ружейный выстрел. В ответ прозвучала короткая пулеметная очередь. Цепочкой промчались по темному небу красно-зеленые шарики трассирующих пуль. Над окраиной города повис расплывчатый купол бледного в тумане ракетного света.

На серо-синем небе проступила узкая оранжевая полоска молодого месяца, округленная матовым сиянием. Над самой землей плыл косяк сизого тумана, за которым исчезал город, не стало видно далей, потерялось представление о просторе. Деревья как бы повисли во мгле.

Свою походную палатку Томаш Вучетин раскинул у опушки дубовой рощи. Отсюда Синь был хорошо виден днем: низкие каменные дома с крутыми крышами, тесно обступившие высокий костел и приземистый православный храм, похожий на кубышку, и дом градоправителя с круглой башней, на которой, как хищная птица, встряхивающая крыльями, трепыхался фашистский флаг.

Мы вошли в палатку Вучетина.

…Над раскладным столиком колебалось слабенькое пламя свечи. Хлесткие порывы ветра продавливали полотно палатки и, проникая внутрь, забивали огонек. Он порывисто метался из стороны в сторону, готовый ежеминутно погаснуть. Неровный свет коптилки освещал лишь Вучетина, расположившегося со своими топографическими картами на бревне за столиком. Казалось, что в палатке никого больше нет. Но я знал, что по темным углам сидели командиры и политкомиссары рот обоих батальонов; я слышал подле себя короткое покашливание Тодора Радовича, а напротив различал силуэт Кичи Янкова.

Шло военное совещание.

— Обычно мы действуем из засады, — говорил Вучетин, поглядывая на меня. — Спрячемся за деревьями или за камнями, притаимся, молчим и ждем неприятеля. В тех местах его ждем, где он не может использовать против нас ни танки, ни артиллерию. Подпустим к себе поближе и стреляем в упор, как у нас говорят, в усы и зубы, а потом бросаемся в рукопашную. Нам помогают горы, лес, непогода и тьма. Это самые надежные наши союзники… Почти все города мы отбивали в ночных боях. У нас уже выработались свои, довольно четкие оперативно-тактические принципы, правила и способы ведения народной войны. Наши бойцы энергичны, выносливы и решительны. У них хорошие военные способности. В этом не раз убеждались братья-русские, с которыми во многих войнах мы сражались плечом к плечу: и против турок, и против Наполеона, и против немцев, и если не сковать инициативы и воли наших бойцов, если не ослабить их энергии, то они способны изобрести маневр ловкий, быстрый, умелый и геройски его выполнить.

Вучетин откашлялся и помолчал, обводя командиров усталыми глазами.

— Сейчас скажет, что операция отменяется, — шепнул мне Милетич.

Я же чувствовал, что вовсе не к тому клонит Вучетин. Я понимал и настроение Иована. Смуглое открытое лицо Стояна Подказараца с ясными голубыми глазами и мне мерещилось поминутно. После случившегося самообладание Вучетина казалось поразительным.

Прислушавшись к тревожному гулу дубовой рощи, командир продолжал обдуманно и спокойно:

— Но мы, другови, еще не научились открыто сражаться за города. У нас не хватает стойкости, упорства в достижении цели и организованности. Нам недостает ясного понимания основных принципов современного боя. Еще не можем, как настоящая армия, воевать вне своих гор. Еще не в состоянии предпринять правильные крупные сражения, дальние походы и продолжительные действия. Сидеть на позициях, например, и упорно обороняться — для нас самое трудное. Чаще всего мы или кидаемся на неприятеля, или бежим от него. Я нарочно все это говорю, чтобы друг Загорянов знал наши достоинства и недостатки. Да он и сам видит, что мы еще не армия в полном значении этого слова. Мы пока еще «штетибразд» — так у нас называют молодого бычка, который идет вон из борозды, портит ее. А мы хотим научиться воевать по-советски, по-сталински: бить наверняка уменьем, а не по наитию, не на авось. Итак уж слишком много сил растратили в неравной и неорганизованной борьбе. И не только потому, что плохо вооружены, плохо экипированы и не умеем еще как следует воевать. Иногда, даже имея вооружение и при очень выгодной для себя оперативной и тактической обстановке, мы все-таки терпим поражение. Получается порой так, будто враг стоит у нас за плечами в то время, как мы разрабатываем ту или иную операцию…

Командиры молча переглянулись. Верховой порывистый гул рощи, вызывавший беспокойство, наполнил палатку, стал почти физически ощутимым.

Вучетин понизил голос:

— Только непрерывный приток народа в нашу армию и в партизанские отряды, только успехи Красной Армии, отвлекающей на себя полчища немцев и уничтожающей их, только наши леса и горы — вот что спасает наше движение от окончательного разгрома, а нас от уничтожения. Особенно много и часто мы теряем лучшие свои кадры — коммунистов, пролетариев. Пролетарская бригада, например, у меня на глазах постепенно перестает быть по своему составу пролетарской. Нам пора бы научиться беречь свои силы. Нам дорог каждый солдат — будущий строитель новой Югославии. Нужно научиться побеждать малой кровью… Имея в виду именно это, мы должны вдумчиво и подробно обсудить сейчас план операции… Вот вы и расскажите нам, друже Загорянов, — обратился ко мне Вучетин, — как действовал бы ваш командир, имея перед собой задачу — штурмовать Синь, где каждый дом из дикого камня с толстыми стенами может быть превращен в долговременную огневую точку. В городке стоит полк горно-стрелковой дивизии «Дубовый лист».

— В Сине полк? А у нас всего только два батальона, — глухо сказал кто-то в темном углу. — Да и нелегко будет поднять бойцов на такое дело после сегодняшнего. Тут нужно подумать.

— Верно! А, кроме того, по правилам старой тактики при наступлении на обороняющегося противника надо обладать тройным превосходством в силах, — добавил другой.

Наступило короткое молчание.

— Однако никто не разрешил нам отменить операцию! — вдруг сердито бросил Радович.

— Позвольте и мне сказать. — Кича Янков поднялся, опираясь на ящик.

Резкие складки у рта, оттененные зыбким светом свечи, придавали его лицу горькое выражение.

— Не лучше ли нам подождать нашего комиссара? Он задержался у Ранковича и, возможно, привезет какие-нибудь новые инструкции. Решать самим вопрос о штурме Синя в создавшихся условиях слишком сложно и ответственно. Я так считаю.

— Правильно, — поддержал Милетич своего командира роты и повернулся к Вучетину. — Нельзя не учитывать того, что произошло. Вы бы слышали, что говорят черногорцы! — Голос его сорвался от волнения.

— Что же они говорят? — медленно, с усмешкой спросил Вучетин.

— А вот говорят то, что сербы слишком уж завеличались, что они нарочно убивают черногорцев. Вот что говорят! — грубо отрезал Иован. — Вместе на Синь идти теперь нельзя.

— Скажи, Радович, — повысил Вучетин голос, — разве перед лицом неприятеля, накануне боя можно поссорить наших бойцов? Разве у наших людей не чиста совесть, что их можно запугать? Разве мы не дружные братья в одной семье югославских народов, что так легко можно вызвать у нас недоверие друг к Другу, рознь и вражду? Я против того, чтобы откладывать или отменять бой.

— Я согласен с тобой, — твердо ответил Радович.

Его поддержали другие командиры и политкомиссары.

— Наша совесть чиста!

— Нас не поссорят!

— И не запугают!

Во всех углах заговорили наперебой. Многие пододвинулись к Вучетину, окружили его, и оказалось, что в палатке очень тесно.

Кича Янков, видимо, больше не колеблясь в вопросе, как нам быть, подсел ко мне ближе и решительно сказал:

— Ну, раз так, друже Загорянов, мы тебя слушаем.

В его голосе звучало нетерпение, а в глазах разгорался огонек боевого азарта.

— Каковы данные разведки о противнике? — спросил я, чувствуя на себе подбадривающий взгляд Вучетина.

Радович подробно объяснил. От жителей он узнал, что немцы готовятся безмятежно встретить Новый год. Они чувствуют себя здесь полными хозяевами и стараются досыта нагуляться перед отъездом на Восточный фронт. Идти в дозор или на заставу для них — сущее наказание. Полк сильно потрепан и, очевидно, будет переформировываться. Конечно, он хорошо вооружен: есть станковые и ручные пулеметы, минометы, несколько горных орудий и один-два бронетранспортера, которые служат для пересылки почты и охраны офицеров в их поездках в Сплит или Книн. Немцы занимают в городе главным образом большие дома. Штаб полка размещается в доме с башней, что на площади. Сплошной линии полевой обороны нет. Удаленных от гарнизона застав немцы тоже не выставляют после того, как одну такую заставу партизаны уничтожили. Ограничиваются лишь небольшими заставами и дозорами непосредственного охранения и наблюдения. Наиболее бдительно охраняются окраины, к которым примыкают овраги, кукурузные поля. В самом городе ни баррикад, ни капониров. Кирпично-земляные бункера находятся только на выходах из города. Поле по сторонам шоссе, а на ночь и само шоссе минируются.

Я взглянул на карту.

— Нам важно тихо и внезапно проникнуть в центр города. Какой путь самый близкий?

— Вдоль шоссе.

— С этой стороны противник, очевидно, нас совсем не ждет. Но как быть с минами?

— У нас минеров нет, — сказал Радович. — Есть овцы и козы. Можно их погнать на мины.

— Узнаю тебя, друже. Ты предусмотрителен, — с улыбкой одобрил Вучетин.

— Овцы и козы не годятся. Это не средство современного боя, — возразил я. — Они только поднимут шум, разбудят немцев, сорвут операцию. Что собой представляет минное поле?

Указывая по карте, Радович объяснил мне, что глубина его не превышает десяти метров, передний край проходит в ста метрах от северной окраины; мины натяжного действия…

В моем мозгу уже созрело решение, пожалуй, наиболее правильное, какое можно было принять в данном случае. После всего услышанного от Вучетина и Радовича мне стало ясно, что на успех открытого боя рассчитывать нельзя. Я вспомнил бои, в которых мне приходилось участвовать со своей ротой, когда противник имел численный перевес. Вспомнил проверенную на опыте нашу сталинскую тактику: внезапность, стремительность удара.

Обстановка представлялась в следующем виде. Моральный дух немцев явно невысокий. Их отправляли на убой в Россию. В канун Нового года немцы, конечно, напьются, подгуляют и будут не в состоянии быстро ориентироваться, привести себя в боевую готовность.

Мой план операции по захвату Синя и уничтожению немецкого полка был таков:

— Черногорский батальон, — говорил я, водя указкой по карте, — занимает северо-восточные склоны горы Висока, которая господствует над окружающей местностью, и, обеспечивая себя справа со стороны урочища Муша, наносит внезапный удар по деревне Будимир и в направлении католического костела в городе. Одна рота батальона ставится в засаду на случай прорыва немцев по оврагу через водяную мельницу на деревню Павич. Шумадийский батальон скрытно развертывается на рубеже Сухач — Цурлине и, обеспечивая себя слева со стороны Милонович, наносит удар с северо-востока по центру города, используя для этого проходы в минном поле вдоль шоссе Синь — Врлик.

Устройство проходов я брал на себя. Пригодилась мне вторая моя военная профессия минера, которую я со своей ротой изучал по дороге к Днепру.

— Минометы батальона, — продолжал я, — действуют непосредственно со своими ротами. Коце Петковский с противотанковым ружьем следует с основной ударной группой шумадийцев на случай появления на шоссе бронетранспортера или броневика противника.

Проникнув в город, каждый взвод штурмует свой, заранее определенный объект. Политкомиссары рот немедленно связываются с жителями, которые нам, конечно, помогут. Если же немцы все-таки успеют кое-где занять оборону в домах, то нужно такие опорные пункты блокировать, атаковать со всех сторон и сразу же пустить в ход гранаты. В крайнем случае подорвать или поджечь здания. Действовать смело, решительно.

Когда я кончил, кто-то проговорил с гордостью:

— Вот это да! Это видна Красная Армия!

Я чувствовал большой подъем сил и энергии и был счастлив, что могу принести в этом бою пользу партизанам.

Мой план был принят военным совещанием. И Вучетин с Радовичем тут же приступили к составлению боевого приказа».

17

«…Ночью землю сковала ледяная корка. Дул сильный ветер. Он выметал из оврагов сухой снег и с шуршанием гнал его по мерзлому полю. В полнейшей тьме ничего не было видно даже в трех шагах.

Я полз медленно, осторожно обшаривая каждый бугорок замерзшей земли, пока мои пальцы, нывшие от холода, не натыкались на проволочку. Перерезав ее ножницами, я дотягивался до мины и выкручивал взрыватель. Так обезвреживал мину за миной. К счастью, они были установлены совсем не густо, в правильном шахматном порядке. Это облегчало поиски.

За мной бесшумно крался командир взвода Байо с несколькими бойцами.

Через два часа напряженной работы был сделан проход в минном поле по левой обочине шоссе в ширину до пяти метров.

Покончив с минами, мы залегли в кювете, у шлагбаума. Послышались звуки губной гармошки. Это шел патрульный. Дойдя до места, где мы лежали, он повернул назад. Байо вонзил ему в спину нож. Немец упал с хриплым стоном.

Подползли к бункеру. Солдат в нем беспокойно завозился, и это было последним его движением…

Путь в город с северо-восточной стороны был открыт.

Я вернулся к Вучетину и доложил ему об этом.

— Друже! — только и сказал он, крепко обняв меня.

В седой, редеющей мгле, тщательно придерживаясь левой обочины шоссе Врлик — Синь, двигалась рота за ротой. Шли молча, не открывая огня.

Гарнизон Синя, понадеявшийся на свое минное поле, на заставы, выдвинутые в опасных направлениях, и заграждения, устроенные перед оврагами, был застигнут врасплох. Сигналы тревоги — вой сирены, резкие свистки и громкие крики часовых — запоздали. Ворвавшись в город, партизаны сразу устремились к большим зданиям, окружили их. Начался штурм. В окна полетели гранаты, а вслед за ними в дома вламывались бойцы и бились с врагом по излюбленной своей манере — прса у прса — врукопашную. У каждого взвода был свой, определенный, заранее намеченный объект. Гарнизон оказался разобщенным на части и никакого организованного сопротивления уже не мог оказать.

Рота Янкова, стремглав прорвавшись к центральной площади города, атаковала трехэтажный дом с башней, где размещался штаб. Но даже и этот дом немцы не успели превратить в опорный пункт. Мы с хода заняли первый этаж, загнав наверх уцелевшую охрану. В окнах вспыхивал свет, мелькали фигуры полуодетых офицеров, только что шумно отпраздновавших встречу Нового года.

На верхний этаж нам не сразу удалось попасть. На лестничной площадке засел пулеметчик и, как ошалелый, строчил вдоль марша лестницы. Не выпуская знамени, Джуро Филиппович отнес вниз троих раненых; два бойца были убиты.

Ко мне, пригибаясь, держа наготове раздобытую уже где-то винтовку, подкрался Васко Христич:

— Я с тобой буду, можно? Разрешаешь? С тобой не страшно.

— Что же делать? — вслух раздумывал наш взводный Байо, прижавшись к перилам и посматривая наверх.

Новая пулеметная очередь заглушила его голос. Клубы едкой известковой пыли наполнили лестничную клетку. С шумом сыпалась штукатурка. Пулеметчик все строчил.

— Как же его взять?! — недоумевали бойцы.

— Со двора через окно! — подсказал кто-то.

Это была верная мысль.

— А влезть как?

— По дереву! — сообразил Байо. — Там, на дворе, деревья у самой стены.

Один из бойцов сбежал вниз. Сучья старых кленов достигали крыши. Взобравшись на дерево, росшее почти напротив окон лестничной клетки, боец выждал, когда вспышки стреляющего пулемета осветили гитлеровца, лежавшего на площадке, и выстрелил два раза. Пулемет замолчал.

Бойцы с ножами в руках кинулись с лестницы в коридор. Немцы шарахнулись обратно в комнаты, из которых их выгнали взрывы гранат, летевших с улицы. Завязались последние рукопашные схватки.

— Хенде хох! — послышался торжествующий голос Кичи Янкова.

Джуро Филиппович, громыхая сапогами, помчался по винтовой лестнице в башню, мы с Васко за ним.

Флаг с черной свастикой и золотым дубовым листом Джуро разодрал, растоптал ногами и водрузил на его место наше скромное знамя, ярко заалевшее в свете зари.

— Победа! Победа! — загремел над площадью голос Филипповича.

Бойцы, еще стрелявшие внизу, поднимали головы и кричали «ура».

На какой-то миг мне представилось, будто бы я снова в своем взводе, среди товарищей, что я вместе с ними уже пришел сюда, почти к самому Адриатическому морю, к последнему, быть может, рубежу на пути к миру.

Непередаваемое ощущение победы!

Васко, радостно махавший шапкой, вдруг дернул меня за рукав и вскрикнул испуганно:

— Гляди!

Из-за ограды костела выезжал бронетранспортер, желтый, видимо, бывший роммелевский, из Африки. За ним вплотную шли немецкие солдаты, стреляя по сторонам из автоматов.

Площадь начала пустеть. Партизаны пятились, ища укрытия во дворах и переулках.

И только братья Станковы остались в конце улицы с минометом. Вучетин, выглянув из подъезда дома, скомандовал им:

— Пуцай!

Радислав опустил в ствол мину и пригнулся. Раздался звонкий выхлоп. Мина с шипением вырвалась и понеслась, за ней другая. Бледно-желтые взметы огней прыснули далеко позади группы немцев. Томислав быстро сделал поправку на прицеле, круче подняв ствол.

А Коце Петковский, примостившись за тумбой, стрелял из своего ПТР по машине.

И Васко, ободрившись, прильнул к винтовке; зажмурив глаза, нажал на спуск. Отдачей его слегка откинуло. Он растерялся, умоляюще взглянул на меня. Это был его первый выстрел. Я крикнул ему:

— Молодец! Убил фашиста. Видишь, вон лежит! Стреляй еще скорей, а то убегут!

Он снова припал к винтовке.

Ряды вражеских автоматчиков редели. По ним били из окон, из-за углов и подъездов домов.

Вдруг бронетранспортер вздрогнул и, резко крутнувшись, пошел вкось, уткнулся в каменный забор. Я увидел, как дверь кабинки распахнулась, из нее вывалился мертвый водитель, затем выскочил какой-то коротышка-солдат в смятой шинели и больших, грузных сапогах, с толстым портфелем подмышкой, и стал карабкаться через забор. Я выстрелил в него, но промахнулся. Немец скрылся в саду.

Автоматчики, лишившись броневого движущегося прикрытия, кое-как отстреливаясь, гурьбой бросились в ближайшую улицу, где партизан не было. Улица выходила к глубокому оврагу, поросшему кустарником…

— А догонять не будем? — спросил Васко, высовываясь в амбразуру башни почти по пояс. — Смотри, куда бегут. В овраг!

— Далеко не убегут!

Я знал, что по обеим сторонам оврага сидела в засаде рота под командованием Радовича».

18

«…Из окон больших домов свисали белые простыни. По улицам, гремя постромками, бродили мохнатые толстоногие лошади. Интенданты расхватывали их, впрягали в фуры, что-то на них уже грузили. Возле легких горных орудий с нарисованными на щитах дубовыми листьями разгорался опор.

— Наши пушки! — кричали бойцы из роты Янкова.

Но черногорцы, усевшись на стволах и лафетах, оспаривали трофеи.

— Пополам, — рассудил Петковский. — Братья все делят пополам. — Он крутил рукоятки поворотного и подъемного механизмов, открывал и закрывал затвор, тянул за стопор курка. Артиллерия была его страстью, как и все, что имело отношение к технике.

— А стрелять научишься? — спросил подошедший Вучетин.

— Учусь… Зарядить? Снарядов вон сколько! Готово! Беглым огнем!

— Отставить! — улыбнулся Вучетин. — Будешь командовать батареей, еще настреляешься.

Командир деловито оглядел орудия:

— Три Радовичу, три нам. Никто не в обиде. Теперь мы настоящая регулярная часть. Не только по названию, но и по вооружению.

— Вот что значит драться вместе! — шумели черногорцы.

— Правильно! Не растопыренными пальцами, а кулаком! По-советски!.. Слышите?

Со стороны оврага донесся залп, там поднялась беспорядочная перестрелка, потом все стихло.

Вучетин крепко пожал мне руку.

— Ну вот и все. Как было задумано…

— А куда теперь? — спрашивали бойцы.

Успех вызвал у бойцов желание немедленно идти дальше.

— На Сплит! — настаивал Милетич. — К синю-морю.

Он был охвачен боевым задором.

— На Сплит! На Сплит! — повторял он, словно безудержной смелостью хотел искупить вчерашнее отчаяние и нерешительность. — Отсюда прямая дорога. Тридцать шесть километров!

Это было заманчиво — помочь далматинским партизанам в их упорной, давно уже длившейся с переменным успехом борьбе за портовый город Сплит, за крупные острова, расположенные против Сплита. Перервать вражеские коммуникации в прибрежной полосе, выйти к морю…

Но пока надо было собрать трофеи и решить, куда отправить пленных. Их гнали отовсюду. Черногорцы привели из оврага целую колонну. Горные стрелки едва брели, подняв воротники шинелей и зеленых курток, спрятав в рукава кисти рук. Шли они хмурые, поглядывая исподлобья по сторонам. Впереди в солдатской шинели в больших сапогах топал тот самый немец-коротышка, по которому я стрелял, когда он лез через забор. Радович сам выволок его из оврага.

— Важная птица, — сказал он Вучетину. — Вот его портфель.

В толстом портфеле — за ним-то Радович, собственно, и охотился — оказались разные документы, исписанные тетради, карты, какие-то письма и железный крест на клочке от мундира.

Во всем этом еще предстояло разобраться. Вучетин попросил Радовича взять на себя обязанность начальника гарнизона, выставить на дорогах полевые заставы, обеспечить охрану телеграфа, телефона и других важных зданий. А Корчагину ввиду отсутствия Катнича он приказал устроить в городе митинг с участием населения.

— Пройдемтесь немножко. — Вучетин взял меня за локоть. — Я слишком устал… И, кроме того, хочу с вами поговорить.

Мы пошли по улице.

— Узнаёте? — спросил я.

Навстречу нам Васко Христич вел группу пленных. Он и важничал и немного смущался. На нем была уже трофейная тужурка с четырьмя большими карманами, доходившая ему чуть ли не до колен, а на ногах вместо опорок большие кожаные бутсы. Длинные рукава тужурки Васко закатал, и странно было видеть в его тонких детских руках тяжелую винтовку, которую он с трудом держал наперевес.

— Неужели это Васко? А ну-ка, поди сюда.

Повелительным жестом остановив пленных, Васко подошел к командиру и вытянулся на цыпочках, чтобы казаться повыше. С опасением он смотрел на Вучетина: вдруг отберет оружие и отошлет домой.

Но Вучетин, порывисто притянув его к себе, поцеловал в лоб. Васко конфузливо шмыгнул носом и, заморгав длинными ресницами, покосился по сторонам: не уронил ли командир его воинского достоинства?

— Жалко, что тут нету четников, — вызывающе сказал он. — Я бы им еще не то показал! Они мою мать зарезали…

И, козырнув, Васко погнал пленных к сборному пункту.

— У меня был такой же сын, — задумчиво произнес Вучетин, с грустной улыбкой глядя ему вслед.

Во дворах уже горели костры, пламя лизало крутые бока походных котлов. Наш интендант Ракич щедро раздавал поварам припасы из немецких кладовых. Черногорцы и шумадийцы вперемешку сидели вокруг костров в ожидании завтрака. Их боевое воодушевление еще не остыло. У всех столько впечатлений! Слушать некогда, каждому хочется рассказать: как он убил троих, догнал пятерых. У одного из костров с жаром пели песенку, сложенную еще в первый год борьбы:

Заострим косы, пшеница созрела…

Заострим косы, вперед!

Мимо нас пробежали Ружица Бркович и Айша Башич с охапками бинтов и пакетами разных лекарств из немецкой санчасти. Важно прошествовал Кумануди, обвешанный трофеями: артиллерийский планшет, фляжка в ременной оправе, бинокль, фотоаппарат.

— Эй, бонбон! Ты, это самое, еще седло на себя повесь! — кричал ему вслед Джуро.

Но Кумануди не отзывался. Размахивая ложкой, он уже спешил к котлу.

Созывая народ, восторженно, гулко зазвучал барабан. Парень в фетровой шляпе с красной лентой на тулье так грохал в барабан кулаками, что в ушах гудело. Из ближайшего села Обровац подоспели музыканты. Старый, с длинными седыми волосами скрипач с увлечением водил смычком, весело подмигивая цимбалисту, и тот с неистовством обрушивал свои палочки на металлические пластинки. А цыган в зеленых штанах и меховой безрукавке извлекал из ивовой дудки пронзительно пискливые звуки.

Люди взялись за руки, сделали два маленьких шажка влево, а один вправо; подвигаясь влево, все быстрее и быстрее засеменили ногами, слегка подпрыгивая, приседая и раскачиваясь, криками «Хай, хай!» понукая друг друга.

— Коло, коло,[38] — вскричал Милетич. — В честь взаимной любви и доверия!

Круг расширялся, вовлекая в себя всех без разбора — и бойцов, и жителей, молодых и старых; Иован — коловоджа, ведущий коло — выделывал самые замысловатые фигуры: то смешное антраша, то невероятные пируэты, то чуть ли не распластывался по земле, то взлетал высоко, испуская возгласы: «Га-га! А-ах! И-ха!». Он скакал так легко и непринужденно, будто сама земля подбрасывала его. Все дружно, единодушно напевали одно и то же:

Ой, Сталине, друже, друже,

Ой, Сталине, друже, друже.

Невозможно было устоять при такой музыке, при такой пляске и при таком припеве.

Меня схватил за руку Васко и потащил за собой в круг. Я плясал с упоением, позабыв все тревоги, гордясь тем, что имя Сталина — любимейшее на Балканах.

Круг продолжал расширяться по площади, жался к стенам домов и оград.

— Такой хоровод — на месте не устоишь, а я не могу плясать! Пройдемтесь немного, — снова обратился ко мне Вучетин, когда я вышел из круга».

19

«…Навстречу нам дул северец. Сухой и колючий, как толченое стекло, снег сек наши разгоряченные лица.

Втянув голову в остро приподнятые плечи, Вучетин шагал, о чем-то глубоко задумавшись. Расстояние и ветер постепенно гасили музыку. Скоро смолкли и гулкие барабанные удары. Оголенные черные равнины, с которых ветер слизывал снег, выглядели уныло и скучно. Солнце, ясное утром, расплывалось теперь в мути неба тусклым желтым пятном. И на буром ковыле, и на кустах терновника, которые шуршали в придорожных канавах, и на полях с заснеженными бороздами, будто расчесанных гигантским гребнем, лежал мутно-пепельный налет.

Мы вышли за черту города.

Вучетин замедлил шаги:

— Курите, друже? Нет? А я вот иногда.

Он достал кисет, свернутый валиком, осторожно расправил его и опустил внутрь коротенькую трубку.

Этим кисетом, самым обыкновенным, засаленным и вытертым, Вучетин очень дорожил: он достался ему от отца, а отцу подарил его один русский солдат по имени Степан, приходивший сюда воевать с турками. Кисет — единственное, что у Вучетина осталось на память о родном доме в Риеке-Чарноевичи, о семье.

— Посидим здесь, друже.

Согнувшись в сильном припадке кашля, командир почти упал на скамью, стоявшую у каменного распятия.

— Вам нездоровится, — сказал я. — Вернемся?

— Ничего… Сейчас пройдет. Вот кончится война, я опять уйду в горы, буду жить в пастушьих колибах, на катунах. Там поправлюсь…

Он поворошил ногой желтые листья, ковриком слежавшиеся под корявым дубом, и, сощурив глаза, долго смотрел на гипсовую мадонну, склонившуюся у подножия треста. Ветер яростно трепал надетый на ее голову венок из красных бумажных цветов; дождь смыл с них краску, и она растеклась по лицу мадонны, словно кровь. На цоколе распятия я увидел едва различимую латинскую надпись, затянутую зеленой плесенью. От этого креста, от всего изваяния веяло мертвой тоской.

— Я вас вот зачем позвал, — заговорил Вучетин. — Прежде всего хочу поблагодарить. — Он обнял меня за плечи и ласково взглянул в глаза. — От всей души! Вы нам очень помогли, Николай.

— Это мой долг, товарищ командир, — сказал я. — У наших стран общий враг — фашизм, и выходит, что я сражаюсь здесь и за свою родину.

Вучетин оглянулся по сторонам.

— Мы одни. Я буду с вами откровенным… Стоян Подказарац… Я даже не успел с ним поговорить. Он мой ученик. Я любил его, как сына. До боя я всей силой воли заставлял себя не думать о том диком и безобразном, что случилось, иначе, если б и мы с Радовичем поддались общему настроению, операция была бы сорвана. У революционного трибунала, очевидно, были какие-то веские основания, чтобы вынести суровый приговор этим двум черногорцам. Но привести его в исполнение перед самым боем, да еще руками сербов — это уже, говоря попросту, подлить масла в огонь! Национальная вражда у нас, как угли, тлеющие под пеплом, не затухает. К счастью, операция не была сорвана. У вас, я думаю, в армии ничего подобного не бывает?

— И не может быть! — резко сказал я.

— Разумеется, я так и думал. Люди разных народов по-братски сотрудничают между собой… Так и должно быть. К этому и мы идем. В нашей бригаде вы найдете бойцов всех национальностей страны. Борьба крепко спаяла людей. Но вся беда в том, что иногда ссоры, вольные или невольные, все же возникают.

— Значит — есть поводы, — заметил я.

Вучетин скорбно усмехнулся:

— Да, но кто дает эти поводы?

Он промолчал, собираясь с мыслями.

— Вы, конечно, слышали такое выражение: «Балканы — пороховая бочка». Пожалуй, так оно и есть. Вечная взаимная рознь и вражда, грызня и резня между народами, между племенами. Возьмите хотя бы историю нашей Югославии. Что это такое, как не история междоусобной борьбы разных династий, политических партий, история дворцовых переворотов, заговоров, измен, политических убийств — то прямых, то из-за угла. Ни один царь, к какой бы династии он ни принадлежал, ни одно правительство, какой бы партией оно ни было сформировано, так никогда и не смогли объединить все ветви нашего югославского народа в единую и большую дружную семью. Иные историки обвиняют нас, югославов. Говорят, что мы не способны к сплоченной, государственной жизни, привыкли к разобщенной, племенной, что у нас будто бы не хватает качеств, например, болгарина — настойчивости и трудолюбия. Что нет народа более беспечного, чем сербы. Они, мол, только поют и декламируют о славе своих предков, о Душане Сильном и Марко Кралевиче, а дальше этого их любовь к родине не идет. Сущая ерунда все это! Будь это так, нас бы уже давным-давно раздавили, смели с лица Балканского полуострова. Но мы выдержали пятивековой гнет турецкого рабства, устояли и против интриг католической Венеции и имперской Австрии. Когда нашей стране угрожала гибель, мы дружно и грозно восставали. Сотни лет вели бесконечную святую войну за свои леса, долины и холодные горы, «за крст часни и слободу златну»,[39] за свои национальные права, которые древнее и законнее прав многих ныне существующих держав. Каждый камень в наших горах полит геройской кровью. А если кто и предавал нас, если кто и предпочитал петь чужим голосом, красиво ходить чужой походкой и щеголять в ошейнике, надетом Западной Европой, — так это был не народ, не простые люди, а отщепенцы. Это были правители, карагеоргиевичи и обреновичи, министры, депутаты, политиканы и прочая накипь…

Вучетин с затаенным раздражением произнес последние слова и отдышался. Он словно торопился высказать все, что наболело у него на душе. Он говорил отрывисто, с волнением. Глаза его горели, щеки пылали. И я понимал, что этот больной, исстрадавшийся, но все еще сильный духом человек откровенен со мной, так же, как и Иован, потому что я русский, из Советского Союза…

— И вот эти продажные политиканы, — продолжал Вучетин, — радостно потирают руки и ухмыляются, когда серб говорит: «Босна моя», а хорват ему возражает: «Нет, моя». Надо признаться, что до сих пор серб и хорват не умеют у нас вместе сказать «Босна наша». Ведь Босния — сердце Югославии, и одно у нас отечество — югославская земля. Мы ссоримся, режем друг друга, а те, кому это на руку, стоят в сторонке, посмеиваются и говорят: «Глупцы! То, из-за чего вы спорите, ни твое, ни его, а должно быть моим».

Я сопоставил услышанное с тем, что говорил мне Иован.

— Такое положение очень опасно, — сказал я. — Оно может быть на руку только империалистам. Они обычно всеми мерами нарочно обостряют национальную рознь и вражду, особенно среди отсталых слоев народа, и таким образом разоружают его…

— Вот, вот! — с горячностью подхватил Вучетин. — Я очень рад, что вы это понимаете. Я и хотел, друже Загорянов, чтобы вы, человек среди нас новый, поняли, как сложен у нас национальный вопрос. Да, вы правы. Именно империалисты сеют у нас рознь и этим нас ослабляют. А при случае они просто рвут нас на части. Возьмите Истрию, Триест, Боснию и Герцеговину. Кто только их не захватывал? И австро-венгры, и итальянцы, не говоря уже о турках. После первой мировой войны мы, правда, территориально объединились, но экономически нас все равно раздирали на части Англия, Франция, Германия и Америка. Все они старались урвать у югославского народа его последний кусок хлеба, поссорить нас, замутить воду, чтобы не так заметны были их подлые махинации. А то вдруг они объявляли о каких-то своих еще и стратегических интересах в этой части мира и заявляли о своем намерении защищать их здесь. Бог знает что! А сейчас даже еще труднее понять, что вообще происходит. Исторически и психологически мы все тяготеем к России. Теперь — особенно. Все мы — сербы, хорваты, черногорцы, словены, македонцы, боснийцы и другие — хотим жить в единой дружной семье народов, жить так, как живут народы у вас, в Советском Союзе, — счастливо, мирно, без всякой национальной розни и вражды. Но какая-то посторонняя рука извне и внутри все время сталкивает лбами наш» народы. То, что фашисты и святой папа римский устроили в сорок первом году резню сербов с хорватами, — это не удивительно. А вот кто же теперь направляет и разжигает эту рознь? Немцы? Не совсем так. Вот, окажем, в Хорватии находится до двухсот тысяч «домобранцав». Их идеолог Мачек, как известно, связан с немцами, и с американцами, и англичанами. Но ведь его головорезы натравливаются на сербов и черногорцев. Кем, спрашивается? У Михайловича несколько десятков тысяч сербов, при его штабе есть английская военная миссия, а его четников науськивают на хорват, черногорцев и македонцев. Опять-таки, кто? Или возьмите положение у нас в армии. Зачем нужно выбрасывать такие лозунги, как «Сербы — первенствующая нация в Югославии» или «Все македонцы — югославы!». Ведь есть еще греческие и болгарские македонцы. Поразительно, до чего же мы неосторожны! Вместо того, чтобы прикрыть броней наше слабое место, защитить его, вместо того, чтобы смягчить отношения между народами, мы сами же обостряем эти отношения и выставляем их напоказ в самом неприглядном, обнаженном виде. И этим-то как раз и пользуются враги. В случае с расстрелом двух черногорцев, между прочим, как в зеркале, отразилось это наше самое слабое, уязвимое место. Пороховая бочка…

Вучетин внезапно оборвал себя. И я невольно повернул голову в том направлении, куда он смотрел.

Со стороны гор быстро приближались всадники.

Вучетин поднялся со скамьи и, махнув рукой, как бы отгоняя от себя неразрешимый вопрос, быстро проговорил:

— Ничего! Придут ваши, и мы высыпем порох из балканской бочки. В конце концов, — добавил он, словно отвечая на какую-то свою мысль, — Сава, Драва, Дрина, Прут — все в одну реку текут…

Всадники остановились у распятия. Один из них был американский подполковник, другой англичанин. Я сразу же узнал их.

Союзников сопровождали охрана и наш политкомиссар Блажо Катнич.

— Это представители союзнических миссий, — тихо сказал я Вучетину. — Я их видел у командира корпуса в Хомолье.

— Очень кстати! Есть чем порадовать, — Вучетин оправил на себе старую, потрепанную шинель.

Не слезая с коня, Катнич жестом подозвал нас.

Мы подошли.

— Привет, — улыбнулся нам политкомиссар и тут же недовольно спросил: — Что это вы прогуливаетесь? Разве больше дела нет? Пали духом? Не отчаивайтесь. Синь мы возьмем. И не только Синь! Союзники пришли к нам на помощь. — И, понизив голос, он наклонился к американцу. — Это командир Шумадийского батальона Вучетин и с ним русский.

Тот небрежно дотронулся до пилотки с белой звездочкой и костяшками, а англичанин лишь еще выше вздернул подбородок.

— Сообщи, друже, обстановку, — сказал Катнич, переходя на деловой тон.

— Синь взят, — спокойно ответил Вучетин. — Бой окончен!

— Как окончен?! Ты шутишь! — изумился Катнич, разом привставая на стременах.

Союзники недоверчиво посмотрели в сторону Синя. Над городом тонкими столбами поднимался дым.

— Так это не из труб идет дым? — пробормотал американец. — А мне показалось, что у города такой мирный вид. Так что же это? Пожары?

— Дым от костров. Бойцы готовят завтрак, — ответил Вучетин.

— Вот как! — Американец присвистнул.

Едва уловимая тень прошла по его лицу. Но тут же он весело воскликнул:

— Отлично! Поздравляю вас! Однако все же досадно, что мы опоздали. Партизаны, вероятно, понесли большие потери. Не их ли оплакивать вы пришли к этой мадонне, друже Вучетин? — сочувственно осведомился он.

— Нет, жертв немного. Мы напали на противника врасплох.

— Ну и как? Уничтожили? Весь полк? Невероятно! А пленные, пленные есть хоть какие-нибудь?

— Обратитесь к начальнику гарнизона Синя, — сухо сказал Вучетин.

Видно было, что ему не понравился американец.

— Так, так, — Подполковник взглянул в мою сторону.

Он, конечно, тоже с первого взгляда узнал меня, но, видимо, не хотел сразу показывать этого.

— А, наш русский союзник! — с запозданием приветствовал он меня. — Положительно, мир тесен. Судьба сталкивает нас вторично. Что значит союзники: всегда и всюду вместе!

Я взглянул ему прямо в глаза. Он спохватился и переменил тон.

— Ну, поехали, друзья, отпразднуем в таком случае победу.

Мы с Вучетиным последовали за верховыми.

На городской площади, против дома с башней, шел митинг. Зарядный ящик, на котором стоял Милетич, окружала толпа жителей и бойцов.

Американец направлял свою лошадь прямо к трибуне. Толпа неохотно расступалась.

Иован горячо, с подъемом говорил о величии и героизме Красной Армии, которая, ломая отчаянное сопротивление врага, с каждым днем все ближе и ближе подходит к Балканам и Карпатам, неся освобождение от гитлеризма народам Центральной и Юго-Восточной Европы. Он говорил о том, что югославские партизаны, беря пример с советских воинов и в надежде на скорую встречу с ними, действуют все решительнее и дружнее…

Американец прислушался.

К нему подошел Тодор Радович.

— Это начальник гарнизона, — сказал союзникам Вучетин.

— Здраво! — широко улыбнулся американец, протягивая Радовичу руку. — Представитель англо-американской миссии Шерри Маккарвер. Со мной капитан Баджи Пинч, офицер связи его величества короля Англии. Он не так хорошо владеет сербским языком, как я, и поэтому поручил мне приветствовать и от его имени доблестных бойцов и командиров Народно-освободительной армии, одержавших только что славную победу!

— Бойцы и командиры высоко оценят ваше приветствие, — с достоинством ответил Радович.

А на трибуну выходили жители Синя, кто с красным бантом, а кто с картонной звездой на груди. Они говорили о своей любви к Народно-освободительной армии, к Советскому Союзу, к великому Сталину. Обещали оказать партизанам всяческую поддержку. На домах и даже над костелом, украшенном каменным кружевом, появились красные и трехцветные флаги со звездами. Стены и ограды запестрели новыми лозунгами, в которых неизменно повторялись слова: «Советский Союз», «Сталин», «Красная Армия», «компартия», «НОВЮ». Скоро уже ничего не осталось от прежних немецких надписей, от афиш, рекламировавших фильм «Очарован тобой», от нарисованных черных силуэтов людей, наклонившихся вперед, будто предупреждающих: «Молчи! Тебя подслушивают!»

Маккарвер и Пинч оглядывались с удивлением, немного даже растерянно. Американец что-то сказал Катничу. Тот подозвал Корчагина и зашипел на него:

— Это что же такое? Не видишь разве, что со мной приехали наши западные союзники? Почему ты в своем выступлении ничего не сказал ни об Англии, ни об Америке? Другие тоже молчат об этом. Безобразие! И соответствующих лозунгов нет. Почему?

Иован оправдывался, ссылался на то, что народ и каждый оратор выражает свои чувства так, как хочет…

— Кстати, а где у вас пленные? — озабоченно спросил Маккарвер Радовича. — Есть ли среди них офицеры?

— Трудно разобраться… Многие взяты в нижнем белье.

— Забавно! — Маккарвер усмехнулся и нервно потрепал лошадь по холке. Какое-то скрытое напряжение чувствовалось в нем, и это плохо вязалось с его веселыми словами. — Молодцы! Я восхищен вашим геройством. Черногорцы вообще отличные парни и вояки. Они громили самого Наполеона.

— Черногория — цветущая страна, — невпопад меланхолически добавил Пинч. — В Ульцине и Которе зимой распускаются розы.

— Да, да, розы — это, разумеется, прекрасно, однако гораздо важнее, что одна Которская бухта может вместить целую эскадру эсминцев… Скажите, — снова обратился Маккарвер к начальнику гарнизона, — неужели вы не захватили в плен хотя бы нескольких офицеров? Они могли бы дать нам важные сведения.

— Я как раз допрашиваю одного, судя по документам, полковника. — Радович показал портфель, который держал в руке.

— Как его имя? — нетерпеливо воскликнул Маккарвер.

Глаза американца жадно блеснули. Я заметил это. Но он тут же придал им прежнее равнодушно-ленивое выражение.

— Гольц. Фон Гольц… У него здесь какие-то странные бумаги с математическими знаками… Очевидно, шифровка. Есть и радиограмма из Берлина.

— Покажите. Интересно, — уже совсем спокойно произнес Маккарвер.

Радович вытащил из портфеля смятый телеграфный бланк. Маккарвер быстро пробежал его глазами.

— Та-ак. Поздравление с Новым годом и награждение знаком отличия «Дубовый лист» к ордену Железного креста. Полковнику частей СС фон Гольцу. От самого Гиммлера!.. Я надеюсь, вы разрешите нам с капитаном Пинчем присутствовать при допросе этого фон Гольца и помочь вам проанализировать его документы? — произнес Маккарвер вкрадчивым голосом.

— Само собой разумеется! — засуетился Катнич, не дожидаясь ответа Радовича. — Сейчас же все организуем. А пока позвольте мне сказать речь.

Политкомиссар с трудом взобрался на зарядный ящик.

Маккарвер и Пинч, сидя на лошадях, махали оратору руками и улыбались».

20

До позднего вечера площадь и улицы городка оглашались возбужденными криками и песнями. Жители и бойцы — шумадийцы, черногорцы и с ними Загорянов — праздновали победу. Но веселый шум лишь слабым отголоском проникал сквозь плотно затворенные и завешенные окна одной из комнат трехэтажного дома на площади.

В этой небольшой комнате, в которой на диванах и на полу еще валялись одежда и личные вещи, принадлежавшие ее вчерашним обитателям, шел допрос немецкого полковника фон Гольца.

Допрос на ломаном немецком языке вел Радович в присутствии Маккарвера и Пинча.

Нежданно-негаданно увидев перед собой Маккарвера, фон Гольц едва скрыл свою радость. Он мгновенно ободрился, даже приосанился, брезгливо одернув на себе солдатскую шинель, в которую вынужден был переодеться, убегая из Синя.

Маккарвер же и бровью не повел при виде своего подопечного, присел к столу и стал перелистывать разложенные на нем бумаги, извлеченные из портфеля пленного.

Отвечая Радовичу, фон Гольц сказал, что, начиная в Югославии зимнюю кампанию 1943–1944 года, командующий немецкими войсками генерал фон Вейхс в шестой уже раз делал ставку на окружение, раздробление и уничтожение основных сил Народно-освободительной армии. Его войска, включая четнические и усташские формирования, нанеся внезапный удар, осуществили в разных местах прорыв и заняли в начале декабря обширную территорию в Восточной Боснии и Санджаке. Но партизаны ускользают от разгрома, а иногда и сами наносят ответные и неожиданные удары, как, например, сейчас в Сине, где до сего времени был спокойный уголок.

При этом фон Гольц украдкой бросил горестный взгляд на спину Маккарвера, склонившегося над столом с бумагами.

— Можно подумать, — продолжал пленный сдавленным голосом, — что сегодня партизанами командовал лично Арсо Иованович.

— Да, мы действовали по его указанию, — подтвердил Радович с гордостью.

Фон Гольц вздохнул.

— Плохи наши дела, герр командир. Днепр мы потеряли. Италию проморгали. Даже индейцы Боливии — и те объявили нам войну. Пока мы были сильны, нас любили. Сильному все подчиняются, а слабого побивают каменьями. Уж до того дошло, что и тут бьют. Вот потеряли Синь… Трудно иметь дело с противником, увертливым, как угорь. Он ускользает из рук, избегает ловушек, которые мы расставляем, не идет на большие сражения, а, напротив, навязывает нам свою тактику… Признаться, я поражен вашим возросшим тактическим искусством, — заискивающе добавил фон Гольц.

Пинч слушал немца с вежливым пренебрежением победителя. Его мало интересовал этот допрос. С видом терпеливого ожидания он созерцал на стене покосившуюся раскрашенную фотографию в золоченой раме: Венсенский парк в Париже с беседкой у пруда среди изумрудных тополей, в которой, судя по немецкой надписи, любил мечтать Наполеон. Вдруг рассеянный взгляд англичанина упал на планшетку, свисавшую со спинки стула, на котором сидел Маккарвер, углубленный в рассматривание бумаг фон Гольца. Из раскрытой планшетки торчала сложенная, хорошо знакомая Пинчу топографическая карта.

Как бы в раздумье, Пинч прошелся мимо стула и незаметно для американца вытащил карту из планшетки.

— Извините, джентльмены, — сказал он. — Я вас оставлю на несколько минут.

И он не спеша вышел в коридор. Маккарвер тоже поднялся с места.

— Я не нахожу ничего существенно важного в показаниях этого пленного, — сказал он Радовичу по-сербски.

— Мы отправим его в штаб бригады. Я думаю, что там он заговорит по существу, — ответил начальник гарнизона.

— Да, да, — зевнул Маккарвер. — Я даже советую отправить его непосредственно в верховный штаб. Все-таки птица важная. Человек Гиммлера, как никак. Кроме того, он, кажется, недурной теоретик военного дела. В верховном штабе им, несомненно, заинтересуются.

— Хорошо. Сделаю так, — согласился Радович.

— Прекрасно. Ну, нам пора двигаться. Я вас попрошу, друже начальник гарнизона, распорядиться. Там бронетранспортер валяется. Прикажите осмотреть его. Если мотор цел, то, может быть, мы как-нибудь дотянем до аэродрома.

— Добро. Я сейчас. Но только… — Радович замялся, кивнув на пленного.

— Будьте покойны. Не убежит. — Маккарвер положил перед собой на стол автомат. — Я покараулю. У меня пистолет-пулемет системы Томпсона: шестьсот пуль в минуту.

Радович торопливо вышел из комнаты.

Как только шаги его затихли в глубине коридора, американец встал и запер дверь на крючок. Обернулся.

Лицо фон Гольца побагровело от волнения. Толстые губы вздрагивали.

— Я очень рад, — сказал он и с дружелюбно протянутой рукой двинулся было к Маккарверу.

Американец жестом остановил его.

— Пожалуйста, без эмоций! — поморщился он. — Ближе к делу. У нас считанные минуты. — Перед носом фон Гольца зашуршали бумаги. — Какая из этих шифровок — нужный мне список? — Маккарвер спешил.

— Но прежде я хотел бы иметь гарантию, сэр… Вы обещали… Помните, в «Трех медведях»?

— Повторяю, мы с вами люди деловые. Оттого, что вы в плену, ваши акции у нас нисколько не упали.

— Я надеюсь, сэр…

— У вас есть все основания рассчитывать, что ваши надежды оправдаются. Вы хотите получить допуск к нам?

— Да, вы обещали мне это…

— Хорошо. Вы его получите. Где список?

— Вот он, — указал фон Гольц на одну из бумаг.

— Пополненный?

— Да.

— Отлично. Расшифровывайте. Быстро. — Маккарвер оглянулся на дверь.

— Ведь это валюта… Золотой фонд, — шептал гитлеровец, взглядывая на шифровальную таблицу и подписывая под цифрами шифра клички и имена югославских агентов гестапо.

— Не волнуйтесь. Расчет будет произведен с точностью до одного цента, — заверил Маккарвер, стоя за спиной фон Гольца и с торжествующей улыбкой читая знакомые имена…

21

Топографическая карта Югославии, которую Баджи Пинч внимательно рассмотрел в соседней комнате, была испещрена различными надписями. Около названия населенного пункта Дьяковац размашисто стояло слово «хром», около Истрии — «бокситы», около Индрии — «ртутный рудник, второй в Европе», около Кутино, Междумурья и по долине Дравы — «нефть», на Копаонике — «уран» и т. д. Отмечены были также месторождения цинка, марганца, вольфрама, фосфоритов, олова, меди, угля. Кружком был обведен в районе Трепч свинцовый рудник и комбинат, на котором Пинч благополучно директорствовал до войны. На полях карты стояли какие-то цифры, позволявшие догадываться, что это указания на результаты геологических поисков, разведок и горноразведочных выработок. Таких подробных сведений о полезных ископаемых, а точнее, о стратегическом сырье, таящемся в недрах югославской земли, не было у Пинча, хотя он и прожил здесь год.

Так вот что за беседа на научную тему была у янки с комиссаром Магдичем, бывшим горным инженером и геологом!

Пинча потрясло неожиданное открытие. Его обуяло чувство жгучей зависти к успехам партнера. Он и сам, правда, при случае не прочь был выйти из круга непосредственных задач офицера связи союзной миссии. Но, судя по всему, Маккарвер занимался своим бизнесом куда с большим размахом и энергией!

С самым решительным видом Пинч толкнул дверь в комнату, где происходил допрос. Дверь не открывалась. Она была заперта изнутри.

Охваченный внезапным подозрением и тревогой, Пинч нервно постучал.

Только через минуту Маккарвер впустил его.

— Мистер фон Гольц просит прощения, — сказал он с улыбкой. — Он переодевается.

Действительно, немец сбросил солдатскую шинель и натягивал на себя офицерскую с бархатным воротником, доходившую ему до пят.

Пинч вперил в коротышку фон Гольца испытующий взгляд.

— Судьба, — горестно осклабился тот, как ни в чем не бывало смотрясь в разбитое гранатными осколками настенное зеркало. — Облетели дубовые листья. Бедный Пауль Бициус! Мой друг, у которого я здесь гостил, уже переселился в мир иной и, может быть, лучший…

Маккарвер, высунувшись в окно, что-то кричал бойцам, возившимся у бронетранспортера. Пинч воспользовался этим и незаметно сунул карту обратно в планшетку американца.

— Сейчас наладят машину, и мы едем в Гламоч, — сказал Маккарвер, отходя от окна. — Итак, в путь, капитан?

Пинч сердито кивнул головой: опять в его отсутствие что-то здесь произошло, как и тогда, у Поповича на Черном Верху.

В дверях появился Катнич.

— Машина готова! Отремонтировали! — объявил он. — Но почему вы спешите, господа? Я распорядился насчет обеда. Обнаружен погреб с замечательными винами. Мы не пьем, но по случаю вашего приезда…

— Нет, нет! Нам некогда. Дела! — решительно отказался американец. — Кстати, капитан, — обратился он к Пинчу по-английски, — берите пример с этого парня. Расторопный и толковый молодчага. Всегда весел и бодр.

— Разрешите ящичек с винами поставить к вам в машину? — не унимался Катнич.

— Это можно! — Маккарвер похлопал его по плечу. — Благодарю вас, друже. Вы хороший парень. Мы с вами еще встретимся, я уверен. Между прочим, вы и оратор неплохой. Имел случай убедиться в этом. Ваша речь с импровизированной трибуны была великолепна. А кто это выступал, когда мы подъехали?

— Политкомиссар роты Корчагин.

— Он что, русский?

— Нет, серб. Корчагин — это его кличка.

— Вот как! Должен вам сказать, что его речь не произвела на меня особо отрадного впечатления. Уж слишком она тенденциозна. Если из трех союзников хвалят одного, то, значит, остальные двое плохи. Такой ведь вывод естественно напрашивается, если послушать вашего Корчагина?

— Согласен с вами, — подхватил Катнич. — Я уже сделал ему замечание.

— А какими материалами он пользовался? — допытывался Маккарвер.

— Вероятно, просто излагал последние радиосообщения.

— Нельзя, нельзя так. Надо контролировать. Вы комиссар батальона. Это ваша обязанность. Кстати, — Маккарвер порылся в планшетке и достал брошюрку. — Вот вам руководство по использованию информационных материалов. Правда, оно издано для наших армейских лекторов и капелланов, но, видите, мы перевели текст на сербский язык. Рекомендую, у нас богатый опыт политической обработки.

— Я воспользуюсь вашим советом.

— Мы будем держать с вами крепкую связь, комиссар. Я всегда охотно помогу вам. Между прочим… — Маккарвер перешел на полушепот. — Мне хотелось бы иметь что-нибудь из трофеев на память о нашей встрече, о взятии Синя. У меня в нью-йоркской хижине масса сувениров. Собираю со всего света.

— Понимаю. Все, что угодно. — Катнич с тоской нащупал в своем кармане золотые часы, снятые с руки полковника СС. — Фотоаппарат? Бинокль?

— Нет, это громоздко.

— Браслет, часы?

— Вот-вот. Что-либо в этом роде.

Разговаривая, Маккарвер и Катнич вышли из комнаты. Пришел Радович с бойцами, и те увели фон Гольца. А Пинч все ходил из угла в угол, пытаясь найти объяснение странному поведению Маккарвера. Янки так стремился в Синь, интересовался пленными, а во время допроса не проявлял к полковнику СС никакого любопытства. Но когда они остались с глазу на глаз?.. Несомненно, за всем этим что-то кроется. Они о чем-то успели переговорить. Связь с врагом — это в порядке вещей. Разведка есть разведка… Но какие у них дела?

Под окном раздался нетерпеливый и протяжный рев клаксона. Капитан выглянул в окно. Маккарвер уже сидел за рулем бронетранспортера, а несколько бойцов — охрана — влезали на заднее сиденье. Пинч быстро сбежал по лестнице и почти на ходу вскочил в кабинку машины.

Маккарвер дал полный ход.

Он полулежал за рулем. Пилотка — на затылке, в зубах — сигарета. Управлял он машиной лениво, еле-еле, как будто не имел к ней никакого отношения, а она мчалась, тарахтя и подпрыгивая.

Пинч был зол на себя. У него из головы не выходила топографическая карта американца. Этот янки всюду успевает делать свой бизнес!

— А куда теперь мы отправимся? — вдруг, спохватившись, с раздражением осведомился Пинч. — Мне надоело это путешествие в неопределенном направлении.

— В Дрвар полетим, капитан. В верховный штаб. Домой!

— Наконец-то! В таком случае давайте уточним маршрут.

— Со мною, сэр, не заблудитесь.

— Познакомьте меня с маршрутом по вашей карте.

— У вас есть своя.

— Я ее потерял. Позвольте взглянуть на вашу. Жесткое, встревоженно-лихорадочное выражение лица Пинча рассмешило Маккарвера.

— Пожалуйста, капитан. Это ничего не меняет. — Он подал ему карту и нажал на педаль.

Бронетранспортер прибавил ходу. Карта запрыгала перед глазами Пинча. На ней ничего нельзя было разобрать. Но Пинч и не всматривался в текст.

— Так… Напрямик хотите лететь? А не лучше ли по-над берегом моря? Прекрасные пейзажи! Небольшой крюк, но зато… А что это за надписи тут у вас? Совершенно невоенного содержания. Бокситы, хром… Что это такое?

— Невоенного содержания? — Маккарвер рассмеялся. — Вы наивны, как вольтеровский Кандид! Хотел бы я знать, как работали бы ваши военные заводы в Бирмингаме и Шеффильде без этих невоенных ископаемых?.. Впрочем, я могу удовлетворить ваше любопытство. Я изучаю геологические особенности здешней местности. От вас, капитан, у меня нет секретов.

— Надеюсь… — Пинч придал своему тонкому голосу оттенок строгости. — В противном случае это было бы не по-джентльменски и нарушало бы элементарные требования союзнического долга… Но я не понимаю, к чему сейчас изучать здесь геологию?

— А к чему вы стремитесь изучить югославское побережье? Порты, бухты, заливы, острова? Почему ваш блокнот заполнен всевозможными географическими названиями?!

— Для вас это не тайна. Мы, англичане, сторонники вторжения в Европу не с Запада, а через Балканы. А для того, чтобы высадиться здесь, естественно, нужно в первую очередь подготовить порты и авиационные базы.

— Да, да, — понимающе мотнул головой Маккарвер. — Ваш премьер-министр уже второй год носится с этим планом.

— Чтобы врезаться клином в уязвимое подбрюшье Европы…

— Знаю, знаю, что за этим скрывается! Вы хотите с помощью нашей техники прийти сюда раньше русских. Хитро, ничего не скажешь! Надо отдать вам справедливость! Вы умеете удачно выбирать себе союзников.

— Я с вами взаимно откровенен, полковник. Наш долг — освободить страны Юго-Восточной Европы, — монотонно закончил Пинч.

— Добавляйте уж: и оккупировать их, ваши любимые Балканы! Ведь мы ничего не скрываем друг от друга! — И Маккарвер громко расхохотался.

Пинч хотел было что-то сказать, но сделал только презрительную мину и молча пожевал губами.

Бронетранспортер вздрагивал, шел крутыми зигзагами, будто и он смеялся заодно со своим водителем.

— Эх, капитан, капитан! Хороший вы парень, но близорукий! Дальше своего «подбрюшья Европы» ничего и не видите, — снова заговорил Маккарвер, когда машина, на полном ходу миновав Трнову Поляну, медленно поползла в гору. — Балканы, как плацдарм, вы правы, надо готовить, но не так быстро, как вы хотите, и не к этой войне, а к той, которая будет, черт возьми, действительно самой решающей и самой тяжелой. Маленькие планы — это маленький бизнес, а большие планы — это большой бизнес, они нам поют песни сирен…

И Маккарвер, нажав кнопку клаксона, дал такой продолжительный гудок, что Пинч вынужден был заткнуть уши. Едва гудок умолк, англичанин буркнул, покосившись в сторону подполковника:

— Опасные фантазии, сэр! Британцы более благоразумны и практичны.

— Увы, мой дорогой. Если судить по результатам, которые вы извлекли из нашей совместной поездки, то, мне кажется, это про вас сказал Шопенгауэр: для практической жизни вы так же годитесь, как телескоп для театра.

Слова эти были грубы, кроме того, они косвенно подтверждали жгучие подозрения Пинча, но он промолчал, чтобы не уронить окончательно своего достоинства. Носатое лицо англичанина снова приняло зеленый оттенок. Его нестерпимо мутило от тряски, запаха бензина и рева мотора.

И вдруг Пинч больно ударился о крышку лобового люка. Машина со скрежетом затормозила, резко пошла в сторону и остановилась у самого края канавы, переходящей в глубокую, заваленную снегом ложбину.

Лицо Маккарвера побледнело, руки, вцепившись в баранку, вздулись от натуги. Вобрав голову в плечи, словно защищаясь от нависшей опасности, он выглянул из кабины и испуганно посмотрел назад.

Бойцы из охраны с улыбкой переглянулись. На дороге валялась свекла, отдаленно похожая на маленькую противопехотную немецкую мину…


Загрузка...