И вновь две половины империи противостояли друг другу. И вновь мир должен был стать свидетелем одного из тех судьбоносных столкновений, которые, подобно раскатам грома, отмечали основные вехи четырех столетий римской истории. Так же, как перед битвой при Фарсале1 и перед битвой при мысе Акций2, мир затаил дыхание и ждал, что принесут грядущие события. Конечно, войско Юлиана нельзя было даже сравнить с теми силами, которые в свое время Цезарь двинул против Помпея, а Октавиан против Антония. Но ставка в предстоящей битве была та же. От ее исхода зависело, выживет или погибнет империя, сгинут или восстанут к новой жизни древние боги.
Юлиан двигался по дороге на Филиппополь в окружении группы посыльных и офицеров своего штаба. Армейский корпус Невитты следовал за ним на небольшом расстоянии. Неожиданно Юлиан увидел скачущего навстречу незнакомого всадника. Когда он услышал цокот копыт по дороге, его сердце сжалось, потому что в его жизни этот звук был неизменно связан с крутыми поворотами судьбы.
Всадник спешился и подал Юлиану письмо. Оно пришло из Восточной армии. Когда Юлиан прочитал его, он побледнел и, чтобы не упасть с коня, вцепился в поводья: командующий личной гвардией императора Иовиан официально извещал Юлиана о том, что в Мопсукрене, в Киликии, только что скончался император Констанций (3 ноября 361 года). От себя Иовиан добавлял, «что все азиатские провинции полностью подчинены его воле и хотят лишь одного: повиноваться наследнику престола»3.
Даже если бы молния ударила в землю у ног Юлиана, она не ошеломила бы его так сильно. Значит, боги говорили правду, когда предсказывали, что «он одержит триумфальную победу над врагами, не пролив ни капли крови»! Значит, он избавлен «от необходимости по своей воле или по стечению обстоятельств совершить то, что невозможно исправить»4.
Смерть Констанция коренным образом изменила ситуацию в империи. Столкновение, которое могло уничтожить мир, не состоялось. Разя направо и налево своим сверкающим мечом, Гелиос устранил одного за другим всех наследников мужского пола, стоявших между Юлианом и троном: сначала Юлия Констанция, Далмация и Ганнибалиана; затем сыновей Константина Константа и Константина II; потом Галла. И наконец самого Констанция, который умер, не оставив наследника. Не применив силу, не пролив крови и даже не вступив в битву, Юлиан стал августом по законному праву наследования. Ему недавно исполнилось 30 лет. Было от чего потерять голову…
Тем не менее его лицо отнюдь не выражало радости. Скорее он выглядел мрачным или, лучше сказать, скорбным, потому что в тот момент, когда он вступил в права власти, он понял, что этой власти он никогда не желал5.
Этому было бы трудно поверить, если бы не свидетельства непосредственных очевидцев. Они писали, что у Юлиана было много оснований для меланхолии. Во-первых, ему казалось слишком тяжелой задачей взять на себя решение судеб человечества. Вслед за Платоном он считал, что «надо быть богом, чтобы править людьми, потому что различия между человеческими существами слишком малы для того, чтобы кто-то один мог приказывать, не принуждая, или заставлять повиноваться себе, не вызывая споров и возражений».
Кроме того, необходимость отказаться от занятий философией, посредством которой он рассчитывал обессмертить свое имя, казалась ему непомерным наказанием. Он считал, что лучше остаться в памяти людей в одном ряду с Пифагором, Плотином и Ямвлихом, нежели в ряду правителей государства, поведение которых, за незначительным исключением, сам он всегда осуждал. Разве не он говорил, что из всех греков наибольшее влияние на последующие поколения оказал Сократ, который никогда не командовал гоплитами?
Однако он быстро прогнал от себя эти грустные мысли. Он был последним из рода Флавиев, «династии, которой был обещан скипетр славы». Одно это накладывало на него обязанности, не известные другим. Для него восхождение на трон было жертвой, которую он не имел права не принести. Его отказ означал бы крушение всего. Опять появилось бы множество узурпаторов, оспаривающих друг у друга империю и разрывающих ее на части.
Стоявшие вокруг Юлиана командиры штаба и посыльные внимательно вглядывались в его лицо, пытаясь разгадать его намерения. Их вопрошающие взгляды разогнали последние сомнения. Спустя несколько мгновений он принял решение.
Все войска, собранные против него Констанцием, как по волшебству, перешли под его командование. Своим именем он мог заставить вчерашних врагов повиноваться, мог сурово наказать их, если они выйдут из повиновения.
Юлиан подозвал к себе одного из военных, начертал несколько слов на листе пергамена и велел отвезти это послание комиту Марциану. Это был приказ развернуть все находящиеся во Фракии легионы и вернуть их на их обычные места расквартирования. Затем он приказал Невитте следовать вместе с ним в Константинополь, дорога к которому отныне была для него открыта.
Под звуки труб, с развернутыми знаменами, Юлиан быстрым маршем подошел к Пропонтиде. Его продвижение через Фракию почти сразу приняло характер триумфального шествия. Повторилось чудо, произошедшее после его прихода из Галлии в Паннонию. Миновав Филиппополь и Адрианополь и присоединив к себе размещенные там войска, Юлиан вышел на берег моря в районе Гераклеи-Перинфа.
Аммиан Марцеллин сообщает следующее: «Когда известие о его прибытии достигло Константинополя, горожане и горожанки всех возрастов выбежали за пределы стен города, как если бы они встречали посланника небес. На третий день декабрьских ид (11 декабря 361 года) он торжественно въехал в город, приветствуемый почтительными речами Сената и восклицаниями толпы, счастливо праздновавшей воцарение первого императора, родившегося в Византии6. Его сопровождал эскорт из военных и горожан, в то время как толпа взирала на него с глубоким восхищением. Действительно, и сам принцепс, невысокого роста, едва достигший зрелого возраста; и его великие подвиги, снискавшие ему славу победителя народов и царей; и его молниеносные передвижения от города к городу, где он, как победитель, постоянно черпал новые ресурсы и силы; и то, как мгновенно, подобно пожару, его власть распространялась от провинции к провинции и, наконец, та Высшая власть, что была им получена как бы по божественной воле, — все это казалось скорее сном, чем реальностью»7.
Поселившись в императорском дворце, Юлиан получил одно за другим три послания. Первым было письмо от философа Фемистия, которое он быстро пробежал глазами:
«Ты поставлен Богом на высоту, на которой до тебя были Геракл и Дионис, философы и цари одновременно, очистившие землю и море от распространившихся в них зол. Гони от себя любую мысль об отдыхе и развлечениях. Вспомни о великих законодателях прошлого… Мир ждет, что ты сможешь их превзойти…»
Юлиан положил письмо на стол и взял второе. Оно пришло от Иовиния. Командующий вторым армейским корпусом сообщал, что подавил мятеж в Аквилее и что вся Италия на стороне нового императора, а сам он вскоре прибудет к Юлиану.
Третье письмо пришло из Малой Азии. Это был подробный отчет об обстоятельствах кончины Констанция.
Когда Констанций узнал, что Юлиан появился в Сирмии, он думал лишь об одном: обогнать Юлиана и остановить его продвижение. Констанций приехал из Эдессы в Антиохию и собирался немедленно следовать дальше. Боясь, что император не перенесет тягот дальнего пути, ближайшее окружение изо всех сил старалось отговорить его от поездки. Но охваченный болезненным лихорадочным возбуждением Констанций не желал никого слушать. Несмотря на то, что ему было всего 44 года, он преждевременно состарился. Если верить Аммиану, усталость от непрерывной борьбы с узурпаторами и парфянами полностью разрушила его душевное равновесие. Его тело иссушила нервическая лихорадка, его движения и речь иногда бывали несвязными.
Не желая оставаться в Антиохии, он отправился в Тарc, думая, что «передвижение во время путешествия принесет ему пользу». В Тарсе у него случился сильный приступ лихорадки. Однако он уже не был в состоянии остановиться и сразу же поехал в Иконий. Когда он прибыл в Мопсукрену, последний пункт перед переходом через Тавр, у него случился новый приступ. На следующее утро он попытался встать и упал на землю. Телохранителям пришлось поднять его и перенести на постель. Наконец уразумев, что его положение крайне тяжелое, он потребовал к себе епископа Антиохии Евсоя для того, чтобы тот совершил над ним предсмертный обряд крещения. Как только священник ушел, началась агония. Окружающим показалось, что в бреду Констанций пробормотал: «Юлиан… наследник…» Спустя несколько мгновений он скончался.
Главный постельничий Евсевий и некоторые из членов ближайшего окружения императора сразу же стали отрицать, что тот произнес имя Юлиана и тем более назначил его наследником престола. Они начали подыскивать другую кандидатуру. Однако идея династической преемственности была столь сильна, что никто не захотел участвовать в этой комедии. Командир личной гвардии императора Иовиан послал Юлиану письмо с сообщением о смерти Констанция и о том, что все провинции Азии признают его августом.
Тело Констанция набальзамировали, и Иовиан должен был привезти его в Константинополь.
Спустя несколько дней траурный кортеж двинулся в путь. За ним следовали войска, вооруженные и построенные так, как если бы Констанций все еще вел их в бой. К солдатам присоединилась толпа христиан. Они пели гимны за упокой души императора и молили Всемогущего Бога принять его в рай. Когда процессия проходила через ущелья Тавра, они услышали в вышине хор ангельских голосов, откликавшийся на их песнопения. Из этого следовало, что их просьба услышана.
Когда похоронная процессия прибыла в Константинополь, Юлиан велел войску выстроиться. Сам он облекся в пурпурный плащ и пешком прошествовал за телом своего двоюродного брата до церкви Святых Апостолов, однако внутрь не вошел. В церкви была отслужена заупокойная служба по Констанцию, продолжавшаяся всю ночь.
На следующий день сенаторы воздали покойному последние почести и объявили его «божественным», что вряд ли было совместимо с христианской верой. Юлиан отнесся к этому спокойно: такое решение лишний раз свидетельствовало о противоречивости христианской веры. На исходе дня тело Констанция было погребено в мавзолее, построенном им в свое время для упокоения останков его отца Константина. В этом же мавзолее с недавних пор покоилась императрица Евсевия.
Когда погребальная церемония завершилась, Юлиан удалился во дворец и надолго закрылся в нем. Он молился Афине и Гелиосу о благословении его царствования. Затем вышел на террасу, чтобы взглянуть на город. Тысячи маленьких огоньков уже зажигались по обе стороны Золотого Рога[18]. Юлиан хорошо помнил то время, когда он, безымянный ученик, затерявшийся в толпе, бродил по улицам и рынкам столицы. Если бы ему тогда сказали, какое будущее его ждет… Нет, он не поверил бы. Это казалось слишком невероятным! Он никогда не думал, что наступит время, когда Константинополь будет подчинен ему, как подчинены теперь и дальние земли за Босфором, и головокружительные пространства от Рейна до Евфрата, на которых живет большая часть человечества…
Наступали сумерки. С неба медленно падали снежинки. С блуждающего в сумерках корабля слышался призыв сигнального рожка. Осматриваясь вокруг, Юлиан узнавал множество статуй, колоннад и портиков, среди которых он так часто гулял по возвращении из Мацелла. Тогда ему было грустно от того, что к этим святыням уже не относятся с прежним благоговением. Теперь в том, как они выглядели, было что-то еще более трагическое. В эту декабрьскую ночь, постепенно погружаясь в ночную дымку, они казались осколками гибнущего мира, бросающего в неизвестность последний отчаянный крик.
Но Юлиан знал: раз боги возвели его на эту террасу, нависающую над городом, то это было сделано затем, чтобы не дать древнему миру погибнуть, уступая тому ничтожному заблуждению, которое, кажется, вот-вот уничтожит его. С помощью Гелиоса он сумеет поддержать эллинскую культуру и вдохнет в нее новую жизнь. Он излечит души, восстановит храмы, воссоздаст святилища. Скоро их сияющие фронтоны вновь поднимутся к небесам. Он изгонит зиму, рассеет сумерки, и повсюду снова будет чувствоваться дыхание весны…
Наконец, совсем стемнело. Юлиан вернулся во дворец. Он внимательно перечитал письмо Фемистия. Ему что-то не нравилось в тоне, которым оно было написано. Похоже, философ хочет спровоцировать его на самовосхваление. Поразмыслив минуту, Юлиан взял перо и стал писать ответ своему другу:
«Пусть Бог дарует мне счастливую судьбу и достойное благоразумие! Прежде всего мне нужна помощь Всевышнего, а также поддержка всех философов, за дело которых я буду бороться и подвергать себя опасности. Поэтому я прошу, чтобы ты не требовал от меня великих дел, а ожидал их только от Бога. Так что если я потерплю поражение, то не буду полностью виновен в этом; если же все будет хорошо, я сохраню скромность и благодарность Создателю и не стану называть своим именем свершения, которые не являются моими, — я по справедливости отнесу их к действиям Божественного начала. Ему я буду возносить благодарность. И я прошу вас присоединить свою благодарность к моей».
Написав эти строки, Юлиан хлопнул в ладоши, призывая секретарей, велел им зажечь светильники и принялся за работу.
Дела, совершенные Юлианом в последующие месяцы, столь многочисленны и значительны, что одно их описание заняло бы целый том. Здесь мы можем предложить читателю только краткий обзор.
Первоочередной задачей было изгнание из дворца толпы прихлебателей и интриганов, занимавшихся лишь разбазариванием государственной казны. Юлиан значительно сократил число прислуги, упразднил бесполезные должности и подверг суровому пересмотру дворцовый штат. Он исключил из своего окружения галилеян, но не потому, что враждебно относился к их религии, а потому что с ними ему было трудно работать. Их взгляды и вправду слишком отличались от его собственных…
Затем он организовал в Халкедоне Судебную коллегию для расследования политических преступлений. Перед этим трибуналом предстал целый ряд высших чиновников, в первую очередь те, кто имел отношение к убийству Галла, а также те, с кем у Юлиана были стычки в Галлии. Аподем8, принимавший участие в казни его брата, был приговорен к сожжению живьем. Главному постельничему Евсевию отрубили голову. Пентадию удалось скрыться от правосудия, однако префект Галлии Флоренции и префект Иллирии Тавр, покинувшие свой пост и убежавшие к Констанцию, были заочно приговорены к смерти. Что до Гауденция, получившего от Констанция приказ охранять от Юлиана Африку и продолжавшего делать это даже после кончины императора, то его зарубили мечом. Халкедонский трибунал не тратил времени зря. Он завершил свою работу спустя несколько недель и не касался религиозных вопросов.
Юлиан не удовлетворился обновлением состава двора. Он хотел изменить сам дух придворной жизни. «Со времен Диоклетиана, — пишет Бидэ, — о священной особе императора заботились казначеи, хранители опочивальни, мажордомы, камерарии и личная гвардия. В целом этот двор с его преклонением перед обожествленным правителем был копией двора Сасанидов… Пораженные успехами этих монархов, сумевших возродить Персию, иллирийские императоры пытались укрепить свою власть, придав ей пышность, характерную для восточной теократии… Даже сам Константин, к полному смятению христиан, позволял поклоняться своим изображениям, а его сын Констанций, подобно ему, приписывал себе сверхчеловеческое величие… Его убранный золотом дворец кишел поварами, цирюльниками, виночерпиями и евнухами, которые суетились вокруг его особы, „как мухи вокруг пастуха, прилегшего на солнцепеке“. Двор правителя обходился государству дороже, чем армия. И эти тысячи паразитов, извлекавших выгоду из его непомерного тщеславия, позволявшего их числу все более увеличиваться, растаскивали казну»9.
Юлиан решил положить конец этому разорительному фаворитизму. Трезвомыслящий, умеренный в потребностях, живший скромно и зачастую довольствовавшийся нехитрой солдатской пищей, он задумал вернуть римский мир к его древним традициям простого образа жизни. Его первым шагом на этом пути стал отказ от азиатской роскоши, в которой находил удовольствие Констанций. По свидетельствам современников, «он хотел вернуться к почти республиканскому образу правления Антонинов, к тем временам, когда император вел себя, как простой человек».
Чтобы добиться этого, он решил вернуть Сенату его древние права и потребовал, чтобы сенаторы голосованием утвердили его восшествие на престол. Вместо того чтобы призывать сенаторов к себе во дворец и объявлять свою волю, даже не предлагая им сесть, как это делалось во времена его предшественника, Юлиан стал ходить на их заседания и если принимал участие в обсуждении, то просил их слушать его сидя, как это делается на обычных заседаниях. Он говорил, что «если принцепс умеет управлять и обладает необходимыми для этого качествами, то он может обойтись безо всякой показной шумихи; что он возвышается, если может попрать ногами собственное величие, и что, видя, как он добровольно отказывается от роскоши, его подданные поймут, что он вполне для них досягаем».
Значительно сократив число чиновников, Юлиан принялся за новые назначения. Для человека своего времени он делал это с удивительной умеренностью. Однако он постарался призвать к себе большое число риторов и философов, которых встречал ранее во время своего пребывания в Греции и Малой Азии. Поскольку главной задачей его царствования было восстановление эллинизма, было бы странно, если бы он не постарался пригласить ко двору наиболее выдающихся мыслителей и ораторов своего времени. Он написал Максиму Эфесскому, Евагрию, Фемистию, Хрисанфу, Приску, Орибасию, Евтерию, Мамертину, Саллюстию и попросил у них помощи в выполнении своей задачи. Он предложил Проэресию стать его историографом. Он настойчиво уговаривал Либания приехать преподавать в Константинополь. Он назначил брата Максима Эфесского Нимфидиана главой Греческой канцелярии. Он пригласил к себе даже Аэция, хотя тот и был убежденным христианином, поскольку ценил его нравственные качества и считал себя перед ним в моральном долгу. Некоторые отказались принять его приглашения, в частности Либаний, который предпочел остаться в Антиохии. Но большинство сразу же прилетели, как пчелиный рой, «безумно счастливые оттого, что им предоставляется возможность собирать мед подле молодого императора, превыше всего ставившего поклонение Музам».
Реформировав двор, Юлиан перешел к реформе армии. Он упразднил «лабарумы», хоругви, на которых Константин велел вышить монограмму Христа, и заменил их штандартами с надписью Soli Invicto — «Непобедимому Солнцу», и с этих пор римские легионы должны были сражаться во имя Гелиоса. Некоторые воинские части претендовали на «особые права», поскольку они первыми провозгласили Юлиана августом, но он отказал им в этих излишних привилегиях и утвердил абсолютное равенство всех легионов. Однако, сделав это, он сумел добиться признательности всех солдат тем, что значительно улучшил их жизнь. Он заботился о качестве получаемой ими пищи, требовал, чтобы им регулярно выплачивали жалованье и не допускал нехватки оружия и амуниции. Он доверял командование когортами только испытанным в бою молодым командирам. Он обязал пехотинцев совершать переходы, вплоть до однодневных, для доставки фуража, и запретил конникам в сезоны, когда травы мало, реквизировать сено у населения, приказав им самостоятельно отводить верховых животных на пастбище. Всем было известно, что образ жизни императора прост и скромен, и таким образом он на собственном примере мог приучать людей к древнеримским добродетелям терпения и воинского духа. Он изгнал из армии христиан, посчитав, «военное дело несовместимо с заветами Евангелия». Наконец, он восстановил в казармах порядок, восходящий ко временам Аврелиана, но упраздненный Константином в последние годы его царствования: каждое воскресенье, в так называемые Дни Света и Солнца, солдаты должны были возносить молитву этому «Богу, дарующему победу»10.
После реформ двора и армии Юлиан взялся за финансовую реформу. Имея за плечами опыт Галлии, он значительно снизил подати, постарался более справедливо распределить налоги и объявил беспощадную войну расхитителям казны. В результате этих мер в государственную казну стали вновь поступать деньги. Чтобы прекратить махинации тех, кто обрезал золотые монеты, он повсеместно назначил конторолеров, обязанных проверять вес монет11.
Меры, принятые им для реорганизации почты, заслуживают того, чтобы остановиться на них подробнее, потому что они свидетельствуют о его таланте организатора. Даже Григорий Назианзин, самый язвительный из его хулителей, был вынужден признать, что «из всех проведенных Юлианом реформ эта принадлежала к тем, которыми он мог по праву гордиться».
Со времен Диоклетиана общественная почтовая служба была обязана бесплатно перевозить принцепсов и их свиту, а также огромное число чиновников и полицейских инспекторов. Более того, при Констанции особыми льготами при передвижении стали пользоваться священники и епископы, направлявшиеся на свои синоды, число и частота которых постоянно росли. Во избежание полного разрушения станций и дорог, а также для того, чтобы удовлетворить нужды постоялых дворов, конюшен и продуктовых складов, приходилось облагать население придорожных районов постоянно растущим натуральным оброком. Со временем эти поборы стали чрезмерными.
Юлиан решил полностью реорганизовать систему коммуникаций. Он сократил число официальных почтовых гонцов до 27, запретил перевозить инспекторов почтовым транспортом и лишил христианское духовенство льгот, благодаря которым они могли разъезжать по стране за государственный счет. Все чиновники, за исключением префекта претория, потеряли право пользоваться почтовым транспортом. Только за некоторыми из них император сохранил право на ограниченное число бесплатных поездок: 12 раз в год для наместников областей и 2 или 3 раза для правителей в случае, если им потребуется срочно подать доклад ко двору или выполнить какое-либо поручение в местности, отдаленной от их провинции. Юлиан установил систему строгих наказаний для тех, кто станет пользоваться почтовым транспортом без разрешения. Он запретил своим гонцам брать себе «попутчиков», что обычно делалось под предлогом обеспечения безопасности в дороге и служило предметом бессовестного промысла. Он запретил перевозить на государственных повозках глыбы мрамора, предназначенные для украшения частных домов. Он сократил расстояния между станциями, чтобы уменьшить износ упряжи и сэкономить силы лошадей. Он сделал начальников станций лично ответственными за состояние повозок и конюшен и обеспечил поддержание дорог и станций в хорошем состоянии, распределив необходимые расходы между бóльшим числом пользователей.
Эти меры оказались действенны сверх всяких ожиданий. В начале царствования Юлиана на дорогах можно было встретить только повозки, запряженные с трудом тащившими их животными. Вскоре картина полностью изменилась. Ограничения на использование государственных средств передвижения заставили римлян прибегать к услугам частных возчиков. Заказчики могли обеспечить нормальное питание тягловых животных, те стали сильнее и проворнее. Улучшилось состояние дорог; объем перевозимых товаров увеличился; возросла и скорость, в результате чего в целом возрос обмен между различными районами. Можно сказать, по артериям государства потекла новая кровь.
Столь же благотворными оказались меры, принятые Юлианом для восстановления власти муниципалитетов. «К чему основывать новые города, — рассудил он, — если при этом разрушаются уже существующие?»
За исключением Галлии, остальные римские и греческие города находились в плачевном состоянии. Согнувшись под бременем бюрократической тирании, лишенные доходов из-за слишком высоких налогов, города могли похвастать лишь пустой казной и не имеющими реальной власти городскими советами. Почти нигде не обеспечивался уход за общественными зданиями: храмами, залами для общественных заседаний, мастерскими. Разрушались построенные вдоль дорог акведуки, те самые великолепные акведуки, о которых более тысячи лет спустя Шатобриан напишет, что «они подавали в Рим воду по триумфальным аркам». Упадок городской жизни чувствовался повсюду. Курии утратили какой бы то ни было авторитет и дух инициативы.
Упадок городов объяснялся в первую очередь тем, что иллирийские императоры, сами происходившие из сельской местности, относились к городам с пренебрежением. Однако немалую роль в этом сыграли и привилегии, дарованные Констанцием и Константином христианам. Христианам было дано право занять ряд городских угодий, они также получили в свое распоряжение часть городских доходов, но при этом были освобождены от платы за аренду и от налогов. Из-за этого расходы тех патрицианских родов, которые продолжали обеспечивать равновесие городских бюджетов, стали столь непомерными, что большая часть их предпочла отказаться от небезопасной чести входить в городской совет. Случилось так, что назначение на официальную должность в курию стало восприниматься как наказание. Разоренные аристократы устремлялись в деревню и старались не занимать руководящих должностей.
Мы не сможем подробно рассмотреть или даже перечислить все меры, разработанные Юлианом для того, чтобы прекратить это бегство из городов, потому что мало кто из императоров издавал по этому вопросу столько распоряжений и указов. «Эти декреты представляли собой попытку с удвоенными силами и со всех сторон одновременно заделать трещины в готовой обрушиться системе», — пишет Бидэ12.
Предоставив городам большую независимость и дав им право собирать определенные налоги, Юлиан явно рассчитывал поднять их экономику. Однако в равной степени он хотел также вернуть их к активной жизни, которая уже угасла. Путем восстановления городских финансов он хотел оживить прошлое городов. «Блистательные и цветущие города; празднично настроенные горожане; состязания атлетов, музыкантов и поэтов; школы, распространяющие античную мудрость; храмы, в которых звучат благоговейные гимны; жертвы на алтарях; портики, на фоне которых бурлит счастливая жизнь; человечество, получающее дары вновь обретенных богов»13 — вот какова была в представлении Юлиана картина идеального общества, и все намеченные им меры должны были возродить это общество. Было бы неправильно утверждать, что он хотел вернуть империи блеск времен Антонинов. Нет, он хотел поднять ее на такую ступень совершенства, в которой сам Платон не нашел бы к чему придраться.
Впоследствии реформы, провозглашенные Юлианом, подвергались серьезной критике. В частности, отмечалось, что будущее принадлежало не империи и язычеству, а христианству и феодальным отношениям; что существовала непреодолимая пропасть между этими химерическими проектами и реальной жизнью IV века. Короче, многие считают, что Юлиан «требовал, чтобы время изменило свой ход».
Однако даже если бы он услышал эти обвинения — а все они были сформулированы уже через много лет после его смерти, — трудно предположить, что они побудили бы его изменить линию своего поведения. Он действительно хотел «заставить время изменить свой ход».
Куда проще было бы дать людям следовать их природным склонностям, но это означало бы позволить им еще глубже погрязнуть в беззаконии и разрухе. Править, плывя против течения, — вот по определению единственно возможная позиция государственного человека, который хочет быть достоин этого названия. Характером Юлиана управляла некая устремленная ввысь сила, символом которой в какой-то степени можно считать его видение в Астакии. Юлиан не просто стремился к вершинам, он хотел увлечь к ним всех живущих. Эта тенденция еще более ярко проявилась в том комплексе религиозных реформ, которые он собирался провести.
«Если бы он сделал всех людей более богатыми, чем Мидас, а все города более великими, чем Вавилон, и покрыл бы их стены золотом, но при этом не исправил бы человеческих заблуждений в отношении богов, то уподобился бы врачу, который, пользуя совершенно больное тело, излечил бы все его члены за исключением глаз. И потому он занялся в первую очередь излечением душ, открывая им знание об истинных небесных владыках»14. Так пишет Либаний.
Да, «излечение душ» было для Юлиана важнейшей задачей, может быть, даже более важной, нежели восстановление материального благополучия городов и деревень.
Наследник Констанция велел устроить в императорском дворце отдельную молельню, в которой каждый день совершал службу в честь Солнечной троицы. Он возражал против того, чтобы Сенат величал его «Господином и Владыкой», однако охотно сохранил за собой титул и прерогативы «Великого понтифика». Этот титул давал ему власть над всей религиозной жизнью империи. И он провел в этой области целый ряд реформ скорее не как император, а как Государь-Понтифик, Посланник Солнца.
Одним из первых его шагов по прибытии в Константинополь было подтверждение и расширение Эдикта о веротерпимости, изданного им во Вьенне в 360 году15.
Новый эдикт объявлял недействительными все предыдущие декреты, предусматривавшие наказания вплоть до смертной казни за поклонение древним богам. Юлиан повелел вновь открыть храмы и публично совершать в них жертвоприношения. Он приказал вернуть святилищам все конфискованные ценности. Одним росчерком пера он вернул язычеству право на существование. Как пишет Бидэ, «ему казалось, что для возрождения древнего благочестия достаточно вернуть богам свободу оказывать на мир свое благотворное влияние и что вскоре эллинизм станет еще могущественнее, чем был»16. Однако в то же время, желая показать свое великодушие, Юлиан призвал к себе во дворец всех христианских епископов — и ариан, и приверженцев вселенской Церкви — и предложил им положить конец постоянным распрям и придерживаться того же духа терпимости, которого они требуют от других. Что до него самого, то он хотел бы, чтобы этот дух царил среди всех.
Если действие декрета 360 года ограничивалось Галлией, то указ 362 года распространялся на всю империю. Ученые, теурги и философы заявляли, что наконец наступила истинная весна, что вскоре в полной мере возродится упомянутый Вергилием «великий порядок веков» и что Юлиан воистину является Посланником Солнца.
В городах, даже тех, где преобладало христианское население, царило всеобщее ликование. Наконец-то мир, установленный между религиями, должен был позволить Гелиосу равно светить всем людям. На стенах общественных зданий и на установленных вдоль дорог межевых столбах во множестве появились хвалебные надписи, прославляющие достоинства принцепса, «рожденного на благо государства», «вечно непобедимого», «постоянно одерживающего триумфы», «истребляющего пороки прошедших времен», «восстанавливающего храмы и царство свободы». Несмотря на вандализм тех, кто ожесточенно старался впоследствии уничтожить все свидетельства о правлении Юлиана, практически везде — в Аравии, Сирии, в городе Магнесии подле горы Сипил, в городе Иассе в Карии, в Пергаме в Малой Азии, во Фракии, в Мурсе в Паннонии, на севере Италии, в Альпах и даже в самом сердце Нумидии — до сих пор сохранились врезанные в камень хвалебные слова в честь «великодушного создателя Эдикта о веротерпимости»17.
Подписывая этот эдикт, Юлиан хотел уничтожить все те материальные и моральные преимущества, которые Констанций и его отец предоставили христианам и которые позволили им чуть меньше чем за полвека занять господствующее положение в государстве, хотя они и оставались в нем в меньшинстве. Теперь пришел конец их праву получать подношения и приобретать в полную и неотчуждаемую собственность имущество по завещаниям; пришел конец возможности обосновываться в доминиях и городах, не внося предусмотренной арендной платы и налогов; пришел конец перекупке материальных дотаций, которые имперская администрация ранее предназначала языческим святилищам (такую перекупку Юлиан считал настоящим грабительством); и главное: пришел конец тому привилегированному положению, которое христиане занимали при дворе и которое позволяло им фактически управлять страной от имени слабодушного и суеверного императора. Нанесенный удар был особенно ощутим для «политических» христиан, и наиболее умные из них понимали, что Эдикт о веротерпимости — это только начало.
Повелев вновь открыть храмы и восстановить в них службы, Юлиан направил свои силы на повышение морального уровня языческих жрецов. Число их значительно сократилось, а многие из тех, кто исполнял жреческие функции, были недостойны своего положения. Прекращение субсидий храмам довело многих жрецов до нищенства. Некоторые покинули свои святилища и бросились искать более выгодные занятия.
Юлиан начал с того, что восстановил отмененные ранее дотации, с тем, однако, чтобы доходы священнослужителей не превышали уровня, естественно необходимого для нормальной жизни. Затем он увеличил число жрецов, назначив новых из числа сторонников неоплатонизма. Он решил, что отныне понтифики будут назначаться не по рождению или жребию, а исключительно исходя из их моральных и интеллектуальных качеств. Наконец, он учредил такие жреческие должности, как архижрецы и понтифики, чьей задачей было следить за добрым поведением жрецов и чистотой учения18.
В этой области деятельности, направленной на «исцеление душ», Юлиан проявил колоссальную активность. Он не ограничился составлением правил выбора священнослужителей. Он предписал им законы поведения, составив определенное число «Указаний», требованиям которых должны были подчиняться все служащие в храмах. Они не имели права осквернять свое тело недостойными действиями, уста и уши — непристойными словами, они должны были тщательно избирать круг своего чтения и изгонять из своих мыслей все, что мало-мальски напоминало учения эпикурейцев и киников; они должны были утверждать в своих проповедях бессмертие души и свою причастность к богам; они должны были говорить о воздаянии добрым и наказании злым в будущей жизни, о вечности и нетленной красоте мира, о главенствующей роли Митры как Посредника, а также о милости божественного Провидения19.
Затем он обратился к языческому духовенству с целым рядом пастырских посланий, которые трудно назвать иначе, как «энцикликами»[19]. В них Юлиан выступает в качестве непогрешимого судьи, подвергающего расследованию мысли и чувства человека. Он объясняет религию, утверждает богословие и определяет лежащие в его основе принципы.
В одном из этих писем он заявляет: «Мы должны служить богам с мыслью о том, что они присутствуют повсюду и видят нас, хотя мы не можем их видеть, что их взгляд, более ясный, нежели сам свет, проникает в самые сокровенные уголки наших сердец».
В другом пишет: «Все люди — братья, и наша забота должна в равной степени распространяться и на тех, кто заключен в темницы. Пусть же наши жрецы докажут свою любовь к людям, добровольно разделяя с убогими то немногое, что они имеют»20.
Чтобы дать языческим жрецам возможность «ощутимо проявлять сочувствие к ближним», Юлиан содействовал учреждению ряда благотворительных заведений: домов сосредоточения мысли и очищения, приютов для девиц, гостиниц для путешественников, больниц для хворых и престарелых, пристанищ для нуждающихся, — и побуждал служителей храмов посвящать им все свободное от служб время21.
Юлиан также придавал большое значение вопросам богослужения, ибо знал, «что религия без богослужения — это обреченная религия». Он распорядился снабдить храмы гидравлическими органами, велел подчеркивать торжественность служб за счет введения в них ритуальных диалогов между жрецами и их помощниками и рекомендовал установить в нефах места для сидения, где верующие распределялись по возрастам и заслугам. Как видим, все эти меры были направлены на истинное обновление язычества. «В проектах Юлиана не было ничего возвращающего к прошлому, кроме самого возвращения к древним богам. Аскетическая дисциплина, мистическая иерархия и весь порядок, который он хотел ввести как в религиозной общине, так и среди жречества, представляли собой беспрецедентное новаторство»22.
Но Юлиан считал, что его миссия на этом не заканчивается. Будучи Великим Понтификом, он являлся также хранителем чистоты веры. В этом плане он считал своим долгом сформулировать истинную доктрину и исправить ошибки тех, кто удалился от нее. «Жрецы не выводят принципы из своего личного мнения, — писал он архижрецу Азии Феодору, — они должны во всем придерживаться согласия с тем, кого воля богов поставила во главе их, то есть с Великим Понтификом»23.
Чтобы поддержать духовное единство, он написал целый ряд философских трактатов, свидетельствующих о его невероятной интеллектуальной плодовитости. Несмотря на то, что он составлял эти тексты только в свободное от политической деятельности время, они являются настоящими учебниками богословия. Один из них, озаглавленный «Рассуждение о Матери богов», вышел из-под его пера за одну весеннюю ночь, где-то между 22 и 25 марта 362 года24. Сроки составления другого — «Против невежественных киников» — нам неизвестны. Еще один трактат, носящий заглавие «Речь о Гелиосе-Царе», был составлен за три ночи в декабре 362 года. Не случайно, что автор обнародовал его 25 декабря, в день, когда праздновали Natalis Invicti («Рождество Непобедимого»). Этот трактат, наилучший из трех, является возвышенным описанием «природы» (φύσις) Солнца. Он написан столь возвышенно и вдохновенно, что эллинистические мыслители эпохи без колебаний сочли трактат достойным творений Эмпедокла и Парменида. Юлиан доказывает в нем, что «Гелиос являет собой наивысшую форму Божественного, какую в состоянии понять наш разум». Он доказывает это с еще большей ясностью мысли, чем в предыдущих трактатах, ибо чувствует себя носителем истины. Можно сказать, что это был кульминационный момент его веры, плод многих лет поисков и размышлений. В этом тексте, великолепном, страстном и немного странном, он называл себя «одной из вершин и, возможно, самой головокружительной вершиной языческого мышления»25.
Однако Юлиан не мог все время парить в небесах. Необходимость исполнять функции и Великого Понтифика, и августа зачастую заставляла его спускаться на землю и заниматься повседневными делами.
После того как он приказал вновь открыть святилища и установил основы культа Гелиоса, нужно было найти для служб достойных людей. Большая часть храмов была разрушена. Изнемогая под двойным гнетом — времени и небрежения, с которым к ним относились последние поколения, эти храмы являли собой не менее печальное зрелище, чем Пергамский алтарь. Христиане забрали из них колонны и капители для украшения собственных церквей. Эти разрушения приводили Юлиана в отчаяние. «Если галилеяне хотят строить для себя молельные дома, — пусть строят, — говорил он. — Но нельзя брать для этого материал из храмов, принадлежащих другим религиям». Он потребовал, чтобы языческие храмы были восстановлены в первоначальном виде и чтобы им были возвращены все изъятые архитектурные детали. Исполнение этого тебования повлекло за собой новые проблемы, поскольку во многих случаях означало разрушение христианских зданий. Как легко догадаться, это вызвало возмущение епископов. До утверждения о том, что Юлиан преследует и их самих, оставался всего один шаг26.
И этот шаг был сделан, когда Юлиан запретил христианским священникам использовать в преподавании классические тексты языческих авторов. Он говорил, что воспитание молодежи можно доверить только тем учителям, чья честность вне подозрений. А прикидываться, будто ты восхищаешься Гомером и Платоном, на деле видя в их сочинениях лишь сплошную цепь заблуждений, означало, по его мнению, отступить от честного поведения и выказать тем самым неспособность учить других. «Поелику боги даровали нам свободу, — заявил Юлиан, — мне кажется достойным порицания учиться у людей тому, что они сами считают дурным. Если эти люди (то есть христианские учителя. — Б.-М.) считают мудрыми тех, чьи труды пытаются толковать, то пусть подражают и их благочестию в отношении богов. Если же, напротив, они считают, что эти авторы заблуждались во всем, что касается наиболее почитаемых Сущностей, то пусть лучше идут в галилейские храмы и составляют комментарии к Матфею и Луке»27.
К сожалению, этот запрет лишал многих христианских священников — причем самых образованных из них — работы, потому что многие из их числа стали воспитателями в домах богатых язычников и христиан, желавших дать своим детям основательное греко-латинское образование, не нарушая при этом эдиктов Констанция. Теперь в этом занятии им было отказано.
Христиане сразу заволновались. К чему хочет прийти Юлиан? Сначала он отнял у них владения, привилегии, доходы, изгнал из армии и двора, а теперь хочет лишить всего остального и навеки поставить в подчиненное положение? Поборники христианства, такие, как Григорий Назианзин, Василий Кесарийский и Афанасий Александрийский, стали возмущаться. Конечно, покуда они не могли открыто составить оппозицию, — это было слишком опасно. Но они стали внимательно следить за Юлианом, дожидаясь, когда он совершит первую ошибку, которая пошатнет его авторитет и даст им наконец возможность начать борьбу.
Поначалу эта надежда казалась несбыточной, потому что Юлиану удавалось все, за что бы он ни брался. Плоды его реформ были столь благотворны, что почти везде обеспечивали ему единодушную поддержку. Окидывая взором свое царство, наследник Констанция мог рассчитывать на долгое и славное правление. «Вознесенный Фортуной после двадцати пяти полных опасностей лет, он сумел присоединить к своим былым победам новый триумф. Внутри империи ни одно враждебное действие не омрачало ее внутреннего спокойствия; и ни один варвар извне не осмеливался нарушать ее границ»28. Юлиан слышал вокруг себя только хвалебные песни…
В первые дни весны 362 года, «когда на деревьях появились почки, а ласточки стали готовиться к перелету», Юлиан ощутил сильное желание расширить границы империи29. Советники предлагали ему начать войну против готов. Но Юлиан отклонил это предложение.
С тех пор как ему удалось установить мир на западных границах империи, он мечтал лишь об одном: о завоевании Востока.
Год назад, когда Юлиан шел через Иллирию, Шапур понес тяжелые потери при осаде Безабде и Амиды. Он отошел на восточный берег Евфрата, дав таким образом передышку Констанцию, который мечтал разгромить Юлиана. Внезапная смерть Констанция и восшествие на престол нового августа, слухи о военных успехах которого достигли даже Персии, отбили у Шапура охоту возобновлять наступление. Однако с приходом удобного для ведения военных действий времени года кровь парфян начала разогреваться. Конные отряды Шапура уже перегруппировывались в Месопотамии. Судя по всему, они вновь готовились напасть на римские гарнизоны.
Если Юлиан решил взяться за парфян, то лишь для того, чтобы раз и навсегда положить конец их бесконечным набегам. Кроме того, отказавшись придерживаться оборонительной тактики, он решил перенести военные действия на территорию противника и отбросить его далеко за Тигр, если он откажется подчиниться.
Рядом с Юлианом находился один человек, который всячески побуждал его к этому. Это был принц Ормизд, сводный брат Шапура30. Изгнанный из Ктесифонта, где он организовал заговор, чтобы захватить трон, Ормизд нашел убежище подле Констанция и стал его военным советником. Он принял христианство и сопровождал императора во всех его восточных кампаниях. Констанций пообещал короновать Ормизда в Ктесифонте, если тот поможет ему победить Шапура. Настроенный Евсевием против Юлиана, Ормизд настороженно отнесся к воцарению нового императора. Впрочем, после смерти Констанция ему не оставалось ничего другого, как приехать в Константинополь и предложить молодому августу свои услуги. Юлиан принял его предложение, считая, что Ормизд может оказаться полезен хотя бы для того, чтобы держать его в курсе происходящего в Ктесифонте.
К военным действиям побуждал Юлиана и другой человек из его окружения — Максим Эфесский, некогда открывший Юлиану религию Митры. Юлиан охотно прислушивался к его мнению, так как считал Максима человеком, «отмеченным духом пророчества».
Максим же часто говорил императору о войне против парфян. Однако доводы, приводимые им для того, чтобы побудить Юлиана начать эту войну, в корне отличались от доводов Ормизда.
— Выслушай меня, Юлиан, и уразумей смысл моих слов, — сказал он однажды императору. — В мире есть некое Существо, остающееся самим собой, хотя и являющееся каждый раз в новом обличье. Оно из века в век приходит в жизнь человечества. Оно подобно всаднику, пытающемуся укротить на арене дикого коня. Каждый раз конь сбрасывает его на землю. По прошествии более или менее длительного времени всадник вновь садится в седло, более уверенный и лучше натренированный, чем в предыдущий раз. Вплоть до наших дней в разных своих обличьях он терпел поражение31. Сейчас наступила твоя очередь воплотить в себе это Существо, довести до завершения тот труд, который оно столько раз начинало, но все еще не завершило. Неужели ты думаешь, что боги окружили тебя такой заботой только для того, чтобы возвести на трон? Разве ты не чувствовал уже, что могучие взмахи крыльев возносят тебя к еще более дальним высям? Юлиан, стань этим Существом, или твоя жизнь потеряет смысл. А боги уходят от тех, чья жизнь больше не имеет смысла…
— Ты всегда говоришь загадками, — ответил Юлиан.
— Однажды ты уже произносил эти слова, когда я говорил с тобой о Митре. Тем не менее ты разгадал эту загадку.
— И каково же имя этого всадника, который возвращался из века в век, но до сих пор позволял коню сбросить себя?
— Его имя Александр. Он возродился в тебе.
— А откуда ты знаешь, что дикий конь не сбросит и меня?
— Самое главное — не удержаться в седле, а объединить мир. Тогда он тебя не сбросит.
— Почему?
— Потому что боги дали тебе оружие, которым не обладал Александр…
— Какое?
— Откровение Солнца! Неужели ты думаешь, что Гелиос сделал тебя своим Посланником только ради блага кучки греков и римлян?
— Я хочу распространить его культ по всем провинциям империи: в Галлии, в Британии, в Германии и в Африке… Тому свидетелями изданные мною законы…
— Этого недостаточно! Твой долг распространить его по всем землям, освещаемым Солнцем! Вспомни, что религия, которую ты исповедуешь, родилась на горных плато Ирана. Именно там Митра сошел к людям. Вся месопотамская долина усеяна осколками стел с изображениями жрецов и царей в ореоле солнечных лучей. Они разрушаются в пустыне, а парфяне, проезжая мимо, даже не воздают им почестей, ибо они забыли то, что на них изображено. Объявив им войну не как завоеватель, а как философ, ты вернешь им их собственного бога, восстановишь их собственную религию. Неужели ты думаешь, что в решающий час Гелиос усомнится, на чьей стороне ему быть: твоей или Шапура?
Спустя пятнадцать дней Максим вернулся к этому разговору.
— Я только что приехал из Пессинунта, из паломничества к святилищу Кибелы, — сказал он Юлиану. — Со мной говорила сама богиня. Она поручила мне передать тебе ее слова…
— И что сказала Мать богов? — с интересом спросил Юлиан.
— Она сказала: Тот, кого ты любишь, дорог и мне; тот, кого боги любят как сына, станет Властелином всей земли, ибо мы пошлем Духа, который поможет ему в долгих переходах…
— Какого духа?
— Александра! Ты завершишь его труд…
— В Персии?
— В Персии, в Индии, в землях, расположенных за ними, в тех, что находятся подле источника света. Именно там ты получишь высшее посвящение. Разве жрец Гекаты не сказал тебе: «Следи, чтобы Путь был открыт»? Он говорил от имени Гелиоса.
— Он имел в виду духовные свершения…
— Путь духовных свершений и путь земных деяний — одно и то же. Этот мир столь же божествен, как и другой. Не разделяй их, подобно галилеянам. Или откажись от всего и созерцай землю с высоты креста…
— А если я потерплю поражение?
— Как можешь ты потерпеть поражение, если твой союзник — Солнце? Поражение Солнца — это конец света…
Максим схватил край плаща Юлиана и поднес его к губам, выражая этим жестом мольбу:
— Верь мне: ты — Александр!32
Юлиан долго молчал. Как все это странно! Во второй раз в его жизни Максим в каком-то смысле помогает ему осознать самого себя! Передает ли он волю невидимых сил или читает его собственные мысли? Юлиан был тем более склонен поверить сказанному, что в последнее время его постоянно посещал образ Александра. Он являлся ему во сне и, казалось, указывал путь. Потом он исчезал, как бы растворяясь в нем самом. Тогда в его памяти всплывали тысячи воспоминаний, так или иначе связанных с именем Македонца. Разве его матери не предсказывали, что она родит «нового Александра, который восстановит единство человеческого рода»? Разве не молился он сам во время поездки в Илион на том месте, где сын Олимпиады принес жертву духу Ахилла? Он начинал теперь осознавать свое таинственное уподобление Александру в тот момент, когда, углубившись в германские леса, он сквозь туманную дымку увидел возвышающуюся на берегу Майна крепость Траяна. Тогда ему показалось, что он достиг одного из пределов земли, и лагерные костры, разложенные на древних стенах, неотступно напоминали ему о тех башнях, которые победитель Дария воздвиг в честь Диониса на берегах Гипаса…
С тех пор Юлиан всегда держал под рукой греческий перевод «Жизнеописания Александра» и часто перечитывал его. Один отрывок произвел на него особенное впечатление:
«Если бы Великий Бог, пославший на землю душу Александра, не призвал его к себе столь неожиданно, то вскоре всем живущим на земле был бы дан единый закон и вся вселенная стала бы управляться одним и тем же правосудием, как бы освещенная единым светом… Считая, что он послан небом для того, чтобы стать всеобщим реформатором и примирителем вселенной, он повсюду собирал ее воедино и как бы давал всем возможность пить из одной чаши счастья»33.
Окончательное объединение Востока и Запада! Управление всей вселенной, «как бы освещенной единым светом» и пьющей «из одной чаши счастья»! Не такова ли цель, к которой стремится человечество? Не является ли это также наивысшей миссией? И вот из уст Максима он узнает, что боги избрали его для воплощения в жизнь этого чаяния, что в его лице на землю вернулся Александр, что он должен завершить дело, начатое сыном Олимпиады! Разве может он сомневаться, если было явлено столько знамений? Внезапно все перипетии несчастной юности показались ему ступенями, ведущими к этому высшему величию.
Максим прав: как лучи Гелиоса заполняют весь мир, так и власть Юлиана должна распространиться на всех живущих, иначе он не будет в полной мере представителем Гелиоса на земле. Он принесет людям новое Евангелие: Благую весть о всемогуществе Солнца; и путь, по которому он пойдет, будет именно тем, который ему указывает в снах призрак Александра…
С этих пор Юлианом владело лишь одно стремление: быстрее подготовиться к войне и идти на Ктесифонт, чтобы победить Шапура.
Где-то около дней летнего солнцестояния 362 года он пересек Босфор и двинулся по дороге на Антиохию, желая сосредоточить свои силы поближе к противнику. Миновав Халкедон и Либису, где он на некоторое время задержался на могиле Ганнибала, чтобы попросить вдохновения у его духа, Юлиан спустя несколько дней прибыл в Никомидию.
Увы, ужасное зрелище предстало его взору! Сильное землетрясение превратило столицу Вифинии в груду развалин. Навстречу императору вышли полностью разоренные сенаторы и толпа несчастных, одетых в лохмотья горожан. Среди них Юлиан узнал нескольких друзей своего детства. Его сердце сжалось при виде претерпеваемых ими лишений. Около трети населения осталось без крова. Юлиан повелел выдать городу большую субсидию, чтобы полностью восстановить его из руин.
Из Никомидии он отправился в Пессинунт, где находилось святилище Кибелы. Он хотел совершить очистительное жертвоприношение богине и получить из ее собственных уст подтверждение слов, переданных Максимом. Великая жрица задала вопрос, и богиня слово в слово повторила сказанное ему теургом. Она заверила его в том, что боги избрали его для завершения начатого Александром и что душа победителя Дария будет освещать его путь через Азию. Отныне он уже не мог сомневаться в победе.
Покинув Пессинунт, он пересек высокие плато Анатолии и направился в Антиохию, куда прибыл 18 июля.
Когда он приблизился к городу, все население высыпало навстречу и приветствовало его с таким энтузиазмом, что он сам удивился этому оглушительному хору радостных восклицаний. Каждый приветствовал в его лице «новую звезду, свет которой приносит счастье всем областям Леванта[20]». Среди приветствовавших находилась депутация муниципалитета, в которую входил Либаний. Скромно стоя у края дороги, ритор внимательно наблюдал за своим давним учеником, пытаясь угадать, как он теперь к нему отнесется. К несчастью, Юлиан проехал мимо, не узнав его, поскольку возраст и болезни сильно изменили учителя. Самолюбие Либания было уязвлено, он побледнел и опустил голову.
Этот инцидент был тем более досаден, что Либаний был весьма злопамятным человеком. Он вполне мог бы отомстить Юлиану за такое пренебрежение нападками на него в своих трудах, что могло повредить репутации Юлиана среди эллинов. По счастью, скакавший рядом дядя императора, тоже Юлиан, обратил внимание племянника на совершенную ошибку. Юлиан искренне смутился. Развернув коня, он подъехал к Либанию, взял его за руку, сказал, что счастлив вновь видеть его, и пригласил как можно скорее навестить его в императорском дворце. «Эти сердечные слова возымели самое лучшее действие, — рассказывает один из очевидцев. — Они пролились бальзамом на сердце Либания и рассеяли поднимавшийся в нем гнев». На следующий день они встретились и долго беседовали. Они расстались, полностью примиренные и очарованные друг другом.
В то время Антиохия была городом с населением около 300000 человек, третьей столицей империи после Константинополя и Александрии34. Отличавшаяся надменностью нрава своих жителей со времен основания35, Антиохия по праву гордилась широтой своих улиц и свежестью своих садов. Юлиан рассчитывал провести в этом городе зиму и закончить военные приготовления.
Однако жители Антиохии были склонны еще и к злословию и раздорам и с истинным рвением предавались всевозможным чувственным наслаждениям. Весь год там продолжались бесконечные праздники, игрища и пиры. Для антиохийцев не существовало предела в роскоши, даже к богам они относились скептически и считали этот скептицизм верхом утонченности36.
Поведение Юлиана скоро поставило антиохийцев в тупик. Они собирались поклоняться обожествленному монарху, а увидели правителя, желающего, чтобы к нему относились как к человеку. Его набожность, строгость нравов, презрение к роскоши смущали их. Неужели он действительно испытывает такое отвращение к любому легкому чтиву, что изгнал из своей библиотеки рассказы Лукиана Самосатского и комедии Аристофана? Разве такая серьезность совместима с его возрастом? Не свидетельствует ли это скорее о лицемерии? Что означают его рассуждения об «исцелении душ» и «возрождении тела путем возврата к эллинизму»? Он что, хочет переделать мир? Но они вовсе не желают «возрождаться». Понемногу антиохийцы начали насмехаться над Юлианом. Потом появились издевательские песенки и памфлеты. Поскольку император никак не реагировал на это, они стали насмешничать открыто. Тут уж все пришлось к слову: и его грубые черты лица, и небрежность в одежде, и длинная борода, и простая пища, и даже его бесконечные ночные бдения, которые вызывали вопрос: чем же он в это время занимается?..
И тут Юлиан взорвался. Дав волю гневу, он взялся за перо и написал одно из своих наиболее язвительных сочинений — «Мисопогон, или Ненавистник бороды». В противоположность его предыдущим трудам, это было не богословское наставление, а скорее памфлет, «рычание льва на рой мух, как в басне». Вместе с тем, — и это действительно одна из удивительных черт его характера, — стараясь отхлестать словами антиохийцев, он фактически занимается самокритикой.
«Это правда, — с иронией восклицает он, — что я ношу бороду, которая не нравится моим врагам. Они заявляют, что не могу ничего взять в рот без того, чтобы не прихватить пару волосков. Но я могу открыть им кое-что, о чем они еще не знают: я ее никогда не расчесываю, намеренно оставляю всклокоченной, и в ней бегают вши, как дикие звери бегают по чаще леса. И живот у меня покрыт шерстью, как у обезьяны. Это правда, что я никогда не принимаю ванны из розовой воды или надушенного молока и распространяю вокруг себя тошнотворный запах! Это правда, что я выгляжу еще более отвратительно, нежели киники и галилеяне! Это правда, что я небрежен в одежде и ем грубую пищу! Правда, что лицо мое хмуро, черты насуплены, а характер несносен. Природа не сотворила меня ни насмешником, ни шутником. Я не остроумец и не автор эпиграмм. Правда и то, что мне не нравится непотребная литература, как не нравятся мне и столь обожаемые вами оргии! В конце концов, я всего лишь иллирийский крестьянин; видимо, этим и объясняются моя грубость и неотесанное поведение деревенщины. Как же мог бы я приноровить свой характер к вашему? Ведь вы не проводите свои лучшие часы ни в молитвах богам, ни в заботах об империи. Вместо этого вы приказываете растирать вам руки, шлифовать пемзою ноги, умащать волосы, натирать тело мазями и редкостными благовониями, подавать на стол миног и свиные сосцы!
Это правда, что чаще всего я довольствуюсь простым бульоном, который едят мои солдаты, сплю на обычной рогоже, положенной прямо на землю, и посвящаю дни и ночи размышлениям и труду. Зачем мне вся ваша роскошь, если компания моих ветеранов мне милее, нежели компания ваших флейтистов?
Однако вспомните, что этот человек, которого вы обливаете сарказмом, всегда первым шел навстречу опасности. Чтобы защитить вас, он терпел холод и непогоду. Он побеждал там, где другие проиграли бы, будь они на его месте. Он отбил у варваров более сорока городов и запретил им появляться в пределах империи, если они не будут соблюдать ее законы. Он взошел на трон, не пролив ни капли крови. Он возродил храмы, вернул процветание городам и повсюду установил мир. Вы уже забыли обо всем этом!
Когда я приехал сюда, вы встречали меня, как бога. Я не требую от вас этого! Ваш Сенат поведал мне о своих трудностях. Я дал согласие на значительное уменьшение налогов. Я предоставил Сенату изрядные суммы в золоте и серебре. Я освободил каждого из вас от одной пятой ваших податей. Я не мог сделать большего, потому что иначе пришлось бы брать у других то, что мне не принадлежит. Поскольку ваши припасы истощились, я велел на мои собственные средства доставить зерно из Тира и Египта, дабы облегчить нищету города. Однако вместо того чтобы раздать это зерно бедным, вы, знатные, оставили его себе и перепродали другим втридорога, чтобы иметь возможность продолжать свои веселые пиршества. Об этом вы тоже уже забыли!
Но какое мне дело? Продолжайте изливать на меня потоки оскорблений, которыми питается ваша неблагодарность. Я разрешаю вам это, поскольку сам только что выдвинул обвинения против себя самого. Более того: я перещеголял вас в плане критических замечаний, которые вы день ото дня шлете в мой адрес, потому что, по глупости своей, я не уразумел сразу, каковы нравы вашего города! Издевайтесь же над моей наивностью, неловкостью, неутонченностью! Я прекрасно знаю, что неспособен явить вашему взору картину такого образа жизни, который ведете вы, мечтая найти его отражение в жизни тех, кто вами правит. Давайте же! Смейтесь, издевайтесь надо мной, злословьте, рвите меня своими холеными зубами! Я не собираюсь наказывать вас за это: ни казнить, ни бичевать, ни заковывать в кандалы, ни бросать в тюрьму. Зачем? От этого вы не станете лучше! Но поскольку пример добродетельной жизни, который вам дают мои друзья и я сам, вам кажется неинтересным и неуместным, поскольку вы не желаете видеть его перед своими глазами, я принял в отношении вас бесповоротное решение: я решил покинуть Антиохию и никогда более здесь не появляться. Я перееду в Тарс. Я сделаю это, конечно, не в надежде угодить тем, у кого буду гостевать, но потому, что предпочитаю доставить всем по очереди удовольствие иметь дело с моим несносным характером, нежели причинять неудобство вашему счастливому городу, навязывая ему свое присутствие»37.
Этот блестящий текст, из которого мы, к сожалению, могли привести здесь только фрагмент, во все последующие времена вызывал восхищение литераторов. Он произвел сильное впечатление даже на Шатобриана. «В истории не было другого такого случая, — пишет он, — чтобы человек, наделенный абсолютной властью, правитель, по одному знаку которого насмешников могли стереть с лица земли, удовлетворился тем, что ответил на пасквили памфлетом»38.
Одни восхваляли вдохновенное остроумие этого произведения, другие — возвышенные мысли, сдержанность и терпение Юлиана. Однако мало кто обращал внимание на ту горечь, которая содержится в этом памфлете. Под маской иронии в нем скрывается боль. Заслужил ли Юлиан того, чтобы цинизм антиохийцев довел его до составления подобной филиппики, в которой он излил боль своего сердца, только еще больше растравляя его? В каждой строчке чувствуется смятение измученной души. «В конце концов, что я вам сделал? — спрашивает он в одном из наиболее волнующих отрывков своего обвинительного слова. — Я уверен, что не причинил вам никакого зла. Напротив: я предоставил вам все преимущества, которые вы могли в рамках законности ожидать от того, кто, по мере сил, желает быть благодетелем человечества. Так в чем причина этой враждебности, которая заставляет вас бросаться на меня и возбуждает ненависть ко мне?»39
Его тон временами достигает невероятной степени язвительности, но, кроме того, отражает отчаянное непонимание. Действительно, какое несчастье трудиться днем и ночью, дабы улучшить жизнь людей, и оказаться под градом насмешек тех, кого хочешь спасти! Для того чтобы продолжать служить им, нужно несгибаемое мужество. Однако, поняв, что ни слова, ни примеры не могут изменить их к лучшему, что ни щедрость, ни открытость сердца не в силах победить их глупость и низость, — поняв все это, что еще мог сделать Юлиан, как не повернуться к ним спиной и уехать, «чтобы не причинять им неудобства, навязывая свое присутствие»?
Эти печальные переживания тем сильнее расстроили Юлиана, что они совпали по времени с двумя событиями, которые еще более омрачили его пребывание в Антиохии.
Неподалеку от города, в пригороде, называемом Дафна, посреди тенистого и богатого источниками сада, стоял знаменитый храм Аполлона. Юлиан приказал восстановить его на свои собственные средства. Однако в последние годы жертвы в храме приносились крайне редко и, по словам самих жрецов, оракул Аполлона перестал давать прорицания. Что же вызвало немилость Аполлона? По словам некоего теурга, все объяснялось тем, что бог посчитал осквернением святыни тот факт, что неподалеку от входа в его жилище похоронили епископа Вавилу. Антиохийские христиане весьма почитали Вавилу и часто приходили к его гробнице.
Не приняв этого последнего во внимание, Юлиан приказал своему дяде Юлиану организовать эксгумацию останков святого и перевоз их куда-нибудь в другое место. Возмущенные христиане сопровождали мощи вплоть до кладбища в Антиохии, призывая проклятия на головы «тех, кто поклоняется статуям».
Спустя несколько недель дядя Юлиан умер при загадочных обстоятельствах. А после этого, в ночь на 22 октября, сгорел дотла храм Аполлона. Пламя не пощадило даже изваяние самого бога. «Ужасное зрелище!» — написал император. Чем можно было объяснить такое несчастье? Небрежностью, ударом молнии или преступным умыслом? Из этих трех объяснений Юлиан принимал только последнее: христиане так радовались случившемуся, что этого было достаточно, чтобы признать их виновными40.
Не менее печальным было и другое событие. Юлиан никогда не проявлял враждебности по отношению к иудеям. Он видел в иудаизме национальную религию, полностью соответствующую духу еврейского народа и способную обеспечить его выживание на протяжении веков. Однако Иисус предсказал разрушение Иерусалимского храма, заверив, что «в нем не останется камня на камне». Разрушение храма Давидова императором Титом, казалось бы, подтвердило это пророчество. Юлиан решил показать, что ни во что не ставит пророчество христианского Бога, и велел приступить к восстановлению храма. Однако в самый разгар работ новое землетрясение разрушило постройку до основания, а падавшие с неба огненные шары сожгли все, что от нее оставалось. Весть о вторичном разрушении Иерусалимского храма породила новую надежду среди христиан. Они увидели в случившемся подтверждение того, что слова Христа неопровержимы и эдикты императора не могут их отменить. Христианская оппозиция сразу осмелела. Она начала понемногу организовывать в разных местах благочестивые процессии, во главе которых шли священники, несущие раки с мощами святых мучеников. Юлиан считал подобные ритуалы жуткими и унизительными. Он видел в них подтверждение тому, что называл «болезненностью» религии Распятого. Обстановка обострилась также из-за того, что епископы старались погребать своих покойников с невиданной до того торжественностью и предписывали, чтобы перевозившие мощи траурные повозки двигались по самым оживленным улицам городов.
Этому Юлиан отчаянно воспротивился. «Дабы не оскорблять величие дневных богов, — объявил он, — похоронные обряды должны совершаться только после захода солнца». Он счел, что покойникам все равно, в котором часу их хоронят, и что незачем огорчать живых постоянными напоминаниями о бренности человеческой жизни (12 февраля 363 года)41.
Каковы бы ни были аргументы Юлиана в пользу этого шага, он оказался ошибочным, лишь усилив оппозицию и не принеся императору никакой пользы. Сначала наглость антиохийцев, потом пожар в храме Аполлона, затем разрушение Иерусалимского храма и, наконец, провокационное поведение галилеян, — это было уже слишком. Чаша переполнилась. Конечно, Юлиан всегда понимал, что восстановление эллинства не обойдется без того, чтобы не вызвать волнение в христианских общинах. Это он понял еще в Константинополе, вскоре после восшествия на престол, когда шел в храм Фортуны, чтобы совершить жертвоприношение. Тогда старый слепой епископ по имени Марис набросился на него и бранил при всех, называя нечестивцем, отступником и безбожником. Учитывая возраст и немощь епископа, Юлиан не стал наказывать его. Он ограничился тем, что сказал:
— Вместо того, чтобы оскорблять императора, лучше помолись Галилеянину, чтобы он вернул тебе зрение.
Тогда Юлиан не придал особого значения случившемуся. Но впоследствии он не раз спрашивал себя, не символичен ли образ Мариса и не является ли большинство людей такими же слепцами. Что за заблуждение заставляет их упорно не видеть в Гелиосе правящее миром божество, которому человеческий разум не в силах противопоставить более могущественного бога?
К тому же назвать его самого безбожником было вопиющей несправедливостью. Разве можно найти более благочестивого и верующего человека, чем он? Нечестивцы, безбожники — это другие: те, кто отказывается поклоняться богам, кто поджигает храмы, кто бредет с песнопениями, сопровождая побелевшие кости, кто зубоскалит, когда он говорит о величии Гелиоса, короче, все те — христиане и язычники, — кто упорно отрицает истину и не признает очевидного…42
Однако это состояние духа быстро прошло. Как только гнев улегся и Юлиан взял себя в руки, он сказал себе, что глупо беспокоиться из-за таких мелочей! Чего стоят эти жалкие споры по сравнению с той великой миссией, которой он облечен? Все эти смешные ссоры, эта глупая наглость, эти несправедливые обвинения рассеятся сами собой, когда он победоносно достигнет истоков Солнца. В тот день, когда пределы империи совпадут с пределами земли, все это будет сметено дуновением нового.