В получасе ходьбы от широко раскинувшегося поселенья Иакова, от его шатров, хлевов, загонов и амбаров, ближе к городу, был овраг, весь заросший крепкоствольными, похожими на невысокий лес кустами мирта и считавшийся у жителей Хеврона священной рощей Астарот-Иштар или скорей даже ее сына, брата и мужа — Таммуза-Адони. Там воздух был полон приятной, хотя летом и душной пряности, и пахучая эта чаща не составляла сплошного массива зарослей, а была переплетеньем случайных извилистых прогалин, которыми можно было пользоваться как тропинками, и в самой глубокой точке лощины находилась возникшая несомненно благодаря корчеванью поляна святилища: посреди нее была сооружена четырехгранная, выше человеческого роста, каменная пирамида с высеченными символами плодовитости, маццеба, являвшаяся, видимо, и сама символом плодовитости, а на цоколе пирамиды стояли дары — глиняные сосуды с землей, пускавшей зеленовато-белые ростки, и приношения более затейливые, например, склеенные четырехугольником деревянные планки с натянутым на них холстом, на котором странно выдавалась нескладная, зеленая, словно бы закутанная человеческая фигура: покрыв контур мертвеца на холсте перегноем, женщины-дароносительницы засеяли его пшеницей, которую поливали, а когда она взошла, подстригали, и поэтому фигура лежала на земле зеленым рельефом.
Сюда Иосиф часто приходил с Вениамином, родным своим братом, который, достигнув уже восьмилетнего возраста, начал выходить из-под опеки женщин и охотно присоединялся к первенцу своей матери, — толстощекий малыш, не разгуливавший уже голышом, а носивший длинное, до колен, одеянье из синей или бурой шерсти с вышивкой по краю и короткими рукавами. У него были красивые серые глаза, которые он поднимал к старшему брату с выраженьем яснейшего доверья, и густые, металлического отлива волосы, покрывавшие его череп от середины лба до затылка, как толстый зеркальный шлем с вырезами для ушей, таких же маленьких и крепких, как его нос и короткопалые руки, одну из которых он всегда давал брату, когда они вместе шагали. Нрава он был ласкового, приветливость Рахили была в нем. Но на маленьком этом человечке лежала и тень робкой грусти, ибо учиненное им в досознательном состоянье не осталось ему неизвестным: он знал час и причину смерти матери, и его постоянное чувство трагически невинной вины подкреплялось отношением к нему Иакова, которое отнюдь не было лишено нежности, но определялось мучительной робостью. Так что отец скорее избегал, чем искал его общества, но время от времени горячо и подолгу прижимал к сердцу своего младшего, называл его Бенони и говорил ему на ухо о Рахили.
Поэтому малышу, когда он перестал держаться за юбки женщин, было не очень легко с отцом. Тем сильнее привязывался он к своему единоутробному брату, которым всячески восхищался и который, хотя всякий при виде его улыбался и поднимал брови, был довольно одинок, а значит, мог нуждаться в такой привязанности, да и сам остро чувствовал естественное свое единство с малышом, отчего и взял его в друзья и поверенные — настолько даже пренебрегая разницей в возрасте, что Вениамина это больше, пожалуй, смущало и затрудняло, чем наполняло счастьем и гордостью. Да, умный и распрекрасный «Иосеф» — так произносил Бенони имя брата — рассказывал и доверял ему больше, чем вмещало его младенчество, и как ни старался он вобрать в себя эти речи, они сгущали тень меланхолии, лежавшую на маленьком матереубийце.
Рука в руке, уходили они подальше от масличного сада Иакова на холме, где сыновья служанок собирали и давили маслины. Они прогнали оттуда Иосифа после того, как он донес отцу, который сидел на скотном дворе и принимал отчет у стоявшего перед ним Елиезера, что по их вине почти на всех деревьях перезрели плоды и масло поэтому получалось грубое, и к тому же братья, по его мнению, слишком рьяно давили и мяли плоды в маслобойнях, вместо того чтобы осторожно выжимать из них сок. После того как отец отчитал братьев, Дан, Неффалим, Гад и Асир, с простертыми руками и перекошенными ртами, велели доносчику, или даже клеветнику, убраться прочь. Иосиф позвал Вениамина и сказал ему:
— Пойдем на наше место.
По дороге он говорил:
— Я выразился: «почти на всех деревьях» — согласен, это было преувеличение, обычное дело, когда говоришь. Скажи я «на многих», получилось бы точнее, это я признаю, ведь я же сам взбирался на то старое, трехствольное дерево, что за оградой, я собирал маслины и бросал их на подстилку, а братья, увы, сбивали плоды камнями и палками, и я собственными глазами видел, что уж на старых-то деревьях — не буду говорить об остальных — плоды действительно перезрели. А они делают вид, будто я вообще лгу и будто можно получить хорошее масло, швыряя, как они, в священный дар камнем и все раздрызгивая. Мыслимо ли видеть такое и не пожаловаться?
— Нет, — отвечал Вениамин, — ты разумнее их, и ты должен был пойти к отцу, чтобы он обо всем узнал. Я очень рад, что ты поссорился с ними, маленький Иосеф, ведь поэтому ты позвал брата правой руки.
— Статный Бен, — сказал Иосиф, — давай теперь с разбегу перемахнем через эту ограду, раз, два, три…
— Хорошо, — отвечал Вениамин. — Только не отпускай меня! Прыгать вместе мне, малолетнему, и веселее, и безопаснее.
Они разбежались, перепрыгнули через ограду и пошли дальше. Когда рука Вениамина в его руке становилась слишком горячей и влажной, Иосиф обычно брал ее за запястье, которого Вениамин не напрягал, и размахивал ею, чтобы она высохла на ветру. Малыша всегда так смешило это проветривание, что он даже спотыкался от хохота.
Достигнув миртового оврага и рощи бога, они должны были разнять руки и пойти друг за другом: тропинки между кустами были слишком узки. Они составляли лабиринт, блуждание в котором всегда забавляло братьев; было любопытно, далеко ли удастся продвинуться по какой-нибудь петляющей дорожке, прежде чем она упрется в непроходимые заросли, и можно ли в обход, в гору или под гору, пробраться дальше, или же нужно повернуть назад, рискуя, впрочем, сбиться и с этой, так далеко уведшей дороги и снова зайти в тупик. Они болтали и смеялись, продираясь сквозь заросли и защищая лицо от ударов и царапин, и порою Иосиф отламывал от куста, по-весеннему белевшего цветами, ветку-другую, набирая их в руку: здесь запасался он миртом для венков, которые любил носить в волосах. Сначала Вениамин пытался подражать брату, он тоже набирал себе веток и просил Иосифа сплести венок и ему. Но он заметил, что Иосиф бывал недоволен, когда и он, Вениамин, украшал себя миртами, что тот, не высказываясь прямо, оберегал особое свое право на это убранство. Малышу казалось, что тут крылись какие-то тайные мысли, которые и вообще — это Вениамин тоже замечал — водились у Иосифа: ведь как раз при нем, братце, Иосиф не всегда держал язык за зубами. Бенони подозревал, что невысказанная, но заметная ревность брата к украшению миртами каким-то образом связана с избранием наследника, с номинальным первородством, с благословеньем, которое было, как известно, предназначено ему отцом и маячило перед ним, — однако этим дело явно не исчерпывалось.
— Не беспокойся, малыш! — говорил Иосиф, целуя своего спутника в прохладный шлем его волос. — Я сделаю тебе дома венок из дубовых листьев или из пестрых колючек или рябиновый с красными бисеринами, — ладно? Ведь он будет еще красивее, правда? Зачем тебе мирты! Они тебе не к лицу. Нужно уметь выбирать подходящие украшения.
И Вениамин отвечал:
— Верно, ты прав, и я согласен с тобой, Иосифиа, Иашуп, мой Иегосиф. Ты безмерно умен, и я не смог бы сказать того, что говоришь ты. Но когда ты что-либо говоришь, я вижу это и соглашаюсь с твоими мыслями, и они делаются моими, и я становлюсь умным твоим умом. Мне совершенно ясно, что нужно умеючи выбирать украшения и что не каждое из них подходит каждому. Я вижу, ты хочешь на этом остановиться и оставить меня не более умным, чем я сейчас стал. Но даже если бы ты пошел дальше и пустился перед братом в более подробные объяснения, я бы постарался поспевать за тобой. Поверь маленькому Вениамину, на него можно положиться.
Иосиф промолчал.
— Я слышал от людей, — продолжал Вениамин, — что мирт — это знак юности и красоты. Так говорят взрослые, а когда так говорю я, это смешит и тебя, и меня, ведь ни по звучанью, ни по их смыслу такие слова мне не подходят. Юн-то я юн, то есть я мал, о да, меня нельзя назвать юным, я просто карапуз, юн ты, а красив ты так, что весь мир только об этом и говорит. Я же, скорее, забавен, чем красив, — если поглядеть на мои ноги, то они слишком коротки по сравнению со всем остальным, и живот у меня еще вздутый, как у сосунка, и щеки круглые, словно я надул их, не говоря уж о волосах на моей голове, которые похожи на выхухолевую шапку. Так что если мирт подобает юности и красоте и в этом все дело, то, конечно, он подобает тебе, и я совершил бы ошибку, украсившись им. Я прекрасно знаю, что в таких вещах можно ошибиться и причинить себе вред. Видишь, я и сам, без твоих слов, кое-что понимаю, но, конечно, не все, ты уж помоги мне.
— Милый ты мой человечек, — сказал Иосиф и обнял его одной рукой. — Мне очень нравится твоя выхухолевая шапка, да и животик и щечки, по мне, вполне хороши. Ты мой братец правой руки и одной со мной плоти, ибо мы вышли из одной и той же пучины, которую вообще-то называют «Абсу». А для нас имя ее — Мами, прекрасная, за которую служил Иаков. Давай-ка спустимся к камню и отдохнем!
— Давай, — отвечал Вениамин. — Мы поглядим на садики женщин на холстах и в горшках, и ты объяснишь мне насчет погребенья, я люблю это слушать. Разве только потому, что Мами умерла из-за меня, — добавил он, спускаясь, — и половиной своего имени я сынок смерти, разве только поэтому мне тоже были бы к лицу мирты, ибо я слыхал, что они украшают и смерть.
— Да, мир скорбит о юности и красоте, — сказал Иосиф, — по той причине, что Ашера заставляет плакать своих избранников и губит тех, кого она любит. Наверно, поэтому мирт и слывет кустарником смерти. Понюхай, однако, эти ветки, — слышишь, какой острый запах? Горек и терпок миртовый убор, ибо это убор полной жертвы, он сбережен для сбереженных и назначен назначенным. Посвященная юность — вот имя полной жертвы. Но мирт в волосах — это растенье не-тронь-меня.
— Теперь ты уже не обнимаешь меня, — заметил Вениамин. — Ты отнял свою руку, и малыш идет отдельно от тебя.
— Изволь, вот моя рука! — воскликнул Иосиф. — Ты мой праведный братец, и дома я совью тебе венок из самых разных полевых цветов, такой венок, что кто ни увидит тебя, засмеется от радости, — хочешь, сразу на том и порешим?
— Это очень мило с твоей стороны, — сказал Вениамин. — Дай-ка твой кафтан, чтобы я прикоснулся губами к его краю!
Он подумал: «По-видимому, он имеет в виду избранье наследника и первородство. Но это уже что-то новое и странное — насчет полной жертвы и растенья не-тронь-меня. Возможно, что он думает об Исааке, когда говорит о полной жертве и о посвященной юности. Во всяком случае, он дает мне понять, что мирт — это украшение жертвы; это меня немало пугает».
Вслух он сказал:
— Ты еще красивее, когда говоришь так, как сейчас, и мне, по глупости моей, невдомек, откуда исходит этот запах мирта, который я слышу, — от деревьев или от твоих слов. Вот мы и пришли. Гляди, с прошлого раза даров прибавилось. Появилось два божка на холстах и два сосуда с ростками. Женщины здесь побывали. Перед гротом они тоже поставили садики, надо будет их осмотреть. А камень остался нетронутым, его не сдвигали с могилы. Там ли владыка, прекрасный образ, или он в другом месте?
Чуть поодаль, в склоне оврага, была скалистая, заросшая кустами пещера; невысокая, но длиной с человеческий рост, неплотно затворенная камнем, она служила женщинам из Хеврона для праздничных обрядов.
— Нет, — отвечал Иосиф на вопрос брата, — образ не здесь, и целый год его вообще никто не видит. Он хранится в храме Кириаф-Арбы, и только в праздник, в день солнцеворота, когда солнце начинает убывать и свет покоряется преисподней, его выносят, и женщины правят над ним обряд.
— Они хоронят его в пещере? — допытывался Вениамин.
Однажды он спросил это впервые, и тогда Иосиф объяснил ему все. Позднее малыш делал вид, будто забыл объяснения брата, — чтобы получить их снова и послушать рассказы Иосифа об Адонаи, убитом овчаре и владыке, которого оплакивал мир. Ибо при этом Вениамин вслушивался не столько в слова брата, сколько в самый тон и ход его речи, и у него возникало смутное ощущение, что он улавливает тайные мысли Иосифа, которые — так казалось — были растворены в его речи, как соль в море.
— Нет, хоронят его позже, — ответил Иосиф. — Сначала они ищут его.
Он сидел у подножья камня Астарот, черноватой, шершавой, словно бы в волдырях, пирамиды, и его руки, на тыльной стороне которых, двигаясь, проступали тонкие пясти, начали вить венок из собранных веток.
Вениамин разглядывал его сбоку. Тусклый блеск у него под виском и на подбородке показывал, что Иосиф уже брил бороду; он делал это с помощью смеси масла и щелока и каменного ножа. Ну, а если бы он отпускал бороду, что тогда? Можно было представить себе, что это очень бы его изменило. Длинную бороду он, пожалуй, не успел бы еще отрастить — но все-таки что стало бы тогда с его красотой, особенно красотой его семнадцати лет? Да носи он на шее собачью голову, это преобразило бы его, по сути, не больше! Хрупкая вещь красота, надо признать.
— Они ищут его, — сказал Иосиф, — ибо он их величественная пропажа. Даже те женщины, что спрятали образ в кустах, ищут вместе со всеми, они и знают, и не знают, где он, они нарочно сбиваются с пути. Они блуждают, ищут и плачут, плачут все вместе и в то же время каждая в одиночку: «Где ты, прекрасный мой бог, мой супруг, мой сын, мой пестрый овчар? Я тоскую о тебе! Что стряслось с тобой в роще, в мире, среди зеленых дерев?»
— Но ведь они же знают, — вставил Вениамин, — что владыка растерзан и мертв?
— Нет еще, — возразил Иосиф. — На то и праздник. Они знают это, потому что это однажды было открыто, и еще не знают этого, потому что еще не настал час открыть это снова. У каждого часа праздника свое знание, и каждая женщина — ищущая богиня, покуда она не нашла.
— Но потом они находят владыку?
— Ты это говоришь. Он лежит в кустах, и один бок у него растерзан. Столпившись вокруг него, они все воздевают руки и пронзительно кричат.
— Ты слышал и видел это?
— Ты знаешь, что я уже дважды слышал это и видел, но я взял с тебя слово, что ты ничего не расскажешь отцу. Ты не проговорился?
— Ни единым словом! — заверил его Бенони. — Зачем мне огорчать отца? Я достаточно огорчил его своей жизнью.
— Я опять схожу, когда подойдет время, — сказал Иосиф. — Сейчас мы находимся на одинаковом расстоянии от прошлого раза и от следующего. Когда давят маслины, остается как раз половина круговорота. Это чудесный праздник. Владыка лежит в кустах, вытянувшись, со смертельной, зияющей раной.
— Каков же он на вид?
— Я тебе описывал его. Он хорош собой и сделан из масличного дерева, воска и стекла, ибо зрачки его сделаны из стекла, и у него есть ресницы.
— Он юн?
— Я же говорил тебе, что он юн и прекрасен. Прожилки желтого дерева похожи на тонкие сплетения жил его тела, кудри у него черные, на нем пестротканая набедренная повязка, украшенная финифтью и жемчугами, с червленой бахромой по краю.
— А что у него в волосах?
— Ничего, — коротко ответил Иосиф. — Его губы, ногти и родимые пятна сделаны из воска, и страшная рана от клыка Ниниба тоже выложена красным воском. Она кровоточит.
— Ты сказал, что женщины очень убиваются, когда его находят?
— Очень. До сих пор был только плач о пропаже, а теперь начинается великий плач о находке, куда более пронзительный. Владыку Таммуза оплакивают флейты, ибо здесь же сидят дудочники и что есть силы дуют в короткие флейты, рыданье которых пробирает тебя насквозь. Женщины распускают волосы и делают нескромные телодвиженья, причитая над мертвецом: «О супруг мой, дитя мое!» Ибо каждая из них подобна богине, и каждая плачет: «Никто не любил тебя больше, чем я!»
— Я не могу удержаться от слез, Иосиф. Для такого маленького, как я, смерть владыки — слишком уж страшное горе, и слезы так и подступают у меня к горлу. Зачем же понадобилось, чтобы этот юный красавец был растерзан в роще, в мире, среди зеленых дерев, если теперь о нем так скорбят?
— Ты этого не понимаешь, — отвечал Иосиф. — Он страдалец и жертва. Он спускается в пропасть, чтобы выйти из нее и прославиться. Аврам знал это, когда заносил нож над истинным сыном. Но когда он нанес удар, на месте сына оказался овен. Поэтому, принося в полную жертву овна или агнца, мы вешаем на него ярлык с изображением человека — в знак замены. Но тайна замены глубже, она заключена в звездном соотношенье человека, бога и животного и есть тайна взаимозаменяемости. Как человек приносит в жертву сына в животном, так сын приносит себя в жертву через посредство животного. Ниниб не проклят, ибо сказано: нужно заколоть бога, и намеренье животного есть намеренье сына, который, как на празднике, знает свой час, и знает тот час, когда он разрушит жилище смерти и выйдет из пещеры.
— Скорее бы дело дошло до этого, — сказал малыш, — и начался праздник радости! И что же, они кладут владыку вон в ту могилу и в ту пещеру?
Продолжая вить венок, Иосиф слегка раскачивал туловище и напевал в нос:
Во дни Таммуза играйте на цевнице яшмовой,
Бренчите на сердоликовых кольцах!..
— Они с плачем несут его к этому камню, — сказал он потом, — и дудочники играют все громче и громче, так что звуки их флейт надрывают сердце. Я видел, как женщины хлопотали над образом, лежавшим у них на коленях. Они омыли его водой и умастили нардовым маслом, отчего лицо владыки и его испещренное жилками тело сильно лоснились. Затем они обмотали его полотняными и шерстяными повязками, закутали в червленые ткани и положили на носилки у этого камня, не переставая плакать и причитать в лад дудочникам:
Скорблю о Таммузе!
Скорблю о тебе, возлюбленный сын мой, весна моя, свет мой!
Адон! Адонаи!
Мы садимся на землю в слезах,
Ибо ты мертв, о мой бог, супруг мой, мой сын!
Ты — тамариск, которого не вспоила на грядке вода,
Который не поднял своей вершины над полем,
Росток, которого не посадили в водоотводе,
Побег, которого корень вырван,
Трава, которой не вспоила вода в саду!
Скорблю о тебе, мой Даму, дитя мое, свет мой!
Никто не любил тебя больше, чем я!
— Ты, видно, знаешь весь плач дословно?
— Знаю, — сказал Иосиф.
— И тебя тоже он очень трогает, как мне кажется, — прибавил Вениамин. — Когда ты пел, у тебя один или два раза был такой вид, словно и ты вот-вот зарыдаешь, хотя женщины города справляют праздник по-своему, и сын — вовсе не Адонаи, бог Иакова и Авраама.
— Он сын и возлюбленный, — сказал Иосиф, — и он — жертва. Что за вздор, я вовсе не думал рыдать. Ведь я же не маленький и не такой плаксивый, как ты.
— О нет, ты юн и прекрасен, — покорно сказал Вениамин. — Сейчас будет готов венок, который ты плетешь для себя. Я вижу, ты сделал его спереди выше и шире, чем сзади, наподобие диадемы, — чтобы доказать свою ловкость. Я рад тому, что ты наденешь его, больше, чем рябиновому венку, который ты собираешься мне сплести. И стало быть, этот прекрасный бог лежит на носилках четыре дня?
— Ты это говоришь, и ты не забыл этого, — отвечал Иосиф. — Твой разум растет, и скоро он станет круглым и полным, так что с тобой можно будет говорить решительно обо всем. Да, он лежит там вплоть до четвертого дня, и каждый день в рощу приходят горожане с дудочниками, бьют себя в грудь при виде его и плачут:
О Дузи, властелин мой, как долго ты здесь лежишь!
О бездыханный владыка овчарни, как долго ты здесь лежишь!
Я не стану есть хлеб, я не стану пить воду,
Ибо юность погибла, погиб Таммуз!
Так они плачут и в храме и в домах, но на четвертый день они приходят и кладут его в ковчег.
— В ящик?
— Нужно говорить «ковчег». Вообще-то «ящик» тоже достаточно точное слово, но в этом случае оно неуместно. Искони говорят «ковчег». Владыке он приходится как раз впору, его делают по мерке из свилеватого, красно-черного дерева, и он пригнан к образу как нельзя лучше. Положив Его в ковчег, они приколачивают крышку, просмаливают доски и со слезами хоронят владыку вон в той пещере, затем заваливают вход в нее камнем и возвращаются домой.
— И больше уже не плачут?
— Это ты плохо запомнил. Плач продолжается в храме и в домах еще два дня с половиной. А на третий день, когда стемнеет, начинается праздник горящих светильников.
— Этому я заранее радовался. Они зажигают несколько плошек?
— Бесчисленное множество плошек и повсюду, — сказал Иосиф, — все, сколько у них есть. Вокруг домов, под открытым небом, и на дороге, ведущей сюда, и здесь, и в этих кустах — везде горят плошки. Люди приходят к могиле и плачут снова, и это даже самый горький плач, до сих пор флейты ни разу так душераздирающе не вторили причитанью: «О Дузи, как долго ты здесь лежишь!» — и долго еще после этого плача у женщин не заживают царапины на груди. Но в полночь все стихает.
Вениамин схватил руку брата.
— Все стихает внезапно? — спросил он. — И все молчит?
— Они стоят, не шевелясь, и безмолвствуют. Стоит тишина. Но вот издали доносится голос, одинокий, звонкий и радостный голос: «Таммуз жив! Владыка воскрес! Он разрушил жилище смерти и тени! Слава владыке!»
— О, какая весть, Иосиф! Я знал, что они дождутся своего торжества, и все-таки я дрожу от волнения, как будто я услыхал об этом впервые. А кто же кричит?
— Девочка с тонкими чертами лица, особо избираемая каждый год заново. Ее родители очень гордятся этим и пользуются большим почетом. Вестница приходит с лютней в руке, она играет и поет:
Таммуз жив, Адон воскрес!
Слава Ему, слава, слава владыке!
Вежды свои, что смерть сомкнула. Он их отверз,
Уста свои, что смерть сомкнула. Он их отверз,
Ноги Его, что скованы были, ходят опять,
Цветы и травы повсюду, куда Он ни ступит, растут.
Слава владыке, слава Адонаи!
И покуда девочка идет и поет, они все бросаются к могиле. Они отваливают камень, и ковчег оказывается пуст.
— Где же Растерзанный?
— Его уже нет. Могила не удержала его, он пробыл в ней только три дня. Он воскрес.
— О!.. Но, Иосиф, как же… Прости меня, пухлощекого карапуза, но что ты говоришь? Прошу тебя, не обманывай сына своей матери! Ведь ты же сам не раз говорил мне, что прекрасный образ хранится в храме от года до года. Как же понимать слово «воскрес»?
— Дурачок, — отвечал Иосиф, — нескоро еще твой разум станет круглым и полным. Хоть он и растет, он похож на челнок, который качают и носят волны небесного моря. Разве я говорю тебе не о празднике, у которого есть определенные часы? И люди, что справляют его час за часом, зная следующий час, но освящая текущий, тоже, по-твоему, себя обманывают? Ведь все они знают, что образ хранится в храме, и все-таки Таммуз воскресает. Ты, пожалуй, думаешь, что поскольку образ не бог, то и бог не образ. Будь осторожнее, ты ошибаешься! Ибо образ — это орудие настоящего времени и праздника. А Таммуз, владыка, — это владыка праздника.
С этими словами он надел себе на голову венок, потому что закончил его.
Вениамин глядел на него широко раскрытыми глазами.
— Бог наших отцов, — воскликнул он в восторге, — как идет тебе диадема из миртовых веток, которую ты сделал для себя при мне умелыми своими руками! Только тебе она и к лицу, и я, когда представляю себе ее на моей выхухолевой шапке, понимаю, какая бы это была ошибка, если бы ты не оставил ее для себя. Скажи мне правду, — продолжал он, — и расскажи мне еще: когда люди города находят ковчег и могилу пустыми, они, наверно, задумчиво, тихо и радостно расходятся по домам?
— Тогда-то и начинается ликование, — возразил Иосиф, — это самый разгар веселого праздника. «Пуста, пуста, пуста!» — кричат они наперебой. «Могила пуста, Адон воскрес!» Они целуют девочку и кричат: «Слава владыке!» Затем они целуются друг с другом и кричат: «Славен Таммуз!» А затем, при свете плошек, пляшут и водят хороводы вокруг этого камня Астарот. В ярко освещенном городе тоже царят веселье и радость, люди едят и пьют, и воздух непрестанно оглашается счастливой вестью. И даже на следующий день горожане, встречаясь, дважды целуют друг друга и восклицают: «Воистину воскрес!»
— Да, — сказал Вениамин, — так оно и есть, так ты мне и рассказывал. Только я забыл это и почему-то решил, что они тихо расходятся по домам. Какой чудесный праздник, чудесный в каждый свой час! И значит, на этот год владыке вознесена глава, но он знает час, когда Ниниб снова поразит его среди зеленых дерев.
— Не «снова», — поправил его Иосиф. — Это всегда один и тот же и первый раз.
— Как ты говоришь, милый брат, так и есть. Я выразился неудачно, это была незрелая речь карапуза. Всегда один и тот же и первый раз, ибо Он владыка праздника. Но если задуматься, то для того, чтобы установился этот праздник, прекрасный Таммуз, наверно, должен был один раз и первый раз умереть — или нет?
— Когда Иштар исчезает с неба и спускается, чтобы разбудить сына, это событие как раз и происходит.
— Ну да, наверху. А как обстоит дело здесь, внизу? Ты называешь событие. А ты назови мне историю.
— Они говорят, что в Гебале, у подножья покрытой снегом горы, — отвечал Иосиф, — жил царь, у которого была миловидная дочь, и Нана, как там зовут Астарот, наслала на него дурость потехи ради, и он, охваченный вожделеньем к родной плоти и крови, познал собственную свою дочь.
С этими словами Иосиф указал назад от себя, на знаки, высеченные в памятнике, у которого они сидели.
— Она забеременела, и когда царь увидел, что он — отец своего же внука, его охватили смятенье, гнев и раскаянье, и он решился убить ее. Но боги, прекрасно зная, что это подстроила Ашрат, превратили беременную в дерево.
— В какое дерево?
— Это было не то дерево, не то куст, — сказал Иосиф недовольно, — не то куст, могучий, как дерево. Я там не был, и поэтому не могу тебе сказать, какой был нос у царя и какие серьги у няньки его дочери. Хочешь слушать — так слушай и не бросай мне незрелых вопросов, как камни в огород!
— Если ты будешь браниться, я заплачу, — жалобно сказал Вениамин, — тогда тебе придется меня утешать. Поэтому лучше не бранись и поверь, что я больше всего хочу слушать!
— Через десять месяцев, — продолжал Иосиф свой рассказ, — дерево вдруг растворилось. Да, после этого срока оно распахнулось, и из него вышел мальчик, Адонаи. Его увидала Ашера, которая все это подстроила, и решила никому его не уступать. Поэтому она спрятала его в Дольнем Царстве у владычицы Эрешкигаль. Но и та не захотела никому его уступать и сказала: «Я никогда не выпущу его отсюда, ибо это — страна, откуда нет возврата».
— Почему нее оба владычицы никому не уступали его?
— Никому и друг другу тоже. Ты можешь обойтись без расспросов. Но если из одного вытекает другое, достаточно сказать первое, а второе уже и так понятно. Адон был сыном миловидной, и Нана была сама причастна к его рожденью, а значит, ясно без слов, что он должен был стать предметом зависти. Поэтому, когда владычица вожделенья пришла в Дольнее Царство, чтобы его потребовать, владычица Эрешкигаль донельзя испугалась и сказала привратнику: «Поступи с ней так, как положено по обычаю!», и владычице Аштарти пришлось проследовать через семь ворот, оставляя у каждых в руках привратника какую-либо часть своего наряда — то покрывало, то ожерелье, то кушак или пряжку, а у последних ворот — срамной плат, так что она явилась к владычице Эрешкигаль за Таммузом нагой. Тут обе владычицы согнули пальцы крючками и бросились друг на друга.
— Они царапались ногтями из-за него?
— Да, они трепали друг друга за волосы, намотав их себе на руку, вот до чего довела их зависть. А потом владычица Эрешкигаль заперла владычицу Аштарти в Дольнем Царстве на шестьдесят замков и наслала на нее шестьдесят болезней, и земля напрасно Ждала ее возвращенья, и все перестало расти и цвести. Ночью нивы становились белыми, поля урождали соль. Не всходили травы, не колосились хлеба. Быки не покрывали больше коров, ослы не склонялись над ослицами, мужчины над женщинами. Материнское чрево не отверзалось. Жизнь, из которой ушло вожделение, застыла в тоске.
— Ах, Иосифиа, перейди поскорее к другим часам истории, не празднуй больше этого ее часа! Я не в силах слышать, что ослы не склонялись над ослицами и что земля покрылась язвами соли. Я заплачу, и тогда у тебя будут хлопоты из-за меня.
— Гонец бога тоже заплакал, когда это увидел, — сказал Иосиф, — и со слезами доложил об этом владыке богов. Тот сказал: «Не годится, чтобы ничего не цвело. Придется вмешаться». И вмешался и, выступив посредником между владычицами Астарот и Эрешкигаль, установил, что одну треть года Адони будет отныне проводить в Дольнем Царстве, одну треть на земле и одну треть там, где ему самому захочется. Так Иштар вывела своего возлюбленного на землю.
— Где же отпрыск дерева проводил третью треть года?
— Это трудно сказать. В разных местах. Он был предметом зависти и происков зависти. Астарот любила его, но многие боги уводили его к себе и не хотели никому уступить.
— Боги мужского пола, сходные со мной? — спросил Вениамин.
— Какого ты пола, — отвечал Иосиф, — это ясно и общепонятно, но с богами и полубогами дело обстоит не так просто. Многие называют Таммуза не владыкой, а владычицей. Они имеют при этом в виду богиню Нану, но в то же время и бога, который с нею находится, или его вместо нее, ибо разве Иштар — женщина? Я видел ее кумир с бородой. Но почему же я не говорю: «его кумир»? Иаков, отец наш, кумиров себе не творит. Не творить кумиров — это, несомненно, самое умное. Но нам приходится говорить, и неловкая однозначность наших слов грешит против правды. Скажи, Иштар — это утренняя звезда?
— Да, и вечерняя.
— Значит, она и то и другое. А на одном камне я прочитал о ней: «Вечером женщина, утром мужчина». Как же тут сотворишь кумир? И какое тут слово употребишь, — «он» или «она», — чтобы не погрешить против правды? Я видел кумир бога воды, которая орошает поля Египта, и одна грудь у него была женская, а другая — мужская. Таммуз, возможно, был девой и стал юношей только в силу своей смерти.
— Разве смерть способна изменить пол?
— Мертвец — бог. Он — Таммуз, пастух, которого здесь зовут Адонисом, а там, внизу — Усири. Там он с бородкой, даже если при жизни и был женщиной.
— Ты говорил, что у Мами были очень нежные щеки и что они благоухали, как лепестки роз, когда ты их целовал. Я не хочу представлять себе ее бородатой! И если ты потребуешь этого от меня, я тебя не послушаюсь.
— Дурачок, я вовсе не требую этого от тебя, — со смехом сказал Иосиф. — Я просто рассказываю тебе о людях, что живут там, внизу, и о том, что они думают о необщепонятном.
— Пухлые мои щеки тоже нежны и мягки, — заметил Вениамин и погладил ладонями свои щеки. — Это потому, что я еще даже не юн, а мал. Ты же — юн. Поэтому ты бреешься и держишь лицо свое в чистоте, покуда не станешь мужчиной.
— Да, я держу себя в чистоте, — ответил Иосиф, — а ты и так чист. У тебя щеки так же нежны, как у Мами, потому что ты еще подобен ангелу всевышнего, бога, владыки, господа, который обручен с нашим племенем и с которым оно обручено во плоти через завет Авраама. Ибо Он — наш кровный и ревнивый жених, а Израиль — невеста. Но это еще вопрос — невеста Израиль или жених. Это не общепонятно, и кумиром этого нельзя представлять, ибо Израиль — это, во всяком случае, обрезанный, посвященный и назначенный в невесты жених. Представляя себе элохима мысленно, я вижу его похожим на отца, который любит меня больше, чем моих товарищей. Но я знаю, что любит он во мне Мами, потому что я жив, а она мертва, — значит, она живет для него в другом поле. Я и мать — одно целое. Но глядя на меня, Иаков имеет в виду Рахиль, подобно тому как здешние жители имеют в виду Нану, когда называют Таммуза владычицей. — Я тоже, я тоже имею в виду Мами, когда я нежен с тобой, Иосифиа, милый мой Иегосиф! — воскликнул Вениамин, обнимая брата обеими руками. — Понимаешь, это замена и замещенье. Ведь прекраснощекой суждено было уйти на запад ради моей жизни, поэтому малыш от рожденья — сирота и преступник. Но ты мне как она, ты ведешь меня за руку в рощу, в мир, под зеленые дерева, ты рассказываешь мне праздник по всем его часам и сплетаешь мне венки, как сплетала бы их она, хотя, само собой разумеется, жалуешь меня не всякими ветками, приберегая иные для себя самого. Ах, если бы с ней не случилась в дороге эта беда и она осталась жива! Ах, если бы она была подобна дереву, которое без труда распахнулось и растворилось и выпустило отпрыска! Какое, ты сказал, это было дерево? Память моя коротка, как мои ножки и пальчики.
— Пойдем, пора! — сказал Иосиф.
Тогда братья еще не называли его «сновидцем», но вскоре дело дошло до этого. Если они пока называли его только «Утнапиштим» и «Читатель камней», то добродушие этих, бранных по замыслу, кличек объясняется только недостатком у молодых людей изобретательности и воображенья. Они бы с удовольствием дали ему более ехидные прозвища, но им ничего не приходило в голову, и поэтому они обрадовались, когда представился случай прозвать его «сновидцем», что звучало уже все-таки ехиднее. Но этот день еще не настал; болтливого изложенья сна о погоде, которым он утешил отца, казалось недостаточно, чтобы обратить их внимание на это его дерзкое свойство, а об остальных снах, давно уже посещавших его, он им покамест еще не говорил. Самых разительных снов он им вообще так и не рассказал, ни им, ни отцу. Те, что он им, на беду свою, рассказал, были еще сравнительно скромными. Зато уж Вениамину все выкладывалось; в часы откровенности тому случалось выслушивать и вовсе нескромные сны, умалчивать о которых вообще-то у Иосифа хватало сдержанности. Нечего и говорить, что малыш, будучи любопытен, выслушивал их с живейшим удовольствием и даже порой выпытывал. Но и без того, уже несколько омраченный смутными тайнами мирта, на него взваленными, он не мог, слушая брата, избавиться от чувства боязливой подавленности, которое приписывал своей незрелости, и поэтому старался преодолеть. Оно имело, однако, слишком объективные основанья, и любой, пожалуй, встревожится перед лицом вопиющей нескромности такого сна, как нижеследующий, который Вениамину — и только ему — привелось слушать неоднократно. Но как раз это его особое, ни с кем не разделяемое сообщничество, естественно, очень угнетало малыша, хотя он признавал его необходимость и был им польщен.
Этот сон Иосиф рассказывал чаще всего с закрытыми глазами, тихим, но временами порывисто повышающимся голосом, прижав кулаки к груди и явно волнуясь, хоть и просил Вениамина слушать как можно спокойнее.
— Смотри, не пугайся, не прерывай меня никакими возгласами, не плачь и не смейся, — говорил он брату, — иначе я не стану рассказывать.
— Как можно! — отвечал Вениамин каждый раз. — Я, правда, карапуз, но я не дурак. Я знаю, как мне быть. Покуда я буду спокоен, я постараюсь забыть, что это сон, чтобы как следует позабавиться. Но как только мне станет страшно или не по себе, я вспомню, что это ведь всего-навсего сон. Это сразу меня охладит, и я ничем не помешаю рассказу.
— Мне снилось, — начал Иосиф, — будто я был в поле со стадом, один среди овец, что паслись вокруг холма, на котором я лежал, и по его склонам. А лежал я на животе, с соломинкой во рту, болтая ногами, и мысли мои были так же ленивы, как мое тело. Вдруг на меня и на холм упала тень, как будто солнце закрыла туча, и одновременно воздух наполнился могучим трепетом, и когда я взглянул вверх, оказалось, что надо мною кружит огромный орел, величиной с быка и с бычьими рогами на лбу, — от него-то, оказывается, и падала тень, Меня сразу обдало ветром, ибо орел был уже надо мной, он схватил меня лапами за бедра и, гребя крылами, понес вверх, прочь от земли и от стада отца.
— О чудо! — восклицал Вениамин. — Не подумай, что я боюсь, но неужели ты не закричал: «На помощь, люди!»
— Нет, и по трем причинам, — отвечал Иосиф. — Во-первых, во всем поле не было никого, кто мог бы меня услышать; во-вторых, у меня захватило дух, и поэтому я никак не сумел бы закричать, если бы захотел, а в-третьих, мне вовсе не хотелось кричать. Наоборот, на душе у меня было так радостно, словно я давно этого ждал. Схватив меня сзади за бедра, орел держал меня когтями перед собой так, что его голова была над моей, а мои ноги свисали вниз, овеваемые ветром быстрого взлета. Время от времени он склонял свою голову к моей и глядел на меня своим мощным глазом. Потом он раскрыл свой железный клюв и сказал: «Хорошо ли я держу тебя, мальчик, и не слишком ли крепко сжал я тебя неодолимыми своими когтями? Знай, я за ними слежу, чтобы не причинить вреда твоему телу, ибо горе мне, если я причиню тебе вред!» Я спросил: «Кто ты?» Он ответил: «Я ангел Амфиил, которому дан этот образ для сегодняшней надобности. Ибо ты, дитя мое, не останешься на земле, ты будешь переселен, так решено». — «Но почему же?» — спросил я. «Молчи, — сказал шумнокрылый орел. — Держи язык за зубами и не задавай вопросов, как никто не задает их на небесах. Такова воля могущественного пристрастия, и тут не помогут никакие мудрствования, слова и расспросы тут бесполезны; лучше не обжигать язык о непостижимость!» После такого предупрежденья я замолчал. Но сердце мое было полно ужасающей радости.
— Хорошо, что ты сидишь рядом со мной и что, значит, это был сон, — говорил Вениамин. — Но не было ли тебе немного грустно улетать от земли на орлиных крыльях и не было ли тебе немного жаль покидать всех нас, например, меня, малыша?
— Я вас не покидал, — возражал Иосиф. — Я был отнят от вас и не мог ничего изменить, но мне казалось, что я этого ожидал. К тому же во сне ощущаешь не все, а только что-то одно, и я ощущал ужасающую радость. Она была велика, и великим было то, что происходило со мной, и поэтому то, о чем ты спрашиваешь, могло показаться мне малым.
— Я не сержусь на тебя за это, — говорил Вениамин, — я только удивляюсь тебе.
— Спасибо, маленький Бен! Прими еще во внимание, что от подъема у меня могла отняться память, ибо орел неустанно уносил меня все выше и выше. После двух двойных часов полета он сказал мне: «Погляди вниз, мой друг, на сушу и на море, какими они стали!» И суша была величиной с гору, а море шириной с реку. Еще через два двойных часа орел опять сказал: «Погляди, мой друг, какими стали суша и море!» И суша стала как сад, а море — как канава садовника. Когда же орел Амфиил показал их мне еще через два двойных часа, то суша, представь себе, была размером с лепешку, а море — с корзину для хлеба. После этого он еще два двойных часа нес меня вверх, а затем сказал: «Погляди вниз, мой друг, суша и море исчезли!» И они действительно исчезли, но мне не было страшно.
Через облачное небо Шеяким поднимался со мною орел, и крылья его насквозь промокли. Но в окутавшей нас серо-белой пелене виднелись золотые проблески, ибо на влажных островах то там, то сям стояли уже в своих золотых доспехах сыны неба и воины рати. Они глядели на нас из-под руки, а звери, лежавшие на подушках, поднимали носы и ловили ими ветер нашего полета.
Когда мы поднимались через звездное небо Ракия, в ушах моих стоял тысячеголосый гул благозвучья, ибо вокруг нас, под чудесную музыку своих чисел, ходили светила и планеты, а меж ними, на огненных подногах, с дощечками в руках, полными чисел, стояли ангелы и, не смея оборачиваться, пальцем указывали путь пролетавшим с рокотом звездам. И кричали друг другу: «Хвала величию господа на месте его!» Но когда мы пролетали мимо них, они умолкали и опускали глаза.
Мне было и страшно и радостно, и я спросил орла: «Куда же и на какую еще высоту понесешь ты меня?» Он ответил: «На самую высшую высоту, на самый север вселенной, дитя мое. Ибо мне ведено прямиком и без проволочки доставить тебя на последнюю высоту в пределы Аработа, где находятся сокровищницы жизни, мира и благословенья, к верхнему своду, в самую середину Великого Дворца. Это место колесницы и престола величия, который ты будешь отныне каждодневно обслуживать. Ты будешь стоять перед ним и владеть ключами, отпирающими и запирающими покои Аработа, и выполнять все, что тебе повелят еще». Я сказал: «Если я избран и выделен среди смертных, то так и быть. Это для меня не совсем неожиданно».
Тут я увидел страшную, из хрустального льда, крепостную стену, зубцы которой были усыпаны небесными воинами; они до пят прикрывали себя крыльями, и ноги у них были прямые, а ступни, так сказать, округлые, блестящие, как начищенная медь. Два смелого вида воина с гордыми складками между бровями стояли рядом, опираясь руками на изогнутые мечи. Орел сказал: «Это Аза и Азаил, из серафимов». И я услышал, как Аза сказал Азаилу: «За шестьдесят пять тысяч верст почуял я его запах. Скажи мне, однако, чем пахнет рожденный женщиной и в чем достоинство того, кто возник из капли белого семени, если ему дозволено подняться на Высшее Небо и нести службу среди нас?» Азаил испуганно приложил палец к губам. А Аза сказал: «Нет, я полечу с ними и, представ перед Единственным Лицом, отважусь сказать свое слово, ибо я ангел молний, и мне не заказано говорить». И оба полетели за нами следом.
И через какие небеса, через какие сферы, полные восхвалявших господа сонмов огненных слуг ни мчал меня вцепившийся в мои бедра орел, везде, когда мы приближались, хвалебная песнь на миг умолкала, и каждый раз к нам присоединялось по нескольку детей высоты, так что вскоре, спереди и сзади, нас сопровождали уже целые стаи крылатых существ, и крылья их шумели, как шумит полноводный поток.
О Вениамин, верь мне! Я видел семь огнезданных покоев Севула, и было в них семь ратей ангелов и семь огненных алтарей. Там главенствовал Верховный Князь по имени «Кто как бог?», облаченный в роскошные священнические одежды. Он приносил жертвы, и столбы дыма вздымались над алтарем всесожжения.
Не знаю, сколько прошло двойных часов и сколько мы пролетели верст, когда мы достигли высот Аработа и Седьмого Неба и ступили на его почву. Светлая и мягкая, она была так приятна моим подошвам, что поднявшаяся во мне волна восторга докатилась до самых глаз, и я заплакал. Перед нами и позади нас, ведя нас, стало быть, за собой и следуя за нами, двигались дети света. Меня взял и повел за руку некто сильный, голый до пояса, в золотой, по щиколотки, юбке, украшенный запястьями и бусами, в круглом шлеме на волосах, и кончики крыльев касались его пяток. У него были тяжелые веки и мясистый нос, и когда я глядел на него, красный его рот улыбался, но он не поворачивал ко мне головы.
И, подняв во сне глаза, я увидел, что повсюду сверкают доспехи и крылья и бесконечные полчища ангелов, сгрудившись вокруг своих хоругвей, в полный голос поют хвалебную и военную песнь, и все плыло передо мной золотом, молоком и розами. И я увидел вращающиеся колеса, ужасной высоты и с ужасными, горевшими, как яхонты, ободьями, и одно колесо вращалось в другом, а было их четыре, и они не смели поворачиваться. И ободья всех четырех колес были сплошь усеяны глазами.
А посредине искрилась огненными камнями гора, на которой стоял дворец, выстроенный из света сапфира, и туда-то мы и направились с сопровождавшими нас сзади и спереди толпами. Залы дворца кишели гонцами, стражами и распорядителями. Мы вошли в срединный колонный зал, которому не было видно конца: меня вели вдоль него, а по обе стороны колонн и между ними стояли херувимы, и у каждого было по шести крыл, и все они были сплошь покрыты глазами. Не знаю, как долго следовали мы между ними к престолу величия. И воздух был переполнен кликами тех, что стояли под колоннами, и тех, что стаями обступили престол: «Свят, свят, свят господь Саваоф, — кричали они, — мир исполнен славой его!» А толпились вокруг престола серафимы, которые, закрыв себе двумя крыльями ноги и двумя — лицо, все-таки нет-нет да поглядывали сквозь перья. И тот, что вел меня, сказал мне: «Спрячь и ты лицо свое, так полагается!» Я закрыл руками лицо, но тоже нет-нет да поглядывал сквозь пальцы.
— Иосиф, — восклицал Вениамин, — скажи ради бога: ты видел Единственное Лицо?
— Я видел, как оно сидело на престоле в сапфировом свете, — говорил Иосиф, — похожее на человека мужского пола, и была в нем доверительная величественность. Ибо борода и волосы на висках у него светились, и все оно было в добрых и глубоких морщинах. Подглазья у него были нежные и усталые, а глаза не очень большие, но карие и блестящие, они озабоченно вглядывались в меня, когда я приблизился.
— Мне кажется, — говорил Вениамин, — будто я вижу, как на тебя глядит Иаков, отец наш.
— То был отец вселенной, — отвечал Иосиф, — и я пал на лицо свое. Тогда я услышал голос, который сказал мне: «Встань на ноги, дитя человеческое! Ибо отныне ты будешь стоять у моего престола метатроном и отроком бога и ходить в ключах — отпирая и запирая мой Аработ. И под началом твоим будет все воинство, ибо господь благосклонен к тебе». И по толпе ангелов прошел рокот, словно зашевелилась несметная рать.
Но вот выступили вперед Аза и Азаил, разговор которых я уже слышал, и Аза, сараф, сказал: «Владыка миров, кто таков этот, чтобы явиться в высшие сферы и нести службу среди нас?» А Азаил, прикрыв глаза двумя крыльями, чтобы смягчить свои слова, — прибавил: «Разве он возник не из капли белого семени, и разве он не из племени тех, что пьют нечестье, как воду?» И я увидел, как омрачилось гневом лицо господа, и слова его прозвучали очень надменно, когда он в ответ сказал: «Кто вы такие, чтобы мне перечить? Кому хочу — потакаю и кого хочу — милую! И право, скорее, чем любого из вас, я назначу его князем и повелителем небесных высот!»
Тут по воинству снова прошел рокот, но это было похоже на поклон и на отступленье. Херувимы ударили крыльями, и вся небесная рать громогласно воскликнула: «Хвала величию господа на месте его!»
А царь, не признавая никакой меры, добавил: «На него я кладу длань свою и благословляю его тремястами шестьюдесятью пятью тысячами благословений и дарую ему могущество и величие. Я воздвигну ему престол, подобный моему собственному, и покрою этот престол ковром, сотканным сплошь из блеска, света, красоты и величия. А посажу я его на этот престол у входа на Седьмую Высоту, ибо не знаю и не желаю знать меры. Пусть перед ним, от неба к небу, прогремит клич: „Внемлите и трепещите! Еноха, раба своего, я назначил владыкой и князем надо всеми князьями моего царства и надо всеми детьми неба, кроме разве что тех восьми могущественных и ужасных царей, к царскому имени которых прибавляется имя „бог“. И с любым делом, требующим моего решения, любой ангел должен прежде всего явиться к нему и переговорить об этом деле с ним. Всякому же слову, которое он вам скажет от моего имени, вы обязаны внимать и повиноваться, ибо ему помогают князья мудрости и ума!“ Вот какой клич пусть прогремит перед ним. Дайте мне одеяние и венец!»
И господь накинул на меня великолепное платье, сотканное из света разных цветов, и одел меня. И взял тяжелый обруч с сорока девятью каменьями несказанного блеска. Перед лицом всего небесного воинства он собственноручно надел его мне на голову, вдобавок к платью, и назвал меня полным моим званием; Иагу-маленький, Внутренний князь. Ибо он не знал меры.
Тут снова отпрянули, содрогнулись и склонили головы все сыны неба, а также князья ангелов, могущественные, многосильные, и львы бога, которые выше, чем вся небесная рать, и те, что несут службу перед престолом величия, и еще ангелы огня, града, молнии, ветра, гнева и ярости, бури, снега и дождя, дня, ночи, луны и планет, держащие в своих руках судьбы мира, — и они тоже задрожали и ослепленно закрыли лицо.
А господь поднялся с престола и, не признавая совсем уже никакой меры, изрек: «Пробился однажды в долине нежный росток кедра, и я пересадил его на высокую, величественную гору и превратил в дерево, под которым живут птицы. И этого мальчика, что моложе всей рати годами, месяцами и днями, я, в непостижимости своей, возвеличил надо всеми из благоволенья к нему и пристрастья! Я вверил его надзору все драгоценности покоев Аработа и все сокровища жизни, хранящиеся в высотах неба. Кроме того, его обязанностью стало надевать венцы на голову священным животным, украшать силой многопышные колеса, облекать великолепием херувимов, сообщать блеск и яркость огненным столпам и окутывать гордостью серафимов. Каждое утро, когда я собирался взойти на престол моего величия, дабы обозреть все высоты могущества моего, он надлежащим образом убирал мое место. Я закутал его в прекрасный наряд и надел на него плащ славы и гордости. Тяжелым обручем увенчал я его голову и уделил ему от величия, великолепья и блеска моего престола. Жаль только, что я не смог сделать его престол больше, чем мой собственный, и его величие еще больше, чем мое собственное, ибо оно бесконечно! Имя же ему было Маленький Бог!»
После этой речи загрохотал гром, и все ангелы пали на лицо свое. Но так как господь удостоил меня столь радостного избранья, плоть моя превратилась в пламя, жилы мои запылали, кости загорелись, как можжевельник, ресницы засверкали молниями, глазные яблоки уподобились метеорам, волосы на моей голове — языкам пламени, члены мои — огненным крыльям, и я проснулся.
— Я весь дрожал, — говорил Вениамин, — слушая твой сон, Иосиф, ибо он превосходит все меры. Да и сам ты, кажется, тоже слегка дрожишь и немного побледнел, я сужу об этом по тому, как усилился тусклый блеск в тех местах, где ты скоблишь лицо бритвой.
— Смешно, — отвечал Иосиф. — Чтобы я дрожал от собственного своего сна?
— И что же, ты был вознесен на небо навсегда, безвозвратно, и больше вообще не вспоминал своих близких, например, меня, малыша? — спрашивал Вениамин.
— При всей своей простоте, — отвечал Иосиф, — ты можешь представить себе, что я был немного смущен этим произволом и благоволеньем и что мне некогда было предаваться воспоминаньям. Но еще немного — в этом я уверен, — и я вспомнил бы о вас и послал бы за вами, чтобы и вас возвысили вместе со мной — отца, женщин, братьев и тебя. При моей власти мне, конечно, это ничего не стоило бы. Послушай, однако, что я тебе скажу, Вениамин, которому я, ввиду твоей зрелости и твоего разума, все доверяю! Не вздумай болтать отцу или, того хуже, братьям о сне, который я тебе рассказал, ибо они могут его превратно истолковать!
— Ни в коем случае! — отвечал на это Вениамин. — Накажи меня дракон! Ты слишком легко забываешь разницу между карапузом и дураком, а она очень существенна. Я даже во сне не вздумаю проболтаться о том, что тебе вздумалось увидеть во сне. Но ты сам, Иосиф, прошу тебя, будь еще осторожнее, сделай мне, дорогой мой, такую милость! Ведь мне легче молчать, мне мешает проговориться благодарность за твое доверие. А тебе она не мешает, потому что ты сам видел этот сон и полон им больше, чем я, которому ты лишь уделил от его великолепья и блеска. Поэтому думай о малыше, когда тебе очень захочется рассказать о том, какого радостного избрания тебя сподобил господь! Что касается меня, то я нахожу это избрание вполне заслуженным и злюсь на Азу и Азаила за то, что они говорили господу под руку. Но отец, по своему обыкновению, наверно, встревожился бы, а братья стали бы отплевываться и наказали бы тебя от зависти. Ведь они же грубияны пред господом, как нам обоим известно.