Мерно покачиваясь в седлах, со стороны Гилеада ехали всадники, ехали с востока, с другого берега реки — четверо или пятеро, с несколькими еще верблюдами, нагруженными только товаром, а также с погонщиками и носильщиками, которые удваивали собой число путников; то были странствующие купцы, родом не отсюда и не из тех мест, откуда они ехали, чужеземцы с очень смуглыми лицами и руками, в схваченных войлочными кольцами наголовниках, закутанные в полосатые, удобные в пустыне плащи, с белыми, неторопливо-внимательными глазами. Один из них был почтенных лет, у него была седая бородка, и ехал он первым; толстогубый мальчишка в белой, измятой бумажной одежде с закутанной в башлык головой, вел его верблюда за длинный повод, а сам он, сложив руки, закутавшись и чинно склонив голову, сидел в высоком седле. Сразу было видно, что он здесь главный. Остальные были его племянник, его зять и его сыновья.
Что же представляли собой эти люди? На это можно дать и более точный, и более общий ответ. Они были родом с юга страны Едом-Сеир, что находилась на краю Аравийской пустыни, перед Египтом, и «Мицраим», как называют Египет, называлась уже и их область, которая вела и переходила в Страну Ила. Но кроме того и по-настоящему она называлась «Муцри», а на другом наречии «Мозар», или еще «Мидиан» по имени сына Аврама и Хеттуры, и была поселением выходцев из страны Ма'ин, что находилась еще южнее, неподалеку от Страны Ладана, людей, которые вели меновую торговлю между Аравией и Царством Животных и Мертвых, а также между западными землями ханаанеев и Междуречьем и, имея в Муцри торговые склады, посредничали на правах жителей Мидиана между народами и нанимались в проводники царских и государственных караванов, следовавших из страны в страну.
Итак, наши путники были ма'ониты из Ма'ина, или, иначе, минейцы, мидианиты. Но так как Медан и Мидиан, дети пустыни, младшие Авраамовы сыновья от Хеттуры, почти ничем не отличались один от другого, то вместо «мидианиты» можно было сказать «меданим», — они на это не обижались. И даже если бы их назвали просто измаильтянами, воспользовавшись самым общим обозначением всех живущих в степях и пустынях и приняв, стало быть, за их прародительницу не Хеттуру, а другую дочь пустыни, египтянку Агарь, то они помирились бы и на этом: им было не так уж важно, как их называют и кто они такие; главным для них было то, что они существовали на свете и могли торговать, разъезжая по разным странам. Были даже основания назвать старика и его спутников измаильтянами; ведь как жители Муцри они были наполовину египтянами, а полуегиптянином был также Измаил, красавец огненный, и поэтому с известным правом можно было сказать, что происходят они от него.
Сейчас они ехали с востока не царским и не государственным караваном, отнюдь нет. Они совершали поездку как частные лица, на собственные средства и весьма скромным образом. По случаю праздничных жертвоприношений, к которым обычно приурочивалась торговля на рынке, они доставили жителям заиорданских равнин в большом выборе египетское полотно и украшения из финифти и не без выгоды для себя выменяли эти товары на всякие бальзамические смолы — трагант, ладан, гумми и ладанную камедь. Они были бы вполне довольны поездкой, если бы по эту сторону реки им удалось по сходной цене приобрести еще кое-какого здешнего товару: меду, горчицы, вьюк-другой фисташек и миндаля. Что касалось направления их пути, то они его еще не выбрали. Они еще не решили, поехать ли по дороге, которая шла по гребням гор с севера на юг и вывела бы их через Урусалим и Хеврон к морю у Газы, или же лучше сначала держаться северо-восточной дороги и, быстро выйдя на побережье через равнину Мегиддо, последовать берегом на свою проходную родину.
Пока что, — дело было за полдень, — они гуськом, старик впереди, остальные за ним, въехали в эту долину, чтобы поглядеть, не рыночный ли сегодня день у жителей Дофана и нельзя ли здесь что-либо продать и купить; слева от дороги, по которой шагали их верблюды, был поросший мохом откос, и, обладая неторопливо-внимательными глазами, путники заметили внизу ветхие ступеньки и каменную кладку в кустах; первым увидел это старик со скошенной головой, он сделал знак остальным, велел им остановиться и послал мальчишку в башлыке обследовать это место; ибо все путешественники — исследователи и по природе своей любопытны. Все они должны разузнать.
Мальчишка не замешкался, он только спрыгнул вниз и сразу же поднялся, чтобы толстыми своими губами заявить, что в кустах закрытый колодец.
— Если он закрыт и укрыт, — мудро рассудил старик, — значит, стоит его открыть. Кажется, местные жители страдают ревнивой скаредностью, и вполне возможно, что в этом колодце окажется вода необыденной свежести и превосходного вкуса, которой мы могли бы воспользоваться и наполнить свою посуду; я не вижу никого, кто бы помешал нам в этом, и какие же мы измаильтяне, если упустим случай поживиться чужим добром и не натянем нос скупердяям? Возьмите мех и несколько баклажек, и давайте спустимся туда!
Так они и поступили, ибо воля старика всегда все решала. Они велели верблюдам лечь, отвязали сосуды и спустились к колодцу, дядя, племянник, зять и сыновья с несколькими рабами. Здесь они обнаружили, что на месте нет ни ведра, ни шеста, чтобы зачерпнуть воды; это, однако, их не смутило, они решили опустить в колодец кожаный мех и набрать прямо в него драгоценной, ревниво укрытой воды. Старик сел на обломок камня у стенки, оправил платье и движением смуглой руки дал знак отвалить крышку, разделенную трещиной на две части.
— Хотя этот колодец, — сказал старик, — укрыт и закрыт, он находится в довольно запущенном состоянии. По-видимому, здешние жители, с одной стороны, ревнивы, а с другой — нерадивы. Покамест, однако, я еще не склонен сомневаться в доброкачественности его воды; это было бы преждевременно. Ну, вот, половина камня отвалена. Отвалите же и вторую молодыми своими руками и положите ее на плиты рядом с ее зеленоватой сестрой! Ну, как? Светла ли улыбка водяного круга и чисто ли его зеркало?
Они стояли вокруг колодца на обегавшей его низкой ступени, наклонившись над глубоким жерлом.
— Колодец пересох, — сказал зять, не поворачивая головы к старику и продолжая глядеть вниз. Едва он это сказал, все навострили уши. Из глубины донеслись стоны.
— Не может быть, — сказал старик, — чтобы стоны шли из этого колодца. Я не верю своим ушам. Давайте замрем, чтобы ничем не нарушать тишину, и прислушаемся, не подтвердится ли этот звук повтореньем.
Стоны повторились.
— Теперь я вынужден поверить своим ушам, — решил старик. Он встал и, поднявшись на ступеньку, оттеснил локтями мешавших ему, чтобы самому заглянуть в яму.
Остальные из вежливости ждали, что он скажет, но он был уже слаб глазами и ничего не увидел.
— Видишь ли ты что-нибудь, Мибсам, мой зять? — спросил он.
— Я вижу на дне, — осмелился теперь заявить тот, — что-то беловатое, оно шевелится и похоже на членосоставное существо.
Кедар и Кедма, сыновья, подтвердили это наблюдение.
— Поразительно! — сказал старик. — Полагаясь на вашу зоркость, я окликну это существо — вдруг оно отзовется? Эй! — крикнул он в колодец во весь свой стариковский голос. — Кто там или что там стонет в колодце? Естественно ли для тебя твое место или ты предпочел бы покинуть его?
Они обратились в слух. Прошло мгновенье, другое. Затем они услыхали слабый, далекий голос:
— Мать! Спаси сына!
Тут все пришли в величайшее волненье.
— Поднять. И немедленно! — воскликнул старик. — Скорее веревку, мы бросим ее и вытащим на свет это существо, ибо его местопребывание явно не отвечает его природе. Здесь нет твоей матери, — крикнул он снова вниз, — но над тобой доброчестные люди, которые готовы спасти тебя, если ты этого хочешь! Вот видите, — обратился он для разнообразия к своим спутникам, — чего только не случится и с чем только не столкнешься в дороге. Это одно из самых удивительных приключений, какие бывали у меня между потоками. Признайте, что мы правильно поступили, осмотрев этот укрытый и закрытый колодец. Кто, как не я, подал такую мысль? Люди робкого десятка, наверно, сейчас помедлили бы или пустились в бегство, и по вашим более чем смущенным лицам я прекрасно вижу, что и вам не чужды подобные побуждения. Не стану отрицать, что это жутко — услыхать голос из бездны, и очень уж напрашивается мысль, что с нами говорила душа этого заброшенного колодца или какой-нибудь другой дух бездны. Однако нужно взглянуть на дело с практической стороны и сделать все, что от нас требуется, ибо в стонах мне слышалась крайняя нужда в помощи. Где же веревка? Способно ли ты, существо, — крикнул он в яму, — схватить веревку и обвязаться ею, чтобы мы вытащили тебя?
Снова прошло несколько мгновений, прежде чем последовал ответ. Затем донеслось еле слышно:
— Я связан.
Старик разобрал эти слова только после того, как они были повторены, хотя он и приставил ладони к ушам.
— Вы слышите! — сказал он затем. — Связан! Это в равной мере затрудняет наше вмешательство и увеличивает необходимость его. Нам придется кого-нибудь из вас спустить туда, чтобы он навел там порядок и спас это существо. Где же веревка? Вот и она. Мибсам, зять мой, тебе я назначаю спуститься туда. Я тщательно прослежу за тем, как тебя обвяжут, чтобы тебя, как руку, опустить в глубину и поднять с добычей. Надежно овладев этой добычей, ты крикнешь: «Тяните!» — и общими силами мы вытащим тебя, руку, вместе с добычей.
Мибсаму волей-неволей пришлось согласиться. Это был молодой человек с коротким лицом, довольно длинным, но приплюснутым носом и глазами навыкате, белки которых резко выделялись на его смуглом лице. Он снял со своих курчавых волос покрывало, скинул плащ и поднял руки, давая обвязать себя веревкой, отличавшейся, как он знал, надежной прочностью: это была не пеньковая бечева, а тесьма из египетского папируса, прекрасно отмятого, трепленного и разглаженного, товар не рвущийся; они везли несколько мотков ее и торговали ею.
Вскоре, обвязанный и привязанный, зять был готов к спуску. Обвязывали его все, и Эфер, племянник старика, и сыновья и рабы. Затем Мибсам сел на край колодца, оттолкнулся и нырнул в сухую глубину, а остальные, выставив для упора одну ногу вперед, понемногу отпускали веревку. Прошло всего несколько мгновений, и она перестала натягиваться, ибо Мибсам достиг дна. Они могли теперь не упираться одной ногой и подойти к самой яме, чтобы в нее заглянуть. До них доносились глухие звуки: Мибсам что-то говорил этому существу и, пыхтя, возился с ним. Затем, как ему было наказано, он крикнул: «Тяните!» Они сделали свое дело и под однозвучные возгласы вытащили двойной груз, и старик направлял их работу заботливыми руками. Зять перевалился через стенку с жителем колодца в руках.
Как удивились купцы, увидав связанного мальчика! Они возвели глаза и воздели руки к небу, закачали головами и защелкали языком. Затем они уперлись ладонями в колени, чтобы рассмотреть свою добычу, ибо мальчика опустили на круглую ступеньку и прислонили к стенке колодца. Связанный, с повисшей головой, он сидел, распространяя запах гнили. На нем не было ничего, кроме бронзовой цепочки с амулетом на шее и перстня с приворотным камнем на пальце. Его раны покрылись струпьями и кое-как зажили там внизу, а отек на глазу настолько уменьшился, что он мог уже открыть этот глаз. Время от времени он это и делал. Преимущественно глаза его были закрыты, но иногда он вяло поднимал ресницы и горестно, хотя и с любопытством, косился исподлобья на своих освободителей. Он даже улыбнулся, видя их изумление.
— Милосердная матерь богов! — воскликнул старик. — Что же это мы выудили из глубины! Не дух ли это заброшенного колодца, несчастный и полуживой оттого, что вода ушла от него и он оказался на суше? Взглянем, однако, на дело с практической стороны и сделаем все необходимое для этого существа. Ибо с земной точки зрения он представляется мне мальчиком благородной, если не благороднейшей крови, неведомо как угодившим в беду. Поглядите на эти ресницы и на эти ладные члены, хотя они замарались и дурно пахнут от пребывания в глубинах! Кедар и Кедма, вы поступаете невежливо, закрывая ноздри, ибо время от времени он поднимает веки и видит это. Прежде всего освободите его от пут, перережьте их, вот так, и принесите молоко, чтобы его напоить! Повинуется ли тебе язык, сын мой, настолько, чтобы объяснить нам, кто ты таков?
Как ни был слаб Иосиф, он мог говорить. Но у него не было ни малейшего желания посвящать этих измаильтян в семейную распрю, которая совершенно их не касалась. Поэтому он только молча взглянул на старика и беспомощно улыбнулся, показав движеньем освобожденной руки перед губами, что говорить не в силах. Ему принесли молока, и он пил его из глиняного горшка, который держал раб, ибо руки Иосифа онемели от пут. Он пил так жадно, что, едва он оторвался от горшка, как добрая часть выпитого легко изверглась наружу, как у грудного младенца. Когда, вслед за этим, старик спросил его, сколько же времени он пробыл в колодце, Иосиф показал ему три пальца в знак того, что провел там три дня, и этот ответ, соотнесенный минейцами с тремя днями пребывания в преисподней новой луны, показался им весьма знаменательным и замысловатым. Когда они пожелали узнать, как он попал туда, другими словами, кто его туда бросил, он в ответ опять ограничился знаком, указав лбом вверх, так что осталось неясно, сделали ли это люди или же тут были замешаны небесные силы. Когда же они снова спросили его, кто он такой, он прошептал: «Ваш раб», — и тотчас упал без сил, и они так ничего и не узнали.
— Наш раб, — повторил старик. — Да, конечно, поскольку нашли его мы и без нас он вообще перестал бы дышать; Не знаю, что думаете по этому поводу вы, но, насколько я понимаю, здесь налицо одна из тех тайн, которых так много в мире и на след которых иной раз случается напасть путешественнику, к его удивленью. Нам не остается ничего другого, как взять это существо с собой, ибо мы не можем ни оставить его здесь, ни построить здесь хижину, чтобы дать ему собраться с силами. Я замечаю, — прибавил он, — что этот колодезный мальчик каким-то образом трогает мое сердце и окунает его во что-то приятное, сам не знаю во что. Дело тут не только в состраданье, не только в тайне, которую он носит с собой. Нет, каждого человека окружает нечто такое — темное или светлое, — что не является его плотью, но все-таки от нее исходит. Старые, опытные глаза различают это лучше, чем глупые молодые, которые хоть и видят, а не смотрят. И так как я пристально гляжу на этого найденыша, то, что его окружает, кажется мне на редкость светлым, и я совершенно уверен, что это находка из тех, которыми не бросаются.
— Я умею читать камни и писать клиньями, — сказал Иосиф, чуть приподнявшись. Затем он снова упал на бок.
— Вы слышите? — спросил старик после того, как ему повторили эти слова. — Он умеет писать и хорошо воспитан. Это ценная находка, я же вам говорил, и пренебрегать ею нельзя. Мы возьмем его с собой, ибо благодаря тому, что меня осенило обследовать этот колодец, нашли мальчика именно мы. Хотел бы я видеть, кто посмеет назвать нас разбойниками за то, что мы пользуемся правом нашедшего, и нам дела нет до людей, которые бросили или по небрежности потеряли найденное нами. А если таковые объявятся, мы имеем право потребовать вознагражденья и хорошего выкупа, так что в любом случае дело обещает быть прибыльным. Очнитесь, наденьте на него этот плащ, ибо он вышел из глубины, как из утробы матери, голым и грязным, словно бы заново родившись на свет.
Старик указал на сброшенный плащ зятя Мибсама, и владелец этой одежды ворчливо выразил свое недовольство тем, что ее наденет и совсем замарает колодезный мальчик. Однако зятю это не помогло, воля старика всегда все решала, и рабы отнесли одетое дитя туда, где ждали верблюды. Здесь его усадили: по указанию старика, Кедма, один из его сыновей, юноша с черным кольцом на белом покрывале, отличавшийся спокойно-правильными чертами лица и полной достоинства посадкой головы, так что глядел он на всех и вся сверху вниз из-под полуопущенных век, — помог ему устроиться впереди себя на своем верблюде, и купцы двинулись дальше, по направлению к Дофану, где был, возможно, рыночный день.
В эти дни у сыновей Иакова было тяжело на душе, даже очень тяжело, во всяком случае нисколько не легче, чем прежде, когда у них в теле сидела заноза и они тоскливо бродили среди кустов дрока, снедаемые жгучим стыдом. Теперь занозы уже не было, но рана, ею оставленная, не заживала: она продолжала болеть, словно вытащенный из нее шип был отравлен, и ложью было бы с их стороны утверждать, что теперь, когда они отвели душу, им спалось слаще; впрочем, об этом они молчали.
Они вообще стали с недавних пор молчаливы, и если обменивались самыми необходимыми словами, то делали это с усилием и сквозь зубы. Они старались не встречаться глазами, и если один бывал вынужден обратиться к другому, то оба глядели куда угодно, только не в лицо друг другу и после не знали, придавать ли этому разговору какое-либо значение, так как вопрос, который обсуждают одними губами, без участия глаз, вряд ли можно считать действительно выясненным. Но им казалось не столь уж и важным, выяснен он или нет; ибо часто у них вырывались такие слова, как: «Все хорошо», «Все идет правильно», или «Это пустяки!» — хмурые намеки на то существенное, что таилось под спудом всех разговоров и, все еще не разрешившись, отвратительно их обесценивало.
Разрешиться же оно должно было само собой, а это означало опять-таки отвратительный, тягучий и плачевно долгий процесс, медленное умирание где-то там в глубине, о котором нельзя было точно сказать, когда оно кончится, которое, с одной стороны, хотелось ускорить, а с другой — замедлить, чтобы хоть ненадолго сохранить возможность менее безобразного разрешенья, как ни трудно было представить себе его. Тут мы снова просим не считать сыновей Иакова какими-то особенно жестокими парнями и не отказывать им в каком бы то ни было участии: даже самая пристрастная слабость к Иосифу (слабость тысячелетий, от которой это правдивое повествование пытается отрешиться), даже она должна остерегаться такого одностороннего взгляда на вещи, ибо он был иного мненья. Право же, они невольно оказались в таких обстоятельствах и предпочли бы, чтобы все сложилось иначе. Не раз в эти мучительные дни, спору нет, они предпочитали, чтобы дело кончилось сразу и решилось полностью, и злились на Рувима за то, что он все расстроил. Но мрачная эта досада вызывалась только затруднительным положеньем, в котором они оказались, одной из тех безвыходных ловушек, какие создает жизнь, поистине копирующая порой игру в шашки.
Большой Рувим был отнюдь не одинок в своем желании спасти из ямы дитя Рахили; напротив, среди братьев не было ни одного, кем это желание время от времени не овладевало бы настолько, что ему прямо-таки не сиделось на месте. Но было ли это возможно? Увы, нет, — и торопливая решимость умолкала перед неумолимыми доводами рассудка. Что делать со сновидцем, если вытащить его из колодца перед самой его смертью? Это была стена, и выхода не было; он должен был там остаться. Они не только бросили его в могилу, но всячески привязали его к ней и решительно отрезали ему путь к воскресению. Логически он был мертв, и оставалось лишь праздно дожидаться, чтобы он стал мертвецом и воистину, — задача изнурительная и вдобавок без четких границ. Ведь для этих достойных сожаления людей речь вовсе не шла и «трех днях». Они ничего не знали о трех днях. Зато они знали случаи, когда заблудившиеся в пустыне путники томились неделю и даже две недели без воды и без пищи, прежде чем их находили. Знать это было отрадно, ибо это оставляло место надежде. Знать это было отвратительно, ибо надежда была нелепа и опровергала сама себя. Редко бывает такое затруднительное положенье, и тот, кого занимают тут только страданья Иосифа, лицеприятствует.
В этот день, во второй его половине, измученные братья сидели на месте расправы, под красными деревьями, там, где они недавно толковали о допотопном богатыре Ламехе и стыдили себя его примером, чего им делать не следовало бы. Сидели они ввосьмером, ибо двое отсутствовали: быстроногий Неффалим, который куда-то отлучился, чтобы, может быть, узнать какую-нибудь новость и затем широко распространить свое знанье, и Рувим, который удалился еще с утра. По делу, как он заявил им сквозь зубы, отправился он в Дофан — обменять, по его словам, их товар на хлеб и на некоторое количество винного сусла; и в расчете в особенности на последнее братья деловой поход Рувима одобрили. В эти дни, вопреки своему обыкновению, все они налегали на мирровое вино, которое производилось в Дофане и своей оглушающей крепостью избавляло от мыслей.
Говоря между нами, Рувим отделился от них совсем для другой цели и упомянул о вине только для того, чтобы сделать приемлемым для них свой уход. В эту ночь, когда большой Рувим бессонно ворочался, окончательно созрело его решенье обмануть братьев и спасти Иосифа. Три дня сносил он то, что шагавший по таким светлым стопам, что агнец Иакова погибает в колодце, — теперь довольно, дай бог, чтобы он не опоздал! Он украдкой проберется к нему и на свой страх освободит утопленного; он возьмет его, отведет к отцу и скажет Иакову: «Да, я бушую, как вода, и грех мне не чужд. Но погляди, я добушевался до доброго дела и возвращаю тебе твоего агнца, которого они хотели растерзать. Искуплен ли грех мой, и стал ли я снова твоим первородным?»
Тут Рувим перестал ворочаться и недвижно, с открытыми глазами, пролежал остаток ночи, обдумывая каждую подробность спасенья и бегства. Дело было не простое: мальчик был связан и ослабел, он не мог схватить брошенную ему Рувимом веревку; веревки было мало, требовался еще крепкий крюк: зацепившись им за путы Иосифа, можно было бы выудить эту добычу; а еще лучше бы, наверно, иметь целое сплетенье веревок, сеть, которой можно было бы ее выловить; или доску на веревках, чтобы беспомощный Иосиф сел на нее, а он, Рувим, его вытащил. Вот как подробно обдумал Рувим все приспособленья и меры предосторожности; подумал он и об одежде, которую приготовит нагому из собственного запаса, и мысленно выбрал сильного осла, которого для отвода глаз погонит в сторону Дофана с сырами и шерстью, чтобы посадить на него впереди себя мальчика и под покровом темноты беглецами пуститься в пятидневный путь в Хеврон, к отцу. Это решенье наполнило сердце большого Рувима горячей радостью, умерявшейся лишь страхом, что Иосиф не доживет до наступленья темноты, и, прощаясь сегодня утром с братьями, он с трудом сохранял в своих речах ту угрюмо-раздраженную односложность, которая вошла у них теперь в привычку.
Итак, ввосьмером сидели они под развесистыми соснами и, мрачно моргая, глядели в ту даль, где некогда засверкали пляшущие блики, так их смутившие и заманившие их в этот проклятый тупик. И вот они увидели, что справа, через кусты, широко шагая на своих жилистых, подпрыгивающих ногах, к ним приближается их брат Неффалим, сын Валлы, и уже издали увидели, что он несет им какое-то знанье. Но оно не вызывало у них жадного любопытства.
— Эй, братья, ребята, друзья, — выпалил он, — послушайте, что я вам скажу: со стороны Гилеада, сюда носами, движется караван измаильтян, они скоро будут здесь и проедут на расстоянии трех бросков камня от того места, где вы сидите! Кажется, это мирные идолопоклонники, они едут с товаром, и, наверно, с ними можно поторговать, если их окликнуть!
Услыхав это, они устало отвернули головы.
— Ладно, — сказал один из них. — Спасибо тебе за новость, Неффалим.
— Это пустяки, — со вздохом прибавил другой.
И они замолчали в мучительной тоске, не испытывая никакого желания совершать торговые сделки.
Через несколько мгновений, однако, они забеспокоились, зашевелились, и глаза у них забегали. И когда Иегуда — ибо это был он — нарушил молчание и обратился к ним, они вздрогнули и все, как один, повернулись к нему:
— Говори, Иуда, мы слушаем.
И Иуда сказал:
— Сыновья Иакова, я хочу задать вам один вопрос, а именно: какая нам польза убить нашего брата и скрыть его кровь? Я отвечаю за всех вас: никакой пользы. И это отвратительно и нелепо — бросив его в яму, убеждать себя, что тем самым мы пощадили его кровь и можем спокойно есть у колодца, ведь мы же были просто слишком робки, чтобы ее пролить. Осуждаю ли я, однако, нашу робость? Нет, я осуждаю то, что мы обманываем самих себя, устанавливая в мире различие между «поступком» и «случаем», чтобы спрятаться за этим различием, и все-таки спрятаться за ним не можем, ибо оно сомнительно. Мы хотели поступить по примеру Ламеха из песни и убить юнца за нашу рану. Но вот что получается, когда хочешь поступить, как в песне первобытных времен, по образцу героя. Мы должны были сделать некоторую поправку на современность и вместо того, чтобы убить юнца, мы только обрекаем его на смерть. Позор нам, ибо помесь песни с современностью — это ни то ни се и мерзость! И потому я говорю вам: раз уж мы не смогли поступить по примеру Ламеха и сделали некоторую уступку современности, будем честны до конца и в ладу с современностью и продадим Иосифа!
Тут у всех у них камень свалился с сердца, ибо Иуда сказал то, о чем они все думали, и окончательно открыл им глаза, которые уже щурились от света при молчаливом размышлении об известье Неффалима. Вот где был, наконец, выход из этого тупика, — простой и ясный. Измаильтяне Неффалима указали его: выходом был их путь, путь бог весть откуда в неведомые, чужие, безмерно далекие края, вернуться из которых так же невозможно, как из могилы! До сих пор они не могли вытащить мальчика из колодца, как им этого ни хотелось, — а теперь они вдруг могли это сделать: его нужно было всучить приближавшимся путникам, чтобы он исчез с ними из поля зрения, как исчезает в пустоте падающая звезда вместе со своим следом! Даже Симеон и Левий нашли, что этот выход сравнительно неплох, раз уж героизм старинного образца не удался.
Поэтому все глухо, наперебой, загомонили, спеша выразить свое одобрение: «Да, да, да, да, ты это сказал, Иуда, ты прекрасно это сказал! Измаильтянам — продать, продать, это практично, это выход, это избавит нас от него! Сюда Иосифа, тащите его на свет божий, они уже близко, и в нем еще может быть жизнь, иные выдерживают и по две недели, это известно из опыта. Одни скорее к колодцу, а другие тем временем…»
Но измаильтяне были уже здесь. Сначала, в трех бросках камня отсюда, показался передний, старик, руки под плащом, на высоком верблюде, которого вел мальчик, а за ним, гуськом, остальные: всадники, верблюды с вьюками и погонщики, — не особенно представительная процессия; очень богатыми эти купцы, по-видимому, не были, на одном из верблюдов сидели даже два человека; так, в непоколебимом спокойствии, следовали они своей дорогой, устремив глаза на холм Дофана.
Слишком поздно было бежать за Иосифом, слишком поздно сейчас. Но Иегуда, а с ним и остальные, решили во что бы то ни стало воспользоваться случаем и навязать этим израильтянам мальчика, чтобы те увели его из поля зрения и освободили братьев, ибо они, братья, просто уже не выдержали бы, если бы все осталось по-прежнему. Родоначальник этих путников — разве он не был послан Авраамом в пустыню с Агарью за свои преисподние шутки с Исааком, сыном праведной? Иосифа хотели сплавить в пустыню с сынами Измаила — ситуация не была лишена корней, она существовала однажды и возвращалась опять. Самобытным нововведеньем, если угодно, была идея продажи. Однако тысячелетия поставили эту идею в вину братьям по слишком строгому счету. Продать человека! Продать брата! Лучше, однако, обуздать свои оскорбленные чувства, отдавая должное жизни и тому явному оттенку трезвой обыденности, который почти начисто лишал эту идею скверной оригинальности. В крайности человек продавал своих сыновей, — а уж то затруднительное положенье, в котором оказались братья, разумеется, можно назвать крайностью. Отец продавал своих дочерей замуж — и этих восьмерых вообще не было бы на свете и они сейчас не сидели бы здесь, если бы Иаков, ценой четырнадцатилетней службы, не купил у Лавана их матерей.
Получалась некоторая нескладность, оттого что предмета продажи не было на месте, что он, так сказать, хранился в некоей полевой яме. Но в надлежащий момент его можно было доставить, а сейчас прежде всего следовало познакомиться с чужеземцами и определить спрос на товар.
Поэтому, приставив раструбом руки к губам, братья огласили простор криками:
— Эй, путники! Откуда? Куда? Погодите немного! Здесь тень от деревьев и люди, с которыми можно поговорить!
Голоса братьев, перелетев через поле, достигли слуха путников. Ибо те отвели глаза от холма Дофана и повернулись к кричавшим; вожак кивнул головой и сделал знак остальным завернуть к местным жителям, которые поднялись и приветствовали путешественников: они приложили пальцы к глазам в знак того, что рады видеть гостей, и коснулись руками лба и груди, показывая, что и тут, и там все как нельзя лучше готово к встрече. Рабы, жестикулируя, бегали между верблюдами и издавали гортанные звуки, заставлявшие животных припадать на колени и ложиться. Путники спешились, стороны обменялись обычными любезностями и сели друг против друга: братья на прежнее свое место, а чужеземцы — перед ними, старик — посредине, а справа и слева члены его семьи — зять, племянник и сыновья. Слуги держались поодаль. А в промежутке между ними и господами, позади чужеземцев, сразу за спинами старика и одного из его сыновей, сидел еще некто в плаще; плащ плотно окутывал голову его и лицо, и только у лба складка этого одеянья немного оттопыривалась.
Почему во время предварительной беседы с гостями братья нет-нет да посматривали на эту закутанную фигуру во втором ряду? Такой вопрос, пожалуй, излишен Безмолвная ее обособленность невольно привлекала к себе внимание; всякий другой на месте братьев вел бы себя в точности так же, да и в самом деле, зачем среди ясного дня закутывать голову, словно приближается пыльная буря абубу? Братья были неспокойны, в известной мере рассеянны во время беседы. Но не из-за этой странной фигуры, — мало ли какие были у нее причины бояться света. Нет, нужно было доставить предмет продажи, и двоим или троим из них следовало бы сейчас удалиться, чтобы достать его из хранилища и где-нибудь в сторонке несколько освежить перед торгом, как о том и было тихо и быстро договорено, когда измаильтяне свернули с дороги. Почему же никто никуда не шел? Вероятно потому, что не было определено, кто пойдет. Но ведь желающие могли и сами вызваться. Быть может, из боязни показаться невежливыми. Но ведь можно выло придумать какое-нибудь оправдание. Дан, Завулон и Иссахар, например, — почему они медлили, почему оставались на месте и рассеянно поглядывали на странную фигуру в промежутке за спинами купца и его сына?
В презрительно-гордых оборотах речи, где самоуничижение и хвастовство взаимно уравновешивались, стороны поведали друг другу о своем житье-бытье. Они самые простые пастухи, заявили Иегуда и его братья, жалкий сброд по сравнению с сидящими перед ними владыками, сыновья одного очень богатого мужа, живущего на юге, истинного царя стад и князя божьего, малую, но тоже едва обозримую толику неисчислимых богатств которого они пасут в этой долине, потому что там, на юге, земля, конечно, непоместительна, чтобы жить вместе. Кого же эти ничтожные люди имеют незаслуженную честь видеть перед собой?
Если, сказал старик, отвернувшись от такого великолепия, обратить взор на него и на его спутников, то нельзя вообще ничего увидеть, ибо, во-первых, ослеплены глаза, а во-вторых, смотреть почти не на что. Они сыновья могучего царства Ма'он, что в стране Аравайя, и живут в стране Мозар или Мидиан, — то есть они мидианиты, которых, однако, вполне допустимо именовать также «меданим» или даже просто «измаильтяне» — не все ли равно, как назвать ничто! Они снаряжают караваны, которые не раз достигали конца мира, и торгуют, путешествуя из страны в страну, сокровищами, на которые зарился уже не один царь, золотом Офира, бальзамами Пунта. С царей они спрашивают царскую цену, но с друзей они дорого не берут. Сейчас их верблюды везут молочно-белый слоистый трагант, такой прекрасной ломкости, какой эта долина, наверно, еще не видела, и ладан, непреодолимо привлекающий к себе носы богов, такой душистый, что, понюхав его, не захочешь никаких других благовоний. Вот каково ничтожество этих иноземцев.
Братья поцеловали кончики пальцев и намекнули на соприкосновенье земли с их лбами.
Страна Мозар, полюбопытствовал затем Иегуда, или, скажем, страна Ма'ин находится, наверно, где-то очень далеко в мире, это поистине неведомые края?
— Да, очень далеко отсюда в пространстве, а потому и во времени, — подтвердил старик.
— В семнадцати днях пути? — спросил Иуда.
— В семижды семнадцати, — отвечал старик и добавил, что и это число дней лишь приблизительно соответствует расстоянью, о котором идет речь. И в пути, и на отдыхе — ибо отдых входит в путешествие — нужно без малейшего нетерпения отдаваться на волю времени, предоставляя ему преодолевать пространство. Когда-нибудь, и в конце концов раньше, чем ждешь, оно с ним справится.
Стало быть, заключил Иуда, можно сказать, что эти места находятся вне поля зрения, бог знает где, безмерно далеко?
Так можно выразиться, согласился старик, если ты еще не измерил этого расстояния и не привык объединяться со временем против пространства и пользоваться первым для покоренья второго. Если же эта даль тебе знакома, ты думаешь о ней более трезво.
Он и его родные, сказал Иегуда, пастухи, а не странствующие купцы, но не только странствующие купцы, он позволит себе это заметить, знают цену терпеливому союзу со временем против пространства. Как часто приходится пастуху менять пастбище и колодец и, пускаясь в путь, уподобляться владыке дороги — в отличие от землепашцев, оседлых сынов баала! Их отец, царь стад, как уже было сказано, живет в пяти днях пути отсюда на полдень, и это пространство, хотя оно, конечно, не идет ни в какое сравнение с расстоянием семижды семнадцати дней пути, они не раз и в обоих направлениях измеряли, благодаря чему отлично знают здесь каждый межевой камень, каждый колодец и каждое дерево, и ничто на этой дороге не может их удивить. Преодоление пространства, путешествия? Они не собираются тягаться в этих делах с купцами из неведомых краев, но еще мальчиками они переселились в эту страну с востока, из далекой страны рек, где их отец положил некогда начало своему богатству, и жили в долине Шекема, где их отец построил колодец в четырнадцать локтей глубиной и очень широкий, потому что сыны этого города ревниво закрывали доступ к имевшимся водоемам.
— Хула их роду вплоть до четвертого колена, — сказал старик. — Счастье еще, — добавил он, — что сыны долины не покусились на отцовский колодец и не засыпали его в своей ревности, так что он, по крайней мере, не пересох.
Ну, они, братья, сумели им насолить, отвечали девять сыновей Иакова. Хо-хо, они им сильно насолили впоследствии!
— Значит, они жестокие герои, — спросил старик, — твердые и неумолимые в своих решеньях?
Они пастухи, гласил ответ, а стало быть, люди боевые, привыкшие защищаться от львов и разбойников и умеющие постоять за себя в споре о выгоне или о колодце. Что же касается пространства, продолжал Иуда, после того как старик отдал должное их мужеству, и что касается подвижности, то еще их предок был странником от природы: он бежал из Ура, что в Халдейской земле, и прибыл в эти долины, которые исходил, не будучи склонен к оседлой жизни, вдоль и поперек, так что если сложить все его странствия, то получилось бы, пожалуй, семижды семьдесят дней. А чтобы сосватать невесту на диво позднему сыну, он послал в Нахараим, то бишь в Синеар, старшего своего раба с десятью верблюдами; раб этот оказался настолько прытким путешественником, что земля, без очень уж большого преувеличенья, скакала ему навстречу. И, найдя невесту у полевого колодца, он опознал ее по тому, что она опустила кувшин свой на руку и напоила его и десятерых его верблюдов. Вот как путешествовали и покоряли пространство в их роду — не говоря уж об их отце и господине, который еще юношей решительно ушел из дому, тоже в Халдейскую землю, до которой было семнадцать и более дней пути. И когда он подошел к колодцу…
— Простите! — сказал старик, вынув руку из складки платья и знаком прервав говорившего. — Прости, дорогой друг пастух, старому твоему рабу одно маленькое замечанье по поводу сказанного тобой. Когда я слушаю тебя и слышу твои речи о вашем племени и его историях, мне кажется, что колодцы занимают в них такое же важное и приметное место, как путешествия и странствия.
— Это как понимать? — спросил Иуда и выпрямил спину.
Одновременно это же сделали все его братья.
— А вот как, — сказал старик. — Когда ты говоришь, я только и слышу «колодец» да «колодец». Вы меняете пастбища и колодцы. Вы наперечет знаете все колодцы страны. Ваш отец построил очень глубокий и широкий колодец. Старший раб вашего праотца сватал невесту у колодца. Кажется, и отец ваш тоже. У меня просто гудит в ушах от колодцев, тобой упомянутых.
— Господин мой, купец, — отвечал Иуда, спина которого так и застыла, — хочет, стало быть, сказать, что я рассказывал тягуче и однозвучно, и я сожалею об этом. Мы, братья-пастухи, не краснобаи, что сидят у коло… Мы не рыночные пустобрехи, которые учились этому ремеслу и складно врут за плату. Мы говорим без всяких выкрутас, как бог на душу положит. Да и хотел бы я знать, как можно говорить о жизни людей, а тем более о пастушеской жизни, и особенно о путешествиях, не вспоминая о колодцах, без которых и шагу сделать нельзя…
— Совершенно справедливо, — согласился старик. — Мой, друг, сын царя стад, отвечает мне в высшей степени убедительно. В самом деле, какое приметное место в жизни людей занимают колодцы и сколько забавных и достопамятных случаев связано с ними и у меня, старого вашего слуги, будь то с хранилищами живой или стоячей воды или даже с колодцами засыпанными и высохшими. Поверьте мне, слух мой, немного уже ослабленный и утомленный годами, вовсе не был бы так чувствителен к слову «колодец» и к упоминаниям колодцев в ваших речах, не случись со мной совсем недавно, в этой уже поездке, именно у колодца одно странное происшествие, которое я отношу к самым удивительным на моей памяти и объяснение которого, уповая на вашу доброту, надеюсь у вас получить.
Братья опять встрепенулись. Спины их были теперь вогнуты от напряженья, а глаза перестали мигать.
— Не было ли, — спросил старик, — в этой местности, где вы пасете скот, случая, чтобы тот или иной человек вдруг пропал и его родные решили, что он либо кем-то похищен, либо съеден львом или другим кровожадным зверем, ибо вот уже три дня его нет как нет?
— Нет, — отвечали братья. Ничего такого они не слышали.
— А это кто? — сказал старик и, отведя руку назад, снял плащ с головы Иосифа…
Он сидел между стариком и его сыном, позади них, прикрытый складками упавшей одежды, скромно опустив глаза. Выражение его лица немного напоминало тот час, когда он под защитой отца рассказал им в поле бесстыдный свой сон о звездах. Братьям, во всяком случае, оно об этом напомнило.
Многие из них, узнав Иосифа, вскочили на ноги; но они тотчас же снова сели, пожимая плечами.
— Вы этого имели в виду, — спросил Дан, поняв, что настал час показать себя змеем и аспидом, — когда говорили о колодце и о пропавших без вести? Больше никого? Ну, что ж, тогда вас действительно можно поздравить. Это — раб-безотцовщина, низкая тварь, мальчишка на посылках, которого мы наказали за повторное воровство, ложь, богохульство, драчливость, упрямство, распутство и всяческие бесчинства. Ибо хотя он еще так юн, его уже можно назвать скопищем пороков. Вы, значит, нашли и вытащили этого прохвоста из ямы, куда мы упрятали его в исправительных целях? Выходит, что вы нас опередили, ибо только что истек срок назначенного ему наказания и мы хотели даровать ему жизнь, чтобы поглядеть, пошла ли ему впрок эта острастка.
Таково было хитроумие сына Валлы. То, что он говорил, было отчаянно смело, ибо сидевший рядом Иосиф мог подать голос в любую минуту. Казалось, однако, что доверие, которым прониклись к нему братья благодаря яме, все еще оставалось в силе; и оно не было посрамлено, ибо Иосиф и в самом деле ничего не сказал: он по-прежнему сидел, кротко потупив взор, и вел себя в общем как ягненок, который умолкает, когда его стригут.
— Ох, ох! Ай-ай! — сказал мидианит и закачал головой, глядя то на преступника, то на его суровых карателей: постепенно, однако, это качанье перешло в вопросительное покачиванье, ибо что-то тут было не так, и старику хотелось спросить своего найденыша, правда ли все это, но вежливость не позволяла задать подобный вопрос. Поэтому он сказал:
— Что я слышу, что я слышу. Вот он, оказывается, какой негодяй, а мы-то над ним сжалились и вытащили его из ямы в последний миг. Ибо должен вам сказать, что, наказывая его, вы немного переусердствовали и зашли весьма далеко. Когда мы его нашли, он был уже так слаб, что вырыгнул молоко, которым мы его напоили, и мне кажется, вам никак не следовало откладывать его освобождение, если он представляет для вас какую-то ценность, хоть она, разумеется, и ничтожна ввиду его пороков, в которых никак не приходится сомневаться, ибо суровость наказанья доказываете-что это редкостный негодяй.
Тут Дан прикусил язык, поняв, что он сболтнул лишнего и, несмотря на надежность Иосифа, говорил крайне неосторожно, отчего Иуда и ткнул его сейчас с досадой кулаком в бок. Дан заботился только о том, чтобы объяснить измаильтянам такое жестокое обращение с мальчиком; Иуда же помышлял о продаже, и согласовать обе точки зрения было трудно. Вопреки торговым соображеньям, предмет продажи был разруган перед теми, кому намеревались его навязать! Такого с сыновьями Иакова еще не случалось, и они стыдились своей глупости. Но, имея дело с Иосифом, невозможно было, казалось, и выйти из затруднительных положений. Едва выбравшись из одного, ты сразу попадал в Другое.
Иуда взялся спасти купеческую их честь от ловушки. Он сказал:
— Да, признаем, что правда, то правда, наказание было немного суровей, чем следовало, и может, пожалуй, ввести в заблуждение относительно ценности этого раба. Мы, сыновья царя стад, хозяева немного крутые и вспыльчивые, мы строги, а подчас, может быть, слишком строги к виновным в оскорблении нравственности, мы, как это уже было нами признано, довольно тверды и неумолимы в своих решеньях. Проступки этого мерзавца были, если взять каждый из них в отдельности, не так уж страшны; только скопленье их и подсчет заставили нас призадуматься и определили столь суровую меру наказания, по которой вы можете судить о том, как нас заботит стоимость этого раба, а по тому, как она нас заботит, о самой стоимости. Да, обладая недюжинным умом и способностями и будучи теперь, благодаря нашей строгости, очищен от скверны безнравственности, он представляет собой, несомненно, ценный товар, что я, отдавая дань правде, и отмечаю, — закончил Иегуда; и, стыдясь незадачливого своего хитроумия, Дан порадовался, что сын Лии сумел так мудро выбраться из ловушки.
Старик, не переставая качать головой, сказал: «Гм, гм», — и глаза его снова забегали между Иосифом и братьями.
— Способный, значит, прохвост. Гм, гм, скажите на милость! Как же зовут этого негодяя?
— Никак его не зовут, — отвечал Дан. — Да и как его звать? У него покамест вообще нет имени, ведь мы же сказали, что это безотцовщина, пащенок без роду, без племени, и вырос он, как растет на болоте дикий камыш. Мы зовем его «Эй, ты!» или «Поди сюда!», а бывает, и просто свистнем. Вот какие у него имена.
— Гм, гм, значит, этот преступник — исчадье болота, сорняк, — сказал старик. — Странное дело, странное дело! Как нас порой удивляет правда! Это и неразумно, и невежливо, но мы все-таки удивляемся. Когда мы вытащили его из колодца, этот сын камыша заявил. что он умеет читать по писаному и сам умеет писать. Это было ложью с его стороны?
— Не слишком наглой, — ответил Иуда. — Мы же подтвердили, что он обладает изрядным умом и недюжинными способностями. Пожалуй, он смог бы составлять списки и вести счет кувшинам масла и моткам шерсти. Если он не посулил большего, он избежал лжи.
— Пусть все ее всегда избегают, — отвечал старик, — ибо правда есть бог и царь, и имя ей Неб-ма-ра. Нужно склоняться перед ней, даже если она диковинна. А мои господа и господа этого сына камыша — умеют ли они читать и писать? — спросил он, сощурив глаза.
— Мы считаем, что это — дело рабов, — коротко ответил Иуда.
— Да, иногда этим занимаются рабы, — согласился старик. — Но и боги пишут имена царей на деревьях, и Тот велик. Может быть, он сам очинил тростинки этому сыну болота и наставил его — да простит мне ибисоголовый такую шутку! Но нельзя не признать, что людьми всех сословий кто-то правит и только писец из книгохранилища правит сам и может не надрываться. Есть страны, где этот сорняк человечества поставили бы выше вас и вашего пота. Если хотите знать, то без особого насилия над своим воображеньем я могу представить себе и в шутку предположить, что он ваш господин, а вы, поверьте мне, рабы его. Я, видите ли, купец, — продолжал он, — и купец, поверьте мне, опытный; ведь я стар, а я всю жизнь оценивал вещи, их добротность или убожество, и когда дело касается товара, меня нелегко одурачить: чего он стоит, говорят мне мой большой и указательный пальцы, и мне достаточно пощупать ткань, чтобы сказать, толста ли она, тонка или среднего качества, от старой привычки проверять товар у меня уже и голова покосилась, и никто не выдаст мне завали за ценную вещь. Так вот, этот мальчик — штучка тонкая, хотя и одичал после сурового наказанья — косоголово и безошибочно я определяю это на ощупь. Я говорю не о способностях, не об уме и не об уменье писать, а только о матерьяле, о ткани — тут я знаток. Поэтому я и позволил себе смелую шутку, сказав, что не удивился бы, если бы услышал, что этот «Поди сюда!» ваш господин, а вы его слуги. Но все, конечно, наоборот?
— Разумеется! — ответили братья, выпрямляя спины.
Старик помолчал.
— Ну, что ж, — сказал он затем и снова сощурил глаза, — коль скоро он ваш раб, то продайте мне этого мальчика!
Сейчас он их проверял. Что-то тут было ему неясно, и предложенье это он сделал совершенно внезапно, с неясной хитростью, чтобы посмотреть, какое действие оно окажет.
— Возьми его в подарок, — машинально пробормотал Иуда. И когда мидианит показал, что его ум и сердце оценили эту ужимку, Иуда продолжил: — Правда, это несправедливо, что мы мучились с этим мальчишкой, а теперь, когда он очищен нами от скверны безнравственности, вы пожинаете плоды нашего воспитания. Но уж раз вам он понадобился, назначьте ему цену.
— Нет, назовите вашу цену! — сказал старик. — Такой уж у меня порядок.
Тут начался торг из-за Иосифа, продолжавшийся ввиду упорства сторон пять часов, до вечера и до захода солнца. Иуда от имени братьев потребовал тридцать сребреников; но минеец ответил, что это, конечно, шутка, над которой можно посмеяться, и только. Слыханное ли дело, чтобы за какого-то «Поди сюда!», за какого-то болоторожденного мальчишку, который, как то выяснено и признано, страдает тяжелыми нравственными пороками, платили лунным металлом? Тут отомстило за себя чрезмерное усердие Дана, который, объясняя, почему было выбрано наказанье колодцем, сильно снизил ценность продаваемого товара. Старик прекрасно использовал эту ошибку, чтобы сбить цену. Но и сам он сделал промах, поспешив похвастаться своим чувством качества и сослаться на свое умение оценивать товар на ощупь, и это пришлось на руку продавцам. Иегуда поймал его на слове и, играя на его самолюбии знатока, напирал на тонкость мальчика с такой настойчивостью, словно ни он, ни его братья никогда не завидовали этой тонкости и не из-за нее бросили Иосифа в яму; в пылу торга они совсем потеряли стыд, Иуда не постеснялся воскликнуть, что такого тонкого мальчика, которому пристало быть не их рабом, а их господином, никак нельзя уступить меньше чем за тридцать шекелей. Он прикинулся совершенно влюбленным в свой товар и, уже согласившись на двадцать пять сребреников, пустился на крайность — подошел и поцеловал в щеку безмолвно моргавшего глазами Иосифа, крича, что даже за пятьдесят шекелей не согласится расстаться с подобным чудом ума и очарования!
Но старик не отступил и перед этим поцелуем и остался сильнее, понимая, что братья хотят во что бы то ни стало и, по существу, на любых условиях избавиться от мальчишки, что легко удалось выяснить путем мнимого прекращения торга. Он предложил пятнадцать шекелей серебра, по более легкому вавилонскому весу; когда же братья, благодаря его промаху, заставили его надбавить до двадцати шекелей, и притом финикийских, он остановился и перестал рядиться. Он заявил, что нашел мальчика, когда тот был на волоске от голодной смерти, и мог бы просто сослаться на право нашедшего и потребовать выкупа, так что если он не ставит им в счет этой суммы и не вычтет ее из цены, а готов заплатить им двадцать полновесных финикийских шекелей, то это чистая любезность с его стороны. Если ее не оценят, он отказывается от сделки и вообще не хочет больше слышать об этом жуликоватом болотном мальчишке.
Так сошлись они на двадцати сребрениках общепринятым весом, и в честь гостей братья закололи под деревьями ягненка из стада, выпустили кровь и, разведя огонь, зажарили мясо, чтобы торжественно скрепить сделку, протянув к нему руки и вместе поев, причем Иосиф тоже получил от старика-минейца, своего господина, небольшую толику. Но что он увидел? Он увидел, как братья украдкой и между делом, так что измаильтяне ничего не заметили, окунули в кровь лохмотья узорного покрывала и основательно вымарали их в ней. Они сделали это у него на глазах, без смущения, полагаясь, как на смерть, на его немоту; и он ел мясо ягненка, чья кровь должна была заменить его собственную.
Угощенье и подкрепленье были очень кстати, ибо торг далеко еще не закончился. Когда главная цена была установлена, сделка совершилась лишь по большому счету; а теперь предстоял мелкий торг по поводу товаров, которые покрыли бы установленную цену. Тут нужно опровергнуть одно представленье, распространившееся и утвердившееся благодаря всяким благочестивым описаньям, — представленье, будто братья, продавая Иосифа, получили свою выручку в звонкой монете, отсчитанной измаильтянами прямо из кошелька. Старик и не думал платить серебром, не говоря уж, по определенным причинам, о «монете» вообще. Да и кто таскает с собой столько металла, и какой купец не предпочтет расплатиться натурой, ведь каждая покрываемая товаром часть платы — это для него новая возможность извлечь прибыль и, продавая, сделать свою покупку более выгодной? Полтора шекеля серебра минеец отвесил пастухам чистоганом на висевших у его пояса изящных весах; остальное оплачивалось товарами, которые тащили его верблюды. Развьючив животных, на траве разложили благовонья и заречные, прекрасной ломкости смолы, а также веяние другие веселые и полезные вещи — медные и кремневые бритвы и ножи, светильники, лопаточки для мазей, инкрустированные трости, голубой бисер, касторовое масло, сандалии. Целый базар, настоящую мелочную лавку раскинули торговцы перед загоревшимися глазами покупателей, которые могли набрать товару на восемнадцать с половиной сребреников, и за каждый предмет шел такой торг, словно из-за него-то и загорелся сыр-бор, так что наступил настоящий вечер, прежде чем дело кончилось и Иосиф был продан за малое количество серебра и множество ножей, кусков душистой смолы, светильников и тростей.
Затем измаильтяне убрали разложенный товар и стали прощаться. Они не спешили, пока шел торг, и не щадили часов; но теперь снова нужно было сделать время пространственно плодотворным, и они собирались проехать вечером еще некоторое расстояние, прежде чем расположиться на ночлег. Братья их не задерживали. Они только дали им кое-какие советы касательно дальнейшего пути и дорог, на которые следует свернуть.
— Не двигайтесь в глубь страны, — говорили они, — по гребню, что разделяет воды, на Хеврон и дальше — мы этого не советуем и предостерегаем от этого наших друзей. Дороги там скверные, верблюды то и дело спотыкаются, и кругом полно всякого сброда. Поезжайте лучше дальше по этой равнине и сверните на дорогу, что ведет через холмы у подножья Плодового Сада, к краю земли. Так вы укроетесь от опасности и сможете двигаться все время по приятному песку моря, и семижды семнадцать дней, и сколько хотите. Это сущее удовольствие ехать вдоль моря, так бы, кажется, все ехал и ехал, и к тому же это самое разумное!
Прощаясь, купцы обещали, что так и сделают. Затем верблюды встали на ноги с всадниками на спинах. Иосиф, проданный, сидел с сыном старика Кедмой. Он не поднимал век, как не поднимал их все время, даже когда ел мясо ягненка. И братья тоже стояли понурив головы, покуда путники не исчезли в стремительно сгущавшихся сумерках. Затем они жадно глотнули воздух и выдохнули его со словами:
— Ну, вот, его уже и нет на свете!
А в сумерках, что сгущались, и под большими звездами шелестящего вечера Рувим, сын Лии, окольными дорогами гнал из Дофана к могиле Иосифа своего нагруженного всем необходимым осла, чтобы сделать то, что решил в порыве любви и страха прошедшей ночью.
В груди его, как ни была она широка и могуча, отчаянно билось сердце; ибо Рувим был силен, но мягок и чувствителен, и боялся, что братья настигнут его и помешают спасенью Иосифа, которое должно было очистить и вновь возвысить его, Рувима. Поэтому его мускулистое лицо было в темноте бледным, а его обтянутые ремнями столпоподобные ноги ступали по земле крадучись. Крепко сжав губы, он не понукал осла возгласами и только время от времени, скорости ради, яростно колол равнодушное это животное острием своего посоха в мякоть бедра. Ибо одного боялся Рувим больше всего — что в колодце будет мертвая тишина, когда он придет и тихо произнесет имя, что Иосиф не протянет так долго, что он уже испустил дух и все его, Рувима, приготовленья потому бесполезны, особенно веревочная лестница, которую дофанский канатчик связал у него на глазах.
Да, именно на ней как на орудии спасения остановил в конце концов свой выбор Рувим. Она годилась на разные случаи: по ней можно было вскарабкаться, если хватит сил, а если не хватит, то, по крайней мере, сесть между поперечинами, чтобы тебя вытащили на свет мощные руки Рувима, которые некогда обнимали Валлу и, уж наверно, сумеют вытащить из бездны агнца для Иакова. Захватил Рувим и кафтан, чтобы одеть голого Иосифа, и висели на боках осла вьюки с запасом еды на пять дней — пять дней бегства от братьев, которых Рувим решился предать и скопом обратить в пепел: с опущенной головой признался он себе в этом, пробираясь под покровом ночи к могиле. Так дурно, стало быть, поступал большой Рувим, творя доброе дело? Ибо в том, что спасти Иосифа необходимо и что это доброе дело — Рувим был убежден всей душой, а если к добру примешалось зло и своекорыстие, то с этим приходилось мириться; так уж подтасовала жизнь. К тому же и зло Рувим хотел обернуть добром, он верил, что ему и это удастся. Стоит лишь ему обелить себя перед отцом и вернуть себе первородство, и он уж постарается спасти братьев, вырвать их из беды. Его слово будет тогда много значить, и он воспользуется им, чтобы снять вину с братьев и разделить ее между всеми, не исключая даже отца, и все друг друга поймут и простят, и всегда будет царить справедливость.
Так пытался Рувим успокоить свое колотившееся сердце и утешить себя насчет подтасованной жизнью двойственности своих побуждений; и, дойдя до откоса и каменной кладки, он огляделся, не подсматривает ли за ним кто-нибудь, взял лестницу и кафтан и боком спустился к ветхим, поросшим смоковными побегами ступеням, сбегавшим к колодцу.
На изломанные плиты выема падал свет звезд, но не луны, и Рувим глядел себе под ноги, чтобы не оступиться, он уже набрал воздуха в усталую свою грудь, чтобы торопливо, украдкой, в страстно-радостном ожиданье ответа, в тревоге и страхе, что ответа не будет, крикнуть: «Иосиф! Ты жив?» — и вдруг содрогнулся, и задушевный оклик превратился в хриплый возглас испуга. Он был не один здесь внизу. Кто-то сидел рядом, маяча при свете звезд белым пятном.
Что стряслось? Кто-то сидел возле колодца, а колодец был открыт: обе половины крышки лежали на плитах, одна на другой, а на верхней сидел кто-то, одетый в короткий плащ, и, опираясь на посох, молча глядел на Рувима сонными глазами.
Застыв в той неестественной позе, какую он принял, споткнувшись, Рувим пристально глядел на незнакомца. Он так растерялся, что у него мелькнула было мысль, будто он видит перед собой Иосифа, который умер и, став духом, сидит у своей могилы. Однако неприятный этот сосед нисколько не был похож на сына Рахили: даже став духом, тот, конечно, не был бы так непривычно долговяз, и у него, по человеческому разуменью, не могло быть такой раздутой шеи с маленькой головой. Но почему же тогда был отвален с колодца камень? Рувим вообще перестал что-либо понимать. Он пробормотал:
— Кто ты такой?
— Один из многих, — холодно отвечал сидевший, и под изящным его ртом поднялся подбородок, вылепленный необычайно четко. — Во мне нет ничего особенного, и ты можешь меня не бояться. Кого ты ищешь?
— Кого я ищу? — повторил Рувим, возмущенный этой неожиданностью. — Прежде всего я хочу узнать, чего ищешь здесь ты?
— Ах, вот оно что? Не мне воображать, что здесь можно что-то разыскивать. Меня посадили сторожем этого колодца, и поэтому я сижу здесь и сторожу. Если ты думаешь, что это доставляет мне особое удовольствие и что я сижу в пыли забавы ради, ты ошибаешься. Надо делать, что тебе положено и приказано, не касаясь некоторых горьких вопросов.
Как ни странно, эти слова несколько умерили злость Рувима на присутствие незнакомца. То, что здесь кто-то сидел, вызвало у него большое недовольство и досаду, и Рувиму было приятно услышать, что тому не хочется здесь сидеть. Это их в известной мере объединяло.
— Но кто же посадил тебя? — спросил он с меньшим раздражением. — Ты из местных?
— Из местных, да. Не допытывайся, откуда исходят подобные поручения. Они обычно проходят через множество уст, и мало проку доискиваться до первоисточника, — так или иначе, ты обязан занять свое место.
— Место у пустого колодца! — воскликнул Рувим сдавленным голосом.
— Да, он пуст, — ответил сторож.
— И открыт! — прибавил Рувим и взволнованно, дрожащим пальцем, указал на дыру колодца. — Кто отвалил камень? Уж не ты ли?
Незнакомец, усмехнувшись, скользнул глазами по своей округлой, но слабой руке, которой не скрывало его полотняное платье без рукавов. Нет, в самом деле, не мужские это были руки, чтобы отваливать или наваливать такие камни.
— Я его не наваливал, — сказал незнакомец, с усмешкой качая головой, — и не отваливал. Одно ты знаешь, другое видишь. Здесь потрудились другие, и мне вовсе не пришлось бы исполнять обязанности сторожа, если бы камень, на котором я сижу, оставался на своем месте. Но кто тебе скажет, где настоящее место такого камня? Иногда оно на жерле; но разве крышку не отваливают, когда хотят подкрепиться содержимым колодца?
— Что ты мелешь? — вскричал Рувим, снедаемый нетерпеньем. — По-моему, ты заговариваешь мне зубы и, болтая, крадешь у меня драгоценное время! Как можно подкрепиться содержимым высохшего колодца, где нет ничего, кроме пыли и плесени!
— Все зависит от того, — отвечал сидевший, невозмутимо выпятив губы и склонив набок маленькую голову, — что было прежде помещено в эту пыль и погружено в ее лоно. Если это была жизнь, то снова, и притом сторицей, из лона ее живительно воспрянет жизнь. Пшеничное зерно, например…
— Послушай, — дрожащим голосом прервал его Рувим и потряс зажатой у него в кулаках веревочной лестницей, в то время как на руке у него висел кафтан, припасенный для Иосифа, — это невыносимо, что ты сидишь здесь и поминаешь азы, которым впору учить младенца и которые знает наизусть каждый. Прошу тебя…
— Ты довольно нетерпелив, — сказал незнакомец, — и похож, если ты разрешишь мне такое сравнение, на воду, когда она бушует. А тебе следовало бы научиться терпенью и ожиданью, основанным на азах и для всех обязательным, ибо тому, кто, бушуя, отказывается от ожиданья, нечего искать ни здесь, ни еще где-либо. Осуществление — дело долгое, требующее все новых и новых попыток, оно начерно уже вершится на небе и на земле, но еще не по-настоящему, а лишь как обетованье и попытка. Осуществленье подвигается еле-еле, как подвигается, когда его отваливают от колодца, тяжелый камень. Похоже, что здесь были люди, которые потрудились, чтобы отвалить камень. Но им придется еще долго трудиться, прежде чем они по-настоящему отвалят его, да и я тоже сижу здесь, так сказать, попытки ради и начерно.
— Нечего тебе здесь вообще больше сидеть! — воскликнул Рувим. — Поймешь ли ты это наконец? Прочь отсюда, ступай своей дорогой, я хочу остаться один у этого колодца, до которого мне больше дела, чем тебе, и если ты сейчас же не встанешь, я сумею тебя поднять! Разве ты не видишь, мозгляк слаборукий, предоставляющий другим отваливать камни и способный только сидеть, разинувши рот, что бог дал мне медвежью силу и что, кроме того, в руках у меня веревка, которая годится на многое? Вставай и проваливай, а то за горло схвачу!
— Не трогай меня! — сказал незнакомец, вытянув навстречу разъяренному Рувиму свою длинную, округлую руку. — Помни, что я из местных и что тебе придется иметь дело со всем этим местом, если ты поднимешь на меня руку! Разве я не сказал тебе, что нахожусь на службе? Исчезнуть я бы, конечно, мог, и притом с легкостью, но только не по твоему приказу и не ценой измены своему долгу, который велит мне сидеть здесь для упражненья и сторожить. Ты носишься со своим кафтаном и своими веревками и не замечаешь, в какое смешное положение ставишь себя, придя с этими вещами к пустому колодцу — пустому, по собственному твоему определенью.
— Он пуст как колодец! — горячась, пояснил Рувим. — Пуст в том смысле, что в нем нет воды!
— Он пуст вообще, — отвечал сторож. — Когда вы приходите, яма пуста.
Тут Рувим не выдержал, бросился к колодцу, нагнулся над ним и, поспешно понизив голос, крикнул в глубину:
— Эй, мальчик! Тсс! Ты жив и есть ли у тебя еще силы?
Сидевший на камне с улыбкой покачал головой и сочувственно щелкнул языком. Он даже передразнил Рувима, сказав: «Эй, мальчик, тсс!» — и щелкнул языком снова.
— Приходят всякие и говорят с пустой ямой! — сказал он затем. — Что за неразумие! Послушай, здесь нет никакого мальчика, нигде его нет. Если кто здесь и был, то его не удержало его место. Не выставляй же себя на смех своими причиндалами и своими разговорами с пустотой!
Рувим все еще стоял, склонившись над жерлом, из которого не доносилось ни звука в ответ.
— Ужасна — простонал он. — Он умер или ушел. Что мне делать? Рувим, что тебе теперь делать?
И его боль, его разочарование, его страх вырвались наружу.
— Иосиф, — закричал он в отчаянье, — я хотел спасти тебя, своими руками помочь тебе выбраться из ямы! Вот лестница, вот кафтан для твоего тела! Где ты? Дверь твоя отворена! Ты пропал! Я пропал! Куда я денусь, если тебя нет, если ты украден и мертв?.. Эй, юноша из этого места! — воскликнул он в необузданной тоске. — Не сиди как чурбан на этом по-воровски отваленном камне, дай мне совет, помоги! Здесь был мальчик, Иосиф, мой брат, дитя Рахили. Его братья и я, мы бросили его сюда три дня назад в наказанье за его высокомерие. Но отец ждет его, — нельзя передать, как он его ждет, и если они скажут ему, что агнца растерзал лев, он упадет замертво. Поэтому я пришел с веревкой и платьем, чтобы вытащить мальчика из колодца и вернуть его отцу, ибо тот должен снова быть с ним! Я старший. Как взгляну я в лицо отцу, если мальчик не возвратится, и куда я денусь? Помоги мне, скажи мне, кто отвалил камень и что сталось с Иосифом?
— Вот видишь? — сказал незнакомец. — Придя к колодцу, ты был недоволен моим присутствием и злился, что я сижу здесь на камне; а теперь ты просишь у меня совета и утешения. Теперь ты поступаешь правильно, и, быть может, ради тебя я и посажен у ямы — чтобы бросить в твой разум семя, которое бы тихо в нем проросло. Мальчика здесь уже нет, ты это видишь. Его дом открыт, он не удержал своего жильца, жильца вы уже не увидите. Но кто-то один должен хранить росток ожиданья, и поскольку спасти брата пришел ты, ты и будешь этим единственным.
— Чего мне ждать, если Иосифа нет, если он украден и мертв!
— Не знаю, что ты называешь «мертвым» и что «живым». Хоть ты и слышать не хочешь об известных всем детям азах, позволь все же напомнить тебе о пшеничном зерне, лежащем в лоне земли, и спросить тебя, считаешь ли ты его «мертвым» или «живым». В конце концов это все слова. Ведь только в том случае, если зерно упадет в землю и умрет, оно принесет много плодов.
— Все слова, все слова, — ломая руки, воскликнул Рувим. — Ты потчуешь меня только словами! Скажи, Иосиф мертв или жив. Вот что мне нужно знать!
— Ясное дело, мертв, — ответил сторож. — Вы же его, как ты сам сказал, погребли, а потом его, наверно, еще кто-нибудь украл или же растерзали дикие звери, и вам вообще ничего другого не остается, как сообщить и вразумительно объяснить это отцу, чтобы он привыкал к этому. Но и это все равно остается двусмысленностью, к которой нельзя привыкнуть, она все равно таит в себе росток ожиданья. Чего только не делают люди, чтобы приблизиться к этой тайне, каких только торжественных обрядов не правят. Я видел, как один юноша сошел в могилу в венке и праздничном платье, а над ним закололи овцу из стада и окропили его кровью, совсем залив его, и он принял эту кровь всеми своими порами. Затем он восстал божеством и обрел жизнь, — во всяком случае, на некоторое время, а потом ему пришлось снова уйти в могилу, ибо жизнь человека проходит много кругов, вновь и вновь возвращаясь к могиле и к рожденью: он должен много раз возникать, покуда возникнет.
— Ах, венок и праздничное платье, — простонал Рувим и спрятал лицо в ладонях, — их растерзали и бросили мальчика в яму голым!
— Потому-то ты и явился с этим кафтаном, — отвечал сторож. — Ты хочешь заново его одеть. Но это может сделать и бог. Он тоже может заново облачить раздетого, и еще лучше, чем ты. Поэтому вот тебе мой совет: ступай домой и возьми с собой свой кафтан! Бог может даже дополнительно облечь нераздетого, и в конце концов, раздевание вашего мальчика не так уж многого стоило. Я хотел бы, с твоего позволения, бросить в лоно твоего ума семя мысли, что эта история — всего лишь игра и праздник, так же как и история окропленного юноши, что это только набросок, только попытка осуществления, преходящесть, которой не следует придавать особого веса, что это только шутка, только намек, по поводу которых можно весело толкнуть друг друга в бок, подмигивая и смеясь. Вполне возможно, что эта яма — могила в пределах лишь малого круга и ваш брат только-только возникает и далеко еще не возник, как возникает и еще не возникла вся эта история. Унеси, пожалуйста, эту мысль в лоне своего ума и дай ей спокойно там умереть и пустить росток. А если она принесет плоды, удели от них и отцу, чтобы подкрепить его силы.
— Отец, отец! — вскричал Рувим. — Не напоминай мне о нем! Как покажусь я отцу, если не верну ему дитя?
— Погляди вверх! — сказал сторож. Ибо в выемке вокруг колодца стало светлее, и ладья месяца, темная половина которого, скрытая и все-таки явственная, незримо-зримо вырисовываясь в глубине неба, проплывала сейчас прямо над ним. — Погляди, как он, сияя, уходит вдаль и прокладывает путь своим братьям! Намеки делаются на небе и на земле непрестанно. Кто не туп умом и способен понять их, тот пребывает в ожидании. Однако и ночь идет вперед, и тому, кто не должен сидеть и изображать сторожа, лучше всего лечь на ухо, закутаться в кафтан и поудобнее подтянуть к подбородку колени, чтобы ему утром подняться снова. Ступай, друг мой! Здесь тебе совершенно нечего искать, и по твоему приказу я не исчезну.
Качая головой, Рувим повернулся и в тяжелой нерешительности поднялся по ступеням и по откосу к своему ослу. Почти всю дорогу оттуда до хижин братьев он качал отяжелевшей головой — и в отчаянье, и в смущенной задумчивости, но он не отличал одного от другого, а только качал головой.
Так прибыл он к хижинам, поднял девятерых, которые видели уже первый сон, на ноги и дрожащими губами сказал им:
— Мальчика нет. Куда я денусь?
— Ты? — спросили они. — Ты говоришь так, словно он был братом только тебе, а ведь он был им всем нам. Куда деться нам всем? Вот в чем вопрос. Впрочем, что значит «нет»?
— «Нет» — это значит, что его украли, что он исчез, что он растерзан, мертв! — вскричал Рувим. — Он потерян для отца, вот что это значит. Яма пуста.
— Ты побывал у ямы? — спросили они. — Для чего же?
— Для разведки, — отвечал Рувим в ярости. — Надеюсь, первородному это еще не запрещено! Можно ли после того, что мы сделали, спокойно сидеть на месте? Конечно же, я хотел посмотреть на мальчика и могу вам сообщить, что его нет и что перед нами теперь стоит вопрос, куда нам деться.
— Называть тебя первородным, — отвечали они, — несколько смело, и достаточно назвать имя Валлы, чтобы вернуть тебя к действительности. Прежде мы опасались, что первородство достанется сновидцу; а теперь очередь близнецов, да и Дан мог бы притязать на него, ибо он появился на свет в том же году, что и Левий.
Они уже увидали осла с кафтаном и веревочной лестницей, которого Рувим даже не стал прятать, и без труда все сообразили. Так, так, значит, большой Рувим собирался обмануть их и украсть Иосифа — он хотел вознести себе главу, а их обратить в пепел. Очень мило, нечего сказать. Они договаривались без слов, одними взглядами. Но если так, — и об этом они тоже безмолвно договорились, — то они не обязаны были отчитываться перед Рувимом в том, что они сделали в его отсутствие. Измена за измену: теперь Рувиму не следовало знать об измаильтянах и о том, что те должны были удалить Иосифа из поля зренья. Этот человек был способен пуститься за ними в погоню. Поэтому братья молчали, пожимали плечами по поводу его известия и показывали свое равнодушие.
— Нет так нет, — сказали они, — и совершенно безразлично, что кроется за этим «нет» — украден ли он, исчез ли, растерзан ли, предан ли или продан, — это не важно, и нам на это плевать. Разве мы не мечтали, разве это не было нашим справедливым желанием, чтобы его не стало на свете? Ну, вот, все вышло по-нашему, яма пуста.
Он удивился, однако, что они так хладнокровно приняли эту чудовищную новость, испытующе поглядел им в глаза и покачал головой.
— А отец? — взревел он и воздел руки…
— Этот вопрос решен и улажен, — сказали они, — по умному совету Дана. Отцу не придется ждать и сомневаться, он сразу узнает и осязаемо убедится, что Думузи нет больше на свете, что любимчик погиб. А нас этот знак сплотит перед ним. Погляди, что мы приготовили, покуда ты ходил своими дорогами!
И они принесли лоскутья покрывала, затвердевшие от полувысохшей крови.
— Это его кровь? — высоким голосом могучего своего тела вскричал Рувим, содрогаясь… Ибо у него мелькнула мысль, что они побывали у колодца раньше, чем он, и убили Иосифа.
Они, улыбаясь, переглянулись.
— Что за вздор ты мелешь! — сказали они. — Все сделано, как договорились, и животное стада отдало свою кровь в знак того, что Иосиф погиб. Это мы принесем отцу и предоставим ему самому толковать это, и отцу ничего не останется, как заключить, что Иосифа растерзал в поле напавший на него лев.
Рувим сидел, подняв огромные свои колени, и тер кулаками глаза.
— Горе! — стонал он. — Горе нам! Вы бездумно болтаете о будущем, а сами не видите его и не знаете. Ибо дальнее для вас неясно и бледно, и у вас не хватает воображения, чтобы приблизить его и хоть на миг перенестись в тот час, когда оно прояснится. Иначе вы ужаснулись бы и предпочли бы, чтобы вас раньше сразила молния или чтобы вас с жерновом на шее бросили в омут, чем расплачиваться за содеянное и расхлебывать кашу, которую вы заварили. Но я-то лежал перед ним, когда он проклинал меня за мою провинность, я-то знаю, как пылает его душа в гневе, и я вижу, и вижу, словно воочию, как страшно поведет она себя в горе. «Это мы принесем отцу, и пусть он толкует». Эх вы, пустомели! Да, он истолкует! Но каково будет глядеть на него во время этого толкованья и кто выдержит, когда заговорит его душа! Ведь бог создал ее мягкой и большой, он научил ее потрясать сердца, изливаясь. Ничего-то вы не видите, ничего-то не представляете себе ясно; поэтому вы и разглагольствуете о будущем без робости. А я боюсь! — воскликнул он, этот человек медвежьей силы, и, встав перед ними во весь свой башенный рост, развел руками. — Куда я денусь во время этого толкованья?!
Остальные девятеро сидели в смущенье, и глаза у всех были испуганно опущены.
— Ну, что ж, — тихо сказал Иегуда. — Здесь нет никого, кто презирал бы тебя за твой страх, брат Ре'увим, сын моей матери, ибо признаться в своем страхе — это мужество, и если ты думаешь, что у нас легко и беспечально на сердце и что нам незнаком страх перед Иаковом, ты ошибаешься. Но зачем проклинать то, что уже случилось, зачем увиливать от необходимого? Иосифа нет на свете, и эта окровавленная одежда тому доказательство. Знак мягче, чем слово. Поэтому мы передадим Иакову этот знак и избавим себя от слова.
— Разве нужно, если уж речь зашла о передаче, — спросил тогда сын Зелфы Асир и по привычке облизнул губы, — разве нужно нам всем вместе подавать этот знак Иакову и присутствовать при толкованье? Пусть кто-нибудь пойдет вперед с платьем и передаст его отцу; а мы, все остальные, прибудем следом и явимся уже после истолкованья. Так, по-моему, будет легче. Я предлагаю, чтобы нашим носильщиком и гонцом был быстроногий Неффалим. Или пусть определит жеребьевка, кто это понесет.
— Жеребьевка! — поспешил крикнуть Неффалим. — Я за жеребьевку, ибо я не болтаю о будущем, если не способен представить себе его, и мужественно признаюсь, что мне страшно!
— Послушайте меня! — сказал Дан. — Теперь все рассужу и всех вас освобожу я! Ведь это же был мой замысел, и в моих руках он податлив и мягок, как мокрая горшечная глина; ну, так я же и улучшу его. Мы не понесем Иакову одежду Иосифа, ни все вместе, ни кто-то один. Мы отдадим ее каким-нибудь чужим людям, которых наймем, жителям этого места и этой округи, прельстив их добрыми словами и некоторым количеством шерсти и простокваши. Мы им втолкуем, что сказать Иакову: «Так, мол, и так, мы случайно нашли это неподалеку от Дофана, в поле, в пустыне. Приглядись получше, господин мой, не платье ли это твоего сына?» Или что-нибудь подобное. Как только они отбубнят это, пусть убираются. А мы помешкаем еще несколько дней, чтобы он окончательно истолковал этот знак и понял, что потерял одного, а приобрел десятерых. Вы довольны?
— Это хорошо, — сказали они, — и, во всяком случае, приемлемо. Поэтому давайте так и поступим, ибо в данном случае мало-мальски приемлемое приходится считать уже вполне хорошим.
Все с этим согласились, Рувим тоже, хотя он горько усмехнулся, когда Дан упомянул о десятерых, которых Иаков приобретет взамен одного. Но и потом они все сидели перед хижинами под звездами и продолжали совещаться; ибо они не были уверены в своем единстве и не доверяли друг другу. Девятеро глядели на Рувима, который явно хотел украсть похороненного и предать их, и боялись его. А он глядел на девятерых, которые, услыхав, что яма пуста, остались на диво спокойны, и недоумевал.
— Мы должны дать страшную клятву, — сказал Левий, отличавшийся, несмотря на свою грубость, набожностью и с великой охотой и знанием дела соблюдавший священные формальности, — ужасную клятву, что ни один из нас не только не скажет Иакову и вообще никому ни слова о том, что здесь произошло и как мы поступили со сновидцем, но и до конца дней своих ни намеком, ни ненароком не выдаст этой истории, некстати моргнув, кивнув или подмигнув.
— Он это сказал, и он прав, — подтвердил Асир. — И пусть эта клятва сплотит нас десятерых и свяжет, чтобы мы были как одно тело и как одно молчанье, словно нас не много, а один человек, который, сжав губы, не разожмет их и перед смертью и умрет, прикусив язык, но не выдаст тайны. События можно удавить, и уничтожить молчаньем, навалив его на них каменной глыбой: от недостатка воздуха и света события задыхаются, так что они как бы и не состоялись. Поверьте мне, так гибнет многое, было бы только молчание достаточно нерушимо, ибо без дыхания слова не сохраняется ничего на свете. Мы должны молчать, словно мы один человек, и тогда с этой историей будет покончено, а молчать пусть поможет нам страшная клятва Левин — пусть она свяжет нас!
Они были согласны с этим, ибо никому не хотелось молчать в одиночку и каждый предпочитал участвовать в некоей общей, могучей нерушимости и спрятаться за нею от собственной слабости. Поэтому Левий, сын Лии, придумал отвратительную формулу клятвы, и, сгрудившись так, что носы их коснулись друг друга, а дыханье слилось, они сложили в одну кучу руки, и в один голос воззвали к всевышнему, Эль-эльону, богу Авраама, Ицхака и Иакова, но, кроме того, призвали на помощь клятве и многих известных им местных баалов, а также Ану Урукского, Эллила Ниппурского и Бел-Харрана, Сина, Луну; в однозвучном речитативе, почти касаясь губами губ соседа, они поклялись, что, кто «об этом» обмолвится или выдаст «это» хотя бы лишь намеком и ненароком, некстати моргнув, кивнув или подмигнув, тот незамедлительно станет блудницей; дочь Сина, владычица женщин, отнимет у него лук, то есть мужественность, чтобы уподобить его лошаку, вернее, блуднице, которая добывает свой хлеб в переулке; его будут гнать из одной земли в другую, так что ему негде будет приклонить блудливую свою голову, и он не сможет ни жить, ни умереть, ибо и жизнь и смерть будут с отвращеньем отвергать его во веки веков.
Вот какова была эта клятва. Когда они дали ее, на душе у них стало спокойней и легче, ибо они чудовищно застраховали себя. Стоило, однако, им расступиться и разойтись, чтобы каждому уснуть своим собственным сном, как один из них сказал другому (сказал это Иссахар Завулону):
— Если я кому и завидую, так это Туртурре, малышу Вениамину, нашему младшему, который сейчас дома: он ничего не знает и остался вне этих историй и этого союза. Ему, по-моему, хорошо, и я ему завидую. А ты?
— Я тоже, конечно, — отвечал Завулон.
Что же касается Рувима, то он пытался вспомнить слова того назойливого юнца из местных, что сидел на крышке колодца. Вспомнить их было нелегко, ибо очень уж были они расплывчаты и двусмысленны: эта не столько речь, сколько болтовня никак не поддавалась восстановлению. Но в самой глубине сознанья Рувима от нее все-таки остался росток, который ничего не знал о себе, как ничего не знает о себе росток жизни во чреве матери, а мать знает о нем. То был росток ожидания, и Рувим тайно питал его своей жизнью во сне и бденье, питал до седых волос, столько лет, сколько прослужил Иаков у беса Ланана.