Если вы двинетесь от Самарканда вверх по течению Зеравшана, взяв на юго-восток, то через семьдесят километров увидите Пенджикент. Это обыкновенный районный город Средней Азии. На запад от него лежит плодородная равнина; на востоке, совсем близко — горные ущелья, из которых, слившись со своими притоками — Магиан-Дарьей и Кштутом, вырывается еще пенный, еще плещущий и клокочущий водоворотами Зеравшан. Невысокие белые здания, строгие аллеи пирамидальных тополей. Есть винодельческий завод, есть рисовый мельничный комбинат. На подъездах к городу виноград чередуется с кунжутом, кунжут — с табачными плантациями. Есть все, что всегда бывает в таких городках: новые школы и Дом культуры, базар и чайханы вокруг него. Но если вы хотите видеть величайшую достопримечательность Пенджикента, вам придется покинуть Пенджикент.
Кто хочет ее увидеть, тот сядет в машину и, встречая по дороге то «Москвича», то невозмутимого ишачонка, то «Победу», то брюзгливо-презрительных верблюдов, свысока глядящих на мир, отправится по дороге, ведущей опять-таки на юго-восток, к узбекскому кишлаку Кош-Тепе.
Тут на невысоких холмах левобережной поймы Зеравшана, в полутора километрах от современности, лежит и дремлет под землей городище древнего Пенджикента. Вернее, не в полутора километрах, а в двенадцати веках от сегодняшнего дня. И — это тоже вернее — оно не дремлет, а дремало, пока его не пробудили лопаты археологов.
Вы не археолог, явившись сюда, вы не увидите ничего, кроме плоского участка бурой земли, на котором там и здесь поднимаются невысокие, округлые, странно похожие друг на друга бугры: шестьдесят или семьдесят ничем не примечательных одинаковых возвышений. Но если бы вы были одним из этих охотников за давнопрошедшими днями, вы остановились бы перед таким пустырем в благоговейном трепете: под каждым бугром лёссовой глины вы угадали бы крупное древнее здание: тут храм, там дворец, здесь жилой дом. Именно здесь цвел, шумел вплоть до первой половины VIII века нашей эры великолепный город последних согдийских властителей, древний Пенджикент. А потом над зеленым Зеравшаном разыгралась одна из бесчисленных кровавых драм прошлого. Кружным путем, из мусульманских исторических записей, из других источников о ней было известно давно. А вот прямо в глаза древнему Согду нам удалось взглянуть только вчера. Но прежде чем рассказывать о том, что нашли люди XX века под буграми, медленно нараставшими тут двенадцать долгих столетий, есть смысл подняться еще на шестьдесят километров выше по Зеравшану, до того места, где в него вливается малый, но сердитый горный поток Кум и где на мысу между реками, на голой, опаленной солнцем скале, на ее стодвадцатиметровой вершине, каждый может увидеть развалины древней крепости. Это стоит сделать: крепость не простая, о чудесном говорит уже само имя ее, ибо ее издавна именуют в таджикском народе Калаи-Муг, то есть Замок магов.
Где-то около небольшого селения Хайрабад, тут же на Зеравшане, жил лет тридцать назад обыкновенный таджикский пастух по имени Джур-Али-Махмад-Али. Он пас овец на горных склонах и в долинах и меньше чем кто-нибудь собирался прославиться. Но разве знает человек утром, что с ним случится к вечеру?
В тот день Джур-Али пас своих овец неподалеку от Калаи-Муга. Утомленные карабканьем по склонам бараны улеглись. Джур-Али долго смотрел в синее небо, где высоко плавали грифы.
Неожиданная мысль пришла ему в голову. Место это считалось худым, опасным. Замок магов построили неведомые люди задолго до того, как сюда пришел ислам. Теперь все переменилось, кто же теперь верит в старые сказки? Почему бы не залезть туда? Вон сзади каменная осыпь образовала как бы лестницу, по которой можно подняться в уровень с неприступным когда-то, глухим цоколем стен и проникнуть внутрь.
Так он и сделал. Внутри развалин была древняя равнодушная тишина. Чуть слышно шелестели расползающиеся змеи; под тенью сохранившихся карнизов висели летучие мыши. Здание было когда-то двухэтажным, но второй этаж почти повсюду обрушился, и обломками завалило длинные узкие помещения; они были так узки, что становилось ясно: велика древность этих стен, люди еще не умели тогда создавать прочные большие своды.
Пастух шел, осторожно ступая, и вдруг среди чужого, далекого — огромных глыб, каких-то обгорелых бревен — заметил хорошо знакомое, свое. На груде обломков лежала сплетенная из ивовых прутьев корзина, точно занесенная сюда вчера, почти такая же, какие плел и он сам в долгие дни на пастбище у реки. Подойдя, он перевернул ее, ибо она была опрокинута. Корзина была пуста, но под ней оказался небольшой странный предмет — нечто вроде свернутого письма, клочок какой-то нетеперешней сероватой бумаги. Осторожно, робея, пастух поднял его. Да, это было письмо. На бумаге сквозь пыль и муть, наложенную временем, проступали строчки невнятных букв; не арабских букв, хорошо знакомых таджику, но и не русских, нет...
Мы не знаем, с каким чувством этот хайрабадский крестьянин глядел на свою находку, — очень жаль, что ученых не интересуют такие вещи, — что думал он о ней. Опасался ли мести магов, или, наоборот, сразу же подумал, что такое письмо может принести пользу науке? Лет пятьдесят назад его отец, вероятно, ушел бы, тихо ступая, даже не коснувшись таинственной находки. Но ведь Джур-Али, хотя это случилось в 1932 году, когда еще жива была память о басмаческих бандах и мало еще кто из женщин снял паранджу, — Джур-Али был советским человеком. Поэтому случилось самое правильное: спустя несколько месяцев его находка уже лежала на столе русского ученого в Ленинграде, и этот ученый, родившийся далеко от Калаи-Муга, но понимавший письмена предков таджикского народа лучше самих таджиков, уверенно говорил окружающим: «Да, перед нами документ величайшей ценности: подлинное письмо, написанное в восьмом веке согдийскими письменами и на согдийском языке на бумаге, сделанной из отбросов шелка. Адресовано оно не кому иному, как согдийскому царю, самаркандскому господину, владетелю древнего Пенджикента, благородному и злополучному князю Диваштичу кем-то из его подданных...
Да... до сих пор мы имели дело с согдийскими письменами, но мы получали их только из согдийских колоний в Китае. Сама Согдиана молчала. Теперь мы впервые слышим ее голос. И надо ли доказывать: где нашелся один документ, — в этом неприступном замке Калаи-Муг, который двенадцать веков назад именовался замком Абаргар, — там могли сохраниться и другие. Экспедиция в Калаи-Муг необходима».
Экспедиция пришла к черной, неприветливой горе у слияния Кума и Зеравшана. Старая руина не обманула надежд. В глиняном хуме, удачно упавшем на засыпанный мусором пол первого этажа, нашли еще документы. На каменных и глиняных осыпях еще. Согдиана заговорила громко, полным голо-сом, заговорила и по-согдийски и по-арабски. А ученые нашей страны — секретарь таджикского отделения Академии наук Васильев, иранист Фрейман, знаменитый арабист Крачковский — перевели ее речи на наш современный язык. Пастух Джур-Али стал известен всему ученому миру: он проложил путь к неоценимому сокровищу. Восемьдесят документов на бумаге, на коже, на очищенных от коры ивовых палках стали достоянием науки. И все они когда-то входили в архив человека примечательного, достойного почетной памяти, смелого патриота Согдианы, последнего свободного ее владетеля, погубленного коварными врагами, — князя Диваштича.
«От Согдийского ихшида[28] Диваштича, — читаем мы в одном из писем Калаи-Мугского архива, — начальнику... здравие! И когда письмо мое получишь, две меры (к несчастью, мы не знаем, две меры чего. — Авт.) в дар нужно отпустить. И сожаления не нужно делать».
Пенджикентский владетель Диваштич был крупной фигурой на согдийском Востоке. Афшин — князь Пенджикента — одно время он стал даже ихшидом всего Согда. Но как бы высоко ни поднимала его судьба, он оставался обаятельной личностью, пылким патриотом, верным сыном своей родины. Не так уж часто подобные эпитеты бывают приложимы к владетельным особам. В VIII веке нашей эры арабские завоеватели, огнем и мечом расширяя пределы своего молодого государства, поставили перед собой очередную задачу: овладеть Мавераннахром, Заречьем — землями, лежащими по ту сторону Аму-Дарьи, на севере. А там прежде всего лежал Согд.
Арабы уже не первое десятилетие разоряли набегами согдийцев, появляясь с юга, от Мерва. Но до сих пор, приходя за рабами и рабынями, за шелком, золотом и оружием, они не задерживались надолго. Получив свое, они исчезали, и жители Согда начали уже смотреть на них, как на печальное, но терпимое зло: без них лучше, но и с ними можно кое-как жить.
Теперь положение менялось. Во главе исламистов-арабов тут, на крайнем Востоке, стал Кутейба-ибн-Муслим, свирепый военачальник, коварный политик, фанатический воин пророка. Шаг за шагом начал он прибирать к рукам богатые области Мавераннахра, и прибирать безвозвратно, навек. А ведь в них жил простой народ Согда, любивший свою страну, ее обычаи и верования, ее язык и песни.
В начале двадцатых годов чужое иго стало нестерпимым. В 721 году жители Самарканда, доведенные, очевидно, до крайности, решились всем городом сняться с насиженных мест и уйти далеко за горы, в Ферганскую долину. Там в загорном Ходженте правил добрый царь Ат-Тар. Он манил самаркандцев к себе, обещая им временное убежище. Целый город, наперекор тому, что говорил им афшин Самарканда, старый шакал, вилявший хвостом то перед народом, то перед поработителями, поднялся и пошел за тридевять земель. Бедные люди! Случилось то, что должно было случиться: царь Ат-Тар оказался предателем: он навел на табор переселенцев арабского наместника Ал-Хараши. Все были перебиты. Радовались только оставшиеся на месте афшин Гурек и самаркандская знать. Как это бывает везде и всюду, богатые не боялись чужеземного ига, они не дорожили свободой страны, предпочитали жить на коленях.
Но владетель Пенджикента был не таким, как другие князья Согда. Он не только не предал своих подданных, он возглавил их борьбу с врагом. Собрав всех вокруг небольшого военного отряда, Диваштич увел людей в горы вверх по Зеравшану. Мы не знаем теперь в точности, какими были его планы. Может быть, он надеялся отсидеться в диких ущельях на родине, а возможно, задумал пробиться в Фергану другим путем, через перевал Шахристан. Так или иначе, ему повезло не больше, чем самаркандцам. Ал-Хараши отправил вслед за беглецами своего верного слугу, жителя Мерва, отступника, перешедшего в ислам и принявшего мусульманское имя Сулеймана-ибн-абу-с-Сари.
Отступление отряда Диваштича было недолгим. Обратившись вспять, он встретился с преследователями в жестоком бою над речкой Кум, в пяти километрах от Калаи-Муга, и, потерпев поражение, заперся в своей твердыне. Однако стало ясно, что дело безнадежно: пенджикентцам грозила голодная смерть.
Тогда — часто ли доносит до нас история весть о таких деяниях? — загнанный в тупик афшин решил спасти своих подданных ценой своего позора. Он — только он один! — сдался в плен, дабы предотвратить кровопролитие. Он не знал, каковы были в те дни слуги пророка.
Кутейба принял его с почетом. Некоторое время он держал его при своей ставке. А потом... а потом согдиец Диваштич был распят по обычаю завоевателей на внешней стене одного из тех могильных сооружений, внутри которых зороастрийцы[29] Согда хранили кости своих усопших. Голову его отрубили и послали в далекий Ирак, правую руку отдали победителю Сулейману. «Vae victo!» «Горе побежденному!»
Имя благородного афшина Пенджикентского разные ученые читают и расшифровывают по-разному: одни, как Ди-ваш-тич, другие как Де-вас-тиц, третьи — еще иначе. Но из каких звуков ни складывай это имя, оно всегда прозвучит гордым напоминанием о человеке, достойно носившем высокое звание сына родины и отдавшем за это звание жизнь.
Архив Калаи-Муга был найден в тридцатых годах. Поиски прошлого на землях Согда переместились в Пенджикент.
Здесь уместно сказать: замечательные раскопки древнего городища над Зеравшаном многим обязаны в самом начале своем научной прозорливости, организаторским способностям, напористому энтузиазму большого ученого, к несчастью уже скончавшегося, А.Ю. Якубовского. Это он добился, чтобы сюда направлена была в 1947 году экспедиция, он возглавил ее, придал ее работам верный ход и сумел собрать и вырастить вокруг себя дружный коллектив преданных своему делу талантливых «пенджикентцев». Благодарная память ему!
Экспедиция явилась впервые на берега Зеравшана в сорок седьмом году, а уже в самом начале пятидесятых стало ясно: новый, доныне лишь понаслышке известный нам мир поднимается ее трудами над землей. Благодаря огромному числу добытых в раскопках монет удалось точно установить, с каким временем имеют здесь дело археологи: все монеты были не древнее середины VII и не моложе пятидесятых годов VIII столетия нашей эры. Заступы врезались прямо в эпоху Диваштича, в те времена, когда агония попавшего под иго завоевателей Согда подходила к концу.
В больших монументальных постройках, как всюду при раскопках, нашлись разнообразные украшения — и драгоценные и более дешевые; они говорили о мастерстве согдийских художников по металлу, об уровне культуры ремесла. Тут и там попадались клочки тканей совершенной выделки и щедрой причудливой расцветки: синий шелк с золотистыми звездами, фисташковый, затканный цветами; пурпуровая, голубая, золотисто-зеленая ткани местной выделки. Искусство ткачей тоже было на высоте в Пенджикенте.
Вот остатки сложной системы оросительных каналов: высока была и техника земледелия. Вот семена пшеницы, проса, ячменя, гороха — мы знаем теперь, что сеяли пенджикентцы. Были у них сады, в которых росли инжир и персик, урюк и черешня. Легкие тростинки камышовых стрел рассказали о метких лучниках; множество лаковых коробочек китайской работы появились как изящные свидетельницы предприимчивости и вкуса зеравшанских купцов. Вместе с этими бесчисленными находками с каждым новым раскопом, с каждым годом работ древний город приобретал для археологов все более определенный облик, из туманной сказки прошлого становился чем-то осязаемым, живым, точно очерченным.
Древний город? Да. Но в душе почти каждого археолога живет постоянная мечта, в которой ой не всегда и сознается. Радостно собственными глазами увидеть здание глубокой древности, радостно положить руку на рукоять меча, побывавшего в руке легендарного героя. Но как чудесно было бы, если бы мы могли заглядывать в лица не только эпох, но и людей, живших в эти эпохи, видеть не только вещи древних согдийцев, но и самих их, живых, разных — смелых воинов благородного Диваштича и его нежных наложниц, состоятельных землевладельцев Согда и крестьян, древними кетменями рыхливших их виноградники, жрецов, молившихся в этих храмах, и купцов, покупавших у них добрые предсказания на дальний путь.
В археологии каждые новые раскопки наряду с ожидаемыми результатами приносят или могут принести любую, иной раз совершенно неправдоподобную неожиданность. Углубляясь в землю, мы вступаем в мир загадок и тайн. Так новгородские улицы принесли нам драгоценный дар берестяных грамот. Так курганы Пазырыка оказались хранилищем замороженных тел людей и животных. Так вручил нам неожиданный и щедрый подарок и Шахристан древнего Пенджикента. Его храмы сохранили на протяжении веков свои стены, выложенные из сырцового кирпича или из блоков лёссовой глины-пахсы, а на этих стенах, когда осторожные руки ученых открыли их солнечным лучам, обнаружилось поистине нечто необыкновенное.
Да, теперь мы можем сказать: мы видели современников Диваштича в лицо. Потому что отныне древний Пенджикент для нас прежде всего подземная пинакотека — удивительная картинная галерея.
Это было совсем недавно в Ленинграде. Мы стояли и смотрели, а молодая женщина-археолог раскладывала на паркете метровые листы. Из них, как в детстве из кубиков, составлялись картины. Первые два листа — голова лошади, темно-красный круп ее и всадник в желтом, расписном, тесно облегающем кафтане. Нижние листы — появился весь всадник на темно-гнедом коне, а внизу огромная змея с какой-то странной, почти человеческой головой и женской грудью.
Следующие четыре листа — группа всадников; еще листы — и снова тот же темно-красный конь и тот же юноша в желтом. Изображение повторяется, как рисунок на обоях. Но нет. На этот раз с юношей происходит что-то страшное: его корпус слегка откинут назад, женская рука схватила его за локоть, другая вцепилась в плечо, две головы слились в одно мутное пятно; длинное, мощное змеиное туловище опутало, оплело ноги коня, сжало их каждую в отдельности страшными кольцами.
Что делает эта женщина-змея с юношей на коне? Целует? Пьет его кровь? Мы ждем объяснений, но их не будет: сейчас еще ученые сами этого не знают; ни в сказках, ни в древнем иранском эпосе ничего похожего пока не нашлось.
Но ученые знают многое другое об этих лежащих перед нами картинах.
Мы правы в одном: всадник на красном коне изображен здесь два раза; это один и тот же юноша. Он будет повторяться еще и еще на всем протяжении этой длинной и увлекательной, как страшный рассказ, картины.
Но это и есть рассказ в картинах. Некогда с замиранием сердца их разглядывали пришедшие с просьбами и жалобами в пышный дом господина далекие предки наших таджиков — согдийцы. Наверное, им все это было понятнее, чем нам; вероятно, не раз слышали они эту неизвестную нам легенду о прекрасном юноше и коварной змее. Но даже если легенда слышана десятки раз, впечатление от картины не слабее. Она потрясает сердца, должна потрясать, иначе зачем бы писал ее художник? Ведь искусство и тогда должно было, как и теперь, не только радовать глаз, но и волновать душу. А художники древности прекрасно умели и устрашить, и убедить, и научить.
Это было в те времена, когда проповедники новой религии, «люди в белых одеждах», водили за собой живописцев, чтобы наглядно доказывать преимущества своей веры. Говорят, сам пророк Мани, которому ангелы открыли тайну света и тьмы, добра и зла, сам божественный Мани был живописцем, подобного которому нет и не будет вовек. Его «откровение» стало религией бедных и угнетенных и жестоко преследовалось.
В книге великого персидского поэта Фирдоуси «Шахнаме» рассказывается о большом споре, который кончился смертным приговором одной из спорящих сторон.
Персидский царь Бахрам I принудил Мани выступить в открытом споре с жрецами-огнепоклонниками, которые не признавали никаких изображений божества. Вот что говорит жрец, обращаясь к Мани:
Сказал ему: «О ты, человек, поклоняющийся картине!
….
Зачем же ты в доказательство приводишь картину?
Если же ты нарисовал ее, то заставь же и двигаться ее».
Но Мани не заставил картину двигаться. А когда царь предложил ему выпить расплавленный свинец в доказательство истины его учения, Мани опять отказался. И царь произнес свой приговор: «Этот человек производит волнения, которые могут разрушить царство, а потому следует прежде всего разрушить его самого». И Мани был убит, распят. А ученики его продолжали проповедовать манихейскую веру и рисовать «агитационные» картины.
Та, что показали нам в этот день — «Юноша со змеей», — это копия последней из целой галереи монументальных росписей древнего Пенджикента, открытых археологами за время с 1948 года по сегодняшний день и относящихся к VII—VIII векам нашей эры.
Ни в Хорезме, ни где бы то ни было в Средней Азии такого количества и таких размеров росписей до сих пор не находили. Все найденное до 1954 года опубликовано в книге, которая называется «Живопись древнего Пенджикента». В ней можно любоваться и удивляться росписям в краске и прорисовке; можно прочесть статьи А.Ю. Якубовского, А.М. Беленицкого, М.М. Дьяконова и П.И. Кострова, где говорится о той большой научной и практической работе, которая проделана вокруг этих росписей. Сейчас готовится вторая такая же книга с новым материалом, с новыми открытиями.
Мы не будем здесь говорить о чисто искусствоведческих вопросах, поднятых в этих статьях, хотя они и очень интересны. Сейчас нам важно показать, как, изучая эти росписи, ученые находят все новые и новые доказательства того, что здесь, в Средней Азии, с давних времен жили народы со своей развитой культурой, с большими духовными и эстетическими запросами, народы, умевшие ценить и сами создавать прекрасные произведения искусства.
Многие росписи прекрасно сохранились, на других едва можно что-нибудь разобрать, но и те и другие ценны для историка.
Вот часть большой картины, фрагмент, который археологи назвали «Знатные всадники».
Посмотрите, как гордо и независимо сидит в седле красивая молодая женщина. Как не похожа она на гаремную затворницу, на женщин более позднего, мусульманского Востока. Такая не закроет своего лица ни чадрой, ни покрывалом, ни просто рукавом. Прекрасная всадница выехала со своим молодым спутником, может быть, с мужем, и каждому разрешено любоваться ее гордым лицом.
Вот арфистка, женщина сверхъестественной стройности. Эти преувеличенно длинные ноги, удлиненные глаза и маленький рот — таких лиц на росписях очень много, так же как молодых мужчин с тонкими талиями и черными локонами, падающими на плечи. Очевидно, это тот идеал изысканной красоты, который в какой-то период был обязательным для художника.
А вот совсем другая живопись, картина, о которой больше всего писали, которую дольше других изучали, о которой без конца спорили. Она занимала всю южную стену главного зала в храме, стену, имеющую больше восьми метров в длину. Зовется эта картина «Погребение Сиявуша». В ней интересно все: и содержание, и характер изображения людей, и пропорции, и подробности. Прежде всего ясно, что эта картина религиозного содержания. Кого бы ни хоронили, бога ли Сиявуша или царского сына того же имени, обряд похорон представлен очень выразительно. Женщины в печали рвут на себе волосы, мужчины отрезают себе мочки ушей... Так оно все и бывало: об этих обрядах писали древние историки. В левом углу композиции художник изобразил трех женщин; все они гораздо больших размеров, чем плакальщики и плакальщицы: те люди, а это богини. Одна из них особенно велика; у нее четыре руки (хотя сохранились из них только две правые). Другая богиня наклонилась над огнем и раздувает пламя большим веером. Богини пришли за мертвым Сиявушем. Все это вполне отвечает известному иранскому мифу о Сиявуше — о ежегодном умирании и возрождении природы.
На многих росписях мы не видим лиц. Это не случайно: лица стерты, выскоблены, выцарапаны человеческой рукой — конечно, вражеской. Это сделали, несомненно, арабы-завоеватели, выражая свою ненависть к божествам покоренных.
Изучая росписи Пенджикента, ученые приходят к выводу, что выполнены они в разное время и как бы представителями разных школ. Длинноногие красавицы, жеманные юноши с осиными талиями, их условные позы и жесты написаны, полагают, позднее, чем плакальщицы и плакальщики «Погребения Сиявуша», чем многие другие росписи, изображающие сильные чувства и страсти. Как будто утеряна та непосредственность и наблюдательность, та близость к природе, которая отличает художников более раннего времени. Мастерство выросло, но правда жизни исчезла.
В странах Востока укрепляется феодализм. В искусстве появляется условность, скованность.
Во всем исследователь ищет приметы времени. Если всадник опирается на стремена — значит, стремена в то время уже были, значит, эта роспись сделана позже той, на которой стремян нет. Появились стремена — изменился и характер оружия: вместо колющего появляется режущее; действуя им, конный воин принимает иное положение.
Великолепная синяя краска ультрамарин делалась очень сложным образом из драгоценного камня лазурита и на росписях более раннего периода попадается редко, только в самых необходимых случаях. Ультрамарин так дорог, что купцы, продавая, клали на одну чашку весов его, на другую — золото. Очевидно, пользоваться им приходилось экономно.
Но растут богатства согдийской знати, богаче украшаются жилища; может быть, и сама живопись приобретает такое значение, что художник может уже не соблюдать экономии; и вот перед нами целый ряд росписей, где ультрамарином нередко покрыт даже фон.
У исследователя есть еще много других оснований для того, чтобы определить время написания картины, дать классификацию по школам. Пока совершенно ясно одно: в Пенджикенте была богатейшая монументальная живопись; она развивалась вместе с ростом всей культуры доарабского Востока и оборвалась в период своего расцвета. Произошло это в двадцатых годах VIII столетия, с приходом арабов-завоевателей.
Когда мы говорим об изучении и исследовании древней живописи Пенджикента, мы, конечно, прежде всего хотим понять, как же это делается, если предмет изучения открыт в пяти тысячах километров от научных институтов и исследовательских кабинетов, где есть для этого необходимые условия. Ведь на этот раз речь идет не о статуэтках, не о сосудах, даже не о рисунках, а о монументальной живописи, об огромных картинах на стене из сырцового кирпича, которые к тому же больше тринадцати веков находились под землей. Неужели можно снять такую многометровую картину и перевезти ее в музей?
Может быть, ее фотографируют, зарисовывают и потом уже изучают по снимкам и копиям? Да, все это делается обязательно. Постоянный художник экспедиции Ю.П. Гремячинская работает над этими копиями неустанно. Работают и другие. Но этого далеко не достаточно. Должны быть изучены краски, грунт, вся техника письма, а для этого потребуются и рентген, и ультрафиолетовые лучи, и люминесцентный анализ, а главное — сам подлинник, сама древняя роспись. И вот тут мы подходим к очень интересному вопросу: кто же сделал возможным изучение этих росписей? Кто и как?
Когда Таджикская экспедиция под руководством А.Ю. Якубовского начала раскопки в Пенджикенте, археологи не знали о существовании росписей.
Говорят, у археологов как-то особенно устроены глаза: смотрит человек с горки на равнину, кое-где вздувшуюся бугорками-холмиками, и видит город с дворцами и храмами, с мастерскими и лачугами — видит сквозь землю. Мы сами могли в этом убедиться. Однако на этот раз можно быть уверенным, что никто из археологов не заподозрил у себя под ногами никакого подобия картинной галереи. И даже когда на стене раскопа обнаружились пятна красной и желтой краски и стало ясно, что это роспись, ученые все еще не догадывались, что их тут ожидает. Только когда пробные раскопы показали, что все сооружение, от айвана[30] до обширного зала, с востока открытое солнечным лучам, таит в себе богатейшую храмовую роспись, археологи поняли, какое громадное открытие они сделали.
Художник экспедиции С.В. Вознесенский зарисовал, что возможно, и снова все было укрыто землей. Археологи уехали, взяв с собой только кусочки штукатурки с образцами открытых росписей. Кусочки эти были переданы ученому-реставратору П.И. Кострову.
Не сразу поехал он в Пенджикент: почти год готовился к этому. Надо было изобрести средство для закрепления росписей — средство, которое было бы лучше всех, применявшихся в этом деле до сих пор. Ничто не могло удовлетворить взыскательного ученого. Прозрачный осетровый клей, желатин, чудесный клей «БФ» — все казалось негодным, недостаточно совершенным для огромных композиций, которые предстояло снять и привезти сюда.
Легко сказать — снять! Штукатурка ломалась, алебастровый фон крошился вместе с краской; даже пальцем страшно было коснуться драгоценной живописи!
И все же необходимый закрепитель был найден. Называется он длинно и трудно «Полибутилметакрилат», а короче «ПБМА». Это волшебное средство — прочнейшая синтетическая смола. Вот как говорят о нем сейчас: «ПБМА» обладает наибольшей растяжимостью и эластичностью пленки, «ПБМА» совершенно бесцветен, прозрачен и не изменяется в дальнейшем, химически стоек и инертен, «ПБМА» абсолютно не поддается действию влаги, устойчив на старение, может быть снова растворен под действием ксилола.
Этим-то чудодейственным средством и следовало пропитать росписи, заклеить их марлей и только после этого разрезать на куски и снимать.
В 1949 году Павел Иванович Костров приехал со своими двумя ассистентами в Пенджикент и приступил к этому подвигу.
Так как археологи слишком нервничали при виде того, как их обожаемых богинь, всадников и длинноногих красавиц заклеивали марлей и разрезали на части, мастер запретил кому бы то ни было присутствовать при операции.
Они остались втроем: сам Костров, Е.Г. Шейнина и И.Б. Бентович — та самая Илона Бентович, которая показала нам всадника со змеей. Больше никто не допускался к месту работ.
И все же однажды этот строгий запрет был нарушен. Об этом хорошо рассказывает в своей книжке «У истоков древней культуры Таджикистана» Михаил Михайлович Дьяконов. Приведем его рассказ дословно:
«Помню, как я, бывший в тот год начальником Пенджикентского отряда, вместе с архитектором Л.С. Бретаницким, нарушив запрет Павла Ивановича, осторожно подошел и с соседнего бугра стал наблюдать за работой. Снятие росписи шло, как сложнейшая хирургическая операция. Павел Иванович размеренными движениями выбирал специальным инструментом собственного изобретения размельченную землю из-за слоя штукатурки. Постепенно слой штукатурки, прижатый к деревянному щитку, повторяющему форму снятого куска, отделялся от стенки. Когда вся размельченная часть стенки вынута из-под штукатурки, снимающийся кусок опрокидывается вместе со щитком и оказывается лежащим на щитке «лицом вниз». Снятие кончено. Но мы с архитектором не смогли увидеть этого конечного момента. Павел Иванович заметил нас. Спокойно он взял насос из рук ассистентки и направил в нашу сторону длинную и острую струю воды. Поняв этот ясный намек, мы спустились с холма.
Теперь наши реставраторы уже не просят отойти посторонних, наоборот, они охотно пускают экскурсантов».
Очевидно, реставраторы хорошо овладели техникой этого дела, да и археологи перестали нервничать, увидев блестящий результат их работ.
Росписи перевезены и продолжают перевозиться из Пенджикента в Ленинград, выдерживая и двухмесячный путь по железной дороге, и действие ленинградского климата, и кропотливое исследование. Лучшие из них уже выставлены в залах Эрмитажа.
Кстати, надо сказать, что еще там, на месте, росписи выдержали первое испытание водой. В середине августа случилась необычная для таджикского лета вещь: полил сильный дождь с градом; дождевые струи безжалостно хлестали открытые и только что закрепленные росписи, но с ними ровно ничего не делалось, тогда как незакрепленная штукатурка и росписи на ней буквально таяли на глазах.
Под конец нам хочется вспомнить еще один факт из жизни экспедиции.
Однажды в Институт материальной культуры (на Дворцовую набережную, 18) пришла телеграмма: из Пенджикента сообщали — найдена скульптура! Этого было достаточно: в тот же день из Ленинграда вылетели самолетом Якубовский, Дьяконов и Костров, захватив с собой специального фотографа. Через день они уже на месте обсуждали новую вставшую перед ними задачу: как снять и переправить большой фрагмент тяжелой глиняной скульптуры, украшавшей некогда жилище знатного согдийца.
Мы рассказали об этом потому, что хотелось еще раз поделиться с читателем чувством безграничного уважения к ученым, которым ничто — ни бытовые дела, ни возраст, ни состояние здоровья — не мешает в любой момент сорваться с места и мчаться тысячи километров, если этого требует дело.