Книга вторая

Глава первая



Герцог Ульрих не прибыл на карнавал в Штуттгартский замок. Он не был полководцем и, вместо того чтобы не мешкая занять свою столицу, где бюргерство держало его сторону, терял попусту драгоценное время, принимая изъявления верноподданнических чувств от вюртембергских крестьян, которые в большинстве своем оставались ему враждебны. Тем временем Трухзесу фон Вальдбургу[77] удалось его предупредить, бросив на Штуттгарт значительные силы во главе с графом Людвигом фон Гельфенштейном[78]. Бюргеры не решились на восстание, а в лагерь герцога прокралась измена. Швейцарцы, которым герцог предложил занять столицу, сочли это недостаточно надежным обеспечением уплаты их давно просроченного жалования. Наконец 24 февраля в сражении при Павии Георг фон Фрундсберг взял в плен французского короля Франциска, и победоносная Австрия решительно потребовала от союзных кантонов отозвания войск, предоставленных герцогу. Доблестные сыны Швейцарии, тогда еще входившей в Империю, с большой готовностью протянули руки, когда посланцы Трухзеса фон Вальдбурга предложили им невыплаченное жалование и задаток в счет будущих благ за обязательство не только оставить герцога, но и выдать его австрийскому командованию». Герцогу пришлось повернуть вспять, не дойдя до своей столицы, и бежать под покровом темноты, чтобы не попасть в руки врагов. Братья его жены, герцоги Баварские, подстрекаемые канцлером фон Экком, не жалели средств, чтобы погубить герцога. Канцлер Экк, одержимый фанатической ненавистью к Реформации, нашел себе послушное орудие в лице коварного и жестокого Трухзеса фон Вальдбурга. Путая следствие с причиной, как это вообще свойственно правящим классам, канцлер считал Реформацию, которую он называл не иначе как «лютеровским обманом», источником всеобщего недовольства и возмущения и настаивал на применении против нее беспощадного террора.

Вскоре после того как герцог Ульрих потерпел неудачу под стенами своей столицы, в Балленберге, в трактире Георга Мецлера[79], на хозяйской половине, собралось несколько человек. Городок был расположен на возвышенности, в двух часах ходьбы к западу от Краутгейма на Яксте, на стыке владений графов Гогенлоэ и архиепископа Майнцского, и благодаря своей близости к Оденвальдскому лесу был особенно удобен для свиданий заговорщиков. В трактире нередко устраивали свои тайные сборища оденвальдские крестьяне, нищие, измученные непосильным гнетом. Они готовы были положиться на Георга Мецлера как на каменную гору. В этот трактир пригласил Вендель Гиплер владетельного господина Гибельштадтского замка, а хозяин трактира препоручил своему двоюродному брату Леонгарду Мецлеру из Бретгейма привести Симона Нейфера.

Флориан Гейер явился в одежде простого рейтара. Без малейших признаков высокомерия и снисходительности, способных повлиять лишь на лакейские душонки, протянул он крестьянину свою сильную руку. Симон Нейфер не сводил с него глаз: он немало наслышался про него от Большого Лингарта. Перед ним был тот, о ком он думал как о возможном предводителе крестьян в тот самый день, когда, рассматривая гравюру, приложенную к «Двенадцати статьям», убеждал Ганса Лаутнера, что и среди дворян еще встречаются изредка люди, желающие добра простому народу».

Флориан Гейер был рад в душе, что преждевременный поход герцога Ульриха потерпел неудачу, и не скрывал этого.

— Теперь мы можем действовать без оглядки на князей и идти прямо к цели. Не пришлось кукушке положить свое яйцо в гнездо евангельской свободы. Теперь нам больше нечего бояться, что нам изменит союзник, когда этого не требует его личная выгода. Ибо положиться на княжеское слово, данное в трудную минуту, все равно что строить дом на песке. Очень важно, что, побывав в союзе с герцогом, крестьяне потеряли к нему всякое доверие. Его же собственные подданные не пожелали поднять за него оружие. До меня дошли вести, что, перейдя границы Вюртемберга, шварцвальдцы убедились в этом и тотчас повернули вспять.

— Удивляться нечему, — заметил Вендель Гиплер, — раз сам герцог без зазрения совести говорил, что ему совершенно безразлично, поможет ли ему вернуть его владения рыцарский сапог или крестьянский башмак.

— А все-таки не нужно забывать, что теперь, когда господам больше нечего бояться герцога, они, пожалуй, обрушатся всей силой на крестьянство, — сказал Георг Мецлер.

— Если смогут, — согласился Флориан Гейер. — Но ведь они прибегают не только к силе. Вступая в переговоры со своими возмутившимися подданными, феодалы стараются выиграть время — до первого удобного случая.

— Ясное дело! — крикнули в один голос Симон Нейфер и оба Мецлера.

— Но, пожалуй, у Иорга Трухзеса для этого не хватит сил, — продолжал Флориан Гейер, — а Швабский союз остался при пиковом интересе. Трухзес зависит от армии ландскнехтов, а она до конца зимы застряла в Италии и не сможет пожаловать к нам, пока не откроются перевалы в Альпах.

— Да и станут ли они драться с нами, это еще бабушка надвое сказала, — вставил Георг Мецлер. — Ведь они из того же крестьянского теста, что и мы.

— Ну, на это я не советовал бы особенно полагаться, — сказал, покачав своей красивой головой, Вендель Гиплер, — хотя, конечно, для них мало радости повернуть оружие против своих же отцов и братьев.

— Поэтому, сдается мне, мы должны опередить Швабский союз и, прежде чем они воротятся на родину, перетянуть их на нашу сторону, — убежденно сказал Флориан Гейер. — Ведь за своих близких они будут драться до последнего, как мы за свою свободу. А крестьянское войско получит прочное ядро из закаленных в походах солдат, которых не будут отрывать от знамен заботы о семье и хозяйстве.

Тем временем в комнате стало темно, и Георг Мецлер зажег несколько сосновых лучин. Потом он принес и поставил на стол хлеб и сыр и просил гостей не побрезговать вином, хотя оно и не из лучших. Это все, что имелось в его погребе. Человек он был небогатый: бедность оденвальдцев и неустанные труды ревнителя евангелической свободы помешали ему составить себе состояние. Да он и мало заботился о личном благополучии. На лице Мецлера нельзя было прочитать и тени озлобленности, свойственной его двоюродному брату из Бретгейма. Это был человек куда более обходительный и словоохотливый, чем бретгеймец.

— Эх, была нужда огорчаться, братец, — подзадорил его Георг. — Вот доберемся до монастырских погребов, так отведаем вволю доброго винца. А пока налей-ка себе да передай жбан дальше.

Флориан Гейер поднял свой кубок.

— За свободу и за великую цель нашей борьбы! За свободу, которая не знает никаких привилегий происхождения, никаких сословных различий. Она сделает нас всех братьями!

— И за ее манифест, за наше знамя — за «Двенадцать статей»! — добавил Вендель Гиплер.

Сомкнулись оловянные кубки. Потом заговорил Нейфер:

— Деревья давно налились соками, но только теперь, с приходом весны, появляются почки. Так и у людей: лишь с наступлением весны они чувствуют, как в их жилах бродит сила. Руки сами тянутся к оружию. Пора, пора!

Флориан Гейер кивнул. Они порешили назначить всеобщее восстание на судное воскресенье[80] (4 апреля). Сборный пункт — цистерцианский монастырь в Шентале на Яксте. Вступить в братский союз с крестьянами в Швабии, в Альгау, в Альпах. Флориан Гейер сообщил, что благодаря Стефану фон Менцингену ему удалось восстановить связи, которые вынужден был прервать Фуксштейн вследствие преждевременного выступления герцога Ульриха. Наконец, Михаэль Гайсмайр[81] в Бриксене только и ждет его сигнала, чтобы одновременно поднять восстание в Тироле.

— Не следует забывать и наших соседей с севера, тюрингенцев, — вставил Вендель Гиплер. — С недавнего времени Томас Мюнцер[82] вернулся в Мюльгаузен. Вы, должно быть, слышали, что ему пришлось бежать туда из своего Альштедтского прихода, где проповедовал новую веру Пфейфер, так как герцоги Саксонские увидели в Мюнцере новоявленного ветхозаветного Даниила, обличающего их грехи. Вам известно также, что мюльгаузенская аристократия изгнала Пфейфера и Мюнцера из города. Но в декабре минувшего года поселяне и ремесленники водворили Пфейфера обратно, а теперь туда воротился и Томас Мюнцер, который отливает пушки в францисканском монастыре и препоясывается мечом Гедеона, чтобы выступить против князей. Особенно рассчитывает он на вашу соседскую помощь, франконцы. Его письма хлебопашцам и рудокопам Гарца и Мансфельда дышат пламенем.


Томас Мюнцер

С портрета XVI в.


При Гиплере было письмо, направленное Мюнцером в горные районы, и он начал читать его вслух:

«Страх божий прежде всего. Дорогие братья! доколе вы будете спать? Доколе вы будете противиться его святой воле? Вы говорите, он покинул вас? Но разве не учил я вас, что так и должно быть? Бог не может более открываться людям. Вы должны восстать, и если вы этого не сделаете, то все ваши страдания, все ваши тяжкие жертвы будут напрасны. И вы будете обречены на еще худшие страдания. Истинно говорю вам: не захотите пострадать по воле божией — пострадаете по воле диавола. Так берегитесь же. Не будьте малодушны, не поддавайтесь слабости. Не льстите безумным мечтателям и безбожным злодеям. Поднимайтесь и выходите на бой за дело господне. Время приспело. Убеждайте братьев ваших не пренебрегать указующим перстом божьим, не то всем вам грозит гибель. По всей Германии, Франции, Италии уже поднимается народ. Мастер начал игру Злодеям пришел конец».

И далее:

— «Пора! Злодеи дрожат от страха. Убеждайте братьев ваших, чтобы они объединялись и держали оружие наготове. Настала пора бросить громкий клич: вперед, вперед, вперед! Не поддавайтесь чувству сострадания, несмотря на все увещания Исава. Оставайтесь глухи к мольбам нечестивцев. Они будут просить, молить и стараться разжалобить вас, как дети. Не поддавайтесь жалости, как это повелел господь через Моисея (Книга Моисея, 5,7). И нам, нам он повелевает то же самое. Поднимайте народ в городах и селах, особенно же рудокопов и других добрых людей. Проснитесь же наконец! Вперед, вперед, вперед, пока железо горячо! Не давайте вашим мечам остыть от крови. Куйте ваши пики на наковальне Нимрода и повергните эту башню наземь. Пока злодеи живы, не освободиться вам от страха человеческого. Пока они правят вами, не бывать над вами милости господней. За дело, за дело, за дело, пока еще не поздно! Вами предводительствует бог. Следуйте за ним. Как написано в Евангелии от Матфея, 25. Так не робейте же, с вами бог и крестная сила. Ибо сказано в Часослове, 2, 2: «И воззвал господь: Отрешитесь от страха и не трепещите перед сонмищем врагов». Ведь не ваша идет война, а господня. И вы не одиноки в этой борьбе. Так воспряньте же духом. Над вами распростерта оберегающая длань господня. И, услышав эти слова, Иосафат пал ниц. Итак, с божьей помощью укрепитесь в истинной вере и освободитесь от страха перед людьми. Аминь. Совершено в Мюльгаузене, в лето 1525-е. Томас Мюнцер, божий воин против нечестивых».

Возбуждение слушателей, неоднократно прерывавших Венделя Гиплера восклицаниями, теперь прорвалось наружу. У читавшего пересохло в горле, и он приложился к кубку.

— За дело! за дело! за дело! отныне это и наш девиз! — воскликнул, сверкая глазами, Флориан Гейер. — Но, дорогие друзья, для победы, кроме мечей, необходимо еще кое-что. Наши враги сильны не столько оружием, как деньгами. Деньги — азбука войны, а у нас их-то и нет. Я предлагаю, чтобы деревни, обладающие крупными общинными угодьями, заложили эти угодья. Потом мы их легко выкупим, отобрав именья монастырей и капитулов.

— И дворян, — прибавил Симон Нейфер.

— Ближе к делу, друзья! — крикнул Вендель Гиплер. — Стоит ли нам сегодня ломать себе голову над тем, что будет потом?

Бретгеймский Мецлер бросил на него взгляд исподлобья:

— Отберем золотые и серебряные сосуды у церквей.

— И денежки из их кружек, — закончил его брат.

— Этому не бывать! — резко крикнул Флориан Гейер. — Руки прочь от церковных кружек! Это деньги вдов и сирот. Мы должны передать их на сохранение надежным людям в приходах. Что мы малость порастрясем монастыри и церкви, разжиревшие от пота народного, это только справедливо. Но ваши предложения могут привести к повальному грабежу, если мы не установим строжайший порядок. Боже упаси, чтобы мы превратились в грабителей и воров.

— Но произволу господ надо положить конец! — крикнул Симон Нейфер и, как бы подкрепляя свои слова, стукнул кулаком по столу.

— Гейер прав, — заявил бывший канцлер. — Мы должны принять его предложение и в будущем строго соблюдать порядок, чтобы не допустить расхищения народного достояния. — И он продолжал при всеобщем молчании. — Так позаботимся же, дорогие друзья, чтобы евангельская свобода не осталась пустым звуком. Придя в Иерусалим, господь первым делом выгнал из храма торговцев, менял и ростовщиков. Чтобы освободить народ, он ниспроверг церковь, где господствовали священники. И что же, на месте иудейской церкви воздвигли свою церковь римские попы, которые были нисколько не лучше прежних. Теперь, когда Реформация занесла топор над корнями римской церкви, не допустим, чтобы на месте римских воцарились лютеранские попы. Охоты у них, кажется, хоть отбавляй. Но если мы не сумеем закрепить нашу победу и утвердить евангельскую свободу, уничтожив застарелые злоупотребления и установив новый порядок в империи, церкви, ремеслах, промыслах и торговле, то у нас опять отнимут свободу, и напрасны будут все принесенные жертвы, вся пролитая кровь.

— Итак, за дело, за дело, за дело! — крикнул Флориан Гейер и застучал мечом об пол. Остальные звякнули кубками, повторяя боевой клич.

— И вы, как испытанный в боях воин, поведете нас, ротенбуржцев, вперед, — сказал Симон Нейфер. — Не так ли?

— Поживем — увидим, — отвечал, улыбаясь, рыцарь Флориан. — Мне известно, что ваши ротенбуржцы неплохо владеют мечом. Когда шесть лет тому назад я выступал против герцога Ульриха, самыми надежными ребятами в моем отряде были ваши земляки.

— Так, верно, вы знаете Большого Лингарта? — спросил оренбахский староста.

— Шварценбронского великана? Как же! — воскликнул рыцарь, и его суровое лицо озарилось улыбкой. — Ведь он тоже ходил против архиепископа Трирского, и с той поры я его должник. Во время похода нас донимала гнетущая жара, и люди и кони изнемогали от жажды. У меня тоже язык присох к гортани. Как-то раз на привале подходит ко мне Бреннэкен — это его настоящее имя — с полным шлемом воды. Правда, он зачерпнул ее из канавы, и вода была мутная и теплая, но все-таки — спасенье. Приходилось нам терпеть и лютый голод. А у Бреннэкена был ломоть хлеба да луковица, и он поделился со мной. В жизни я не едал ничего вкуснее! Дайте мне рать из таких ребят, как он, и мы самого дьявола загоним в преисподнюю, не говоря уже о дворянах и попах.

— Он и теперь себя покажет, можете не сомневаться, — вставил староста.

— Охотно верю, — согласился рыцарь Флориан. — Однако пора по домам. Кажется, о главном перетолковали, и уже светает.

Сквозь промасленную бумагу в окнах забрезжил рассвет. Георг Мецлер задул лучину и вышел из комнаты разбудить работника, чтобы тот седлал лошадей. Затем он вернулся со жбаном подогретого вина, заправленного пряностями, чтобы гости подкрепились в дорогу. Первым собрался рыцарь Флориан: ему предстоял самый дальний путь.

— Итак, до свидания в Шентале, в судное воскресенье, дорогие соратники и друзья! — крикнул он вышедшим на крыльцо проводить его, крепко пожал каждому руку и вскочил в седло. Под ним был великолепный вороной жеребец, с мощным крупом и искрометными глазами.

— Когда буду проезжать мимо цистерцианского монастыря, не заказать ли там для наших войск квартиры? — пошутил Вендель Гиплер.

— Пусть тамошние монахи хорошенько выстирают к нашему приезду свои сутаны, а больше мне ничего не надо, — отвечал ему в тон Флориан Гейер и пришпорил коня.

Он пересек лес и выехал на Шюпфергрунд — зеленую равнину, убегавшую к подножию холмов, покрытых виноградниками. Тут и там крестьяне подвязывали лозы к шестам, подрезывали засохшие побеги. В воздухе было тепло, как в середине апреля; жаворонки заливались в синеве. Среди равнины широкой лентой извивался Таубер. На противоположном берегу, по склонам горы, увенчанной лесом, громоздился городок Кёнигсгофен, опоясанный кольцом крепких стен. На нашего одинокого всадника, пустившего своего горячего коня мелкой рысцой, приветливо глядела прилепившаяся на склоне белая часовня. Утреннее солнце обливало потоками жидкого золота и темнеющие вдали горы, и стены и башни городка, и сверкающую ленту реки, и отлогую долину. И Флориан Гейер подумал, что недалек тот день, когда над всеми горами и долинами его родины воссияет солнце свободы.

— Н-да, так вы думаете, что он и впрямь забудет про свои золотые шпоры? — обратился к Венделю Гиплеру брейтгеймец, глядя вслед ускакавшему Флориану Гейеру. Тот недовольно наморщил высокий лоб и сказал:

— Одного он никогда не забудет, в этом я убежден, — благородных стремлений своего сердца. Его девиз Nulla crux — nulla corona, что значит: «Нет креста — нет и венца». Единственный венец, ради которого он не остановится ни перед какими жертвами, — это венец свободы для угнетенных, свободы для своего народа.

— Уж вы не прогневайтесь на меня за недоверие, — возразил Леонгард Мецлер, — только вы сами знаете, как дерут с нас шкуру господа, а где силой взять не могут, там улещивают посулами да обещаниями. Потому нам ни одному дворянину верить не приходится.

— Поверь скорей черту! — раздался женский голос.

Ни Мецлер, ни другие не заметили, как из-за угла появилась невысокая, костлявая, бедно одетая старуха и остановилась, опершись на посох. Седые растрепанные волосы выбивались из-под черного платка. Изможденное лицо, изборожденное морщинами, почернело от загара. Но черные глаза, пристально глядевшие на мужчин, казались на удивленье молодыми. В них горел тревожный огонь.

— А, это вы? — изумленно воскликнул Вендель Гиплер. — А куда девался Еклейн Рорбах? Почему он не показывается? Ну, заходите.

И он пошел вперед. При упоминании о Рорбахе Симон Нейфер смекнул, кто эта женщина, и Георг Мецлер, удивленный не меньше Гиплера появлением старухи, подтвердил правильность его догадки. Да, это была Черная Гофманша, бабка Ганса Лаутнера.

— Еклейн не мог выбраться, — объяснила она, протянув хозяину руку, и с явной жадностью осушила предложенный ей кубок вина. Ничего удивительного, что ей хотелось пить. Ведь она шла всю ночь, без отдыха, а от Бекингена конец был немалый. Но усталости в ней не было заметно.

Лёвенштейнцы собрались прошлой ночью, — продолжала она, — и прислали за ним, чтобы он растолковал им грамоту с тезисами. Вот и пришлось ему отправиться за Неккар. Но долго ли еще мне дожидаться, пока канцлер удосужится объяснить, на чем порешили?

— Эх, матушка, знать, за свой долгий век ты так и не научилась терпенью, — улыбнулся Вендель Гиплер.

Она вперила в него свой блестящий взор и проговорила.

— Терпенья у меня больше вашего, хотя уже много лет сердце мое жаждет мести, как олень воды. Но теперь, кажется, моему терпенью скоро придет конец. Ведь гейльбронцы уже взялись за ум и нас тянут за собой.

— Что ж, можешь передать Рорбаху, что в судное воскресенье мы устраиваем большой парад войскам перед Шентальским монастырем на Яксте, — медленно отчеканивая слова, отвечал Вендель Гиплер.

У нее перехватило дыханье и вырвался протяжный стон, В глазах зажглось темное пламя. С минуту она сидела неподвижно. Все хранили молчание. Потом она вытерла рот костлявой рукой, поднялась и сказала:

— Мецлер, ради бога, дай мне, если можешь, кусок хлеба.

— Сделай милость, — поспешно отозвался тот. — Но неужто ты уже собралась уходить? Отдохни немного, дело не к спеху.

— Нет, мне нужно передать весточку одному человеку, — возразила она, глядя куда-то вдаль. — Он должен быть с нами, когда мы обнажим меч Гедеона. У меня нет денег на гонцов, вот и приходится ходить самой.

— Нет, я не могу допустить, чтобы вы выбивались из последних сил, — промолвил Вендель Гиплер. — У меня еще хватит пфеннигов, чтобы рассчитаться с гонцом. Куда вам нужно послать, если это не секрет?

— В Ротенбург, к внуку.

— Господи боже мой! — простонал Симон Нейфер.

— В таком случае за гонцами дело не станет, — воскликнул бывший канцлер. — Оба наших друга из Ротенбурга.

— Я хорошо знал вашего внука Ганса Лаутнера, — с трудом сдерживая волненье, проговорил Симон.

Слабая улыбка на мгновенье озарила морщинистое лицо старухи и тотчас погасла.

— Ты знал его? Разве его больше нет в Ротенбурге?

— Разве я это сказал? — неуверенно отвечал Симон, стараясь избегать ее взгляда. — Конечно, он там… и уж никогда не вернется… сколько бы вы его ни звали… Он не услышит вас. Наш творец призвал его к себе. Призвал слишком рано. Он умер.

Глаза Черной Гофманши, неподвижно устремленные на Симона, широко открылись и, казалось, хотели испепелить его своим огнем. Лишь спустя некоторое время у нее вырвался крик: «Неправда, неправда!» — и она повторяла это слово, цепляясь за него, как утопающий за соломинку. Но и эта соломинка переломилась, когда Симон, не отвечая, устремил на нее полный сострадания взгляд. С протяжным стоном опустилась она на скамью и застыла в неподвижности, глядя перед собой невидящими глазами. Вендель Гиплер хотел из сочувствия пожать ей руку, но она вздрогнула всем телом и, вскинув руки к потолку, простонала:

— Если есть бог на небесах, как он мог это допустить? Умер! Умер! — И, подойдя к старосте, она повелительно сказала: — Я хочу знать, как это случилось.

Симон обстоятельно рассказал ей обо всем, и она выслушала его, впитывая в себя каждое слово и не отрывая горящих глаз от его рта. Лишь один раз она прервала его восклицанием, когда тот назвал имя убийцы — имя юнкера фон Розенберга. Затем он рассказал о том, какое возбуждение вызвала смерть Лаутнера в Ротенбурге, и о зажигательной речи, произнесенной Карлштадтом на его могиле.

— И магистрат допустил это? — изумился Вендель Гиплер.

— О, ему хотелось избавиться от дьявола, напустив на него Вельзевула, — отвечал староста, презрительно пожав плечами. — Но дьявол-то был не кто иной, как доктор Дейчлин, который открыто издевался с кафедры над епископским интердиктом и довел наших бюргеров до белого каления. Тут отцы города спохватились и в ту же ночь — а дело было в среду на первой неделе поста — послали отряд в дом стригальщика Килиана Эрлиха, где скрывался Карлштадт. Стражники чуть свет вломились к нему, перевернули все вверх дном, но птичка уже упорхнула. Еще накануне вечером его увел почетный бургомистр. Магистрату ничего не оставалось, как объявить по городу под бой барабана, что всякому, кто осмелится дать убежище Карлштадту, грозит тюремное заключение.

Черная Гофманша не слышала из сказанного ни слова. Она сидела с потухшим взглядом. Рыданья сотрясали ее тело, но слезы не лились из глаз. Столько горя она вынесла на своем веку, что выплакала все слезы до последней капли. Наконец она подняла поникшую голову, обвела взглядом присутствующих и простонала:

— Умерли, умерли все, даже он, мой мститель!

— Розенбергу не уйти от мести, помяните мое слово, — успокоил ее Симон Нейфер. — Его собственные крестьяне только и ждут, чтоб отплатить за живодерство.

Старуха отвечала горьким смехом:

— Надо было начать с его кровопийцы — отца. Но делать нечего. Всех их надо уничтожить — и дворян и попов. Так угодно богу, и он послал меня свершить его волю. Земля разверзнется под ними, и их пожрет геенна огненная, как пожрала Корея[83].

Ее тощая фигура выпрямилась во весь рост, костлявый кулак угрожающе поднялся над головой, глаза загорелись мрачным огнем. Глядя на нее, мужчины содрогнулись.

Глава вторая

Под влиянием растущего возбуждения среди горожан после выступления Карлштадта на кладбище магистрат не решился привести в исполнение епископский интердикт, и командор Христиан и доктор Дейчлин продолжали беспрепятственно проповедовать в городе. Тем решительней отказались Эразм фон Муслор и Конрад Эбергард внять требованиям прекрасной Габриэлы, и жалоба на Цейзольфа фон Розенберга, составленная городским писцом Томасом Цвейфелем, была отправлена в имперский верховный суд. Встревоженная Габриэла решила повидаться с матерью Лампертой. Может быть, от монахини она узнает, как принял эту весть ее племянник, и через нее сумеет повлиять на Бешеного Цейзольфа.

В воскресенье на третьей неделе поста она отправились в монастырь. В городе был рыночный день. Проходя через рынок, где крестьянки продавали привезенную из деревень снедь, она слышала немало громких и далеко не лестных восклицаний по адресу «гордой франтихи». Но она прошла мимо, не обращая на них никакого внимания, словно это к ней и не относилось. Да и в самом деле, как могли эти женщины, обычно такие смирные и даже подобострастные, посметь так невежливо, нет, просто нагло говорить о ней!

Мать Ламперта приняла бывшую питомицу в своей келье, если так можно было назвать светлую, веселенькую комнату в два окна, выходящих в сад. Элегантная, по тогдашним представлениям, мебель, разные рукоделия, вышивки, сувениры, полученные от ее воспитанниц, всякие безделушки в благочестивом вкусе на изящных полочках и, наконец, увитая венцом из искусственных белых роз голова Христа над скамеечкой для коленопреклонений, — все это очень мало напоминало монастырскую келью. Мать Ламперта вкушала отдохновение от трудов праведных, откинувшись в мягком кресле с высокой спинкой и вытянув ноги на расшитой подушке. При виде гостьи она сделала кисло-сладкую гримасу и небрежно-снисходительно сунула ей пухлую руку для поцелуя. Ее «милое дитя» явно впало в немилость. Правда, племянник был сам виноват в крушении ее планов добыть ему богатство Габриэлы, но красотка явилась кстати: будет на ком отвести душу.

Досада матери Ламперты усугублялась еще и тем, что теперь она была лишена неофициальных посещений племянника. Его грубый цинизм всегда был лакомым блюдом для подвизавшейся в благочестии матери игуменьи. С тех пор как магистрат замуровал калитку, выходившую на долину Таубера, юнкер Цейзольф лишился тайного доступа в монастырь. Преподобная мать игуменья дала почувствовать Габриэле свою досаду холодным тоном и брошенными вскользь намеками. Но еще сильнее, чем досада, говорило в ней любопытство. Ей не терпелось услышать от самой Габриэлы все подробности неудавшегося похищения. Юнкер Цейзольф ничего не написал ей об этом, а проникшие в монастырь сплетни не удовлетворяли мать Ламперту. Она требовала от Габриэлы все новых и новых подробностей и, слушая ее, наслаждалась. Нагнувшись совсем близко к лицу девушки, сидевшей напротив нее на низкой скамеечке, она смаковала рассказ не только слухом, но и глазами и губами. Ее белое, румяное лицо сияло от удовольствия. Похищение! Какое пикантное блюдо!

Благочестивая мать игуменья откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.

— Но эта история еще будет иметь эпилог, — закончила свой рассказ Габриэла.

— Ты говоришь о жалобе? Я слышала, — безмятежным тоном отвечала монахиня.

— Я никому не рассказывала, что встречалась с юнкером здесь, — возбужденно продолжала Габриэла. — Теперь это выплывет наружу и даст повод к разговорам, одинаково неприятным и для монастыря, и для моей репутации. И без того разве не ужасно, что из-за этого процесса мое имя будут трепать на всех перекрестках и все кому не лень будут перемывать мне косточки.

— Не волнуйся попусту, дорогая, — попыталась успокоить ее мать Ламперта. — Против члена имперского рыцарства они ничего не посмеют.

Прекрасная Габриэла так и сорвалась с места.

— Значит, юнкер может безнаказанно оскорблять мою честь? — гневно воскликнула она.

— Вовсе нет, вовсе нет! — поспешила успокоить ее монахиня. — Но из-за такой красавицы, как ты, милое мое дитя, вполне простительно, когда мужчина теряет голову. При всем своем бешеном нраве Цейзольф все же дворянин и никогда бы не оскорбил твоей чести. Конечно, он виноват, но его толкнула на этот поступок безумная страсть. Естественно, что ты на него сердишься. Он должен просить прощения. Предоставь мне все уладить.

В то время как мать Ламперта улещивала свою посетительницу, крестьянки на рынке словно белены объелись. Они завели такой разговор, что, будь на их месте мужчины, им за столь откровенные и дерзкие речи не миновать бы тюремной башни. Они насмехались над магистратским служащим, взимавшим рыночный сбор, а тот тоже не оставался и долгу и отвечал им не меньшими грубостями. Они так расходились, что отпускали колкие словечки по адресу местных патрицианок, пришедших за провизией, и поносили их на чем свет стоит, а две пожилые крестьянки даже заспорили о том, в каком из патрицианских домов на рыночной площади они поселятся, когда придет их час. Должно быть, под влиянием ранней весны в них вселился бес.

Этот бес не оставил в покое и Кэте, когда она принесла на рынок масло и яйца и безмолвно делала свое дело. Со дня смерти Лаутнера девушка сильно переменилась. Вокруг ее рта залегла горькая складка, которую тщетно пытался разгладить Каспар, когда наведывался в Оренбах. Все его шутки не могли вызвать у Кэте не только смеха, но даже улыбки. Когда он заводил разговор о Гансе, она просила его замолчать и сама почти ни с кем не разговаривала, даже со своими. Она вся ушла в работу, словно хотела извести себя вконец. Лишь однажды она как бы очнулась от забытья. Вернувшийся из Балленберга Симон рассказал ей про Черную Гофманшу. Полные щечки девушки залила яркая краска, а высокая грудь стала вздыматься, будто ей не хватало воздуха, когда она слушала его.

Она раньше обычного распродала все, что принесла на рынок. Вызывающее поведение ее товарок отпугивало покупательниц, не желавших за свои же деньги выслушивать грубые насмешки. Прежде чем выйти из города, Кэте пошла на могилу друга. Она еще стояла у свежего холмика, обливаясь слезами, как вдруг шелест и шуршанье шелковых юбок заставили ее повернуть голову. Через кладбище шла прекрасная Габриэла. Она возвращалась из монастыря и уже хотела пройти мимо, не обращая внимания на эту незнакомую бедно одетую девушку, как вдруг Кэте преградила ей путь.

— Ах, это ты? Ты пришла кстати! Смотри, вот могила Ганса Лаутнера, которого ты убила.

Подумав, что перед нею сумасшедшая, Габриэла отступила в сторону, но Кэте вцепилась ей в плечо, и та не могла вырваться.

— Ты дьявол, а не женщина! — кричала Кэте, сверкая глазами и обдавая ее своим горячим дыханием. — Ты его околдовала, и, как он ни старался, он не мог освободиться от твоих чар.

— Опомнись, — сказала Габриэла, поборов испуг. — Выслушай меня. Я тебя не знаю и ничего тебе не сделала. Твой покойный друг пришел мне на помощь. Это все, что я о нем знаю. Если хочешь отомстить за него, ступай в Гальтенбергштеттен. Его убил юнкер Цейзольф.

— Ничего о нем не знаешь, а венец его не ты носила? — яростно воскликнула девушка. — Ты высосала у него из сердца всю кровь, как вампир. Да что для вас, знатных распутниц, какой-то бедный парень? А для меня он был всем, моей радостью, моим счастьем. Ты отняла его у меня, ты разбила, растоптала мое счастье. Становись на колени перед его могилой, проси у него прощенья. На колени! Или тебе отсюда не уйти!

Габриэла отчаянно рванулась из рук Кэте, вцепившейся в ее плечо словно клещами, и стала громко звать на помощь, но девушка не выпускала ее.

— Не хочешь? Так пусть же его могила напьется твоей крови! — прошипела обезумевшая Кэте и левой рукой выхватила нож, висевший у нее в чехле на поясе.

Воспользовавшись этим, Габриэла вырвалась и побежала, продолжая пронзительно кричать. Между тем на ее крики сбежались люди, проходившие через погост и по соседней улице. Им удалось схватить Кэте и обезоружить. Справиться с нею было не так-то легко. Не из пустого хвастовства Кэте говорила, что может помериться силой с любым парнем в деревне. В то время как ее соперница продолжала бежать без оглядки с развевающимися волосами, люди, выросшие как из-под земли вокруг Кэте, схватили ее и повели к дому городского судьи.

Односельчане, воротившиеся с рынка, разнесли весть о случившемся по всему Оренбаху. Преподобный отец Непомук узнал об этом от своей стряпухи, девицы Аполлонии, сидя за обедом после трудов праведных в исповедальне. Трапеза состояла из отменно приготовленной щуки, и его преподобие громко причмокивал от наслаждения толстыми губами, а его жирное лицо с многоэтажным подбородком лоснилось. Его совесть нисколько не отягощало то обстоятельство, что эти замечательная щука была довольно темного происхождения, так как эндзейские крестьяне выловили ее из казенного пруда под покровом ночи. Официально это ему не было известно, и он остерегался спрашивать, откуда она взялась, как не спрашивал, откуда бралась оленья или козья нога, которыми его иногда потчевала девица Аполлония. Ее весна давно отцвела, красотой она никогда не отличалась, но эти недостатки с лихвой искупались пышностью форм да игривым огоньком в глазах. И с чего это ей, столь отменной стряпухе, вздумалось преподносить его преподобию такую новость во время таинства рыбоядения? Долго ли подавиться костью? Да и какое ему дело до этой Кэте? Но щука была так вкусна, так пикантна, что он, отправив в рот очередной кусок, с благодарностью уставился заплывшими жиром глазками на чародейку и произнес:

— Поистине превосходная щука, Польхен.

И так как по своей природе рыба любит плавать, он потянулся к жбану с вином и хватил изрядный глоток.

— Умерьте ваш пыл, — холодно остановила его девица Аполлония. — Десятинную кислятину, что стоит в погребе, вы в рот не берете, а уж этой прелести вам, почитай, больше не видать как своих ушей. Конечно, вам и дела нет, что Кэте Нейфер совсем рехнулась. Да она и всегда была не в себе. Слишком уж высоко задирала курносый нос и на людей смотрела как на пустое место. Но, может, вам интересно будет узнать, что эта наглая особа, кабатчица, наотрез отказалась в долг давать. Брать, мол, берете, а платить — не платите. Пора и честь знать.

Отец Непомук в смущении отставил жбан. Девица Аполлония, упершись обоими кулаками в стол, продолжала:

— Нечего глаза таращить. Как аукнется, так и откликнется. Думаете, можно драть с крестьян сколько влезет? Ан нет! Вот погодите, посадят они вас на хлеб да на воду! Да с вами говорить, что в стену горох. А ведь вы сами крестьянского помету и должны бы их знать. Я ведь который раз вас предупреждала. Давать, что полагается, еще дают, но в обрез и самую что ни на есть дрянь. И, сдается мне, скоро и вовсе перестанут. Сунешься в деревню попросить какую малость, что получаешь в ответ? — одни косые взгляды. Молишь, молишь, просто моченьки нет, чтоб не уйти назад с пустыми руками.

— Но, Польхен, что же я могу поделать? — простонал его преподобие. — Не могу же я допустить, чтобы они отпали от истинной веры и бросились в пасть диавола?

— Скажите на милость! А чем же вы им можете помешать? — нетерпеливо оборвала его Аполлония. — Если уж их так тянет, туда им и дорога. К черту на рога. Ведь каждому жить надо. А святым духом жив не будешь. И стоило вам убегать от отцовских свиней, увязавшись за бродягой-учителем?

— Ох, грехи наши тяжкие, — простонал отец Непомук, воздевая очи к почерневшему потолку. — Да еще нам, малышам, приходилось побираться и воровать для учителя, а на нашу долю доставались одни колотушки да голод.

— Должно быть, от вас и тогда никакого проку не было, — безжалостно отрезала Аполлония. — Все равно как в среду на страстной неделе, когда вы так расходились во время проповеди. Зачем вы рубите сук, на котором сидите? Зачем вы гладите оренбахцев против шерсти? Ведь они вас кормят и поят. Вот брат сельского старосты, тот тоже духовного звания, да проповедует так, как требуют прихожане. Теперь в деревнях так поступают очень даже многие попы, и крестьяне стоят за них горой и лезут из кожи вон, чтобы их ублажить. А вы чем хуже? Епископа боитесь? И не удивительно! С таким брюхом! Вот Дейчлина и командора епископ отлучил от церкви, а магистрат их пальцем не тронул, и ни один волосок не упал с их головы. Какого черта вы не можете ублаготворить этот мужицкий сброд? Чем вы хуже других?

— А Рим? А мой обет? Ты забываешь, Аполлония, мой сан, мое облачение…

— Ваше облачение протерлось до нитки, и на нем живого места нет от жирных пятен. А когда вы протянете ноги, мне придется со своим мальчуганом просить милостыню.

При упоминании об их ребенке, отданном на воспитание беднякам в Рейхардсроде, его преподобие свирепо замахал пухлыми руками и испуганно огляделся по сторонам.

— Проклятье! Как эти бабы не умеют держать язык за зубами! — запыхтел он и, из осторожности понизив голос, продолжал: — Одно я тебе должен сказать, Польхен, до Рима далеко, но с епископом Вюрцбургским проклятым еретикам не совладать. Еще увидим, чем все это кончится! Когда им дадут по белому посошку[84] в руки и выгонят на все четыре стороны, тогда у меня будет тепленькое местечко!

— Тепленькое местечко! — язвительно повторила она, смеясь. — Это у тебя-то? В крапиве ты сидишь, в крапиве и останешься. Да ты скорей обстрекаешь себе всю… ох! прости господи! с тобой долго ли до греха… чем снимешься с места. Или впрямь брюхо, твой бог, мешает тебе видеть, что творится на белом свете? Вся деревня ходуном ходит, особенно с той поры, как Пейфер воротился из поездки. Куда он ездил? Никто не знает. Но что ни день, кого-нибудь приносит нелегкая из других деревень и промеж них идут какие-то тайные дела. К исповеди из этой братии никто уже давным-давно не ходит, зато когда ни заглянешь в трактир, их там полно, как мух на меду.

— А мне-то что до них? — небрежно бросил отец Непомук.

— Пресвятая матерь божия, ему-то что! Ему-то что до того, что крестьянам начхать на него, на своего пастыря! Ведь они вас ни в грош не ставят, и, помяните мои слова, еще не то будет, если вы не возьметесь за ум, пока еще не поздно. Забьют они вам дверь колом в темную ночку, и вот будет весело, когда нам придется взять наше дитя за ручку в пойти побираться ради Христа по дорогам, как Концу Гарту с его детьми.

— Ты совсем спятила, Аполлония! — воскликнул Непомук Бокель, рассвирепев от испуга.

Но девица Аполлония в гневе опрометью выбежала из комнаты и так сильно хлопнула дверью, что стены задрожали. Его преподобие оставался некоторое время в оцепенении, а потом опять взялся за вилку. Но рыба совсем остыла, и, со вздохом оттолкнув тарелку, он снова придвинул к себе утоляющий все печали жбан. Облизывая мокрые от вина губы, он думал о том, что совет Аполлонии был не так уж плох. Она всегда давала ему хорошие советы. Но как подладиться к крестьянам, это было выше его разумения. Ибо что до нового движения, то в его толстую башку проникала лишь брань, которой осыпали Реформацию ее противники. «К черту проклятых еретиков, провались они в преисподнюю!» — облегчил он вслух свою душу, опять ухватился за жбан и осушил его до дна. Но вино оставило на душе тяжелый осадок. Кто знает, когда еще удастся ему потешить сердце добрым винцом? В горестном раздумье его заплывшие глазки забегали по скудно обставленной комнате, ища, что бы отдать в залог кабатчице. Но результаты были неутешительные. И в церкви у него сосуды из простой меди! Испугавшись этой греховной мысли, он перекрестился. Его взор погрузился в опустевший жбан, и его осенило! Может быть, ему удастся тронуть сердце толстой кабатчицы, если он сам испробует на ней силу своего красноречия? Тут он вспомнил и о фунте воску, которого до сих пор не внес церкви Симон Нейфер.

Он уже было взялся за шляпу, да подумал, что, пожалуй, не застанет Симона дома. Тот, конечно, как и все крестьяне, на пахоте. Зайти к нему, чтоб утешить Урсулу в беде, ему и в голову не приходило. Напротив, его поповская логика заставляла его видеть в этом несчастье Нейферов божью кару над еретиками, не желавшими воздавать церкви положенной ей мзды. Такие чувства обуревали душу его преподобия, когда, пересекая площадь, где шумно резвились ребятишки, он увидел Каспара Эчлиха, направлявшегося к усадьбе Симона. Каспара считали в деревне женихом Кэте.

С тяжелым сердцем нес им Каспар печальную весть. Опять он является к ним как ворон, зловещий вестник несчастья! Тут к нему подбежал маленький сынишка Симона, игравший на площади, и, сверкая глазенками, схватил его за руку и затараторил:

— Ты знаешь, Кэте заперли в башню, она кого-то убила.

И вихрем умчался прочь. Как-никак для Каспара было утешением, что в Оренбахе уже знают обо всем. Под старой липой, усеянной молодыми коричневыми почками, сидел, греясь на солнышке, дедушка Мартин. А бедняжка Кэте, подумал Каспар, томится в сырой и холодной Женской башне. Той самой, что возвышается над городской стеной, прямо насупротив короткой и широкой Гофштрассе. Туда отвели бедняжку по приказу городского судьи после первого допроса. Шум, поднятый сопровождавшей ее толпой зевак: женщин, уличных мальчишек, нищих, — достиг мастерской Эчлиха. Каспар и его отец выскочили на крыльцо. Как раз в эту минуту двое стражников вели Кэте мимо ворот. Перепуганный насмерть Каспар окликнул ее, но она, видимо, не слышала. Он бросился к ней, но стражники грубо оттолкнули его. Тут Кэте обернулась, — вся кровь прихлынула к ее лицу, — и кивнула ему. Когда тюремная калитка растворилась, чтобы пропустить свою жертву, Каспар пытался проскользнуть вслед за Кэте, но его отшвырнули назад. Ему было больно не столько от удара алебардой, нанесенного ему дюжим стражником, как от сознания, что сердце Кэте все еще принадлежит умершему и что все его усилия добиться ее руки напрасны.

— Горемычная! — сокрушенно произнес старик, когда Каспар рассказал ему обо всем, что видел. — И как раз теперь, в такое время!

Они застали Урсулу во дворе. Она мыла кухонную посуду, а ее маленькая дочурка гонялась за воробьями.

— Мы уже все знаем, — сказала Урсула подошедшему Каспару. — Ах, горемычная! Только этого недоставало. — Слезы выступили у нее на глазах. — Заходи же в дом, — продолжала она, утирая глаза краем передника. — Я сейчас приду. Там хозяин с Икельзамером.

Когда Каспар вошел в горницу, старый Мартин рассказывал сидевшим за столом то, что узнал от Каспара. Мужчины поздоровались молча, чтобы не прерывать старика. Симон был мрачен, как никогда. За последнее время он всей душой привязался к сестренке, которая была на много лет моложе его. Она укрепляла в нем волю к борьбе, и он делился с нею всеми своими заботами. Жене он тоже доверял, но, озабоченная будущим детей, она невольно сдерживала его, ослабляла его решимость. И чтобы не увеличивать груз тяжких дум, одолевавших ее на каждом шагу, он многое от нее скрывал или поверял ей, смягчая.

— А ты знаешь, как они встретились на погосте и что там произошло? — спросил он Каспара, когда старик закончил свой рассказ.

— Я знаю только одно, — решительно произнес Каспар, отрицательно покачав головой, — нельзя допустить, чтобы Кэте погибла, и разрази меня гром, если я не выручу ее.

Симон переглянулся с Икельзамером и спросил:

— Как же ты это устроишь?

Каспар еще и сам не знал как. У него немало друзей среди подмастерьев-суконщиков, и они помогут ему справиться со стражником.

— Да и здесь, в деревне, надо думать, за смелыми парнями дело не станет, — сказал он, обращаясь к Икельзамеру, — чтобы помочь мне освободить Кэте. Нужен только удобный случай.

— Да, уж такие парни найдутся, — с многозначительной улыбкой отвечал сельский писец.

— Насилие, вечно насилие! — со вздохом произнесла вошедшая в комнату хозяйка.

Старик Нейфер, сидевший на лежанке сгорбившись и опершись руками на колени, выпрямился и сказал:

— Ты бы лучше помалкивала, Урсель. Что поделаешь, если для нас, бедняков, нет другого лекарства. Ведь такой ранней весны, как нынче, я за весь свой век не упомню. Знать, это перст божий указует нам, пахарям, что близок день, когда прорастет семя свободы.

— Держи карман шире, получишь, как наша Кэте от Нейрейтерши, — протянула жалобно крестьянка и вернулась к прерванной работе.

— Мы найдем для Кэте хорошего защитника, — крикнул ей вслед Симон.

— Я знаю одного, — сказал Каспар, — только лучшего, чем меч, не найти.

Пауль Икельзамер, смеясь, хлопнул его по плечу, а Симон, который сидел со скрещенными на груди руками, произнес:

— Мы как раз толковали об этом с Икельзамером. Только не забегай вперед. Потерпи немного. В будущую среду сойдемся в «Медведе» и там решим сообща.

Разговор перешел на ротенбургские дела. Каспар, у которого немного отлегло от сердца, отправился домой. Симон, рано поужинав, вышел на площадь. Там было оживленней, чем обычно. Дело было накануне воскресенья, и к тому же судьба Кэте взволновала всех. Пауль Икельзамер остановился, разговаривая с молодежью. Симон отвел в сторону второго старосту, Венделя Гайма.

— Ну как? — спросил он. — Ты решился примкнуть к нашему делу или нет? Ты все боялся, что нас предадут. Теперь уже все приняло такой оборот, что, даже если на нас донесут магистрату, все равно ничто не изменится и ничто нас не удержит. Давай-ка сядем да потолкуем.

Симон повел его к скамье под липой; на бледном весеннем небе уже одна за другой загорались звезды. Усадив его, он начал рассказывать о соглашении, заключенном в Балленберге. Об этом соглашении он вместе с Большим Лингартом уже оповестил многие деревни в ротенбургской округе. До всеобщего восстания, назначенного на судное воскресенье, оставалось еще почти две недели, а из Айшгрунда Бухвальдер уже дал знать, что несколько деревень в маркграфстве Ансбахском поднялись под предлогом традиционной крестьянской «колбасной пирушки».

Вендель Гайм, слушавший с закрытыми глазами, поднял веки, сунул Нейферу свою жесткую, как терка, руку и тихо сказал:

— Согласен.

— Так и знал, что ты нас не подведешь, — подхватил Симон, крепко пожимая его руку. — При нынешних делах не будет большой беды, если мы, оренбахцы, выступим на несколько деньков раньше, чем другие села. Из-за моей сестры, понимаешь. Не можем же мы уйти в Шенталь, оставив ее здесь на произвол судьбы.

— Только… — начал было Гайм, но Симон тяжело оперся рукой на его колено и, понизив голос, продолжал:

— Тут нет никакого риска. Как только мы войдем в Ротенбург, к нам присоединятся цехи. Они хотят сбросить нынешний магистрат и поставить новый, чтобы этой знати там и духу не было. А без нашей помощи им не справиться. Это мне известно не только через моего дядюшку и Каспара, но и от Большого Лингарта, который поддерживает связь со своим шурином, Гансом Кретцером. Они хотят положить конец вековому произволу властей, да и мы не сможем опереться на город, если в магистрате засядут юнкеры вместе с толстосумами.

— Это и слепому ясно, — согласился второй староста.

— Так как же насчет сестры?

— Завтра после обедни дам ответ.

Глава третья

Лишь окончательно порвав с отцом, Макс Эбергард понял, как много для него значит любовь Эльзы. Лишь теперь ему открылось все богатство ее души. Сладостное опьянение первых дней мало-помалу уступило место более глубокому чувству, поглотившему все горести, все печали и закалявшему его волю к борьбе с враждебными силами. Настал час, символически изображенный на его перстне. Дело, конечно, не в том, чтобы с улыбкой на устах протянуть любимому меч, снаряжая его в бой, как когда-то она себе представляла; важно поддерживать его в повседневной борьбе с превратностями судьбы, что ни день наносящей новые раны. И эта борьба требует от каждого не меньшей энергии и выдержки, чем подвиг в бою.

Разрыв с отцом не остался тайной для других после того, как Макс покинул родительский кров и поселился в скромном жилище на Вюрцбургской улице. Причин разрыва, конечно, не знали, но как бы то ни было, самый факт вызвал к нему недоверие патрициата, и на патрицианскую клиентуру теперь ему рассчитывать не приходилось. Но Макс охотно примирился с необходимостью ограничить круг своей деятельности крестьянской средой. Стать защитником слабых и угнетенных казалось ему благороднейшей задачей, и Эльза вполне разделяла с ним его убеждения. Своими примером он как бы хотел опровергнуть горькую истину, высказанную о его профессии Томасом Мурнером[85] в стихах о «Плутовском цехе»:

Взгляните на судейский клан —

Нет в мире худших христиан:

Умеют право гнуть, что дышло, —

Куда свернул, туда и вышло,

И правду в кривду превращать,

И бедный люд закрепощать.

К сожалению, Максу редко представлялась возможность претворять в жизнь свои замыслы. Дувшие в ту зиму и весну ветры свободы выдули из крестьянских голов весь сутяжнический дух. Стремление к более высокой цели овладело их чувствами и умами. При таких обстоятельствах надежда Макса соединиться с любимой отодвигалась все дальше и дальше. А тут еще на горизонте появилось повое облачко, угрожающее его счастью. Поражение герцога Ульриха заставило отца Эльзы устремиться со всей поспешностью по вновь избранному им пути, поскольку закрылся источник, из которого он привык получать денежные средства. Но гордость не позволяла ему принять условия, на которых магистрат был готов забыть старые счеты и восстановить его в правах гражданства. Сам Макс сообщил об этих условиях рыцарю Стефану, не будучи связан обязательством молчания. Ответом был язвительный смех. Ему, отпрыску древнего рода, другу князей, склониться перед этой дутой городской знатью?! Да еще теперь, когда своей боязнью принять решительные меры против Дейчлина и командора отцы города лили воду на мельницу его партии?! Никогда! Его самомнение, его дворянская спесь обнаружили себя так открыто, что у Макса кровь похолодела в жилах. Его неотвязно преследовала мысль: ну коли таковы истинные убеждения рыцаря, то каково же тогда его отношение к мелкому бюргерству и крестьянству?!

Однажды, когда разговор зашел о требованиях магистрата, фон Менцинген обозвал Макса оторванным от жизни мечтателем. Макса это расстроило и огорчило, но Эльза своим женским чутьем почувствовала приближение конфликта, угрожающего ее счастью. Запрятав поглубже свои опасения, она с удвоенным рвением принялась исцелять своей нежной рукой раны, нанесенные Максу ее отцом, и старалась примирить с ним своего возлюбленного. Когда она бывала с ним, Макс забывал о предчувствии надвигающейся беды и, любуясь ее нежным сияющим лицом, ее глубокими синими глазами, видел в них не скрытую тревогу, а лишь счастье всепоглощающей самоотверженной любви.

Когда Кэте бросилась с ножом на Габриэлу, фон Менцинген признал, что в этом следует видеть прежде всего проявление бьющей через край ненависти к угнетателям, клокочущей в груди угнетенных крестьян. Но отсюда он вывел заключение о необходимости еще строже держать народ в узде во избежание неисчислимых бедствий.

— Так вы за то, чтобы хлыст оставался прежний, — с горечью отозвался Макс, — а только ездок был бы другой.

— Полноте, доктор, вы неисправимый пессимист! — смеясь, возразил ему фон Менцинген.

У Макса чуть было не вырвался резкий ответ, но, почувствовав на себе взгляд Эльзы, он сдержался. Ничего удивительного, что, будучи знаком с действующими лицами, он не мог равнодушно следить за ходом действия. Какой злой рок сопутствует этой гордой красавице, некогда пробудившей его невинное сердце? Ведь из-за Габриэлы он порвал с отцом, из-за нее нашел себе преждевременную смерть этот талантливый ювелир, из-за нее, наконец, стала преступницей эта девушка, которую он видел у него на могиле. И он вспомнил, с каким презрением, с какой ненавистью говорила, возражая ему, о народе прекрасная Габриэла в день трех волхвов. И не народ ли, чьим тяжким трудом было создано ее богатство, вдохнул эту ненависть к ней в сердце Кэте? Нет, это не было простой случайностью! Судьба Кэте вызвала в нем еще большее участие после того, как он увидел, с каким достоинством держал себя ее брат на сходке в доме стригальщика на другой день после похорон Лаутнера.

Через несколько дней к Симону явился Каспар Эчлих, Он не хотел упустить ни малейшей возможности помочь Кэте. По его представлению даже сам внучек чертовой бабушки остался бы в накладе, если б вздумал тягаться с адвокатом. Он предложил Максу, о котором слышал еще от своего друга Лаутнера, все свои сбережения и высказал уверенность в том, что и Симон Нейфер, конечно, не поскупится, лишь бы освободить Кэте из тюрьмы.


Томас Мурнер за работой

С гравюры XVI в.


— Оставьте ваши сбережения при себе, — возразил Макс, — еще до вашего прихода я решил заняться этим делом. Но прежде расскажите мне все, что вам известно об этом покушении.

Каспар широко раскрыл глаза. Адвокат, и даром помогает бедняку в нужде, — да это просто какое-то чудо! Он посвятил доктора Эбергарда в историю любви Кэте и его покойного друга. Но о случае на кладбище он сам знал не больше других. Окрыленный надеждой и успокоенный, вышел он от Макса. Теперь пусть хоть сам черт ввяжется в дело, Кэте будет свободна.

На следующее утро, когда Макс сидел над письмом городскому судье, в котором уведомлял его, что берет на себя защиту Кэте, и просил разрешить ему доступ к заключенной, от ворот Висельников донеслись веселые звуки волынок и барабанов. Затем показались и музыканты. Впереди них, приплясывая, с флагом в руках, шел Ганс-Вурст[86]. Флаг на коротком древке то развевался над его головой, то, промелькнув под ногами, проносился за его спиной и, как большая птица, кружил в воздухе. Шут изгибался всем телом и, подпрыгивая, ловко подхватывал флаг. Игра с флагом и прыжки шута вызвали шумное одобрение толпы, сбежавшейся на веселые звуки музыки. За музыкантами шествовали в праздничных одеждах, с мечом на боку, десятка три крестьян во главе с Симоном Нейфером и Венделем Гаймом, которого Макс не знал. Позади них выступал Пауль Икельзамер с бело-красным знаменем Ротенбурга в руках, неизменным атрибутом каждого крестьянского празднества.

Под музыку и барабанный бой, с развевающимися знаменами и восторженными кликами шествие, сопровождаемое растущей толпой, подвигалось вперед. Войдя через арку ворот Белой башни во внутреннюю часть города, процессия пересекла Рыночную площадь и направилась к трактиру Габриеля Лангенбергера. При появлении нежданных гостей, быстро заполнивших оба просторных зала, дряблое лицо хозяина «Медведя» еще больше побледнело. Посетители бурно требовали вина; оренбахцы пришли с оружием, хотя масленица уже миновала и шел великий пост. К оренбахцам присоединились и крестьяне других деревень, в том число несколько бретгеймцев. Бюргеров было совсем немного: среди них выделялся Ганс Кретцер и некто Лоренц Кноблох, служивший в подворье иоаннитов. Он хотел было постричься в монахи, но потом бежал из монастырской школы и несколько лет бродил по свету в ландскнехтах. Хотя он и был женат, но жил по-холостяцки. В толпе он старался держаться поближе к Симону Нейферу, который оставался совершенно невозмутим среди этих людей, горланящих, поющих, хохочущих и звенящих кубками. Каспара Эчлиха одолевало лихорадочное нетерпение, и он то и дело кричал: «Вперед! Вперед!»


«Танец носов» в Гюмпельсбруне

С гравюры Мельтмана


Вдруг раздались возгласы: «Судья!» — и в дверях показалась коренастая фигура Георга Хорнера. Симон Нейфер смело пошел ему навстречу.

— Что случилось? Что тут происходит? Что вам надо? — загремел судья, стараясь перекричать толпу.

Водворилась тишина.

— Мы справляем по старинному обычаю общинную пирушку, господин судья, на штрафные суммы, собранные исправительным судом, — спокойно отвечал староста.

— И поэтому нацепили мечи, будто собрались на освящение церкви или на праздник! — воскликнул судья. — Это непорядок! Такого бесчинства я не потерплю!

— С разрешения вашей милости, господин судья, — униженно вставил Вендель Гайм, устремив на него преданный взор, — мы всегда покорны господской воле. Но неужто вы хотите уничтожить наши стародавние обычаи?

— Как бы не так! — послышались голоса из толпы.

— Так проявите послушание и незамедлительно удалитесь из города, — повелительно сказал Георг Хорнер.

— Что же это такое? Разве мы не вольны собираться на пирушку там, где нам угодно? Он хочет выгнать нас из города, который мы кормим своим тяжким трудом? Он хочет лишить нас наших прав?

— Молчать! — заорал судья. — А вы, староста, исполняйте ваш долг и выведите их из города.

— Помилуйте, господин судья! Обычай — то же право, и много постарше вашего приказа, — нахмурившись, отвечал Симон. — Мы не бесчинствуем. Мы не какие-нибудь бродяги, а оседлые крестьяне, платим подати до последней полушки, хотя подчас сами подыхаем с голоду.

— Так вы отказываетесь повиноваться? Хотите, чтобы я прибегнул к силе? — грозно спросил Хорнер.

Ответом был крик возмущения: «Так ты угрожать? Довольно с ним нянчиться! Всади ему нож в брюхо, Симон! Вперед, ребята! Вперед!»

Толпа загудела, забушевала, руки потянулись к мечам. Судья тоже схватился за рукоять меча, и дело дошло бы до драки, если бы Симон не поднял руку, приказывая всем успокоиться. Зорким взглядом он окинул толпу. Хотя Кретцер и Кноблох неоднократно заверяли его, что стоит им войти в Ротенбург, как горожане к ним присоединятся, однако бюргеры остались в стороне. Поэтому о выступлении против магистрата нечего было и помышлять.

— Моя жизнь мне не дорога, — заявил судья, — но моя кровь падет на ваши головы. Подумайте о своих женах и детях.

Его решимость подействовала на толпу.

— Нам наша жизнь ни к чему, хотя вы и ни во что не ставите нашу, — отвечал ему Симон Нейфер. — Мы только не хотим ради вашего удовольствия поступиться нашими стародавними правами.

— Расходитесь, расходитесь по домам! — прервал его судья.

— Ладно, мы уйдем, — сказал Симон, — да только прежде выпустите из тюрьмы мою сестру.

— Да, да, без Кэте не уйдем! — закричали в один голос оренбахцы.

— Будьте же благоразумны! Ведь это от меня не зависит. Это дело магистрата, — возразил Георг Хорнер. — Пусть мне прикажут, и я хоть сейчас освобожу девку.

— Так добудьте приказ магистрата, — крикнул Пауль Икельзамер, а остальные заорали:

— Без Кэте не уйдем!

— Да, да, не давайте себя морочить! — подзуживал толпу Лоренц Кноблох из задних рядов. А Вендель Гайм жалобно прогнусавил:

— Не гоже, ваша милость, так жестоко поступать с бедными людьми. Мы хоть к хорошему обращению и не привычны, а все же неладно получается.

— Ну, поговорили, и хватит! — крикнул Каспар Эчлих. — Добром мы Кэте не вызволим. Валяй к Женской башне.

— К Женской башне! К Женской башне! — закричали все.

Оренбахцы двинулись, тесня, расталкивая и подгоняя стоявших впереди. Отбросив Георга Хорнера в сторону, они неудержимым потоком хлынули на улицу.

— Остановите их, староста! — заорал на Симона судья, весь побагровев. — Если прольется кровь, вы будете в ответе.

Симон, не слушая, ринулся следом за толпой.

Но оренбахцам скоро пришлось остановиться. Узкий переулок, ведущий к замку, был прегражден отрядом городской стражи с алебардами наперевес. Прокладывать дорогу силой через эту железную изгородь было бы кровавой и безнадежной задачей. Знавшие толк в военном деле оренбахцы это учли, и кудрявый Икельзамер скомандовал: «Через площадь!» Все устремились туда во главе с Нейфером и Гаймом. Тем временем городской судья, который на всякий случай принял все меры еще перед тем, как отправиться к «Медведю», приказал стражникам следовать не спеша за крестьянами. Гончарная и Кузнечная улицы были перекрыты крупными отрядами городской стражи, и крестьяне, устремившись вперед, неминуемо подверглись бы нападению с тыла. Оставался лишь один путь — через площадь, куда они и обратились, одни с ругательствами и криками, другие — с затаенным бешенством. Но тут, заходя им в тыл с правого фланга, на площадь двинулся новый отряд стражи, тогда как еще один отряд преследовал их по пятам и скоро оттеснил через улицу св. Георга до самой Белой башни. Игра была проиграна, и оренбахцы с бранью, проклятиями и угрозами вышли из города через ворота Висельников. Каспар, расставшийся с ними за городскими стенами, вернулся домой через Родерские ворота. В отчаянии он готов был рвать на себе волосы.

Но оренбахцы нисколько не пали духом. Напротив, неудача еще больше ожесточила их, и, как только они добрались до деревни, они потребовали у старосты бить набат и созвать мирской сход. Симон Нейфер стал на скамью под липой и во всеуслышанье объявил:

— Настало время, друзья, сбросить ярмо рабства. Кто за то, чтобы мы сами добыли себе свободу, пускай поднимет руку!

Не нашлось ни одного крестьянина, который бы не поднял руки.

— Мы все, мы все согласны! — кричали они. — Башмак! Башмак!

Тотчас отрядили нарочных в окрестные деревни, предлагая сельским старостам немедля всей общиной, в полном вооружении, явиться в Оренбах. Уже к вечеру пришли крестьяне из соседних деревень, а на другое утро собрались все способные носить оружие из восемнадцати общин. Крестьяне были отлично вооружены: в панцирях и шлемах, с мечами, копьями, а многие и с аркебузами. Немало было и конных. От каждой общины выбрали по два командира, а во главе всей рати были поставлены Симон Нейфер и Пауль Икельзамер. Затем все ополчение, как было договорено между Симоном и бретгеймцами накануне в «Медведе», выступило в Бретгейм.

При виде приближавшегося в облаке пыли войска дозорный на башне городской ратуши забил тревогу. Соединительный ход между башнями вдоль восточной стены наполнился любопытными, густо усеявшими стену. Начальник городской стражи Альбрехт фон Адельсгейм послал питейного глашатая с приказом запереть ворота и поднять мосты. Сам он вскочил на коня и помчался навстречу крестьянам.

— Куда вы направляетесь в полном вооружении? — спросил он.

— В Бретгейм, на богатую свадьбу, — был ответ.

И в самом деле, похоже было на то: крестьяне шли веселой шумной ватагой, с песнями и шутками. Деревенские свадьбы, на которых пировали и бражничали целыми днями, были тогда не в диковинку, и рыцарю фон Адельсгейму ничего не оставалось, как удовольствоваться таким ответом, подкрепленным еще пальбой в воздух из крестьянских ружей.

Привлеченная шумом Кэте подошла к узенькому оконцу своей темницы, забранному густой решеткой. Окно выходило на восток, и поутру солнечный луч заползал ненадолго на ее ложе из соломы и будил ее, возвещая о наступлении долгого, томительного дня. Привыкшая к неустанному труду, она мучительно тяготилась вынужденным бездельем и целыми днями думала о погибшем друге и своей неудавшейся мести. Ее собственная судьба не тревожила ее. Ни устланные зеленым ковром поля, ни весеннее небо, синеющее между прутьями решетки, не пробуждали в ней ни отчаяния, ни стремления к свободе. Ее не страшила грозившая ей смерть. Она просто не думала о ней. Мир опустел для нее: она больше ничего не ждала от жизни. Но блеск оружия в облаке пыли, барабанный бой и звуки свирелей зажгли в ее глазах радостный огонек. К тому же среди всадников, подъехавших к начальнику городской стражи, ее острый глаз распознал Каспара и Икельзамера. Какой у них был внушительный вид в блестящих доспехах! Ей без слов была ясна цель этого похода. Началась борьба за свободу. Сердце у нее забилось, губы зашептали молитву, молитву о победе над врагом. Всей душой, всеми помыслами она устремилась к ним.

Прибывшие в Бретгейм крестьяне застали всю общину в сборе и были встречены радостными криками. Оба отряда расположились лагерем на лугу перед деревней. Появились хлеб, вино, и люди в боевом радостном настроении стали угощать друг друга. Большого Лингарта и Леонгарда Мецлера избрали начальниками Бретгеймского ополчения. Когда все подкрепились, Симон Нейфер приказал собраться в круг, вышел на середину и объявил, что сейчас Пауль Икельзамер из Оренбаха прочитает «Двенадцать статей». Это были «истинные и справедливые статьи всего крестьянского сословия и всех подневольных людей, обиженных своими духовными и светскими господами».

Когда молодой писец выступил вперед с книжечкой в руках, вся бурлящая, шумная толпа замерла в напряжением ожидании. Многие слышали о «Двенадцати статьях», некоторые их даже читали сами, но все затаили дыхание. Крестьянский манифест, начинавшийся жалобами на извечные несправедливости, содержал требование права охоты, рыбной ловли, рубки леса и запрещения потравы крестьянских полей. Далее шли требования отмены барщины, непосильных налогов, неправедного суда. В третьей части было изложено учение о евангельской свободе, об уничтожении крепостничества, посмертного побора и малой десятины. В заключение предлагалось всему крестьянству не признавать никаких повинностей, противоречащих священному писанию.

Когда читавший умолк, опять заговорил Симон:

— Никто, дорогие братья, не имеет права обвинять нас в том, что мы бесстыдно предъявляем чрезмерные требования. Мы требуем только справедливости, только отмены гнета, который мы вынуждены были терпеть до сих пор, ибо нам даже некому было жаловаться, кроме солнца, которое и сейчас безмолвно сияет над нами. Ведь сам доктор Мартин Лютер, которому послали эти статьи верхнешвабские крестьяне, увещевал господ поступать с нами по справедливости и согласился быть судьей между нами в третейском разбирательстве. Но к чему это привело? Единственно к тому, что господа пошли на переговоры со своими подданными, чтобы выиграть время и, собравшись с силами, напасть на них. Если кто знает другое средство избавить нас от позорного рабства, пусть скажет. Я знаю только одно средство: сломить силу силой!

— Другого нет, нет! — загудели сотни голосов.

— Итак, дорогие братья, — продолжал Симон Нейфер, — мы объявляем во всеуслышанье наши жалобы на тяжкие притесненья и наши требования. Мы все, как один, весь простой люд — от Рейна до Богемского Леса и по всей Тирольской земле. Это цепь, которая связывает нас всех воедино. И наше знамя, наш Башмак — «Двенадцать статей». Так поклянемся же сплотиться под этим знаменем и не сложить оружия до тех пор, пока не уничтожим все несправедливости и притеснения и не установим евангельской свободы!

И, подняв к небу указательный палец правой руки, как для присяги, он произнес:

— Клянусь всемогущим богом!

— И все, как один, подняв руки, повторили его клятву, звеня оружием, и далеко прокатился клич: «Башмак! Башмак!»

Между тем в Ротенбурге происходило бурное совещание внутреннего совета. Под влиянием вчерашнего мятежа господа отнюдь не склонны были верить сообщению, с которым вернулся от крестьян Альбрехт фон Адельсгейм, а появившийся к полудню гонец подтвердил их худшие опасения, Он прибыл с письмом от преподобного отца Непомука. Девица Аполлония вывела его преподобие из спячки и растормошила до такой степени, что тот настрочил подробный донос о происшедшей в Оренбахе смуте. Поп со своей приспешницей не пожалели красок и желчи для изобличения этих богоотступников и христопродавцев, в особенности же постарались очернить обоих старост и общинного писца.

Смирять народы розгами, как малых детей, пренебрегая их нуждами, исстари почиталось вершиной мудрости у чадолюбивых правительств. Посему внутренний совет обратился к восставшим общинам со строгими письменными увещаниями, заклиная крестьян их присягой, имперским земским миром и святым евангелием отступиться от всякой поддержки безбожного мятежа. Эренфрид Кумпф пытался уговорить господ — себе во вред и без всякой пользы для крестьян — присовокупить к строгому воззванию предложение, чтобы крестьяне повергали свои жалобы на суд магистрата. Но господа даже не пожелали его выслушать.

— Долготерпению магистрата пришел конец! — закричал Конрад Эбергард, и в тот же день его слова были подкреплены делами.

Когда вечером ратсгеры восседали в дворянском питейном зале, отдыхая за бокалом вина от дневных трудов и забот, к ним был введен нарочный. Он разыскивал первого бургомистра, но не застал его дома. Этот уже немолодой человек, отрекомендовавшийся ратсгерам с отменной учтивостью, оказался тайным секретарем маркграфа Казимира. Он привез собственноручное письмо его высочества. Маркграф предлагал магистрату свою помощь, чтобы раздавить восстание крестьян в зародыше, пока еще не поздно. По его словам, в заговенье собралось целое скопище гассельбахских крестьян под предлогом колбасной пирушки, как когда-то в Ремской долине под знаменами «Бедного Конрада». Тогда он выслал им навстречу шестьдесят рейтаров, которые многих из них порубили, так что уцелевшие взмолились о пощаде и на всю жизнь закаялись устраивать колбасные пирушки. Таким же образом должен действовать и ротенбургский магистрат.


Деревенский праздник

С гравюры Г. 3. Бегама


Эразм фон Муслор пригласил господина тайного секретаря проследовать в соседние покои, пока магистрат примет решение. Чтобы гость не скучал, его угощали лучшими винами из магистратских подвалов. Антону Граберу — так звали посланца маркграфа — не пришлось долго ждать. Магистрат с благодарностью отклонил предложенную маркграфом помощь. Они попытаются сначала поладить с крестьянами миром. Посланец удалился, заверив господ ратсгеров, что они могут всегда рассчитывать на вооруженную помощь его высочества маркграфа, но медлить нельзя: в окрестностях Ульма, в Верхней Швабии, в Шварцвальде крестьяне уже открыто поднялись. Однако посол маркграфа не сразу покинул город. Отправив своего конюха, ожидавшего его с конем у питейной, к Родерским воротам, он зашел в дом к Стефану фон Менцингену.

Появление Антона Грабера было полной неожиданностью для хозяина. Кратко уведомив его о предложении маркграфа ротенбургскому магистрату, Грабер прямо перешел к цели своего посещения.

— Прежде всего, уважаемый господин рыцарь, я должен заверить вас в неизменной к вам милости его княжеского высочества господина маркграфа. По его приказанию мною отправлены в имперский верховный суд все документы, письма и свидетельские показания, могущие сослужить вам службу в этом столь прискорбном креглингенском процессе.

Стефан фон Менцинген в знак признательности пожал ему руку, но тот заявил:

— Не меня следует благодарить, а его высочество. Он никогда не забывает верных слуг. В наши тяжелые времена добрый совет дороже золота.

Рыцарь фон Менцинген прижал руку к груди и заверил посла, что он всегда рад услужить его княжескому высочеству.

— Хотя, конечно, мое мнение едва ли может иметь какой-либо вес, коль скоро его высочество располагает таким замечательным советником в вашем лице, господин Грабер.

Посланец попытался изобразить улыбку на своем холодном лице и отвечал:

— Лишь скудость моих средств, почтеннейший рыцарь, препятствует мне воздать вам той же монетой в меру ваших высоких заслуг. Однако мне пора в обратный путь! Нисколько не сомневаюсь в том, что магистрат не будет в состоянии собственными силами подавить восстание. Почему же он отказывается от помощи моего государя?

— Timeo Danaos et dona ferentes[87]. Магистрат опасается, чтобы помощь его высочества не оказалась дарами данайцев, — отвечал рыцарь, улыбаясь из-под закрученных вверх усов. — Призвать господина маркграфа недолго, а вот как с ним расстаться потом — это совсем иной разговор. Поэтому из двух зол магистрат выбирает, как ему кажется, меньшее.

— Так я и полагал! — воскликнул посланец. — Но ведь общие интересы господ советников диктуют необходимость скорейшего подавления мятежа. Эти так называемые вольные города с их карликовыми правительствами — заноза в теле империи.

— Трудно, конечно, совместить благо горожан с правлением патрициата, — задумчиво проговорил Стефан фон Менцинген. — Единственное спасение для них — твердая рука, не связанная никакими родственными интересами. Высшим законом должно быть общее благо.

— Бесспорно. Но каков же ваш совет, господин фон Менцинген?

Рыцарь закрыл глаза и медленно погладил усы. Молчание длилось долго. Антон Грабер терпеливо ждал, пока фон Менцинген, все еще не поднимая век, не заговорил:

— Стремиться к лучшему свойственно всем, но достичь цели — удел немногих. Сейчас неподходящий момент выжигать каленым железом застарелую болячку, которую никакие лекарства не берут. Терпение, господин советник, терпение! Пусть маркграф неустанно предлагает свою помощь магистрату. Недалеко то время, когда досточтимые господа, прижатые к стенке, будут рады ухватиться за протянутую им руку.

— Совершенно справедливо, — немного подумав, отвечал Грабер. — Примите мою искреннюю благодарность. А засим прощайте. Мое дальнейшее пребывание в городе может вызвать подозрения.

— Не откажите повергнуть к стопам его княжеского высочества заверения в моей нижайшей преданности, господин Грабер, — с низким поклоном произнес рыцарь Стефан.

Оставшись один, он раздул щеки и несколько раз подряд медленно кивнул головой. Он был удовлетворен.

Зато ни тени удовлетворения нельзя было прочитать на лицах тринадцати членов внутреннего совета, собравшихся на следующий день, чтобы обсудить вопрос о том, как прийти к полюбовному соглашению с крестьянами. Их толкала на это осторожность, так как ротенбургские крестьяне не только могли выставить семьсот — восемьсот человек, хорошо вооруженных и умеющих владеть оружием, но и чувствовали себя в своих деревнях, за крепкими палисадами, колючими изгородями и стенами погостов, как у Христа за пазухой. Правда, и горожане не уступали им в воинственности, и их цейхгаузы были полны оружия, но после отлучения Дейчлина и выступления Карлштадта на кладбище доверие магистрата к зажиточным слоям сильно пошатнулось. К тому же, как это всегда бывает в тревожное время, отовсюду ползли зловещие слухи. Рассказывали о заговорах, целью которых было ни больше ни меньше, как умерщвление всех членов магистрата. Нечистая совесть легко поддается страху.

Эренфрид Кумпф открыто высмеивал эти слухи. «Введите Реформацию, — крикнул он ратсгерам, — и всем разногласиям и раздорам будет положен конец».

Но большинство членов внутреннего совета воспротивилось этому еще яростней, чем обычно. Тут поднялся ратсгер Иероним Гассель, — лицо его было пасмурно, брови надменно изломлены, — и предложил завербовать в качестве ратников ремесленных подмастерьев с оплатой по гульдену в неделю. Но Эразм фон Муслор посоветовал прежде всего опросить горожан, готовы ли они оказать поддержку магистрату. Для этого надо их созвать в ратушу, но не всех сразу, а отдельно каждый из шести кварталов, на которые делился город.

На следующее утро в большом зале городской ратуши собрались оба совета, и для начала были вызваны жители первого, самого аристократического квартала, включавшего Дворянскую улицу и Дворянскую площадь. Вместе с ними явился и Стефан фон Менцинген, хотя он еще и не был восстановлен в правах гражданства. Каждого из бюргеров вызывали поименно, и первый бургомистр предлагал ответить по чести и совести, готов ли тот оказать поддержку магистрату в подавлении восставших крестьян. Уже двадцать пять горожан стали на сторону магистрата, как вдруг раздался зычный голос фон Менцингена:


Горожане приносят присягу магистрату

Гравюра начала XVI в.


— Что вы делаете? Вы рабы или граждане? Зачем очертя голову катиться в пропасть? Вы хотите стать убийцами своих братьев? Остановитесь, одумайтесь!

Бюргеры смутились. И в самом деле, совет был не плох. Фон Менцинген не переставал кричать: «Уйдем отсюда!» — и скоро в зале не осталось никого, кроме этих двадцати пяти, и даже из их числа выступил седовласый Лингард Шток и взмолился:

— Господа, я глухой и хилый старик. Вряд ли я гожусь на такие дела. Прошу вас, увольте меня!

И с этими словами он присоединился к остальным, кто последовал за Менцингеном в соседний зал, где обычно заседал уголовный суд.

Это был просторный, очень высокий зал с великолепным резным потолком и квадратными окнами, выходящими на запад. Место для суда было отделено каменным барьером тонкой работы. Из камня же было и высокое кресло судьи и две скамьи по обе стороны для присяжных заседателей. Противоположную стену украшал колоссальный имперский орел, а рядом с ним, над дверью, висела плита со следующим изречением, начертанным готической вязью:

Речь одного человека — полуречь.

Нужно выслушать обе стороны.

На той же стене была красочная мозаика с двустворчатыми ставнями, изображавшая сцены Страшного суда.

По предложению фон Менцингена горожане потребовали от магистрата, чтобы он изложил свои пожелания письменно, для тщательного их обсуждения. Зал между тем наполнялся все больше и больше; сторонники Менцингена за шесть недель постарались, чтобы члены обоих советов остались в одиночестве. Перед зданием ратуши собралась огромная толпа горожан, запрудившая Дворянскую улицу и площадь. На площади слепой монах призывал к братскому союзу с крестьянами. Ни одна мастерская в городе не работала, и в толпе было много подмастерьев. Больше всего их собралось возле цеха суконщиков, объединявшего не только ткачей, но и чесальщиков, прядильщиков, стригальщиков и красильщиков. У каждого из них на боку висел меч, и все они, видимо, были в отличном расположении духа. Каспар Эчлих не переставал веселить толпу своими шутками.

В зале суда Стефан фон Менцинген обратился к мастерам и бюргерам:

— Неужели вы хотите поступить во вред себе, лишь бы сделать угодное магистрату, который притеснял нас до сих пор и будет притеснять еще нестерпимей? Следуйте за мной, я укажу вам путь к освобождению! Отвечаю в том перед императором и государством!

Гордая осанка этого стройного, несколько склонного к полноте человека, огонь его больших черных глаз и смелая речь захватили собравшихся. Его предложение избрать для защиты народных интересов комитет выборных, обладающий такими же правами, как и магистрат, было принято единодушно.

— Комитет должен не только разбирать жалобы, — продолжал Менцинген, — хотя и это важно, разве магистрат когда-либо прислушивался к жалобам граждан? Комитет должен возглавить управление, разделив власть с магистратом, разрешать споры между ним и гражданами, наблюдать за его действиями, контролировать финансы и ведать охра ной города.

Вслед за ним многие взяли слово, чтобы поддержать его предложение, и в один голос говорили о необходимости создания комитета и важности его задач, причем каждый старался в подтверждение своей правоты приводить примеры из собственной практики. Для многих это было долгожданной возможностью высказать открыто все обиды и несправедливости, которые до сих пор приходилось таить в душе. Это еще больше подлило масла в огонь. Когда приступили к избранию комитета из сорока двух человек, соответственно их числу во внешнем совете, в зал проникла весть о том, что в город прибыл гонец от маркграфа Казимира с письмом, адресованным магистрату.

— Вот как! — громовым голосом вскричал рыцарь фон Менцинген. — Он везет письмо с обещанием маркграфа прийти и овладеть городом. Магистрат письменно обращался к нему с просьбой о помощи. Берегитесь, рейтары уже приближаются.

— К воротам! К воротам! — закричал дубильщик Иос Шад и Лоренц Кноблох.

— Ключи — комитету! — крикнул фон Менцинген вдогонку тем, кто бросился к дверям.

Минутное замешательство в зале суда сменилось яростным возбуждением. «Измена!» — кричали одни. «Теперь ясно, чего может ждать город от магистрата!» — вторили им другие. «Все они предатели!» — гремел сапожник Мельхиор Мадер. Ганс Кретцер потребовал выгнать ратсгеров вон из ратуши, а пекарь Ганс Леопольд среди все возраставшего шума закричал: «Выбросить их из окон!» Стараясь перекричать всех, мясник Фриц Дальк вопил: «Бей их, коли!»

Еще миг, и они ринулись бы в зал заседаний магистрата, но в это время по просьбе ратсгеров, встревоженных криками и шумом, к разбушевавшимся бюргерам смело вышел почетный бургомистр Эренфрид Кумпф, стал на скамью шеффенов[88], и при виде его толпа, уважавшая Кумпфа за честность и приверженность к протестантскому учению, несколько притихла и дала ему возможность говорить. Он кратко рассказал, что маркграф Казимир сегодня уже вторично предлагал свою помощь против крестьян, но что его предложение было отклонено магистратом.

— Рассказывайте басни! За дураков нас принимаете! — крикнул ему фон Менцинген. — Покажите нам письмо маркграфа и ответ магистрата! — Эренфрид Кумпф протянул ему оба документа. Все было действительно так, как он говорил.

— Хорошо, — сказал фон Менцинген, — если магистрат желает по-честному договориться с крестьянами, то мы, комитет выборных, готовы пойти ему навстречу.

Присутствующие громко выразили свое одобрение, и Кумпф удалился, чтобы передать это предложение магистрату.

Пока в ратуше продолжались выборы комитета, толпа, руководимая Кретцером и Кноблохом, устремилась ко всем четырем городским воротам и заперла их. Каспар со своими товарищами по цеху поспешил к Родерским воротам; оттуда они двинулись налево, вдоль городской стены, и, остановившись перед Женской башней, забарабанили в дверь кулаками и рукоятями мечей. За решеткой в оконце средней части башни показалась седая борода тюремщика. Каспар крикнул, чтобы он отворил дверь.

— Что такое? Кого это принесло? — спросил тот, глядя вниз.

— Отвори! — повторил Каспар. — Да пошевеливайся, чертова перечница!

Старик недоверчиво смерил взглядом Каспара и его товарищей и исчез. Но дверь не отворилась.

— Погодите немного! — крикнул Каспар и побежал к себе домой, благо до дома было всего несколько шагов. Через минуту он вернулся с топором и так яростно набросился на калитку, что только щепки полетели. В окне опять показалась седая борода.

— Что ты делаешь? Чего тебе надо? — завопил старик.

— Выпусти Кэте Нейфер! — закричали хором молодые подмастерья. Каспар же между тем не переставая работал топором. От Родерских ворот на шум подошла новая толпа, и многие кричали:

— Подавайте нам Кэте!

Тюремщик словно онемел. Прильнув лицом к решетке, он все смотрел вниз, направо и налево, и никак не мог понять, как могло такое твориться среди бела дня и почему ни один из стражников сюда и носу не кажет. Но стражников не выпускали из казармы в городском замке: так приказал господин Эразм, чтобы избежать столкновений с горожанами и возможного кровопролития.

— Не хочет старый барсук выползти из норы. Видно, придется выкурить его оттуда, — раздался чей-то голос внизу. Вслед за тем тюремный страж услышал одобрительные возгласы, треск и грохот. Подмастерья сломали лестницы, которые вели на куртину с обеих сторон башни, и старик увидел, что они складывают обломки перед дверью. Ясно дело, эти молодцы собираются его зажарить. Душа ушла у него в пятки.

— В последний раз говорю. Отопри, если тебе жизнь дорога! — крикнул, запрокинув голову, Каспар. Лицо старика исчезло за решеткой. Наступила полная тишина. Потом заскрежетал замок. «Ура! Ура!» — заликовали подмастерья. В мгновенье ока обломки лестницы были отброшены в сторону, и Каспар первым ринулся на башню, схватил старика за шиворот и, чуть не вытряхнув из него душу, Закричал:

— Где она? Где Кэте? Отвечай!

— Да вы что, все сбесились? — заикаясь, пробормотал старик. — Ладно, ладно, только пустите.

И он стал подниматься по каменным ступенькам витой лестницы, однако недостаточно быстро для Каспара, который с товарищами следовал за стариком по пятам, нещадно толкая его в спину. На третьем этаже тот остановился перед низкой и узкой дверью и отодвинул тяжелый засов. Свет ударил Каспару в глаза, и он различил в крошечной каморке лишь какую-то темную фигуру. Она бросилась к нему. Он услышал голос Кэте, назвавшей его по имени, и ее руки обвились вокруг его шеи.

У Каспара закружилась голова, и он не мог вымолвить ни слова. Его сильные руки подхватили Кэте, и он понес ее по лестнице вниз, заливаясь радостным смехом. Когда он вынес ее на улицу, их встретила ликующими возгласами толпа.

— Ну вот, ты и свободна! — произнес он, поставив ее на ноги, потом взял девушку за руку и повел домой. Окружавшая их толпа постепенно начала расходиться.

Кэте все еще молчала. Войдя через сени в комнату, она провела ладонями по лицу, глубоко вздохнула и, взяв своего двоюродного брата за руки, сказала:

— От всего сердца благодарю тебя, Каспар. Только давай поскорей выберемся из города.

— Дело не к спеху, отдохни сначала да малость поешь, — успокаивал он ее и уже направился было на кухню к старой Гундель, служанке, которая вела у них в доме хозяйство, чтобы распорядиться насчет еды, но Кэте удержала его:

— Тюремщик поднимет шум, и они схватят меня опять, — с волнением в голосе сказала она. — Они ведь знают, где меня искать. Каспар, теперь мне хочется жить. Я видела, как брат вместе с оренбахцами выступил вооруженный с головы до пят. Значит, началось не на шутку… Но тебя ждет расплата за мое освобождение.

— Как я рад, Кэте, что ты хочешь жить! — воскликнул Каспар, глядя на нее влюбленными глазами. — Конечно, это чучело из башни не станет молчать, но сейчас начальство потеряло голову и ему не до тебя. Утопающий думает только о себе.

И Каспар рассказал ей обо всем, что произошло в городе после ее ареста, о том, как оренбахцы, после неудавшейся попытки Симона освободить ее, подняли восстание.

— Смешно и подумать, как твое личное горе вымещается на всех этих господах. Убили бы меня тогда, некому было бы и пожалеть, — закричал он, поддавшись ревности, внезапно зашевелившейся у него в груди.

Кэте с укоризной посмотрела на него.

— Как ты можешь так говорить! Да я никогда в жизни но забуду о том, что ты для меня сделал, на что решился.

Она протянула ему руку, и он, краснея, крепко сжал ее в своих руках.

— Неужто нам нельзя выйти из города, пока не стемнеет, Каспар? Мне так хочется поскорей попасть домой.

— Придется немного потерпеть; пожалуй, до утра, — отвечал он, не выпуская ее руки. — Менцинген велел запереть ворота и никого не пропускать. А вблизи города рыщет маркграф Ансбахский, норовит ворваться к нам. Подождем, пока вернется из ратуши отец. Он расскажет, что там творится, а до тех пор посидим здесь, как мыши в ловушке. А вот за салом дело не станет. Садись-ка в это дедушкино кресло, я принесу тебе чего-нибудь пожевать.

Тихонько вздохнув, она покорилась. Чтобы избавить Кэте от расспросов любопытной Гундель, он решил накормить ее сам. На смуглых щеках девушки появлялись лукавые ямочки, когда он тащил из кухни то окорок, то хлеб, то нож, то тарелку, то глиняный кувшин с вином — всё в отдельности. Он был не ахти каким умелым кравчим и сам подсмеивался над своей нерасторопностью.

— Ну, знаешь, в тюрьме меня не очень-то баловали, — утешала она Каспара. — Еда была так отвратительно и грязно приготовлена, что я предпочитала жить впроголодь.

Зато теперь ей все казалось таким вкусным, и Каспар, глядя на нее счастливыми глазами, чувствовал, что к нему возвращается способность шутить. Он уже не раз заставил улыбаться ее побледневшие губы, разучившиеся смеяться со времени смерти Лаутнера. Оба забыли об опасности, угрожавшей им, и Кэте, после всего пережитого, ощутила, что ледяная корка, сковавшая ее сердце, растопилась. И от ее мягкой счастливой улыбки на Каспара повеяло дыханьем весны.

Стук в дверь, предусмотрительно запертую Каспаром, вернул их к действительности. Он подошел к окну, за которым уже сгущались сумерки.

— Это мой старикан, — успокоил он Кэте, подбежавшую к окну с ножом в руке. Она положила нож обратно на стол.

— Вот не думал, что наша птичка уже здесь! — воскликнул Килиан Эчлих при виде племянницы таким веселым голосом, какого сын его сроду не слыхал.

— Закрой ставни, Каспар, да принеси нам свету в заднюю комнату. Возле дома шатается какой-то незнакомец, очень подозрительный с виду. Пережди у нас до утра, девочка. Я тебя не выпущу на ночь глядя. Не ровен час. Напорешься, чего доброго, на маркграфовых лазутчиков.

Он взял со стола кружку и основательно к ней приложился.

— А впрочем, сдается мне, магистрат будет сам не рад, если тебя схватят стражники, — продолжал он, переходя в комнату, выходящую во двор, где Каспар зажег светильник. — Магистрату теперь хочется быть в ладу с нашим братом, крестьянином.

С хитрой улыбкой он опустился на лавку возле стола. Каспар, онемев от изумления, не сводил с него глаз. Куда девался ею угрюмый, мрачный вид?

— Да, да, гляди, гляди на меня получше, — продолжал бодро старик. — Ты знаешь, кто перед тобой? Член городского комитета. Кретцер, Леопольд, Шад, Кноблох, Керн-печатник, учитель латыни, да старый ректор Бессенмайер тоже там. А Менцинген — наш председатель. Ну, что скажешь? Завтра по требованию нашего комитета магистрат отряжает послов к бретгеймским крестьянам. «Только никакого насилия!» — сказал здесь, у меня в доме, наш уважаемый Эренфрид Кумпф. Само собой, никакого, отвечал я ему, но право остается правом. И уж теперь я своего права добьюсь.

— Но это дерево придется хорошенько потрясти, прежде чем с него посыплются плоды, — ехидно заметил Каспар.

Старик, погрозив ему кулаком, заметил:

— А ты что думаешь, у нас, ротенбургских цеховых мастеров, не хватит силенок, чтобы как следует потрясти дерево?

Глава четвертая

Ранним утром Кэте вместе с Каспаром и его отцом покинула гостеприимный кров Эчлихов. Чтобы ее не узнали, она закуталась с головой в большую шаль служанки Гундель. Прежде чем выйти из дома, Каспара послали на разведку. По совету старика Эчлиха они не пошли прямо к Воротам висельников, где скорей всего могли подстерегать Кэте сыщики, но избрали окружной путь через Кузнечную улицу, мимо Башни Зибера, к Госпитальным воротам, через которые должно было выехать посольство к крестьянам. Старый Эчлих рассчитывал на то, что у Госпитальных ворот будет толпа любопытных и что Кэте с Каспаром будет легче этим путем выбраться незамеченными из города. И он не ошибся. Когда послышался топот копыт и все внимание толпы и стражников устремилось к Башне Зибера, Кэте со своим спутником проскользнула на мост, опущенный незадолго перед тем. Перейдя на противоположную сторону рва, они свернули налево и зашагали по узкой тропинке через поля.

Тут Кэте повернулась лицом к своему двоюродному брату, и в глазах ее сияла радость освобождения. Девичье сердце ликовало при виде этой безбрежной шири лугов и полей, зелеными волнами уходивших на северо-восток. Ночью прошел дождь, мартовский дождь. Для крестьянина он все равно что золотая пыль, и ярче зазеленели всходы, напилась влагой каждая былинка, засверкали алмазной россыпью поля. На деревьях набухли почки; терновник покрылся ярко-зелеными листочками.

Сердце в груди Кэте ликовало, состязаясь с жаворонками в поднебесье, а из Ротенбурга, через подъемный мост, выезжали люди, стремившиеся задобрить крестьян, чтобы тем самым выбить у них из рук оружие. Под аркой Госпитальных ворот конь Георга Берметера, избранного вместе с Иеронимом Гасселем в посольство от внутреннего совета, поскользнулся на мокрой мостовой и упал. Дурное предзнаменованье. Лоренц Кноблох, бледное лицо которого еще хранило следы ночного кутежа, громко воскликнул: «Кто высоко возносится, тот низко падает».

Валентин Икельзамер, вошедший вместе с гончаром Мартином Гуфнагелем и сапожником Иосом Шадом в посольство от комитета выборных, бросил на Кноблоха неодобрительный взгляд. Кноблох лишь язвительно засмеялся, и ратсгер Гассель ощутил острое желание влепить ему здоровую затрещину. Трактирщик Кретцер, включенный в депутацию из-за своего родства с Большим Лингартом, чтобы провести посланцев города к крестьянам, гнусаво затянул:

Покорись, брат Гензель, покорись,

Зла не одолеешь, не трудись.

Терпи, бедняга, все пройдет,

Ненастье злое свое возьмет.

Покорись, друг милый, покорись,

Зла не одолеешь, не борись,

Терпи, бедняга, все пройдет,

Беда лихая свое возьмет.

Покорись, брат Симон, покорись,

Зла не одолеешь, не борись,

Терпи, бедняга, все пройдет,

Жена ведь злая свое возьмет.

Депутации не пришлось доехать до Бретгейма. Около деревни Гебзатель она наткнулась на крестьянский лагерь. В отряде было немногим более ста человек. Вел их Леонгард Мецлер. Вероятно, под впечатлением их немногочисленности ратсгер Иероним Гассель дал волю своему грубому высокомерию и, подъехав к крестьянам, обратился к ним с речью, хуже которой трудно было придумать. Он не находил достаточно крепких слов, чтобы заклеймить бунтовщиков. Если они сейчас же разойдутся по домам, заявил он, не обращая внимания на ропот, поднявшийся среди окружавших депутацию крестьян, то магистрат всемилостивейше дарует им прощение. В противном случае им не сносить голов. Если же у них есть жалобы, пусть обращаются в имперский верховный суд.

Но уже многие поколения крестьян познали на своем горьком опыте, как трудно добиться справедливости от этого суда. Ответом Гасселю были гневные возгласы и злобный смех. Леонгард Мецлер, угрожающе сверкнув мрачным взглядом, спросил:

— Это что же, мнение всего ротенбургского магистрата?

— Да, — отвечал Иероним Гассель.

— Так говорит лиса! — крикнул Мецлер, и все крестьяне, звеня оружием, закричали, чтобы ратсгер убирался подобру-поздорову.

Валентин Икельзамер и другие члены комитета смешались с толпой и, переговорив с крестьянами, сумели их успокоить.

— Нет, нет, — заявил Икельзамер, — ратсгер высказал лишь свое собственное мнение. Магистрат желает обсудить с вами ваши требования в мире и братском согласии.

— Вот это другое дело, — отвечал Леонгард Мецлер. — Никакого зла против общины мы не замышляем. А что у нас есть кой-какие жалобы на магистрат, это и вам самим ведомо. Пусть он предоставит нам свободный въезд в город на один день, не то мы прибегнем к более решительным мерам.

Георг Берметер заверил их, что пропуск им будет предоставлен, и обе стороны мирно разошлись. Но не успела депутация достичь Экардсдорфа, как члены комитета выборных поскакали обратно к крестьянам, и ратсгеры прождали их в трактире целых пять часов.

Крестьянский лагерь в Гебзателе был лишь арьергардом большого отряда крестьян, присягнувших в Бретгейме «Двенадцати статьям». Симон Нейфер с односельчанами той же ночью отправился обратно в Оренбах. Большой Лингарт с главными силами последовал за ним в ближайшую ночь. В другие деревни, жители которых еще медлили с выступлением, спешно были отправлены гонцы, чтобы побудить их к действию. Сборным пунктом была назначена деревня Рейхардсроде.

Один за другим прибывали на сборный пункт все новые вооруженные отряды. Пришли и айшгрундские крестьяне под водительством седовласого мельника Иорга Бухвальдера.

Во главе многих общин шли их священники; из Лейценброна явился приходский священник Лингарт Деннер вместе с пономарем. Священники не только читали проповеди в лагере, но и служили крестьянскому делу своим советом и пером.

Среди собравшихся в Рейхардсроде были влиятельные и сведущие в военном деле люди, например Георг Тейфель из Шонаха и Фриц Нагель, шекенбахский амтман[89], обучавший крестьян военному строю и фехтованию. К восставшим присоединились с распущенными знаменами крепостные многих окрестных феодальных владетелей; из лесов и тайных убежищ пришло немало беглых крепостных и людей, объявленных вне закона. Всех их принимали в евангелическое братство.

Вместе с последними пришел и злосчастный Конц Гарт, одичавший в жестокой нужде. Его пасынка не было с ним: он отдал мальчика в поводыри слепому музыканту. Бродя по деревням, слепец играл на волынке и пел, и его песня, рассказывавшая о трагической участи Конца Гарта и гибели его жены и детей, трогала до слез женщин и зажигала гневом сердца мужчин.

Какой-то странствующий школяр, услышав однажды на постоялом дворе в Гейдингсфельде от заглянувшего туда по пути в Вюрцбург коробейника Криспина Вёльфля печальную историю крепостного, изложил ее в стихах, а слепец сочинил мелодию. Совсем иная мелодия неслась из кузниц Рейхардсроде и окрестных сел, где ковали копья, точили косы и изготовляли железные колотушки и острые шипы для цепов по заказу крестьян.

И в Оренбахе, где старостой остался Вендель Гайм, звенели удары молотов о наковальни. Каспар с Кэте услышали эту музыку еще на околице.

— Это нас колокольным звоном встречают, — пошутил Каспар. Но истинную причину они узнали, лишь придя в усадьбу Симона. Прижав к сердцу отца, невестку и приласкав детей, Кэте предоставила Каспару рассказать историю ее освобождения, а сама побежала в свою комнату, чтобы хорошенько вымыться и переодеться — впервые после ареста. Когда она потом вернулась в своем лучшем наряде, с тщательно причесанными светло-русыми волосами, она показалась Каспару прекрасной и свежей, как майское утро. Усевшись рядом с отцом, она взяла его узловатую руку в свои ладони и молча слушала рассказы старика и невестки обо всем, что произошло в деревне за время ее отсутствия. Каспар не сводил с нее глаз, и она, вся зардевшись, улыбалась ему. Может быть, она и ничего не слышала из того, что говорилось; ее глаза скользили с предмета на предмет в просторной комнате, и в них сияла радость возвращения. Когда к обеду пришел работник Фридель, он потряс ее руку и сказал:

— Ну, слава богу, что ты вернулась. С тех пор как хозяин в Рейхардсроде, ты нам нужна как воздух. Теперь мы и без него справимся.


Стража у пороховых бочек

С гравюры Г. 3. Бегама


Каспар был в ударе, и за обедом царило веселье, какого уже давно не видели в этом доме. О бурных событиях вспомнили только тогда, когда он собрался уходить. Он решил вернуться в Ротенбург, несмотря на угрожающую ему опасность. Его не смогли удержать даже уговоры Кэте, от которых у него стало тепло на душе.

— А ты бы пожалела, если бы меня сцапали? — спросил он, лукаво покосившись на нее. — Да нет, им теперь не до меня, у них есть дела поважнее. А мне нужно домой до зарезу. Работа стоит. Старику моему теперь недосуг. Он ворочает государственными делами в комитете.

Рассмеявшись, он вдруг обнял Кэте за талию. Она поцеловала его прямо в губы и оттолкнула.

— Это — моя благодарность, — сказала она, вырвавшись из его рук.

— Как божья благодать! — воскликнул он, и в его возгласе прозвучали и радость и досада.

Вскоре после его ухода из деревни вышла и девица Аполлония. Но она не пошла по большой дороге, а направилась влево, по тропинке, которая вела в Эндзее через лес.

Каспар благополучно добрался до города и узнал, что там неблагополучно. Накануне ночью во дворе часовни пречистой девы Марии, которую когда-то освятил доктор Дейчлин на территории бывшего еврейского кладбища, кто-то отбил голову и руки у распятого Христа. Утром в долине Таубера мельники разграбили прекрасную старинную часовню Кобольцельской божьей матери, выбили витражи художественной работы, разбили вдребезги алтарь, образа и церковную утварь и побросали все это в реку. Днем были беспорядки и в самом городе. Горожане врывались в дома католического духовенства, оскорбляли священников и требовали вина.

Потом было получено известие, что жители города Мергентгейма восстали под предводительством Фрица Бютнера и осаждают замок гроссмейстера Тевтонского ордена и что, несмотря на укрепления, замок не удержится, если Ротенбург не пришлет помощи.

С горькой усмешкой протянул это письмо Эразм фон Муслор второму бургомистру. Помощь! Легко сказать! А откуда ее взять? И пока они совещались, уже в сумерки, прибыл гонец от эндзейского шультгейса. Он прислал подробное донесение о крестьянском лагере в Рейхардсроде. У фон Верницера, как видно, были свои шпионы в крестьянском стане. К восставшим крестьянам, по его словам, только что пришли с развевающимися знаменами крепостные юнкеров фон Розенберга и фон Финстерлора, так что теперь их собралось по меньшей мере тысячи четыре. Крестьян, которые отказывались присоединиться к восставшим, принудили силой. Бунтовщики разграбили дома уклонявшихся, а у священников отняли подводы с вином. Замок рыцаря Каспара фон Штейна разграбили дочиста. Всю добычу крестьяне передают в ведение своего казначея-провиантмейстера, который продает ее, и выручка поступает в общий котел. Из этого котла оплачиваются поставщики съестных припасов, трактирщики, гонцы и все прочие. Пока что крестьяне никого не тронули, никого не лишили свободы и жизни. Особой запиской фон Верницер сообщил о том, что бежавшая из ротенбургской башни Кэте Нейфер находится в Оренбахе, в доме своего брата.

— Если это ему известно, почему он ее не арестует? — воскликнул Конрад Эбергард. — Уже не говоря о том, что эта девка преступница, следовало бы держать ее как заложницу, чтобы усмирить ее братца. Нужно заполучить ее назад.

— Чтобы тем самым еще пуще раздразнить крестьян? Боюсь, что Верницер угодит в осиное гнездо. Поспешишь — людей насмешишь. Но чтобы дожить до завтра, нужно уберечь свою голову сегодня, — отвечал фон Муслор.

На следующий день опять разразилась буря. Подхваченный ею Эренфрид Кумпф явился утром со своими единомышленниками в собор св. Иакова, согнал с кафедры священника, сбросил требник с алтаря и выгнал вон причетников. Даже он, всегда предостерегавший всех от насилия, прибегнул во имя истинной веры, может быть даже не отдавая себе в том отчета, к насильственным действиям. После этого он благоговейно прислушивался к торжественным звукам органа, наполнившим своды церкви воинственной мелодией протестантского гимна «Господь — наш оплот несокрушимый».

С того дня католическое богослужение в соборе св. Иакова прекратилось, вскоре и часовню пречистой девы на бывшем еврейском кладбище сровняли с землей.

Горожане и друзья проводили Эренфрида Кумпфа из церкви до городской ратуши. Многие из членов внутреннего совета встретили его злобными взглядами. Но лицо почетного бургомистра сияло таким торжеством и такой юношеской радостью, что никто не решился обрушиться на него. Даже Конрад Эбергард не осмелился на это, памятуя о предстоящем прибытии крестьянской депутации из Гебзателя. Ее предводитель, Леонгард Мецлер, полагаясь на охранную грамоту, сам принес жалобы крестьян. Стефан фон Менцинген, председатель комитета выборных, выложил эти жалобы перед магистратом.

На печати, скреплявшей крестьянскую грамоту, был изображен плуг, цеп и вилы крест-накрест, а внизу — башмак и дата «1525 год». Вращая своими черными глазами, Стефан фон Менцинген прощупал ими каждого из членов магистрата и стал читать жалобы крестьянских общин. Они писали, что притеснения, противные богу, евангельскому слову и любви к ближнему объединили их, крестьян, в братский союз; они отягощены податями, налогами, посмертным отобранием[90] и другими поборами, а также недавно введенными копытным и питейным сборами и всякими иными повинностями. Не позорно ли, что в ротенбургских владениях никто не в состоянии иметь собственную корову? Ведь все они веруют в единого, истинного и вечного бога, все крещены одинаковым крещением и все уповают на грядущую вечную загробную жизнь. А лукавый с помощью тысячи уловок ввел среди христиан гнусный обычай, в силу которого один человек может быть собственностью другого. Составим же единое тело, единую духовную общину, главой которой да будет наш спаситель Христос.

В не меньшей степени они отягощены большой и малой десятинами, между тем как многие священники даже не живут в своих приходах и ровным счетом ничего не делают, а только через своих капелланов опутывают народ ложью и обманом и дерут с него семь шкур. Тех, кто действительно трудится для блага своих прихожан, крестьяне готовы вознаграждать, но те, кто ничего не делает, не должны ничего и получать. Дальнейшие жалобы на обременительные пошлины и на другие несправедливости они изложат позже.

— Досточтимые и милостивые господа, — сказал фон Менцинген, положив грамоту на стол перед ратсгерами, — вы слышали, в чем состоят жалобы крестьянства, справедливости коих, к сожалению, невозможно отрицать. Комитет льстит себя надеждой, что вы удостоите их своим благосклонным вниманием. Учитывая всю серьезность создавшегося положения, он поручил мне предложить вам свое посредничество, дабы прийти к полюбовному соглашению. Крестьяне, наши братья по евангелической вере, приняли наше посредничество.

Воцарилась мертвая тишина. Ратсгер Леонгард Деннер взял было грамоту со стола, но, скользнув по ней взглядом, отбросил прочь, словно схватился за крапиву. Слишком хорошо знакомой ему рукой она была написана, рукой его сына Лингарта, священника Лейценбронского прихода. Тогда с большим достоинством поднялся с места бургомистр Эразм фон Муслор. Первым долгом он выразил комитету благодарность за предложенное посредничество. Однако магистрат полагает, что таковое вряд ли ему понадобится; он и сам договорится со своими подданными. На высоком челе рыцаря фон Менцингена от гнева вздулась жила. Но фон Муслор мягко продолжал, обращаясь к Леонгарду Мецлеру. Магистрат готов предать забвению мятеж и нарушение присяги, если крестьяне спокойно разойдутся по домам. Он рассмотрит их жалобы и поддержит перед имперским правительством и верховным судом.

Это был, хотя и в смягченной форме, тот же самый ответ, который уже дал крестьянам в Гебзателе Иероним Гассель.

Устремив на бургомистра мрачный взгляд из-под нависших бровей, Мецлер повысил голос.

— Мы не нарушили присяги, — но, почувствовав на себе взгляд фон Менцингена, он быстро овладел собой и уже совершенно спокойно, но без малейшего смирения, столь обычного в обращении крестьян к господам, продолжал: — Мы хотим, милостивые государи, лишь того, что не противно ни богу, ни любви к ближнему.

С этими словами он удалился.

— Господа, комитет обсудит ответ внутреннего совета, — угрожающим тоном произнес рыцарь фон Менцинген и, гордо выпрямившись, вышел вслед за Мецлером.

— Ну и попали мы в переделку! — засопел тучный ратсгер фон Винтербах. — И все это проклятая богом Реформация. Вонючее болото! Хуже чумы!

Эренфрид Кумпф вспыхнул и рванулся было вперед, но Георг Берметер успокаивающе взял его за руку, и Кумпф удовлетворился возгласом:

— Нет, Реформация — это могучий дуб, о который свиньи обломают себе зубы!

— Хотел бы я знать, — заревел Гассель, стукнув кулаком по столу, покрытому зеленым сукном, — какого дьявола мы не приняли предложение маркграфа?

Эразм фон Муслор выждал, пока атмосфера разбушевавшихся страстей несколько разрядится, и обратился к присутствующим со следующими словами:

— Когда варвары осадили древний Рим и пошли на приступ, сенаторы, сидя в своих курульных креслах, молча ждали конца. Они предпочли смерть унижению. Да, уважаемые господа и почтенные коллеги, мы не должны склоняться перед насилием; и даже если придется пойти на уступки крестьянам, то любые наши обещания нас ни к чему не обязывают, как вынужденные силой.

Господам из внутреннего совета эти слова пришлись по душе. Только Георг Берметер с сомнением покачал головой, а Эренфрид Кумпф, вне себя от негодования, встал, чтобы покинуть зал. Но глухой дребезжащий звук остановил его. Все насторожились. Да, сомнений не было, это гудел большой колокол над ратушей. Ратсгеры в тревоге переглянулись. Этот колокол обычно созывал горожан на сход во двор бывшей синагоги. Эренфрид Кумпф сказал:

— Ведь я предостерегал внутренний совет, когда еще было не поздно. Но боже меня упаси покинуть его в час опасности!

И заняв свое место за столом, он откинулся на высокую спинку кресла.

— Надо отдать должное Менцингену: он времени не теряет, — криво усмехнулся первый бургомистр.

То были последние громко произнесенные слова. Водворилась тишина. В ожидании депутации ратсгеры лишь время от времени перешептывались. Ждать им пришлось долго. Наконец слуга распахнул двери и объявил;

— Делегаты комитета выборных просят благосклонного внимания.

Эразм фон Муслор кивнул в ответ. Те из членов совета, которые расхаживали по залу или стояли, разговаривая, у окон, заняли свои места. В зал вошли Стефан фон Менцинген, Валентин Икельзамер, ректор латинской школы, и несколько членов комитета из бюргеров. Лица у них еще были красные от бурных дебатов во дворе бывшей синагоги. Как председатель комитета, слово взял фон Менцинген и своим зычным, раскатистым голосом произнес:

— Досточтимые, любезные и милостивые государи! Созванная комитетом городская община вынесла свое решение и объявляет его через своих делегатов. Принимая во внимание, что внешний совет представляет интересы всей общины, отныне он сольется с комитетом и вместе с ним будет заседать, совещаться и вершить дела управления. Для осуществления сего решения община дает обоим советам двадцать четыре часа сроку.

Ратсгеры с гневными восклицаниями повскакивали со своих мест, но первый бургомистр повелительным жестом призвал их к спокойствию. Его лицо оставалось холодным и невозмутимым.

— Советы обсудят ваше предложение. Продолжайте! — сухо заметил он.

— Община требует, чтобы внутренний совет немедля приступил к рассмотрению жалоб крестьян и удовлетворил их требования, чтобы не доводить их до крайности. Внутренний совет должен безотлагательно уполномочить нас, комитет выборных, порешить дело с крестьянами миром. Таково желание общины.

— Не бывать тому! Никогда! — отрезал Конрад Эбергард, и большинство ратсгеров его поддержало.

— Господам жарко? Эй, вы там, откройте окна! — угрожающим тоном крикнул стоявший позади фон Менцингена дубильщик Иос Шад.

— На такое требование, господин рыцарь, совет никогда не даст своего согласия. Это невозможно, — решительно произнес Эразм фон Муслор.

— Если есть желание, то есть и возможность, — возразил старый рыцарь Бессермейер.

— Дело не в нашем желании. Ведь это касается не одного Ротенбурга, — продолжал первый бургомистр. — Нашими уступками мы подали бы дурной пример крестьянам соседних владений. Для нас будет сущим бедствием, если в других местах крестьяне станут ссылаться на пример Ротенбурга, и их владетели будут враждебно относиться к нашему городу.

— Ан нет! Как раз наоборот![91] — дерзко выпалил Лоренц Кноблох. — Жрать хлеб господа горазды, а вот испечь его — черта с два!

— Гром и молния! — крикнул ратсгер Гассель, весь побагровев от злости. — Надо проучить это немытое рыло!

— Поосторожней выражайтесь, досточтимый, не то комитет привлечет вас к ответственности за оскорбление его представителя! — загремел Стефан фон Менцинген. — Тем более что он прав. Кругом разгорается страшное пламя, и если город не найдет общего языка с крестьянами, это так ожесточит их, что всем нам несдобровать.

Тут торжественно прозвучал голос Эразма фон Муслора:

— Упаси нас боже без решения и приговора имперского суда поступиться хоть на йоту правами города, принадлежащими ему испокон веков.

— Quos Deus perdere vult, dementat prius![92] — пробормотал Икельзамер, а Килиан Эчлих воскликнул:

— Не выйдет! Уж который год, как я добился решения имперского суда в свою пользу, а магистрат до сей поры отказывает мне в моем праве.

— Истинная правда, — подтвердил фон Менцинген и, гордо выпрямившись во весь рост, продолжал:

— Магистрат своими несправедливыми и неразумными действиями навлек на город немало бед. Посему комитет выборных не может и не должен оставить его у кормила правления.

Эта неприкрытая угроза вызвала целую бурю. Все заговорили сразу, стараясь перекричать друг друга. Тогда поднялся с места Эренфрид Кумпф, который счел своим долгом прийти на помощь магистрату. Он знает человека, заявил он, который больше, чем кто-либо иной, способен установить мир между городом и крестьянством. Человек этот находится в его доме; его и нужно послать в качестве посредника к крестьянам.

— А кто же этот волшебник? — спросил Эразм фон Муслор.

— Доктор Карлштадт, — смело отвечал Эренфрид Кумпф.

При одном упоминании этого имени члены совета замерли от изумления. Только Конрад Эбергард разразился злобным смехом, а Эразм фон Муслор впервые потерял самообладание. Подскочив как ужаленный в кресле, он завопил, весь побагровев:

— Как, бесовский доктор не покидал города и находится в вашем доме! Да ведь он изгнан, под страхом тяжкого наказания! Как вы могли допустить, вы, член магистрата, столь грубое нарушение закона и вашей присяги? Как можно требовать от других уважения к решениям магистрата, когда вы сами, вы, облеченный самым высоким званием в городе, попираете их ногами! Ей-богу, это уж слишком!

Эренфрид Кумпф невозмутимо отвечал:

— Я взял на себя смелость, служа богу и божьему делу, взять его под свою защиту и дать ему убежище. Карлштадт благочестивый и несчастный человек, высокоодаренный и посланный нам самим богом, чтобы уладить разногласия между магистратом, городской общиной и крестьянством. Я сознаю свой долг перед магистратом, но не считаю себя обязанным поступать противно слову божьему и святому евангелию. Я — христианин и буду служить своему спасителю, доколе станет сил.

— Черт побери! Мы такие же христиане, как и вы! — вскричал, задыхаясь, тучный фон Винтербах, а Конрад Эбергард язвительно продолжил:

— Но мы не изгоняем из храмов священнослужителей и не оскверняем церквей иконоборством.

Тут все члены магистрата поднялись с мест и устремились к дверям, но почетный бургомистр преградил им дорогу.

— Я не могу вас отпустить, пока вы не отмените постановления о его изгнании.

— Не дождаться вам этого до скончания века, — отрезал Эразм фон Муслор. — Чего вы хотите? Навлечь на наш прекрасный город гнев и месть императора, князей и имперских сословий? Хотите, чтобы Карлштадт окончательно возмутил народ, как возмущал его повсюду, где жил и проповедовал? Обратитесь к комитету. Теперь власть в его руках.

— Это ваше последнее слово, господни бургомистр? — воскликнул Стефан фон Менцинген, разводя руками, скрещенными до того на груди. — Вот и прекрасно! Ручаюсь вам, господин Эренфрид, что комитет рассмотрит дело доктора Карлштадта и разрешит ему пребывание в городе, поскольку тот не нарушает закона.

— Но мы, магистрат, умываем руки, — заявил господин Эразм и вместе со своими коллегами вышел из зала заседаний.

Глава пятая

Фрау фон Муслор ждала мужа к обеду уже более часа. Откинувшись на спинку кресла и сложив пухлые руки на животе, она вертела палец о палец и тихонько вздыхала. Ее дочь сидела у окна, высматривая отца. Перед ратушей было скопище любопытных, ожидавших исхода совместного заседания обоих советов. Народ не расходился с самого утра. Взгляд бледно-голубых глаз Сабины, лениво пробежав по толпе ремесленников в рабочем платье, запрудившей обычно тихую Дворянскую улицу, скользнул по небу, где плыли легкие белые облачка, и остановился на аистовом гнезде на кровле ратуши. То было старое гнездо. В эту весну его обитатели, чей прилет так радует городскую детвору, вернулись ранее обычного. Один из них стоял на краю гнезда и деловито постукивал длинным клювом: он хлопотал над восстановлением старого дома, видно, немало пострадавшего от зимних бурь. На широко распростертых крыльях к нему подлетел другой и, покружив немного, опустился рядом. Быть может, он принес пищу или прутья для починки гнезда, а затем, оживленно шевеля своим красным клювом, стал рассказывать о том, что творится на белом свете.

Сабина смотрела на птиц, и ее взгляд, обычно равнодушный и скучающий, подернулся дымкой мечтательности, а может быть, и тоски. Ее подруга сидела в кресле, положив ногу на ногу, и читала летучий листок. Из-под ее темно-синего шерстяного платья, перехваченного в талии серебристым пояском, выглядывал кончик башмачка. Распущенные волосы темным ореолом обрамляли ее прекрасное лицо.

Отпечатанный в Нюрнберге листок повествовал о том, как юная супруга римского императора изменяла своему старику мужу и как неверной жене с помощью хитрости удалось обелить себя. Она заставила своего возлюбленного обнимать себя на глазах у обманутого мужа, а потом, когда ей пришлось положить руку в рот богине истины, вышла из этого испытания, не потеряв и пальца, после чего у старого императора отвалился его рог. Грубоватый поэт, видно, был великий женоугодник: он начинает свою поэму прославлением женщин и заканчивает советом императора не порицать женщин за то, что они превращают умных людей в дураков. Таков уж удел мужчин. Из-за любви к женщине впал в грех Адам, подверглась разрушению Троя, был умерщвлен Олоферн, ослеплен могучий Самсон. Любовь погубила Аристотеля, Александра Македонского, и Абессалома, и царя Давида, и даже мудрого Соломона.

Прекрасную Габриэлу нисколько не покоробила безнравственность безымянного сочинения, но все же она резким движением отшвырнула листок. Он напомнил ей о Максе Эбергарде, не поддавшемся ее чарам. Эта рана еще не зажила. Габриэла запрокинула голову и закрыла глаза, но вовсе не для того, чтоб отдаться любовным мечтам, К чему ей красота в этом жалком Ротенбурге, где ее преследуют вечные неудачи и огорчения? Красота, которая сулила ее честолюбию более широкую арену! Как рвалась она прочь из тесных стен родного города, где она задыхалась, не находя простора сжигавшим ее страстям. Здесь ей грозила такая же сонная неподвижность, в какую уже погрузилась ее подруга, покорно согласившаяся обручиться с фон Адельсгеймом, не питая к нему ни малейшей склонности. Здесь она превратится в такую же безвольную глыбу жира, погрязшую в житейских мелочах, как госпожа фон Муслор! Она готова была возненавидеть этих женщин за их любовь и заботы о ней. Ненужные путы!

— А вот идет отец и с ним господин Эбергард! — возвестила наконец Сабина и вышла распорядиться, чтобы для гостя поставили прибор. Эразм фон Муслор нередко возвращался с заседаний к обеду не один. Обремененный многочисленными обязанностями, он отдыхал только во время еды. Но его гости должны были довольствоваться скромным угощением. Он не был ни гурманом, ни кутилой, как какой-нибудь фон Менцинген.

Оба бургомистра пришли в довольно мрачном расположении духа. Господин Эразм хмурил свой узкий высокий лоб и с горькой усмешкой кривил тонкие губы. Острый взгляд стальных глаз господина Конрада казался еще жестче и не смягчился, даже когда он здоровался со своей прекрасной питомицей. Габриэла тоже держалась с ним холодно с тех пор, как он, несмотря на ее настояния, подал жалобу на Цейзольфа фон Розенберга.

— У тебя опять неприятности? — осмелилась обратиться к мужу робкая фрау фон Муслор.

— Могу сказать тебе, это уже не тайна, — ответил он, хмуря брови. — Внешний совет распущен, и на его место вступил комитет выборных.

— Избави нас боже! — в испуге воскликнула бургомистерша.

— Бог, может, и избавил бы нас, да сатана в образе фон Менцингена подбил на это внешний совет, — произнес Конрад Эбергард. — Если бы во внешнем совете заседали настоящие мужи! А то они сами взмолились, чтобы внутренний совет разрешил им сложить с себя обязанности.

— И внутренний совет согласился? — воскликнула Габриэла, и ее чувственные губы сложились в презрительную гримасу.

Опекун бросил на нее недовольный взгляд и, отчеканивая каждое слово, сказал:

— Внутренний совет, лишенный помощи извне, обезоруженный, припертый к стенке, уступил городской общине и комитету и, к величайшему прискорбию, удовлетворил требования общины, не рассуждая, что хорошо и что плохо, к спасению это ведет или к гибели.

— И нас ждет величайшее удовольствие, — прибавил хозяин, усаживаясь за стол, — приветствовать в качестве наших любезных коллег в магистрате пекарей, суконщиков, мясников, дубильщиков. Меня радует лишь одно, как, надеюсь, и вас, уважаемый друг: ровно через месяц наши полномочия истекают.

— И мы будем иметь счастье лицезреть неподкупного рыцаря фон Менцингена в роли бургомистра нашего славного города.

— Нет, этого нельзя допустить! — вся вспыхнув от гнева, вскричала прекрасная Габриэла.

— Увы, чем бы это ни кончилось, милое дитя, а дело оборачивается худо. Положение наше прискорбное, — отвечал господин Эразм, улыбаясь ее возмущению. — Мы не в состоянии ничему помешать. Швабский союз едва справляется со своими мятежными подданными, и рассчитывать на его помощь не приходится. Все мы пострадаем от этого мятежа, не исключая и тебя, Габриэла, а моей бедной Сабине придется ждать своего счастья до лучших времен, теперь не до свадеб.

— Бедняжка! — проговорила со вздохом фрау фон Муслор и нежно погладила руку дочери.

— О, я могу подождать, — с несокрушимым спокойствием возразила Сабина, на что последовала язвительная реплика Габриэлы:

— Такого счастья чем дольше ждать, тем лучше.

— Ты напрасно смеешься, моя красавица, — с упреком в голосе заметил ей опекун. — Мятеж не пощадит и тебя.

— А разве я уже это не почувствовала? — резко подхватила Габриэла. — Разве не благодаря мятежу девка, пытавшаяся меня заколоть, теперь издевается над правосудием, а освободившие ее подмастерья остаются безнаказанными?

— Ах, Габриэла, как ты неблагодарна? Ведь он спас твою честь! — с укоризной воскликнула ее подруга. — Ведь ты обязана этим молодому стригальщику.

— Его отец — член комитета. Может быть, ты потребуешь у него выдать нам, патрициям, этого молодого плебея, пренебрегшего твоей благодарностью, чтобы он понес заслуженное наказание? — насмешливо произнес господин Эразм и уже серьезно добавил: — Но если счет не оплачен, то он еще не уничтожен. И с этой девкой мы тоже рассчитаемся.

— Она просто сумасшедшая, — заметил, пожав плечами, господин Конрад, после чего фрау фон Муслор заявила, что в таком случае необходимо запрятать ее как можно скорее в Детвангский дом для умалишенных.

Габриэла промолчала. Гордость не позволяла ей признать, что Кэте потеряла голову от ревности. Мысль о том, что какой-то Ганс Лаутнер, человек, стоящий неизмеримо ниже ее, осмелился поднять на нее глаза, была ей нестерпима. Его любовь казалась ей оскорблением. При одном воспоминании о нем краска негодования выступала на ее щеках. Она мечтала взлететь высоко, как орел, а между тем все тянуло ее вниз. Страстное восклицание вырвалось из ее уст:

— Ах, как все это ничтожно! Все выжидают, высматривают, и никто не решается на подлинное большое дело!

Фрау фон Муслор и ее дочь в изумлении посмотрели на нее, а господин Эразм, улыбаясь, поглаживал усы. Только второй бургомистр резко и сухо заметил:

— В долине Таубера и в соборе св. Иакова уже дошло до большого дела. Готов поверить, что ты была бы довольна, если бы рыцари Башмака уничтожили религию, науку, цивилизацию — короче говоря, все блага культуры, которыми мы пользуемся, и не оставили бы ничего, кроме мерзости запустения. Это, по-твоему, называется делом?

— Но ведь это запустение неизбежно, если не появится человек дела, — воскликнула Габриэла, сверкнув глазами, — герой, подобный святому Георгию или Зигфриду из народных легенд, который победит дракона и отрубит ему голову.

— Чудес нынче не бывает, — небрежно промолвил опекун. А хозяин дома, хитро улыбаясь, заметил:

— Такой герой к нашим услугам хоть сейчас, остается только решить, как нам лучше быть изжаренными: на сковороде или на вертеле. Я имею в виду маркграфа Казимира.

И он слегка склонился перед гостем, который разжал свои тонкие губы в беззвучном смехе и, положив салфетку на стол, поднялся с места.

Дозорный на башне ратуши, казалось, только и ждал, когда кончится обед. Едва господа поднялись из-за стола, он протрубил несколько раз в рог. Зловеще и глухо, словно рев урийского быка, прокатились звуки над городом. Оба бургомистра мгновенно распахнули окна и посмотрели на башню. Рог не возвещал пожара, как они опасались: в таких случаях на башне обычно вывешивали флаг. Из домов начали выбегать люди. На вопросы господина Эразма, кричавшего им сверху, они лишь разводили руками. Никто не ведал, какая опасность грозит городу.

— Может быть, это ложная тревога, как в басне про волка и пастуха, — сказал хозяин, закрывая окно. — Что бы то ни было, скоро узнаем.

— Все же маркграфа Менцинген не впустил, — сказал Конрад Эбергард. — Гонцу, прибывшему третьего дня, пришлось ночевать за городскими стенами; его задержали у ворот и отобрали письмо маркграфа…

— …которое Менцинген сначала прочитал сам, а уже потом передал магистрату, — закончил первый бургомистр. — Такому строгому цензору мы можем быть только благодарны, поскольку он снимает с нас всякую ответственность. И Казимир поймет, почему мы отвергли его любезное предложение быть посредником между магистратом, комитетом и крестьянами.

В этот момент слуга доложил о приходе второго дозорного с башни. (Там теперь дежурили попеременно, и день и ночь, двое часовых.)

— Что случилось? — поспешно обратился к вошедшему господин Эразм.

— Ваша милость, крестьяне приближаются, — хриплым голосом проговорил тот. — Они идут целой тучей от Лендахских озер.

Женщин охватил страх. Хозяин наполнил кубок и, протянув его стражнику, сказал:

— Хорошо. Можешь идти.

Господин Конрад между тем старался успокоить фрау фон Муслор и девушек. Уже не раз крестьяне разбивали себе головы о стены Ротенбурга. Эразм фон Муслор начал собираться. Второй бургомистр тоже опоясался мечом, набросил на плечи мантию и взял свой берет. В это время начальник городской стражи Альбрехт фон Адельсгейм прислал сказать, что в случае необходимости его можно найти на тюремной башне. Спустившись в просторную прихожую, господа столкнулись там с городским судьей Георгом Хорнером. У подъезда стояли четверо стражников в полном вооружении. Первый бургомистр в изумлении спросил, что это значит.

— Для вашей личной охраны, — отвечал судья. Чиновно-аристократическое лицо господина Эразма побагровело.

— Сейчас же отошлите людей, — приказал он. Направившись кратчайшим путем к тюремной башне, он сказал Эбергарду:

— Значит, до того уже дошло, что высшие городские сановники нуждаются в охране на улицах своего города!

— Судья переусердствовал, — мрачно насупившись, отвечал второй бургомистр.

— Излишнее рвение подчиненных наносит больше ущерба представителям власти, чем враждебность подданных, — сказал Эразм фон Муслор.

Тюремная башня — самая высокая и крепкая из всех двадцати девяти башен, возвышавшихся на городских стенах, — находилась между Родерскими воротами и бастионом, выступавшим вперед острым углом. Немало страшных рассказов ходило о ней в народе. Говорили, что в ее глубокое подземелье сбрасывали преступников через западную дверь на острия торчавших из земли копий. Другие утверждали, что в этом подземелье хранилось страшное орудие казни — железная дева, перегрызавшая горло своим жертвам. В казематах под зданием городской ратуши содержались государственные преступники, в их числе в свое время был и знаменитейший из ротенбургских бургомистров Генрих Топплер, поплатившийся головой по приговору завистливых и подозрительных патрициев за свою популярность.

Альбрехт фон Адельсгейм ожидал своего будущего тестя и его спутников у амбразуры тюремной башни, откуда открывался широкий вид на плоскогорье с его полями и лесами. Крестьяне подошли к самому городу, не опасаясь нападения. Фон Адельсгейм в бессильной ярости дергал себя за ус; крестьяне, словно издеваясь над ним, шли правильными колоннами, а их авангард и арьергард составляли всадники в полном вооружении. В каждой колонне лишь у части крестьян было огнестрельное оружие, у некоторых были арбалеты, у всех остальных — копья с длинными гибкими остриями, пробивавшими почти любую броню, острые косы и цепы, усеянные, как ежи, иглами. За отрядами крестьян следовали на телегах аркебузы и фальконеты, захваченные крестьянами в замках. За ними тянулись подводы, Запряженные в четыре, шесть и даже восемь лошадей, оставляя глубокие борозды в рыхлой земле; в них сидели женщины с котелками, кастрюлями и съестными припасами. У каждого отряда был свой значок, свои флейтисты и барабанщики. Над копьями и косами, сверкавшими на солнце, высоко развевалось большое знамя ополчения. Оно было коричнево-желто-зеленое, наподобие крестьянской нивы. На нем в виде андреевского креста были скрещены трехзубые вилы и цеп, на щите был изображен плуг, а под ним — крестьянский башмак. Знамена приобретались на деньги, вырученные от продажи добычи. Провиантмейстером был Фриц Мелькнер из Нортенбурга. Он ехал во главе рати вместе с предводителями, среди которых выделялся дюжий бородач на пегом коне. Господам на тюремной башне он был незнаком, но среди горожан, густо усеявших городские стены, послышались голоса: «Гляди, гляди, Большой Лингарт!»

По мнению Альбрехта фон Адельсгейма, крестьян было тысячи две. Впечатление от этой вооруженной массы людей было тем сильнее, что они приближались в торжественной тишине, без шума, без песен, без звуков флейт и барабанов.

— Странно, — покачал головой господин Эразм, — Верницер писал о четырех тысячах, собравшихся в Рейхардсроде. Меня удивляет, почему он, столь хорошо осведомленный, не сообщил нам ни об их выступлении, ни о его цели.

— Стало быть, нам предстоит еще второй спектакль, ибо остальные не замедлят появиться, — усмехаясь, произнес Конрад Эбергард. — А что, если пальнуть в них из пушки? То-то пустились бы наутек!

Тем временем крестьяне вышли на луг перед городскими стенами и приблизились к Родерским воротам. Забили барабаны, ряды колыхнулись и стали, копья и ружья соскользнули с плеч на землю. Шумное возбуждение среди ротенбуржцев, стоявших на стенах, утихло. На лугу собирались командиры ополчения, они посовещались, и через несколько минут к воротам подошли трое: один из них был барабанщик, другой — знаменосец, а впереди шел странного вида человек в черной сутане, поверх которой были надеты латы. На боку у него висел меч, на голове была черная шляпа с отвислыми полями и красным пером.

— Они шлют нам парламентера! — воскликнул Эразм фон Муслор. — Поспешите к Родерским воротам, любезный Адельсгейм. Ваши ноги помоложе моих. А мы последуем за вами в меру наших сил.


Титул листовки 1525 г. с воззванием восставших крестьян


С этими словами он начал спускаться по ступенькам, сопровождаемый остальными. Не успели они выйти из башни, как услышали барабанную дробь и громогласный крик по ту сторону рва. Вызывали первого бургомистра.

— На наше счастье, эти стены крепче иерихонских[93], — сказал господин Эразм, — не то им бы не уцелеть от крика Этого молодца.

Но его задело за живое, когда он услышал голос рыцаря фон Менцингена, спрашивавшего с бастиона над воротами, зачем нужен парламентеру первый бургомистр. Обычно столь молчаливый фон Адельсгейм резко осадил Менцингена, потребовав не вмешиваться в дела, которые того не касаются, и крикнул стоявшему внизу посланцу крестьян, что его милость сейчас спустятся с башни.

Стефан фон Менцинген, вскипев, схватился за меч, но Альбрехт фон Адельсгейм хладнокровно бросил ему:

— Я к вашим услугам, когда и где угодно.

Появление бургомистра положило конец ссоре. Начальник городской стражи объявил о его приходе парламентеру, повернувшемуся к бастиону; у него было совсем юное лицо с крупным носом, таким же костлявым, как и вся его фигура. Он закричал:

— Евангелический братский союз ротенбургского крестьянства поручил мне испросить для его посланцев свободный пропуск в город на завтра поутру.

— С какой целью? — спросил бургомистр.

— Чтобы мирно обсудить жалобы крестьян и в согласии с долгом христианской любви уничтожить притеснения.

— Даете ли вы клятвенное обещание, — продолжал господин Эразм, — что ваши посланцы ничем не нарушат мира, если город предоставит им, конным и оружным, право беспрепятственного въезда и выезда назавтра?

— Обещаю от имени ротенбургского ополчения.

Эразм фон Муслор вопросительно посмотрел на второго бургомистра и, когда тот кивнул головой, крикнул стоявшему внизу:

— Так пусть ваши посланцы прибудут завтра в семь поутру к городским воротам.

Затем бургомистр и его спутники покинули Родерский бастион, а крестьянская рать вновь двинулась в путь, теперь уже под звуки флейт и барабанов. Стоя на стенах, ротенбуржцы провожали уходивших громкими криками. Ополчение направилось в деревню Нейзиц, расположенную в трех четвертях часа пути от города. Это была естественная крепость. Деревня раскинулась на высоком холме, вершину которого занимал обнесенный толстой стеной погост. Позиция эта давала крестьянам двойное преимущество: отсюда они могли не только наблюдать за Ротенбургом, но и господствовать над ансбахской дорогой. Леонгард Мецлер еще раньше прибыл туда со своим отрядом прямо из Гебзателя.

В ожидании остальных двух тысяч крестьян ротенбуржцы держали мост поднятым и ворота на запоре. Но вместо крестьян явился гонец из Эндзее. Шультгейс, граф фон Верницер, сообщал, что расположившиеся лагерем в Рейхардсроде крестьяне разделились, и половина ополчения двинулась на запад. О том, что остальные выступили на Ротенбург, он узнал слишком поздно и потому не мог своевременно предупредить магистрат. Выступление их ему стало известно в связи с бесчинством, учиненным ими в Оренбахе. Крестьяне из отряда подошли к дому оренбахского священника, забили кольями дверь, вырыли яму перед входом, замазали глиной кухонную печь и унесли ведро от колодца. После такого interdictum aquae et ignis[94] его преподобие, как только эти разбойники убрались, захватил кое-какую домашнюю утварь и свою стряпуху, которая не раз доставляла графу ценные сведения о замыслах крестьян, и бежал к нему в Эндзейский замок, где пребывает и поныне.

И это письмо попало к бургомистру, пройдя через руки фон Менцингена. Стража у Ворот висельников сначала привела гонца к рыцарю. Ему нетрудно было догадаться, почему крестьяне из Рейхардсроде двинулись в западном направлении. Вендель Гиплер не скрыл от него результатов балленбергских переговоров, а судное воскресенье — день встречи всех крестьянских ополчений в Шентальском монастыре, было уже не за горами. Фон Менцинген уже видел себя у цели. Теперь, в преддверии успеха, только безумец, следуя испанской моде, мог отдать все на волю слепого случая, управляющего острием шпаги, и принять вызов. И он подавил в себе бешенство, поднявшееся в нем при мысли об оскорблении, нанесенном ему начальником городской стражи. Скоро в его руках будет такая власть, что все средства будут к его услугам, и он отомстит будущему зятю бургомистра за обиду. Подобно пьянице, который чем больше пьет, тем больше жаждет, он, чем больше преуспевал, тем больше горел честолюбием. Ослепленный этой страстью, он не замечал ни мучительной тревоги жены перед его рискованным предприятием, ни поблекших роз на щеках дочери, страдавшей вдвойне: и за себя и за мать. Она знала, что отец не примирится с ее любовью к Максу.

Крестьяне прислали для переговоров тридцать своих военачальников, в том числе вчерашнего парламентера — священника Деннера из Лейценброна и Фрица Мелькнера из Нортенбурга. Тысячная толпа стояла на их пути от Госпитальных ворот до городской ратуши, где в большом зале проходило совместное заседание внутреннего совета и комитета. Этот комитет, включивший в свой состав и некоторых бывших членов внешнего совета, занимал скамьи последнего. За небольшим исключением, крестьянскую делегацию составляли молодые люди, которым едва перевалило за тридцать, кряжистые, узловатые, как дубы, с умными энергичными лицами, огрубевшими и загоревшими от солнца и ветра. Держались они, если не считать лейценбронского священнослужителя и Мелькнера, не то чтобы героями, но и не обнаруживали ни тени приниженности и страха, представ перед своими господами, которые на протяжении стольких поколений жестоко попирали крестьян. Чувствовалось, что эти люди прониклись всей серьезностью своей задачи, и многие из них, сознавая, что она им по плечу, гордились своей миссией. Толпа приветствовала их громкими радостными криками, и народ валил валом вслед за ними. С 1513 года, когда город удостоился чести посещения императора Максимилиана, ротенбургские улицы, пожалуй, ни разу не видели такого скопления народа. Нарастающий гул толпы еще издали возвестил заседавших в ратуше о приближении крестьянских послов. В 1513 году на главной площади был дан блестящий турнир; сегодня ристалищем, где предстояло скрестить копья, был зал магистрата, и толпа в нетерпеливом ожидании бурлила вокруг ратуши. Никто не работал в этот день.

И Каспар Эчлих, из осторожности просидевший несколько дней за работой дома, тоже устроил себе праздник. Но он не смешался с толпой, запрудившей улицы, а направился в Нейзиц. Прежде чем выйти из города, он убедился в том, что среди парламентеров, оставивших своих лошадей на постоялом дворе «Олень», на Кузнечной улице, не было ни одного оренбахца. Ему не терпелось разыскать Большого Лингарта, с которым он не виделся со дня похорон Лаутнера, и услышать от него, что делается в Оренбахе.

Со стороны большой дороги, охраняемой усиленными караулами, деревню прикрывал вагенбург[95] из крестьянских телег. Евангелическое воинство расположилось частью в пустых сараях, частью под навесами, наспех сколоченными из досок. Каспара задержали постовые, и паренек лет шестнадцати, вооруженный ржавой алебардой, отвел его в дом священника, где остановились Большой Лингарт и Мецлер. Шварценбронский великан стоял на крыльце.

— Тьфу ты, пропасть! Никак Каспар! — загремел он басом и с такой силой потряс ему руку, что едва не вывихнул ее. Его черные круглые глаза так и сияли радостью.

— Ну и молодец ты, Каспар, что пришел! Садись скорей да рассказывай. — И он потянул Каспара к скамье возле дома. Для Лингарта скамья была слишком низка, и ему пришлось сидеть, далеко вытянув вперед длинные ноги.

Внизу перед ними, спускаясь к самой дороге, раскинулась деревня. Ее соломенные и деревянные крыши выглядывали из-за свежей зелени кустов бузины и плодовых деревьев. В прозрачном воздухе гудели пчелы, вылетавшие из ульев священника. Вдали, чуть левей, на фоне светлого неба высился стройный силуэт башни ротенбургской ратуши и вздымались стрельчатые каменные пирамиды двух башен собора св. Иакова. Еще левей, сверкая на солнце, чешуйчатой лентой вился Таубер. Вооруженные крестьяне тащили к реке из Госпитального подворья коров, свиней, овец; другие несли кур, гусей, уток, нанизанных на копья. Богатые запасы подворья пришлись как нельзя кстати крестьянскому воинству. Справа от деревни на отлогом холме уже дымились костры, вокруг которых хлопотали женщины и толпились в предвкушении обеда мужчины. Копья, алебарды, косы были сложены в пирамиды, а ратники отдыхали, лежа на траве, или играли в кости и карты. Привязанные к изгороди кони сосредоточенно жевали заданный им корм. Небольшой отряд упражнялся в фехтовании под руководством Георга Тейфеля из Шонаха.

— Уж будь покоен, эти ребята заставят поплясать юнкеров и, в первую голову, Цейзольфа фон Розенберга, — сказал Лингарт с улыбкой. — Юнкер сделал крестьянам еще одну зарубку на память, да такую глубокую, что она прошла до самой кости. Разве ты не слышал? Когда они выступили в Рейхардсроде, он напал на их деревню, сжег дотла дома и дворы и перебил весь скот.

Каспар с ужасом взглянул на Лингарта. Ясно было, что он ничего не знал об этом новом подвиге Бешеного Цейзольфа.

— Да, — продолжал Большой Лингарт, глядя на фехтующих, — эти парни сумеют отомстить за нашего бедного Ганса лучше меня, и если ты через несколько дней попадешь в Оренбах, можешь передать Кэте, что дело сделано. Да, Каспар, вымолвить трудно, до чего я привязался к этому парню… — И он задумчиво покачал головой.

Каспар молча кивнул и, помолчав немного, сказал:

— И мне он был все равно как брат… Но что там с Кэте? Собственно, из-за нее-то я и пришел. Не доверяю я тамошнему шультгейсу, а с тех пор как вы ушли в Рейхардсроде…

— Не беспокойся за нее, братец, — заверил его великан, сразу оживившись. — Андреас из Тауберцеля и твой свояк смотрят за ней в оба, а оренбахский поп Бокель, должно быть, уже рассказал шультгейсу, что с нами шутки плохи.

— О чем ты говоришь? — недоумевая спросил Каспар. Большой Лингарт усмехнулся в бороду.

— А ты не слышал? Забавная история. Знаешь Конца Гарта? Крепостного, выселенного из Оренбаха?

— Конечно, знаю, — отвечал Каспар и рассказал, как Гарт вместе с другими беглыми крестьянами помогли ему с Гансом Лаутнером во время драки с Розенбергом.

Большой Лингарт издал тихий свист.

— Когда человеку приходится скрываться в лесах, — продолжал он, — переходя что ни день с места на место (ведь лесничие нюхом чуют его по тому, как убывают олени, зайцы, косули), а по ночам искать приюта у крестьян, то он слышит куда больше нашего. Поговаривают даже, за достоверность не ручаюсь, что Гарт сошелся с Концем Виртом из Гальдена, атаманом разбойничьей вольницы, и орудует теперь у него за гонца — разносит его грамоты среди восставших. Ну вот заявился он однажды и в Рейхардсроде. Пронюхал, что живет там семья бедняков — оброчных: муж, жена и ребенок. Только, оказывается, мальчишка-то чужой — поповский приблудок. Об этом разведал Конц Гарт, да и раскопал, что его мать не кто иная, как стряпуха оренбахского попа, девица Аполлония.

При этом известии Каспар громко рассмеялся. Большой Лингарт тоже расхохотался, погладил свою бороду и продолжал:

— Нет, ты только послушай, какие штучки откалывает, дьявол. Когда мы стояли в Рейхардсроде, придет, бывало, туда поповская прислужница, а к вечеру приемная мать отправляется в Оренбах, а попозже и Аполлония — в Эндзее. Конц Гарт чует, тут дело нечисто, разнюхал и шепнул об этом Симону. Тот взял рабов божьих супругов в оборот: признавайтесь, мол, какие сведения передавали Аполлонии, а не то военный суд — и вас вздернут как миленьких. Тут они оба, стуча зубами, признались, что шпионили за нами, передавали все Аполлонии, а та — эндзейскому шультгейсу. Ну, как водится, стали клясться Христом-богом, что больше не будут. Симон уж готов был сменить гнев на милость, только мы порешили, что береженого бог бережет. Прогулялись мы в Оренбах, наложили на попишку отлучение да заколотили его берлогу. А ему посоветовали убираться подобру-поздорову. Теперь оренбахским приходом ведает Симонов брат Андреас; уж он позаботится, чтобы с семьей Симона ничего худого не случилось.

Каспар с облегчением вздохнул, высоко подбросил шапку и, поймав ее на лету, закричал: «Ура!» Большой Лингарт скорчил насмешливую гримасу, и его лицо, напоминавшее хищную птицу, приняло свирепое выражение.

— Эге, брат суконщик, вот такие-то дела! А теперь выпьем за здоровье Кэте. Кстати, я тебя еще не угощал.

И, опершись на рукоять своего широкого меча, который он все время держал между колен, Лингарт встал.

— А вот и нейзицкий пастор, — сказал он, кивнув головой на священника, переходившего через дорогу. — Должно быть, навещал болящих. Такими, как он, вероятно были апостолы. Уста его извергают пламя. Только его евангелие — свобода. А путь к ней — через деятельную любовь. А я, грешным делом, полагаю, что, не возьмись мы за мечи, ввек бы нам не видать свободы.

Священник шел не торопясь, и Каспар успел его разглядеть, прежде чем он приблизился к ним. То был стройный молодой человек лет тридцати, его загорелое тонкое лицо дышало смелостью. Голубые глаза смотрели на мир кротко и серьезно. Пепельные волосы выбивались из-под широкополой шляпы. Еще издалека он приветливо помахал им рукой, а подойдя ближе, сказал:

— Все в этом мире шиворот-навыворот: гости встречают хозяина у его же порога. Заходите в дом.

Голос у него был высокий и зычный. Когда Большой Лингарт назвал ему стригальщика, он возразил:

— Что мне в его имени? Разве он не такой же человек, как все? Прошу пожаловать.

Выстрел, раздавшийся где-то справа, заставил их задержаться у порога. Забил тревогу барабан, и Лингарт побежал туда во всю прыть гигантскими шагами. Отовсюду выбегали крестьяне, мигом разбирали оружие и спешили к сборным пунктам. На дороге показался отряд всадников в панцирях с трубачом впереди. Кирасиры остановились, трубач проехал еще несколько шагов вперед. Но не прошло и минуты, как он вздыбил коня, и все они, круто повернув назад и вонзив шпоры в конские бока, исчезли в облаке пыли.

— Гроза пронеслась, — промолвил Ганс Штёклейн, пропуская Каспара вперед. Они очутились в просторной горнице с выбеленными стенами и низким бревенчатым потолком. Кроме стола и нескольких стульев орехового дерева, там стояли две кровати: для Большого Лингарта и Мецлера. Леонгард Мецлер еще с утра ускакал в Бретгейм, чтобы хоть одним глазком взглянуть на свое хозяйство. Единственным украшением комнаты было простое распятие, висевшее на стене между кроватями. Дверь в противоположной стене вела в комнату священника. Опрятно одетая крестьянка, с уже тронутыми сединой волосами, внесла и поставила на стол глиняные кувшины с вином и молоком, деревянные кубки, хлеб и мед. «Кушайте на здоровье», — приветливо сказала она, и Каспар принялся за дело, не дожидаясь повторного приглашения. Священник налил себе молока. Вина он не пил. Он вовсе не был аскетом, но урезывал себя во всем, чтобы иметь возможность больше отдавать нуждающимся.

— За победу народа! — воскликнул он, чокаясь с Каспаром. — Бунтовщиком называют они крестьянина, когда он в отчаянии хватается за оружие, поняв, что его жалобы — глас вопиющего в пустыне.

— Мой отец испытал это на себе, — сказал Каспар.

— Это испытали все, кто родился в хижине. — И Штёклейн, вздохнув, провел рукой по выпуклому лбу. Он был без шляпы, и Каспар заметил, что его тонзура заросла. — Мне пришлось надеть рясу во искупление чужих грехов. Поистине — легкий способ очиститься от скверны! Тогда я призадумался и понял, что церковь не есть христианство. Вообще церковь. Потому-то я и воспитываю свою общину в духе евангельской свободы.

Каспару хотелось расспросить священника о его прошлом, но он не решился. Штёклейн с горячей похвалой отозвался о дисциплинированности крестьян, которых возвышает и облагораживает одно сознание того, что они борются за свободу.

В это время появился Большой Лингарт. Он пригнулся, чтобы не стукнуться головой о притолоку. Бросив шлем на ближайшую кровать и не снимая панциря, он присел за стол и схватил кувшин с вином.

— Это были ансбахские кирасиры, человек пятьдесят, — сказал он, залпом осушив кубок. — Увидев, что роза, которую они порывались сорвать, с шипами, храбрецы передумали и удалились восвояси. Мы попросили передать наш нижайший поклон их толстобрюхому маркграфу да сказать, что не разойдемся по домам, покамест магистрат не удовлетворит наши требования. Хотел бы я знать, с каким ответом воротится Деннер. Он искусный и храбрый воин.

Но и Муслор тоже спуску не даст, если верить моему старику, — вставил Каспар.

У Большого Лингарта уже было другое на уме, и, повернувшись к хозяину, он воскликнул:

— Отче, а почему бы и тебе не препоясать свои чресла мечом… мечом этого… как его бишь зовут в священном писании?

— Мечом Гедеона?[96] — помог ему Штёклейн.

— Да, да, Гедеона! Как почувствуешь рукоять меча в кулаке, сразу станешь другим человеком.

Молодой священник, улыбаясь, покачал головой.

— Я сражаюсь оружием, которым владею, и здесь принесу пользы больше, чем на ратном поле.

— Эх, теперь бы самая пора пахать родные поля! Да, видно, придется сперва попотеть на другом, — ввернул Лингарт. — А знаешь, я только теперь почувствовал, что не зря живу на свете. Знать, не суждено мне было век гнуть спину за плугом, пока не скрючило бы вдвое.

Отхлебнув еще вина, он подкрутил торчащие кверху усы и запел густым басом:

С чего бы мне, друзья, начать,

Чтоб вам талант свой показать?

Ну, так и быть, спою

Я песенку свою.

Он так нестерпимо фальшивил, что Штёклейн не выдержал, заткнул уши, вскочил и выбежал за дверь. Но Лингарт, нисколько не смутившись, пропел все тринадцать куплетов ландскнехтской песни. Потом расхохотался во все горло и, оттолкнув кубок, приложился прямо к кувшину.

— Послушай, Лингарт, — сказал Каспар, понизив голос и поглядывая в открытую дверь, — ты, верно, давно знаком с Штёклейном. Не знаешь ли, почему ему пришлось стать священником?

— Пришлось или не пришлось, этого я не знаю, — так же тихо отвечал Лингарт, повернувшись лицом к раскрытой двери. — Когда-то он мне сам рассказывал кое-что. Возможно, что его постригли против воли. Таким манером можно заглушить то, что не должно выйти на свет божий. Поговаривали, что он — пригулок одной знатной вюрцбургской дамы. Епископ и заслал его подальше.

— Окна еще целы? — шутливо спросил вернувшийся в дом Штёклейн. Каспар с участием посмотрел на него. Немного погодя Каспар поблагодарил хозяина за гостеприимство и вместе с Лингартом зашагал через деревню.

— Так ты думаешь, опасность не угрожает Кэте в Оренбахе? — обратился он к Лингарту. — Ее брата Симона сейчас нет в Рейхардсроде. Это я знаю от отца, который заседает в комитете выборных.

— Ах, да, Кэтхен! — лукаво подмигнул ему Большой Лингарт. — Пожалуй, эндзейский шультгейс поостережется теперь подливать масла в огонь. Ему и без того скоро зададут перцу в его замке, как и всем, кто засел в своих замках и крепостях. А что до Нейрейтерши, то, верь моему слову, все ее богатство и пышность растают, как снег на солнце, когда крестьяне перестанут платить оброк, арендную плату и нести другие повинности. Хватит драть с нас по семь шкур! Словом, можешь не беспокоиться.

На этом они расстались.

У самого города Каспар встретил Лоренца Кноблоха. У малого была багровая рожа, и от него разило вином.

— Куда бог несет, приятель? — крикнул ему Каспар.

— К крестьянам, — отвечал тот, громко рыгнув. — У горожан дело ни с места. Сам дьявол подох бы с тоски, а мне так подавно осточертело. Крестьяне — вот это молодцы! Они не позволят водить себя за нос. Удовлетвори их требования сейчас же — и все тут! Магистрат говорит: никак не возможно. А этот черт Деннер с красным пером им в ответ: все оброки, барщина, десятины и другие повинности, противные священному писанию, с сей минуты отменяются. И при этом схватился за меч. Его друзья — тоже. Еще немного, и они сцепились бы с Гасселем и Винтербахом врукопашную. Эренфрид Кумпф насилу их развел. И даже Менцингену досталось на орехи от Мелькнера. Когда комитет порешил дело с крестьянами, они заявили: нянек нам не надо. Пусть ремесленники и виноделы предъявят свои жалобы к городу, и комитет вместе с крестьянами их разберет. Даже денежную отчетность у магистрата потребовали. Знай наших! Теперь они всей братией выпивают за счет города в «Красном петухе». Нет, хватит, с горожанами я больше не вожусь. Ну их ко всем чертям.

Он двинулся дальше, но, пройдя несколько шагов, обернулся и крикнул:

— В следующий раз увидишь меня капитаном.

— Ну конечно! Такие, как ты, нам и нужны! — насмешливо бросил Каспар вслед ветреному парню.

Глава шестая

Стефан фон Менцинген предоставил учителю латыни, как обычно называли в городе Валентина Икельзамера, угощать посланцев-крестьян в «Красном петухе». Его высокомерие было немало уязвлено тем, что крестьяне держали себя с другими членами комитета на равной ноге и были намерены обсуждать в нем не только свои, крестьянские, но и городские дела. От внимания рыцаря не ускользнуло также, что старшие цехи, охватывавшие зажиточное бюргерство, несмотря на свою приверженность партии церковной реформы, предводительствуемой Дейчлином и командором Христианом, из-за решительных действий крестьян и их союза с ремесленниками переметнулись в стан его противников. И все же он старался с невозмутимым видом переносить удары судьбы, чтобы не подорвать основы своего влияния. Но самая глубокая рана его самолюбию, хоть он и не хотел в этом сознаться, была нанесена тем, что крестьянские вожаки, Деннер и Мелькнер, во время переговоров в ратуше обнаружили понимание своих задач по меньшей мере равное его собственному, а их горячая преданность своему делу и глубокая вера в его правоту придавала их словам силу, перед которой меркло его красноречие.

То, что он увидел, придя домой в таком расположении духа, окончательно вывело рыцаря из равновесия. Когда он вошел в комнату, Эльза и Макс сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу. Его дочь, положив руку на правое плечо молодого человека и прильнув своей кудрявой головкой к его левому плечу, смотрела на лежавшее перед ним письмо, которое он читал вслух. Ее мать, вся превратившаяся в слух, сидела у окна, уронив вязанье на колени, чтобы слушать не отвлекаясь. То было письмо, полученное утром от Флориана Гейера. Макс ждал его уже много недель. Гейер писал ему, как он выразился, уже занеся ногу в стремя. Да, настало время обнажить меч! «Я не зову вас в поход, — писал он, — так как, насколько мне известно, вы не военный человек. Но ваше знание права то же оружие, в котором мы испытываем большую нужду, тем более что, как я заключаю из ваших писем, у вас правильный взгляд на вещи. Вы должны принять участие в создании новой имперской конституции, которая вступит в силу после того, как под ударами нашего меча падет феодальное господство знати и церкви. Вендель Гиплер призовет вас, когда пробьет час».

При появлении Стефана фон Менцингена Макс перестал читать, а Эльза, слегка вскрикнув, вскочила с места, и ее лицо залилось ярким румянцем. Ее мать в первую минуту оцепенела в своем кресле, Макс поднялся, смущенный.

— Я, кажется, помешал, — с едкой иронией заметил хозяин дома.

— Я читал письмо Флориана Гейера, — сказал Макс, овладев собой, и протянул письмо рыцарю, но тот резким жестом отклонил его руку и загоревшимися от гнева глазами уставился на дочь, стоявшую с поникшей головой. Тем временем фрау фон Менцинген пришла в себя, поднялась с кресла и, робко коснувшись руки мужа, сказала:

— Прошу тебя, Стефан, дети тут ни при чем. Я одна во всем виновата. Пойдем, я тебе все объясню!

Но он остановил ее злобным взглядом, оттолкнув ее руку.

— Нечего объяснять. Я не слепой.

— Нет, это моя вина, господин Стефан, — воскликнул Макс, — что я до сих пор не пришел к вам, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, просить руки вашей дочери. Простите меня!

— В самом деле?.. — начал тот, но оборвал, не закончив мысли, и провел рукой по лбу, на котором от гнева вздулась жила.

— Отец! — умоляюще воскликнула Эльза, но тот, не обращая на нее внимания, продолжал:

— Правда, господин доктор, я ваш должник. Но я никак не ожидал, что вы попытаетесь сами вознаградить себя за моей спиной.

— Господин фон Менцинген! — вне себя от негодования воскликнул Макс. Но Эльза сжала его руку, и под ее умоляющим взглядом он сдержался.

— Еще раз прошу вас простить меня, но когда я решил, что могу быть вам полезен, клянусь честью, я не помышлял ни о какой награде. Да разве можно представить себе такую заслугу, которая была бы достойна такого сокровища, как сердце вашей дочери? Но она подарила мне его по свободному выбору, и я прошу вас, не откажите нам в вашем отцовском благословении, как не отказала в своем ваша супруга.

Взглянув на Эльзу, которая, простирая к отцу сплетенные руки, с мольбой смотрела на него, фрау фон Менцинген подошла к мужу и взволнованно проговорила:

— Не отвергай преданного и надежного друга, Стефан. Тебе лучше чем кому-либо известно, как дорог такой человек в наше ужасное время. Ты не можешь его оттолкнуть, ты не можешь сказать нет.

— О отец, отец! — воскликнула Эльза, подняв на него глаза, полные слез.

— И все-таки — нет, — отвечал рыцарь. — Теперь не время идиллий и буколических стишков. Чем тревожней время, тем прочней должна быть основа, на которой я желаю построить счастье моей дочери. Вы, господин доктор, как и я, лишены средств. Я совершил бы безответственный поступок, если б допустил, чтобы моя дочь предавалась тщетным надеждам. Нет, господин доктор, не таков ее удел.

— Но я готова ждать, милый батюшка! — взмолилась Эльза, вложив в эти слова всю нежность своей души. А Макс, захлебываясь от волненья, произнес:

— Вы слышали, господин фон Менцинген, Эльза любит меня. Вы не должны быть помехой нашему счастью. Вы отдаете все силы, даже, может быть, свою жизнь делу освобождения угнетенных, так как же вы можете стать угнетателем собственной дочери, отказывая в ее руке избраннику ее сердца?

У рыцаря белки налились кровью.

— Я не мечтатель, как вы! — воскликнул он, задетый за живое словами молодого Эбергарда и с трудом сдерживая бешенство. — Кто не умеет повиноваться, тот не заслуживает свободы. То, что вы называете свободой, лишь потворство разнузданным страстям, слабость изнеженного сердца. Мое решение неизменно, и Эльза исполнит свой долг перед отцом. Пришлите мне ваш счет, господин доктор, я его оплачу.

Макс вздрогнул, словно его ударили. Фрау фон Менцинген, чтобы не упасть, опустилась в кресло. Эльза же бросилась на шею возлюбленному и, обнимая его обеими руками, воскликнула:

— Нет, не отпущу тебя, не отпущу тебя, любимый!

— Успокойся, жизнь моя! — отвечал он, содрогаясь от душевной боли. — Мое сердце принадлежит тебе навеки. Жестокость твоего отца может разлучить нас, но не может вырвать тебя из моего сердца. Но сейчас мне остается только уйти.

Стефан фон Менцинген подошел к окну и, скрестив руки на груди, мрачно смотрел на Рыночную площадь. Макс покрывал лицо любимой бесчисленными поцелуями, потом взял обеими руками ее кудрявую головку и поцеловал влажные от слез глаза и прекрасный чистый лоб. Огромным усилием воли он оторвался от нее, подбежал к плачущей матери, поднес к губам ее руку и бросился к двери.

— Прощай, любовь моя! — крикнул он с порога.

— Макс! — вырвался у Эльзы крик отчаянья. — Матушка! — И девушка, упав перед нею на колени, зарылась лицом в складки ее платья.

Еще с минуту рыцарь стоял у окна, подкручивая кончики усов. Он хотел было что-то сказать, но, встретившись взглядом с глазами жены, полными печального укора, не решился, резко повернулся и вышел из комнаты.

Доктор Макс Эбергард не прислал счета. Между тем комитет получил из Нейзица письмо, в котором крестьяне всецело повергали свое дело на его благоусмотрение. «Но пусть почтенные члены комитета не удивляются, что крестьянская рать продолжает продвигаться вперед: наши братья крестьяне соседних владений нуждаются в совете и помощи. Мы не можем им в этом отказать, но надеемся в короткий срок справиться с этим делом».

Отряд уже выступил из Нейзица и переправился на левый берег Таубера. Если бы Каспар присутствовал при этом, он бы узнал Лоренца Кноблоха, гордо шествовавшего во главе крепостных, бежавших от юнкеров Розенберга и Финстерлора. Еще ничем не проявив своей доблести, он поражал крестьян своей редкой способностью хлестать вино. Оборванные, измученные, изнемогшие под тяжким гнетом крепостные поддались на его громкие речи. Подобно мельничному колесу, которое вспенивает воду, далеко разбрасывая брызги, Кноблох уговорами, самохвальством, лестью, подстрекательством сумел возбудить в этих несчастных жажду мести и направить ее против юнкеров. Эти люди, из которых знатные господа вытравили почти все человеческое, ринулись гурьбой к Форбаху, туда, где при его впадении в Таубер, чуть пониже городка Вейкерсгейма, славящегося своим вином, был расположен Шефтерсгеймский женский монастырь. Там, на склоне горы, у подножья которой лентой вьется Таубер, — прилепились громады Гальтенбергштеттенского и Лауденбахского замков.

Неподалеку от замка Бешеного Цейзольфа, вверх по течению Форбаха, раскинулось большое село Оберштеттен. Там были размещены ротенбургским магистратом крупные запасы зерна. Крестьяне не задумываясь наложили на них свою руку, и провиантмейстер Фриц Мелькнер начал отпускать пшеницу нахлынувшим из соседнего шроцбергского округа покупателям — крестьянам графов Гогенлоэ. Между тем для ведения переговоров прибыли самолично делегаты комитета, в том числе Валентин Икельзамер, Ганс Леопольд Бек, Килиан Эчлих, а также Иероним Оффнер и Христиан Гайнц; последние двое — бывшие члены внешнего совета. Принадлежа к патрициату, оба они с тайной злобой наблюдали за продажей городских запасов крестьянам, но помешать этому были не в силах. Как объявил крестьянским вожакам Икельзамер, делегатам было поручено взять с крестьян клятвенное обещание в том, что они будут подчиняться решениям комитета и неукоснительно следовать его указаниям.

— Это дело еще надо обмозговать, — заявил Леонгард Мецлер. — Пусть господа делегаты не посетуют, если им придется прогуляться вместе с нами. Мы выступаем. Нам мешкать не приходится.

— Правильно, — подтвердил Большой Лингарт, — а переговоры пусть ведет отец Деннер. Одно только я хочу спросить. Вот мы поладили с ротенбургским комитетом и с общиной. Но, помяните мое слово, магистрат нам ввек не забудет, что мы добились справедливости восстанием. Да и наши соседи, благородные господа, крепостные которых пристали к нам, тоже затаили против нас злобу. Выходит, значит, что мы должны быть постоянно начеку и ждать удара в спину. Как помочь делу? Пораскинь-ка мозгами, отец Деннер!

С этими словами он вскочил на своего сивого жеребца и понесся к отряду розенбергских и лауденбахских крестьян, стоявших в авангарде и с нетерпением ожидавших сигнала к выступлению.

— Вперед, братцы! — крикнул им Лингарт. — Вперед! Только смотрите, взять его живым, мерзавца, живым, гнусного поджигателя. На кой он нам, этот пес дохлый!

— Зажарить его живьем, собаку! — раздались яростные крики и из рядов, которые зашевелились и двинулись вперед во главе с Большим Лингартом, гарцевавшим на коне.

К нему подъехал Кноблох. Кивнув головой в сторону шагавшего за ним отряда, он спросил:

— Ты что, собираешься брать замок этими вилами, косами, дубинками да ржавыми копьями?

— А почему бы и нет? — с невозмутимым спокойствием отвечал Лингарт и, искоса посмотрев на Кноблоха, продолжал: — Само собой, куда легче хлестать вино да тискать девок. Впрочем, нам бы только обложить лису в ее норе, а там скоро подойдут другие.

Слева, на высокой, поросшей кустарником скале показались серые стены Гальтенбергштеттенского замка. Но когда отряд вышел из-за поворота и у подножья замка, за мостом, ведущим на левый берег Форбаха, открылась деревня, из груди у каждого вырвался крик, слившийся в неистовый и протяжный вопль. Такое зрелище могло бы потрясти и сильные сердца, но каково же было несчастным, когда они увидели, что осталось от их родного гнезда. Почти вся деревня была обращена в пепелище. Там торчали к небу черные обуглившиеся стропила; тут стояли дома без крыш; там лежали вывалившиеся на улицу обгорелые бревна, а тут зияли лишь отверстия окон. Лишь кое-где еще остались полуразрушенные, обвалившиеся стены, да среди груды мусора торчали обгорелые печные трубы. Ужас, боль, отчаянье сжали сердца несчастных, обездоленных крестьян, и они, не обращая внимания на окрики командиров, бросились стремглав туда, где еще накануне была их деревня, словно огонь еще вырывался из хижин и хлевов и еще можно было что-то спасти. Их приближение было замечено, должно быть их ждали: из-за развалин выступили какие-то тени и, сбившись в кучу, устремились к мосту, навстречу подошедшим. То были оставшиеся в деревне женщины, старики, дети. Какая встреча! Какие судорожные объятья, поцелуи, рукопожатья! Сколько рыданий, слез, жалоб, гневных возгласов, проклятий, призывов к мести!

Оставшиеся в рядах лауденбахцы с состраданием глядели на своих несчастных товарищей, а Большой Лингарт, не переставая, покручивал свой длинный ус.

Между тем виновник этого страшного преступления сидел высоко в замке со своим дружком фон Финстерлором, и оба они щедро заливали вином обед, остатки которого еще стояли на разделявшем их дубовом столе. Внизу за окном расстилалась прекрасная в своей дикости форбахская долина. Сожженной деревни не было видно. Юнкер Филипп находился в замке Розенберга еще со вчерашнего дня. Утром они охотились на дикого кабана, а теперь отдыхали от трудов праведных. Владелец Лауденбаха приехал посоветоваться со своим другом, как бороться с надвигающейся грозой крестьянского восстания. Хотя он и не отплатил своим беглым крестьянам с таким коварством и жестокостью, как его друг, однако и его совесть была нечиста: и он тоже нещадно притеснял своих крепостных, чтобы выжимать из них средства на кутежи. И вот по соседству с ним восстали, следуя примеру мергентгеймских горожан, вейкерсгеймцы. Он предложил Розенбергу вместе бежать в Вюрцбург, где они будут в безопасности, ибо им одним с горсткой слуг едва ли устоять в своих замках перед натиском крестьян. Но Бешеный Цейзольф поднял его на смех. Крестьяне — это трусливый сброд. Они разбегутся при первом ударе. Да они никогда не посмеют напасть на их замки. У них нет пушек. А если эти мужланы вздумают пробивать стены башкой, что ж, пусть попробуют!

Легкомысленный юнкер Финстерлор легко поддался на уговоры рыжебородого, и они больше не возвращались к этой теме. Но, как видно, в сознании Бешеного Цейзольфа глухая тревога продолжала свою тайную работу, и через некоторое время, оторвавшись от кубка, он вдруг стукнул кулаком об стол и рявкнул:

— Ну и собачья жизнь! А кто виной тому, что это вшивое мужичье подняло головы? Никто, как император Макс с его вечным земским миром! Прежде, бывало, начнется смута, пустим по деревне красного петуха, угоним у крестьянина скот, а его самого потащим работать на наши поля или бросим околевать в башню. А теперь? Станет ли крестьянин уважать дворянина, когда он его больше не боится? Мой покойный отец не раз объявлял беспощадную войну Ротенбургу и нападал на его деревни. Да, тогда крестьянин еще дрожал перед нами. А теперь от этого вечного мира мы все обабились. Даже сам Гец с железной рукой, уж на что он вечно воевал с кем-либо из-за добычи, и тот заполз в свою дыру, после того как три года тому назад ему пришлось выкупиться за две тысячи рейнских гульденов из гейдельбергской тюрьмы. Дорогонько обошлось ему выступление против Швабского союза на стороне герцога Ульриха! И Томас фон Абсберг, и Вольф фон Гих, и мой кузен Кунц, и Ганс фон Эмс — все они не выходят на благородный промысел уже почти два года: с тех пор как Швабский союз взял у них и сжег Вальдштейнский замок.

Юнкер Филипп громко загоготал. Не смущаясь тем, что его дружок, во хмелю столь же мрачный, сколь он сам веселый, юнкер насупил брови и воскликнул:

— Да у тебя хандра, друг мой, а все оттого, что ты сидишь в своей дыре, надувшись как сыч. Черт возьми! А почему бы тебе не жениться? Я знаю одну особу, она пришлась бы тебе по вкусу.

— Отвяжись, — проворчал фон Розенберг и потянулся к кубку.

— Нет, ты погоди отмахиваться. Когда я был в Вюрцбурге, на карнавале, — я тебе рассказывал? — там всех затмила прекрасная Адельгунда фон Тюнген. Я познакомился с нею в доме у ее матери и подружился с ее братом Адамом. Ты знаешь, он — двоюродный брат епископа, герцога Франконского, как он себя именует, — смеясь, добавил он. — Прехорошенькая штучка эта Адельгунда. Сам епископ от нее без ума, ты понимаешь? И этот юнец, Вильгельм фон Грумбах[97], тоже вокруг нее увивается. У него губа не дура, да руки коротки. Адам ни за что не отдаст ее вассалу своего кузена, а тем более младшему сыну Грумбаха. Даю голову на отсечение, ты получил бы ее, если б захотел.

— Да не хочу я, черт ее побери совсем! — рявкнул Цейзольф.

— Здорово же у тебя засела в голове Нейрейтерша! Что? Разве не так?

Розенберг сгреб в кулак кубок и с такой силой стукнул им об стол, что вино обрызгало его растопыренные пальцы. Его водянистые глаза угрожающе вспыхнули. Уставившись на пожимавшего плечами Финстерлора, он спросил:

— Что я, по-твоему, спятил?

— А разве ты был в своем уме, когда затевал это дело? Ведь я предупреждал тебя, что оно сорвется. Мое счастье, что не я сам попался в руки этому взбешенному подмастерью, а только мой плащ. А все-таки она чертовски хороша, надо ей отдать справедливость.

Цейзольф молчал и только в раздумье поглаживал свою лопатообразную рыжую бороду. Молчал и его друг. Вдруг рука Финстерлора с кубком застыла в воздухе, и он повернулся к окну. Ему показалось, будто на дворе завыл сильный ветер. Но тут заговорил Розенберг, и он, прихлебывая вино, стал его слушать.

— А кто их разберет этих баб? Ты знаешь, как она тогда визжала и отбивалась. Магистрат даже пожаловался на меня в имперский суд. Правда, пока еще я от них ничего не получал… и, представь себе, пожелай я теперь…

— Что? Ну что? — с нетерпением повторил юнкер Филипп и, опершись локтями на стол, наклонился к нему всем туловищем.

— Нет, вот потеха! — воскликнул Цейзольф. — Я получил письмо от тетки из монастыря. У нее была Габриэла. Она еще сердится, но уже готова меня простить, если я лично, собственной персоной, повинюсь перед ней. Я должен известить тетку, когда смогу, и она мне устроит свидание с Габриэлой. Только нужно действовать осторожно: садовая калитка замурована и придется ехать через город.

— Черт возьми! — воскликнул юнкер Финстерлор. — А все-таки ради такого дела стоит рискнуть!

— Вот как! Теперь стоит, а тогда я был не в своем уме! — насмешливо возразил его друг. — Впрочем, я еще не решил, что делать. А вдруг эта обольстительная чертовка из мести хочет расставить мне капкан?

— В монастыре тебя не посмеют тронуть.

— А на улице?

— Знаешь, как бы то ни было, здесь тонкая игра. Клянусь брюхом! — воскликнул Финстерлор, наполняя кубок до краев. — Красивые женщины обычно не блещут умом, но у этой принцессы из купчих, надо ей отдать справедливость, есть голова на плечах. Выпьем, Цейзольф! За прекрасную Габриэлу!

Они чокнулись смеясь. Но не успели они осушить кубки, как в комнату стремглав вбежал перепуганный слуга и закричал:

— Крестьяне идут, милостивый господин!

— Какие крестьяне, болван? — закричал на него хозяин замка и поставил кубок на стол. Финстерлор вскочил со скамьи.

— Наши, я узнал многих, да и чужих целая тьма. И все — вооруженные. Ползут на гору точно муравьи.

Широкое, разгоряченное от вина лицо юнкера побагровело от ярости, и он загремел:

— Проклятье! Значит, этот сброд совсем обезумел! Поднять мост! Запереть ворота! Всем взять копья и арбалеты! Живо!

Слуга выбежал из комнаты.

Друзья схватили мечи и береты и бросились в угловую башню, окна которой выходили на долину. Ворота замка находились на противоположной стороне. Каменистая дорога, поднимавшаяся спиралью вокруг замка, почернела от толпы. Не только вооруженные мужчины, но и женщины выходили из-за деревьев. Впереди шел Большой Лингарт. Своего коня он оставил в деревне. Юнкеры узнали в нем того великана, который задал им жару в день трех волхвов в Ротенбурге. Неясный гул, походивший на шум ветра или рокот прибоя, нарастал. Теперь Розенберг убедился в том, что его слуга не ошибся. Это были его беглые крепостные, и Финстерлор узнал своих крестьян.

— Тем лучше, расправимся со всеми сразу, — сказал он.

Они поспешили вернуться в замок, чтобы запастись аркебузами, порохом, пулями. Трое слуг и егерь — вот и весь их гарнизон. Людей они расставили у бойниц, по обе стороны от ворот. Только они заняли свои места, как из лесу с криками выскочили крестьяне. Мост через расщелину между скалами был поднят. Это озадачило наступавших. Большой Лингарт выступил из толпы и крикнул юнкерам, чтобы они сдавались. Сопротивление бесполезно, это лишь авангард, а за ним идет все ротенбургское ополчение.


Нападение ландскнехтов на деревню

С гравюры XVI в.


Вместо ответа егерь послал стрелу, которая с такой силой ударила Лингарта в грудь, что он зашатался. Но стрела не пробила панциря из закаленного железа и, отскочив, упала к его ногам. С громкими криками крестьяне подбежали к самому рву. Брошенный одним из крестьян дротик поразил в голову слугу, стоявшего возле Розенберга. Тот упал навзничь. Задрожали натянутые тетивы арбалетов, но стрелки торопились, и стрелы пролетали слишком высоко. Юнкеры берегли заряды для Большого Лингарта, который скрывался от них за толстым стволом букового дерева. Зычными окриками он удерживал безрассудно устремлявшихся вперед. Между тем крестьяне подходили все ближе, подбирая камни на дороге и забрасывая ими осажденных. Тогда юнкеры потеряли терпение и разрядили свои аркебузы в толпу. С минуту длилось замешательство, потом Большой Лингарт выбежал из-за прикрытия и с проклятиями, ударяя мечом плашмя, загнал под деревья вырвавшихся вперед. Среди крестьян оказалось несколько раненых. Вдруг юнкеры с двумя оставшимися в живых слугами исчезли со стены. Затем из замка донеслись крики, выстрелы, лязг железа. Подъемный мост со скрипом опустился, и Лингарт со своим отрядом ворвался в замок.

Будь юнкеры и их слуги повнимательней, они бы заметили, что незадолго перед тем часть крестьян, отделившись от отряда, под прикрытием леса обошла замок с левого фланга. То были гальтенбергштеттенцы, отважные ребята, с детских лет знакомые с местностью. Они несли с собой лестницы и в удобном месте перелезли через стену. Нападение с тыла ускорило исход борьбы; юнкеры отчаянно сопротивлялись, но на стороне крестьян был слишком большой перевес. Когда Лингарт со своими людьми вошел во двор замка, оба юнкера уже были обезоружены и связаны. Они стояли мрачные, озлобленные, вызывающие. Ему стоило большого труда спасти их от законной ярости крестьян. Да и он сам не мог удержаться и то и дело бросал на них злорадные взгляды, подкручивая при этом свои густые усы. Слуг он приказал освободить.

— Ну, а теперь на суд, господа дворяне! — крикнул он и приказал бить в барабан, единственный в отряде, чтобы собрать людей, которые разбежались по замку в поисках добычи. Выйдя на дорогу, он увидел, как внизу, по долине, к замку приближается Светлая рать.

Большой Лингарт все время держался возле пленных, но не для того, чтобы насладиться их униженьем, а чтобы спасти им жизнь. Но ни прорвавшаяся наконец долго сдерживаемая ненависть их бывших крепостных, ни проклятия, ни угрозы, ни тычки и удары, полученные даже от женщин, не смирили гордыни юнкеров. Среди крестьян, собравшихся во дворе замка, был седой как лунь старик. При виде связанных кровопийц он воздел руки к небу и воскликнул:

— Благодарю тебя, боже, что ты дал мне дожить до этого дня!

Перейдя через мост, Большой Лингарт встретился с предводителями медленно приближавшейся Светлой рати и посланцами ротенбургского комитета. Увидев сожженную деревню, они пришли в сильное возбуждение, и бретгеймец Мецлер крикнул Лингарту:

— Что ты тащишь за собой этого убийцу и поджигателя вместе с его сообщником? Почему ты не повесишь их на месте?

— Ради бога! Что вы говорите! — испуганно воскликнул Валентин Икельзамер. — Не обагряйте руки кровью!

— Нет, их будут судить, судить по праву и справедливости, и предадут смерти, — отвечал Лингарт и построил своих людей в круг, внутри которого должен был происходить суд. Отекшее лицо юнкера Филиппа было бледно, хотя и не выдавало страха. Его друг хранил вызывающий, мрачный вид.

— Это будет месть, а не правосудие! — вскричал учитель латыни.

— Нет, правосудие! — резко возразил Лингарт и предложил военачальникам войти в круг.

Валентин Икельзамер подошел к своим спутникам, бывшим членам магистрата из патрициата, Иерониму Оффнеру и Христиану Гайнцу и начал советоваться с ними. Они подозвали к себе и священника Деннера.

Когда собравшиеся в круг вожаки крестьян хотели приступить к суду над юнкерами, попросил слова Икельзамер.

— Дорогие друзья, — начал он, — судье не пристало внимать голосу страстей. Недаром говорится в священном писании: «Среди змей и ехидн я направлю твои стопы». Таков и ваш путь. А кто же этот юнкер фон Розенберг, как не ядовитая змея?..

— Тысяча чертей! — закричал рыжебородый, силясь высвободить руки, скрученные веревками за спиной.

— Ядовитая змея, — продолжал Икельзамер, — которая коварно жалит в пятки бедняков, вверенных его отеческой заботе. Но я прошу, я заклинаю вас, дорогие друзья, не пятнайте наше святое и чистое дело, дело всех угнетенных, его кровью и кровью юнкера фон Финстерлора, хотя они, как лютые звери, терзали своих крепостных.

Гальтенбергштеттенцы и лауденбахцы громкими криками выразили свое одобрение, но Большой Лингарт, Мецлер и другие военачальники в один голос воскликнули:

— Вот потому они и умрут!

— Нет, нет! — продолжал настаивать учитель. — Если вы собираетесь уничтожить огнем и мечом всех ядовитых змей и ехидн, то этому не будет конца! Смертью ничего не исправишь. Пусть живут, чтобы искупить свои преступления и возместить причиненный ими ущерб.

— Нет, нужно покарать их, хотя бы для того, чтобы другим неповадно было! — крикнул Мецлер. — Пусть все дворяне знают, для чего мы ударили в набат.

— Судить их, судить! Смерть им! — кричали со всех сторон крестьяне.

Тогда из толпы выступила высокая изможденная фигура в рясе:

— Во всех крепостях и замках, во всех дворцах и монастырях и без того узнают, что произошло. Для этого вовсе не нужно пролития крови этих разбойников, преступления которых вопиют к небу. Во второй книге Моисея сказано: «Я поражу все народы унынием и страхом и предам в твои руки всех врагов твоих, обратив их в бегство». Так не поддавайтесь же искушению, дорогие братья. А вы, лауденбахцы и гальтенбергштеттенцы, пусть удовлетворите вы свою жажду мести кровью этих людей, а что же дальше? Разве дома ваши от этого сами собой отстроятся и наполнятся новой утварью вместо сожженной? Разве оживет уничтоженный скот и сами собой наполнятся закрома? Конечно, им не уйти от расплаты за свои преступления, но пусть они возместят причиненные вам убытки. Если они откажутся, пусть заплатят кровью. Согласны ли вы?

Он замолчал. Все переглядывались, и никто не решался высказаться первым. Тогда заговорил Большой Лингарт:

— Не сердись, божий человек, но твои слова брошены на ветер. Что могут тебе ответить люди, когда неизвестно, захотят ли юнкеры искупить свою вину? А даже если и захотят, от Розенберга я ничего не приму. У меня с ним свои счеты. Он убил моего лучшего друга, когда пытался похитить Габриэлу Нейрейтер. Это преступление он искупит только кровью.

К Лингарту подошел Валентин Икельзамер и пытался отвести его в сторону. Он хотел знать мнение Деннера, но тот вопросительно смотрел на юнкеров. Филипп фон Финстерлор, с напряженным вниманием следивший за спорами, заявил, что он согласен. Его друг, все время хранивший презрительное молчание, бросив взгляд на Лингарта, проворчал:

— Связанный по рукам я не вступаю в переговоры.

Лингарт приказал развязать обоих пленных. Нечего было бояться, что они убегут: их окружили тесным кольцом ротенбуржцы. Подошли и жители сожженной деревни. Крестьянские военачальники и представители городского комитета начали совещаться. Разгорелся горячий спор. Большой Лингарт не хотел идти ни на какое соглашение с юнкерами, пока Мецлер, бросив на него многозначительный взгляд, не сказал:

— Одно вы забыли, братья! Пусть даже юнкеры и примут сейчас под угрозой смерти ваши условия, но без клятвенного обещания не мстить они потом вдвойне и втройне выместят все на крестьянах. Мы, ротенбургские крестьяне, находимся в таком же положении по отношению к магистрату. Мы охотно представим решение этого дела на усмотрение комитета, как он того пожелает, и дадим в том присягу. Но в отношении юнкеров мы не пойдем ни на какие уступки, если господа, присланные комитетом, не поклянутся именем комитета и общины отстаивать интересы крестьян, не жалея жизни и имущества, если против них будет что-либо предпринято.

Посланцы комитета смущенно переглянулись. Большой Лингарт, поглаживая усы, сказал, обращаясь к военачальникам:

— Я соглашусь, если вы примете условия.

— Да, принимаем! — закричали они в один голос.

— Только я ставлю еще одно условие. Пусть юнкер Розенберг на прощание выкатит для всего отряда несколько бочек вина из своих погребов.


Дерущиеся крестьяне

С гравюры Г. 3. Бегама


Крестьянские главари, смеясь, поддержали его. Затем Валентин Икельзамер, успевший тем временем переговорить со своими спутниками, объявил, что они готовы дать требуемую клятву. Лица крестьян сияли торжеством, и только Большой Лингарт никак не мог примириться с тем, что добыча выскользнула из его рук, и казался раздосадованным. Отец Деннер сообщил пленным о принятом решении и добавил:

— Можете соглашаться или нет, торговаться с вами мы не намерены.

Цейзольф фон Розенберг обязался восстановить за свой счет сожженные строения и возместить крестьянам стоимость истребленного им скота. Вместе с фон Финстерлором они обязались внести по тысяче гульденов или пятьсот геллеров в военную казну крестьян и дать торжественную клятву, что никогда, ни при каких обстоятельствах не будут мстить своим крепостным и все будет прощено и забыто. Деннер напомнил юнкеру фон Розенбергу и о вине для крестьян. Это вино как будто до некоторой степени примирило лауденбахцев и гальтенбергштеттенцев с остальными крестьянами. И все же они громким ропотом выражали свое недовольство и с трудом поддались на увещания Деннера, Икельзамера и Мецлера. Бешеный Цейзольф выслушал условия, мрачно теребя свою пламенную бороду.

— Так что ж, союзники до гробовой доски? — сказал он, глядя на своего дружка, и, повернувшись к крестьянским военачальникам, заявил: — Мы согласны.

Затем оба они произнесли торжественную клятву, повторяя ее слова за Деннером.

Юнкеров освободили. Лингарт дал им охрану под начальством Мелькнера, чтобы получить с них деньги и заодно распорядиться вином, и его зычный голос гулко разнесся над толпой:

— А теперь, братья, кто желает, чтобы защиту нашего дела перед внутренним советом мы препоручили комитету, если он поклянется стоять за нас твердо и нерушимо, не щадя своей жизни и достояния, тот пусть поднимет руку!

Все подняли руки, и Большой Лингарт, обращаясь к посланцам комитета, сказал:

— Так поклянитесь же!

Обнажив головы, они произнесли слова клятвы, как было условлено заранее.

— Аминь! — воскликнул Лингарт. — Итак, Светлая рать ротенбургских крестьян заявляет, что отныне вверяет комитету выборных защиту своего дела и будет подчиняться его решениям.

Воздух огласился восторженными криками и залпами из аркебузов. Если у делегатов еще оставались сомнения насчет важности произнесенной ими клятвы, то две сотни выстрелов, которыми отметили ликующие крестьяне это событие, не могли не открыть им глаза.

Тем временем из подвалов начали выкатывать бочки с вином, и ликование еще усилилось. Не меньше шести фудеров[98] вина перешло в крестьянские желудки, прежде чем отряд выступил в Вейкерсгейм. Среди всеобщего веселья только Большой Лингарт оставался мрачен, хотя друзья усердно подливали ему вина. Ведь он дал клятву отомстить за Лаутнера и не сдержал ее. Вдруг со стороны лесистого холма донесся гул голосов и крики. Лингарт с друзьями бросились туда, где за кустами, на косогоре, сбился в кучу народ. Красивую крестьянку вырвали из рук Лоренца Кноблоха, пытавшегося ее изнасиловать. Крестьяне с проклятиями наступали на него, угрожающе размахивая кулаками. Лингарт протиснулся через толпу.

— Ах ты презренный негодяй! — обрушился он на Кноблоха. — Так ты затем к нам пристал, чтоб и здесь, как в городе, распутничать и гадить? Крестьянским капитаном хотел быть, а сам, женатый человек, девушек наших бесчестишь? Ах ты пес шелудивый!

— Бей его! Смерть ему! — в бешенстве закричали крестьяне. Сверкнули мечи. Лингарт молча отвернулся. Один миг — и от несчастного осталось на земле изрубленное на куски крошево.

Глава седьмая

Далеко по цветущей долине Якста разливали свой торжественный и плавный перезвон, призывая к заутрене, колокола Цистерцианского монастыря в Шентале. Этот средневековый монастырь основали владетельные рыцари фон Берлихингены, родовой замок которых, Якстгаузен, стоял на высоком берегу реки на расстоянии одной мили от монастыря. В этом замке, защищенном неприступными стенами и башнями, сорок пять лет тому назад появился на свет Гец — младший сын ныне покойного Килиана фон Берлихингена. Теперь в родовом гнезде сидел его старший брат — Ганс, а сам он жил в Горнбургском замке на Неккаре.

Когда последние удары благовеста замерли в воздухе, из долины донесся глухой гул приближавшейся толпы. Гул все нарастал и наконец перехлестнул через стены монастыря. Это подходили крестьяне имперского города Галля и отряды графов лимбургских, явившиеся первыми на сборный пункт. Они шли беспорядочно и поспешно, как будто за ними гнались по пятам. Так же как и простые люди в других частях империи, и они взялись за оружие в судное воскресенье; в некоторых местах крестьяне поднялись даже раньше. Галльские крестьяне, не искушенные в военном деле, шли гурьбой, как на прогулку, а мушкеты и прочее оружие тащили за собой на возах, точно дрова. Проходя через деревни, где священники были привержены старой вере, они перерывали поповские сундуки и опорожняли церковные кружки. Эта широкая масленица продолжалась до того дня, пока бюргеры швабского города Галля со своими ландскнехтами не напали на лагерь крестьян, беспечно расположившихся на отдых. При первом же выстреле крестьяне обратились в бегство, бросив на произвол судьбы шесть телег с мукой, вином, хлебом, курами, мясом, оружием и боевыми припасами. Их главари бежали без оглядки до самого Эрингена, городка во владениях графов Гогенлоэ, где между тем уже дали всходы семена, брошенные Венделем Гиплером.

Измученные и изнемогающие от голода и жажды беглецы, миновав родовой замок Берлихингенов, подошли к стенам Шентальского монастыря. Ворота были на запоре, крестьяне же слишком обессилели и пали духом, чтобы ворваться туда силой. Вдруг затрещал барабан, и появился большой отряд во главе с Иоргом Мецлером из Балленберга. Он собрал своих оденвальдцев на сочных лугах Шюпфергрунда, куда к нему стекались со всех сторон крепостные различных феодалов. В его сводный отряд влились и мергентгеймцы, а когда он проходил через долину Якста, к нему присоединилось немало и монастырских крепостных. Знаменем отряда был поднятый на шесте крестьянский башмак. Едва галльцы увидели эту дорогую каждому крестьянскому сердцу эмблему, долина огласилась радостными криками, и вдруг, точно по мановению волшебного жезла, монастырские ворота распахнулись. В воротах показалась вереница монахов во главе с настоятелем, убеленным сединами. Игумен, видимо, собирался обратиться с наставлением к этим странным на вид паломникам, но не успел привести в исполнение своего намерения. Правда, в первую минуту, при виде белых ряс и черных клобуков, крестьяне пришли в замешательство, но затем ринулись к воротам, бесцеремонно растолкали честную братию и разбежались по монастырю, предавая разграблению все, что попадалось им на пути. Монастырские крепостные усердно разыскивали оброчные книги, но аббат успел незадолго перед тем увезти их во Франкфурт-на-Майне и укрыть в безопасном месте вкупе со всеми важными документами и ценными вещами, которые удалось собрать в спешке. Все же крестьянам досталось немало серебряной и золотой церковной утвари. Но самым ценным и вожделенным сокровищем для крестьян оказался в данную минуту винный погреб. Выпущенные из бочек на свободу духи благородных лоз, дотоле неизвестных крестьянам даже по имени, учинили немало бесчинств. Церковная утварь была разгромлена, алтарь поврежден, иконы продырявлены копьями, цветные витражи разбиты вдребезги. Разгоряченные вином и озлобленные исчезновением оброчных книг, крепостные и оброчные крестьяне в ярости грозили монахам смертью. Но Иорг Мецлер решительно вступился за них, и крестьяне удовольствовались лишь тем, что выгнали их из монастыря. Остаться разрешили только одному из монахов, да и то в качестве слуги при крестьянских военачальниках. Приближение отряда заставило выбежать их из монастырской трапезной, где брат Евсевий — так звали оставленного монаха — потчевал их отборнейшими яствами монастырской кухни. Это подходили крестьяне из Вейнбергской долины во главе с Вагенгансом из Лерена, бывшим солдатом. На знамени у них были крест-накрест цеп и двухзубчатые вилы, а внизу — башмак.


Крестьянский вооруженный отряд перед выступлением

С гравюры XVI в.


Все новые и новые отряды подходили к монастырю и располагались лагерем тут же, в цветущей долине, вдоль берегов Якста, благо в монастырских подвалах и кладовых были неисчерпаемые запасы вина, муки и зерна. Барабанный бой и звуки свирелей возвестили о прибытии нового отряда, привлекшего всеобщее внимание. Боевым строем, в образцовом порядке шли по меньшей мере две тысячи человек. Их командир ехал на черном коне, в черных доспехах, но без золотых шпор. Черным было и развевающееся знамя с вышитым на нем восходящим солнцем. У каждого военачальника была черная перевязь через плечо, у каждого ратника — черная повязка на левом рукаве. Отлично, хоть и по-разному вооруженные, все они подразделялись по роду оружия. Одни шли с обнаженным плоским мечом на плече, другие с кинжалом за поясом. У многих, кроме меча или кинжала, были копья или алебарды. Большинство имело аркебузы, железные шлемы и панцири.

— Да ведь это Флориан Гейер! — воскликнул Иорг Мецлер среди поднявшегося восторженного гула и стал протискиваться, через толпу, чтобы приветствовать предводителя Черной рати. Фриц Бютнер из Мергентгейма громко окликнул по имени начальника стрелков: то был его старый приятель Симон Нейфер.

Черную рать составляли оренбахцы и рейхардсродерцы, подкрепленные отборной ротой ландскнехтов, завербованных Флорианом Гейером. С этой ротой он присоединился к крестьянам, когда они на пути в Шенталь расположились на привал неподалеку от его замка. Еще в Рейхардсроде Симон напомнил Гейеру про обещание, данное им в Балленберге. Рыцарь не забыл о нем; об этом свидетельствовало черное знамя, на котором фрау Барбара вышила своей рукой золотое солнце. Флориан отослал ее вместе с младенцем в Римпар — замок ее брата, Ганса фон Грумбаха, — провести там пасхальные дни, как он заявил, ухватившись за этот предлог. С болью в сердце оторвалась она от любимого мужа, отца своего ребенка, но удерживать его не пыталась. Пусть ее любовь, сияя в образе этого солнца, указывает ему путь к победе. Знаменосцем рати был кудрявый Пауль Икельзамер.

Такое же солнце, но в зените, над золотым башмаком с надписью: «Кто свободным хочет быть, под это солнце становись!» — было изображено на белом шелковом знамени; под которым пришли крестьяне четырех деревень имперского вольного города Гейльброна и множества других сел и деревень, расположенных по течению Неккара. Впереди отряда, под знаменем, шла Черная Гофманша, а рядом с ней выступал ее питомец и наследник всепожирающей ненависти, главный предводитель отряда Еклейн Рорбах[99] из Бекингена. Якоб или Еклейн, как его называли друзья на нижнешвабский лад, происходил из древнего имперского рыцарского рода, но стал кабатчиком. Казалось, все пороки и дурные страсти дворянской крови соединились в этом последнем отпрыске знатной фамилии, чтобы прорваться еще раз, прежде чем угаснуть вместе с нею. Он вел разгульную жизнь и был по уши в долгах. Поговаривали, что его руки обагрены кровью. Кредиторы побаивались его, а судебные исполнители, являвшиеся его арестовать, получали такой отпор, что были рады поскорей унести ноги. Настойчивость, необузданная отвага и острый ум привлекали к нему молодежь. Должно быть, неудовлетворенность своей долей, столь унизительной для человека знатного происхождения, побудила его воспринять у Черной Гофманши ненависть к рыцарям и попам. Он тоже видел в этой несчастной пророчицу, и так велика была ее слава, что люди толпами сбегались на ее пути и смотрели на нее с суеверным страхом, когда она шла в Шенталь.


Разграбление монастыря восставшими крестьянами в 1525 г.

С рисунка пером современника Крестьянской войны И. Мурера


Якоб Рорбах избрал для своего отряда путь, ведущий через Эринген. Графы фон Гогенлоэ, со свойственным им высокомерием, тешили себя надеждой унять бурю, пустив в дело немного строгости и побольше обещаний. Но в Эрингене Рорбах поднял восстание, и крестьяне графов Гогенлоэ во главе с Вольфом Гербером присоединились к нему. С ними выступил и Вендель Гиплер.

В тот же вечер военачальники крестьянских отрядов собрались в большом монастырском зале. Главным начальником сводного отряда, названного Светлой ратью Оденвальда и Неккарталя[100], избрали Иорга Мецлера. Вендель Гиплер, избранный канцлером рати, расположился в покоях настоятеля, где брат Евсевий старался по мере сил уничтожить следы разгула и грабежа. Но отправиться на покой Гиплеру удалось лишь поздней ночью. Встретившись в Шентале с друзьями, он должен был со многими повидаться, о многом переговорить. Там царило радостное возбуждение в предвкушении счастливого исхода начатого дела. На радостях выпили немало кружек доброго монастырского пива. И в лагере, и в окрестных деревнях по всей долине шумное веселье не стихало до поздней ночи.

На следующее утро Вендель Гиплер встал несколько позже обычного. Он еще сидел за столом, уминая краюху хлеба и запивая ее вином, когда вошел Иорг Мецлер. С ним был рыцарь, закованный в латы с головы до пят. Коренастый и широкоплечий, он благодаря выпуклому панцирю и наплечникам казался еще плотнее и шире. Из-под открытого забрала смотрело круглое, как яблоко, лицо, обрамленное короткой мягкой бородкой. У него были маленькие, широко расставленные глазки, короткий приплюснутый и мясистый нос и прямые обвислые усы. Едва Вендель Гиплер бросил взгляд на эти розовые щеки и на этот отнюдь не грозный облик, как тут же вскочил с покойного игуменского кресла, обложенного подушками, и воскликнул:

— Гец фон Берлихинген!

— Он самый, — отозвался рыцарь. — Так вы еще помните меня? Давненько мы с вами не видались!

— Совершенно справедливо. В последний раз я видел вас в Гейльброне, — отвечал Вендель Гиплер. — Надеюсь, однако, что вы являетесь в полном вооружении не для того, чтобы сражаться со мной. Садитесь, господин рыцарь.


Гец фон Берлихинген

С портрета XVI века


Гец фон Берлихинген последовал приглашению канцлера и, сняв свой боевой шлем, обнажил выпуклый лоб и облысевшую спереди голову. Еще густые и длинные волосы на затылке спускались прямыми космами на брыжи.

— Я был в Гейльброне в самый день суда, — продолжал Гиплер, — когда магистрат, невзирая на то что вы сдались при Мекмюле на почетную капитуляцию, хотел засадить вас в тюрьму. Его подбивал на это, как я узнал впоследствии, коварный Трухзес фон Вальдбург. Но счастью, брату вашего зятя, Францу фон Зиккингену и Флориану Гейеру, которым случилось проезжать поблизости в Штуттгарт, удалось наставить наш премудрый магистрат на путь истинный. Мне рассказывали потом, как досточтимые ратсгеры вскочили, бледные с перепугу, когда вы стукнули по столу железной рукой, отстаивая свое право, и как почтенные бюргеры, стоявшие с копьями и дубинками наготове, чтобы схватить вас, бросились врассыпную.

Иорг Мецлер, стоявший облокотившись на узкий пюпитр, громко рассмеялся. Гец вторил ему несколько принужденно: мекмюльская история не принадлежала к числу приятных воспоминаний, а легкая ирония в тоне рассказчика не делала ее приятней. Видимо желая придать другое направление разговору, Гец воскликнул:

— Добрый Франц! Если б он подождал, его поход против архиепископа Трирского не потерпел бы неудачу, а крестьяне имели бы вождя, равного которому не найти во всей империи. Эх и задал бы он перцу попам да князьям!

Вендель Гиплер вперил в него свой умный, пронизывающий взгляд.

— Так вы еще не оставили своих старых планов? — спросил он.

— Что поделаешь? — отвечал рыцарь. — Такие вещи не забываются. Я никогда не был другом попов и князей, а теперь — тем паче. В нынешнее время имперскому рыцарству не дают свободно дышать.

— Но старыми картами игры не выиграешь; видите, что творится вокруг, — заметил Гиплер.

— Вы правы, — отвечал рыцарь. — Говорю, не хвалясь: я испокон веку был другом бедняков. Всем известно, что я многим помог отстоять их право против произвола епископских и городских властей.

— Да, это нам известно, — вмешался Иорг Мецлер. — Когда вы слезали с коня перед монастырем, кто-то крикнул: «Это Гец!» — и все бросились на улицу, чтобы посмотреть на вас.

С плохо скрываемым самодовольством рыцарь погладил свои прямые усы и продолжал:

— Франц ни во что не ставил крестьян, а между тем, будь он у них военачальником, дворянство перешло бы на их сторону. Верьте моему слову. С таким командиром, да еще имеющим вес у дворян, игру можно было бы считать выигранной.

Гиплер, внимательно слушавший его, молча раздумывал.

— Но что это я разболтался о прошлых временах, ведь не для того я приехал сюда, — воскликнул Гец. — А здесь у вас, как я погляжу, остались голые стены. Монастырь обобран дочиста. Впрочем, война есть война.

— Называйте вещи своими именами, — резко прервал его Гиплер. — Крестьяне не грабители и не разбойники. И ценности, и хлеб, и вино, накопленные в замках и монастырях, — все это было добыто крестьянами в поте лица и отнято у них тунеядцами.

— Значит, я могу возвратиться в Якстгаузен без всяких опасений? — воскликнул Гец, побагровев, и вскочил с места. — Ведь я приехал с намерением получить охранную грамоту для брата Ганса и его семьи.

— В таком случае вам надлежит обратиться к нему. Он у нас главный, — отвечал Гиплер, не поднимаясь и кивнув головой на Мецлера. — Я отправляю обязанности секретаря, все равно как в тысяча пятьсот тринадцатом году в комиссии, учрежденной герцогом Ульрихом и графом Георгом фон Гогенлоэ, чтобы рассудить вас, господин фон Берлихинген, с Антоном Вельзером, у которого вы отбили близ Эрингена воз с товарами, направлявшийся в Страсбург.

— Воз шел из Нюрнберга, а я находился в открытой вражде с городом.

В прищуренных глазах канцлера промелькнуло нечто вроде усмешки, но он сдержал себя и заговорил серьезно и убедительно:

— Сейчас у нас только одна вражда — великая вражда, которая заставила крестьян взяться за оружие. Так разве это не сообразно со справедливостью, господин фон Берлихинген, чтобы те, кто заставил крестьян взяться за оружие, чтобы бороться за свободу, оплатили издержки войны? И я полагаю, что если дворянство и духовенство умели прикрывать свой грабительский произвол над бедняками ширмой, называя ее правом и законом, то и для военной контрибуции, которую ныне вынуждены взимать крестьяне, можно найти подходящее основание. Что же касается охранной грамоты, то каково будет твое мнение на этот счет, брат Иорг?

Тот дал свое согласие, и Вендель Гиплер, вынув из кармана бумагу, перо и чернила, принялся набрасывать текст охранной грамоты. В ней именем начальника Светлой рати Оденвальда и Неккарталя повелевалось всякому и каждому, независимо от его звания и состояния, под страхом лишения жизни и имущества не чинить никакого насилия Гансу фон Берлихингену, его вассалам, челядинцам и домочадцам и не умышлять против них никакого зла или ущерба, но оказывать им всяческую помощь и защиту.

Тем временем Гец, стоя у стрельчатого окна и покусывая кончики усов, смотрел на поросший травой, окруженный галереями двор, где погребали монахов. На их могилах не было ни холмов, ни крестов, ни камней. Только зеленая подстриженная трава, среди которой пробивались первые весенние цветы. Он с грустью задумался над мимолетностью и бренностью всякой тщеты земной. Иорг Мецлер, развалившись в глубоком кресле настоятеля, зевал от нетерпения.

— Торопись, канцлер, у меня дел по горло!

Как только Гиплер перечитал и дал ему подписать грамоту, он тут же, без всяких церемоний, ушел. Гиплер скрепил грамоту своей подписью и канцлерской печатью.

— Теперь в Якстгаузене можно чувствовать себя так же спокойно, как в лоне авраамовом[101], — сказал он, вручая рыцарю документ. — Да, господин Гец, мы живем в великое время. И меня удивляет, что вы отсиживаетесь в четырех стенах. Ведь прежде вы не страшились ни бурь, ни гроз.

— Я сроду не был лицемером! — воскликнул рыцарь, глубоко вздохнув. — И должен сознаться, как только наступает осень, моя рыцарская кровь начинает бродить, как вино в бочке. Попов я ненавижу, а князья рады высосать из нас последние соки. Да, от своих слов я не отступлюсь. Дворянство думает так же, как и я, и, это мне доподлинно известно, охотно пошло бы за мной. Только вот что…

Он вдруг умолк, повернулся и тяжело зашагал взад и вперед по комнате. Немного погодя он остановился перед канцлером, убиравшим свои письменные принадлежности, с ожесточением потер лоб и глухо произнес:

— Не будем лучше говорить об этом. Не вызывайте меня на откровенность. Вы останетесь в обиде и на меня и на дворянство, а это к добру не приведет.

После минутного колебанья Гец распрощался с канцлером и взялся за свой шлем:

— Благодарю за труды. Если вам случится держать путь через Гундельсгейм, господин Гиплер, надеюсь, что вы не проедете мимо моего дома, не заехав ко мне.

— Поскольку я уверен в радушном приеме, господин фон Берлихинген, может статься, что и заеду, — многозначительно ответил Гиплер. Вскоре после ухода рыцаря он надел берет и пошел повидаться с Флорианом Гейером.

Посреди монастырского двора стоял старый клен, широко распростерший во все стороны свои ветви, на которых из толстых желтоватых почек уже пробивались молодые листочки. Под этим кленом завязался оживленный торг. По желтым шапкам, капюшонам с длинными кисточками и по кружку из желтого сукна, нашитому на левом плече, можно было узнать среди толпы сынов Израиля. Об этом не менее красноречиво говорили и их восточные лица. Для крестьян это были желанные покупатели, которым можно было сбыть любую добычу. Они покупали серебряные сосуды, распятия, чаши для святых даров, драгоценные камни, выломанные из церковной утвари, венец пречистой девы Марии и ее пышные одеяния из плотного шелка, а также всевозможные предметы священнического облачения из тонкого полотна, кружев и парчи: ризы, епитрахили, орари и даже епископский палий — все было объектом яростного торга, сопровождаемого отчаянной божбой и ругательствами.

Брат Евсевий смотрел на торг, стоя на почтительном расстоянии. Клобук и широкую белую сутану он заменил коротким кафтаном с рукавами в обтяжку. Его лицо слишком откровенно выражало клокотавшее в нем бешенство при виде того, как эти проклятые богом иудеи ощупывают и вертят своими грязными лапами священные предметы.

Вендель Гиплер подошел к нему, улыбаясь, и сказал:

— Брат, ведь еврей такой же человек, как и ты. И его создал бог, которого ты почитаешь. Но вы, называющие себя христианами, втоптали еврея в грязь еще глубже, чем крестьянина. Когда крестьяне освободятся, они освободят и евреев, ибо евангелие свободы распространяется на всех, кто наделен образом человеческим. И на тебя тоже, брат Евсевий. Но ты глух к голосу истины. Почему? Да потому, что ты лишь наполовину человек. Ты отгородился от своих ближних толстыми стенами монастыря, ты не живешь их жизнью, их заботами, не работаешь вместе с ними на общее благо. Стыдись же, брат! Стыдись рабства, на которое ты обрек свою душу! Ты еще молод и полон сил. Так сбрось же рясу, в которой ты перестал быть мужчиной. Надень панцирь, возьмись за меч и, освободившись сам, борись за освобождение твоих угнетенных братьев!

Он похлопал брата Евсевия по плечу и пошел прочь. Молодой монах стоял, покраснев до корней волос, и в глубоком волненье смотрел ему вслед. Он был сам не свой. Лязг оружия и крики вывели его из задумчивости. Снова раздалась барабанная дробь и звуки свирелей. Вендель Гиплер вышел наружу. Со всех сторон стекались крестьяне, чтобы с почетом встретить приближавшихся братьев. Это шли полки ротенбуржцев, лауденбахцев и гальтенбергштеттенцев с присоединившимися к ним вейкерегеймцами. Их вели Большой Лингарт и Леонгард Мецлер из Бретгейма. Как шум прибоя, пронесся над долиной ликующий гул.

Приветствуемые и сопровождаемые старыми друзьями и знакомыми, вновь прибывшие располагались лагерем по указанию Мецлера там, где им назначил место Флориан Гейер, рядом с Черной ратью. В то время как каждый устраивался как может, перед Большим Лингартом вдруг выросла Черная Гофманша. Симон, которого она разыскала еще накануне, чтобы узнать, постигла ли заслуженная кара юнкера фон Розенберга, сказал Лингарту, кто перед ним стоит. Лингарт смотрел на нее с жалостью и не без смущения. Он пожал ее костлявую руку и, не дожидаясь, пока она заговорит первая, — о цели ее прихода ему нетрудно было догадаться, — произнес:

— Негодяй был в наших руках, можно сказать, уже с петлей на шее, но ему удалось ускользнуть.

Ее тонкие губы искривила горькая усмешка.

— Знать, среди вас не было ни одного мужчины, который умеет ненавидеть! — воскликнула она. — Он был в твоей власти, а ты ждал веревки, вместе того чтобы задушить его собственными руками? А Нейфер еще рассказывал мне, что ты любил моего бедного мальчика.

— Да, всей душой, — заверил ее шварценбронский великан. — Но ротенбургский комитет вызволил юнкера, клятвенно обещав нам союз и помощь города Ротенбурга в обмен на его жизнь.

— Как, Ротенбург в союзе с нами, а ты молчишь! — взволнованно крикнул Симон.

Старуха язвительно рассмеялась:

— Вы хотите освободиться, а оставляете жизнь врагу, которого господь предал в ваши руки! — пронзительно вскрикнула она. — И этот тоже! — прибавила она, показав пальцем через головы мужчин на Гейера, приближавшегося к ним.

— Здорово, дружище Бреннэкен!

Большой Лингарт обернулся, и его бородатое лицо расплылось в радостную улыбку. К нему подошел его бывший командир.

— Как, господин рыцарь, вы узнали меня? Вы помните, как меня зовут? — воскликнул бородач, просияв.

— Я уже слышал, боевой товарищ, что ты опять снял со стены свой старый меч, — приветливо глядя на него, отвечал Флориан Гейер. — Но прошу без рыцаря и без господина. Из старых одежек я уже вырос.

— Кто стремится возвыситься над ближним, тот проклят богом! — воскликнула Черная Гофманша.

— Видно, вы очень сведущи в священном писании, добрая женщина. Это вы обо мне? Мне кажется, вы показали пальцем на меня? — спросил Гейер.

— А на кого же? Ты почему не рубишь самые высокие дубы? Какая польза от твоей преданности бедным людям, если ты не истребляешь волка, который точит на них свои хищные зубы?

Флориан Гейер только покачал головой. Он не понял ее. Она продолжала медленно, словно желая придать больше веса своим словам:

— Я видела, как он ускользнул от сверкающего меча, так же как Розенберг — от меча Большого Лингарта. Он уже был в твоих руках, и ты подарил ему жизнь.

— Ты говоришь о Геце фон Берлихингене? — спросил Флориан Гейер. — Я слышал, что он приходил за охранной грамотой для Якстгаузена.

— Все равно, за чем бы он ни приходил, волк никогда не станет ручным, — возразила она. — Ты еще раскаешься в этом, говорю тебе, Флориан Гейер фон Гейерсберг, он еще растерзает тебя и нас всех. Волков, тигров, львов, медведей, ястребов и других хищников надо уничтожать. Такова воля господня!

И она медленными шагами пошла прочь.

Флориана Гейера не смутили ее вещие слова. Он посмеялся бы над ними, если б не знал, что клокотавшая в ней ненависть была порождена неисчислимыми бедствиями народными. «Потерпи немного, несчастная, скоро мы уничтожим это зло», — пробормотал он ей вслед. В это время появился Пауль Икельзамер и еще издали крикнул Большому Лингарту:

— Правда, что вы задали жару шефтергеймским монашенкам? Мецлер рассказал мне.

— Бедные невинные овечки, — усмехнулся Лингарт в бороду. — Они так весело выпорхнули на волю, как птички через открытую дверцу клетки.

— И клетка загорелась? — насмешливо закончил знаменосец Черной рати.

— По чистой случайности, — возразил, пожав плечами, Лингарт. — Мы нашли оброчные книги и сожгли их, а отсюда и пошло. При этом растопились все их чудодейственные свечи и божьи агнцы, которых они сами лепят из воска и посылают освящать в Рим. Они нажили на этом немало денег и все сохранили для нас.

— Значит, вы их ограбили? — спросил Флориан Гейер, нахмурив брови. Но лицо его просветлело, и он удовлетворенно кивнул головой, когда Симон Нейфер заверил его, что у ротенбуржцев есть надежный брандмейстер[102], которого они избрали, еще стоя в рейхардсродском лагере.

Из монастыря донеслись редкие удары колокола, прежде обычно возвещавшие о том, что кто-то умер в долине. Теперь этот колокол созывал военачальников на совет. Многое еще нужно было обсудить и сделать, чтобы осуществить «Двенадцать статей», составлявших программу действий объединенного немецкого крестьянства. Относительно целей движения согласились без труда все собравшиеся в этом зале, где прежде благочестивые братья совещались о том, как достигнуть царствия небесного и приумножить монастырское добро. Согласны были также и в том, что благочестивых братьев следует выкурить, как барсуков из нор, из их монастырей, куда они стаскивали крестьянское добро, и что следует до основания разрушить замки, эти оплоты феодального насилия и произвола. Но предвидеть пути и средства к достижению свободы были в состоянии лишь два светлых ума: Вендель Гиплер в политической области и Флориан Гейер — в военной.

После того как крушение авантюры герцога Ульриха развязало ему руки, Флориан Гейер набросал еще в Гибельштадте план кампании, который и был теперь, при поддержке Гиплера, в основном принят. По этому плану следовало прежде всего принудить к союзу с крестьянами графов Гогенлоэ, чьи владения соприкасались с ротенбургскими, а также их соседей, графов Лёвенштейнов, и города Вейнсберг и Гейльброн и, таким образом, освободить Вюртемберг от австрийского владычества. Затем следовало направить главный удар на Франконию и, изгнав епископов из Вюрцбурга и Бамберга, вовлечь в крестьянский союз могущественный Нюрнберг. Укрепив, таким образом, свое правое крыло в Вюртемберге, оставалось только нанести сокрушительный удар Швабскому союзу в Ульме, главнокомандующий войсками которого Трухзес фон Вальдбург, еще находившийся на австрийской службе, усмирял восставших крестьян на верхнем Дунае.

После встречи в Шентале, скрепившей братский союз крестьянских войск, Мецлер с большей частью ротенбургского ополчения повернул назад, чтобы соединиться с тауберским отрядом и, держа таким образом под ударом Ротенбург, не дать ему соединиться с маркграфом Казимиром. В шентальском лагере оставалось тысяч восемь крестьян. Однако, за исключением Черной рати и ротенбуржцев под предводительством Большого Лингарта, это были наспех сколоченные отряды, не умевшие обращаться с оружием, а главное, почти лишенные артиллерии. Флориан Гейер задался целью создать из них настоящую армию, и Симон Нейфер, Большой Лингарт, Фриц Мелькнер и другие помогали ему, не щадя сил. Он ввел военную дисциплину, настоял, чтобы Светлая рать избрала своим провиантмейстером Альбрехта Айзенгута, а шультгейсом — Ганса Рейтера из Биллингера, что и было сделано при поддержке Венделя Гиплера, и приказал, чтобы крестьяне обучались военному делу. Пушки нужно было отобрать у рыцарей и городов. Гейер был неутомим. С солдатской лаконичностью и точностью отдавал он приказы, и люди охотно повиновались ему, чувствуя, что он знает свое дело. С тех пор как он обнажил меч и забросил подальше ножны (так он выразился в письме к Максу Эбергарду), он был во власти какого-то радостного подъема, который сообщался всем, кто ни сталкивался с ним. Он всецело отдался деятельности, требовавшей полного раскрытия его еще не развернувшихся дарований полководца, и посвятил себя осуществлению идей, которые зародились и созрели в нем в период сближения с Ульрихом фон Гуттеном. Наконец-то пробил час освобождения угнетенных во всей Германии! Одна мысль об этом наполняла его несокрушимой решимостью. О себе он не думал. Он сжег за собой все корабли и знал, что ему остается одно: победить или погибнуть. Но он боролся, не сомневаясь в победе, победе свободы и справедливости.

Тем временем Вендель Гиплер, канцлер Светлой рати, послал ультиматум графам фон Гогенлоэ, предлагая им мир при условии принятия ими «Двенадцати статей». Они пытались было лавировать, но крестьянские войска двинулись на Нейенштейн — резиденцию графов. Поняв, что дело принимает серьезный оборот, братья Гогенлоэ прибыли в крестьянский лагерь.

— Эй, вы! — крикнул, завидя их сиятельства, приземистый крепыш Кресс, который разворотом плеч мог бы сойти за статую Атласа, — валяйте-ка сюда оба брата, и Альбрехт и Георг, да поклянитесь быть с крестьянами в братском союзе и никогда не выступать против них. Отныне вы больше не господа, а крестьяне, а графы Гогенлоэ — мы. Наша рать порешила, чтобы вы присягнули «Двенадцати статьям» и заключили с нами союз на сто один год.

Когда-то жестоко обиженный графами Вендель Гиплер мог быть удовлетворен, видя, как братья присягали «Двенадцати статьям», давали клятву хранить мир до следующей Реформации, обязались освободить заключенных и снабдить крестьян оружием и порохом. Их заставили присягать, обнажив головы, без шлемов и без перчаток. Не удивительно, что от такого унижения у них глаза полезли на лоб. Крестьяне отпраздновали это великое событие бесчисленными залпами в воздух.

Между тем Еклейн Рорбах, разграбив Лихтенштернский женский монастырь, откуда разбежались все монахини, подступил к стенам замка графов Лёвенштейн. Перед его знаменем шагала, подобная фурии мести, Черная Гофманша. Графы Людвиг и Фридрих фон Лёвенштейны спешно укрепляли свое убежище. Рорбах послал им сказать, чтобы они немедля явились к нему в лагерь и присягнули «Двенадцати статьям», не то он разорит все их владения.

В отряде Рорбаха было немало подданных Тевтонского ордена родом из Неккарсульма. Ожесточенные произволом своих господ, которые угнетали их вдвойне — и как рыцари, и как духовные лица, они настояли, чтобы отряд двинулся к Неккарсульму. Дорога вела мимо Вейнсберга, лежавшего на расстоянии двух часов пути от орденского городка, вниз по течению Неккара. Светлая рать отправила в Вейнсберг письмо, требуя, чтобы город примкнул к крестьянскому евангелическому союзу.

Глава восьмая

Крутыми уступами поднимается Вейнсберг по северному склону холма, возвышающегося над долиной Неккара. На самой вершине стоит церковь, к которой ведет широкая каменная лестница от террасы с Рыночной площадью и городской ратушей посредине. Двое ворот, проложенных в городской стене, выходят к подножью холма: верхние ворота у мельницы и нижние, или Госпитальные, в начале главной улицы, ведущей мимо госпиталя к Рыночной площади. Пройдя через узкую калитку к западу от церкви, путник увидит в нескольких шагах перед собой нижнюю наружную стену, окружающую замок; старинная легенда украсила его именем Вейбертрей[103]. Крутой громадой вознесся над долиной замок. Развалины исполинской башни и двойного пояса толстых стен свидетельствовали о былой его неприступности.

Графу Людвигу Гельфериху фон Гельфенштейну, защищавшему Штуттгарт от нападения герцога Ульриха, было всего двадцать семь лет. Он был любимцем эрцгерцога Фердинанда и сидел в старинном замке гвельфов[104] как оберфогт австрийского правительства. Пять лет тому назад он женился на внебрачной дочери императора Максимилиана Маргарете, незадолго перед тем овдовевшей. Стоя у окна с двухлетним сыном на руках, графиня смотрела вниз, на долину, откуда доносился зловещий гул. Вскоре показалось крестьянское войско, приближавшееся с распущенными знаменами и устрашающим шумом.

Была страстная пятница. Супруг, стоявший рядом, с таким уничижением говорил о подступающих крестьянах, что у графини отлегло от сердца. Вдруг она воскликнула:

Смотри, там среди них рыцарь! В черных доспехах, под черным знаменем. Что это значит?

— Это значит, что Флориан Гейер фон Гейерсберг запятнал свою честь и покрыл позором свое знатное имя, связавшись с этим сбродом, — нахмурившись, произнес граф.

— Не может быть! — взволнованно воскликнула графиня.

Она хорошо знала Гейера, так как часто встречалась с ним, когда он был еще молодым офицером, при дворе своего отца. Она вспомнила, что покойный император всегда с уважением отзывался о его военном даровании, и опять разволновалась.

— С таким предводителем, Людвиг… — начала она, но граф не дал ей договорить.

— И с таким вшивым сбродом! Если они хлебнули через край монастырского вина, то мы заставим их захлебнуться в собственной крови. Бюргерство остается верным мне, и помощь из Штуттгарта должна подойти с минуты на минуту.

Накануне он вторично написал австрийскому правительству, настаивая на немедленной присылке подкреплений. Ведь ему обещали их, когда он лично ездил в Штуттгарт, чтобы добиться помощи. До этой поездки в его распоряжении для защиты замка не было и десяти человек. Но ему сочли возможным дать всего семьдесят рыцарей и рейтаров, с которыми он и вернулся в Вейнсберг. Веселой кавалькадой гарцевали они вместе с ним вдоль берегов Неккара. Проезжая через крестьянские поля и виноградники, благородные господа ради рыцарской потехи подстреливали крестьян, как каких-нибудь воробьев или зайцев. Граф фон Гельфенштейн, смеясь, рассказывал жене, до чего забавно было смотреть, как эти людишки подпрыгивали в воздухе и, перекувырнувшись, шлепались на землю. Дитрих фон Вейлер чуть не свалился с коня от хохоту, когда мужичонка, которого он поднял выстрелом из ржи, чуть не улепетнул от него в виноградники. И гордая графиня тоже смеялась над рассказом об убийстве беззащитных, ни в чем не повинных людей.

На предложение крестьян присоединиться к их союзу граф ответил требованием дать ему время на размышление до полудня субботы. Это требование было удовлетворено. Он рассчитывал, что к этому сроку подойдет подкрепление из Штуттгарта: ведь писал же он, что дело не терпит отлагательства и что в случае промедления он слагает с себя всякую ответственность за могущие произойти несчастья и убытки.

Успокоив жену, он отправился в ратушу, где подобными же заверениями о предстоящем прибытии обещанной помощи пытался поднять дух отцов города, которые, испугавшись при виде несметной рати крестьян, сидели, белые как полотно, на своих скамьях. Прибывшие вместе с ним в Вейнсберг рыцари, стоя рядом с бюргерами на городской стене, состязались в остроумии, высмеивая крестьян, непрерывным потоком проходивших мимо них с песнями, шутками, звоном оружия, барабанным боем под рев угоняемого скота. Пошлые остроты благородных господ сменились угрозами и проклятиями, когда над этим пестрым воинством заколыхалась хоругвь. Должно быть, ее унесли из Шентальского или Лихтенштернского монастыря вместе с ризами и напрестольными пеленами, которые очутились на плечах у многих крестьян. И когда последние отряды крестьян прошли мимо замка, рыцари во главе с графом поспешили вскочить на коней и, несмотря на то что срок перемирия еще не истек, яростно набросились на отставших крестьян. До самой ночи свирепствовал граф и его люди среди крестьянского арьергарда, обагряя землю народной кровью.

Неккарсульмцы гостеприимно открыли крестьянам ворота своего городка, и Тевтонский замок очень скоро был взят. Захваченных там рыцарей крестьяне отпустили на все четыре стороны. Победителям досталась богатая добыча: у ордена были обильные запасы. И в городе и за его стенами на лугу началось шумное веселье. В это время спасшиеся бегством и раненые принесли весть о предательском нападении графа фон Гельфенштейна, и по всему лагерю и по всем улицам городка пронеслись крики: «Измена!»

И вскоре после того по лагерю распространилось известие, что Трухзес огнем и мечом усмирил восстание на Дунае, что он устроил крестьянам кровавую баню, что он предал в руки палача благороднейшего проповедника Якоба Вее[105] и многих других сторонников крестьян, что им всем уже отрубили головы в Лейпгейме и, наконец, что в сражении при Вурцахе перебито семь тысяч крестьян. Число жертв было преувеличено дворянами, чтобы нагнать страху на крестьян. Но на этот раз господа просчитались. Эти слухи только подлили масла в огонь и зажгли в крестьянах жажду мести.

В стороне от лагеря, на берегу Зульма, сидела в глубоком раздумье Черная Гофманша. В такие минуты люди ее обходили: всякому было известно, что она совещается с тайными силами, с которыми вступила в союз на благо крестьян. Чей-то окрик вывел ее из раздумья. Перед нею стоял человек с непокрытой головой, в изодранной одежде. Он назвал себя Земмельгансом — солеваром из Нейенштейна — и рассказал, что, сидя в трактире Ганса Шохера в Вейнсберге, обругал австрийское правительство, за что был брошен в тюрьму. Сидел он там с середины поста, но этой ночью ему удалось бежать. Он мчался сюда что было мочи и теперь, задыхаясь от изнеможения, просил указать ему, где он может найти Вольфа Гербера, предводителя гогенлоэвских крестьян. Он принес ему очень важное сообщение.

— Я знаю место, откуда Вейбертрей легко взять штурмом, — доверился он Черной Гофманше, — а наверху в замке всего семь рейтаров.

— Идем! — сказала она и, зловеще рассмеявшись, зашагала впереди него к городку.

Взошла луна и осветила своим серебристым сиянием окрестные холмы, луга и словно высеченный из мрамора городок. Но покой, разлитый кругом в природе, не умиротворил людей. В лагере почти никто не ложился спать. Сердца еще горели гневом и жаждой мести. В лунном свете грозно блестело оружие.

Флориан Гейер, Вендель Гиплер, Иорг Мецлер, Большой Лингарт и другие военачальники, сидя в ратуше, еще совещались. Когда введенный Черной Гофманшей Земмельганс повторил свое сообщение, все радостно застучали мечами, и многие стали требовать сигнала к выступлению, но Флориан Гейер одернул их:

— Предательское нападение графа не освобождает нас от данного слова. Мы обещали ему перемирие до завтрашнего дня и должны сдержать слово.

— Тысяча смертей! Это когда он нападает на нас, как на разбойников! — задохнулся от ярости Большой Лингарт.

— Докажем ему, что он заблуждается, — поддержал Гиплер начальника Черной рати. — Честно соблюдая свои обязательства, заставим его уважать нас как врага. Самое позднее завтра к часу дня или, верней сказать, уже сегодня все будет решено.

Все нехотя покорились, но Гофманша, уже направляясь к выходу, со вздохом сказала:

— Вечно мы поддаемся на обещания господ и вечно расплачиваемся за это кровавыми слезами. Когда же наконец вы выкуете себе железный кулак?

Едва сдерживая нетерпение, ожидали крестьянские отряды ответа графа. С высокомерным презрением он отказался от всякого соглашения. Своим крепостным он пригрозил вышвырнуть им вслед их жен и детей и сжечь дотла их деревни, если они сейчас же не отстанут от мятежников и не разойдутся по домам.

Эти угрозы испугали крестьян вейнсбергского отряда, и они закричали, чтобы их отпустили домой или позволили им заключить мир с графом.

— Отправляйтесь хоть сейчас же по домам! — с бешенством набросился на них командир Вагенганс из Лерена. — Вы ведь знаете, что у графа вас ждет такая милость, что прежнее ярмо покажется вам легче легкого. Идите же, пресмыкайтесь, лижите пыль с графских сапог, и прощение вам обеспечено — такое же, как в Лейпгейме и Вурцахе!

Тогда вышла вперед Черная Гофманша, и ее пронзительный голос разнесся далеко по рядам:

— Хотите мира — добудьте его силой! Слушайте, что я вам скажу. Ночью я сидела под ивами и думала про наше горе и нужду; каждому из нас, бедняков, пришлось с малолетства натерпеться вдосталь. Думала про горючие слезы, что мы льем от отчаяния. Была страстная пятница, — день, когда Христос умер на кресте, чтобы снасти всех обездоленных и угнетенных. И когда сон успокоил мое сердце, которое разрывалось от муки, мне привиделось, будто из крови наших братьев, обильно напитавшей вурцахские поля, выросли розовые кусты и, поднимаясь все выше и выше, закрыли собой графский замок. И все кругом покраснело от алых роз. Вы знаете, что это значит. Так что же, или ваши копья притупились? Или самопалы пришли в негодность? Идите, и все цветущие розы достанутся вам. Так хочет бог!

Вейнсбергцы уже больше не помышляли о возвращении домой.

— Так хочет бог! — закричали они и с ожесточением стали готовить оружие к бою.

Между тем граф Людвиг фон Гельфенштейн собрал вейнсбергских горожан на Рыночной площади. По возвращении из своего предательского набега на крестьянский арьергард он встретил в городе далеко не восторженный прием. Горожане с трепетом ждали последствий его вероломства и подняли крик, что он погубит город. Пусть он уходит со своими рыцарями и рейтарами к себе в замок, а они попытаются миром поладить с крестьянами. Но граф выстроил на площади перед церковью рыцарей и дружинников, и это зрелище потушило пламя недовольства, уже загоревшееся среди насмерть перепуганных горожан. Он обратился к собравшимся с увещаниями, предсказывая, что, изменив Австрии, они дождутся от крестьян не освобождения, а убийств и грабежей и не преминул еще раз напомнить об ожидающейся подмоге из Штуттгарта. Пусть только каждый исполнит свой долг, и они общими усилиями отразят крестьян. Он сам не терял надежды на эту помощь и поутру отрядил еще одного спешного гонца в Штуттгарт. Поэтому он оставил тройные нижние ворота возле госпиталя незабаррикадированными, тогда как все остальные были завалены навозом и камнями.

Но откуда было взять вюртембергскому правительству в Штуттгарте это срочное подкрепление? Оно само было вынуждено отдать Трухзесу фон Вальдбургу все свои вооруженные силы, оставив себе ровно столько войска, сколько было необходимо для защиты столицы на случай нападения со стороны шварцвальдцев.

Граф оставался в городе и подготовил все для его защиты. В замок он послал еще пять рейтаров. Ему казалось немыслимым, чтобы крестьяне решились штурмовать эту неприступную крепость, тем более что у них не было артиллерии. Рыцари разделяли его оптимизм. Не задумываясь о завтрашнем дне, они развлекались, любезничали с прекрасными вейнсбергскими дамами и с истинно рыцарским аппетитом отдали должное ужину, устроенному для них магистратом. Из замка были вызваны графские музыканты и шут, которые увеселяли благородное общество музыкой, остротами и всякими непристойными шутками.

Когда наступило пасхальное утро, ворота, стены и бойницы были укреплены, рыцари и рейтары в полном вооружении расставлены по местам, лошади — оседланы. Но враг не показывался. Зазвонили к обедне. Во время богослужения графу доложили, что крестьяне приближаются. Он тотчас отправился на стену у нижних ворот, чтобы поднять дух осажденных. Между тем его друг, Дитрих фон Вейлер, распорядился, чтобы жены и дочери бюргеров и их служанки ломали мостовые и таскали булыжник на стену.

И действительно, крестьяне приближались. К северо-западу от замка, на широком хребте горы, прозванной из-за ее формы Скамеечной, уже сверкало их оружие в утренних лучах. Впереди шла Черная рать Флориана Гейера. За ней следовал Еклейн Рорбах с гейльбронцами, лёвенштейнцами и вейнсбергцами, тогда как Светлая рать во главе с Иоргом Мецлером еще двигалась вдали через Эрленбах. С нею шла Черная Гофманша.

Осенив крестом войска, она погрозила кулаком в сторону Вейнсберга и крикнула:

— Смелей, вперед! Филистимляне в ваших руках! Их пули не причинят вам вреда. Я наловлю их полные пригоршни.

Глаза ее горели зловещим огнем. Седые волосы развевались на ветру.

Прежде чем двинуться на приступ, крестьяне, по военному обычаю того времени, послали в город двух парламентеров, которые с шапкой на шесте подошли к нижним воротам, и один из них громко крикнул:

— Отворите город и замок Светлой христианской рати. Или удалите всех женщин и детей, ибо город и замок будут взяты штурмом нашим вольным воинством, и никому не будет пощады!

Дитрих фон Вейлер взбежал на стену и крикнул:

— Что? Благородному рыцарству вести переговоры со всяким вшивым сбродом? Позор! С такой сволочью мы разговариваем только пулями!

По его приказу стоявший рядом с ним рейтар выстрелил. Один из парламентеров упал, но тотчас вскочил и помчался вслед за убегающим товарищем. Дитрих расхохотался.

— Друзья! — крикнул он. — Они не посмеют. Они только хотели нас застращать. Думали, что мы струсим, как зайцы.

Услышав крики на Скамеечной горе, он решил, что запугал крестьян. Но те кричали от возмущения, что господа осмелились стрелять в их парламентеров. Флориан Гейер со своим отрядом тут же свернул налево, чтобы выйти к замку с северного, наиболее отлогого склона горы. Земмельганс указывал ему дорогу. Молодцы Еклейна Рорбаха и вейнсбергские крепостные бурным потоком устремились вниз по склону горы, чтобы обрушиться на нижние ворота. К верхним воротам подходили отряды Георга Мецлера и Большого Лингарта. Тут наконец граф Людвиг и Дитрих фон Вейлер поняли, что со вшивым сбродом, затеявшим это пасхальное игрище, шутки плохи. На башне городской ратуши пробило девять часов.

Рорбахские молодцы все шли вперед, не обращая внимания ни на выстрелы, ни на град камней, сыпавшийся на них со стен. От пуль ущерб был невелик, зато булыжником ранило многих. Но на место каждого, выбывшего из рядов, становились другие, и скоро нижние ворота затрещали под ударами топоров, молотов и таранов. Рыцари, рейтары и именитые граждане, не щадя сил, защищали город; ремесленники и виноградари помогали им без особого рвения. Рисковать жизнью, отстаивая власть австрийского правительства, у них не было никакой охоты. Горожане, охранявшие калитку возле церкви, не только не оказали сопротивления наступающим, но сами взломали ее изнутри, помогая тем, кто напирал снаружи.

Уже внешние Госпитальные ворота были разбиты, и вторые ворота также разлетелись в щепки под ударами топоров и таранов, как вдруг в гуще нападающих поднялся ликующий гул: над башней замка взвился черный флаг Флориана Гейера. Замок взят! И в то время как осаждающие при виде реющего в вышине черного знамени с удвоенной энергией заработали топорами и кузнечными молотами, даже самые рьяные защитники города пали духом.

Дитрих фон Вейлер, разъезжая на коне по улицам, пытался воодушевить горожан, но женщины схватили его лошадь под уздцы и молили прекратить сопротивление, угрожавшее им всем гибелью. Мужчины также настаивали на сдаче города, при условии, если сохранят жизнь его населению. Рыцарей, которые не хотели и слышать об этом, горожане силой стаскивали со стен. Ганса Дитриха из Винтерштеттена, только что убившего одного из крестьян, они угрожали прикончить на месте, если он не слезет со стены.

Граф фон Гельфенштейн, руководивший обороной против войск Иорга Мецлера, наконец понял, что дальнейшее сопротивление невозможно. Он приказал одному из бюргеров, надев шляпу на шест, отправиться к нижним воротам.

«Мир! Мир!» — кричал парламентер, стоя на стене между зубцами. Но крестьяне выстрелами сбили шляпу с шеста, и подбежавший Еклейн Рорбах крикнул, что горожанам нечего бояться за свою жизнь, но что ни одному из рыцарей не будет пощады.

— Мы просим даровать жизнь хотя бы графу фон Гельфенштейну, — сказал парламентер.

— Нет, нет, пусть он нас озолотит, пощады ему не будет! — яростно крикнул Рорбах.

Стоявший рядом с парламентером граф, услышав эти слова, в ужасе отпрянул. Теперь он не думал ни о чем, кроме спасения своей жизни. Но когда, сев на коня, он хотел бежать вместе с кучкой дворян и рейтаров, толпа окружила и задержала их. Тщетно он восклицал: «Ко мне, мои верные бюргеры!» Его слова потонули в криках протеста. Женщины плакали и причитали, его сторонники осыпали его упреками в том, что он заварил кашу, а теперь им всем придется ее расхлебывать. Многие проклинали его, крича, что раз он навлек на город такое несчастье, то теперь не время помышлять о бегстве. И действительно, было уже поздно бежать. Ликующий гул у нижних ворот возвестил о том, что крестьяне ворвались в город. Рыцари спешились и, бросив лошадей, устремились вместе с рейтарами в церковь, где и забаррикадировались. Священник указал дворянам на узкую потайную лестницу, ведущую на колокольню. Многие из рыцарей и рейтаров спрятались в склепе. Некоторым удалось забежать в дома бюргеров, где их укрыли сердобольные хозяйки, которые помогли им потом переодетыми выбраться из города. Двое рыцарей в тяжелых доспехах были схвачены крестьянами на церковном дворе и тут же убиты.

Еклейн Рорбах мчался со своим отрядом по Госпитальной улице. «По домам! По домам! И не показывайте и носа на улицу, кому жизнь дорога!» — кричали его товарищи перепуганным насмерть горожанам, которые падали перед ними на колени. Как псовая охота, промчались мимо них крестьянские отряды; впереди несся Еклейн Рорбах, размахивая обнаженным мечом, с налившимися кровью глазами и взъерошенной рыжеватой бородой. Увидев на площади брошенных лошадей, крестьяне ринулись в церковь. В это время через верхние ворота, ключи от которых принесли женщины, в город хлынули главные силы крестьян во главе с Иоргом Мецлером.

Бушующая толпа окружила церковь. Неистовые, яростные крики не могли заглушить гулких ударов топоров, под которыми церковные двери разлетелись в щепы. Крестьяне с копьями наперевес ворвались в церковь и перебили всех, укрывавшихся в ней. Некоторые спустились в склеп, закололи спрятавшихся там, взломали гробницы и разграбили их. Тем временем Земмельганс, который вместе с товарищами уже успел перебраться из замка в город, показал винтовую лестницу на колокольню. Церковные своды огласились радостными криками крестьян, и все они устремились к лестнице, но она была так узка, что взбираться по ней можно было только поодиночке. Земмельганс отважно первый бросился наверх, но был сражен мечом Якоба фон Бернгаузена, сына геппингенского фогта. Он скатился по ступенькам вниз, увлекая за собой других, и на минуту загородил своим телом дорогу.

Воспользовавшись замешательством, Дитрих фон Вейлер взошел на колокольню и среди наступившей вдруг тишины закричал собравшимся внизу, что они с графом сдаются и предлагают за свою жизнь тридцать тысяч гульденов.

— Смерть им, смерть! Пусть нас озолотят, все равно граф и все рыцари должны погибнуть! Месть за кровь наших братьев! Месть за семь тысяч, порубленных под Вурцахом! Месть! Месть! — раздались гневные крики. Стрелой из арбалета фон Вейлер был смертельно ранен в шею. Он упал навзничь, прямо на руки взбежавших на колокольню крестьян. Они сбросили умирающего графа на церковный двор, где его подхватили на копья. Такая же участь постигла лесничего Леонгарда Шмельца и еще двух рыцарей. Сын Дитриха фон Вейлера выкупил было свою жизнь у одного франкенгеймского крестьянина за десять золотых, но не успел он отвернуться, как тот выстрелом в спину уложил его на месте. Примчавшиеся на церковный двор Иорг Мецлер и Большой Лингарт положили конец кровавой расправе. Рыцарей связали и повели в ближайшую башню. Как пленники Еклейна Рорбаха, они остались под его охраной. Когда их вели через церковный двор, кто-то ударил графа фон Гельфенштейна копьем в бок; другой пленник получил ранение в голову.

Штурм замка и города длился немногим более часа. Когда Черная рать ворвалась в замок, графиня фон Гельфенштейн, уже разодетая по-праздничному в честь светлого Христова воскресения, укрылась с ребенком и придворными дамами в часовне замка. Женские вопли привлекли внимание Флориана Гейера, искавшего графиню, чтобы взять ее под свою охрану. Оказалось, люди из его отряда, разбежавшиеся по замку в поисках добычи, проникли и в часовню и, сбросив со ступенек пытавшегося остановить их капеллана, принялись растаскивать: кто — церковную утварь, кто — парчовые покровы с алтаря.

— Я — ваша пленница, — обратилась к Флориану Гейеру бледная, но полная достоинства графиня.

— Вы ошибаетесь, сударыня, — возразил Флориан Гейер, поклонившись. — Мы воюем только с мужчинами. Вы свободны. Но я прошу вас удалиться в ваши покои. Вы получите охрану для обеспечения вашей безопасности. По праву войны замок и все, что в нем находится, принадлежит моим людям.

— И эти грабежи, насилия, убийства вы называете войной? — с гневом и презрением спросила графиня.

— А разграбление монастырей и замков? А насилие над служителями божьими? — завопил капеллан, воздымая руки к небу.

— Можете называть это так, если вам угодно, сударыня, — произнес Флориан Гейер, устремив на нее суровый взгляд. — Но нет войны, более священной, чем война угнетенных, отчаявшихся найти справедливость здесь, на земле, против своих угнетателей. Вероломство графа фон Гельфенштейна вынудило нас к насилию.

Графиня вздрогнула, а Флориан Гейер, обращаясь к священнику, продолжал:

— Вы именуете себя служителем божьим? Так скажите, кто из епископов и монахов свято хранит свои обеты? Вы принизили своих ближних, ввергнув их в рабство. Вы прибрали к рукам все блага земные и не оставили бедняку ничего, кроме царствия небесного. Ваши монастыри — разбойничьи гнезда, притоны пьянства и разврата. Стереть их надо с лица земли, чтобы восстановить во всей чистоте евангельское учение. Как Христос воскрес из мертвых в этот день, так и наш народ воскрес для истинной веры и свободы.

— Он богохульствует! — воскликнул капеллан, побагровев, — а кто богохульствует, тот…

— Заслуживает смерти! — закончил один из ландскнехтов Гейера и уже готов был претворить слово в дело, если бы не Флориан Гейер, который отвел в сторону занесенную над головой священника алебарду. Капеллан в страхе повалился на землю. Дружинники расхохотались. Гейер обратился к графине и снова предложил ей удалиться в свои покои. Прибежавший на шум Пауль Икельзамер получил приказание взять надежных людей и охранять от всяких посягательств ту часть замка, где помещалась вместе со своими дамами графиня.

Все комнаты, лестницы, коридоры кишели крестьянами, ищущими добычи.

— Будь жив мой отец, он никогда бы не допустил такого позора, — сказала со вздохом графиня Маргарета, перешагнув через порог своей комнаты, и, повернувшись к Флориану Гейеру, дрожащими губами добавила:

— Он высоко ценил вас, господин Гейер фон Гейерсберг. Чем же вы оправдаетесь — не передо мной, а перед всевышним судией, — в двойной измене: своему рыцарскому долгу и своей вере?

— Вы правы, сударыня, покойный император был неизменно милостив ко мне, — спокойно и серьезно отвечал Флориан Гейер. — Но поверьте мне, графиня, он так же не смог бы помешать случившемуся, как не смог император Карл, как не смог бы любой монарх, опирающийся не на народ, а на знать и духовенство. Вы видите, как непрочны эти столь мощные с виду столпы власти. Что же касается меня, сударыня, то перед лицом моего высшего судии — совести — я прав. Я лишь исполняю свой долг.

Графиня взяла ребенка из рук няни и в мучительном страхе прижала его к своей груди. Флориан Гейер уже направился к выходу, как вдруг дверь распахнулась и на пороге показался Симон Нейфер.

— Победа! Победа! — закричал он. — Город в наших руках. Рыцари схвачены. Оберфогт — тоже.

Из груди графини вырвался крик. Силы изменили ей: она потеряла свою гордую осанку, лицо ее исказилось. Побелевшими губами она попросила, чтобы ей разрешили разделить заключение с мужем. Флориан Гейер, тронутый ее горем, согласился и сам повел ее в башню. Ребенка она больше не выпускала из рук.

Тем временем в городе тоже полным ходом шел грабеж, которому подверглись, по распоряжению Иорга Мецлера, пославшего надежных людей, чтобы следить за его проведением, только дома духовенства, питейного старшины, шультгейса и городского писца. Жилища простых горожан были пощажены; им только вменили в обязанность ухаживать за ранеными и снабжать съестными припасами и вином победителей. Крестьяне вскрыли церковные кружки, но денег бедняков, вдов и сирот не тронули. Богатая добыча досталась им в замке: одни выносили оттуда серебряные кубки и кувшины, блюда и ложки; другие тащили шелковые одежды и материи, полотно, оловянную посуду. Один крестьянин из вейнсбергской долины награбил на триста гульденов добра и впоследствии продал еще на двести гульденов колец и других драгоценностей нюрнбергскому ювелиру. Другой завладел таким богатством, что, как он рассказывал, смеясь, даже в евангелии от Луки о том не прочитаешь. Победители с такой жадностью и поспешностью набрасывались на добычу, что часто не замечали самого ценного и топтали ногами сокровища до тех пор, пока они не попадались на глаза какому-нибудь счастливцу. После разграбления старинный замок гвельфов был предан огню.

Еклейн Рорбах со своим штабом расположился на мельнице у верхних ворот. Вместе со своими друзьями и ближайшими помощниками он сидел за столом, попивая вино, и держал совет, как быть с военнопленными. Среди собравшихся была и Черная Гофманша. На всех были следы недавнего сражения: воспаленные лица, почерневшие от пороха руки, всклокоченные волосы, пятна запекшейся крови, разодранные и продырявленные пулями куртки.

— Кровь наших предательски убитых братьев вопиет об отмщении, — сказал Еклейн Рорбах, стукнув что было силы оловянным кубком по столу.

— Правильно, дорогие друзья, — подхватил Ганс Винтер из Оденвальда. — Мы должны нагнать на дворян такого страху, чтобы они ввек не опомнились.

— Покажем им, что мы умеем платить той же монетой! — крикнул свирепый Матиас Риттер, сбросивший с колокольни лесничего Шмельца. — Коль они стреляют в наших глашатаев, пусть знают, что благородное происхождение их не спасет.

А Бекарганс из Бракенгейма, убивший молодого Вейлера, хватив кулаком об стол, гаркнул:

— Сколько ни есть этих князей, графов, дворян и прочей нечисти с золочеными шпорами, ни одного из них нельзя оставить в живых! Да и попов, монахов и прочих бездельников тоже!

Обведя всех сидевших за столом взглядом, Еклейн Рорбах крикнул:

— Смерть пленным!

И у всех разом, точно из одной глотки, вырвался страшный крик «Смерть пленным!». Но Черная Гофманша прошипела:

— Пустые слова! Судить их будет начальство, а Гиплер, который вертит Мецлером как хочет, улестит его и заставит выпустить пленных за выкуп. — Бурные протесты, пересыпанные проклятиями, прервали ее. Но она упорно продолжала наставить на своем: — Разве Большой Лингарт не держал в руках убийцу моего внука? Но «черные» из Лейценброна и городские советники выпустили его. Так будет и теперь. Граф и вся его шайка в ваших руках, но если вы также жаждете его крови, как я, не дожидайтесь суда, произнесите над ними сами свой приговор. А я выпью его кровь, вот как пью это вино!

И, злобно сверкая глазами, она схватила кубок и залпом осушила его.

— Она права! — воскликнул Еклейн Рорбах, вставая. — Они предательски напали на нас и по военным законам подлежат позорной казни.

— Сквозь строй их, сквозь строй! — закричали все сразу, вскочив из-за стола. Собрали всех гейльбронцев и вейнсбергцев, какие только оказались среди них, и Рорбах повел их в башню за пленными. Он вывел их на лужайку у нижних ворот: четырнадцать рыцарей, несколько слуг и рейтаров. Рядом с графом шла, опустив голову, его жена. Почти никто не обратил внимания на это шествие. Крестьяне подкреплялись в трактирах, харчевнях и домах бюргеров; военачальники сидели в ратуше. Вооруженные крестьяне расположились на лужайке в круг. Еклейн Рорбах выступил на середину и объявил пленным приговор: прогнать сквозь строй. Так казнили в войсках за измену и предательство. Надменные лица дворян побелели; графиня покачнулась и упала бы, не подхвати ее на руки муж.

Граф предложил за свою жизнь крестьянам тридцать тысяч гульденов.

— Хоть тридцать бочек золота, нет тебе пощады! — раздался крик ему в ответ.

Тогда графиня бросилась на колени перед Рорбахом и стала умолять его, заклиная всем святым, пощадить ее мужа. Но ни унижение этой красивой гордой женщины, дочери императора, ни ее горячие мольбы и слезы не тронули крестьян. В отчаянье она подбежала к Черной Гофманше, не сводившей с нее горящего взгляда, и, обнимая ее колени, воскликнула:

— Ты — женщина! Я взываю к твоему сердцу матери. Пощади жизнь отца моего ребенка. Молю тебя! Будь милосердна!

Черная Гофманша отбросила с лица седые космы и, тяжело переведя дыханье, сказала:

— Знаешь, что ожесточило сердца этих людей? Почему их не могут смягчить ни твои слезы, ни мольбы? Я скажу тебе почему. Они вспоминают, как господа травили их собаками, словно диких зверей. Вспоминают, как над их иссохшими от голода и непосильного труда спинами взвивалась безжалостная плеть; вспоминают, как томились от голода и жажды их отцы, сыны, братья в глубоких подземельях замков, куда господа бросали их за малейшую провинность; вспоминают их стоны, жалобы, мольбы о пощаде, но их никто не услышал, никто не сжалился над ними. Да, я — женщина! Но мое тело осквернили господа, отца моего ребенка сожгли заживо господа, мужа моей дочери затравили псами господа, моего внука убили господа, — продолжала она, выпрямившись во весь рост. — Так валяйся же в пыли, испей, как я, до дна свое отчаянье!

Она отвернулась, и граф фон Гельфенштейн резким движеньем поднял с земли свою жену, которую слова Гофманши сразили, как удар обухом по голове.

Граф понял, что он погиб и что все унижения напрасны.

Между тем по приказу Рорбаха люди построились в два ряда. Командовал ими один крестьянин из Оденвальда; в переднем ряду стояли бекингенцы. По обычаю, как полагалось во время казни в войсках, глухо забил барабан. Первым втолкнули в строй слугу Конрада Шенка фон Винтерштеттена; за ним — его господина. Затем наступил черед графа фон Гельфенштейна.

Но в горькой чаше, которую граф сам уготовил себе своей изменой, еще не хватало последней капли. В толпе он увидел старого знакомого — большого мастера игры на флейте, Мельхиора Нонненмахера, родом из Ильсфельда. В былые времена он часто услаждал графа за столом своей искусной игрой на флейте и пользовался его благосклонностью. Но милость знатных господ преходяща, в чем пришлось убедиться на собственном опыте и Нонненмахеру. И вот теперь он подошел к графу, уже вступившему на свой последний путь, снял с графской головы шляпу с перьями и, надев ее на себя, закричал:

— Ну, пографствовал и будет! Теперь хочу походить в графах и я! Довольно я потешал тебя за столом! Довольно ты натанцевался под мою музыку! Только теперь ты у меня запляшешь по-настоящему!

И, весело наигрывая на своей флейте, он пошел за графом до самого строя.

Не сделав и трех шагов, граф, пронзенный копьями, замертво упал на землю. Мельхиор Нонненмахер обагрил острие своего копья графской кровью.

Следующими жертвами были графский оруженосец и шут. И так одного за другим всех пленных прогнали сквозь строй, заглушая предсмертные крики поднятых на копья грохотом барабанов, свистом флейт и рожков.


Сквозь строй! Казнь предателя

С гравюры И. Аммоса


Тела казненных были ограблены крестьянами. Один из них щеголял в доспехах графа. Еклейн Рорбах надел на плечи графскую пелерину и спросил несчастную вдову: «Как я вам нравлюсь, сударыня, в атласном наряде?» И графиню, обезумевшую от горя и ужаса, ограбили. Грубые руки сорвали с нее драгоценности и роскошное праздничное платье, ее ребенка ранили копьем в грудь. Этот шрам остался у него на всю жизнь. Черная Гофманша взяла графиню под свою защиту и спасла ее от худшей участи. Ее жажда мести была утолена, и в ней вновь проснулась женщина. В изодранной нижней одежде графиню с ребенком посадили на навозную телегу и отправили в Гейльброн. Вейнсбергские горожане вместе с женами бежали за телегой и осыпали графиню градом насмешек.

— Ты приехала к нам в золоченой карете, а уезжаешь в навозной телеге! — кричали они ей вслед.

Двенадцать долгих лет еще прожила она, раздумывая над внезапной переменой в своей судьбе. Рассказ Черной Гофманши навсегда подточил в ней гордость своим высоким происхождением и положением в свете. Она поняла, что могла жить в роскоши лишь потому, что пожинала плоды вековой несправедливости, и за это ее постигло такое страшное возмездие. Ее сын, когда вырос, принял духовный сан.

Собравшийся в ратуше совет крестьянских вождей узнал о кровавой трагедии лишь тогда, когда все уже было кончено. Отец Евсевий, привлеченный криками и звоном оружия на лужайку, помертвел от ужаса при виде открывшегося перед ним зрелища и, даже примчавшись с известием о нем в ратушу, долго не мог прийти в себя. Голос его поминутно прерывался, и крестьяне думали, что у него помутился ум, прежде чем вытянули из него рассказ о происшедшем.

— Это ужасно! — воскликнул потрясенный Вендель Гиплер.

— Графская кровь за крестьянскую кровь! — вырвался зловещий крик, точно скрип жерновов, из глотки Вагенганса из Лерена.

Между тем отец Евсевий опрометью бросился вон из ратуши. Несколько дней тому назад, когда крестьянские отряды выступили из Шенталя, он почувствовал, что не в силах оставаться в покинутом всеми монастыре. Забрав ржавое копье и латы из монастырского арсенала, он с воодушевлением двинулся вместе с крестьянами, и ему показалось, что он вновь народился на свет. Но теперь весь его воинственный пыл сразу улетучился, как дым. Он бежал из Вейнсберга, возвратился в свой монастырь и опять взялся за мотыгу.

В ратуше, покрывая гул толпы, прозвучал мощный голос Флориана Гейера:

— Графа фон Гельфенштейна и его дворян постигла заслуженная кара, — твердо произнес он. — Но Рорбах виновен в том, что действовал самовольно, не дождавшись решения крестьянского совета. По законам военного времени мы были бы вынуждены вынести такой же приговор. Мы не имеем права быть милосердными. Это было бы преступно по отношению к нашему делу. Теперь господа поймут, что перед ними не дикая орда, а противник, с которым нужно считаться, как с равным.


Крестьянский военный совет

С гравюры XVI в.


— Но так как Рорбах предвосхитил решение военного совета, то учиненная им расправа будет приписана нам как гнусное злодеяние, — возразил Вендель Гиплер. — Нашему делу нанесен тяжелый удар. Никто не пожелает быть нашим союзником, а число наших врагов непомерно возрастет.

— Ничего, мы нагоним на них такого страху, что у них руки и ноги отнимутся, — крикнул Большой Лингарт.

— Напротив, все дворянство поголовно возгорится против нас смертельной ненавистью, — отвечал ему Гиплер.

— Дворянство? — воскликнул Флориан Гейер. — Разве мы для забавы обнажили меч? Оба ствола, заглушающие молодую поросль свободы, нужно не только срубить, но и вырвать с корнем, чтобы они не могли пустить новые побеги. Недостаточно искоренить папских прихвостней и уничтожить до конца монастырскую плесень. Все мы хотим, чтобы на немецкой земле осталось только одно сословие — сословие свободных людей. Тогда и дворяне должны иметь такие же права, как и крестьяне, тогда не должно быть больше укрепленных замков, и у дворянина, как и у крестьянина, должна быть в доме только одна дверь[106].

— Да я не меньше твоего стремлюсь к установлению свободы для всех, — возразил Вендель Гиплер, — но ты, кажется, собираешься выплеснуть из ванны вместе с водой и ребенка. Низшее дворянство так же горячо стремится к свободе, как и мы. И не будь этого кровопролития, мы легко привлекли бы его на свою сторону. Теперь оно перекинется в лагерь наших врагов, если мы не примем мер, пока еще не поздно. Я с полной достоверностью знаю, что дворянство настроено и поныне точно так же, как во времена Франца фон Зиккингена.

— Откуда ты это знаешь? — спросил, высоко вскинув брови, Флориан Гейер.

— Мне говорил об этом Гец фон Берлихинген, когда приезжал в Шенталь за охранной грамотой, — подтвердил Гиплер. — Он сказал мне, что мог бы привести к нам дворян, если мы пожелаем. И теперь, когда по оплошности Рорбаха мы очутились в таком затруднительном положении, Гец мог бы оказаться для нас полезным человеком. Надеюсь, брат Иорг не посетует на меня, если я предложу в главнокомандующие, разумеется наравне с братом Иоргом, Геца, конечно, если только нам удастся его заполучить.

Все замолкли, пораженные его предложением, а у Флориана Гейера вырвался смех полный горечи. Но Иорг Мецлер, которого Гиплер начал обрабатывать, еще будучи в Шентале, заявил:

— Я согласен. Если кто и может вытащить нашу телегу из болота, в котором она увязла по милости Еклейна, так это Гец. А что он всем сердцем за народ, это он доказывал неоднократно. Всем нам известно, что он всегда помогал добиться справедливости беднякам, обиженным большими господами.

— И всегда пользовался этим как предлогом для собственных разбойных похождений! — воскликнул Флориан Гейер, и его благородное лицо омрачилось. — Вот чем объясняется ошибочное представление о нем в народе. Его прославляют, как второго Конца Вирта Гальденского и других героев разбойничьей вольницы. Гец фон Берлихинген всю свою жизнь был не чем иным, как рыцарем с большой дороги, жадным до грабежа и наживы. И такой человек должен представлять наше праведное дело перед всем миром?

— На драку он горазд, и только! — проворчал Большой Лингарт. — А в ратном деле и вождении войск он ничего не смыслит. Ну его, не нужен он нам совсем! — И для пущей убедительности он стукнул ножнами об пол.

— И еще одно, — продолжал Флориан Гейер. — Если дворянство теперь исполнено таких же стремлений, как при Зиккингене, тем хуже для нас. Значит, оно норовит загребать жар нашими руками. Да, дворяне хотят свободы, но только для самих себя; да, они хотят республики, но такой, где все, кроме них, будут бесправны. Так они думали тогда, так думают и сегодня. Я прошу, я заклинаю вас, дорогие братья, откажитесь от этого пагубного выбора, не устремляйтесь к собственной гибели.

Его слова подействовали на многих и вызвали замешательство, но Вендель Гиплер поспешил всех успокоить.

— Сегодня дело оборачивается иначе, — сказал он. — Без нас дворянству хода нет. Оно вынуждено принять наши условия и идти с нами в ногу. И само собой разумеется, — об этом нечего и толковать, — мы лишь при том условии признаем Геца нашим главнокомандующим, если он присягнет «Двенадцати статьям».

— Он-то не присягнет! — с презрением крикнул Флориан Гейер. — Да он, как и все дворянство, присягнет хоть самому черту, лишь бы остаться наверху. Но что толку пытаться обрезать когти ястребу или приручать волка? У стервятника когти отрастут опять, волка от волчьих повадок не отучишь. А Гец всегда был настоящим хищником.

— Ты и впрямь слишком мрачно смотришь на вещи, брат Флориан, — заметил канцлер.

— А ты не слишком ли мудришь? — отвечал Гейер и поднялся с места. Вскинув на Гиплера омраченный взор, он добавил: — Смотри, не пришлось бы тебе в этом раскаиваться. Итак, друзья, до скорой встречи под стенами Вюрцбурга. С Гецом мне не по пути.

Вместе с командирами своего отряда он вышел из зала. Воцарилась тишина. Но Большой Лингарт, мрачно сверкнув своими большими круглыми глазами на присутствующих, крикнул:

— Господи прости, мыслимое ли это дело оттолкнуть от себя единственного в наших рядах опытного воина? Никто с ним не сравнится, только он не шумит о себе и не хвастается, хотя никого на свете не боится, даже самого черта. Он не ищет ни почестей, ни славы и всей душой предан нашему делу. Разве он заикнулся хоть единым словом, что это он заставил Геца сдаться под Мекмюлем, а теперь вы хотите поставить Геца над ним!

— Не горячись зря, Флориан от нас не уйдет, — успокоил его Гиплер и объявил заседание совета закрытым.

Флориан Гейер в понедельник на пасхальной неделе с рассветом покинул Вейнсберг вместе со своей Черной ратью. Большой Лингарт тоже двинулся в путь вместе со своими ротенбуржцами, чтобы присоединиться к походу на Вюрцбург. Страх, посеянный известием о казни графа фон Гельфенштейна и его рыцарей, сделал свое дело: в тот же день крестьяне получили от графов фон Гогенлоэ вместе с письмом две кулеврины, несколько бочек пороху и каменные ядра. Графы Лёвенштейны лично явились в крестьянский лагерь в Вейнсберге и заявили о своем желании вступить и евангелический союз. Когда кто-то из бюргеров, по старой привычке, снял перед ними шляпу, старик крестьянин ударил его древком копья по спине и крикнул:

— Болван, они теперь такие же графы, как я!

Важно подбоченившись и широко расставив ноги, крестьянин заставил братьев фон Лёвенштейнов несколько раз снимать перед ним шляпу. Графы повиновались, а он покатывался со смеху. Крестьянский совет отвечал им, что теперь ему недосуг заниматься с ними, но пусть они с белым посошком и в крестьянской одежде следуют за войсками, которые в тот же день двинулись на Гейльброн. В авангарде шел отряд Еклейна Рорбаха, а в первых рядах шагала Черная Гофманша. Ее морщинистое лицо сияло, как будто помолодевшее. Изнемогавший под гнетом народ, окрыленный победой, с надеждой глядел в будущее.

Глава девятая

Жена рыцаря с железной рукой лежала в постели после родов. Но это радостное событие не отражалось на лице Геца, который, мягко ступая войлочными подошвами комнатных туфель, расхаживал взад и вперед по комнате, время от времени останавливаясь то у одного, то у другого окна. На тяжелом дубовом столе стоял кувшин с неккарским вином, но хозяин не прикасался к нему. На дворе бушевала непогода. Холодный западный ветер хлестал непрерывными потоками дождя в узкие окна замка Горнбург, сотрясая свинцовые оконницы. Туман покрывал серой пеленой долину и протекавший мимо замка Неккар. На душе у хозяина замка было так же пасмурно, как и за окном. Настоящее и будущее были окутаны зловещим туманом, и, поеживаясь от холода дородным телом, он запахивался плотнее в подбитый мехом шлафрок. Своей единственной левой рукой он то и дело потирал выпуклый лоб и лысое темя, но в его мозгу не пробуждалось ни одной отрадной, утешительной мысли. По возвращении из Шенталя он немедля созвал на совещание франконское дворянство, но лишь немногие откликнулись на его призыв. Вейнсбергская расправа бросила большинство дворян в объятия князей; другие поспешили принять «Двенадцать статей» и заключить союз с крестьянами. Даже родные братья Геца примкнули к евангелическому крестьянскому союзу.

Под влиянием страха он первым делом, забрав с собой драгоценности и важные бумаги, помчался во Франкфурт, но вернулся оттуда несолоно хлебавши. Город соглашался принять на хранение ценности лишь при условии отказа их владельца от требования какого-либо возмещения, если они погибнут от руки бунтовщиков, угрожавших также и Франкфурту.

И дернул же его черт поехать в этот Шенталь.! Что делать, если Вендель Гиплер воспользуется его предложением? Отдаться очертя голову, как это сделали многие рыцари, под покровительство какого-нибудь князя? Но это значило навлечь на себя грозу крестьянской мести. Податься к крестьянам, когда Гиплер потребует, чтобы он сдержал свое уже по существу данное ему слово? Но как оправдаться перед Швабским союзом? Правда, у него и так в нем много врагов, и он уже заранее предвкушал наслаждение при мысли о том, как он им насолит, если ударит по рукам с крестьянами. А в том, что крестьяне протянут ему руку, он нисколько не сомневался.

Выступив из Вейнсберга, Флориан Гейер сначала повернул назад, в Неккарсульм, чтобы забрать оттуда пушки, а затем вышел на дорогу, ведущую вдоль течения Неккара в Вюрцбург, и дошел до Гундельсгейма — городка, расположенного неподалеку от Торнбурга. Черная рать продвигалась вперед, нисколько не заботясь о Геце фон Берлихингене, но ей часто попадались на пути летучие отряды Светлой рати, стоявшей под Гейльброном. Дороги кишели отрядами, которые опустошали монастыри, сжигали оброчные грамоты и принуждали владельцев замков вступать в евангелический союз. Каждую ночь Гец фон Берлихинген видел в небе зарево пожаров.

Один из этих летучих отрядов, направляясь на сборный пункт в Гундельсгейм, следовал по пятам за Флорианом Гейером. Выпотрошив гундельсгеймский замок, крестьянское воинство нагрянуло в Шейернберг, замок Тевтонского ордена, слывший неприступным, и тотчас уселось обедать за накрытый стол, из-за которого в панике разбежались при приближении крестьян тевтонские псы-рыцари. Не меньшую доблесть выказал и командор в замке Горнек, лежавшем на полпути между Гундельсгеймом и замком Геца. Несмотря на свои хвастливые заверения, что он будет защищать замок и город до последнего издыхания, командор тоже пустился наутек вместе со всем капитулом[107], бросив на произвол судьбы свой гардероб, всю переписку и даже драгоценности. Крестьянам не хватало телег, чтобы вывезти всю муку, зерно, вино и домашнюю утварь.

Затем подошла и Светлая рать. Весть о ее приближении принес незадолго до полудня рейтар, высланный Гецом вперед, в Гундельсгейм. Без единого выстрела удалось склонить имперский вольный город Гейльброн ко вступлению в евангелический союз. Появление вооруженных крестьянских отрядов, предшествуемых телегой с злополучной графиней, довершило то, что уже было давно подготовлено расколом в магистрате, вызывающим поведением патрициата, голодом среди бедняков и стараниями революционной партии, насчитывавшей в своих рядах немало зажиточных и даже богатых горожан.

К числу этих богачей принадлежал и Ганс Мюллер, по прозвищу Флукс, владелец булочной и винного погреба на улице Тевтонского ордена. Его посредничеству город обязан был тем, что ни один бюргер и член магистрата не потер пел ущерба: крестьяне удовольствовались контрибуцией в восемь тысяч пятьсот гульденов, наложенной ими на монастыри. Только дом Тевтонского ордена был разграблен дочиста, и здесь, как и всюду, командор ордена трусливо бежал, опозорив тем свой орден. И здесь тоже при разгроме и расхищении имущества ордена наибольшее рвение проявили его собственные подданные. Ганс Флукс был в родстве с Иоргом Мецлером, его брат заседал в крестьянском совете, а шультгейс совета, Ганс Рейтер из Бирлингена, доводился ему свояком. Он вечно носился с этим родством и любил намекать, что посвящен в самые что ни на есть секретнейшие планы крестьян. При всем своем радикализме, приведшем его вместе со Светлой ратью в Неккарсульм и Вейнсберг, он был добродушный малый и искренне любил свой родной город.

Он похвалялся, что может добыть городу мир с крестьянами, и гейльбронский магистрат поймал его на слове. Только в одном пункте градоправители, несмотря на все усилия Флукса, остались непреклонны. Крестьяне требовали, чтобы город выставил для пополнения их сил хорошо вооруженный отряд и непременно под гейльбронским флагом. Магистрат же из страха перед Швабским союзом не решался. Желая оставить себе на всякий случай лазейку, он не дал Флуксу никаких формальных полномочий на переговоры с крестьянами, чтобы, если ветер переменится, иметь возможность отпереться. А уж что касается формирования отряда, раз уж нельзя было отвильнуть, отцы города тоже всеми силами старались найти выход, чтобы, на худой конец, свалить всю ответственность на Флукса.

И выход нашелся. Магистрат отказался сформировать отряд, но разрешил Гансу Флуксу вербовать добровольцев, причем дал им белое знамя без черного орла на серебряном поле, красовавшегося на гербе города Гейльброна. Добродушный Ганс Флукс чуял ловушку, но из тщеславия и любви к родному городу полез в нее. И вот он шествовал вместе со Светлой ратью вдоль берега вниз по течению Неккара. Под белым шелковым знаменем гейльбронского отряда выступали и две горожанки: одна в блестящих латах и с копьем на плече, другая — с башмаком, символом крестьянского союза, — на шесте. Энтузиазм и энергия женщин склонили в Гейльброне чашу весов на сторону крестьян.

Звуки рога, донесшиеся от ворот замка, прервали тяжкие размышления Геца. За окном уже сгущались сумерки, но хозяин разглядел во дворе своего амтмана, слезавшего с лошади. Через минуту тот переступил через порог, весь мокрый от дождя.

— Что, любезнейший, видно важное дело привело тебя сюда в такую собачью погоду и в такой поздний час?

— Дело-то, конечно, важное, ваша милость, и, надо надеяться, не плохое. Меня прислал к вам крестьянский совет. Он свидетельствует вашей милости свое нижайшее почтение и просит вас прибыть завтра поутру в гундельсгеймский трактир. Им нужно безотлагательно побеседовать с вашей милостью.

Румяное лицо рыцаря побагровело. Опершись правой железной рукой в перчатке на край стола, он обдумывал ответ. Амтман не сводил с него глаз.

— Говорят, почти все дворянство между Якстом и Кохером вступило в крестьянский союз, — произнес он вполголоса. — А ты знаешь, что им от меня надо?

— Так точно, ваша милость. Несмотря на ливень, Иорг Мецлер собрал всю Светлую рать на круг, и канцлер Гиплер говорил им о том, каким блестящим успехом увенчается их дело, если их поведет такой опытный в ратном деле вождь, как вы, благородный рыцарь, и, напротив того, какой ущерб они понесут, если вы присоединитесь к их врагам.

— И все крестьянское воинство ответило на это криками одобрения? — с насмешливой гримасой вставил Гец.

— О нет, ваша милость, — отвечал смутившийся амтман. — Не обошлось и без возражений. У них, мол, крестьянская война, заявили некоторые, и им дворян не нужно. А один даже крикнул, с позволения вашей милости: «Если он может причинить нам ущерб, почему бы нам его не повесить?» И только после того, как выступили Иорг Мецлер и шультгейс совета Рейтер, предложение господина канцлера было принято.

— Бьюсь об заклад, что повесить меня хотел Рорбах! — сказал, усмехнувшись, Гец.

— С дозволенья вашей милости, он уже ушел с неккаргартахскими ребятами в Маульброн, чтобы, соединившись с тамошними крестьянами и с баденцами, ударить на Штуттгарт. Вокруг Тюбингена уже заварилась каша. А рорбахский отряд пока что подался домой в Бекинген: с них пока добычи хватит.

— А ты, как я вижу, отлично осведомлен, — довольно сухо заметил Гец. Амтман ответил, что все это он узнал от Мецлера.

— А вейнсбержцы остались у себя в долине, чтобы не выпускать из виду свой город и Гейльброн, — добавил он.

Продолжая внимательно слушать, Гец наполнил кубок и протянул его посланцу со словами:

— В сырую погоду первое дело — держать нутро в тепле. Выпей, любезный, и передай совету, что я прибуду. Как по-твоему, придется ехать? Или есть другой выход?

Но амтман другого выхода не знал и был рад, что может вернуться к крестьянам с добрыми вестями.

На следующее утро Гец фон Берлихинген отправился в Гундельсгейм. Погода прояснилась, но холодный ветер разгуливал по долине. Однако рыцаря все время бросало в жар.

Поднимаясь по лестнице, он столкнулся со своим старым соратником Максом Штумпфом фон Швейнсбергом, выходившим из трактира с только что полученной им охранной грамотой в кармане, выданной ему собравшимся там крестьянским советом.

— В добрый час, новый господин главнокомандующий! — приветствовал он Геца.

— Избави меня боже! — ответил тот со вздохом. — К черту это дело! А почему бы тебе не взяться за это? Будь другом.

— Да ведь они хотят тебя, а не меня! — воскликнул Макс Штумпф. — И, ей-богу, ты должен это сделать, Гец, в интересах всего дворянства, которое будет вечно тебе благодарно. Не отказывайся, прошу тебя, Гец.

— Если б ты знал, чего это мне будет стоить! Нет, никто этого не знает! Я иду туда, как на голгофу! — И с меланхолическим видом он протянул другу руку.

— Дорогой мой, нам всем приходится приносить жертвы в эти тяжелые времена. Но ведь ты спасаешь дворянство! — воскликнул фон Швейнсберг ему вслед.

— Гец застал крестьянский военный совет[108] в полном сборе. В совет входили семь человек, не считая главного военачальника Иорга Мецлера, канцлера Гиплера, шультгейса Ганса Рейтера и Ганса Флукса. Члены совета радушно встретили Геца.

После того как Вендель Гиплер изложил предложение совета, Гец с горячностью стал убеждать канцлера уволить его от такой чести. Его обязательства перед Швабским союзом, князьями и дворянами не дают ему права согласиться. Что же касается «Двенадцати статей», то они идут вразрез с его совестью и он их никогда не примет. Все с жаром уговаривали его, один Гиплер молчал. В его умных глазах светился насмешливый огонек, и Гец избегал встречаться с ним взглядом.

— Я не лицемерю, — заверял Гец, бия себя железным кулаком в закованную в панцирь грудь. — Принять ваше предложение я не могу.

— В таком случае благоволите уделить мне минуту для приватного разговора, — заговорил наконец Вендель Гиплер. — Надеюсь, что смогу предъявить вам такие доводы, перед которыми отпадут все ваши возражения, уважаемый господин рыцарь.

Они прошли в небольшой сад позади трактира, и канцлер тотчас приступил к делу.

— Вы согласитесь со мной, господин фон Берлихинген, что идеи Зиккингена неосуществимы. Крестьянина не подденешь на дворянскую республику. Но и крестьянская республика — чистейшая утопия. Она стала бы добычей первого попавшегося авантюриста, который сумел бы использовать неопытность крестьянства в делах высокой политики. Нет, почтеннейший рыцарь, ни одно сословие не должно господствовать над другим. В государстве, которое мы стремимся построить, крестьяне, дворяне, горожане будут обладать равными правами и иметь над собой лишь одного владыку — императора. Вот почему мы и желаем, чтобы вы привлекли на нашу сторону дворянство.

— Но после того, что произошло в Вейнсберге, это совершенно невозможно! — воскликнул Гец.

— Полноте, так ли это? — возразил Гиплер и привлек его на скамью под грушевым деревом. — Дворянство никогда не забывает о своих интересах. Пожалуй, ничего, кроме этих интересов, оно никогда не признавало, чем и довело государство до гибели. Конечно, любезнейший господин Гец, дворянство должно быть заинтересовано в возрождении империи, и оно поможет нам воссоздать подлинно свободную Германию. Но его потери от уничтожения крепостной зависимости, барщины, феодальных поборов будут с лихвой возмещены за счет земельных угодий церквей, капитулов, монастырей и Тевтонского ордена.

— Ах ты, черт! — невольно вырвалось у рыцаря восторженное восклицание.

— Церковь должна быть лишена своих владений, и, как я полагаю, у нее их столько, что хватит с избытком вознаградить дворянство за все жертвы, понесенные им во имя общего блага, а также чтобы сделать крестьянина свободным собственником своего участка. А что до князей да баронов, то крестьяне и дворяне заставят их отказаться от привилегий и подчиниться законам свободного государства. В противном случае они подвергнутся изгнанию, а их имения будут объявлены общественным достоянием. Каково ваше мнение на этот счет, почтеннейший господин Гец?

— Клянусь святым Вельтеном, дело подходящее! — с жаром воскликнул тот. — То есть, я хочу сказать, дворянство на это пойдет. Но император? Император? Этот Карл!

— В качестве главы этого свободного государства император только выиграет в силе и могуществе. Правда, этот богомольный испанец едва ли годен для этой роли. Но в Германии императоров избирают, и, слава богу, еще не перевелись немецкие князья, одаренные мудростью, кротостью и справедливостью, чтобы внимать нуждам своего отечества, князья, стоявшие у колыбели Реформации и простирающие над нею и поныне свою оберегающую длань. Однако углубляться сейчас в эти вопросы нет нужды.

Гец и не настаивал на этом. Он понял, что Гиплер говорит о курфюрсте Фридрихе Саксонском.

— Гм… гм, — только и произнес он, сняв шлем и вытирая лоб, на котором выступила испарина. — Вы слывете человеком умным и тонким. Вы открыли передо мной такие ослепительные дали, что у меня в глазах потемнело. Но что, если мы потерпим неудачу? Я обязан предусмотреть и эту возможность. Ведь у меня жена и дети, к которым я привязан всей душой. Но и помимо того, моя ответственность слишком велика, и не только перед дворянством, которое мне доверяет. Я уже упоминал о своих обязательствах перед Швабским союзом, в который я вхожу. Что я смогу привести в свое оправдание в случае неудачи? На кого я смогу опереться? Нет, тогда мне несдобровать.

По умному лицу крестьянского канцлера опять пробежала такая же едва уловимая усмешка, с которой он слушал Геца в комитете.

— Мир так устроен, что право уступает силе, а никто лучше вас не знает, что на войне успех — дело случая. Если же вы пожелаете иметь гарантии вашей безопасности, мы вам их предоставим по мере наших возможностей. Одно вам скажу: мы вас не выпустим, пока вы не согласитесь принять на себя командование. А не пожелаете добром, мы будем вынуждены прибегнуть к силе.

— Да, как я погляжу, с вами шутки плохи, — ответил Гец на эту угрозу. И они вернулись в комитет.

Тем временем комитет семерых заготовил Гецу охранную грамоту, и, принимая ее, рыцарь слегка сощурил глаза и сказал, что если они захватят парочку-другую замков у архиепископа Майнцского, то, покончив с ним, им тем легче будет разделаться и с Вюрцбургским. Но от командования он просил его уволить. Его обязательства, данные им под присягой, связывают его по рукам и ногам, как ни справедливы доводы Венделя Гиплера. Но он не пожалеет издержек на поездку в штаб Швабского союза и приложит все усилия, чтобы добыть крестьянам почетный и справедливый мир. На это Ганс Рейтер, знавший Геца уже много лет, заметил, что выбрала его в главнокомандующие Светлая рать, а не комитет, а потому, если он решил отклонить избрание, к ней он и должен обращаться.

— На ваше счастье, вся Светлая рать сейчас будет в сборе, — сказал Иорг Мецлер. — Отряды должны построиться для выступления у городских ворот.

Геца обрадовала рта возможность обратиться непосредственно к крестьянам. Он и Мецлер сели на коней и поскакали к воротам. У городской стены действительно выстроились в походном порядке отряды, каждый со своим командиром во главе. Весть об отказе Геца мгновенно распространилась по рядам, и когда он, объезжая один отряд за другим, приводил свои объяснения, громкий ропот несся ему в ответ. Гогенлоэнцы, обступив его со всех сторон, подняли яростный крик и, направив на него аркебузы, с копьями наперевес, угрожали прикончить его на месте, если он не согласится принять, на себя командование. Вынужденный наконец согласиться, он покорился судьбе и дал клятвенное обещание прибыть назавтра в Бухен, куда тут же выступила вся Светлая рать.

С тяжелым сердцем возвращался Гец домой; лучше бы ему томиться в глубоком подземелье, пусть даже в Турции у врагов христовых! Он играл с огнем и обжегся. Вдохновиться великими идеями и замыслами, о которых поведал ему Гиплер, он был не в состоянии. Он не любил народ, взявшийся за оружие для своего освобождения. В глубине души он сознавал, что учиненное над ним насилие, отвечавшее его тайным желаниям, жестоко разочарует его врагов, но что, с другой стороны, его поведение может внушить недоверие к нему крестьян. И если так или иначе оно оправдается, ему не избежать страшной расплаты. Его собственные крестьяне примкнули к восставшим во главе со старшиной. Среди беспросветного мрака где-то маячил лишь один светлый огонек. В нем снова проснулся дух старого рыцаря-разбойника. Теперь он снова сможет сесть на коня. Затеять драку и взять за горло своих закоренелых врагов. В первую очередь епископа Бамбергского.


Крестьянский отряд под знаменем Башмака берет в плен рыцаря

С гравюры Г. 3. Бегама


На следующий день в сопровождении двух рейтаров он выехал в Бухен. У крестьян шел сход, на котором обсуждался важный вопрос. Еще в Балленберге Флориан Гейер предложил завербовать возвращавшихся из Италии ландскнехтов, что дало бы повстанческой армии крепкое, закаленное в боях ядро. Хотя его предложение было поддержано Гиплером, Мецлером, Рейтером и другими членами комитета, крестьяне отказались его принять. Они боялись, что ландскнехты урежут их долю добычи, ибо между крестьянами было немало таких, кто, не понимая истинного значения восстания, примкнули к нему в надежде поживиться. Удовлетворив свою алчность, они расходились по домам и впоследствии еще долго рассказывали в деревне о своем походе, как о веселой прогулке.

Стремясь избавиться от этой злокачественной язвы, Вендель Гиплер предложил, чтобы каждый вступающий в ополчение давал обязательство оставаться под знаменами до окончания народной войны. Но ни ему, ни комитету не удалось убедить крестьян, что эта мера необходима для их же блага. Как раз в ту минуту, когда Гец подъехал к собравшимся в круг крестьянам, целый лес рук поднялся против этого предложения. Один из дружинников — деревенский портной, угрожая Гецу копьем, предложил ему слезть с коня и сдаться в плен. И Гецу фон Берлихингену, прославленному, наводившему на всех трепет рубаке, сознававшему всю нелепость этой сцены, было вовсе не до смеха.

— Хорошо тебе храбриться, когда вокруг тебя столько народу, — сказал Гец. — А наскочи ты на меня один на один, был бы совсем иной разговор. Но меня уже давно взяли в плен.

— А я тебе говорю, будь у нас набольшим иль прощайся с жизнью! — заорал на него портной.

— А если я не хочу!

— Соглашайся, прах тебя побери! — рассвирепел тот. — Долой с коня!

Гец слез и покорно последовал за портным. Грозный гул в кругу крестьянских главарей и советников дал ему понять, что на этот раз проволочками не отделаешься.

— Ну, будь по-вашему! — воскликнул он. — Раз вы решили заставить меня силой, так знайте, что, с божьей помощью, я никогда не пойду против своего долга и совести христианина и честного человека и что, если вы замыслите бесчестные и богопротивные дела, я скорей умру, нежели дам вам на них свое согласие. Я бы никогда не допустил такого злодеяния, как вейнсбергская резня!

— Что сделано, то сделано, и нечего об этом толковать, — сказал, пожав плечами, Иорг Мецлер.

— Предателям и поповским прихвостням туда и дорога! — раздался пронзительный женский голос, и крестьяне загремели оружием. Это кричала Черная Гофманша. С тех пор как Еклейн Рорбах выступил в Маульброн, она пристала к Светлой рати. После вейнсбергского дела крестьяне смотрели на нее с почтительным страхом. Они считали ее пророчицей и верили в ее связь с тайными силами.

Для начала Гец согласился принять командование на один месяц и присягнуть «Двенадцати статьям». Но не успел он расположиться на ночлег вместе с военачальниками, как начал подкапываться под крестьянский манифест. Необходимо восстановить повиновение начальству, крестьяне должны по-прежнему исправлять барщину, платить оброки и феодальные поборы, как повелось исстари, и предоставлять своим господам все необходимое, дабы они ни в чем не терпели нужды. Таковы его требования. Крестьяне подняли его на смех, и ему пришлось выслушать немало издевательств.

— Вы думаете, мы для этого поставили вас над нами? — спросил его Вольф Гербер из Эрингена, пронизывая его взглядом. — Тогда нам незачем было затевать восстание, а нужно было сидеть дома и не рыпаться!

Ганс Флукс одернул рыцаря за его коварные наскоки.

Гец решил до поры до времени не настаивать. Все же он добился от военачальников обещания не трогать замков и крепостей дворянства. Но войска шли на Вюрцбург, и это расстраивало все планы Геца. Чтобы упрочить свое положение, ему нужен был успех, а он сильно опасался, что как полководец он не выдержит испытания при осаде такой твердыни, как Фрауенберг — «Гора богоматери». Поэтому он предложил сначала присоединить к крестьянскому союзу имперский город Галль-Швабский, что было бы нетрудным делом. Гец заверял, что стоит лишь написать галльцам, и двести конных воинов тотчас примкнут к Светлой рати. А там подойдут другие отряды, и, собрав мощный кулак, можно будет дать Швабскому союзу бой в открытом поле. После одного-двух сражений, в исходе которых Гец не сомневался, все крепости и замки сами раскроют перед крестьянами свои ворота.

Но и с этим замыслом он потерпел неудачу. Войска продолжали продвигаться через Майнскую область к богатому бенедиктинскому монастырю в Аморбахе. Ген фон Берлихинген и Иорг Мецлер, как предводители, ехали впереди. Монастырь разделил участь Шентальского. Светлая рать ворвалась в него и разграбила все, что имело хоть какую-нибудь ценность: одежды, сосуды, выложенные серебром книги, митры, — не пощадив ни органа, ни алтаря, ни реликвий. А вслед за крестьянским войском пришли аморбахцы с соседями и вынесли из монастыря всю «движимость», вплоть до досок, кровельной черепицы и запасов кирпича. Но, несмотря на уже отданный приказ, монастырь не был сожжен благодаря заступничеству аморбахского магистрата. Сожжены были лишь оброчные книги. Добычу продали, и каждый отряд получил свою долю. Гецу досталось, кроме всего, драгоценностей на сто пятьдесят гульденов, в том числе голубая митра, из которой его супруга выломала жемчуга и драгоценные камни, чтобы сделать себе ожерелье. Из выкупных денег довольные крестьяне выделили ему еще пятьдесят гульденов.

Черная Гофманша, как и прежде, не принимала участия в грабеже. Никогда бы она не осквернила награбленным добром свои руки. Что ей все сокровища мира! Она попирала драгоценности ногами, если они попадались на ее пути. Ее долей в добыче было то наслаждение, с которым она смотрела на гибель и расхищение добра своих ненавистных врагов. Узнав, что Аморбахский монастырь не будет сожжен, она пришла в неистовство. Не для того ли они оставляют эти вороньи гнезда нетронутыми, чтобы черным птицам было куда вернуться, когда уйдут крестьянские войска? Знать, он сам, набросилась она на Иорга Мецлера, и семеро его друзей из совета до того обабились, что дали Гецу ослепить себя блеском золотых шпор? Не доверяя Гецу, она считала его виновником дарованной монастырю пощады. Вместо того чтобы выделять ему пятьдесят гульденов из добычи, не лучше ли было бы купить на эти деньги хорошую веревку, чтобы его повесить? Только на Флориана Гейера не распространялась ее ненависть к дворянству. Он один из этой шайки бескорыстно стоял за бедный люд. Для дворян же и рыцарей, которые из страха за свою шкуру отовсюду устремились толпами в Аморбах, чтобы, присягнув «Двенадцати статьям», спасти свою жизнь и имущество, у нее не было ничего, кроме гнева и презрения. О! какими смиренными стали они теперь, как подобострастно лебезили они перед крестьянскими главарями и советом эти прежде столь высокомерные дворянчики!

— Да, да, гни спину до самой земли! — крикнула она юнкеру фон Голлерсдорфу, который уже у двери трактира, где расположилась семерка крестьянского совета, почтительно снял свой берет. — Бог избрал нас, низкорожденных и презренных, чтобы уничтожить власть имущих и покарать горделивых.

В Аморбах слетались не только мелкие тираны, как осы и шершни сосавшие народную кровь. Сам могущественный и грозный граф фон Вертгейм уведомил крестьян о своем намерении вступить в евангелический союз и снабдить их пушками, порохом и ядрами. Правда, могущество графа разлетелось, как дым, когда его собственные крестьяне, в ответ на его попытку смирить их огнем и мечом, взяли приступом замок, гордо высившийся на вершине покрытого виноградниками холма, там, где Таубер впадает в Майн. Старый друг Геца, Макс Штумпф, прибыл в крестьянский лагерь во главе посольства, отряженного не кем иным, как его преосвященством, самим архиепископом и курфюрстом Майнцским, Альбрехтом Бранденбургским. Его высокопреосвященство давно носился с мыслью, следуя по стопам другого Альбрехта — герцога Казимира Ансбах-Байрейтского, приходившегося ему двоюродным братом, — превратить свое архиепископство в светское государство, подобно тому как этот другой Альбрехт сделал с Пруссией. Архиепископ заигрывал с Реформацией, покровительствовал гуманистам и привлек к своему двору, где процветали науки и искусства, Ульриха фон Гуттена. В конце концов фаворитка его преосвященства, не предвидя для себя лично ничего хорошего от этих честолюбивых затей, отговорила его. Ведь нечего было и думать, что он сделает ее своей женой, если станет светским владыкой! И вот он прислал к крестьянам своего штатгальтера, прогнанного страсбуржцами с епископского престола. Ибо, увы! даже на берегах Майна и Рейна трещало по всем швам и рушилось вековое господство феодалов, и архиепископ Альбрехт рассудил за благо перебраться на более безопасное место. Истощив свои силы разгульной жизнью, он вспомнил о плассенбургском узнике, дяде своем Фридрихе, которого любящие сыновья все еще держали в заточении.

Но крестьяне задали послу слишком трудную задачу. Наместник архиепископа должен был вместе с Майнцским соборным капитулом присягнуть «Двенадцати статьям» и беспрекословно исполнять все, что «признают и предпишут Светлая рать и другие крестьянские дружины в лице своих благочестивых, искусных, ученых и мудрых военачальников как в предусмотренных договором делах, так и во всем, что касается христианского общежития в стране». Архиепископ не должен препятствовать городам и селениям снабжать Светлую рать подкреплениями, пушками и всяким продовольствием. Евангелическое войско должно иметь право свободного пропуска во все города. Все монастыри, мужские и женские, должны быть открыты для выхода из них тех, кто снял монашеское одеяние; начальники отрядов и союзное крестьянство имеют право наказывать неповинующихся по своему усмотрению. Все дворянство архиепископства в течение одного месяца должно лично явиться к военачальникам Светлой рати и вступить в евангелический союз; владения уклонившихся будут отобраны вооруженной силой. Наконец, наместник должен поручиться за капитул и все духовенство архиепископства, что в двухнедельный срок в кассу Светлой рати будет внесено пятнадцать тысяч гульденов. Макс Штумпф сам добровольно предложил крестьянам сопровождать их в Вюрцбург.

Вендель Гиплер вправе был гордиться таким договором. Но он был озабочен возобновившимися домогательствами Геца. Тот снова возобновил свои требования изменить, смягчить, обкорнать «Двенадцать статей». Гиплер считал это невозможным. Правда, приписывая Гецу недавние успехи крестьянского оружия, он лично охотно пошел бы ему навстречу. С другой стороны, он и сам был убежден, что для создания государственного строя, к которому он стремился, необходимо урезать, а то и вовсе выкинуть ряд статей.

В этом затруднительном положении его посетил человек, на которого Ганс Флукс и гейльбронцы взирали далеко не благосклонным оком. Сам Гиплер знал его еще с гейльбронских времен, ибо Ганс Берле неоднократно и с неизменным успехом выступал в качестве представителя этого города на имперских и союзных сеймах. Это был тонкий дипломат, искушенный во всевозможных уловках и хитростях. Он уже ранее приезжал к крестьянам в Неккарсульм и Вейнсберг на разведку, чтобы завязать связи, которые могли бы пойти на пользу родному городу. Гейльбронский магистрат во многом следовал его советам: это по его наущению Гейльброн нашел себе козла отпущения в лице Галса Флукса. Теперь гейльбронский магистрат прислал его к руководящей семерке в Аморбах с жалобой на бекингенцев, бесстыдно нарушавших право собственности Гейльброна, и Берле первым делом обратился к Гиплеру, чтобы обеспечить себе его посредничество и поддержку.

Ганс Берле вывел канцлера из затруднительного положения. Конечно, изменить статьи нельзя но «истолковать» — можно. Они сели за стол и набросали дополнение из восьми параграфов, которое назвали «Декларацией Двенадцати статей». В этой так называемой Декларации большая часть требований, намеченных к немедленному осуществлению «Двенадцатью статьями», откладывалась до всеобщего преобразования государства. Другие требования подвергались ограничению. Наиболее важными были добавления, на основании которых десятина, оброк и проценты остаются в силе до имперской реформы, а также пункт, которым духовные владения каждой общины тщательно ограждались от посягательств светских властей.

Венделю Гиплеру стоило больших усилий добиться в совете семерых хотя бы незначительного большинства в пользу Декларации. Но когда это было сделано, довести ее до сведения Светлой рати он все же не решился. Возвращаясь в Гейльброн, Ганс Берле взял ее с собой, чтобы сначала испробовать, как примут ее союзные общины.

Такова история Аморбахской декларации, которая, выплыв на свет, произвела действие искры, попавшей в бочку с порохом. Войска собрались на сход без начальников. Их ярость была направлена главным образом против Геца фон Берлихингена. «Он друг попов! — раздавались крики. — Его надо прогнать сквозь строй!» Назло Гецу, настоявшему на запрещении разорять гнезда хищников, было решено сжечь ближайшие Вильденбергский и Лимбахский замки, для чего тотчас выступил большой отряд. Оденвальдцы предложили забрать пушки и, повернув обратно, разгромить все духовные владения. Другие требовали предать казни всех, приложивших руку к декларации.

— И прежде всего Берле! Это его работа! — закричал один гейльбронец. Другие настаивали на том, чтобы истребить до последнего всех князей, баронов и дворян, отказавшихся принять «Двенадцать статей». Но Ганс Берле уже давно покинул лагерь, а Гиплер случайно отсутствовал. Тогда дружинники подняли крик: «Геца, Геца подавай!» Разъяренная толпа бросилась к нему на квартиру и разгромила ее.

Гец тем временем выехал навстречу графу фон Вертгейму, с которым договорился сойтись, чтобы выработать условия соглашения с крестьянами. На обратном пути к нему подъехал Ганс Флукс и предупредил его о случившемся. Но Гец, невзирая на предостережение, поскакал дальше. При виде объятого пламенем Вильденбергского замка он пришел в бешенство.

— Кто это распорядился? — заорал он на военачальников и, так как никто не мог дать ответа, обрушился на крестьян, обвиняя их в вероломстве.

— Сам ты предатель! — раздались яростные крики в ответ. — Коли его! Коли! Долой с коня!

Командирам с трудом удалось его спасти от ярости толпы.

С этого часа он потерял доверие крестьян, и они следили за каждым его шагом, словно он был их пленник.

Глава десятая

Крестьяне тесным кольцом окружили старика. Длинные седые волосы свисали космами на его загорелое морщинистое лицо. Он казался необыкновенно крепким для своих лет и дружелюбно улыбался, обнажая крупные белые зубы. Его пестревшая заплатами куртка и штаны выгорели от солнца и непогоды. За спиной у него висела волынка. Это был тот самый бродячий музыкант, которому несколько месяцев тому назад Конц Вирт отдал в поводыри своего пасынка. Но мальчуган убежал от него. Ветер свободы, пронесшийся по всему краю, коснулся и его юной души, и ему стало стыдно обманывать сострадательных людей, собирая подаяния для слепого, который видел не хуже любого зрячего. Он пристал к Черной рати и теперь лихо отбивал барабанную дробь, шествуя впереди отряда Симона Нейфера. Носить копье ему еще было не под силу.

Бродячий музыкант Бенц Франк явился к евангелической рати Оденвальда и Неккарталя с письмом от вюрцбуржцев. Он застал войска в Мильтенберге, куда они прибыли из Аморбаха. Город Вюрцбург возмутился против архиепископа и требовал срочной помощи у крестьян.

Это требование было подписано Гансом Берметером и Георгом Грюневальдом. Первый из них приходился двоюродным братом ротенбургскому ратсгеру Берметеру и пользовался популярностью среди сограждан как большой мастер игры на флейте и лютне и отменный краснобай и весельчак. Георг Грюневальд, в просторечии мейстер Тиль, тоже происходил из старинного рода и славился как искусный живописец и ваятель. Эти люди, по рассказам Бенца Франка, и подняли восстание в городе, и они были далеко не единственными из служителей муз, которые в этом великом движении отдались душой и телом борьбе за дело угнетенных. От зажженной ими искры вспыхнуло такое пламя, что епископ Конрад Тюнгенский больше не отваживался спускаться в город с высоты своего Фрауенбергского замка.

Бродячий музыкант исколесил всю Франконию. По его словам, по всей франконской земле поднимались крестьяне и горожане, разрушали замки и монастыри и, стекаясь воедино, образовали мощный поток — общефранконское ополчение, — который грозит затопить своими бурными волнами епископскую столицу. «Вперед на Вюрцбург!» — призывала Черная Гофманша, грозно потрясая кулаком в сторону востока. Крестьяне, не раз прерывавшие рассказчика возгласами одобрения, подхватили крик несчастной, и грозный гул пронесся над лагерем. Старик взялся за свою волынку; раздались визгливо-скрипучие звуки марша. Потом он перешел на танец, и все крестьяне и крестьянки закружились в плясе, с гиканьем и криками подпрыгивая и притопывая среди поднявшегося облака ныли.

Тем временем Гец фон Берлихинген вместе с Венделем Гиплером вернулись с заседания крестьянского совета, на котором было зачитано послание вюрцбуржцев, после чего Гец еще раз безуспешно пытался выдвинуть свое предложение: дать Трухзесу фон Вальдбургу бой в открытом поле.

— Вы слышите, как они расходились? Как дикие звери! — сказал Гец своему спутнику, прислушиваясь к шумному плясу крестьян. — Обуздать их можно только строгостью. Помните, как я взывал к их совести, как осуждал их вероломство в Аморбахе? А что толку? Разве здесь, в Мильтенберге, они не принялись опять за грабежи?

— Увы. И кого не пощадили? Моего личного друга Фридриха Вейганда! — согласился Вендель со вздохом. — Они не ведают, как много он сделал для дела освобождения народа. Правда, открыто он не выступал: он болезненный человек и не обладает даром красноречия. Но перо в его руке — это меч огненный. У него светлый ум, и никто лучше его не знает нужд нашей страны. Летучие листки, которых он пустил в народ великое множество, всюду разжигали пламя восстания. По моей просьбе он явился в Аморбах, а крестьяне решили, что он приложил руку к составлению Декларации, и отплатили ему на свой лад.

— Да, да, на свой лад! — с горечью подтвердил Гец. — И если так и будет продолжаться, они доведут себя до гибели.

— Я все же возлагаю больше упований на будущее, — возразил канцлер. — Во имя великой цели, которой вы отдали вашу железную руку, не поддавайтесь заблуждению. Вся эта муть осядет, когда котел перестанет кипеть. Кто стремится к высокой цели, не должен взвешивать на лоты и золотники причиненные ему лично обиды. Я знаю человека, чей девиз гласит: «Нет креста — нет и венца». Истерзанный и распятый народ восстал из мертвых.

Народ действительно восстал. Подобно степному пожару, который, вспыхнув в одном месте, непреодолимо разрастается во все стороны, все шире и шире охватывая землю своими огненными объятьями, так и крестьянская революция, вспыхнув у истоков Неккара, Дуная и Майна, распространилась до Гарца на севере, до Юльских Альп на юге, выдвинув свои форпосты от верхнего до нижнего Рейна. Грандиозный взрыв, порожденный вековыми страданиями народа, вылился в мощное движение умов, направленное в единое русло «Двенадцатью статьями». И всюду этот манифест крестьянских прав потрясал монастыри и аббатства, замки и враждебные крестьянам города. Затрещали, заколебались и рухнули вековые стены, и небо обагрилось кровавым заревом пожаров. И даже колыбель гордого императорского рода, замок Гогенштауфен, пал под натиском крестьян и запылал гигантским факелом свободы, озаряя пусть восставшему народу далеко по всей стране.

«Какое страшное воскресение христово! Какая кровавая пасха!» — бормотал Гец фон Берлихинген. Глубоко засевший в нем дворянин не мог примириться с тем, что крестьяне обращаются с ним как с равным. Подняться же до идейного уровня Гиплера он был не способен.

На следующее утро Гец выступил во главе войск на Вюрцбург. Когда он гарцевал на коне перед Светлой ратью, его настроение мало гармонировало с великолепием майского дня. С ним вместе ехали его собратья по оружию, Макс Штумпф фон Швейнсберг и граф Георг фон Вертгейм, который вступил в крестьянский союз, дал крестьянам пушки и снаряжение и обязался примкнуть к Светлой рати, что требовалось отныне от всех дворян. Гец хранил молчание. Ни развевающиеся в благоуханном воздухе майского утра знамена, ни веселый свист свирелей, ни грохот барабанов, ни лихие песни, гиканье, шутки и смех крестьян — ничто не веселило его сердце. То ли дело в былые времена, когда таким же погожим утром он выезжал с кучкой своих слуг в поход против одного из личных своих врагов или подстерегал под зеленым кустом, чтобы захватить заложников и всякое добро!.. Может быть, в глубине души у него и шевелилось сознание того, что он из дворянской корысти взялся за дело, которое ему не по плечу, но он предпочитал не задумываться над этим.

Благодаря давлению Гиплера на Иорга Мецлера, Ганса Рейтера и других военачальников, Светлая рать на своем пути не трогала замков и монастырей, и когда ей не давали необходимых съестных припасов даром, как это случалось в большинстве городов, — она платила за них из общей кассы, находившейся в ведении провиантмейстера Эйзенгута. Правда, от огромной Светлой рати время от времени отделялись небольшие отряды и отправлялись на свой страх и риск грабить и жечь и приводили захваченных в плен дворян, отказывавшихся вступить в евангелический союз. Но обгоревшие развалины замков и крепостей, попадавшиеся на пути Светлой рати, были следами, оставленными победным шествием в глубь Франконии Черной рати, строго соблюдавшей предписания «Двенадцати статей». Эти следы напоминали рыцарю с железной рукой о том, что под Вюрцбургом ему не миновать встречи с Флорианом Гейером, и его настроение от этого не улучшалось. Однако и в рядах светлой рати назревало недовольство Флорианом Гейером. Ведь он заставил присягнуть «Двенадцати статьям» девять майнских городов Оденвальду, в том числе и Бишофсгейм на Таубере. Войска же Георга Мецлера считали, что в силу географической близости они имеют больше права завербовать их. Светлая рать принудила эти города перейти в евангелический союз Оденвальда и Неккарталя и присягнуть вторично. Это породило споры и раздоры, и Венделю Гиплеру не удалось залечить рану, нанесенную болезненному самолюбию оденвальдцев войсками Флориана Гейера. Такие раны плохо заживают.

Когда выступившая из Бишофсгейма на Таубере Светлая рать достигла деревни Гохберг, в авангарде раздались ликующие крики и залпы из аркебузов. В полумили перед ними выросла «Гора богоматери» — Мариенберг, позлащенная лучами заката, с архиепископским замком на вершине. Вытянувшись удлиненным прямоугольником с запада на восток, замок гордо высился своими четырьмя этажами. По краям цитадели стояли четырех- и пятиугольные башни с куполами различной формы, а в самом центре вознеслась ввысь, господствуя над всем замком, круглая дозорная башня — Бергфрид, на верхушке которой, под остроконечной кровлей, жил сторож замка. Над башней развевалось синее знамя епископства, на котором был изображен красно-серебряный флажок на золоченом древке. К западной узкой стороне замка примыкало расположенное внизу и связанное с ним подъемным мостом предместье, где находились жилища епископской челяди и рейтаров, конюшни и житницы. «Гора богоматери» закрывала от взоров крестьян и Майн и город, расположенный на его правом берегу, напротив восточной стены замка. Круто обрывающийся южный склон горы венчала зубчатая стена, казавшаяся продолжением скалы. Широкое ущелье, ущелье Коровьего ручья, отделяло Мариенберг от горы св. Николая, к южному склону которой подступал дремучий Гуттенбергский лес. Через это ущелье вела дорога из деревни Гохберг в предместье Вюрцбурга, растянувшееся в теснине между «Горой богоматери» и левым берегом Майна.


Листовка 1525 года со списком взятых крестьянами разграбленных и разрушенных замков и монастырей в Шварцвальде и Франконии


По дороге одиноко шагала женщина. Это была Черная Гофманша. Без помех дошла она до предместья, населенного пахарями, рыбаками, виноградарями. Занятая игрой в кости и уже подвыпившая стража у ворот не обратила на нее никакого внимания. Караул несли бедные ремесленники, которым поручали охранять город. День был воскресный, и по-воскресному оживленно было на Буркхардштрассе, проходящей под хорами церкви св. Буркхарда. С любопытством и удивлением смотрели прохожие на высокую женщину в черном, шедшую ровным, неторопливым шагом, но никто не остановил ее. Она пересекла широкую короткую улицу, ведущую к мосту через Майн, и свернула налево, в кривой Целлерский переулок, круто поднимавшийся вверх.

Ворота в конце улицы были заперты. У ворот стоял воин в панцире и шлеме, опершись на алебарду. Его товарищи сидели на скамье у караульной. Стоявший окликнул ее и спросил, кто она и куда идет.

— Вот Тесу счастье привалило! — сказал седой страж, сидевший на скамье. — Гляди, какая рыбка попалась ему в сети.

— Да впусти ее! — воскликнул другой. — Видно, ее ждет к себе на ночь там, в замке, дружок.

Все расхохотались, но рыбак Мерц сказал:

— Нет, не пропущу. Весь город кишмя кишит епископскими лазутчиками, и ты, никак, из их числа.

— Будь это так, я бы запаслась надежной грамотой или нашла бы другую дорогу в замок, — спокойно возразила Гофманша, не обращая внимания на насмешки. — Я пришла сюда с берегов Неккара, чтоб еще хоть разок постоять там, на Телле, да поглядеть на то место, которое мне знакомо с давних пор. А в замке мне делать нечего. Впрочем, если б меня впустили, я бы нашла что сделать.

— А что? Что бы ты сделала? — полюбопытствовали караульные, поднявшись со скамьи и окружив старуху.

— Я бы им сказала, что пришел их последний час! — отвечала она, вспыхнув. — Вейнсбергские мстители уже здесь, оденвальдцы и неккарцы.

— Гец? Мецлер? Да неужели? — взволнованно воскликнули часовые.

— Они стоят лагерем в Гохберге. Я пришла вместе с ними. За грехи отцов бог карает до четвертого и пятого колена, и я хочу в последний раз помолиться на Телле, чтобы господь поразил тягчайшим проклятием тех, в замке, и поверг их в прах. Чтобы ни один рыцарь, ни один поп не ускользнул от нашей мести. Такова воля божья!

Седой страж из бочарного цеха подмигнул Маттеусу Мерцу, впустившему Черную Гофманшу через калитку, и воскликнул:

— Клянусь святым Килианом![109] Пусть кто-нибудь сбегает в город и даст знать, что войска Геца приближаются.

— Ну и страшная старуха! — сказал рыбак товарищам. — Сдается мне, она знает такое слово, что тем, в замке, не поздоровится. — И он перекрестился.

Озираясь по сторонам, стояла Черная Гофманша на Телле — так назывался небольшой подъем у северной широкой стороны замка. Знай она толк в военном искусстве, она бы поняла, глядя на эти бастионы, рвы, палисады и башни внутреннего пояса стен, что овладеть замком «нашей всеблагой девы Марии» даже с этой наиболее доступной стороны будет нелегкой задачей. Этот замок был одной из несокрушимых цитаделей и уже в течение многих столетий служил верным оплотом своим епископам против цветущего винодельческого восточнофранконского края и города Вюрцбурга, рано достигших богатства и силы. Между епископом и его подданными едва ли когда-либо царили мир и согласие: алчность и честолюбие князей церкви поддерживали неугасающий факел войны. Но крепнувшее бюргерство неизменно разбивало себе лоб о стены замка, который из каждой бури выходил еще более сильным, чем прежде.

Черная Гофманша бросила беглый взгляд на замок; он уже погрузился в сумерки, лишь верхушки башен были озарены заходящим солнцем. Старуха явно что-то искала. Да, она не ошиблась! Это было там, направо, как раз против Шотландского монастыря. Медленными крупными шагами она направилась туда и оглядела открывшуюся перед нею местность. В ее лице не было ни кровинки. Да, это было здесь. Здесь на костре погиб ее ненаглядный. Но сначала, на его глазах, палач отрубил головы двум его товарищам, захваченным вместе с ним. Изо дня в день взбиралась она на «Гору богоматери» и, лежа, как собака, в пыли, молила, чтобы ей позволили в последний раз взглянуть на любимого. Но ландскнехты епископа с грубыми насмешками прогоняли «дудареву шлюху». И она увидела его, только когда его вели на казнь, да и то издали. У позорного столба, над окружавшими костер рейтарами, за спинами которых она стояла, возвышалась его златокудрая голова. Его синие глаза отыскали ее в толпе и улыбнулись ей, когда кругом уже трещало разгоравшееся пламя. Эта страшная картина навсегда запечатлелась в ее памяти, но сейчас, на этом самом месте, прошлое превратилось вдруг в жуткую действительность. Мучительная боль, как тогда, раздирала ее грудь, и она с пронзительным криком бросилась на землю и покрыла ее поцелуями. Все ее тело содрогалось.

Нахлынувшие слезы облегчили ее. Она подняла голову. Светало. Она потянулась за посохом и, опершись на него, с трудом поднялась на ноги. Она вся закоченела. В глубине долины светлой лентой протянулся Майн. Каменный мост, украшенный статуями святых и перегороженный посредине железными воротами, вел на другой берег реки, в город. Стрельчатые готические башни и византийский купол возвышались над крышами домов на фоне постепенно светлеющего неба.

Ее громкому плачу вторили жалобные трели соловья. Она оперлась локтями на колени и закрыла лицо руками. В ночной тишине, одно за другим, перед ней вставали мучительные воспоминания о ее незабвенном Гансе. Она вновь переживала час за часом трепетное блаженство этой короткой — ах, какой короткой! — единственной счастливой поры своей безрадостной жизни.

Когда старуха повернулась лицом к замку, первый луч зари уже заблестел в верхних окнах, позолотив верхушки башен. Но стене, за палисадом, расхаживали взад и вперед часовые.

Бескровные губы старухи искривила презрительная усмешка. Навалившись, что было силы, на свой посох, она воткнула его в землю на том месте, где был костер. Отсюда начались ее горестные скитанья, здесь им наступит и конец. Конечно, ее рассказы про Ганса Бегейма, про его проповеди и смерть помогли немало раздуть пламя, языки которого уже лизали Мариенберг. Епископу и его своре не уйти от божьего суда! Наконец-то она вырвала у бога то, чего так горячо добивалась. Цель ее жизни была достигнута, и сердце ее стремилось соединиться с любимым в другом мире. Она принесет ему весть о том, что он отомщен. Оставив свой посох на месте казни, она направилась к Шотландскому монастырю.

Вендель Гиплер следовал с войсками только до Бишофсгейма, а оттуда вернулся в Гейльброн. Там предстояло обсуждение вопроса о преобразовании государства, пока крестьяне боролись за это силой оружия. Там же после победы народного дела должен был собраться венчающий победу общегерманский сейм. Благодаря своему центральному положению Гейльброн был для этого самым удобным местом. Вендель Гиплер договорился об этом в Аморбахе с Гансом Берле и со своим другом Вейгандом. Еще из Аморбаха он написал собравшимся вокруг Вюрцбурга отрядам, чтобы они прислали на сейм своих делегатов; такие же приглашения он разослал всем крестьянским войскам Верхней Швабии, Эльзаса и Франконии. Он пригласил в Гейльброн и доктора Макса Эбергарда, сославшись на письмо Флориана Гейера. Он будет ждать господина доктора в «Соколе», на постоялом дворе, где тот обычно останавливался еще в те времена, когда приезжал в Гейльброн из Вимпфена по своим судебным делам.

Для Макса Эбергарда это приглашение было спасеньем от вынужденного безделья. Хотя при его скудных средствах будущее представлялось ему в довольно мрачном свете, но он ни на минуту не раскаивался в том, что отверг руку прекрасной Габриэлы, которая открыла бы перед ним дорогу к жизненным высотам… Любовь к Эльзе вознаградила его сторицей. Это чувство расцветало и крепло, несмотря на все препятствия, и нежданно-негаданно нашло себе союзницу теперь, когда Макс, потеряв возможность бывать в доме рыцаря фон Менцингена, мог видеть Эльзу только в церкви или когда молящиеся выходили на улицу и изредка шепнуть ей слово привета. Этой союзницей была фрейлейн фон Бадель. Увидев Эльзу, она почувствовала к ней сердечную склонность и скоро узнала ее тайну.

Слава гремит фанфарами, а сплетня шипит сотней языков. Эти языки усердно работали и в мужском кругу, собиравшемся в доме фрейлейн фон Бадель.

Разрыв молодого Эбергарда с отцом, внезапное отчуждение между последним и Стефаном фон Менцингеном не могли остаться незамеченными для сторонников Реформации, а сообразительность, свойственная женщинам, помогла фрейлейн фон Бадель найти девушку, скрывавшуюся за этим. Серьезность молодого юриста понравилась ей; она только не одобряла его слишком строгих взглядов на жизнь. Чувствуя, что фрау Маргарета фон Менцинген и ее дочь едва ли нанесут ей визит первые, она недолго думая отправилась к ним сама.

Насмешливая, резкая по натуре фрейлейн фон Бадель, казалось, не должна была понравиться супруге рыцаря фон Менцингена. Но через час после ухода гостьи хозяйка почувствовала, что ей как будто стало легче дышать, словно в гнетущую спертую атмосферу, в которой она жила вместе с Эльзой, ворвалась свежая, живительная струя. Открытая, бойкая речь гостьи и ее привычка называть вещи своими именами впервые за долгое время заставили фрау фон Менцинген улыбаться, а Эльзу — заливаться звонким смехом, на что она уже перестала считать себя способной.

В тот же вечер фрейлейн фон Бадель посетил доктор Карлштадт, который теперь уже свободно мог жить и проповедовать в Ротенбурге.

— Боже мой, доктор, почему вы вечно громите одних и тех же тиранов: князей, баронов и попов? Нет, доктор, есть и другие, еще более гнусные тираны. Это мужья, которые на людях кричат о свободе, а у себя дома притесняют своих жен и детей. Воздайте и им по заслугам, а заодно внушите их женам, что тот, кто терпит насилие, заслужил его.

Рыцарь фон Менцинген никогда не пользовался благосклонностью фрейлейн фон Бадель: он был слишком «скользким», как она выражалась. Теперь же, после того как он отплатил такой черной неблагодарностью Максу Эбергарду, она возненавидела его всей душой и поклялась, что Эльза и Макс будут принадлежать друг другу вопреки отцовской воле. Пусть магистрат дрожит перед Менцингеном сколько угодно; она не боится его, да и вообще никого на свете. Она взяла влюбленных под свое покровительство, и ее дом у Замковых ворот стал для них островом блаженства среди бушующего моря политических страстей.

Внутренний совет еще оставался у власти, но у досточтимых ратсгеров глаза полезли на лоб, когда они почувствовали на себе тяжелую руку комитета. Комитет потребовал счетные книги, и при проверке обнаружился такой чудовищный беспорядок, что не было никакой возможности в них разобраться. В городской же казне вместо восьмидесяти тысяч гульденов оказалось всего восемь. Эразму фон Муслору и трем податным старшинам, как именовались члены совета, ведавшие финансовыми делами, пришлось так туго, когда они под присягой давали показания на заседании комитета, что они света божьего невзвидели.

Менаду тем во вторник на страстной в Ротенбург прибыли советники императорского наместника, эрцгерцога Фердинанда Австрийского, и магистрат снова приободрился. Они приехали, чтобы выступить в качестве посредников между комитетом и внутренним советом и сохранить имперский город Ротенбург и его искусных в военном деле граждан на стороне «правого дела»[110]. На следующий день большой колокол собора св. Иакова созвал всю общину на сход. Комитет настоял на том, чтобы объявить во всеуслышание о вскрытых им злоупотреблениях и о требовании горожан в присутствии внутреннего совета и обоих имперских посланцев — графа Рупрехта фон Мандершейда и Фридриха фон Линдваха. Когда Стефан фон Менцинген взошел на возвышение, по его лицу было видно, что он уверен в победе. Приподняв свои тяжелые веки, он так строго посмотрел на членов совета, как будто они уже сидели на скамье подсудимых. Пожалуй, этим дело и пахло, столь тяжкие обвинения содержались в его речи. Он говорил о том, что уже несколько поколений горожан, в течение по меньшей мере сотни лет, изнемогает под тяжестью налогов и с этим надо покончить на благо всей общины. Основное зло коренится в дурном управлении городским хозяйством. И он приступил к беспощадному разоблачению злоупотреблений, к которым были прикосновенны трое сборщиков налогов, и легкомыслия внутреннего совета, утверждавшего денежные отчеты огулом. Такого никогда бы не случилось, если бы в магистрате были представлены не только именитые граждане, но и простые горожане. После его речи комитет потребовал прежде всего восстановления и расширения конституции 1455 года[111].

Затем комитет предъявил ряд требований, касавшихся главным образом улучшения судопроизводства, снижения налогов и упорядочения отчетности. Оклады должностных лиц надлежит урезать, положение ремесленников — облегчить. Затем следовали требования, касавшиеся преобразования церкви. Все лица духовного звания, получавшие бенефиции[112] от города, обязаны наравне с прочими гражданами принести присягу и разделить общие тяготы. Дряхлым и престарелым священникам надлежит выплачивать пожизненно по пятнадцать гульденов в год из городской казны, но их бенефиции отойдут городу. Все молодые и здоровые священники должны овладеть каким-либо ремеслом и вступить в брак, в каковом случае за ними в течение одного-двух лет сохраняются их прежние доходы. Если же они не примут условий, то будут лишены своих приходов. Все граждане освобождаются от уплаты десятины в пользу церкви.

Когда Стефан фон Менцинген кончил, на кафедру взошел имперский советник Фридрих фон Линдвах. Он тоже счел своим долгом обратиться с внушением к общине, но только испортил все дело. Еще накануне он с барским высокомерием разговаривал с членами комитета, требуя, чтобы магистрату была возвращена вся полнота власти. Сейчас он еще подлил масла в огонь, обозвав горожан бунтовщиками и пригрозив им тяжкими наказаниями, если они не отступятся от мятежников. При этих словах ропот, раздававшийся под сводами церкви с самого начала его выступления, перешел в бурю негодования. Кто-то крикнул: «Кой черт принес этих посредников!» Посыпались требования отмены и других злоупотреблений, а один из горожан крикнул: «Отрубить головы этим важным гусакам, и дело с концом!»

Советник имперского верховного суда граф фон Мандершейд поспешил на кафедру, чтобы усмирить поднявшуюся бурю. «Хватит нам посулов! — раздался крик из толпы горожан. — Верните нам наши права, а не то убирайтесь ко всем чертям!» Многие узнали скрипучий голос Килиана Эчлиха. Стефан фон Менцинген решительно заявил:

— Пока совет не примет наших условий полностью, комитет не приступит к рассмотрению предложений господ эмиссаров о полюбовном соглашении.

Тогда имперские посланцы направились к скамьям ратсгеров и сами посоветовали им принять условия комитета. Только в отношении церковных владений они ничего не могут решить: вопрос останется открытым до ближайшего имперского сейма.

— Я предупреждал вас, господа, что комитет вырвет у совета все уступки силой. Теперь у вас еще одним доказательством больше, — промолвил бледный от гнева Конрад Эбергард.

Эразм фон Муслор своей холеной рукой взял его за локоть, стараясь успокоить. Внутреннему совету пришлось покориться и дать графу полномочия оформить соглашение с комитетом. Исключены были лишь требования, касающиеся церковных владений. С большим трудом удалось добиться согласия комитета. Было решено наконец, что обе стороны должны строго соблюдать новый порядок и что все былые обиды будут погребены и забыты.

Когда граждане стали выходить из собора, из-за бокового придела поднялся слепой монах, который молча присутствовал при переговорах. У выхода его увидел Пауль Икельзамер и, подойдя к нему, спросил, что он думает о соглашении. Слепой монах узнал его по голосу и отвечал:

— Полупобеда — не победа. Выеденного яйца я не дам за этот договор. Комитет должен идти к цели, не останавливаясь на полпути, иначе его раздавят или патриции, или крестьянская партия. Обе стороны остались недовольны результатами. Я слышал, что говорили выходившие из церкви.

Бургомистр пригласил имперских советников отметить окончание их миссии в Дворянской питейной. Он пригласил также и фон Менцингена, но тот, сухо поблагодарив, отказался. В это время к ним подошел Килиан Эчлих.

— С вашего позволения, благородные господа, я хотел бы спросить, как теперь будет, если, к примеру, суд уже давным-давно вынес решение, да только добиться своего права до сих пор не удалось. Значит ли это, что и решение должно быть погребено и забыто?

Стефан фон Менцинген не замедлил вмешаться:

— Мейстер Эчлих лет пятнадцать тому назад, если не больше, выиграл дело в верховном суде по иску к здешним именитым гражданам Трюбам, но магистрат и по сей день не взыскал причитающейся с них по решению суда суммы.

Это заявление неприятно поразило эмиссаров, уже поздравлявших себя с водворенным их стараниями миром.

Члены совета смущенно переглянулись. Но советник имперского верховного суда заметил:

— Разумеется, мейстер, только что заключенное соглашение не может распространяться на такие претензии, как ваша, уже получившие законную силу. Но магистрат, конечно, поможет вам получить причитающуюся сумму.

— Говорят, нужно ковать железо, пока горячо, — насмешливо продолжал фон Менцинген, — но мы не смеем более задерживать уважаемых господ советников, которые, вероятно, уже проголодались.

И, отвесив церемонный поклон, он удалился вместе с Эчлихом.

Даже прекрасное вино, которым потчевали высоких гостей в питейной, не пришлось им по вкусу. Правда, Эразм фон Муслор обещал им взыскать с Трюбов причитающуюся Килиану Эчлиху сумму, но этот инцидент показал, что у достигнутого соглашения есть уязвимое место. Поведение рыцаря фон Менцингена не оставляло никаких сомнений в том, что он не намерен похоронить свою вражду с магистратом. Граф Мандершейд открыто высказал свою точку зрения:

— Выходит, что мы напрасно сюда приехали, господа, если нам не удастся помирить вас с этим человеком.

По его предложению, поддержанному также Фридрихом фон Линдвахом, решено было вынести старый спор с Менцингеном на суд имперских советников, заручившись, конечно, согласием комитета. Георг фон Берметер взялся уговорить членов комитета. Его старания увенчались успехом, и в страстную субботу собрался третейский суд, в который вошли по пяти представителей от комитета и внутреннего совета.

Стефан фон Менцинген, друзья которого в комитете обещали ему, воспользовавшись этим благоприятным обстоятельством, щедро вознаградить его за труды на благо сограждан, сам поддерживал свой иск к городу. Он потребовал ни больше ни меньше, как четыре тысячи шестьсот гульденов в возмещение понесенных им убытков в связи с вынужденным бегством, путевыми издержками, а также другими расходами. Совет отклонил этот иск, сославшись на то, что рыцарь нарушил свой гражданский долг, и выдвинул встречный иск в сумме трехсот тридцати шести гульденов, включавшей неуплаченные налоги, судебные издержки и прочее. По решению третейского суда оба иска были признаны недействительными, претензии истцов взаимно погашенными, а спорящим сторонам было предложено помириться и уплатить судебные издержки поровну. Поскольку обе стороны дали клятвенное обещание подчиниться решению суда, соглашение можно было считать состоявшимся. Оставалось только скрепить его печатью и выразить благодарность третейским судьям.

— Благодарность! Черта с два! — крикнул фон Менцинген с пеной у рта и быстро вышел из зала, отказавшись поставить комитетскую печать. И лишь после того, как ректор Бессенмейер, придя к нему домой, убедил его в том, что большинство членов комитета одобряет решение суда и что упорством он может повредить себе в глазах комитета, рыцарь вынужден был уступить.

На второй день пасхи имперские советники покинули Ротенбург, довольные, что унесли ноги. Ибо, после того как они отклонили требование общины о секуляризации церковных владений, народ взял дело Реформации в свои руки. Распаленная страстными проповедями слепого монаха и Карлштадта, толпа забрасывала камнями священников, врывалась в церкви, разрывала напрестольные пелены, уничтожала иконы. И в соборе св. Иакова тоже дело чуть не дошло до разгрома, но прихожане воспротивились и выгнали вооруженных ножами иконоборцев из храма. Магистрат распорядился закрыть церкви, так что даже на праздники богослужение совершалось только в соборе св. Иакова, где проповедовал доктор Дейчлин. Тогда женщины, вооружившись вилами, копьями, палками, пошли громить дома священников и монастыри.

Когда Макс Эбергард рассказал обо всем ртом фрейлейн фон Бадель, она с улыбкой заметила:

— Хороши же вы, мужчины, если женщинам приходится учить вас, что, взявшись за дело, нельзя останавливаться на полпути.

Между тем духовенство, встревоженное растущим возбуждением среди горожан и угрозой, нависшей над их имуществом за стенами Ротенбурга, опасалось самого худшего. Представители белого и черного духовенства начали сами являться в комитет и просить принять их в гражданскую общину. Менцинген приводил их к присяге и брал с них обязательство нести наравне с другими все городские повинности, как-то: стражу у ворот, рытье траншей, полевую службу и прочее. Явились также сестры доминиканки и серые сестры и предложили передать ротенбургской общине все свое имущество и все долговые обязательства крестьян при условии, что сестрам, желающим остаться в монастыре, будет выдаваться достаточное для прожития содержание, а изъявившим желание выйти замуж будет предоставлено приличное приданое. Монахинь приняли в число ротенбургских граждан, и шесть сестер принесли гражданскую присягу за всех.

Тем временем от маркграфа Казимира прискакал гонец с письмом. Он предлагал Ротенбургу оборонительно-наступательный союз: в его владениях все ярче разгоралось пламя восстания. Внутренний совет дал свое согласие, получив одобрение комитета. «Если маркграф подвергнется нападению, — заявил фон Менцинген, — у совета всегда будет время отказать ему в помощи, сославшись на то, что Ротенбург сам в ней нуждается. Отвергнув же предложение маркграфа сейчас, мы лишимся его поддержки, если первые попадем в беду». Одновременно было принято постановление, запрещающее горожанам присоединяться к крестьянским отрядам.

Велико было негодование приверженцев радикальной партии, когда город, в угоду своим узким интересам, изменил общему делу. Этим воспользовался Стефан фон Менцинген, чтобы нанести решительный удар внутреннему совету. Он настоял на пополнении комитета новыми девятью членами, в число которых по его предложению вошли дубильщик Лоренц Дим, мясник Фриц Дальк и сапожник Мельхиор Мадер. Затем он потребовал немедленно приступить к переизбранию внутреннего совета. Обычно перевыборы, производимые внешним советом, а также распределение должностей происходили первого мая. Но стоило ли дожидаться этого дня, хотя он был и не за горами? Тем более что предстояло восстановить и расширить старую конституцию, а комитет давно слился с внешним советом в одно целое.

Выборы происходили в большом зале ратуши. Страсти разгорелись, и завязался жаркий бой. Но исход его обманул все ожидания. Семеро членов внутреннего совета, в том числе Конрад Эбергард и Георг Хорнер, не были переизбраны и лишились своих постов. Эразм фон Муслор и Иероним Гассель тоже не попали во внутренний совет, но получили магистратские должности. Стефану фон Менцингену пришлось пережить горькое разочарование: он рассчитывал на пост первого бургомистра, а должен был удовольствоваться местом одного из трех податных старшин. Первым бургомистром был избран Георг фон Берметер, и подобно ему новые члены магистрата принадлежали к умеренной партии. Дело в том, что собственность бюргеров заключалась в пахотных участках и виноградниках, а также в оброках, барщине и других феодальных повинностях, тяготевших над крестьянскими дворами. Так как крестьяне стремились к уничтожению всех этих повинностей и многие уже перестали отбывать их с первого апреля, то бюргеры, учитывая, что церковных имений не хватит для возмещения их потерь, чувствовали себя перед угрозой разорения. Поэтому они и перешли в лагерь сторонников старого порядка. Они, конечно, очень желали свободы, но желали ее только при условии сохранения за ними права эксплуатировать крестьян и набивать себе карманы. Таким образом, выборы органов власти не склонили чаши весов ни на сторону приверженцев старого порядка, ни на сторону реформаторов. Эти две партии разделяла экономическая пропасть, перешагнуть через которую комитет не мог, даже прибегнув к насилию.

Выборы затянулись до вечера. Когда Стефан фон Менцинген вернулся домой, его жена и дочь увидели по его расстроенному лицу и налитым кровью глазам, что его честолюбивые надежды рушились. Со времени разрыва с Максом он неизменно пребывал в столь раздраженном состоянии, что самый невинный вопрос со стороны домашних приводил его в бешенство. Потому они и сейчас не решились спросить его о результатах выборов. Одолеваемые тяжелыми предчувствиями, они пытались найти успокоение в евангелии. Эльза сидела, склонившись над книгой; густые каштановые кудри закрывали ее лицо. Фрау Маргарета слушала, сложив руки на коленях. При появлении отца Эльза замолчала.

— Что вы читаете? — спросил он, пройдя несколько раз взад и вперед по комнате.

— Историю страстей господних, — тихо ответила жена.

— Да, да, того, кто им приносит спасение, они предают распятию! — воскликнул он, опускаясь в глубокое кресло.

Эльза посмотрела на него широко раскрытыми глазами, но он этого не заметил.

— Читай дальше, — грубо приказал он.

Девушка повиновалась.

«Взявши, его повели и привели в дом первосвященника. Петр же следовал издали. Когда они развели огонь среди двора и сели вместе, сел и Петр между ними. Одна служанка, увидевши его, сидящего у огня, и всмотревшись в него, сказала: И этот был с ним. Но он отрекся от него, сказав: Женщина, я не знаю его. Немного спустя другой, увидев его, сказал: И ты из них. Но Петр сказал этому человеку: Нет. Спустя час времени еще некто настоятельно говорил: Точно, и этот был с ним, ибо он галилеянин. Но Петр сказал тому человеку: Не знаю, что ты говоришь. И тотчас, когда еще говорил он, запел петух. Тогда господь, обратившись, взглянул на Петра, и Петр вспомнил слово господа, когда он сказал ему: Прежде нежели пропоет петух, отречешься от меня трижды. И, вышед вон, горько заплакал»[113].

Нежный голос Эльзы захлебнулся в слезах. Мать закрыло лицо руками. Но рыцарь с горечью воскликнул:

— А потом они вывели его и бичевали. Да, да, я это хорошо помню! Такова была чернь во все времена… Дайте вина, меня томит жажда.

Седьмого мая, в то самое воскресенье, когда Черная Гофманша предавалась мучительным воспоминаниям на месте казни Ганса Бегейма, Макс прощался с Эльзой в доме фрейлейн фон Бадель. Эта добрая душа заставила его, угрожая немилостью, принять от нее заимообразно небольшую сумму, перед тем как отправиться в путь.

— К чему мне презренный металл? — сказала она. — Поддерживать с его помощью благое дело — вот и все, на что я способна, ибо, к сожалению, я всего только женщина!

— Не будь ее помощи, Макс не знал бы, даже, как он доберется до Гейльброна. Опечаленные предстоящей разлукой, влюбленные ходили между клумбами в саду, разбитом за домом фрейлейн фон Бадель, вдоль городской стены. Они ходили, взявшись за руки, и разговаривали больше взглядами. Сердца их были полны. Алый свет вечерней зари скользил по верхушкам деревьев. Цвела сирень. Воздух был заполнен сладостным щебетанием зябликов, овсянок, синиц.

— Завтра в это время ты уже будешь далеко! — тихо промолвила Эльза, остановившись. Ей так хотелось облегчить ему тяжесть разлуки, но, несмотря на все усилия, она не могла скрыть боли, сжимавшей ей сердце. Она обвила руками его шею, и горячие слезы хлынули из ее глаз. Он привлек ее к себе, и их губы слились. Потом Эльза положила голову к нему на грудь, и он нежно гладил ее шелковистые волосы.

— Я буду часто писать тебе, родная. Фрейлейн фон Бадель обещала передавать тебе мои письма, — пытался он ее утешить. — И кто знает, может статься, что скоро мы опять будем вместе.

— А потом?.. — спросила она, подняв голову и печальными глазами заглядывая ему в лицо. — Отец никогда не простит тебе своей собственной несправедливости, а я не хочу, не могу его осуждать. И все же я его не понимаю. Ах, в какое ужасное время мы живем! Оно сеет раздор между отцом и сыном, делает врагами родителей и детей! И наше счастье оно тоже растопчет своей железной пятой!

— И это говорит моя мужественная Эльза? — воскликнул он с нежным укором и привлек ее на скамью среди кустов сирени.

— Прости, мой любимый, — молвила она, вынув из мешочка на поясе платок и прикладывая его к глазам. — Выплачешься, и станет легче на сердце. Ведь дома я не могу себе этого позволить из-за мамы. Она сама тяжело страдает и терзается мрачными предчувствиями. Но не думай, что из малодушия. Она страдает не за себя, а за отца, за всех нас.

— Я люблю твою мать так, как если б она была моей матерью. Ведь своей я почти не знал, — сказал Макс, обнимая Эльзу. — Но поверь мне, она слишком мрачно смотрит на будущее. Придет время, и все эти тучи промчатся, как весенние грозы.

— Я и сама так думала, — сказала Эльза, покачав кудрявой головкой, — когда ты впервые появился в нашем доме, но теперь я больше этому не верю. С тех пор как случился этот кровавый ужас в Вейнсберге. Макс, как могло великое дело свободы запятнать себя таким чудовищным преступлением?

— Должен сознаться, что и меня известие об этом привело в ужас и негодование. Но потом я подумал о несказанных страданиях бедняков, подумал о том, что мы, их господа, не приложили ни малейшего усилия, чтобы пробудить и развить в них ростки человечности, подумал о зверских жестокостях, о потоках крови и заревах пожарищ, которыми ознаменовало свое победное шествие христианство! Нет такой идеи, как бы возвышенна она ни была, которую можно было бы претворить в жизнь, не запачкав рук. Борцы за идею — те же люди, а люди не свободны от страстей. Да, милая, дело, которому я призван служить, должно успокоить великое брожение умов, укротить страсти законом, освободить от гнета весь наш народ и утвердить его свободу на вечные времена. И тогда, любимая, рухнут все преграды, возведенные между нами твоим отцом, и ничто больше не помешает нам соединиться, чтобы вместе свободно строить наше счастье в свободной стране.

В его словах было столько огня и силы, что она, проникнутая его светлой надеждой, доверчиво прильнула к его груди. Мысль о близкой разлуке заставляла их еще больше дорожить каждым мгновением, проведенным вместе.

— Эльза! Эльза! — донесся из сада голос матери. Настала минута расставания. Последнее объятье, последний поцелуй, в который любящие вложили всю свою душу, и Эльза вырвалась из его рук и убежала, послав ему прощальный привет рукой.

— До скорого свидания, жизнь моя! — крикнул он прерывающимся голосом.

С зарей он уже был на пути в Гейльброн. Он достиг цели своего путешествия без приключений, хотя и с частыми остановками. Его задерживали в каждой деревне и строго допрашивали, кто он, откуда и куда едет.

Цветущую равнину, богатую вином и хлебом, среди которой стоял Гейльброн, омрачали развалины сожженных, подобно Вейбертрею, замков. Руины «Женской верности» открылись взору Макса, когда он, миновав Вейнсберг, повернул налево и, въехав в Гейльброн, начал спускаться по склону, устланному отливающими на солнце виноградниками.

Вендель Гиплер ожидал его на постоялом дворе «Сокол». Макс застал его буквально потонувшим в бумагах. Испытующе заглянув друг другу в глаза, они одновременно протянули руки и обменялись крепким пожатием.

— Таким я и представлял себе вас, я говорю не о внешнем облике, а о человеке, который скрывается за ним. Да, да, таким именно я и представлял себе вас по вашим письмам к Флориану Гейеру и по вашему ответу на мой призыв, — приветливо заговорил канцлер, усаживая Макса рядом с собой. — А теперь, милейший доктор, расскажите, как обстоят дела в Ротенбурге. Что-то Менцинген мне давно не пишет.

Макс Эбергард попытался по возможности беспристрастно изложить положение дел в Ротенбурге. Внимательно выслушав его, Гиплер со вздохом промолвил:

— Какое несчастье, что кругозор наших имперских городов ограничен их собственными стенами. Пусть хоть весь мир провалится в преисподнюю, лишь бы они сами остались целы и невредимы. Они живут, как устрицы в своих раковинах. Но мы эти раковины взломаем. Им придется подчиниться общим интересам. Только этим путем можно положить конец пагубной раздробленности государства.

— Не посетуйте на меня за откровенность, господин канцлер, — сказал Макс, — но не сами ли вы содействовали этой раздробленности, избрав главнокомандующим Оденвальдского и Неккартальского ополчения Геца фон Берлихингена? Только избрание Флориана Гейера спаяло бы воедино все собравшееся тогда в Вейнсберге крестьянство.

— На первый взгляд вы как будто и правы. Но нужен был человек, который бы импонировал врагу и пользовался бы известной популярностью среди крестьян. Этим требованиям отвечал Гец. Лично я никого на свете не ставлю так высоко, как рыцаря Флориана, не говоря уже о том, что я его считаю большим знатоком военного дела. Но крестьяне не знают Гейера и при их ненависти к дворянству не выбрали бы его главнокомандующим. Посему я и осмелился предпочесть ему Геца, зная, что Гейер всегда готов подчинить свои интересы делу свободы. Во имя этой свободы он заставит себя преодолеть свою неприязнь к рыцарю с железной рукой, свое отвращение к нему, как к человеку. И я вполне согласен с ним: в новом государстве, которое мы стремимся воздвигнуть, сословным различиям не должно быть места. Но их нельзя уничтожить насильственно; они должны отмереть постепенно.

— Каким же образом вы рассчитываете этого достичь?

— Сейчас объясню, — с тихой усмешкой отвечал Гиплер. — Надеюсь, вы тем усердней поддержите меня при обсуждении новой конституции, которое начнется завтра. Находящаяся ныне под Вюрцбургом восточнофранконская рать прислала на сейм двух делегатов, хотя и крестьян, но людей большого опыта и выдающихся дарований. Это лишний раз подтверждает, что эпохи великих потрясений порождают в изобилии талантливых деятелей. Ну, так вот, неккартальцев представляет здешний житель Ганс Берле, человек большого ума, тонкий дипломат. Швабы не прислали своего делегата. Для них теперь каждый человек дорог, как они пишут, ибо Трухзес фон Вальдбург видимо собирается ударить на них. Это не отговорка: они прислали свои соображения касательно преобразования государства. Так же поступило и франконское войско. Взгляните, что они пишут, тут немало дельного. Завтра я оглашу их письма, сопроводив их своими соображениями. Наибольшего внимания, бесспорно, заслуживает основанный на «Двенадцати статьях» проект моего друга Вейганда, старшины питейных сборов из Мильтенберга. Однако за беседой не мешает промочить горло. Простите, я на минутку.

Звонков или иных приспособлений для вызова слуг в комнате не было, как и не было их тогда вообще в гостиницах и на постоялых дворах. И Гиплеру пришлось самому отправиться на розыски слуги. Прошло немало времени, прежде чем он его нашел, и еще ровно столько же, пока слуга, брюзжа по поводу того, что его потревожили, соблаговолил принести вино и кубки. Гиплер в это время рассказывал своему молодому собеседнику о Вейганде, о его одаренности и о том, как он преданно служит общему делу своим пером. Наполнив бокалы добрым неккарским вином, он чокнулся с Максом и продолжал:

— Но вернемся к нашей теме. Из каких источников питается могущество князей, дворян и духовенства? Конечно, из доходов, которые они извлекают из налогов, пошлин, повинностей и судебных сборов. Но в обновленном государстве все эти источники будут закрыты. Всякие пошлины, повинности, поборы будут отменены. За исключением пошлин, необходимых для поддержания в порядке мостов и дорог. Все дороги будут свободными. Все светские законы, дотоле действующие в государстве, будут уничтожены, и будет введен только божеский и естественный закон, по которому бедняки будут пользоваться равными правами с богатыми и знатными. На этой новой правовой основе будут преобразованы все города и общины, а все поземельные тяготы будут отменены. Обдумайте все это пункт за пунктом, и вы согласитесь, что тем самым прелаты превратятся в простых проповедников, князья и бароны — в более или менее крупных землевладельцев, а патриции — в простых горожан, и над ними не будет иного главы, кроме императора, и иного налога, кроме имперского, взимаемого раз в десять лег. В новом государстве будут лишь свободные и равноправные граждане.

— Все это истинно и справедливо! — горячо воскликнул Макс.

— Вы, должно быть, заметили, что всем этим я подписываю смертный приговор знатокам римского права, которых вы тоже не очень-то жалуете, хотя и принадлежите сами к их числу. Но в противном случае реформа права, судов и судопроизводства была бы немыслима. Посему я требую, чтобы ни один доктор римского права не мог быть допущен в суд или княжеский совет. При каждом университете должно быть только по три доктора римского права, чтобы в случае нужды можно было обращаться к ним за советом. Те же требования я выставляю и в отношении духовенства. Никакое духовное лицо, высшего или низшего звания, не может быть допущено в имперский совет или в совет князей или общин, никто из них не может занимать и светских должностей.

— Под этим я готов подписаться обеими руками! — воскликнул Макс, загоревшись.

— И еще одно важнейшее положение. Все духовные лица, независимо от их сана и состояния, должны принять Реформацию и получать достаточное содержание, а их имения должны отойти в казну. Все светские владетели, после переустройства империи, тоже не смогут больше покушаться на свободу простолюдина. Равное и скорое правосудие, я повторяю, будет обеспечено всем — и большим и малым. Получая соответствующее достаточное вознаграждение, князья и дворяне будут обязаны защищать интересы бедняков и обращаться с ними по-братски. Для того чтобы они не могли действовать во вред обществу, всякие союзы князей, владетельных особ и городов упраздняются. В империи будут действовать лишь закон да власть императора. Дворянство освобождается от всех ленных обязательств перед духовенством. И подобно единому имперскому закону устанавливается единая монета постоянного веса и состава, единая мера и единый вес для всего государства.

Он пригубил кубок, чтобы смочить пересохшее горло, и продолжал:

Но есть опасность, еще более пагубная, чем неукротимый произвол сильных, — это ростовщичество. Оно способно отравить своим ядом душу нового государства. Необходимо обуздать ненасытную алчность крупных торговых компаний, вроде Фуггеров, Вельзеров и им подобных, чтобы впредь они не могли поодиночке или сообща, с помощью своих огромных капиталов, захватывать монополии на предметы торгового оборота и перепродавать их по вздутым ростовщическим ценам. Но я, кажется, зашел слишком далеко!.. Я имел намерение представить лишь в общих чертах возможность безболезненного приобщения духовенства, князей и дворян к свободному союзу городских и сельских общин, а сам перечислил почти все мероприятия, предусматриваемые преобразованием государственного строя на благо и процветание немецкого народа.

Порывшись в бумагах, он отобрал несколько листков, исписанных его крупным и четким почерком, и протянул их Максу Эбергарду со словами:

— Я набросал свои предложения в виде проекта. Если вам угодно ознакомиться с ними на досуге, можете располагать ими.

Молодой доктор, горячо поблагодарив, принял рукопись. Слова канцлера привели его в восторг, и он смотрел на него с искренним восхищением.

— При осуществлении проекта, — в случае, если он удостоится принятия, — я рассчитывал на поддержку некоего благородного князя. Но увы, евангельская свобода лишилась своего мудрого отца и высокого покровителя. Пятого числа сего месяца герцог Фридрих, курфюрст Саксонский, отошел в вечность.

— Да, это тяжелая утрата для протестантского дела, — сочувственно произнес Макс. — Но, господин Гиплер, — продолжал он, подняв над головой свернутый в трубку свиток, — сим победиши!

— Всей душой хочу верить в конечное торжество нашего дела, — отвечал тот, благодушно улыбаясь при виде воодушевления своего молодого друга, и протянул ему руку на прощанье.

На следующее утро, подкрепив свои силы вместе за одним столом на постоялом дворе, они отправились в ратушу. Это было величественное здание в позднеготическом стиле с двойной лестницей, выходившей прямо на Рыночную площадь. Встретивший гостей кастелян проводил их через обширный вестибюль с деревянной колоннадой, поддерживающей потолок, направо, в зал заседаний, отведенный магистратом для совещаний комитета. Это был тот самый зал, где пять лет тому назад Гец фон Берлихинген грозил надавать оплеух достомудрым членам магистрата своей железной рукой, «исцеляющей головную, зубную и всякую иную боль на свете». Вслед за ними появились и оба крестьянских делегата — Петер Лохер из Кюльсгейма и Ганс Шикнер из Вейсленбурга. Это были кряжистые, дюжие ребята с грубыми, но выразительными лицами, неторопливые, уверенные в себе. Макс имел возможность убедиться, что их руки крепче железа, когда каждый из них медленно сдавил его руку осторожным, как бы испытующим пожатием. Затем появился Ганс Берле и просил его извинить за опоздание. Вел совещание Вендель Гиплер.

Далеко за полночь сидел Макс Эбергард над проектом конституции[114], который должен был послужить основой для обсуждения. Чем глубже проникал он в суть проекта, тем больше росло его преклонение перед политической прозорливостью его создателя, перед широтой его взглядов, перед величием его идей, а также перед тем хитроумием, с которым он сумел скрыть тайное острие своих замыслов, направленное против дворянства, духовенства и князей.

Конец второй книги

Загрузка...