Позвольте мне не останавливаться слишком подробно на тех событиях, которые произошли во время нашего путешествия, дабы не наскучить читателю. Сами по себе они достаточно забавны, однако если о них рассказывать, они могут показаться совсем неинтересными.
По всему предместью, опережая нас, разнесся слух, что здесь находится Мадоннино из Мондольфо, и волнение, вызванное этим известием, носило такой характер, что я не знал, чувствовать ли себя польщенным или оскорбленным.
Все дома опустели, а их обитатели стояли, раскрыв рот, у дороги, по которой мы следовали, чтобы в первый раз в жизни посмотреть на своего господина, о котором очи слышали Бог весть какие россказни, ибо там, где есть хоть намек на тайну, человеческое воображение работает вовсю.
Поначалу такое количество устремленных на меня глаз смутило меня; так что мои собственные глаза были устремлены на блестящую шею моего мула. Вскоре, однако, привыкнув к тому, что на меня смотрят, я освободился от своей застенчивости, каковое обстоятельство незамедлительно сделалось предметом забот и неприятностей для мессера Арколано. Ибо едва я успел осмотреться, как тут же сотни разнообразных вещей привлекли мое внимание, потребовав расспросов и более пристального рассмотрения.
К тому времени мы добрались до рыночной площади; день к тому же был базарный, и вся площадь была заполнена крестьянами из Валь-ди-Таро, которые прибыли в город, чтобы продать плоды своих трудов и купить все то, чего не может дать земля.
Мне хотелось задержаться у каждой лавки и рассмотреть предлагаемые товары, и каждый раз, когда я намеревался это сделать, крестьяне подобострастно расступались, давая мне дорогу в приглашая подойти поближе. Однако мессер Арколано понуждал меня двигаться вперед, говоря, что нам предстоит еще долгий путь в что в Пьяченце лавки гораздо лучше, к тому же у мена будет больше времени, чтобы их осмотреть.
Затем нам встретился фонтан, увенчанный статуей, которая привлекла мое внимание, – это был Лаокоон32 работы Дюфрено, – и я приостановил своего мула, издав восхищенный возглас при виде этого великолепного произведения, и засыпал Арколано бесчисленными вопросами: кто он такой и почему подвергся нападению этой чудовищной змеи, и удалось ли ей в конце концов его задушить.
Арколано, терпение которого истощилось, коротко отвечал, что в виде змеи набожный скульптор символически изобразил греховность, которую побеждает святой Геракл.
Я совершенно уверен, что именно так он интерпретировал значение этой скульптуры и что благодаря известной путанице в мозгах он причислил языческого полубога к христианским святым. Ибо это был неуч, простой, необразованный мужик, и то, что моя мать нашла в нем какие-то достоинства, позволившие предпочесть его высокообразованному фра Джервазио и избрать в качестве своего духовного пастыря и советника по религиозным вопросам, представляет лишь одну из многочисленных загадок, встретившихся мне в моих попытках понять ее характер.
Кроме того, на площади было множество молодых крестьянских девушек, отчаянно красневших под моим взглядом, который Арколано тщетно приказывал мне опустить долу. Мне часто казалось, что одна из этих стройных пригожих девиц – моя маленькая Луизина; и я не раз был готов обратиться то к одной, то к другой только для того, чтобы моя ошибка тут же обнаружилась, а мессер Арколано начинал брюзжать, возмущенный моим легкомыслием.
И когда я раз или два рассмеялся в ответ на их дружелюбные шутки, ухмыляющиеся слуги, которые меня сопровождали, толкали друг друга в бок и подмигивали при виде того, как далеко я, по их мнению, отклонился от пути, ведущему к духовному сану, тогда как из уст моего тучного клирика сыпались жаркие проклятья, и он грубо тащил меня прочь, заставляя ехать быстрее.
Муки его прекратились, только когда мы выехали из города. Некоторое время мы проехали в молчании, ибо в голове у меня теснились мысли о том, что я увидел, а душа была полна волнением, которым я заразился, проезжая по этим оживленным местам. Помню, как я обернулся к Арколано, который следовал за мною, чуть приотстав, так что уши его мула находились на уровне луки его седла, и попросил его указать, где кончаются мои владения.
Этот мой скромный вопрос вызвал, непонятно почему, весьма грубый ответ. Мне было строго приказано направить свои мысли в другое русло, отвратившись от мирской суеты; это послужило поводом для нудной проповеди, которая тянулась весьма долго, о тщете всего земного и прелестях райской жизни, скучнейшей и банальнейшей, на эту тему я сам мог говорить в десять раз лучше, чем его тупоголовое невежество.
Расстояние от Мондольфо до Пьяченцы составляет добрых восемь лиг33, и, хотя мы выехали очень рано, было уже далеко за полдень, когда нашему взору открылся этот город на реке По, который притаился, так сказать, в просторной долине, и Арколано стал мне называть одну за другой церкви, шпили которых выступали на фоне яркого синего неба.
Примерно через час после того, как на горизонте показался город, мы подъехали к воротам Сен-Ладзаро. Однако мы не стали заезжать в город, как я надеялся. Мессер Арколано считал, что с него довольно вопросов, которыми я засыпал его в Мондольфо, и не собирался терпеть еще большего неумения себя вести с моей стороны, которое, несомненно, проявится при виде разнообразных чудес большого города.
Итак, мы миновали ворота и поехали под самыми стенами города по аллее цветущих каштанов, огибая город к северу, пока нашему взору не открылись песчаные отмели По, и я впервые увидел вблизи эту могучую реку, неспешно несущую свои воды меж островов, густо заросших ивняком, которые, казалось, плыли в ее сверкающих водах.
Посреди реки виднелась лодка рыбаков, которые тянули невод под звуки мелодии, непривычной для моего слуха, и мне очень хотелось задержаться, чтобы посмотреть на их труды. Однако Арколано понуждал меня ехать дальше, не обращая никакого внимания на мое естественное любопытство. Но вскоре я снова натянул поводья с криком восторга и удивления при виде наплавного моста, перекинутого через реку на некотором расстоянии от нас.
Однако мы уже достигли цели нашего путешествия. Арколано остановился у ворот виллы, стоявшей несколько поодаль от дороги на небольшом холме возле ворот Фодеста. Он велел одному из слуг спешиться и открыть ворота, и вот мы уже устало плелись по короткой аллее, между боскетами из лавровых кустов, к самой вилле.
Это был дом хороших пропорций, однако мне, привыкшему к просторным помещениям Мондольфо, вилла тогда показалась жалкой хижиной. Зеленые венецианские ставни на фоне беленых стен придавали ей прохладный приятный вид; из одного окна до нас доносились веселые голоса и женский смех.
Двойные двери виллы были открыты, и через минуту после нашего появления на пороге показался высокий, тощий человек, чьи беспокойные глазки быстро оглядели нас, а тонкие губы раздвинулись в приветственной улыбке, предназначенной для мессера Арколано, прежде чем он торопливо спустился вниз по ступенькам, шаркая башмаками, которые были ему велики.
Это был мессер Асторре Фифанти, педагог, у которого я должен был обучаться и под кровом которого мне предстояло провести следующие несколько месяцев.
Видя в нем человека, которому мне придется подчиниться, я разглядывал его с величайшим интересом и с самого начала невзлюбил его.
Это был, как я уже говорил, высокий, худощавый человек; у него были длинные руки с огромными, мослатыми кистями. Они напоминали руки скелета, обтянутые перчатками из кожи. Он был лыс, если не считать полоски седых курчавых волос, окаймлявших затылок вровень с огромными ушами, а лоб у него продолжался до самой макушки яйцеобразной головы. У него был висячий нос и близко посаженные глаза, в которых таилось слишком много хитрости и коварства, для того, чтобы они могли принадлежать честному человеку. Бороды он не носил, и кожа на щеках приобрела синеватый оттенок от постоянного бритья. Лет ему было около пятидесяти, а лицо носило выражение угодливого подобострастия. И, наконец, одет он был в длиннополый кафтан из грубого сукна, доходивший ему до колен, из-под которого торчали самые тощие икры и самые громадные ступни, какие только можно себе вообразить.
Приветствуя нас, он лебезил и полоскал в воздухе костлявыми руками, словно моя их.
– Я вижу, вы добрались благополучно, – ворковал он. – Benedicamus Dominum!34
– Deo Gratias!35 – пророкотал дородный священник, тяжело стаскивая свое тучное тело с мула при помощи одного из слуг.
Они пожали друг другу руки, и Фифанти обернулся, чтобы как следует рассмотреть меня еще раз.
– Это и есть мой благородный подопечный? – осведомился он. – Salve!36 Добро пожаловать в мой дом, мессер Агостино!
Я спешился, пожал протянутую руку и поблагодарил его.
Между тем слуги развязали мой багаж, а из дома прибежал немолодой слуга, чтобы внести его в комнаты.
Я стоял возле своего мула несколько смущенно, переминаясь с ноги на ногу, в то время, как доктор Фифанти уговаривал Арколано зайти в дом и отдохнуть; он, кроме того, упомянул какое-то везувийское вино, которое ему прислали с юга и по поводу которого ему хотелось услышать просвещенное мнение священника.
Арколано колебался; губы его прожорливого рта подрагивали и подергивались. Но он тем не менее отказался, извинившись и сославшись на то, что ему нужно ехать. У него есть еще дела в городе, и он должен как можно скорее вернуться в Мондольфо, чтобы отдать отчет графине о нашем благополучном прибытии. Если он задержится, станет совсем темно, а ему совсем не хочется путешествовать в темноте. Что же до того, что кости у него ноют, а плоть уязвлена от слишком долгого нахождения в седле, пусть Господь примет Это как наказание за его грехи.
После того как любезный Фифанти рассыпался в уверениях по поводу того, как невелика в этом нужда, когда дело касается человека столь святого, как мессер Арколано, священник стал прощаться. Он дал мне свое благословение, наказал мне, чтобы а повиновался тому, кто будет мне на это время in loco parentis37, снова взгромоздился на своего мула и отбыл в сопровождении слуг.
Доктор Фифанти положил свою костлявую руку мне на плечо и высказал предположение, что после такого путешествия мне необходимо подкрепиться. С этими словами он повел меня в комнаты, уверяя, что в его доме потребностям телесным оказывается столь же неукоснительное внимание, как и потребностям духовным.
– Ибо, не напитав тело, – заключил он в своей отвратительной любезно-подобострастной манере, – можем ли мы напитать ум, а также сердце?
Мы прошли через холл с великолепным мозаичным полом и оказались в просторной комнате, которая показалась мне нарядной и веселой после той мрачной обстановки, которая окружала меня дома.
Там был голубой потолок с разбросанными по нему золотыми звездами, тогда как на стенах висели гобелены более сочного синего цвета. На них, в серых и красновато-коричневых тонах, были изображены сцены из, как я впоследствии узнал, метаморфоз Актеона38. В тот момент я не мог их как следует рассмотреть. Фигуры Дианы, принимающей ванну, и ее пухленьких прислужниц-нимф заставили меня быстро отвести смущенный взор.
В середине комнаты стоял большой стол, на котором поверх вышитой скатерти ослепительно белого полотна стояли сверкающие хрустальные и серебряные кувшины с вином и вазы с различными фруктами. За столом расположилось благородное общество, состоявшее из полудюжины мужчин и двух роскошно одетых женщин. У одной из них, маленькой и изящной, были темные живые глаза, полные язвительного юмора. Другая была высока и стройна, как молодая ива; ее волосы, завитые в крутые локоны, были рассыпаны по плечам; что же до юс цвета – я никогда и не думал, что на свете могут быть такие волосы. Они были медно-красные и блестели, как металлические. Ее лицо и шея – весьма и весьма открытые – напоминали своим теплым цветом старую слоновую кость. У нее были большие глаза, чуть прикрытые полуопущенными веками, которые придавали ее лицу томное выражение. Лоб был низкий и широкий, а губы необычайно яркие на фоне общей бледности.
При моем появлении она тотчас же встала и подошла ко мне с медленной улыбкой, протягивая руку и произнося слова самого любезного приветствия.
– Это, мессер Агостино, – обратился ко мне Фифанти, – моя жена.
Если бы он представил ее как свою дочь, этому скорее можно было бы поверить, принимая во внимание разницу в возрасте, хотя это было бы столь же невероятно, если учесть, как мало они были друг на друга похожи.
Пораженный ее видом, я уставился на нее в полном изумлении, ослепленный к тому же сиянием ее глаз, которые теперь смотрели прямо на меня. В полном смущении я потупил взор, отвечая ей со всей учтивостью, на которую только был способен. Затем она подвела меня к столу и представила обществу, называя каждого гостя по имени.
Первым из них был худощавый и очень изысканный молодой синьор в алом костюме для прогулок, поверх которого была наброшена мантия, тоже алого цвета. На груди у него висел золотой крест на золотой цепочке. У него было тонкое женственное лицо, обрамленное светлыми волосами, заостренная бородка и крошечные усики. Руки у него были белые-белые, с еле заметными синими жилками, причем, как я вскоре заметил, он старался не опускать их вниз, чтобы к ним не приливала кровь, нарушая тем самым их красоту. На левой руке, прикрепленный к кисти тонкой цепочкой, висел круглый золотой футлярчик с благовониями, размером с небольшое яблоко, покрытый великолепной резьбой. На пальце – кольцо с огромным сапфиром, знак его сана.
То, что он один из церковных сановников, я увидел сам. Но я никак не ожидал, что он занимает такое высокое положение – я не мог себе представить, что в скромном доме доктора Фифанти может оказаться столь высокопоставленный гость.
Это был, ни мало ни много, его высокопреосвященство Эгидио Оберто Гамбара, кардинал Брешии, губернатор Пьяченцы и папский легат в Цезалъпинской Галлии.
Когда я узнал, кто этот элегантный надушенный женственный господин, я был просто потрясен, ибо совсем не таким видел я в своем воображении представителя папы.
Он улыбнулся мне любезной и несколько утомленной улыбкой, пресыщенной улыбкой светского человека, и протянул руку с кольцом. Я встал на колено, чтобы поцеловать перстень, пораженный сверх всякой меры рангом этого человека, тогда как сам он не внушил мне никакого почтения.
Когда я снова поднялся с колен, он смерил меня взглядом, удивленный моим высоким ростом.
– Посмотрите-ка, – сказал он. – Вот вам отличный солдат, потерянный для славы.
Говоря это, он полуобернулся к молодому человеку, сидевшему рядом с ним, которого мне очень хотелось рассмотреть, потому что его лицо было мне странным образом знакомо.
Это был высокий, стройный человек, роскошно одетый в пурпур и золото; его иссиня-черные волосы были собраны в сетку из тончайших золотых нитей. Платье его прилегало к нему так плотно и гладко, словно составляло с ним одно целое – в сущности, так оно и было. Но больше всего меня заинтересовало его лицо. Это было загорелое бритое орлиное лицо с прямыми черными бровями, черными глазами и решительным подбородком, несомненно, красивое, если не считать, что какие-то еле заметные складочки вокруг рта придавали ему неприятное выражение: сардонически-гордое и презрительное.
Кардинал обратился к нему.
– Ваша порода дает великолепные экземпляры, Козимо, – сказал он.
Его слова поразили меня, ибо теперь я знал, где я его видел – в моем собственном зеркале.
Его лицо до такой степени напоминало мое – только волосы у него были темнее, и он был не так высок – словно он был моим родным братом, а не просто родственником, и я сразу же все понял. Ибо это был не кто иной, как гвельфский Ангвиссола, ренегат, который служил папе и был в большой чести у Фарнезе; в Пьяченце он исполнял должность капитана стражи порядка. По годам он был, должно быть, лет на семь старше меня.
Я смотрел на него с интересом и обнаружил, в нем некоторую привлекательность, главным образом, потому, что он был похож на моего отца. Именно так, наверное, выглядел мой отец, когда он был в возрасте этого человека. Он, в свою очередь, смотрел на меня с улыбкой, которая его не красила, – слишком она была презрительно-ленивая и высокомерная.
– Смотри, смотри, кузен, – сказал он, – ибо я считаю, что делаю тебе честь тем, что похожу на тебя.
– Вы увидите, – проговорил кардинал, – что это наиболее самонадеянный человек в Италии. Находя в вас сходство с собой, он отчаянно себе льстит, что, как вы впоследствии убедитесь, когда познакомитесь с ним поближе, вообще является его отличительной чертой. Он сам себе самый ревностный льстец. – И мессер Гамбара снова погрузился в кресло, томно поднеся к носу свой шарик с благовониями.
Все засмеялись, а вместе со всеми и мессер Козимо, который продолжал смотреть на меня.
Однако супруга мессера Фифанти должна была познакомить меня с остальными гостями, сидящими возле маленькой волоокой дамы. Ее звали донья Леокадия дельи Аллогати, она приходилась хозяйке кузиной, и в тот день я видел ее в первый и последний раз в своей жизни.
Три оставшихся синьора не представляют особого интереса, кроме одного, чье имя стало впоследствии широко известным – нет, оно уже было известно, только не тому, кто вел такую уединенную жизнь, как я.
Это был очень хороший поэт, Аннибале Каро, про которого, как я слышал, говорили, что он может сравняться с самим великим Петраркой. Трудно представить себе человека, который менее походил бы на поэта, чем он. Это был немолодой и весьма дородный человек лет около сорока. Он был бородат, румян, имел мелкие черты лица и самодовольно-преуспевающий вид; одет он был тщательно, однако без той роскоши, которой отличалась одежда кардинала и моего кузена. Позвольте добавить, что он состоял секретарем Пьерлуиджи Фарнезе и что в Пьяченцу он прибыл с поручением к губернатору, которое касалось интересов его принцепса39.
Двое других господ, завершающих список гостей, не имеют никакого значения, и, право же, я не могу припомнить их имен, хотя одного из них звали, кажется, Пачини, и про него говорили, что это довольно известный философ.
Когда меня пригласили к столу, я сел в кресло, указанное мне мессером Фифанти, рядом с его супругой, и вскоре появился старый слуга, которого я уже видел, и принес мне еду. Я был голоден и принялся есть с большим аппетитом, в то время как за столом продолжалась приятная беседа. Напротив меня сидел мой кузен, и, занятый едой, я поначалу не заметил, как пристально он меня разглядывает. Однако в конце концов наши взгляды встретились. Он улыбнулся своей неприятной кривой улыбкой.
– Итак, мессер Агостино, из вас хотят сделать священника? – осведомился он.
– Если будет угодно Богу, – спокойно ответил я, возможно, чересчур кратко.
– И если его голова хоть сколько-нибудь напоминает его лицо и телосложение, – томно проговорил кардинал-легат, – мы еще, возможно, увидим папу из рода Ангвиссола, мой Козимо.
Мой взгляд, должно быть, выдал изумление, вызванное этими словами.
– Вы ошибаетесь, ваше великолепие, – отозвался я. – Мне уготована монашеская жизнь.
– Монашеская! – воскликнул он как будто бы с ужасом, так, словно почувствовав неприятный запах. Он пожал плечами и капризно надул губы, снова прибегнув к своему шарику с благовониями. – Ну что же, и святые отцы, случалось, становились папами.
– Я иду в монастырь отшельнического ордена святого Августина, – снова поправил я его.
– Ах, – сказал Каро своим звучным голосом, – цель, к которой он стремится, совсем не Рим, а само небо, милорд.
– Тогда за каким дьяволом он находится в вашем доме, Фифанти? – спросил кардинал. – Не вы ли собираетесь учить его святости?
И все находившиеся за столом громко рассмеялись шутке, которую я не понял, так же как я отказывался понимать милорда кардинала.
Мессер Фифанти со своего места во главе стола бросил в мою сторону вопросительно-тревожный взгляд и снова помахал в воздухе руками в поисках ответа, который отразил бы эту ядовитую шутку. Но его предупредил мой кузен Козимо.
– Обучение скорее должно исходить от монны Джулианы, – сказал он и дерзко улыбнулся через стол супруге мессера Фифанти, отчего широкий лоб педагога собрался в сердитые складки.
– Конечно, конечно, – подтвердил кардинал, рассматривая ее сквозь полузакрытые веки. – Разве кто-нибудь может отказаться отправиться в рай, если она об этом попросит? – И он испустил глубокий вздох, в то время как она стала бранить его за дерзость. И хотя я не всегда понимал, о чем идет речь, словно они разговаривали на другом языке, я все-таки не мог не удивляться тому, что можно позволять себе такие вольности по отношению к прелату. Она обернулась ко мне, и взгляд ее прекрасных глаз озарил мою душу словно сиянием.
– Не слушайте их, мессер Агостино. Это нечестивые, скверные люди, – сказала она, – и если вы стремитесь к святости, то чем меньше вы будете с ними встречаться, тем лучше.
Я в этом нисколько не сомневался, однако у меня не хватало смелости в этом признаться, и мне было непонятно, почему они рассмеялись, слушая, как она их бранит таким серьезным тоном.
– Путь к святости усыпан терниями, – сказал кардинал, вздыхая.
– Вашей светлости, я полагаю, не раз об этом говорили, – сказал Каро, у которого был весьма острый язык для такого холеного и довольного жизнью человека.
– Я мог бы обнаружить это и сам, однако согласно жребию мне выпало на долю жить среди грешников, – ответил кардинал, охватывая взглядом и жестом собравшееся общество. – И я делаю, что могу, для того, чтобы их исправить. Non ignara mali, miseris succurrere disco40.
– Для этого требуется храбрость особого рода, не так ли? – со смехом воскликнула маленькая Леокадия.
– О, что до этого, – отозвался Козимо, открывая в улыбке свои прекрасные зубы, – то есть даже пословица касательно храбрости священнослужителей. Она похожа на любовь женщины, которая, в свою очередь, напоминает воду в решете: только нальешь, а ее уж и нет!
Его взор задержался на Джулиане.
– Если решето – это вы, то можно ли винить женщин? – парировала она с ленивой дерзостью.
– Клянусь телом Христовым! – воскликнул кардинал и от души расхохотался, в то время как мой кузен сердито хмурился. – Это святая правда, а правда лучше всяких пословиц.
– Не нужно за столом говорить о покойниках, это плохая примета, – вставил Каро.
– А кто здесь говорит о покойниках, мессер Аннибале? – спросила Леокадия.
– А разве мессер кардинал не упомянул о правде? – спросил жестокий поэт.
– Вы насмешник, а это великий грех, – лениво отозвался кардинал. – Пишите себе стихи, а правду оставьте в покое.
– Согласен, при условии, что ваша милость будет придерживаться правды и не будет писать стихов. Предлагаю заключить этот договор в интересах человечества.
Это был меткий удар, и все покатились со смеху. Однако на мессера Гамбару это, по-видимому, не произвело ни малейшего впечатления. Я начал думать, что он очень приятный человек, отличающийся исключительной терпимостью.
Он отпил глоток из своего бокала и поднял его к свету, так что темно-рубиновая жидкость засверкала в венецианском хрустале.
– Вы напомнили мне, что я написал новую песню, – сказал он.
– Значит, я действительно согрешил, – застонал Каро.
Однако Гамбара, не обращая внимания на эти слова и устремив задумчивый взор на поднятый бокал, начал декламировать:
Но поняв до конца смысла, я был тем не менее шокирован сверх всякой меры, услышав выражение подобных эмоций – настолько я все-таки понял – из уст священнослужителя, и уставился на него в откровенном ужасе.
Но тут он остановился. Каро ударил по столу кулаком.
– Когда вы написали это, мессер? – вскричал он.
– Когда? – спросил кардинал, недовольный тем, что его прервали. – Да только вчера.
– Ха! – вырвалось у мессера Каро. Это было нечто среднее между рыком и смехом. – В таком случае, мессер, ваша память узурпировала место творчества. Эту песню пели в Павии, когда я был студентом, и прошло тому гораздо больше лет, чем хочется вспоминать.
Кардинал улыбнулся, нимало не смущенный.
– Ну и что из этого, позвольте вас спросить? Разве этого можно избежать? Да ведь сам Вергилий42, у которого вы так бессовестно крадете, тоже был плагиатором.
Эти слова, как вы можете предположить, вызвали за столом дискуссию, в которой приняли участие все, не исключая супруги Фифанти и донны Леокадии.
Я слушал с изумлением и глубоким интересом их спор о вещах, которые были мне абсолютно незнакомы, но казались удивительно привлекательными.
Вскоре к спору присоединился Фифанти, и я заметил, что как только он начинал говорить, все другие замолкали. Все слушали его, как слушают учителя, когда он высказывал свое мнение или критиковал Вергилия с силой, яростью и красноречием, которые свидетельствовали о глубоких знаниях, так что даже такому невежде, как я, все становилось ясным.
Его слушали с большим вниманием все, кроме, возможно, мессера Гамбары, который не проявлял уважения ни к чему и предпочитал шептаться с Леокадией, глядя на нее влюбленными глазами, тогда как она жеманно улыбалась в ответ на это. Раз или два монна Джулиана бросала на него сердитые взгляды, и мне казалось естественным, что ей не нравится отсутствие внимания к тому, что говорил ее ученый супруг.
Что касается других, то они слушали с почтением, как я уже говорил, и даже мессер Каро, который в это время – как я впоследствии узнал – занимался переводом Вергилия на тосканское наречие и которого, следовательно, можно было считать авторитетом, молча слушал, как ученый доктор излагает свои мысли, приводя те или иные доводы в их подтверждение.
Льстивая, подобострастная манера себя вести слетела с Фифанти как по волшебству. Вдохновленный собственным энтузиазмом, он приобрел благородный вид и стал казаться мне более симпатичным; я начал видеть в нем нечто, достойное восхищения, превосходные качества, которыми может быть наделен только человек, обладающий глубокими знаниями и настоящей культурой.
Теперь мне стало понятно, почему в его доме, за его столом собирается столь избранное общество.
Меня уже больше не удивляло то обстоятельство, что такая прекрасная, восхитительная женщина, как монна Джулиана, вышла за него замуж. Мне показалось, что мне удалось разглядеть, каким образом этот немолодой человек сумел очаровать утонченную молодую душу, которая искала в жизни чего-то возвышенного.
По мере того как дни превращались в недели, а недели, в свою очередь, складывались в месяцы, я начал разбираться в житейских обстоятельствах дома доктора Фифанти.
Моя нынешняя программа столь разительно отличалась от той, которую, по настоянию моей матери, составил для меня фра Джервазио, и мое знакомство со светскими авторами, как только я приступил к их изучению, продвигалось столь быстрыми темпами, что я усваивал знания так же быстро и беспорядочно, как растет сорная трава.
Фифанти пришел в неистовство, когда обнаружил степень моего невежества и то поразительное обстоятельство, что фра Джервазио научил меня бегло разговаривать по-латыни и в то же время держал в полном неведении в отношении классических авторов и почти в таком же невежестве относительно самой истории. Педагог сразу же принялся за исправление этих недочетов, и в качестве самых ранних трудов, которые он дал мне для предварительного ознакомления, были латинские переводы Фукидида и Геродота43, которые я проглотил – в особенности пламенные страницы последнего – со скоростью, напугавшей моего наставника.
Однако меня подстегивало не только прилежание, как он воображал. Я был захвачен новизной тех предметов, с которыми знакомился, столь отличных от всего того, с чем мне было разрешено знакомиться до этих пор.
Затем последовали Тацит, а после него Цицерон и Ливий – двух последних я нашел менее увлекательными; затем Лукреций44 – его «De Rerum Naturae»119 оказалось весьма соблазнительным блюдом для аппетита моей любознательности.
Однако мне предстояло еще вкусить от того, что составляет славу и величие древних. Мое первое знакомство с поэтами состоялось через переводы Вергилия, над которыми работал мессер Каро. Он окончательно поселился в Пьяченце, куда, как говорили, вскоре должен был прибыть его принципал Фарнезе, ожидавший герцогского титула. И в свободное время от обязанностей, которые он исполнял на службе у Фарнезе, он трудился над своими переводами, и время от времени приносил в дом доктора вороха своих манускриптов для того, чтобы прочесть то, что было уже сделано.
Мне вспоминается, как он пришел туда в один из знойных августовских дней, когда я находился в доме мессера Фифанти уже около двух месяцев, в течение которых мой ум постепенно, однако довольно быстро раскрывался, подобно бутону, под солнцем новых знаний. Мы сидели в прекрасном саду позади дома на лужайке, под сенью тутовых деревьев, сгибавшихся под тяжестью желтых прозрачных плодов, возле пруда, в котором плавали водяные лилии.
Там стояла полукруглая скамья резного мрамора, и мессер Гамбара, находившийся у доктора в гостях, небрежно бросил на нее свою алую кардинальскую мантию, которую снял из-за жары. Он, как обычно, был в простом платье для прогулок, и если бы не перстень на пальце и не крест на груди, вы бы никогда не подумали, что перед вами священнослужитель. Он сидел подле своей мантии на мраморной скамье, а рядом с ним оказалась монна Джулиана, одетая во все белое, если не считать золотого пояса на талии.
Сам Каро читал стоя, держа в руках свой манускрипт. Напротив поэта стоял, прислонившись к солнечным часам, мессер Фифанти; его лысина блестела от пота, а глаза то и дело обращались в сторону красавицы жены, которая с таким скромным видом сидела на скамье возле прелата.
Что же касается меня, то я лежал, растянувшись на траве возле пруда, лениво водя пальцем по воде и поначалу не проявляя особого интереса. Жаркий день, плюс то обстоятельство, что мы только что сытно пообедали, в сочетании с гулким и несколько монотонным голосом поэта, оказывали на меня усыпляющее действие, и я опасался, как бы мне не заснуть. Однако через некоторое время, по мере того как голос чтеца окреп и декламация приобрела более живой характер, от этих страхов не осталось и следа. Сон слетел с меня окончательно, сердце учащенно билось, голова была в огне. Я уже не лежал, я сидел, завороженно слушая, никого и ничего не замечая, не слыша даже голоса чтеца, всецело захваченный удивительной, полной трагизма историей, о которой он повествовал.
Ибо то, что он читал, была четвертая книга «Энеиды», самая печальная из всех, душераздирающий рассказ о любви Дидоны к Энею, о том, как он ее покинул, о ее страданиях и смерти на погребальном костре.
Я слушал как зачарованный. Эта печальная история казалась мне более реальной, чем все, о чем я читал или слышал до этого времени; и судьба несчастной Дидоны растрогала меня так, словно я знал и любил ее сам; и задолго до того как мессер Каро дошел до конца, я безудержно рыдал, охваченный глубокой скорбью.
После этого я стал походить на человека, который отведал крепкого вина и чувствует, что душа его горит огнем, погасить который можно лишь упиваясь им вновь и вновь. В течение недели я прочел всю «Энеиду» от начала до конца и перечитывал ее снова. Затем последовали комедии Теренция, «Метаморфозы» Овидия и сатиры Ювенала. После того великолепия, которое открылось моему взору и моей душе в сочинениях светских авторов, меня уже не удовлетворяли писания отцов церкви и размышления над жизнеописаниями святых.
Я никак не могу понять, знала ли моя мать о том, какие инструкции получил Фифанти от Арколано по поводу моей особы. Но несомненно одно: она никак не могла себе вообразить, под каким влиянием я окажусь в скором времени; и еще менее могла она предполагать, какие разрушения вызовет это влияние во всем том, что я до той поры усвоил, и в тех решениях, которые принял я и которые она приняла за меня – по поводу моего будущего.
Чтение странным образом смутило и взволновало меня; так, наверное, чувствует себя человек, долго находившийся в темноте, а потом вдруг оказавшийся в ярком солнечном свете, который слепит его, так что, несмотря на свет, он чувствует себя еще более слепым, чем был прежде. Ибо процесс, который должен был быть постепенным, начинаясь с самого раннего возраста, занял не более нескольких недель.
Мессер Гамбара чувствовал ко мне какой-то странный интерес. Он представлял собой нечто вроде доморощенного философа, занимавшегося изучением человеческой натуры; на меня он смотрел как на диковинный человеческий экземпляр, над которым производится необыкновенный эксперимент. Я думаю, ему доставляло удовольствие способствовать этому эксперименту; и несомненно, он больше, чем кто-либо другой, и даже больше, чем чтение, способствовал освобождению моего ума.
Дело не в том, что от него я узнал больше, чем из других источников; а в том, в какую циничную форму облекал он свою информацию. Он имел обыкновение рассказывать мне о самых чудовищных вещах, причем с таким видом, как будто для нормального человека они не представляют ничего особенного, и, если они меня шокировали, это следовало отнести исключительно за счет моих понятий.
Так, именно от него я узнал некоторые неожиданные сведения, касающиеся Пьерлуиджи Фарнезе, который, как говорили, должен был стать нашим герцогом; на Императора уже давно со всех сторон оказывали давление, чтобы он отдал ему герцогскую корону Пармы и Пьяченцы.
Однажды, когда мы гуляли вместе в саду – синьор Гамбара и я, – я прямо спросил у него, какие основания у мессера Фарнезе для того, чтобы претендовать на герцогство.
– Основания? – спросил он и остановился, смерив меня холодным взглядом. Он коротко рассмеялся и снова двинулся вперед по аллее, а я пошел вслед за ним. – А разве он не сын папы и разве это не достаточное основание?
– Сын папы! – воскликнул я. – Но разве это возможно?
– Разве это возможно? – насмешливо повторил он. – Ну что же, я вам расскажу, синьор. Когда наш нынешний Святой Отец был кардиналом и находился в качестве легата в Анконе, он встретился там с некоей дамой по имени Лола, которая ему приглянулась. Он, в свою очередь, понравился ей – Алессандро Фарнезе был красивый мужчина, мессер Агостино. Она родила ему троих детей, из которых один умер, вторая – это мадонна Констанца, она теперь замужем за Сфорца из Сантафьоре, и третий – в сущности, это как раз первенец – и есть мессер Пьерлуиджи, нынешний герцог Кастро и будущий герцог Пьяченцы.
Прошло довольно много времени, прежде чем я был в состоянии заговорить.
– А как же его обеты? – воскликнул я наконец.
– Ха! Его обеты! – усмехнулся кардинал-легат. – Да, обеты, я про них и забыл. Уверен, что папа сделал то же самое. – И он саркастически улыбнулся, понюхав свой шарик с благовониями.
Начиная с этого дня мои знания пополнялись довольно быстро. Подстрекаемый моими расспросами, мессер Гамбара очень охотно познакомил меня – глаз у него был беспощадный – с помойной ямой, которая именовалась Римской курией45. Ужас мой возрастал, а иллюзии рушились с каждым словом, которое он произносил.
От него я узнал, что папа Павел Третий не был исключением из этого правила, не был таким святым, каким я его себе представлял; что кардинальской мантией он был обязан исключительно той симпатии, которую его сестра, прекрасная Джулия, внушила тогдашнему папе из рода Борджа лет пятьдесят тому назад. От него я узнал, что в сущности представляет собой Священная коллегия – не источник и вместилище христианства, как я это себе воображал, направляемая и управляемая мужами высочайшей святости поведения, но сборищем честолюбцев, обуреваемых мирскими заботами, которые настолько потеряли всякий стыд в погоне за мирской властью, что даже не трудились накинуть покров приличия на грех и порок, в которых постоянно пребывали; в их душах было так же мало священного огня, воодушевлявшего на подвиги моих любимых святых, о которых я с таким восторгом читал в юности, как в душе какой-нибудь блудницы.
Я однажды, набравшись смелости, сказал ему об этом.
Он выслушал меня совершенно спокойно, без тени гнева, улыбаясь своей привычной, насмешливой улыбкой я пощипывая свою золотисто-каштановую бородку.
– Я думаю, ты не прав, – сказал он. – Ты говоришь, что Церковь пала жертвой своекорыстных честолюбцев, которые заполонили ее под покровом священнослужения. Ну и что из этого? В их руках Церковь стала богаче. Она приобрела могущество, которое обязана сохранить. И это все идет на пользу Церкви.
– А как же быть со всей этой мерзостью? – бушевал я.
– Ах, это, – послушай, мальчик, а ты читал когда-нибудь Боккаччо?
– Никогда, – отвечал я.
– А ты почитай, – посоветовал он мне. – Он научит тебя многому, что тебе необходимо усвоить. В особенности прочитай рассказ об Аврааме, это еврей, который, побывав в Риме, был настолько шокирован распущенностью и роскошью, в которых пребывало духовенство, что тут же крестился и сделался христианином, полагая, что религия, которая сумела устоять перед такими происками сатаны, стремившегося ее уничтожить, – это истинная религия, благословенная свыше. – Он рассмеялся своим циничным смехом, видя, что этот маленький парадокс только усилил мое смущение.
Неудивительно, что я был в полной растерянности, похож на несчастного мореплавателя, оказавшегося в незнакомых водах при беззвездном небе и без компаса, который мог бы указать путь.
Так неспешно шло лето; приближалось время первой стадии моего рукоположения. Визиты мессера Гамбары в дом доктора Фифанти становились все более частыми, так что теперь он бывал у нас почти ежедневно; частенько приходил и мой кузен Козимо. Но они появлялись обычно днем, в часы моих уроков с Фифанти. И я часто замечал, что внимание моего учителя как-то странно рассеивается и что он то и дело подходит к окну, сплошь затянутому ломоносом, и пытается разглядеть сквозь покрытую алыми цветами зелень, что делается в саду, где его преподобие и Козимо прогуливались с монной Джулианой.
Когда в сад являлись оба гостя, он, казалось, беспокоился меньше. Но если там был только один из них, он не находил себе места. И когда однажды мессер Гамбара вошел в дом вместе с его женой, он вдруг прервал наш урок, сказав, что на сегодня довольно, а пошел вниз, чтобы к ним присоединиться.
С полгода тому назад я никак не мог бы объяснить себе это странное поведение. Но теперь я уже достаточно знал о том, что делается в мире, для того чтобы понять, что в этой яйцеобразной голове зашевелился червь сомнения. И тем не менее я краснел за него, за его грязные, недостойные подозрения. Я бы скорее заподозрил мадонну, написанную кистью Рафаэля Санти, которую я видел над высоким алтарем церкви святого Сикста, чем стал бы думать о том, что прекрасная и благородная Джулиана может дать этому старому педанту повод для подозрений. И тем не менее я понимал: такова плата за то, что этот престарелый экземпляр рода человеческого взял себе в жены женщину молодую и прекрасную.
В эти дни мы много времени проводили вместе, монна Джулиана и я. Наша дружба выросла из небольшого инцидента, о котором я считаю необходимым рассказать.
В то лето в Пьяченцу прибыл молодой художник Джанантонио Реджилло, более известный как Иль Порденоне46, для того чтобы украсить росписью церковь Санта-Мария делла Кампанья. При нем было письмо к губернатору, и Гамбара привел его на виллу Фифанти. Молодой художник узнал от монны Джулианы мою любопытную историю; она рассказала ему о том, что еще до моего рождения моя мать дала обет, согласно которому я должен был идти в монастырь; он подробно о ней расспрашивал, узнал, как она выглядит, как ее зовут, узнал также о ее чаяниях и надеждах на то, что я пойду по стопам святого Августина, в честь которого я был назвал.
Случилось так, что на фреске церкви, о которой я говорил, он собирался изобразить святого Августина как одного из волхвов. После того как он увидел меня и узнал мою историю, у него возникла любопытная идея использовать меня в качестве натурщика для этого святого. Я согласился, и он стал приходить к нам каждый день, чтобы писать мой портрет; и все это время монна Джулиана находилась вместе с нами, глубоко заинтересовавшись его работой.
Портрет он в конце концов перенес на фреску, и там – о, какая горькая ирония! – вы и по сей день можете видеть меня в образе святого, по стопам которого я должен был следовать.
После ухода художника мы с монной Джулианой еще оставались в саду и беседовали; все это происходило примерно в то самое время, когда мессер Гамбара преподал мне свои первые уроки касательно нравов Римской курии. Вы помните, что он сказал мне о Боккаччо, и я спросил се, нет ли у них в библиотеке книги рассказов этого автора.
– Не иначе как этот безнравственный священник посоветовал тебе их почитать? – спросила она полусерьезно-полунасмешливо, глядя на меня своими темными глазами, отчего я всегда чувствовал себя неловко.
Я рассказал ей, как все это было; вздохнув и заметив, что у меня сделается несварение от того количества умственной пищи, которую я поглощаю, она повела меня в небольшую библиотеку, чтобы найти там книгу.
У мессера Фифанти было редкостное собрание произведений, исключительно рукописных, ибо почтенный доктор был в своем роде идеалистом и решительным противником печатного станка, считая, что изобретение его привело к чрезмерному распространению книг. Из неприязни к машине выросла и неприязнь к се продукции, которую он считал вульгарной; и даже сравнительная дешевизна печатных книг в сочетании с тем обстоятельством, что он был человеком не слишком богатым, не могла заставить его приобрести хотя бы одну книгу, напечатанную на станке.
Джулиана поискала на полках и наконец достала четыре тяжелых тома. Полистав страницы первого тома, она нашла довольно быстро – это говорило о том, что она была хорошо знакома с этим произведением, – рассказ о еврее Аврааме, который мне хотелось прочесть. Она попросила, чтобы я прочел его вслух, что я и сделал, а она слушала, усевшись в оконной нише.
Вначале я читал стесненно, с некоторой робостью, но потом, заинтересовавшись, воодушевился, голос мой зазвучал живо и взволнованно, так что, когда я кончил читать, я увидел, что она сидит, обхватив руками одно колено и устремив взор на мое лицо; губы ее были слегка полуоткрыты – одним словом, по всему было видно, что она слушает с большим вниманием.
Это положило начало нашим регулярным встречам; очень часто, почти каждый день после обеда, мы удалялись в библиотеку, и я, которому до этого не приходилось читать ничего, кроме написанного по-латыни, начал знакомиться и быстро расширять свои знания в этой области – с нашими тосканскими авторами. Мы упивались нашими поэтами. Мы прочли Данте и Петрарку и обоих полюбили, однако больше, чем произведения этих двух поэтов – очевидно, за быстроту движения и действенность повествования, хотя мелодия стиха, я это понимал, была не столь чиста, – «Орландо» Ариосто47.
Иногда к нам присоединялся сам Фифанти. Однако он никогда не оставался подолгу. Он испытывал старомодное презрение к произведениям, написанным, как он это называл, на «dialetto»48, ему нравилась торжественная многоречивость латыни. Немного послушав, он, бывало, зевнет, потом начинает ворчать, потом поднимается и уходит, бросив презрительное слово по поводу того, что я читаю; порою он даже говорил мне, что я мог бы найти себе более полезный способ развлекаться.
Однако я продолжал эти занятия под постоянным руководством его супруги И, что бы мы ни читали, мы то и дело возвращались к возвышенным, светлым и живым страницам Боккаччо.
Однажды я наткнулся на трагическую историю, которая называлась: «Изабстта и горшок с базиликом», и, в то время как я читал, я почувствовал, как она поднялась со своего места и встала за моим креслом. И когда я дошел до того момента, когда убитая горем Изабетта несет голову своего убитого возлюбленного в комнату, на мою руку вдруг упала слеза.
Я остановился и, подняв глаза, взглянул на Джулиану. Она улыбнулась мне сквозь непролившиеся слезы, от которых ее несравненные глаза стали казаться еще более прекрасными.
– Я не буду больше читать, – сказал я. – Это так печально.
– О нет, – просила она. – Продолжай читать, Агостино, я люблю грустные истории.
Итак, я дочитал рассказ до самого его жестокого конца и сидел, не двигаясь, взволнованный этим трагическим повествованием, в то время как Джулиана продолжала стоять, облокотившись о мое кресло. Я был взволнован еще и по другой причине; непонятно и непривычно; я даже не мог бы определить, что именно меня взволновало.
Я пытался разрушить чары и начал перелистывать страницы книги.
– Давайте я почитаю что-нибудь другое, – предложил я. – Что-нибудь веселое, чтобы развеять грусть.
Но ее рука внезапно оказалась в моей, крепко сжимая ее.
– Ах нет, – нежно попросила она. – Дай мне книгу. Не будем сегодня больше читать.
Я весь дрожал от ее прикосновения, каждый мой нерв был натянут до предела, мне было трудно дышать, и вдруг в моем мозгу мелькнула строчка из Дантовой поэмы о Паоло и Франческе:
«Quel giorno piu non vi leggemo avanti»49.
Слова Джулианы «не будем сегодня больше читать», казалось, повторяли эту строчку словно эхо, и мне внезапно пришло в голову неожиданное сравнение: наше положение показалось мне до странности схожим с тем, в котором находились эти злополучные любовники из Римини.
Но уже в следующее мгновение ко мне возвратилась трезвость. Она отняла свою руку и взяла книгу, чтобы поставить ее на место.
Ах нет! В Римини было двое безумцев. Здесь же был только один. Я приведу его в чувство, указав ему на его безумие.
Однако Джулиана не сделала ничего, чтобы помочь мне справиться с этой задачей. Возвращаясь назад от книжной полки, она легонько провела пальцами по моим волосам.
– Пойдем, Агостино, – сказала она. – Давай погуляем в саду.
Мы отправились гулять, и мое волнение прошло. Я снова был трезв и сдержан, как обычно. И вскоре после этого явился мессер Гамбара, что было довольно необычно, поскольку он не имел обыкновения приходить днем.
Некоторое время мы гуляли все вместе по аллеям, разговаривая о незначительных предметах, но потом Джулиана вступила с ним в спор по поводу какой-то вещицы, которую написал Каро и рукопись которой находилась у нее. В конце концов она попросила меня пойти к ней в комнату и принести эту рукопись. Я пошел и искал там, где она сказала, и в разных других местах, потратив на это добрых десять минут. Огорченный тем, что не могу выполнить поручение, я зашел в библиотеку, думая, что листок может находиться там.
Доктор Фифанти быстро писал что-то за столом, когда я вошел в комнату. Он посмотрел на меня, сдвинув очка на самый лоб.
– Какого дьявола! – раздраженно воскликнул он. – Я думал, что ты в саду с монной Джулианой.
– Там мессер Гамбара, – сказал я.
Он густо покраснел и стукнул по столу своим костлявым кулаком.
– Будто я этого не знаю, – зарычал он, хотя я никак не мог понять причины такого яростного гнева. – А почему ты не там, не с ними?
Вы не должны думать, что я был прежним деревенским дурачком, который приехал в Пьяченцу три месяца тому назад. Я недаром изучал классические науки, открывая для себя Человека.
– Я бы хотел, чтобы мне объяснили, – сказал я, – почему я обязан находиться не там, где мне угодно, а в каком-то другом месте. Это первое. И второе, значительно менее важное обстоятельство: монна Джулиана послала меня за рукописью мессера Каро «Gigli d'Oro»50.
Не знаю, подействовал ли на него мой спокойный холодный тон или что-нибудь другое, но только он успокоился.
– Я… я был раздосадован тем, что мне помешали, – неловко оправдывался он. – Вот эта рукопись. Я нашел ее здесь, когда пришел. Мессер Каро мог бы найти лучшее занятие, чтобы заполнить свой досуг. Ну ладно, ладно. Отнеси ей, ради Бога, эту рукопись. Она ведь ждет с нетерпением. – Мне показалось, что он усмехнулся. – Она, несомненно, оценит твое старание, – добавил он, и на сей раз я был уверен, что он именно усмехнулся.
Я взял листок, поблагодарил его и удалился, заинтригованный.
Но когда я подошел к ним и протянул ей рукопись, то, как это ни странно, они говорили уже о другом, предмет их прежнего спора перестал ее интересовать, и она даже не взглянула на листок, который ей так не терпелось получить, что она послала за ним меня.
Это тоже было странно даже для человека, который уже начал познавать мир.
Загадки, однако, на этом не кончились. Ибо вскоре появился Фифанти собственной персоной, еще более желтый, кислый и тощий, чем когда-либо. Он был одет в длинную, ржавого цвета мантию, а на ногах его, как обычно, были старые туфли. Этот человек был в высшей степени равнодушен к жизненным удобствам.
– А, Асторре, – приветствовала его жена. – Мессер Гамбара принес тебе хорошие вести.
– Правда? – спросил Фифанти довольно кисло, как мне показалось, и посмотрел на легата так, словно его преподобие уж никак не походил на доброго вестника.
– Мне кажется, что вам будет приятно услышать, – улыбаясь сказал прелат, – что я получил письмо от милорда Пьерлуиджи с приказом о вашем назначении секретарем герцога. А затем, я нисколько в этом не сомневаюсь, вы получите пост его советника. Между прочим, жалованье составляет триста дукатов, а работа не слишком обременительна.
Последовало долгое и крайне неловкое молчание, во время которого доктор покраснел, потом побледнел, а потом снова покраснел, в то время как мессер Гамбара стоял перед ним, облаченный в свою алую мантию, поднося к носу шарик с благовониями и устремив на Фифанти оскорбительный взгляд; мне показалось, что на бледном спокойном лице Джулианы можно было прочесть отражение этого оскорбительного взгляда.
Наконец Фифанти заговорил, прищурив свои маленькие глазки.
– Этого стишком много, не по моим заслугам, – коротко сказал он.
– Вы слишком скромны, – возразил прелат. – Ваша преданность дому Фарнезе, гостеприимство, которое вы оказываете мне, его посланнику…
– Гостеприимство! – буркнул Фифанти, бросив странный взгляд на Джулиану, настолько странный, что на ее щеках проступил легкий румянец. – За это вы и платите? – насмешливо спросил он. – О, за это жалованье в три сотни дукатов далеко не достаточно.
Все это время он не спускал глаз со своей жены, и я видел, что она напряглась, словно ее ударили.
Однако кардинал только засмеялся.
– Послушайте, вы очень откровенны, и мне это нравится, – сказал он. – Ваше жалованье будет удвоено, когда вы станете членом Совета.
– Удвоено? – сказал Фифанти. – Шестьсот дукатов… – Он не договорил. Сумма была огромна. Я видел, как в его глазах мелькнула алчность. Но даже и сейчас я не мог догадаться, что так беспокоило его до этого. Он помахал в воздухе руками и снова посмотрел на жену. – Это сходная цена, мессер, – сказал он, и в голосе его сквозило презрение.
– Герцогу будет сообщено, какую ценность представляет ваша ученость, – томно проговорил кардинал.
Фифанти нахмурил брови.
– Моя ученость? – повторил он, словно его удивили эти слова. – Моя ученость? А что, разве дело именно в этом?
– Что же еще может явиться причиной вашего назначения? – улыбнулся кардинал улыбкой, полной скрытого значения.
– Я не сомневаюсь, что именно этот вопрос будет задавать себе каждый человек в городе, – сказал мессер Фифанти. – Я надеюсь, что вы сможете удовлетворить их любопытство, мессер.
С этими словами он повернулся и зашагал прочь, весь побелев и дрожа от волнения, насколько я мог видеть.
Мессер Гамбара снова беспечно рассмеялся, а на лице монны Джулианы скользнула легкая улыбка, воспоминание о которой только усилило мое полнейшее недоумение.
В последующие дни я заметил, что настроение мессера Фифанти становится все более странным. Он никогда не отличался терпением, а сейчас то и дело начинал сердиться, и дня не проходило, чтобы он не обрушился на меня и не разбранил во время наших уроков. Теперь я изучал под его руководством греческий язык.
По отношению к Джулиане его поведение было более чем странным; временами он смеялся над ней, передразнивая ее, как обезьяна; иногда в его манерах проскальзывало что-то змеиное; однако чаще всего он сохранял свою обычную повадку и был похож на хищную птицу. Он наблюдал за ней исподтишка, постоянно находясь на грани между гневом и насмешкой, на что она реагировала совершенно спокойно, демонстрируя поистине ангельское терпение. Он был похож на человека, вынужденного нести на себе тяжелое бремя, который еще не решил, продолжать его нести или сбросить.
Ее терпение вызывало во мне жалость к ней, а жалость к такой красивой женщине есть самая коварная ловушка сатаны, в особенности если принять во внимание ту власть, которую приобрела надо мною ее красота, в чем я убедился, к своему великому ужасу. В эти дни она рассказала мне кое-что о себе, однако это было сделано с ангельской покорностью и смирением. Брак ее был всего-навсего сделкой, то есть ее попросту продали человеку, который годился ей в отцы, и она призналась мне, что жизнь обошлась с ней жестоко; однако это признание было сделано с видом кротким и покорным, так что было ясно: она собирается и дальше нести свой крест со всей возможной твердостью.
А потом, в один прекрасный день, я сделал весьма глупую вещь. Мы читали вместе, она и я, что вошло у нас в привычку. Она принесла мне том Панормитано51, и мы сидели рядом на мраморной скамье в саду, так что наши плечи соприкасались, и я читал ей эти сладострастные стихи, остро ощущая аромат, витавший вокруг ее прелестной фигуры.
На ней, как я помню, было облегающее платье золотисто-коричневого шелка, редкостным образом оттенявшее ее великолепную красоту, а тяжелая масса огненно-рыжих волос была заключена в золотую сетку с драгоценными каменьями – подарок мессера Гамбары. По поводу этой сетки между Джулианой и се мужем состоялся неприятный разговор, и я считал, что гнев почтенного доктора является порождением его низкой натуры.
Я читал, охваченный странным возбуждением – в то время я не мог бы сказать, было ли оно вызвано красотою стиха или красотою женщины, сидевшей подле меня.
Внезапно она меня прервала.
– Оставь на время Панормитано, – сказала она. – Тут у меня есть кое-что другое, и я хотела бы узнать твое мнение. – Она положила передо мною листок бумаги, на котором был сонет, переписанный ее собственной рукой, – почерк у нее был прекрасный, не хуже, чем у самого лучшего переписчика.
Я прочел стихотворение. Это был сладчайший и печальнейший зов души, жаждущей идеальной любви; и, как ни хороша была форма, меня больше всего взволновало содержание. Когда я сказал ей об этом, добавив, как оно меня тронуло, ее белая рука крепко пожала мою, совсем так же, как тогда, когда мы читали рассказ об Изабетте и горшке с базиликом. Ручка у нее была горячая, однако не до такой степени, если принять во внимание, как она меня воспламенила.
– Ах, благодарю тебя, Агостино, – прошептала она. – Твоя похвала так дорога мне. Ведь это стихотворение написала я сама.
Я был поражен этой новой интимной чертой, которая мне открылась в ней. Красота ее тела была открыта для всех, каждый мог видеть ее и любоваться ею, но сейчас я в первый раз имел возможность заглянуть в ее внутренний мир и оценить его красоту. Не знаю, в каких словах я мог бы ей ответить, потому что в этот момент нас прервали.
Сзади нас послышался сухой и резкий, словно хруст засохшего сучка, голос мессера Фифанти.
– Что это вы здесь читаете?
Мы отскочили в разные стороны и обернулись.
Он ли подкрался так незаметно, что мы не услышали его приближения, или же мы сами были так поглощены разговором, что не обращали никакого внимания на окружающее, только мы и не подозревали о его приближении. Он стоял перед нами в своей неряшливой мантии, с выражением злобной насмешки на длинном бледном лице. Он медленно просунул между нами свою тощую руку и взял листок костлявыми пальцами.
Поднеся его близко к лицу, ибо он был без очков, Фифанти сощурился, так что глаз почти не было видно.
Так он и стоял, медленно читая стихи, а я смотрел на него, испытывая некоторую неловкость, в то время как на лице Джулианы можно было прочесть выражение страха, а грудь ее, затянутая в золотисто-коричневый шелк, взволнованно вздымалась и опускалась.
Прочитав, он презрительно фыркнул и посмотрел на меня.
– Разве я не просил тебя предоставить вульгарные диалекты вульгарным людям? – осведомился он. – Разве тебе мало написанного на латыни, что ты теряешь время и засоряешь душу такой жалкой стряпней, как эта? А это что у тебя? – Он взял у меня книгу. – Панормитано! – зарычал он. – Ничего себе, подходящий автор для будущего святого! Хорошенькая подготовка для монастыря!
Он обернулся к Джулиане. Протянул руку и коснулся ее голого плеча своим безобразным пальцем. Она отпрянула при этом прикосновении, словно ее кольнули иголкой.
– Нет никакой необходимости в том, чтобы вы взяли на себя обязанности его наставницы, – сказал он со своей убийственной улыбкой.
– Я этого и не делаю, – с негодованием возразила она. – Агостино понимает толк в литературе, и…
– Тс, тс! – перебил он, продолжая тыкать пальцем в се плечо. – Я думаю совсем не о литературе. На это есть мессер Гамбара, мессер Козимо д'Ангвиссола, мессер Каро. Даже Порденоне, живописец. – Губы его кривились, когда он произносил эти имена. – Мне кажется, у вас достаточно друзей. И оставьте в покое мессера Агостино. Не оспаривайте его у Бога, которому он обещан.
Она поднялась и стояла перед ним, дрожа от гнева, величественная, высокая; мне кажется, что так, как она смотрела на меня, должна была смотреть на поэтов Юнона52.
– Это стишком! – воскликнула она. – Совершенно верно, сударыня, – ответил он. – Я с вами вполне согласен.
Она смерила его взором, в котором сочетались отвращение и невыразимое презрение. Затем взглянула на меня и пожала плечами, словно желая сказать: «Ты видишь, как со мною обращаются!» И наконец повернулась и пошла через лужайку по направлению к дому.
Мы немного помолчали, после того как она удалилась. Я кипел от негодования и в то же время не мог найти слов, чтобы его выразить, понимая, что не имею ни малейшего права сердиться на то, как муж обходится со своей женой.
Наконец, серьезно посмотрев на меня, он заговорил.
– Я считаю, что будет лучше, если ты перестанешь заниматься чтением с мадонной Джулианой, – медленно сказал он. – У нее не те вкусы, которые подобает иметь человеку, готовящемуся принять духовный сан. – Он сердито захлопнул книгу, которую до того времени держал открытой, и протянул ее мне.
– Положи ее на место, на полку, – велел он.
Я взял книгу и послушно направился выполнять приказание. Но для того, чтобы попасть в библиотеку, мне нужно было пройти мимо двери в комнату Джулианы. Она была открыта, и Джулиана стояла на пороге. Мы посмотрели друг на друга, и, видя, как она огорчена, заметив слезы на ее глазах, я сделал шаг по направлению к ней, чтобы что-то сказать, выразить глубокое сочувствие, которым было полно мое сердце.
Она протянула мне руку. Я схватил ее и крепко сжал, глядя ей в глаза.
– Дорогой Агостино, – прошептала она, благодаря меня за сочувствие; а я, окончательно потеряв голову, воспламененный ее взглядом и тоном, ответил тем, что произнес – в первый раз в жизни! – ее имя:
– Джулиана!
После этого, не смея взглянуть на нее, я нагнулся и поцеловал руку, которая все еще находилась в моей руке. Поцеловав ее, я выпрямился и хотел было приблизиться к ней, но она вырвала руку и сделала мне знак уходить так повелительно и в то же время умоляюще, что я повернулся и отправился в библиотеку, чтобы там затвориться, окончательно перестав что-либо понимать.
Целых два дня после этого я избегал ее, сам не зная почему, и мы ни разу не были вместе, только за столом и в присутствии мужа.
Трапезы проходили в мрачном молчании, за столом почти ничего не говорилось. Монна держалась холодно и неприступно, а доктор, который и так не отличался говорливостью, хранил полное и довольно угрожающее молчание.
Но однажды с нами ужинал мессер Гамбара; он держался со своим обычным легкомыслием – воплощенная фривольность – отпускал двусмысленные шуточки и, очевидно, совершенно не замечал ледяной сдержанности Фифанти и его презрительных усмешек. Меня очень удивляло, как этот человек, занимающий такое положение, как мессер Гамбара, губернатор Пьяченцы, с таким добродушием сносит грубости этого педанта.
Объяснение вскоре было мне представлено.
На третий день Джулия заявила, что она собирается в город пешком, и просила меня ее сопровождать. Это была честь, которой раньше меня не удостаивали. Я отчаянно покраснел, однако выразил согласие, и вскоре мы отправились вдвоем: она и я.
Мы прошли через ворота Фодесты и миновали замок Сан-Антонио, который стоял в развалинах – Гамбара разбирал стены, чтобы построить бараки для папских отрядов, расквартированных в Пьяченце. Вскоре мы подошли к месту строительства нового здания, вышли на середину дороги, чтобы обойти леса, и продолжали наш путь по направлению к главной площади города – пьяцца дель Коммуне, посредине которой высилась громада дворца, в котором был расположен городской совет. Это величественное здание в сарацинском стиле, несколько напоминающее крепость из-за своих островерхих башен.
Возле собора нам встретилось большое скопление народа; все взоры людей были направлены вверх, на железную клетку, укрепленную на колокольной башне, почти у самой ее вершины. В клетке находилось то, что поначалу казалось грудой тряпья, но при ближайшем рассмотрении приняло очертания человеческого тела, скорчившегося в этом жестком узком пространстве, палимого безжалостным солнцем, терзаемого невыразимыми муками. В толпе слышался ропот, в котором страх сочетался с сочувствием.
Он находился так со вчерашнего вечера, как сообщила нам деревенская девушка, и помещен туда по приказу кардинала-легата за тяжелый грех: святотатство.
– Что? – вскричал я с таким удивлением и возмущением, что монна Джулиана схватила меня за руку и крепко ее сжала, призывая к благоразумию.
Только после того, как она закончила свои покупки в лавке под собором, и мы возвращались домой, я снова заговорил об этом. Она бранила меня за отсутствие осторожности, которое могло окончиться плохо, если бы она меня не остановила.
– Но подумать только, такой человек, как мессер Гамбара, подвергает кого-то пытке за святотатство! – возмущался я. – Это же смешно! Нелепо! Низко!
– Не так громко, пожалуйста, – смеялась она. – На тебя смотрят. – И она прочитала мне лекцию – великолепнейший образец казуистики. – Если человек, будучи грешником, уклонится по этой причине от вынесения наказания другому грешнику, он согрешит вдвойне.
– Этому вас научил мессер Гамбара, – сказал я с невольной усмешкой.
Она смерила меня очень внимательным взглядом.
– Что ты, собственно, хочешь сказать, Агостино?
– Ну как же, ведь именно такими софизмами53 кардинал-легат пытается прикрыть беспорядочность своего поведения. «Video meliora proboque, deteriora sequor»120 – вот его философия. Если он хочет посадить в клетку самого кощунственного человека в Пьяченце, пусть садится туда сам.
– Ты его не любишь, – сказала она.
– Ах, какое это имеет значение? Как человек, он вполне приятен, а как священнослужитель… Впрочем, довольно о нем. Пусть дьявол забирает мессера Гамбару!
Она улыбнулась.
– Боюсь, что это вполне может случиться.
Однако в тот день не так-то легко было отделаться от мессера Гамбары. Когда мы проходили через Порто-Фодеста54, небольшая группа крестьян, которые там собрались, расступилась перед нами; все взоры были устремлены на Джулиану, на ее ослепительную красоту – впрочем, с того момента, как мы вступили в город, это повторялось неизменно, так что я безумно гордился ролью ее телохранителя. Я замечал завистливые взгляды, которые бросали в мою сторону, хотя в конце концов эта зависть была завистью Феба121 к Адонису122.
Где бы мы ни проходили, все – и мужчины, и женщины – начинали шептаться и указывать на нас пальцами. То же самое было и сейчас, у ворот Фодесты, с той только разницей, что я наконец услышал, что говорят, поскольку нашелся один человек, который не шептал, а говорил громко.
– Вот идет милашка нашего губернатора, – раздался грубый издевательский голос. – Светоч любви безгрешного легата, который посадил в клетку Доменико за святотатство и собирается уморить его голодом.
Он несомненно добавил бы что-нибудь еще, но в этот момент пронзительный женский голос заглушил его слова.
– Замолчи, Джуффре, – со страхом уговаривала она его. – Замолчи, иначе это будет стоить тебе жизни.
Я остановился на месте, внезапно похолодев с головы до ног, совсем как в тот день, когда сбросил Ринольфо со ступеней каменной лестницы на террасе в Мондольфо. Так случилось, что при мне была шпага – в первый раз в моей жизни, – каковое обстоятельство наполняло меня чувством удовлетворения, поскольку меня сочли достойным сопровождать монну Джулиану в качестве ее эскорта. Я немедленно схватился за эфес и непременно убил бы на месте подлого клеветника, но меня остановила Джулиана, в глазах которой я увидел отчаянное волнение и страх.
– Пойдем, – прошептала она задыхаясь. – Пойдем отсюда!
Она говорила таким повелительным тоном и тянула меня так решительно, что я наконец осознал, какой глупостью с моей стороны было бы ослушаться ее. Я понял, что, если бы я проучил этого гнусного сплетника, на следующий же день о ней стал бы говорить весь этот ужасный город. И я пошел дальше, но лицо мое было покрыто смертельной бледностью, а двигался я с большим трудом и тяжело дыша, поскольку сдерживаемое бешенство скверно действует на душу.
Таким образом мы вышли из города и очутились на тенистых берегах сверкающей реки. Тут наконец, когда мы остались совсем одни и находились в двух сотнях шагов от дома Фифанти, я нарушил молчание.
Я лихорадочно размышлял, и слова крестьянина раскрыли для меня смысл множества доселе мне непонятных вещей, объяснили мне странные высказывания Фифанти, которые я слышал начиная с того момента, когда кардинал-легат объявил ему о его назначении секретарем герцога. Я остановился и обернулся к ней.
– Это правда? – спросил я с жестокой прямотой, проистекавшей от непонятной боли, которую я испытывал в результате моих размышлений.
Она посмотрела на меня так печально и задумчиво, что все мои подозрения тут же рассеялись как дым, и я покраснел от стыда за то, что они у меня возникли.
– Агостино! – воскликнула она с такой болью, что я крепко сжал зубы и склонил голову от презрения к себе.
Затем я снова посмотрел на нее.
– Но ведь ваш муж разделяет гнусные подозрения этого мужлана, – сказал я.
– Гнусные подозрения, да, – ответила она, опустив глаза и слегка порозовев. А потом, совершенно неожиданно, она двинулась вперед. – Пойдем же, – позвала она. – Ты ведешь себя глупо.
– Я сойду с ума, – сказал я, – если все это не прекратится. – И я пошел к дому рядом с ней. – Если мне не удалось отомстить за вас там, я могу сделать это здесь. – И я указал на дом. – Я вырву с корнем эту сплетню, уничтожу самый ее источник.
Она просунула руку мне под локоть.
– Что же ты сделаешь? – живо спросила она.
– Потребую, чтобы ваш муж отказался от своих слов и умолял вас о прощении, в противном случае я растерзаю его лживую глотку, – отвечал я, вновь охваченный яростью.
Она внезапно застыла на месте.
– Вы слишком прытки, мессер Агостино, – сказала она. – И собираетесь вмешаться не в свое дело. Я не давала вам к этому повода, не понимаю, почему вы чувствуете себя вправе требовать от мужа объяснения в том, как он со мною обращается. Это абсолютно никого не касается, это дело исключительно мое и моего мужа.
Я был сконфужен; я чувствовал себя униженным; я готов был расплакаться. Я подавил в себе все эти чувства, проглотил слезы и пошел рядом с ней, внутренне кипя от гнева. К тому времени, как мы дошли до дома, не произнеся ни слова, гнев мой снова готов был вырваться наружу. Она прошла к себе в комнату, не взглянув на меня, а я направился на поиски Фифанти.
Я нашел его в библиотеке. Он сидел там запершись, как всегда это делал, когда работал, однако открыл дверь, когда я постучал. Я решительно вошел в библиотеку, отстегнул шпагу и поставил ее в угол. Затем обернулся к нему.
– Вы проявляете по отношению к вашей жене чудовищную несправедливость, господин доктор, – заявил я со всем максимализмом юности.
Он уставился на меня так, словно я его ударил, – так он мог бы посмотреть на ударившего его ребенка, не зная, как реагировать: то ли ударить в ответ для его же блага, то ли позабавиться и рассмеяться.
– А, – произнес он наконец. – Она с тобой говорила? – При этом он встал и стоял, глядя на меня, широко расставив ноги, сцепив за спиной руки и наклонив голову; его длинная мантия едва прикрывала щиколотки.
– Нет, – ответил я. – Просто я размышлял.
– В таком случае меня ничто не удивляет, – сказал он в своей обычной угрюмо-презрительной манере. – И ты пришел к заключению…
– Что вы питаете постыдные подозрения.
– Твоя уверенность в том, что они постыдны, оскорбила бы меня, если бы не послужила к моему утешению, – насмешливо продолжал он. – А в чем, если можно узнать, состоят эти подозрения?
– Вы подозреваете, что… что… О Боже, я просто не могу выговорить это.
– Смелее, смелее, – насмешливо подзадоривал он меня. При этом он еще больше наклонил голову вперед, очень напоминая в этот момент хищную птицу.
– Вы подозреваете, что мессер Гамбара… что мессер Гамбара и ваша жена… что… – Я сжал кулаки, глядя в его ухмыляющуюся физиономию. – Вы прекрасно меня понимаете! – сердито воскликнул я.
Теперь он смотрел на меня серьезно, и в глазах его появился холодный блеск.
– Хотел бы я знать, понимаешь ли ты это сам, – сказал он. – Мне кажется, что нет. Поскольку Бог создал тебя дураком, то для того, чтобы сделать тебя священником и завершить таким образом то, что сделано Богом, нужны еще и человеческие усилия.
– Вы не собьете меня с толку своими насмешками, – заявил я. – У вас грязные мысли, мессер Фифанти.
Он медленно приблизился ко мне, шаркая старыми туфлями по деревянному полу.
– Потому что, – сказал он, – я подозреваю, что мессер Гамбара… что мессер Гамбара и монна… что… Вы понимаете меня, – повторил он мои слова, передразнивая мою смущенную, запинающуюся речь. – А какое тебе, собственно, дело, кого я подозреваю и что я подозреваю, когда речь идет о моих собственных делах?
– Это и мое дело, дело любого человека, который считает себя благородным, защищать честь чистой и святой женщины от грязных вымыслов клеветников.
– Настоящий рыцарь, клянусь Святым Духом! – воскликнул он, и его брови поползли вверх на покатый лоб. Затем они снова опустились, и он нахмурился. – Нет никакого сомнения, мой доблестный рыцарь, что ты располагаешь точными сведениями касательно беспочвенности этих клеветнических измышлений, – сказал он, отходя от меня и двигаясь по направлению к двери, причем его шаги не сопровождались теперь никакими звуками, хотя я этого не заметил, как не заметил и того, что он вообще сдвинулся с места.
– Доказательства? – закричал я на него. – Какие вам еще нужны доказательства помимо тех, которые написаны на ее лице? Посмотрите на него, мессер Фифанти, и вы найдете там чистоту, невинность, целомудрие. Посмотрите на него!
– Очень хорошо, – сказал он. – Давайте посмотрим.
И он совершенно неожиданно распахнул дверь, и я увидел, что за ней стоит Джулиана; несмотря на то, что она стояла прямо, было ясно, что она подслушивала.
– Посмотрите на ее лицо, – издевался он, махнув костлявой рукой.
На лице были написаны стыд и замешательство и, кроме того, гнев. Но она повернулась, не сказав ни слова, и быстро пошла по коридору, провожаемая его злобным кудахтающим смехом.
Потом он серьезно посмотрел на меня.
– Возвращайся-ка ты к своим учебникам, – сказал он. – Это для тебя самое подходящее занятие. А мои дела предоставь решать мне самому, мой мальчик.
В его словах прозвучала плохо скрытая угроза, но после того, что произошло, продолжать разговор на эту тему было невозможно.
Чувствуя себя отчаянно глупо, не зная, куда деваться от смущения, я вышел из библиотеки – доблестный рыцарь, с которого сбили шлем.
Я рассердил ее! Хуже того, я выставил ее напоказ, сделав жертвой унижения со стороны этого гнусного животного, который замарал ее липкой грязью своих подозрений. Это из-за меня она была вынуждена прибегнуть к постыдному подслушиванию у дверей, терпеть позор из-за того, что се на этом поймали. Из-за меня над ней смеялись и оскорбляли ее.
Для меня это было мукой. Не было такого стыда, унижения и боли, которых я бы не претерпел, испытывая радость от страданий при мысли о том, что все это ради нее. Но обречь на страдания ее, эту прекрасную святую женщину, этого ангела, вызвать ее справедливый гнев! О, горе мне!
В тот вечер я пришел в столовую, испытывая страшную неловкость, очень несчастный, чувствуя, что мне стоит больших усилий находиться в ее присутствии, независимо от того, обратит она на меня внимание или сделает вид, что меня не существует. К моему облегчению, она прислала сказать, что ей нездоровится и она к столу не выйдет; Фифанти улыбнулся странной улыбкой, потирая синий от бритья подбородок, и бросил на меня взгляд исподтишка. Трапеза прошла в полном молчании, и, когда она закончилась, я удалился, не сказав ни слова своему наставнику, в свою комнату, где и просидел запершись до самой ночи.
Я плохо спал в эту ночь и проснулся рано поутру. Я спустился в сад как раз в то время, когда должно было взойти солнце, и пошел по траве, сверкающей от росы. Я бросился на мраморную скамью возле пруда с водяными лилиями, которые все увяли и уже начали гнить, и там полчаса спустя меня нашла Джулиана.
Она осторожно подкралась ко мне и стояла у меня за спиной так, что я, погруженный в свои мысли, не замечал ее присутствия до тех пор, пока ее звонкий мальчишеский голос не вывел меня из задумчивости.
– О чем это мы мечтаем в такой ранний час, господин святой? – спросила она.
Я обернулся и встретил смеющийся взгляд Джулианы.
– Вы… вы можете меня простить? – проговорил я, заикаясь, как дурак.
Она слегка надула губки.
– Могу ли я не простить того, кто наделал глупостей из любви ко мне?
– Так оно и было, так оно и было, – вскричал я и тут же осекся, охваченный смущением, чувствуя, что заливаюсь краской под ее томным взглядом.
– Я это знаю, – сказала она. Она поставила локти на высокую спинку скамьи, так что я чувствовал ее свежее дыхание на своем лбу. – Неужели я должна на тебя сердиться? Мой бедный Агостино, неужели у меня нет сердца? Ничего, кроме расчетливого, холодного ума, как у моего мужа? О, Боже! Быть супругой этого бездушного педанта! Я была принесена в жертву! Меня просто продали, заставили выйти за него замуж! О, я несчастная!
– Джулиана! – пробормотал я, пытаясь ее утешить и сам испытывая жестокие муки.
– Неужели никто не мог мне сказать, что когда-нибудь появишься ты?
– Тише! – умолял я ее. – Что вы говорите?
Но хотя я умолял ее молчать, душа моя жаждала еще таких же слов от нее – от нее, самой совершенной и прекрасной из женщин.
– А почему я должна молчать? – сказала она. – Неужели правду нужно скрывать вечно? Вечно?
Я потерял голову – совершенно обезумел. В это состояние меня привели ее слова. И когда, задавая мне этот вопрос, она приблизила свое лицо к моему, я сбросил узду с моего безрассудства и помчался вскачь по дерзостному пути. Короче говоря, я тоже наклонился вперед. Я наклонился вперед и поцеловал ее алые, раскрывшиеся мне навстречу губы.
Я поцеловал ее и отпрянул, испустив крик, в котором звучала почти что мука – такой сладкой, пронзительной болью отозвался этот поцелуй в каждом нерве моего тела. Я закричал, и то же самое сделала она, отступив назад и прижав руки к лицу. В следующий момент она взглянула вверх, на окна дома – на эти непроницаемые глаза, которые были свидетелями того, что мы сделали; которые взирали на нас, не давая возможности понять, сколько они видели.
– Что, если он нас видел? – воскликнула она; и у меня появилось неприятное чувство, что именно это было первой мыслью, которую вызвал в ней этот поцелуй. – Что, если он нас видел! О, Боже, неужели я еще недостаточно вынесла?
– Мне это безразлично, – сказал я. – Пусть он видит. Я не мессер Гамбара. Ни один человек не посмеет оскорбить вас из-за меня – недолго он после этого проживет.
Я становился самым преданным ее любовником, готовым кричать о своей любви, готовым изрубить в куски целый мир, ради того чтобы доставить удовольствие своей возлюбленной или избавить ее от страданий, и это я… я… Агостино д'Ангвиссола, который через месяц должен принять духовный сан и идти по стопам святого Августина!
Смейтесь вы, читающие эти строки, смейтесь, ради всего святого!
– Нет, нет, – успокаивала она себя. – Он все еще в постели. Он храпел, когда я оставила его.
И она отбросила свои страхи, посмотрела снова на меня и вернулась к нашему прежнему занятию.
– Что ты со мною сделал, Агостино?
Я опустил глаза под ее томным взглядом.
– То, чего я еще не сделал ни с одной другой женщиной, – ответил я, чувствуя, что восторг, во власти которого я еще находился, чуть померк, подернувшись легкой пеленой уныния.
– О, Джулиана, что ты со мною сделала? Ты околдовала меня, ты сводишь меня с ума! – Я сидел, поставив локти на колени, обхватив голову руками, потрясенный сознанием непоправимости того, что я совершил, считая, что из-за моего поступка душа моя будет обречена на вечные мучения.
Если бы я поцеловал девушку, это и тогда было бы достаточно скверно для человека, имеющего планы, подобные моим. Но поцеловать чужую жену, сделаться чичисбеем!55 Эта мысль приобрела в моем мозгу невероятные размеры, значительно превышающие их истинное дурное значение.
– Ты жесток, Агостино, – прошептала она, стоя позади меня. Она снова возвратилась на старое место и встала у спинки скамьи. – Разве я одна виновата? Разве может железо устоять перед магнитом? Разве может дождь не падать с неба, а ручей, может ли он не течь вниз по холму? – Она вздохнула. – О, горе мне! Это я должна сердиться за то, что ты так вольно обошелся с моими губами. А я вот стою перед тобой и прошу простить меня за грех, который совершил ты сам.
Эти слова заставили меня испустить отчаянный крик и обернуться к ней – я знал, что был бледен как смерть.
– Ты меня соблазнила! – воскликнул я, как настоящий трус.
– То же самое однажды сказал Адам. Однако Бог рассудил иначе, ибо Адам был наказан так же, как и Ева. – Она задумчиво улыбнулась, гладя мне в глаза, и голова у меня снова закружилась.
А потом неожиданно появился старик Бузио, слуга, которого послали за чем-то к Джулиане, и это положило конец неловкой ситуации.
Весь остаток дня я жил воспоминаниями об этом утре, повторяя про себя каждое слово, произнесенное ею, восстанавливая в памяти ее лицо, каждый се взгляд. Моя рассеянность была замечена Фифанти, когда я в положенное время явился к нему на урок. Он брюзжал больше, чем обычно, называя меня тупицей и дубиной, и превозносил мудрость тех, кто предназначил меня для монашеской жизни, добавив, что моих знаний латыни вполне достаточно для того, чтобы отправлять церковную службу не хуже любого другого, не задумываясь о том, что я бормочу. Все это было несправедливо, ведь ему было прекрасно известно, что мои знания в области латыни, умение бегло говорить на этом языке значительно превышали знания других студентов. Когда я сказал ему об этом, он разразился тирадой относительно студентов вообще со всем ехидством своей раздражительной натуры.
– Я могу написать оду на любую тему, которую вы мне предложите, – вызвался я.
– Тогда напиши на тему о наглости, – сказал он. – Этот предмет должен тебе быть хорошо знаком. – С этими словами он вскочил и в раздражении вылетел из комнаты, прежде чем я успел ему ответить.
Оставшись один, я начал писать оду, которая должна была доказать ему его несправедливость. Однако я не продвинулся дальше второй строчки. Долгое время я сидел, грызя перо, – все мои мысли, вся душа моя и внутренний взор – все было полно Джулианой.
Потом я снова начал писать. Однако это была не ода, это была молитва, и она была на итальянском языке, на «диалетто», вызывавшем такие насмешки со стороны Фифанти. В чем она состояла, я теперь уже не помню – ведь прошло столько лет. Помню только, что в ней я сравнивал себя с мореплавателем, находящимся в опасных водах и молящим, чтобы светоч прекрасных глаз Джулианы указал мне путь к спасению; я молил о том, чтобы она омыла меня своим взором и придала бы мне силы для преодоления опасностей, таящихся в этом бурном море.
Поначалу я прочел написанное с удовлетворением, но потом со страхом, поняв, что моя молитва исполнена любовного смысла. И наконец разорвал ее и спустился вниз к обеду.
Мы все еще сидели за столом, когда появился мессер Гамбара. Он приехал верхом в сопровождении слуг, которых он оставил дожидаться. Он был весь в черном бархате, включая высокие сапоги, зашнурованные с боков золотыми шнурами, а на груди его сверкал медальон, усыпанный брильянтами. Его высокий сан выдавали, как обычно, только алая мантия и перстень с сапфиром.
Фифанти встал и предложил ему кресло, улыбаясь кривой улыбкой, в которой было больше враждебности, чем гостеприимства. Невзирая на это, его преподобие, усаживаясь за стол, рассыпался в комплиментах Джулиане, спокойно и непринужденно, как всегда. Я пристально наблюдал за ним, исполненный непривычного беспокойства, смотрел я и на Джулиану.
Разговор шел обычный, главным образом о казармах, которые строил легат, и о великолепной новой дороге, от центра города к церкви Санта-Кьяра, которую он хотел назвать Виа-Гамбара, но которая, вопреки его намерениям, известна сегодня как Страдоне-Фарнезе56.
Вскоре появился и мой кузен, в полном вооружении и с весьма воинственным видом в отличие от бархатного кардинала. При виде мессера Гамбары он нахмурился, однако сразу же прогнал с лица мрачное выражение и стал здороваться со всеми нами. Ко мне он обратился в последнюю очередь.
– Ну, как поживаете, наша святость? – спросил он.
– По совести говоря, не слишком свято, – отозвался я.
Он рассмеялся.
– В таком случае, чем скорее мы наденем сутану, тем скорее это можно будет исправить. Не правда ли, мессер Фифанти?
– Это обстоятельство, несомненно, принесет вам немалую пользу, – сказал Фифанти со своей обычной язвительностью и отсутствием любезности. – Неудивительно, что вы так стремитесь это ускорить.
Этот ответ привел моего кузена в полное замешательство. Он живо напомнил мне о том, что Козимо – следующий после меня наследник Мондольфо и что он весьма заинтересован в том, чтобы я поскорее надел монашеские наплечники.
Я взглянул на высокомерное лицо и жестокий рот Козимо и подумал в этот момент: а был ли бы он так вежлив и приятен со мною, если бы обстоятельства сложились иначе?
О, каким хитрым змеем был мессер Фифанти; с той поры я часто задавал себе вопрос: а не нарочно ли он старается посеять в моем сердце ненависть к моему гвельфскому кузену, для того чтобы сделать меня орудием достижения его собственных целей – вскорости вы все это сами поймете.
Между тем Козимо, оправившись от смущения, отмахнулся от брошенного ему обвинения и спокойно улыбнулся.
– Нет, вы меня неправильно поняли. Ангвиссола потеряет больше, чем приобрету я, если Агостино удалится от мира. И я об этом сожалею. Ты веришь мне, кузен?
На его любезные слова я отвечал так, как они того заслуживали, столь же вежливо и любезно, и это сделало атмосферу за столом чуть более приятной для всех. И все-таки напряжение не вполне исчезло. Все были настороже. Мой кузен ловил каждый взгляд Гамбары, устремленный на Джулиану; кардинал-легат делал то же самое по отношению к Козимо; мессер Фифанти наблюдал за обоими.
А Джулиана тем временем слушала то одного, то другого, ее алые губы раскрывались в томной улыбке – те самые губы, которые я целовал только сегодня утром!
А потом пришел мессер Аннибале Каро, которого так и распирало от желания прочесть нам свои очередные переводы. И когда Джулиана захлопала в ладоши в восторге от каких-то особенно удачных строчек и попросила их повторить, он поклялся всеми богами, которых упоминает Вергилий в своих произведениях, что посвятит свой труд ей, как только он будет завершен.
При этом они все снова помрачнели, и мессер Гамбара высказал мнение – в его медовом голосе оно прозвучало как обещание, как угроза, – что герцог вскоре потребует присутствия мессера Каро в Парме; после чего мессер Каро разразился проклятиями по адресу герцога, осыпая его бранью.
Они оставались у нас довольно долго, стараясь, несомненно, пересидеть один другого. Но, поскольку ни один не уступал, им пришлось удалиться всем вместе.
И пока мессер Фифанти, как подобает хозяину дома, провожал их до того места, где были привязаны их лошади, я оставался наедине с Джулианой.
– Почему вы терпите этих людей? – прямо спросил я ее.
Ее тонкие брови поползли вверх.
– А что тут такого? Они приятные господа, Агостино.
– Слишком приятные, – сказал я и пошел на другой конец комнаты к окну, из которого мог наблюдать, как они садятся в седло, все, кроме Каро, который пришел пешком. – Слишком, слишком приятные. Этот прелат, которому место в аду…
– Ш-ш-ш! – остановила она меня, подняв руку и улыбаясь. – Если он тебя услышит, сможет посадить в клетку за святотатство. О, Агостино! – воскликнула она, и улыбка исчезла с ее лица. – Неужели ты тоже станешь жестоким и подозрительным?
Я был обезоружен. Я осознал всю свою низость, понял, что я недостоин ее.
– О, будьте со мною терпеливы, – умолял я ее. – Я… Я сегодня сам не свой. – Я тяжело вздохнул и замолк, наблюдая за тем, как они отъезжали. И все-таки я их всех ненавидел; и больше всех я ненавидел этого изящного златокудрого кардинала-легата.
Он снова явился наутро, и мы узнали – в числе других новостей, которые он нам принес, – что он исполнил свою угрозу в отношении мессера Каро. Поэт находился на пути в Парму, к герцогу Пьерлуиджи, посланный туда кардиналом с важным поручением. Кроме того, он сказал, что собирается послать моего кузена в Перуджу, где нужна была сильная рука, поскольку в городе возникла угроза бунта.
Когда он уехал, мессер Фифанти позволил себе одно из своих язвительных замечаний.
– Он хочет избавиться от соперников, – сказал он, улыбаясь Джулиане своей холодной улыбкой. – Остается только одно: вскоре мы узнаем, что у герцога появилась настоятельная потребность и в моем присутствии тоже.
Он говорил об этом как о возможном обстоятельстве, однако с известным сарказмом, как говорят о вещах, слишком маловероятных для того, чтобы думать о них всерьез. Он еще вспомнит эти слова два дня спустя, когда именно это самое и случится.
Мы сидели за завтраком, когда на него обрушился этот удар.
Под нашими окнами, которые стояли открытыми в это теплое сентябрьское утро, раздался цокот копыт, и вскоре старик Бузио доложил о прибытии офицера понтификальной57 службы с пергаментным свитком, обвязанным шелковым шнуром и запечатанным печатью с гербом Пьяченцы.
Мессер Фифанти взял свиток и, нахмурившись, взвесил его в руке. Возможно, в его душе зародилось предчувствие относительно того, что именно содержалось в этом послании. Джулиана между тем налила офицеру бокал вина, и Бузио подал его ему на подносе.
Фифанти сорвал печать и шнур и начал читать. Я как сейчас вижу, как он стоит перед окном, к которому подошел, потому что там было светлее, и читает это послание, поднеся пергамент к самому носу и прищурив близорукие глаза. Потом я увидел, как лицо его покрылось свинцовой бледностью. Взгляд его на секунду задержался на офицере, а потом обратился на Джулиану. Однако мне кажется, что он не видел ни того, ни другую. Это был взгляд человека, мысли которого витают где-то совсем в другом месте.
Он заложил руки за спину, нагнул голову и, сделавшись похожим на хищную птицу, медленно вернулся к своему месту во главе стола. Его щеки постепенно приобрели свою обычную окраску.
– Прекрасно, синьор, – сказал он, обращаясь к офицеру. – Уведомьте его сиятельство, что я повинуюсь приказанию и явлюсь безотлагательно.
Офицер поклонился в сторону Джулианы и отбыл, сопровождаемый Бузио.
– Приглашение от герцога? – воскликнула Джулиана, и тут разразилась буря.
– Да, – ответил он с угрюмым спокойствием. – Приглашение от герцога. – И он бросил ей пергамент через стол.
Я видел, как этот роковой документ секунду парил в воздухе, а потом, под тяжестью восковой печати, стал снижаться и упал ей на колени.
– Для вас оно, без сомнения, явилось полной неожиданностью, – бормотал он, и в этот момент его долго сдерживаемая ярость вырвалась наконец наружу. Он грохнул кулаком по столу, смахнул драгоценный графин венецианского стекла, который полетел на пол и разлетелся в мелкие дребезги, а вино растеклось по паркету, образовав на полу кроваво-красную лужу.
– Разве я не говорил, что этот негодяй кардинал станет избавляться от соперников? Разве не говорил? – Он засмеялся резким пронзительным смехом. – Он отсылает вашего мужа так же, как он разослал по разным местам остальных. О, меня ожидает жалованье – триста дукатов в год, которые скоро превратятся в шестьсот, и все только за мою уступчивость, только за то, чтобы я согласился сделаться веселым и жизнерадостным cornuto58.
Он прошел к окну, отчаянно ругаясь, тогда как Джулиана сидела бледная как смерть, сжав губы, тяжело дыша и устремив глаза в тарелку.
– Милорд кардинал вместе с его герцогом могут отправляться в ад, прежде чем я подчинюсь приказу, который послан одним по желанию другого. Я остаюсь здесь, чтобы охранять то, что мне принадлежит.
– Вы дурак, – сказала наконец Джулиана, – и к тому же еще и негодяй, потому что вы оскорбляете меня без всяких оснований.
– Без оснований? Ах, так значит, без всяких оснований? Силы небесные! И вы тем не менее не желаете, чтобы я остался дома?
– Я не желаю, чтобы вас посадили в тюрьму, что непременно случится, если вы ослушаетесь приказания его сиятельства герцога, – сказала она.
– В тюрьму? – воскликнул он, дрожа от все усиливающейся ярости. – А может быть, и в клетку? Чтобы я там умер от голода, жажды и жары, как этот несчастный Доменико, который скончался наконец вчера, за то, что осмелился сказать правду. О, творец! О, горе мне! – И он упал в кресло.
Но в следующий момент он снова вскочил, дико размахивая руками.
– Клянусь Господом Богом! У них будут основания посадить меня в клетку. Если они хотят снабдить меня рогами, как буйвола, я пущу в ход эти рога. Я пропорю им брюхо. О, мадам, если ваша распущенность привела к тому, что вы желаете превратиться в шлюху, вам следовало выбрать в качестве мужа другого человека, а не Асторре Фифанти.
Это было слишком. Я вскочил на ноги.
– Мессер Фифанти! – накинулся я на него. – Я не намерен выслушивать подобные слова, обращенные к этой прекрасной даме.
– Ах да, – зарычал он, мгновенно оборачиваясь ко мне, словно намереваясь нанести мне удар. – Я и забыл про защитника, про доблестного рыцаря, будущего святого. Так вы не желаете слышать правду, синьор? – И он крупными шагами направился к двери и распахнул ее с такой силой, что она ударилась о стену. – Могу вас от этого избавить. Убирайтесь отсюда! Уходите. То, что здесь происходит, вас совершенно не касается. Уходите! – рычал он, как бешеный зверь, так, что страшно было смотреть на его ярость.
Я взглянул на него, потом на Джулиану, спрашивая ее взглядом, как мне поступить.
– Мне кажется, тебе лучше уйти, – печально сказала она. – Мне будет легче переносить оскорбления, если при этом не будет свидетелей. Да, уходи.
– Если вы этого желаете, мадонна. – Я поклонился ей и очень прямо, с вызывающей миной на лице, проследовал мимо мертвенно-бледного Фифанти и вышел из комнаты. Я слышал, как за мною захлопнулась дверь, и в маленькой прихожей наткнулся на Бузио, который стоял, ломая в отчаянии руки, тоже бледный как смерть. Он подбежал ко мне.
– Он убьет ее, мессер Агостино, – стенал старый слуга. – В гневе он превращается в самого дьявола.
– Он и есть дьявол, в гневе он или нет, – сказал я. – Его одолевают бесы, ему нужен заклинатель, который может их изгонять. Я бы с удовольствием оказал ему эту услугу. Отколотил бы его так, что бесы выскочили бы из него без памяти, Бузио, если бы только она мне разрешила. А пока подождем здесь, на случай, если ей понадобится наша помощь. Мы будем наготове.
Я опустился на одну из резных скамей, которые находились в этой прихожей, а старик Бузио стоял возле меня, несколько успокоившись насчет того, что, если мадонне понадобится помощь, она будет ей оказана. А из-за дверей нам было слышно, как он там бушует. Снова раздался звон разбитого стекла, когда он грохнул кулаком по столу. С полчаса, наверное, продолжалась эта буря, причем ее голоса мы почти не слышали. Один раз только она рассмеялась, это был холодный пронзительный смех, резкий, как острие ножа, и я вздрогнул, ибо слышать его было неприятно.
Наконец дверь отворилась, и он вышел из столовой. Лицо его пылало, он дико поводил вокруг налитыми кровью глазами. На мгновение он задержался на пороге, однако мне кажется, что поначалу он нас не заметил. Он обернулся через плечо, чтобы бросить еще один взгляд на жену, которая по-прежнему сидела за столом, отчетливо выделяясь своим белым платьем на фоне темно-голубой обивки стен.
– Я вас предупредил, – сказал он. – Прошу этого не забывать. – И он пошел прочь.
Заметив наконец меня, он оскалил свои порченые зубы в саркастической усмешке. Однако обратился он не ко мне, а к Бузио.
– Вели оседлать моего мула, так чтобы через час он был готов, – сказал он и пошел наверх, чтобы приготовиться к отъезду. Похоже было на то, что Джулиане удалось рассеять его подозрения.
Я вошел в столовую, чтобы ее утешить, так как она рыдала, расстроенная этой жестокой сценой. Но она показала мне знаком, чтобы я уходил.
Я не был бы ее другом, если бы не повиновался ей без дальнейших расспросов.
Время близилось к вечеру, когда Асторре Фифанти тронулся в путь. Он обратился ко мне с несколькими словами, уведомив меня о том, что вернется через четыре дня, что бы там ни случилось, дав мне задание на это время и попросив, чтобы я не отлучался из дома и соблюдал благоразумие в его отсутствие.
Из окна моей комнаты я видел, как доктор взгромоздился на своего мула. На поясе у него висела шпага, но одет он был по-прежнему в свою нелепую старую мантию, а на ногах у него были все те же, слишком большие для него туфли, так что было ясно: не успеет он отъехать, как у него начнутся неприятности со стременами.
Я видел, как он пришпорил пятками мула и поехал не спеша по короткой аллее, которая вела от ворот. Выехав на дорогу, он остановил мула и постоял, разговаривая с мальчишкой, который вертелся поодаль, – тот обычно исполнял разные поручения по дому и в саду, словом, там, где было нужно.
Все это видела и Джулиана, она наблюдала за его отъездом из своей комнаты, которая находилась ниже этажом. Она придала этому мелкому эпизоду гораздо большее значение, чем я, но мне это стало ясно только значительно позже.
Наконец Фифанти снова тронулся в путь, и я видел, как он ехал по длинной серой дороге, которая вилась вдоль реки, пока наконец не скрылся из вида. Я надеялся, что навсегда. Какое это было бы для меня счастье, если бы эта глупая надежда осуществилась!
В тот вечер я ужинал в одиночестве, если не считать старика Бузио, который мне прислуживал.
Монна прислала сказать, что будет ужинать у себя в комнате.
После того как я поужинал и наступила ночь, я поднялся в библиотеку и, заперев дверь, попытался читать при свете трех тоненьких фитильков высокой бронзовой лампы, стоявшей на столе. Мне досаждали ночные бабочки и мошки, так что я плотно задвинул занавеси на открытом окне и приготовился корпеть над начальными строками Эсхилова «Прометея».
Мои мысли, однако, были далеко от того, что происходило с сыном Иапета, и наконец я отбросил книгу и предался собственным размышлениям, сомнениям и предположениям. Я серьезно пытался разобраться в себе самом. Я исследовал не только мою совесть, но и сердце и душу и обнаружил, что я самым прискорбным образом удалился от тропы, которая была мне уготована. Так я сидел до ночи, пытаясь решить, что мне следует делать.
Внезапно, подобно манне с небес для моей алчущей души, пришло воспоминание о последнем моем разговоре с фра Джервазио, о его предостережении. Это воспоминание подсказало мне, что нужно делать. Завтра, несмотря на приказание мессера Фифанти, я сяду на лошадь и поеду в Мондольфо для того, чтобы исповедаться фра Джервазио и спросить его совета. Я увидел в правильном свете обет моей матери касательно меня. Я не могу быть связанным этим обетом, я причиню себе непоправимое зло, если подчинюсь ему, не чувствуя к этому призвания. Я не должен губить свою душу, обрекая ее на проклятие, ради того, в чем моя мать поклялась еще до того, как я появился на свет, хотя бы она считала, что мой сыновний долг обязывает меня этому подчиниться.
У меня стало легче на душе после того, как я принял это решение, и я позволил своим мыслям течь по тому руслу, в которое им так хотелось устремиться. Я стал думать о Джулиане – о Джулиане, к которой я стремился со всей страстной мукой моей души, хотя я все еще пытался скрыть от себя истинную причину моих страданий. Было бы в тысячу раз лучше, если бы я тогда же прямо посмотрел в лицо прискорбному факту и попытался бы побороть это греховное чувство. Тогда у меня еще была возможность победить себя и с честью выйти из того ужаса, который мне предстояло пережить.
То, что в такой момент, когда я больше всего нуждался в силе духа, я оказался слабым и нерешительным, – теперь, когда я спокойно могу все это обдумать, я уверен в этом более, чем когда-либо, – я целиком отношу за счет чудовищного воспитания, которое я получил. Меня так лелеяли в Мондольфо, так укрывали от сурового ветра, который мог повеять на меня со стороны внешнего мирз, что я в результате представлял собой сочный зрелый плод, весьма привлекательный на вкус, вполне пригодный для самого дьявола. Если человеку, получившему нормальное воспитание, легче было противостоять соблазнам, поскольку они встречались ему и раньше, и у него постепенно выработался иммунитет, то я, воспитанный таким диким образом, был к ним абсолютно не подготовлен.
Пусть человек встретится с грехом в юности, дабы, встретившись с ним в зрелом возрасте, он не пленился бы красивыми одеждами, в которые рядится грех по хитрому дьявольскому наущению.
И все-таки делать вид, что я был совсем уж невинен и не представлял себе, какой опасности подвергаюсь, было бы лицемерием. В основном я это понимал; так же как понимал, что, если не хватает сил сопротивляться, нужно искать спасения в бегстве. И завтра же я уеду. Итак, решение принято, и можно перевернуть страницу. Что же до сегодняшней ночи, то я готовился провести ее, смакуя свои страдания, терзаемый неведомым мне голодом.
И вдруг, часу в третьем ночи, когда я все еще сидел в библиотеке, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел на пороге Джулиану. Она вышла из темноты коридора, и свет от трех фитильков моей лампы падал на ее золотистые волосы, превращая их в яркий светящийся нимб вокруг головы. На мгновение мне показалось, что ожили, воплотились в жизнь мои видения, порожденные слишком интенсивной работой мысли. Бледное ее лицо казалось прозрачным, белые одежды словно бы просвечивали насквозь, огромные темные глаза смотрели так скорбно, так печально. Только ярко-красные губы говорили о жизни, о том, что в жилах ее течет теплая кровь.
– Джулиана! – прошептал я, не отрывая глаз от видения.
– Почему ты не ложишься? Уже поздно, – сказала она и закрыла дверь.
– Я все думаю, Джулиана, что мне делать, – ответил я и, проведя рукой по лбу, обнаружил, что он покрыт липким потом. – Завтра я уеду отсюда.
Она вздрогнула, глаза ее расширились, она приложила правую руку к груди.
– Уедешь отсюда? – воскликнула она, и в ее голосе мне послышались нотки страха. – Отсюда? Куда же?
– Назад, в Мондольфо, сообщить моей матери, что ее мечтам пришел конец.
Она медленно приблизилась ко мне.
– А… а… а что же дальше? – спросила она.
– Дальше? Я не знаю. На то будет Божья воля. Но я понял, что монашеская ряса не для меня. Я недостоин ее. У меня нет призвания. Теперь я это знаю. Вместо того чтобы быть таким священником, как мессер Гамбара, – у Церкви слишком много подобных священнослужителей – я найду другой способ служить Богу.
– Когда… с какого времени ты начал так думать?
– С сегодняшнего утра, когда я поцеловал вас, – с жаром отвечал я.
Она опустилась в кресло по другую сторону стола и протянула руку, приглашая меня пожать ее.
– Но если это так, зачем же уезжать от нас?
– Потому что я боюсь, – отвечал я. – Потому что… О Боже, Джулиана, неужели вы не понимаете? – И я уронил голову на руки.
В коридоре послышались шаркающие шаги. Я быстро поднял голову. В дверь постучали, и в комнату вошел старик Бузио.
– Мадонна, – объявил он, – там, внизу, находится мессер кардинал-легат, он спрашивает вас.
Я вздрогнул, словно от резкого удара. Вот оно что! В такой час! Так, значит, подозрения мессера Фифанти были не так уж беспочвенны.
Джулиана метнула быстрый взгляд в мою сторону, прежде чем ответить.
– Передайте мессеру Гамбаре, что я удалилась на покой к себе в комнаты и что… Но постойте! – Она схватила перо, обмакнула его в чернильницу, сделанную из рога, и, придвинув к себе листок бумаги, быстро написала несколько строк; затем посыпала листок песком, чтобы просохли чернила, и протянула его слуге.
– Передайте это мессеру.
Бузио взял записку, поклонился и вышел.
После того как дверь за ним затворилась, наступило молчание, во время которого я крупными шагами мерил пол в библиотеке, охваченный пламенем всепоглощающей ревности. Мне кажется, что сатана вызвал из ада целый легион своих подручных, чтобы завершить в ту ночь мое падение. Единственное, чего не хватало для того, чтобы меня уничтожить, – это ревности. Именно ревность заставила меня остановиться около Джулианы. Я стоял, глядя на нее сверху вниз, разрываясь между нежностью и злобой, тогда как в ее взгляде, обращенном на меня, можно было прочесть покорность жертвы, ведомой на заклание.
– Как он смел сюда явиться?
– Возможно… возможно, это связано с каким-нибудь делом, касающимся Асторре, – пробормотала она запинаясь.
Я саркастически усмехнулся.
– Вполне правдоподобно, в особенности если принять во внимание, что он отослал Асторре в Парму.
– Если тут есть что-нибудь другое, я не имею к этому никакого отношения, – уверила она меня.
Как мог я ей не поверить? Как мог постигнуть всю низость души этой красавицы, я, незнакомый с уловками, которыми сатана так щедро наделяет женщин? Как мог я догадаться, что, когда она увидела, как Фифанти разговаривает с мальчишкой у ворот, она заподозрила, что он оставил у дома шпиона, и, опасаясь этого, велела кардиналу удалиться? Я узнал об этом только позднее. В тот же момент мне это было неизвестно.
– Вы можете поклясться, что это правда? – спросил я ее, бледнея от страсти.
Как я уже сказал, я стоял очень близко, склонившись над нею. Вместо ответа она быстро поднялась с кресла. Как змея скользнула она в мои объятия, так что голова ее через секунду уже покоилась у меня на груди, лицо было обращено ко мне, глаза томно прикрыты, а губы сложены в капризную гримаску.
– Разве ты причиняешь мне зло, думая, что любишь меня, когда знаешь, что и я тебя люблю? – спросила она меня.
С минуту мы так и стояли, слегка покачиваясь в неловком объятии. Отчаянная внутренняя борьба полностью лишила меня сил. Я дрожал с головы до ног. Из груди моей вырвался один-единственный вскрик – мне кажется, это была мольба о помощи – а потом я погрузился в бездну на целую вечность, до того самого момента, когда мои губы встретились с ее губами. Восторг, живое пламя, сладкая мука этого мгновения оставили неизгладимый след в моей памяти. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я ощущаю всю мучительную сладость, все блаженство того мгновения, столь ненавистного для меня теперь.
Итак, слепо и безрассудно я отдался в рабство этому неодолимому искушению. Но потом, через некоторое время, у меня в мозгу вспыхнула искра совести: искра, которая мгновенно превратилась в яркое пламя, в свете которого передо мною предстала вся низость моего поведения. Я оторвался от нее в эту минуту отвращения и отбросил ее от себя грубо и яростно, так что она пошатнулась и скорее упала, чем села, в кресло, с которого встала перед этим.
И в то время как она, тяжело дыша и раскрыв губы, смотрела на меня с каким-то даже ужасом, я бегал по комнате, бушевал, осыпал себя бранью и упреками и кончил тем, что упал перед нею на колени, умоляя простить меня за то, что я наделал, считая – несчастный безумец, – что это сделал именно я, – заклиная ее с не меньшей страстью, чтобы она оставила меня и удалилась.
Она положила дружащую руку мне на голову; другой рукой взяла меня за подбородок и приподняла мое лицо, так что теперь она могла посмотреть мне в глаза.
– Если ты этого хочешь, если это принесет тебе душевный покой и счастье, я уйду и ты никогда больше меня не увидишь. Но не обманываешь ли ты себя, мой Агостино?
И в этот момент, словно она не могла больше сдерживаться, она разразилась рыданиями.
– А что будет со мною, если ты уйдешь? Что будет со мною, несчастной женой этого чудовища, этого жестокого, бездушного педанта, который мучает и оскорбляет меня, как ты много раз имел возможность видеть?
– Любимая, неужели еще один дурной поступок излечит уже содеянное зло? – молил я. – О, если ты меня любишь, уйди… уйди, оставь меня. Слишком поздно… теперь уже слишком поздно.
Я отпрянул от ее прикосновения, побежал на другой конец комнаты и бросился на сиденье в оконной нише. Так мы и сидели в разных концах, оторвавшись друг от друга. И наконец…
– Послушай, Джулиана, – сказал я более спокойно. – Если бы я повиновался тебе, если бы я следовал своим собственным желаниям, я бы позвал тебя за собой, и мы вместе уехали отсюда завтра же утром.
– О, если бы ты это сделал! – вздохнула она. – Ты бы вызволил меня из ада.
– Только бросив в еще худший, – быстро возразил я. – Я причинил бы тебе такое зло, которое уже никогда нельзя было бы исправить.
Некоторое время она смотрела на меня, не произнося ни слова. Она сидела спиной к свету, так что лицо ее было в тени, и я не мог видеть его выражения. Потом, очень медленно, она поднялась.
– Я сделаю так, как ты хочешь, мой любимый; но я делаю это не из страха за себя, не потому, что боюсь расплаты за грех – ибо я не считаю это грехом, но дабы не причинить зла тебе.
Она помолчала, словно ожидая ответа. Мне нечего было ей сказать. Я поднял руки, затем снова их уронил и склонил голову. Я услышал слабый шелест се платья, увидел, как она идет к двери неверным шагом, протянув перед собой руки, словно слепая. Она подошла к двери, открыла ее и с порога бросила на меня последний взгляд своих невыразимо прекрасных глаз, наполненных слезами. Дверь закрылась, и я остался один.
Из глубины моей души поднялась горячая волна благодарности. Я упал на колени и стал молиться. Вероятно, я находился в этом положении по крайней мере в течение часа, моля Бога о милости, о том, чтобы он даровал мне силы. Успокоенный и утешенный, я поднялся наконец с колен и подошел к окну. Я раздвинул занавеси и высунулся из окна, чтобы ощутить покой теплой сентябрьской ночи.
И вдруг из мрака возникла огромная серая тень; она приблизилась, и вот уже у самого окна слышался шелест тяжелых крыльев. Это была сова, привлеченная светом, лившимся из комнаты. При виде этой зловещей птицы, этого провозвестника смерти, я отступил от окна и осенил себя крестным знамением. Я успел рассмотреть маску сфинкса, два огромных круглых бесстрастных глаза, а потом она сделала круг и снова исчезла в темноте, испуганная каким-то внезапным движением. Я закрыл окно и вышел из библиотеки.
Очень тихо я шел по коридору в направлении своей комнаты, оставив в библиотеке свет, ибо у меня не было привычки его гасить, и я, кроме того, совсем не думал о том, который теперь час.
Дойдя до середины коридора, я остановился. Я находился у двери, ведущей в комнату Джулианы, и из-под этой двери виднелась тонкая полоска света. Однако меня остановило не это. Она пела. Это была грустная песенка.
Я прислонился к стене, и из груди моей вырвалось рыдание. И вдруг, в одно мгновение, широкий поток света залил коридор, на пороге открытой двери передо мною появилась Джулиана, протягивая ко мне руки.
Вдали послышался, звонко раздаваясь в безмолвии ночи, цокот копыт, который быстро приближался. Этот звук, однако, не регистрировался сознанием, на него попросту не обращалось внимания, пока он не прозвучал под окном и не заглох у двери.
Джулиана в страхе схватила меня за руку.
– Кто это приехал? – спросила она дрожащим от ужаса голосом.
Я вскочил с кровати и, пригнувшись, подбежал к окну, прислушиваясь и потеряв таким образом драгоценное время.
Из темноты послышался голос Джулианы, хриплый и дрожащий.
– Это, наверное, Асторре, – уверенно сказала она. – Когда я увидела сегодня днем, как он разговаривает с этим мальчишкой у ворот, я сразу поняла, что он приставил ко мне шпиона, чтобы тот следил за мною и предупредил его, когда будет нужно.
– Но откуда этот мальчик мог знать?.. – начал я, однако она перебила меня почти что с раздражением.
– Мальчик увидел, как подъехал мессер Гамбара. Он не стал ничего больше дожидаться и сразу же отправился предупредить Асторре. Долго же он собирался, – добавила она тоном человека, который пытается найти точное объяснение того, что происходит. Но потом внезапно обратилась ко мне: – Уходи же, – потребовала она. – Уходи поскорее.
Пробираясь в потемках ощупью к двери, я снова услышал ее голос:
– Почему он не стучит? Чего дожидается?
И тут же со стороны лестницы послышался ужасный ответ на ее вопрос: шарканье ног доктора, которое не оставляло никаких сомнений.
Я замер на месте, и в течение какого-то времени был не в силах двинуться с места. Каким образом он проник в дом, я не мог понять, не узнал я этого и впоследствии. Важно и ужасно было только одно: он находился в доме.
Я похолодел, покрывшись липким потом с головы до ног. Потом меня бросило в жар, и я снова стал ощупью пробираться вперед, в то время как его шаги, зловещие и ужасные, словно шаги самого рока, все приближались и приближались.
Наконец я нащупал дверь и распахнул ее. Я приостановился, чтобы закрыть ее за собой, но в конце коридора уже виднелось отражение от света фонаря, который нес с собой Фифанти. Секунду я стоял в нерешительности, не зная, куда мне повернуть: первой моей мыслью было искать спасения в своей комнате. Но это было невозможно, я сразу же попадал в его объятия. Поэтому я повернул в другую сторону и побежал со всей возможной быстротой и осторожностью к библиотеке.
Я уже почти достиг своей цели, когда он показался из-за угла коридора и увидел меня, прежде чем я успел закрыть дверь.
Я стоял в библиотеке, где все еще горела лампа, обливаясь потом и тяжело дыша, дрожа крупной дрожью. Ибо если он увидел меня, то я тоже успел его заметить, и это зрелище привело меня в совершенный ужас.
Я увидел высокого сухопарого человека, который, нагнув голову, несся вперед по коридору. В одной руке у него был фонарь, в другой обнаженная шпага. Лицо было мертвенно-бледно и страшно, лысый яйцевидный череп блестел, отражая желтый свет фонаря. Когда он заметил меня, из груди его вырвался ужасный звук, нечто среднее между ревом и рычанием, и он, ускорив шаги, побежал по коридору, шлепая слишком большими туфлями.
Мне кажется, что поначалу я собирался пуститься па хитрость: сесть за стол, положив перед собой книгу, и сделать вид, что я дремлю; изобразить человека, утомленного долгими трудами. Но сейчас об атом нечего было и думать. Меня увидели, и было ясно, что я пытался скрыться. Отпираться было бесполезно.
То, что я сделал, было подсказано скорее инстинктом, чем здравым смыслом; но в то время это не принесло особой пользы. Я захлопнул дверь и повернул ключ, загородившись хотя бы этим жалким барьером от человека, которому я причинил такое страшное зло и который имел право меня убить. Секундой позже дверь затрещала, словно в нее ударил ураган. Фифанти ухватился за ручку и потянул ее с бешеной силой.
– Открывай! – заревел он, но потом злобный рев сменился леденящим душу жалобным воем, который страшно было слышать, – Открывай!
И вдруг, совершенно неожиданно, он успокоился. Было такое впечатление, что его ярость обрела реальную цель; и его следующие слова подействовали на меня так, словно меня ударили кинжалом, выведя меня из состояния остолбенения.
– Не воображаешь ли ты, что эти жалкие запоры спасут тебя от моей мести, мессер Гамбара? – вопросил он с ужасным смехом.
Мессер Гамбара! Он принял меня за легата!
В то же мгновение я понял причину этой ошибки. Все было так, как объясняла Джулиана. Мальчишка побежал его предупредить туда, где он находился, вероятно, это было в Ронкалье, на расстоянии мили по дороге в Парму. Мальчик сообщил ему, что губернатор направился к дому Фифанти. Посланец не стал дожидаться того, что будет дальше, и не знал, что легат снова уехал; мальчик исполнил поручение точно, и Фифанти вернулся домой, чтобы захватить Гамбару на месте преступления и убить, на что у него было полное право.
Когда он заметил убегающего человека, меня, нас разделял длинный коридор, и, поскольку он ожидал увидеть Гамбару, он сразу решил, что от него убегает именно Гамбара.
Не было, наверное, такой подлости, которую я не был способен совершить в ту ночь. Как только я понял, что произошла ошибка, я тут же стал соображать, каким образом можно обратить ее себе на пользу. Пусть Гамбара расплачивается вместо меня, если только можно это как-нибудь устроить. Ведь если кардинал-легат и не согрешил, то уж во всяком случае он собирался это сделать. И если он не оказался сейчас на моем месте, то только потому, что судьба уж очень к нему благоволила. Кроме того, Гамбаре гораздо легче будет защититься от последствий этого дела и от гнева Фифанти.
Так рассуждал я, жалкий трус. Следуя этим рассуждениям, я подошел к окну. Если бы я мог спуститься в сад, а потом вскарабкаться каким-нибудь образом по стене и влезть в окно моей комнаты, я мог бы лечь в постель, пока Фифанти барабанит в дверь. Тем временем его голос доносился до меня сквозь тонкие филенки двери; он продолжал осыпать насмешками кардинала, принимая меня за него.
– Вы не желали меня слушать, хотя я вас достаточно ясно предупреждал. Вам хотелось украсить меня рогами. Так не посетуйте, если эти рога пропорют вам брюхо. – Он захохотал ужасным смехом. – Этот несчастный Асторре Фифанти слеп и глух. Его нужно отправить отсюда, послать его к герцогу, придумав поручение, отвечающее интересам мессера кардинала. Однако вам бы следовало сообразить, что подозрительный муж может кое-кого перехитрить: сделать вид, что уехал, и остаться на месте.
Затем его голос обрел прежнюю гневную силу, и дверь снова затрещала.
– Откроешь ты или нет, или мне придется выламывать дверь? Нет такой преграды, которая укрыла бы тебя от меня, нет такой силы, которая способна была бы тебя спасти. Я имею право тебя убить по всем законам, божеским и человеческим. Неужели я откажусь от этого права?
Он презрительно рассмеялся.
– Триста дукатов в год за то гостеприимство, которое я тебе предоставлял, а впоследствии, по прибытии герцога, даже шестьсот, – издевался он. – Такова цена моего гостеприимства, синьор, и распутства моей жены. Три сотни дукатов! Ха-ха! Триста миллионов лет в аду! Такова плата, мессер, которую вам придется платить, ибо я предъявляю счет и позабочусь, чтобы он был оплачен. С помощью железа. Сначала заплатите вы, а после вас эта распутница. Как вы думаете, посадят меня в клетку за то, что я пролил священную кровь прелата? За то, что послал душу прелата в ад вместе со всей грязью, со всеми грехами, наполняющими ее? Отвечайте, ваше преподобие, просветите меня от всей полноты ваших теологических познаний.
Я замер, слушая, словно завороженный, эту тираду, исполненную злобной насмешки. Но потом очнулся, подошел к окну и открыл его. Я выглянул в темноту и остановился в нерешительности. Стена была покрыта вьющимися растениями вплоть до самого окна. Но я опасался, что хрупкие плети клематиса не выдержат тяжести моего тела. Я колебался. Затем решил все-таки прыгнуть. До земли было не более двенадцати футов, совершенный пустяк для человека моего возраста и сложения, тем более что земля под окном была покрыта мягкой травой. Надо было бы действовать не раздумывая, ибо это минутное колебание привело меня к погибели.
Фифанти услышал, как открывается окно, и, опасаясь, что жертва все-таки ускользнет от него, внезапно бросился на штурм двери, словно разъяренный буйвол, – ярость придала ему нечеловеческую силу – и под этим напором непрочная дверь подалась и распахнулась.
Доктор влетел в комнату, осмотрелся и остолбенел. Он был настолько ошеломлен, что не сразу сообразил, в чем, собственно, дело.
Когда он наконец понял, ярости его не было границ.
– Ты! – выдохнул он почти беззвучно, но потом голос его снова окреп. – Гнусный пес! – завопил он. – Так, значит, это ты! Ты!
Он пригнулся, и его маленькие глазки, налитые кровью, сверлили меня с ужасающей злобой. Справившись со своим удивлением, он немного успокоился.
– Ты! – повторил он. – Как же я был слеп! Ты! Идешь по стопам святого Августина, подражаешь подвигам его ранней молодости. Будущий святой, без пяти минут монах, готовый принять духовный сан. Я тебе покажу духовный сан, ты у меня примешь посвящение с помощью вот этой штуки! – И он поднял шпагу, так что по ее лезвию пробежал желтый отсвет от фонаря.
– Я отправлю тебя прямиком в ад, собака! – И с этими словами он прыгнул в мою сторону.
Я отскочил от окна – от страха перед ним ко мне вернулись силы и способность действовать. Перебегая через комнату, я заметил в коридоре белую фигуру Джулианы; она стояла там и наблюдала.
Он бросился за мною, оскалив зубы. Я схватил табурет и швырнул в него. Он ловко увернулся, и снаряд угодил в створку окна, вдребезги разбив стекло.
Брошенный мною табурет научил его осмотрительности, и он попятился к двери, преградив мне таким образом путь к отступлению на случай, если я задумаю обежать вокруг стола.
Мы стояли и смотрели друг на друга, разделенные всего лишь маленькой комнаткой с низким потолком; оба тяжело дышали.
Потом я осмотрелся вокруг в поисках какого-нибудь орудия защиты, так как было ясно, что ему нужна была моя жизнь. К великому несчастью, случилось так, что шпага, которая была на мне в тот день, когда я сопровождал Джулиану в Пьяченцу, стояла в том самом углу, где я ее оставил. Я инстинктивно прыгнул, чтобы ее схватить, и Фифанти, не подозревая о моем намерении, до того самого момента, когда увидел меня с обнаженным клинком в руке, ничего не сделал для того, чтобы мне помешать.
Увидев меня вооруженным, он засмеялся.
– Хо-хо! Святоша со шпагой в руке! – издевался он. – Я уверен, что с оружием ты обращаешься так же ловко, как и со своей святостью! – И он двинулся на меня большими осторожными шагами.
Мы стояли по разные стороны стола, и он сделал выпад, пытаясь поразить меня, невзирая на это препятствие. Я парировал и нанес ответный удар, так как теперь, когда у меня в руках было оружие, он внушал мне не больше страха, чем малый ребенок. Он и не подозревал, насколько я был искусен в фехтовании благодаря старику Фальконе – ведь то, чему мы научились, никогда не забывается, хотя отсутствие практики несколько замедляет наши движения.
Он снова напал на меня, едва не задев при этом лампу. Теперь я могу торжественно поклясться: в том, что произошло после этого, не было с моей стороны злого умысла. Все было кончено прежде, чем я успел сообразить, что происходит. Я действовал, руководствуясь исключительно инстинктом, как обычно действует человек, проделывая то, чему его учили.
Парируя его удар, я бессознательно принял защитную позицию Мароццо, известную под названием «Железный пояс». Я парировал и тем же движением нанес удар, которого этот несчастный никак не ожидал, так что моя шпага вошла ему в грудь наполовину, прежде чем он или я опомнились и сообразили, что произошло.
Я увидел, как его маленькие глазки широко раскрылись, а на лице появилось выражение крайнего изумления. Он шевельнул губами, словно пытаясь что-то сказать, а затем шпага со звоном выпала из его руки, фонарь – из другой, и он стал медленно падать лицом вперед, продолжая смотреть на меня удивленными глазами, так что моя собственная шпага, которую я крепко держал в руке, все глубже входила в его тело, пока грудь его не коснулась крестовины. Несколько мгновений он оставался в этом положении, поддерживаемый моей рукой и столом, на который облокачивался. Потом я выдернул шпагу, сразу же отбросив ее от себя. И, прежде чем она со звоном упала на пол, его тело рухнуло по другую сторону стола, так что мне была видна только верхушка его яйцевидного черепа.
Некоторое время я стоял неподвижно, глядя на него, исполненный удивления и какого-то непонятного почтительного ужаса. Очень медленно в голове у меня начало проясняться, пришло понимание того, что я сотворил. Ведь я, может быть, убил Фифанти. Вполне возможно. Медленно и постепенно холод сковал все мои члены при мысли о том, что я наделал и к каким последствиям это может привести.
Затем из коридора послышался сдавленный вопль, и в комнату, шатаясь, вошла Джулиана, одной рукой придерживая на груди прозрачные одежды, а другую прижимая ко рту, безобразно разинутому в непроизвольном крике. Ее волосы, сверкающие медью, не стесненные прической, рассыпались по плечам, накрывая ее словно мантией.
Позади нее стоял бледный как смерть и дрожащий всеми своими членами старик Бузио. Он стонал и ломал руки. Я видел, как оба они осторожно приблизились к Фифанти, который не произнес ни звука с того момента, как его пронзила моя шпага.
Но там уже не было Фифанти, который мог бы их видеть – верного слугу и неверную жену. Около стола лежала лишь бесформенная груда кровоточащей плоти, облаченной в старую одежду.
Это Джулиана сообщила мне о том, как обстояло дело. С мужеством, почти невообразимым, она посмотрела на него, а потом перевела взгляд на мое лицо, несомненно такое же мертвенно-бледное, как и лицо Фифанти.
– Ты убил его, – прошептала она. – Он мертв.
– Он мертв, и я убил его! – шевелились мои губы. – Он хотел меня убить, – отвечал я сдавленным голосом, зная, что мои слова – ложь, направленная на то, чтобы оправдать чудовищность моего деяния.
Из груди Бузио вырвался долгий хриплый стон, старик упал на колени возле своего господина, которому служил так долго, господина, которому уже никогда не потребуются ничьи услуги.
Именно этот жалобный крик донес до моей души полное значение того, что я сотворил. Я опустил голову и закрыл лицо руками. В этот момент я увидел себя таким, каков я был на самом деле. Я понял, что осужден на вечное, безвозвратное проклятие. Господь милостив, это верно, но даже его бесконечное милосердие не может найти оправдание тому, что сейчас произошло.
Я пришел в дом к Фифанти, чтобы изучать гуманитарные и теологические науки, но единственное, что я усвоил, – это науку дьявольскую, она-то и привела меня к настоящему преступлению. И все это без малейшей вины со стороны этого несчастного, жалкого и некрасивого педанта, который стал моей жертвой.
Никогда еще человек не испытывал такого ужаса перед самим собой, такого отвращения и презрения к себе. И вдруг, когда я изнывал под бременем этих мыслей, под бременем свалившегося на меня ужаса, мягкая ручка тронула меня за плечо и нежный голос настойчиво прошептал мне на ухо:
– Агостино, нужно бежать. Мы должны бежать.
Я стремительно отдернул руку и обратил к ней лицо, при виде которого она в ужасе отпрянула назад.
– Мы? – зарычал я. – Мы? – повторил я еще более яростно и оттолкнул ее от себя, словно желая причинить ей боль.
О, я, наверное, воображал – если у меня вообще было время на то, чтобы что-нибудь воображать, – что я уже опустился на самое дно бездны позора и бесчестья. Однако оставалась еще одна ступень, и я ступил на нее. И не действием, даже и не словом, а только одной мыслью.
Не имея мужества взять на себя всю вину за это преступление, я вместо этого возложил душою и разумом всю вину на нее. Подобно Адаму, нашему прародителю, я свалил все на женщину, обвинив ее в том, что она меня соблазнила. Обвинив, я ее возненавидел, считая источником грехов, в которых я погряз. В тот момент я ненавидел ее как нечто нечистое и отвратительное; ненавидел со всей полнотой ненависти, которой прежде не испытывал ни к одному человеческому существу.
Вместо того чтобы подумать о себе, о том, что я увлек ее в бездну греха и что поэтому мой долг, как мужчины, состоит в том, чтобы охранить и защитить ее от последствий моего чудовищного проступка, я возложил вину за все, что произошло, на нее.
Сегодня я знаю, что, поступая так, я следовал только принципу справедливости. Но в то время это не было справедливо. Тогда я не знал, как знаю сейчас, чем мне нужно было руководствоваться. В то время я имел право думать только одно: какова бы ни была се вина, она была меньше моей. И, думая иначе, я сделал последний шаг, опустился на последнюю ступень адской бездны, которую сам для себя создал в ту страшную ночь.
По сравнению с этим все остальное было неважно. Я говорил, что ни словом, ни делом не увеличил сумму моих чудовищных прегрешений, на самом же деле я сделал и то и другое.
Во-первых, тем, что я яростно повторил это «мы» и грубо оттолкнул ее от себя; и во-вторых, тем, что поспешно бежал из этого дома один.
Я едва помню, как выбрался из библиотеки. События, последовавшие непосредственно за смертью Фифанти, смешались в моей памяти, подобно видениям, толпящимся в мозгу больного, находящегося в бреду.
Я смутно помню, как она пятилась от меня, пока ее плечи не коснулись стены, как она стояла там, бледная и прекрасная, как искушение, созданное сатаной на погибель мужчине, глядя на меня молящими глазами, а я пробирался к двери, стараясь не смотреть на страшную груду, лежащую на полу, над которой рыдал Бузио.
В какой-то момент, ступив на пол, я ощутил под ногой липкую влажность. В тот же момент я инстинктивно понял, что это такое, и это наполнило меня таким ужасом, что я с громким криком бросился вон из комнаты.
Сломя голову мчался я по коридору и по темной лестнице и наконец добежал до входной двери. Она была открыта, и я беспрепятственно выбрался наружу. Сверху до меня донесся полный отчаяния крик Джулианы, которая звала меня. Однако это не заставило меня задержаться ли на минуту.
Мул доктора, как я потом сообразил, был привязан неподалеку от ступеней, ведущих к входной двери. Я видел его, но его значение не отложилось в моем мозгу, который находился в состоянии оцепенения. Я пробежал мимо, потом проскочил через ворота, свернул на дорогу по берегу По, мимо городских стен и наконец выбрался в открытое поле.
Без шляпы, без камзола, даже без туфель, только в рубашке и панталонах, я бежал, инстинктивно направляясь к дому, как бежит к своей норе животное, застигнутое опасностью. Никогда, я думаю, со времен Фидипида, афинского скорохода, ни один человек не бежал так отчаянно и упорно, как бежал в эту ночь я.
На рассвете, покрыв к тому времени около двадцати миль, отделявших меня от Пьяченцы, измученный, с кровоточащими ногами, я переступил, шатаясь, порог какого-то крестьянского дома.
Я ввалился в комнату с каменным полом, где за завтраком сидела вся семья. Встретив удивленные взгляды, я замер.
– Я – владетель Мондольфо, – выговорил я хриплым голосом, – и мне нужна лошадь, которая доставила бы меня домой.
Глава этого большого семейства, крестьянин с загорелым лицом и седеющими волосами, поднялся со своего места и смерил меня взглядом, всем своим видом выражая недоверие.
– Владетель Мондолъфо, ты? В таком виде? – воскликнул он. – Тогда, реч Вассо, я – папа римский!
Однако жена его, у которой было более мягкое сердце, нашла, что мое положение заслуживает скорее жалости, чем иронии.
– Бедный мальчик! – прошептала она, когда я, шатаясь от слабости, добрался до кресла и упал в него, не в силах больше держаться на ногах. Она немедленно встала и поспешила ко мне с чашкой козьего молока в руках. Питье подкрепило мое тело, в то время как ласковые слова успокоили мою мятежную душу. Сидя так в этом кресле, склонив голову на ее внушительную материнскую грудь и чувствуя ее руку, обнимающую меня за плечи, я чуть было не расплакался, почувствовав после такого страшного напряжения ее ласковое сочувственное прикосновение. Да вознаградит ее за это Бог!
Я немного отдохнул в этом доме. Три часа я проспал в маленькой пристройке на охапке соломы. Это восстановило мои силы, и я снова стал их уверять, что я правитель Мондольфо, и требовал лошадь, которая доставила бы меня в мой замок.
Все еще сомневаясь в моих словах и не решаясь доверить мне одно из своих животных, крестьянин все-таки привел двух мулов и отправился со мною вместе в Мондольфо.