КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. В МИРУ

Глава первая. ПАЛЬЯНО

Когда мы подъезжали к серым стенам Пальяно, сирень была в полном цвету, и с тех самых пор ее аромат, воскрешая в памяти мое возвращение в мир, всегда символизирует для меня этот мир, во всей его широте и многообразии.

Мое возвращение было безоговорочным – я не колебался и не оглядывался назад. Решившись на этот шаг, я сделал его решительно и бесповоротно. Поскольку Галеотто предоставил в мое распоряжение все необходимые денежные средства с тем, что я верну ему долг впоследствии, как только получу возможность распоряжаться своим имением в Мондольфо, я без излишнего стеснения воспользовался этой его любезностью для удовлетворения самых неотложных своих нужд.

Я принял предложенное им тонкое белье и подобающее платье, достойное моего благородного имени, и теперь, когда борода моя была сбрита, волосы подстрижены до положенной длины, мой нарядный вид доставлял мне огромное удовольствие. Подобным же образом я принял от него оружие, деньги и коня. Экипированный таким образом, я впервые в жизни выглядел так, как подобает выглядеть аристократу столь высокого ранга, как мой, и выехал с Монте-Орсаро вместе с Галеотто и Джервазио в сопровождении эскорта из двадцати вооруженных всадников.

И с того самого момента, как мы выехали оттуда, меня охватило ощущение удивительного покоя, счастья и ожидания. Меня больше не мучил страх оказаться недостойным той жизни, которую я для себя избрал, – как это было в то время, когда я готовился в монахи.

Галеотто радовало мое хорошее настроение, он испытывал горделивое удовольствие, видя, каким молодцом я выгляжу, и клятвенно уверял, что со временем я стану достойным сыном своего отца.

Первым моим самостоятельным поступком в новой жизни было то, что я сделал, когда мы проезжали через Поджетту.

Я велел остановиться перед той жалкой харчевней – над ее дверями была прикреплена, несомненно, та же самая увядшая ветка розмарина, что висела там осенью, когда я в последний раз там проезжал.

Я приказал моей старой знакомой – волоокой и пышногрудой девице, которая стояла, прислонившись к дверному косяку, и дивилась на великолепную кавалькаду, подъехавшую к дому, – позвать мне трактирщика. Он явился, неуклюжий и согбенный, со смиренным видом и робостью в глазах – ничего похожего на то, как он себя вел по отношению ко мне.

– Где мой мул, негодяй? – спросил я его.

– Какой мул, ваше великолепие? – пробормотал он, вопросительно посмотрев на меня.

– Полагаю, что ты меня забыл – забыл юношу в старом черном одеянии, который проезжал здесь прошлой осенью и которого ты ограбил.

Когда он услышал мои слова, его лицо покрыла нездоровая желтизна, он задрожал от страха, бормоча какие-то объяснения и оправдания.

– Довольно! – остановил я его. – Ты не пожелал тогда купить моего мула. Купишь его сейчас и заплатишь с процентами.

– В чем дело, Агостино? – спросил Галеотто, подъехав ко мне.

– Восстановление справедливости, синьор, – коротко ответил я, после чего он больше меня не расспрашивал, а просто наблюдал происходящее с серьезной улыбкой. Я вновь обратился к трактирщику. – Сегодня ты ведешь себя не совсем так, как в прошлый раз, когда мы с тобой виделись. Я пощажу тебя, не отправлю на каторгу, для того чтобы нынешнее счастливое избавление послужило тебе хорошим уроком. А теперь, негодяй, выкладывай десять дукатов за моего мула! – И я протянул руку.

– Десять дукатов! – воскликнул трактирщик, набравшись храбрости при мысли о том, что его не повесят. – Это же вдвое против того, что стоит несчастная скотина! – протестовал он.

– Знаю, – отвечал я. – Значит, пять дукатов за мула и пять – за твою жизнь. Я оказываю тебе милость, назначив такую низкую цену за твою шкуру – впрочем, большего она и не стоит. Шевелись, мошенник, давай десять дукатов без лишних слов, а не то я спалю твой гнусный вертеп, а тебя повешу на пепелище.

Он съежился и весь сомлел от страха. А потом побежал в дом за деньгами, в то время как Галеотто тихо смеялся, наблюдая эту сцену.

– Ты рассудительный человек, поступаешь вполне благоразумно, – сказал я, когда этот негодяй возвратился и вручил мне деньги. – Я тебя предупреждал, что вернусь назад и предъявлю счет. Пусть это будет тебе предупреждением.

Когда мы отъехали от этого места, продолжая свой путь, Галеотто снова рассмеялся.

– Черт возьми, Агостино! Если ты что-то делаешь, то делаешь основательно. В бытность свою отшельником ты не щадил себя, а теперь, когда сделался властелином, ты, верно, не собираешься щадить других.

– Так принято в роду Ангвиссола, – спокойно заметил Джервазио.

– Вы ошибаетесь, – сказал я. – Я считаю, что вернулся в мир для того, чтобы творить добро. И то, чему вы только что были свидетелями, служит именно этой цели. То, что я сделал, не является актом мести. Если бы это было так, я обошелся бы с ним значительно более сурово. Это был акт справедливости, а справедливость есть добродетель, достойная похвалы.

– В особенности если в результате справедливости у тебя в кармане оказываются десять дукатов, – смеялся Галеотто.

– И снова вы заблуждаетесь на мой счет, – сказал я. – Наказывая вора, я желаю тем самым вознаградить неимущего. – И я снова придержал своего коня.

Вокруг нас собралась небольшая толпа, состоявшая главным образом из оборванных полуголых людей, ибо Поджетта считалась одной из самых нищих деревень в округе. В эту толпу я и бросил десять дукатов, в результате чего она в тот же момент превратилась в рычащую, орущую, дерущуюся массу людей, готовых разорвать друг друга на куски. Не прошло и секунды, как появились разбитые головы, полилась кровь, и, для того чтобы ликвидировать последствия, вызванные моей милостыней, мне пришлось пришпорить коня и заставить их разойтись при помощи угроз.

– Мне кажется, – заметил Галеотто, когда дело было закончено, – что и в этом случае ты поступил столь же безрассудно. На будущее, Агостино, имей в виду, что когда подаешь милостыню, гораздо благоразумнее дать деньги кому-нибудь одному, с тем чтобы он роздал их остальным.

Я от досады прикусил губу; однако вскоре снова улыбнулся. Неужели такие пустяки могли меня расстроить? Разве мы не ехали в Пальяно, к Бьянке де Кавальканти? При мысли об этом сердце мое учащенно забилось, а душу наполнило сладостное предвкушение, омрачаемое по временам каким-то страхом, которому я не мог найти названия.

Итак, мы прибыли в Пальяно в мае, когда сирень, как я уже говорил, была в полном цвету, после того как фра Джервазио оставил нас, чтобы возвратиться в свой монастырь в Пьяченце.

Во внутреннем дворике этой мощной крепости нас встретил тот самый высокий и крепкий человек с орлиным профилем, который узнал меня на Монте-Орсаро, в жилище отшельника. Теперь, однако, на нем не было доспехов. Он был одет в камзол желтого бархата, и взгляд его глаз был исполнен доброты и приязни, когда он остановился на Галеотто, а потом перешел на меня.

– Так это и есть наш отшельник? – спросил он, причем в его отрывистом голосе прозвучали нотки удивления. – Я бы сказал, что он несколько изменился!

– Причем эти изменения не ограничиваются его красивым камзолом, они проникли гораздо глубже, – отозвался Галеотто.

Мы спешились, и слуги, одетые в ливреи дома Кавальканти – алые, с белой лошадиной головой на груди, – увели наших лошадей. Сенешаль занялся размещением наших людей, в то время как сам Кавальканти повел нас по широкой каменной лестнице с мраморной балюстрадой, богато украшенной резьбой, от которой уходили ввысь колонны, поддерживающие крестовый свод потолка. Последний был расписан фресками в темно-красных тонах, на которых через правильные интервалы помещалась белая лошадиная голова. С правой стороны, на каждой третьей ступеньке, стояло цветущее апельсиновое дерево в кадке, источая дивный аромат.

По этой лестнице мы поднялись на просторную галерею, а затем, пройдя через анфиладу великолепных покоев, оказались в роскошных апартаментах, приготовленных специально для нас.

Два пажа, назначенные мне в услужение, принесли ароматическую воду и размоченные травы для омовения. Когда с этим было покончено, они помогли мне облачиться в свежую одежду, ожидавшую меня в моих комнатах. Черные чулки из тончайшего шелка и такого же цвета короткие бархатные штаны; для верхней части моего тела предназначался узкий камзол из золотой парчи схваченный в талии поясом, украшенным драгоценными каменьями с прикрепленным к нему крохотным кинжальчиком, который можно было рассматривать лишь как игрушку.

Когда я был готов, меня повели – оба пажа шествовали впереди, указывая мне путь, – в так называемую малую столовую, где нас ожидал ужин. При одном упоминании о «малой столовой» в воображении моем сразу же возникли побеленные стены, высоко расположенные окна, пол, устланный тростником. Вместо этого мы оказались в самой очаровательной комнате, какую мне когда-либо приходилось видеть. Стены от пола до потолка были затянуты шпалерами из алой и золотой парчи, вперемежку; это – с трех сторон. Четвертая же сторона представляла собой окно-эркер, светящееся в сгущающихся сумерках, словно гигантский сапфир.

Пол был застелен ковром, алым, с багряным оттенком, и настолько толстым и мягким, что шум шагов делался совершенно неслышным. С потолка, украшенного фреской, изображающей лучезарного Феба, погоняющего четверку горячих белых коней, запряженных в колесницу, на цепи, представляющей собой сплетенных между собою титанов, свисала огромная люстра, каждая ветвь которой изображала титана, держащего в руках толстую свечу из ароматического воска. Люстра была из позолоченной бронзы, а делал ее, как я вскоре узнал, знаменитый ювелир и великий плут Бенвенуто Челлини. Свет этой люстры освещал мягким золотистым светом стол, заставляя сверкать хрусталь, золото и серебро стоявшей на столе посуды.

Возле буфета, уставленного кушаньями, находился мажордом78, одетый в черный бархат; золотая, богато украшенная резьбой цепь – знак его должности – оканчивалась серебряным медальоном, изображающим лошадиную голову; по обе стороны от него стояли два пажа.

Все это я успел заметить с первого взгляда, однако лишь очень поверхностно. Ибо взор мой тут же обратился к той, что стояла между Кавальканти и Галеотто, ожидая моего прихода. И – о, чудо из чудес! – одета она была точно так же, как тогда, когда она явилась мне в моем ночном видении.

Ее гибкая девичья фигурка была заключена в платье из серебряной парчи. Две косы каштановых волос, в которые были вплетены золотые нити с крошечными бриллиантиками, лежали у нее на груди. Во лбу ослепительно сверкал крупный камень – чистейшей воды бриллиант.

В ее голубых, чуть удлиненных глазах – она подняла их, чтобы посмотреть на меня, – вдруг появилось выражение испуга, когда она встретила мой взгляд; щеки, покрытые до того легким румянцем, побледнели, и, подходя ко мне, чтобы приветствовать меня в Пальяно от своего имени, она опустила глаза.

Окружающие, вероятно, обратили внимание на ее волнение, так же, как заметили и мое. Однако никто из них не подал вида. Мы разместились за круглым столом: я – слева от Кавальканти, Галеотто – справа, на почетном месте, а Бьянка – напротив отца, так что я оказался справа от нее.

Сенешаль взялся за дело, и два шустрых шелковых пажа засуетились вокруг нас. Стол властителя Пальяно отличался такой же роскошью, как и все остальное в его великолепном дворце. Сначала подали телячий бульон в серебряных чашах, затем рагу из петушиных гребней и каплуньих грудок, потом поджаренный окорок вепря, мясо которого было обильно полито соусом из розмарина, потом оленина, мягкая, как бархат, и разные другие яства, которых я теперь и не упомню. Запивалось все это ломбардским вином, прозрачным и хорошо выдержанным, которое предварительно охлаждалось в снегу.

Галеотто ел с завидным аппетитом, Кавальканти – изящно и умеренно, я ел очень мало, а Бьянка не ела вообще ничего. Ее присутствие разбудило во мне такие сильные чувства, что я не мог думать о еде. Вино, однако, я пил и в конце концов почувствовал некую ложную легкость и свободу, и мне показалось, что я могу принять участие в беседе, которая шла в это время за столом, хотя, по правде говоря, это участие было не слишком значительным, поскольку Кавальканти и Галеотто говорили о вещах, о которых я в то время имел лишь отдаленное представление.

Несколько раз я порывался обратиться к самой Бьянке, однако у меня не хватало храбрости, и я останавливался на полдороге. Я тут же начинал думать о том, какие воспоминания она хранила обо мне, каким она меня видела тогда, и моя застенчивость, вызванная самим ее присутствием, еще стократ увеличивалась. Что до нее то она тоже почти все время молчала и только раз ила два ответила на вопрос, с которым к ней обратился ее отец. И хотя я время от времени ловил ее взгляд украдкой обращенный на меня, она тут же отводила взор, стоило нашим глазам встретиться.

Так прошла наша первая встреча, и на какое-то время ей суждено было остаться и последней, поскольку у меня не хватало храбрости искать с ней встречи. В Пальяно у нее были свои собственные апартаменты и свои придворные дамы, как у владетельной принцессы; сад при замке находился почти исключительно в ее распоряжении, и даже отец редко нарушал ее уединение. Он любезно предложил мне гулять там, когда мне захочется, однако за всю неделю, что мы там находились, я ни разу не воспользовался этим предложением. Несколько раз я чуть было не решился туда пойти, но моя непобедимая робость всякий раз мешала мне это сделать.

Было, однако, еще одно обстоятельство, которое меня сдерживало. До той поры воспоминания о Джулиане посещали меня в моем уединенном убежище, вызывая во мне вожделение, которое я пытался побороть молитвой, постом, а также плетью и власяницей. Теперь же эти воспоминания снова начали меня преследовать, однако совсем по-иному. Они напоминали мне о той пучине греха, в которую я был ввергнут из-за нее. И так же, как в моменты просветления в келье отшельника, я чувствовал себя недостойным быть хранителем святыня Монте-Орсаро, так и теперь эти воспоминания заставляли меня чувствовать себя недостойным войти в сад, охраняющий мою новую святыню – мадонну Бьянку де Кавальканти.

Ангельская чистота, окружавшая ее словно сиянием, заставляла меня отпрянуть и взирать на нее издали с благоговейным трепетом, который был сродни религиозному поклонению. Я так и не посмел войти в этот сад, хотя думал о ней непрестанно, несмотря на то, что все мое время было занято ежедневной муштрой – на коне и с разным оружием, – которой я каждый божий день занимался под руководством Галеотто.

Эти занятия велись не только для того, чтобы восполнить серьезные недочеты в моем воспитании. У них была определенная цель, как сообщил мне Галеотто, известив меня о том, что близилось время, когда я должен буду отомстить за своего отца и сражаться за восстановление своих прав.

И вот однажды, в конце этой недели, во внутренний двор замка Пальяно въехал всадник и свалился со своего коня, требуя, чтобы его немедленно проводили к мессеру Галеотто. В лице и облике этого гонца было что-то такое, что всколыхнуло в моей душе сладкие воспоминания. Я шел по галерее, когда цокот копыт привлек мое внимание, и голос всадника заставил меня задрожать.

Одного взгляда на его лицо было достаточно, и я помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки, а в следующий момент, к изумлению всех присутствующих, уже сжимал в объятиях этого всадника, покрывая поцелуями его морщинистое, покрытое шрамами, обветренное лицо.

– Фальконе! – воскликнул я. – Фальконе, ты узнаешь меня?

Он был слегка ошарашен столь бурным приветствием – я ведь чуть не сбил его с ног, а он проделал долгий путь, и все тело его затекло от долгого пребывания в седле. А потом… как он уставился на меня! Какой поток радостных приветствий вырвался из его грубых солдатских уст, привыкших скорее к проклятьям и ругательствам!

– Мадоннино! – только и мог выговорить старый солдат. – Мадоннино! – И он высвободился из моих объятий и отступил назад, чтобы как следует рассмотреть меня. – Клянусь самим сатаной! Однако ты здорово вырос! Как ты хорош, как похож на своего отца, когда он был таким же молодым, как ты. Так, значит, им не удалось сделать из тебя святошу. Возблагодарим же за это Господа Бога! – Тут он внезапно замолчал, и взгляд его скользнул мимо меня как бы в замешательстве.

Я обернулся и увидел, что на галерее, облокотившись на перила лестницы, стоят рядом Галеотто и мессер Кавальканти. Стоят и улыбаются, глядя на нас.

Я услышал слова Галеотто, обращенные к властителю Пальяно:

– Душа его в порядке, и это настоящее чудо. По-видимому, этой несчастной женщине так и не удалось лишить его человеческого облика. – И он, тяжело ступая, спустился по лестнице, чтобы расспросить Фальконе о принесенных им вестях.

Старый конюший сунул руку за пазуху своей кожаной куртки и достал оттуда письмо.

– От Ферранте? – с живостью спросил владетель Пальяно, заглядывая ему через плечо.

– Да, – ответил Галеотто, сломав печать. Он читал письмо, нахмурив брови. – Отлично, – сказал он наконец передавая письмо Кавальканти. – Фарнезе уже прибыл в Пьяченцу, а папа уж сумеет убедить коллегию, чтобы его бастарду79 была пожалована герцогская корона. Пора нам браться за дело.

Он обернулся к Фальконе, в то время как Кавальканти читал письмо.

– Пойди поешь и отдохни, мой добрый Джино, ибо завтра ты снова поедешь со мной. И ты тоже, Агостино.

– Снова ехать? – воскликнул я. У меня упало сердце, и мое огорчение отразилось на моем лице. – Куда?

– Исправить зло, причиненное дому Мондольфо, – коротко ответил он и отвернулся.

Глава вторая. ГУБЕРНАТОР МИЛАНА

Мы тронулись в путь утром, как он и сказал; с нами отправился Фальконе и тот же самый великолепный отряд, который сопровождал меня на пути из Монте Орсаро. Однако я не придал этому обстоятельству особого значения, не испытывал особой гордости при мысли о таком великолепном эскорте. На сердце у меня было тяжело. Мне не удалось повидаться с Бьянкой перед отъездом, и одному Богу было известно, когда мы сможем вернуться в Пальяно. Так, по крайней мере, мне ответил Галеотто, когда я, набравшись храбрости, задал ему этот вопрос.

Мы ехали два дня, небольшими переходами, и наконец нашему взору представился удивительно прекрасный я величественный город Милан, расположенный в самом сердце обширной Ломбардской долины, в северной частя которой вдали виднеются Альпы, ограничивая ее я защищая с этой стороны.

Целью нашего путешествия был замок, в роскошном вестибюле которого в оказались мы с Галеотто, стоя там в толпе шуршащих шелками разодетых придворных, офицеров, бряцающих оружием и доспехами, и красивых женщин. Кое-кто из них бросал в мою сторону дерзкие взоры, напоминавшие мне о Джулиане, однако ни одна не могла сравниться с Бьянкой.

В этой толпе у Галеотто было, по-видимому, много знакомых; к нему то и дело подходили и шептали что-то на ухо. Наконец к нам пробрался, расталкивая придворных, бойкий паж в желтой с черным полосатой ливрее императорского двора.

– Мессер Галеотто, – раздался его резкий мальчишеский голос, – его светлость желают вас видеть.

Галеотто взял меня за руку и потянул за собой. Таким образом мы проследовали по проходу сквозь толпу расступившихся перед нами придворных и оказались перед дверью, завешенной портьерой. Церемониймейстер откинул перед нами эту портьеру по знаку пажа, и последний, открыв дверь, доложил о нашем приходе тому, кто находился в комнате.

За столом, заваленным пергаментными свитками, в золоченом кресле, ручки которого были покрыты причудливой резьбой, изображающей змеиные головы, сидел изысканно любезный господин, который поднялся нам навстречу.

Это был упитанный, цветущий человек среднего роста. У него был решительный рот, высокие скулы, хитрые, навыкате, глаза, которые напомнили мне глаза трактирщика из Поджетты. Он был великолепно одет – на нем была алая шелковая мантия, отороченная мехом рыси, а все пальцы – даже большой – были густо унизаны кольцами с драгоценными каменьями.

Это был Ферранте Гонзаго, принц Мольфетта, герцог Ариано, наместник Императора и губернатор провинции Милан.

Любезная улыбка, которой он приготовился приветствовать Галеотто, слегка потускнела при виде меня. Однако, прежде чем он успел задать вопрос, мой спутник поспешил меня представить.

– Вот человек, мессер, на которого, я уверен, мы сможем рассчитывать, когда придет время. Это Агостино Д'Ангвиссола – владетель Мондольфо и Кармины.

На лице Гонзаго появилось выражение удивления. Он хотел что-то сказать, но раздумал, переведя внимательный взгляд на Галеотто, лицо которого оставалось спокойным и непроницаемым, словно камень. Затем губернатор посмотрел на меня, а потом снова на Галеотто. Наконец он улыбнулся, в то время как я склонился перед ним в глубоком поклоне, плохо представляя, чем все это может для меня обернуться.

– Это время, – сказал он, – наступит, как мне кажется, довольно скоро. Герцог Кастро, этот Пьерлуиджи Фарнезе, настолько уверен в конечном успехе, что уже водворился в Пьяченце, сделав ее своей резиденцией, и его называют, как мне донесли, герцогом Пармы и Пьяченцы.

– У него есть на это свои основания, – заметил. Галеотто. – Кто будет противиться его избранию, если Император, подобно Пилату, умыл руки и не желает вмешиваться?

Хитрое лицо Гонзаго расплылось в улыбке.

– Не следует слишком полагаться на желания Императора в этом вопросе. Его ответ папе сводился к тому (заключался в том), что если Парма и Пьяченца являются ленными владениями империи – то есть составной частью провинции Милан, – Императору не подобает отчуждать эти области от территории, коей он является всего только хранителем; если же найдутся доказательства того, что они принадлежат папскому престолу, ну что же, в этом случае Император не имеет к ним никакого касательства и папа может распоряжаться там по своему усмотрению.

Галеотто пожал плечами, и лицо его омрачилось.

– Это равносильно согласию, – сказал он.

– Не совсем так, – проворковал Гонзаго, снова усаживаясь в свое кресло. – Это ничего не означает. Это Сивиллин80 ответ, который ни в коей мере его не связывает, никак не определяя то, что он намерен предпринять в будущем. Мы все еще надеемся, что священная коллегия откажется утвердить инвеституру125. Пьерлуиджи Фарнезе не пользуется особым расположением членов курии.

– Священная коллегия не может противостоять желаниям папы. Он подкупил ее, вернув Церкви провинция Непи и Камерино взамен Пармы и Пьяченцы, которые должны составить владения его сына. Как вы думаете, мессер, сколько времени сможет сопротивляться коллегия?

– Все испанские кардиналы готовы блюсти интересы Императора.

– Испанские кардиналы могут оказывать сопротивление, пока не подавятся собственным энтузиазмом, – не задумываясь возразил Галеотто. – У папы достаточно приспешников, для того чтобы провести любые выборы, а если их не хватит, он поищет и найдет или создаст себе новых, чтобы хватило для достижения его целей. Он уже неоднократно пользовался этой уловкой.

– Ну что же, – улыбаясь сказал Гонзаго, – если вы так в этом уверены, тогда дело за вами, благородные господа, владетельные сеньоры Пьяченцы. Пора начинать действовать. Император рассчитывает на вас. А вы можете рассчитывать на Императора.

Галеотто посмотрел на губернатора, и его глаза на покрытом шрамами лице приобрели строгое, серьезное выражение.

– Я надеялся на другое, на большее. Вот почему я медлил, не начинал действовать. Вот почему выжидал и даже совершил вероломный поступок, позволив Пьерлуиджи полагать, что я готов, если возникнет надобность, наняться к нему на службу.

– О, ты играешь в опасную игру, – откровенно заявил ему Гонзаго.

– Она будет еще более опасной, прежде чем я закончу дело, – решительно отозвался Галеотто. – Ни папа, ни даже сам дьявол меня не испугают. Я должен исправить причиненное мне зло, а каково оно – вашей светлости известно лучше, чем кому-либо другому, и если ради этого мне придется лишиться жизни, – он пожал плечами и усмехнулся, – ну, что же, это все, что у меня осталось, а для человека, который лишился всего остального, жизнь не имеет особой цены.

– Знаю, знаю, – сказал лукавый губернатор, покачав своей огромной головой. – Иначе я не стал бы тебя предупреждать. Ведь ты нужен нам, мессер Галеотто.

– Да, я вам нужен; вы сделаете меня орудием, вы и ваш Император. Инструмент, с помощью которого вы собираетесь свалить неугодного вам герцога.

Гонзаго нахмурился и встал со своего места.

– Вы заходите слишком далеко, мессер Галеотто, – сказал он.

– Не дальше, чем вы меня вынуждаете.

– Терпение и еще раз терпение, – успокаивал его наместник, снова принимая преувеличенно-любезный вид и беря елейный тон. – Давайте рассмотрим ситуацию. То, что Император ответил папе, – истинная правда. Совершенно неясно, принадлежат ли провинции Парма и Пьяченца империи или папскому престолу. Но как только они будут дарованы Фарнезе в качестве герцогства, они уже не будут принадлежать престолу, даже если прежде это было так. Как только это произойдет, пусть народ поднимется, заявив, что люди недовольны тем, как ими управляют, пусть они восстанут против Фарнезе, и тогда можно смело рассчитывать на то, что Император вмешается, выступит как освободитель и поддержит ваше восстание.

– Вы нам это обещаете? – спросил Галеотто.

– Совершенно определенно, – последовал незамедлительный ответ. – Заверяю тебя своей честью. Пришлите мне гонца с известием, что вы взялись за оружие, что нанесен первый удар, и я тут же двинусь вам на выручку со всеми силами, которые сумею поднять именем Императора.

– У вашей светлости есть на то полномочия? – спросил Галеотто.

– Разве я стал бы обещать, если бы было иначе? Приступайте, синьор. Вы можете действовать уверенно.

– Может быть, и уверенно, – мрачно отозвался Галеотто, – однако без особой надежды. В результате папского правления половина владетельных сеньоров Вальди-Таро окончательно лишились силы духа. Они так много, так жестоко страдали, столько понесли потерь – у них отбирали их владения, свободу, иногда и самую жизнь, – что теперь у них заячьи души и они скорее готовы цепляться за те жалкие остатки свободы, которые им сохранили, чем попытаются нанести удар и вернуть то, что принадлежит им по праву. О, я давно их знаю. Я сделаю все, что в человеческих силах, но… – Он пожал плечами и горестно покачал головой.

– Что, разве совсем не на кого рассчитывать? – очень серьезно спросил Гонзаго, потирая свой гладкий жирный подбородок.

– Я могу рассчитывать на одного человека, сеньора владетеля Пальяно. Он гибеллин до мозга костей, я потому предан нашему делу и мне. Если я его попрошу, он не остановится ни перед чем. Между нами есть один должок, а он человек чести и долги свои платит исправно. На него я могу рассчитывать полностью, а он богат и могуществен. Но дело в том, что он. по существу, не пьячентинец. Он держит свой лен непосредственно от Императора. Пальяно принадлежит к провинции Милан, и Кавальканти не является подданным Фарнезе. Таким образом, Кавальканти – это исключение, и у него гораздо меньше оснований проявлять чрезмерную покорность. – Он снова пожал плечами. – Все, что я могу сделать, чтобы их поднять, я сделаю. Скоро вы снова обо мне услышите, мессер.

Гонзаго взглянул на меня.

– Мне кажется, вы называли еще одного человека.

Галеотто печально улыбнулся.

– Да, еще один человек есть, но это всего только еще одна шпага, не более. Если наше предприятие не увенчается успехом, ему никогда не властвовать в Мондольфо. На него можно положиться, но он не приведет с собой людей.

– Понятно, – сказал Гонзаго, захватив пальцами нижнюю губу. – Но его имя…

– Это имя, а также зло, причиненное ему, будут использованы, мессер, можете быть уверены – зло, доставшееся ему по наследству.

Я не сказал ни слова. Мне стало немного неприятно, когда я слушал, как мною распоряжаются, не спрашивая моего мнения на этот счет; однако моя вера в Галеотто, доверие к нему заставляли меня мириться с этим обстоятельством – я был уверен, что он не поставит меня в неловкое положение, несовместимое с моей честью.

Гонзаго проводил нас до дверей кабинета.

– Буду ждать от вас вестей, мессер Галеотто, – сказал он. – И если дворян из Валь-ди-Таро трудно сейчас сдвинуть с места, пусть-ка они попробуют, каково им придется под рукой Пьерлуиджи, тогда у них наверняка прибавится храбрости. Я считаю, что дело это не безнадежно, нужно только набраться терпения. А Императору, моему повелителю, все будет доложено.

В следующую минуту мы были уже за пределами кабинета, расставшись с этим хорошо упитанным, великолепным и коварным вельможей. Портьера за нами опустилась, и мы стали пробираться сквозь толпу, наполнявшую приемную, причем Галеотто все время что-то бормотал сквозь зубы. Когда мы вышли на чистый воздух, я разобрал, что это были проклятья, адресованные Императору и его миланскому наместнику.

Когда мы оказались в гостинице возле величественного собора, построенного Висконти, – там над дверью в качестве вывески красовалось изображение солнца – он наконец дал полную волю своему гневу.

– В этом мире одни только трусы, – бушевал он. – Ленивые, своекорыстные трусы и бездельники. Я надеялся, что хотя бы Император окажется человеком, который не задумываясь, смело выступит на защиту своих интересов. На большее я не надеялся, но на это рассчитывал твердо. Однако даже здесь я обманулся. О, этот Карл Пятый! – вскричал он. – Этот монарх, в землях которого никогда не заходит солнце! Фортуна одарила его щедрой рукой, но вот сам он ничего не может для себя сделать. Он коварен, жесток, нерешителен и никому не доверяет. В нем нет никакого величия, а ведь он владеет чуть ли не всем миром! Все за него должны делать другие; другие должны одерживать победы, а он будет только вкушать их плоды. Ах, да ладно, – заключил он с насмешливой улыбкой. – Если смотреть с точки зрения света, то в этом тоже есть известное величие – величие лисы.

Мне, естественно, было понятно далеко не все, что он говорил, и я, набравшись храбрости, прервал его гневные тирады и попросил, чтобы он объяснил мне, в чем дело. Вот что я узнал о том, как обстояло дело.

Провинция Милан была в то время предметом спора между Францией и империей, когда Генрих Второй уступил ее Карлу Пятому. А к Милану относились провинции Парма и Пьяченца, которые папа Юлий Второй отнял у Милана и присоединил к владениям Церкви. Этот акт, однако, являлся беззаконным, и, хотя эти провинции с тех пор находились под властью понтификата, по закону они принадлежали Милану, у которого до сих пор не было достаточно сил, для того, чтобы отстаивать свои права. Теперь наконец эта сила появилась, когда было подтверждено право Императора на эти земли. Но именно в этот момент вступила в силу папская политика непотизма81, и эти земли вновь были отторгнуты, отняты у Милана – из них было образовано герцогство для фарнезского бастарда Пьерлуиджи, который уже был к тому времени герцогом Кастро.

Сеньоры Валь-ди-Таро, в особенности гибеллины, так же как и мелкие дворяне, жестоко страдали под властью папского правления – грабежи, конфискации и вымогательства довели их до самого жалкого состояния. Именно против этих бесчинств – когда они только что начались – и поднял мятежное знамя восстания мой отец, потерпев жестокое поражение из-за лености своих собратьев-сеньоров, которые не желали его поддержать даже во имя спасения от ненасытной утробы Рима, который готов был поглотить их всех без остатка.

Но то, что им приходилось терпеть до сих пор, не идет ни в какое сравнение с тем, что произойдет, если папе удастся добиться своего и если Пьерлуиджи станет их герцогом – независимым принцем. Он согнет сеньоров в бараний рог, ради того чтобы стать полновластным господином всего края. Это неоспоримо. Однако эти жалкие трусы не желали понимать, какая беда им грозит, в покорно ожидали своей участи.

Возможно, они рассчитывали на Императора, который, как было известно, не поощрял системы инвеституры, и надеялись на то, что он не утвердит этого проекта папы. Кроме того, следовало помнить, что Оттавио Фарнезе, сын Пьерлуиджи, был женат на Маргарите Австрийской, дочери Императора, и если уж в Парме и Пьяченце суждено было установиться владычеству Фарнезе, то Император предпочел бы отдать эти земли собственному зятю, который держал бы этот лен непосредственно от империи. Кроме того, было известно, что Оттавио плетет интриги, вступая в переговоры то с палой, то с Императором, пытаясь получить эту инвеституру вместо своего отца.

– Может ли сын так себя вести? Это противоестественно! – воскликнул я, услышав об этом.

Галеотто взглянул на меня и мрачно улыбнулся, поглаживая свою густую бороду.

– Скорее, это отец ведет себя противоестественно, – отозвался он. – Оттавио Фарнезе только выигрывает, забывая о том, что он сын Пьерлуиджи. Это не то родство, которым может гордиться человек, каким бы отъявленным негодяем он ни был.

– Как это так? – спросил я.

– Да, видно, ты действительно жил вдали от света, если ничего не знаешь о Пьерлуиджи Фарнезе. Мне казалось, что какие-то слухи о его распутной жизни должны были проникнуть даже в твое уединение, они должны были отпечататься на лике самой природы, которую он осквернял каждым своим шагом, каждый день своей жизни, исполненной скверны и порока. Пьерлуиджи – это чудовище, сущий антихрист, самый беспощадный, кровожадный и злобный человек, когда-либо ступавший по земле. По правде сказать, немало находится людей, которые считают его колдуном. Ходят слухи, что он занимается черной магией, что он продал душу дьяволу. Впрочем, то же самое говорят и о папе, его родителе, и я не сомневаюсь, в этой его магии есть нечто сатанинское, выходящее за пределы, доступные простому смертному.

Есть один человек, по имени Паоло Джовио, епископ Ночеры, шарлатан и алхимик, который занимается черной магией, так вот он недавно написал историю жизни еще одного сына папы римского – Чезаре Борджа, который жил примерно с полвека тому назад и немало сделал для консолидации папских земель – больше, чем кто бы то ни было, – хотя истинной его целью, так же как и у Пьерлуиджи, было расширение собственных владений. Мне намекнули, что в качестве образца для своего описания он использовал нашего фарнезского негодяя, приписав сыну Александра Шестого грехи и подлости сына Павла Третьего.

Однако эта попытка провести параллель является оскорблением памяти Борджа, ибо тот, по крайней мере, был настоящим властителем: он знал, как управлять своим народом, и умел внушить к себе любовь; так что во времена моей ранней молодости – примерно лет тридцать тому назад – в Романье еще сохранились люди, которые ждали возвращения Борджа и молились об этом так же горячо, как верующие молятся о втором пришествии Мессии, отказываясь верить, что он мертв. Что же до этого Пьерлуиджи! – Галеотто презрительно оттопырил губу. – Он просто вор, убийца, развратник, гнусный похотливый пес!

И он стал рассказывать о похождениях этого человека, страницы жизни которого были залиты кровью и грязью – это был рассказ об убийствах, насилии и прочих, еще худших деяниях. И когда, в качестве кульминации, он рассказал мне о чудовищном надругательстве, учиненном над Козимо Гери, молодым епископом Фано, я попросил его прекратить, ибо это привело меня в такой ужас, что мне едва не сделалось дурно82.

– Этот епископ был святой человек, он вел в высшей степени добродетельную жизнь, – настойчиво продолжал Галеотто, – и после того, что с ним произошло, германские лютеране стали говорить, что это новая форма мученичества для святых, изобретенная сыном папы. И отец Пьерлуиджи простил сыну и это его деяние – в числе других, столь же отвратительных – при помощи священной буллы83, избавляющей его от адских мук, положенных в качестве кары за неумеренность в плотских наслаждениях, за гнусный разврат.

Мне кажется, что именно рассказ об этих ужасах – он произвел на меня громадное впечатление – возбудил во мне желание действовать, больше даже, чем мысль о необходимости исправить зло, причиненное мне матерью, которое оказалось возможным только при понтификалъном правлении, при владычестве Фарнезе.

Я протянул Галеотто свою руку.

– Можете рассчитывать на меня. Буду служить верой и правдой благородному делу, которому вы себя посвятили.

– Вот речь, достойная сына дома Ангвиссола, – сказал он, и в его глазах цвета стали мелькнула искорка неподдельной любви. – Однако не забудь, что нужно не только исправить зло, причиненное многим людям, но и то, которое причинено твоему отцу. Нужно восстановить его в правах, вернуть ему то, что у него отнято. Пьерлуиджи – вот кто виновник его погибели; но те, кто сражался бок о бок с ним у стен Перуджи и был взят в плен живым… – Он замолк, смертельно побледнев; крупные капли пота выступили у него на лбу. – Не могу, – промолвил он дрожащим голосом. – Даже сейчас, когда прошло столько лет, мне невыносимо думать о том, что с ними сделал этот ужасный человек, это чудовище.

Меня странным образом поразило волнение этого человека, которого я привык видеть сдержанным и невозмутимым.

– Я вышел из своего уединения, – сказал я, – в надежде на то, что смогу лучше служить Богу в миру. Мне кажется, что вы, мессер Галеотто, указываете мне путь, по которому я должен идти, объясняете то, что я Должен делать.

Глава третья. ПЬЕР ЛУИДЖИ ФАРНЕЗЕ

Мы оставили Милан в тот же самый день, а затем последовали несколько месяцев, в течение которых мы скитались по Ломбардии, переезжая из замка в замок, из имения в имение. Нас было всего трое: Галеотто, я и Фальконе, который исполнял обязанности конюшего и слуги.

В моем характере действительно было, наверное, что-то от фанатика, ибо теперь, когда я душою и телом отдался правому делу, я исполнял его со всем фанатизмом, с которым прежде, на Монте-Орсаро, я старался быть достойным избранного мною в то время пути.

Я сделался чем-то вроде апостола, призывающего всех и вся к крестовому походу против наместника сатаны на земле – мессера Пьерлуиджи Фарнезе, некогда герцога Кастро, ныне же герцога Пармы и Пьяченцы, – ибо инвеститура должным образом состоялась в августе этого года, и в скором времени провинция, отданная ему во владение волею папы, почувствовала его железную руку.

Действовал я со всем пылом, порожденным справедливостью, а лукавый Галеотто добавил к этому еще и дополнительный стимул, гораздо более земного характера. Однажды в конце сентября этого года мы ехали из Кортемаджоре, где провели целый месяц, пытаясь убедить Паллавичини в необходимости сопротивляться тирану – вызвать в нем волю к действию. Наш путь лежал в направлении Романьезе, цитадели великородного и могущественного ломбардского семейства даль Верме.

Когда мы ехали по узкой лесной тропинке и Фальконе, проехав вперед, оказался на некотором от нас отдалении, Галеотто вдруг остановил коня и обратился ко мне, поразив и даже слегка испугав меня своими словами.

– Дочь Кавальканти, по-видимому, произвела на тебя серьезное впечатление, Агостино, – сказал он, наблюдая, как я побледнел под его пристальным взглядом.

Смутившись, я пробормотал первое, что пришло мне в голову:

– А какое может иметь ко мне отношение дочь Кавальканти?

– Ну, мне кажется, это зависит исключительно от тебя, – ответил он, воспринимая мои слова в их прямом значении. – Кавальканти мог бы рассматривать владетеля Мондольфо и Кармины достойным претендентом на руку своей дочери, однако вряд ли он согласится отдать ее за нищего Агостино д'Ангвиссола, у которого нет ни земель, ни состояния. Он любил твоего отца всей душой, и обе стороны смотрели на этот союз весьма благосклонно.

– Так вы считаете, что я делаю недостаточно, что меня нужно еще подстегивать?

– Нет, я знаю, что не нужно. Но всегда полезно сознавать, что наши труды в конце концов увенчаются наградой. Это облегчает труд и придает человеку мужества.

Я повесил голову, ничего ему не ответив, и мы молча продолжали свой путь.

Он коснулся самого чувствительного, самого больного места. Бьянка де Кавальканти! Это имя я шептал в молитвах как заклинание. До настоящего времени я в какой-то мере довольствовался тем, что мысленно повторял ее имя, вызывая в памяти ее прелестное лицо. Мысль о том, что она может когда-нибудь – если мне удастся вернуть принадлежащее мне по праву – стать хозяйкой Мондольфо, вызывала во мне видения, наполнявшие мою душу отчаянием.

Вновь меня одолевали сомнения, заставлявшие избегать ее общества в Пальяно, в то время как мне был открыт свободный доступ в ее сад. Джулиана оставила неизгладимый след в моей душе, поставила на мне свое позорное клеймо. И хотя благодаря Бьянке мне удалось добиться того, чего не могли сделать ни пост, ни молитвы – вырвать из моего сердца нечестивый образ Джулианы, – все-таки каждый раз, когда я думал о Бьянке как о возможной будущей подруге жизни, – о чем-то большем или, напротив, меньшем, чем та святая на небесном троне, на который я ее водрузил в своем воображении, между нами тут же становился барьер из убийства и прелюбодеяния – барьер, через который я не смел переступить даже в своем воображении.

Я пытался выбросить из головы эти мысли, освободиться от них, для того чтобы иметь возможность делать то дело, которому я себя посвятил.

В течение всей этой зимы мы продолжали свою миссию. В Романьезе, цитадели даль Верме, мы особого успеха не добились, поскольку они считали, что находятся в относительной безопасности: ведь они так же, как и Кавальканти, были вассалами самого Императора и не относились к провинции Пармы и Пьяченцы. Из Романьезе мы направились дальше, держа путь к твердыне альбарольских Ангвиссола, моих кузенов, которые оказали мне сердечный прием, но которые, несмотря на то, что разделяли наши мысли и в особенности нашу ненависть к общему нашему гвельфскому кузену Козимо, ставшему теперь фаворитом Пьерлуиджи, находились тем не менее в нерешительности, как и все остальные. Столь же неудачными были попытки побудить к действиям Сфорца из Сантафьоре, в чей замок мы отправились из Алъбаролы, а также Ланди, Скотти и Конфраньери. Повсюду царила атмосфера трусости, боязни потерять то малое, что осталось, стремление уцепиться за эти жалкие остатки, вместо того чтобы смело поднять голову и сражаться за то, что принадлежит тебе по праву.

Поэтому, когда снова наступила весна и наша миссия была закончена без особого успеха, ибо мы взывали к сердцам, которые не желали, не могли или не хотели воспламениться, мы вновь направили свои стопы в сторону Пальяно. Мы совсем пали духом, хотя если говорить обо мне, то мое уныние несколько скрашивала мысль о том, что я снова увижу Бьянку.

Однако, прежде чем я вернусь к рассказу о ней, позвольте мне покончить с обстоятельствами историческими, в той их части, которая имеет непосредственное касательство к нам.

Как вы знаете, мы оставили владетельных сеньоров в прежней нерешительности и апатии, поскольку наши доводы на них не подействовали. Однако пророчества лукавого Гонзаго не замедлили подтвердиться. Невыносимое тиранство Фарнезе вывело их из сонного состояния. Первыми, кто почувствовал на себе железную руку герцога, были Паллавичини, у которых он отнял их земли Кортемаджоре, захватив в качестве заложников жену и мать Джироламо Паллавичини. Затем он бросил своих головорезов против даль Верме, осадив Романьезе и заставив эту цитадель капитулировать, а потом пытался отобрать у них Боббио, другое их ленное владение. Оттуда, сметая все на своем пути, он направил свой победоносный путь на Кастель, Сан-Джованни, желая выкурить оттуда Сфорца, но в то же время совершил ошибку, пытаясь выгнать из Сораньо сеньоров Гонзаго.

Эта неосмотрительность привела к тому, что на него обрушился гнев самого Ферранте Гонзаго. Встав во главе имперских войск, губернатор Милана не только вступился за свою семью, возвратив им Сораньо, но и отбил у Пьерлуиджи Боббио и Романьезе, вернув эти владения даль Верме. Кроме того, он заставил Пьерлуиджи снять осаду с Сан-Джованни, доказывая, что эти земли – ленные владения самого Императора.

Получив этот суровый урок, Пьерлуиджи был вынужден спрятать на время свои стальные когти. В качестве утешения он обратил свои помыслы на долину Таро, издав эдикт, предписывающий всем сеньорам разоружиться, распустить свои войска, покинуть крепости и переселиться в главные города своей округи. Тех же, кто отказался подчиниться или медлил с выполнением распоряжения, он сокрушил, отправив в изгнание и конфисковав земли и имущество; но и тех, кто покорно подчинился его воле, он лишил всех привилегий, которыми пользовались феодальные сеньоры.

Даже моя мать, как нам стало известно, была вынуждена распустить свой жалкий гарнизон, получив приказание закрыть цитадель Мондольфо и переселиться в наш дворец в самом городе. Впрочем, она пошла еще дальше, чем ей было предписано: она приняла постриг и ушла в монастырь святой Клары, удалившись от мира навсегда.

Эта жестокая тирания вызвала глухое брожение во всей провинции. Фарнезе вел себя в Пьяченце так же, как в свое время Тарквиний84: тот, гуляя в своем саду, имел обыкновение срезать маковые головки, которые возвышались над остальными. В скором времени, для того чтобы пополнить свою казну, которая, как ему казалось, несмотря на бесконечные поборы, прямой грабеж и конфискации, наполнялась недостаточно быстро, для того чтобы удовлетворять его непомерные аппетиты, он затеял проверку прошлого своих сеньоров и издал законы, имеющие обратную силу, для того чтобы иметь возможность налагать новые штрафы и учинять новые конфискации в наказание за давно минувшие дела и проступки.

В числе прочих акций такого рода, как нам стало известно, была и расправа над нашим семейством: над моим отцом была проделана процедура смертной казни – ему символически отрубили голову – за то, что он поднял восстание против власти папского престола, а мои владения Мондольфо и Кармина были конфискованы – мне вменялось в вину то, что я был сыном Джованни д'Ангвиссола. Вскоре мы услышали, что Фарнезе преподнес Мондольфо своему преданному слуге и вассалу сеньору Козимо д'Ангвиссола, с ежегодным жалованьем в тысячу дукатов!

Галеотто скрипел зубами от бешенства, когда эта новость донеслась до нас из Пьяченцы, что же до меня, то я совсем пал духом, и последняя надежда на то, что мне когда-нибудь доведется получить руку Бьянки – тайная надежда, которую я лелеял вопреки всему, – окончательно угасла в моей душе.

Однако вскоре пришли и более отрадные вести. Пьерлуиджи зашел слишком далеко. Ведь даже крыса, оказавшись в безвыходном положении, когда ее загоняют в угол, ощерится и бросится в драку. В таком именно положении очутились и сеньоры.

Скотти, Паллавичини, Ланди и Ангвиссола альбаролъские один за другим тайно приезжали в Пальяно и имели долгие беседы с мрачным и хмурым Галеотто. Во время одного из таких тайных свиданий, состоявшихся в замке, он разразился бешеной тирадой, дав волю своему возмущению.

– Теперь вы наконец явились, – говорил он с горечью и презрением, – теперь, когда с вами как следует расправились, теперь, когда вам пустили кровь и вы наполовину лишились сил, теперь, когда у вас вырваны чуть ли не все зубы. Если бы у вас хватило мужества в здравого смысла подняться полгода тому назад, когда я вас призывал, мы бы справились быстро и наверняка. Теперь же борьба будет исполнена риска, ее опасно начинать и неизвестно чем она кончится.

Но теперь уже они, те самые люди, которые в свое время были так трусливы и нерешительны, уговаривали его вести их за собой, клялись, что пойдут за ним, не останавливаясь ни перед чем, не пожалеют жизни, ради того чтобы сохранить для своих детей хотя бы то немногое, что у них осталось.

– Если у вас такие мысли, я отказываюсь вести вас за собой, – ответил он им. – Если уж мы поднимем ваше знамя, мы будем драться за все наши древние права, за все привилегии; мы будем требовать возвращения всего, что у нас отняли, – короче говоря, будем бороться за то, чтобы выгнать Фарнезе с нашей земли. Если вы этого хотите, я подумаю, что можно предпринять, ибо – поверьте мне – открытая борьба в настоящее время нам невыгодна. Нам придется действовать хитростью. Вы слишком долго ждали, слишком долго не могли решиться. А пока мы слабели, истекали кровью, Фарнезе становился все сильнее, он подлизывался к черни, всячески льстил простому народу и восстанавливал его против сеньоров; он делает вид, будто бы, сокрушая сеньоров, служит народу, и бедняки – несчастные простачки! – до такой степени доверяют ему, что бегом побегут под его знамена, стоит только начаться какой-нибудь драке.

Наконец он их отпустил, пообещав, что в скором времени они получат от него известие, и наутро в сопровождении одного только Фальконе снова выехал из Пальяно, чтобы увидеться с сеньорами даль Верме и Сфорца из Сантафьоре и уговорить их выступить против человека, который так грубо попирает их права.

Это было в начале августа.

По просьбе Галеотто я остался в Пальяно. Он сказал, что в этом деле я ему не понадоблюсь. Но ведь он мог бы попросить меня повидаться с другими сеньорами Валь-ди-Таро, послать меня к ним с каким-либо поручением.

Все это время я мало виделся с Бьянкой. Мы встречались в присутствии ее отца в пурпурной с золотом столовой; и тут я благоговейно, хотя и тайно, исподтишка, любовался ее небесной красотой. Однако я редко с ней говорил, да и то о самых обыденных вещах; и, хотя лето тем временем вступило в самую свою роскошную благоуханную пору, я не осмеливался показаться в ее саду, куда меня приглашали в свое время, ибо слишком сильно тяготели надо мною воспоминания о прошлом.

Столь жгучими порою были эти воспоминания, что я ловил себя на мысли: а не сделал ли я ошибки, послушавшись уговоров фра Джервазио, не ошибся ли сам фра Джервазио, считая, что мое место – в миру, и не лучше ли мне было бы последовать своему первоначальному намерению к удалиться в монастырь, заняв скромное положение бельца?85

Между тем властитель Пальяно относился ко мне с поистине отеческой любовью. Однако даже это обстоятельство не придавало мне достаточной смелости в том, что касалось его дочери, и мне казалось, что и Бьянка, если она и не избегала меня явно, то, по крайней мере, никогда не искала моего общества.

Я часто думал, без всякого, впрочем, толка, чем бы все это кончилось, если бы не ужасные изменения, которые вдруг наступили в наших делах.

Случилось так, что примерно через неделю после того, как уехал Галеотто, к воротам замка подъехала блестящая кавалькада, наполнив окрестные поля оглушительными звуками рогов, цоконьем копыт и бряцанием оружия и доспехов.

Мессер Пьерлуиджи Фарнезе, возвращаясь после визита в свой город Парму, решил на обратном пути сделать крюк и посмотреть на земли, расположенные в верховьях реки По, а заодно нанести визит сеньору владетелю Пальяно, которого он, правда, не любил, однако собирался, по-видимому, умилостивить, поскольку никоим образом не мог ему навредить.

Он получил достаточно хороший урок за попытку вторгнуться в имперские владения, и было бы безумием с его стороны повторить эту ошибку, рискуя снова вызвать неудовольствие Императора. Карл Пятый был для Фарнезе «спящей собакой», и всего благоразумнее было его не тревожить, предоставив ему спокойно спать дальше86.

Итак, он приехал в замок Пальяно с дружеским визитом в сопровождении огромной свиты, состоявшей из кавалеров и придворных дам, пажей и лакеев и нескольких десятков вооруженных всадников в качестве эскорта. Вперед был послан гонец, чтобы предупредить Кавальканти о той чести, которой его удостаивает господин герцог, и Кавальканти, ничуть не тронутый этой «честью», решил из благоразумия подчиниться необходимости и встретил его, стоя у подножия мраморной лестницы; по правую руку от него стояла Бьянка, а по левую – я.

Вся роскошная кавалькада с Фарнезе во главе проехала под сводами арочного въезда. Фарнезе ехал верхом на белом парадном скакуне. Грива и хвост благородного животного были выкрашены хной, а богатая пурпурная попона чуть ли не волочилась по земле. Герцог был одет в белый бархат, вплоть до высоких сапог, зашнурованных золотыми шнурами и снабженных золотыми шпорами. Пышное алое перо, прикрепленное застежкой из великолепного бриллианта, украшало его бархатную шапочку, а на правой руке у него сидел сокол с клобучком на голове.

Пьерлуиджи был высокий, хорошо сложенный мужчина, в возрасте немногим более сорока лет, черноволосый в смуглый; он носил небольшую бородку клинышком, несколько удлинявшую его лицо. У него был орлиный нос и красивые глаза, но под ними лежали глубокие черные тени, а когда он подъехал ближе, стало заметно, что все лицо его обезображено какой-то болезненной сыпью.

За ним ехали придворные – двенадцать человек, целая дюжина – и блистательно-прекрасные дамы – их было в половину меньше. Следом двигалась целая туча пажей в великолепных ливреях и слуг, ведущих в поводу запасных лошадей, а в арьергарде, придавая всей кавалькаде еще более внушительный вид, следовала стальная фаланга вооруженных всадников.

Я описываю его прибытие так, как оно выглядело на первый взгляд, не обращая особого внимания на детали. Мой взор с ужасом остановился на одной даме из свиты – царственной красавице с прелестным бледным лицом и томной дерзкой улыбкой.

Это была Джулиана.

В тот момент я не дал себе труда задуматься над тем, как она оказалась в этой свите. Достаточно того, что она была здесь. Это было настолько ужасно, что я не верил своим глазам: мне даже показалось, что она мне просто грезится, что я снова нахожусь во власти тех, прошлых, видений, что явились плодом слишком долгих размышлений. Я чувствовал, как вся кровь отливает у меня от сердца, а ноги отказываются мне служить. Чтобы не упасть, мне пришлось облокотиться на перила, возле которых мы все стояли.

Она увидела меня. На лице ее мелькнуло удивленное выражение, но потом она снова улыбнулась своей знакомой, томной и зовущей улыбкой. Что до меня, то я плохо соображал, что происходит. Словно сквозь густой туман до моего сознания доходили и суета, поднявшаяся в замке, и то, что Кавальканти сам держал стремя герцога, пока тот медленно спускался на землю и передавал птицу сокольничему, у которого на шее висел специальный насест – на нем уже сидели три сокола с зачехленными головками. Так же мало я реагировал и на слова Кавальканти, заставившие меня обратиться лицом к герцогу. Он представлял меня Пьерлуиджи.

– Это, мессер, Агостино д'Ангвиссола.

Я видел словно сквозь туман это смуглое, покрытое прыщами лицо, обращенный на меня хмурый взгляд. Я слышал голос, грубый и в то же время женственный, в высшей степени неблагозвучный, произносящий неприязненным тоном:

– Сын Джованни д'Ангвиссола, не так ли?

– Он самый, мессер, – ответил Кавальканти, добавив великодушно: – Джованни д'Ангвиссола был моим другом.

– Эта дружба не делает вам особой чести, синьор, – последовал резкий ответ. – Не очень-то хорошо иметь друзьями врагов Господа Бога.

Неужели слух не обманул меня и я действительно это слышал? Как смеет человеческая низость говорить о Боге?

– Это вопрос, по поводу которого я бы не хотел вступать в спор с моим гостем, – отозвался Кавальканти учтивым светским тоном, который плохо вязался с гневом, сверкнувшим в его карих глазах.

В то время я думал, что он ведет себя в высшей степени вызывающе, не подозревая о том, что, предупрежденный о приезде герцога, Кавальканти принял свои меры и что достаточно ему было свистнуть в серебряный свисток, висевший у него на шее, как тут же появится целое полчище вооруженных людей, которые заставят подчиниться мессера Пьерлуиджи вместе со всей его свитой.

Фарнезе оставил эту тему, прекратив разговор небрежной улыбкой. И в этот момент знакомый медлительный голос, некогда ласкавший мой слух сладчайшей музыкой, – теперь он казался мне столь же отвратительным, как кваканье мерзких лягушек, обитающих в Стиксе87, – произнес, обращаясь ко мне:

– Скажите, пожалуйста, как изменился наш господин святой! Мы слышали, что вы стали анахоретом, а вы – смотрите-ка – весь в золотой парче, словно желаете своим сиянием затмить самого Феба.

Я стоял перед ней, бледнея и стараясь, чтобы на моем лице не отражалось отвращение, которое она во мне вызывала; кроме того, я заметил, что Бьянка внезапно обернулась и смотрит на нас серьезно и обеспокоенно.

– Таким вы мне больше нравитесь, – продолжала Джулиана. – Клянусь, вы к тому же еще и подросли, по крайней мере, на целый дюйм. Неужели вы ничего не хотите мне сказать?

Я вынужден был ей ответить.

– Надеюсь, что у вас все благополучно, мадонна, – пробормотал я.

Она улыбнулась еще шире, обнажив ослепительно сверкающие крепкие зубы.

– О, у меня все в порядке, – сказала она, и ее взгляд, брошенный украдкой на герцога, полунасмешливый и полуласковый, придавал, казалось, ее словам какой-то добавочный смысл.

Как он посмел привезти сюда эту женщину, которую он, по всей видимости, отнял у этого негодяя Гамбары, – сюда, в это святилище, где обитала моя чистая, святая Бьянка! За это я готов был убить его на месте, за это я ненавидел его еще в тысячу раз больше, чем за все те гнусности и подлости, что связывали с его ненавистным именем.

А тем временем он, этот папский ублюдок, стоял склонившись перед моей Бьянкой, разговаривая с ней, и всякий раз, когда его взгляд останавливался на ее прекрасном лице – словно гадкая скользкая улитка, которая гложет прекрасную лилию, – в его глазах вспыхивало темное, похотливое пламя. Он, казалось, не думал ни о чем, и меньше всего о том, что все мы стояли вокруг и ждали.

– Вы непременно должны приехать в Пьяченцу, к нашему двору, – ворковал он. – Мы и не знали, что в садах Пальяно расцвел такой восхитительный цветок. Никуда не годится, что такое сокровище находится в столь неприглядном сером окружении. Вы созданы для того, чтобы блистать при дворе, мадонна, а в Пьяченце вы будете царить, как королева.

Он говорил и говорил, преподнося ей все новые грубые и пошлые комплименты, приблизив к ней свое похотливое прыщавое лицо, а она пыталась отстраниться от него, бледная, испуганная, не произнося ни слова. Ее отец взирал на эту картину, сурово нахмурив брови, а Джулиана начала кусать губы, и лицо ее несколько утратило свое прежнее томно-ленивое выражение, в то же время почтительный шепоток придворных, постепенно разрастаясь, превратился в подобострастный хор, вторящий отвратительно льстивым речам герцога.

На помощь дочери пришел наконец Кавальканти, решительно предложив герцогу проследовать в отведенные ему и его свите апартаменты.

Глава четвертая. МАДОННА БЬЯНКА

В соответствии с первоначальными планами Пьерлуиджи собирался провести в Пальяно всего одну ночь. Однако, когда наступило утро, он не выказал на малейшего желания отправиться в путь. То же самое было я на следующий день и еще на следующий.

Прошла неделя, а он все еще не двигался с места; он, по-видимому, чувствовал себя все более и более уютно в твердыне замка Кавальканти, предоставив заниматься делами герцогства своему секретарю Филарете и Совету, во главе которого, как мне стало известно, стоял мой старый знакомый Аннибале Каро.

Что касается Кавальканти, то он, проявляя немалое благоразумие, терпел присутствие герцога, предоставляя ему и его спутникам всякого рода благородные развлечения.

Его положение было в высшей степени рискованным и опасным, и ему потребовалась вся сила характера для того, чтобы сдерживать кипящее в душе возмущение при виде того, как бессовестно пользуются его гостеприимством. Однако это было еще не самое скверное. Хуже всего было постоянное внимание, которое Пьерлуиджи оказывал Бьянке, – внимание сатира по отношению к нимфе, – от которого Кавальканти страдал немногим меньше, чем я сам.

Он надеялся, что все обойдется благополучно, и решил терпеливо выжидать, пока не случится что-то, что заставит его принять решительные меры. А между тем толпа прихлебателей-придворных расположилась в Пальяно со всеми удобствами. Сад, находившийся до той поры в исключительном распоряжении Бьянки, был ее святилищем, в которое я так и не осмелился войти, заполнила пестрая веселая толпа кавалеров и дам герцогской свиты, словно туча ядовитых бабочек. Здесь они резвились в тенистых аллеях, порхали в лимонной роще, среди благоуханных розовых кустов, между боскетов и шпалер, увитых пурпурным клематисом.

Все это время Бьянка старалась не выходить к гостям, оставаясь в своей комнате, насколько это было возможно. Однако герцог, с трудом ковыляя по террасе – дурная болезнь подточила его организм, и он уже не мог выдержать долгого пребывания в седле, – ворчал, жалуясь на ее отсутствие, и настаивал на том, чтобы она вышла, давая понять, что ее нежелание показаться граничило с непочтительностью и неуважением к его особе. И она была вынуждена выходить из своей комнаты и терпеть его неуклюжие любезности и грубую лесть.

А три дня спустя в Пальяно явился еще один сеньор – это был не кто иной, как мой кузен Козимо, который теперь именовал себя владетелем Мондольфо, поскольку, как я уже говорил, ему было пожаловано это поместье.

Наутро после его приезда мы встретились на террасе.

– А-а, мой преподобный кузен! – насмешливо приветствовал он меня. – Какие удивительные изменения, вместо власяницы – бархат и атлас! В святцах ты будешь значиться как святой Хамелеон, а еще лучше – святой фигляр.

Засим последовала сцена, в которой он был исполнен сарказма, а я непримиримой враждебности. Над моей враждебностью он жестоко издевался.

– Скажи спасибо за то, что дешево отделался, святоша, – говорил он, и в его тоне звучала неприкрытая угроза, – а не то сидеть тебе опять в пустыни88, а то и где-нибудь похуже. Ты уже попал однажды в передрягу, попробовал, что значит путаться в мирские дела. Так вот держись лучше своей святости, это тебе больше подходит. – Он приблизился ко мне вплотную и яростно продолжил: – Не выводи меня из терпения, не то мне придется сделать из тебя святого мученика, отправив прямиком на небо.

– Как бы тебе самому куда-нибудь не отправиться, только, уж конечно, не на небо, а в ад, – сказал я. – Не попробовать ли нам, как это выйдет?

– Клянусь телом Христовым! – зарычал он, забыв согнать улыбку с побелевшего лица. – Так вот какие чувства наполняют твою святую душу! Кровожадность и отвага! Знай же, если ты меня тронешь, мне совсем не обязательно самому выступать в роли палача. За тобой достаточно грехов, для того чтобы тобою занялся трибунал руоты. Или ты забыл то маленькое приключение в доме Фифанти?

Я опустил глаза, охваченный на мгновение страхом, но потом снова посмотрел на него и улыбнулся.

– Ты жалкий трус, мессер Козимо, – сказал я, – пытаешься спрятаться за тенью. Ты же знаешь, что против меня нет никаких улик – разве что заговорит Джулиана, а она этого сделать не посмеет, иначе она сама пострадает. Есть свидетели, которые покажут, что Гамбара был той ночью в доме Фифанти. И никто не может доказать, что он не убил Фифанти, прежде чем вышел из этого дома; именно так все и думают, поскольку всем известны их отношения с Джулианой. А то, что она бежала вместе с ним сразу же после убийства, само по себе является доказательством. Твой герцог питает слишком добрые чувства к своему народу, – насмешливо продолжил я, – и никогда не осмелится вызвать его гнев в связи с этой историей. А кроме всего прочего, – заключил я, – если обвинят меня, то окажется виноватой и Джулиана, а мессер Пьерлуиджи, как мне кажется, не слишком расположен к тому, чтобы отдать эту даму во власть трибунала, где ей не поздоровится.

– Ты что-то слишком расхрабрился, – сказал он, еще больше бледнея, ибо это последнее замечание по поводу Джулианы, по-видимому, разбередило старую рану, которая по-прежнему причиняла ему боль.

– Расхрабрился? – отозвался я. – Про тебя этого не скажешь, мессер Козимо. Ты осторожен, как все трусы.

Я хотел вывести его из себя. Если бы мне это не удалось, я был готов его ударить, ибо был почти не в состоянии сдерживать охватившую меня ярость. То, что он стоял и нагло издевался надо мной, было для меня непереносимо. Но в этот момент у меня за спиной послышался хриплый голос:

– Что такое, синьоры? Что я слышу?

Там, в великолепном костюме из бархата цвета слоновой кости, стоял герцог. Он тяжело опирался на трость, лицо его было покрыто пятнами еще больше, чем обычно, а глаза запали еще глубже.

– Ты ищешь ссоры с сеньором владетелем Мондолъфо? – спросил он, и я понял по его улыбке, что он нарочно назвал моего кузена полным титулом, чтобы меня раздразнить.

Позади него стоял Кавальканти, а рядом, опираясь на его руку, – Бьянка, точно так же, как в тот день, когда она приходила с отцом на Монте-Орсаро, только теперь в ее прекрасных голубых глазах застыло выражение страха. Немного поодаль стояла небольшая группка: три кавалера из свиты герцога и Джулиана еще с одной дамой. Джулиана смотрела на нас чуть прищурив глаза.

– Мессер, – ответил я, вскинув голову и смело встретив его взгляд, причем в глазах моих невольно отразилось отвращение, которое он во мне вызывал. – Мессер, ваши опасения напрасны. Мессер Козимо слишком осторожный человек для того, чтобы затевать ссоры.

Герцог, хромая, приблизился ко мне. Он тяжело опирался на трость, и мне приятно было видеть, что, несмотря на свой достаточно высокий рост, ему пришлось поднять голову, чтобы посмотреть мне в лицо.

– В тебе слишком много дурной ангвиссольской крови, – сказал он. – Берегись! Как бы нам не пришлось позаботиться о твоем здоровье и прислать к тебе нашего лекаря, чтобы он избавил тебя от этого излишка.

Я рассмеялся, окинув взглядом его прыщавое лицо, хромую ногу и представив себе ядовитые соки, питающие это хилое тело.

– Клянусь честью, ваша светлость, по-моему, это вы, а не я нуждаетесь в услугах лекаря, – сказал я, повергнув своим ответом в ужас всех присутствовавших при этой сцене.

Я видел, как смертельно он побледнел, как дрожит его рука, сжимающая золотой набалдашник трости. Глаза его злобно сверкнули, однако он сдержал свой гнев. Он заставил себя улыбнуться, обнажив темные гнилушки – все, что осталось от его зубов.

– Советую тебе поостеречься, – сказал он. – Было бы досадно, если бы такое великолепное тело стало добычей палача. А ведь есть кое-какие делишки, по поводу которых Святая Инквизиция хотела бы задать тебе несколько вопросов. Остерегитесь, синьор. Не ищите ссоры с моими людьми.

Герцог отвернулся от меня. За ним осталось последнее слово, вызвавшее в моей душе самые мрачные опасения, но в то же время я был доволен, поскольку наша беседа задела его гораздо глубже: стрела попала в самое больное место.

Он склонился в поклоне перед Бьянкой.

– О, прошу меня извинить, – сказал он. – Я и не подозревал, что вы находитесь так близко. Иначе я бы не допустил, чтобы столь неприятные звуки коснулись ваших прекрасных ушек. Что же до мессера д'Ангвиссола… – Он пожал плечами, словно желая сказать: «Ну что возьмешь с этого мужлана!»

Ее ответ, однако, внезапный и решительный, как всякое слово, подсказанное душевным порывом, несколько поколебал его уверенность в себе.

– Ни одно слово, сказанное им, не оскорбило меня, –смело и чуть ли не презрительно ответила она ему.

Он бросил в мою сторону взгляд, исполненный ядовитой злобы, и я заметил, как улыбнулся Козимо, в то время как Кавальканти вздрогнул, удивленный такой смелостью, проявленной его робкой дочерью. Но герцог уже вполне овладел собой и снова поклонился.

– Это меня утешает, значит, я могу не огорчаться, – сказал он и тут же изменил тему разговора. – Не пойти ли нам на лужайку поиграть в шары?

Его приглашение было адресовано непосредственно Бьянке, на ее отца он даже не посмотрел. Не дожидаясь ответа, поскольку его вопрос был равносилен приказу, он резко обернулся к моему кузену.

– Твою руку, Козимо, – сказал он и, тяжело опираясь на своего приближенного, стал спускаться по широким гранитным ступеням, в сопровождении небольшой кучки своих придворных, за которыми следовали Бьянка и ее отец.

Что до меня, то я повернулся и пошел в комнаты. Немного же оставалось во мне от святого в этот момент! Все в душе моей кипело, кипело ненавистью и гневом. Но вскоре на меня снизошло успокоение, стоило мне подумать о сладостных звуках ее речи, когда она встала на мою защиту. Ее слова, наконец, придали мне смелости – если раньше, во все время моего пребывания в Пальяно, я не смел искать ее общества, то теперь понял, что могу это сделать.

Я встретил ее в тот же самый вечер совершенно случайно. Она медленно прогуливалась по галерее, окружающей внутренний двор замка, укрывшись там от ненавистной толпы придворных. Увидев меня, она робко улыбнулась, и эта ее улыбка окончательно придала мне смелости, которой мне до этого не хватало. Я подошел к ней и горячо поблагодарил за поддержку, которую она мне оказала, выразив одобрение моим словам.

Она опустила глаза, грудь ее взволнованно вздымалась, краска то сбегала с лица, то снова возвращалась на бледные щеки.

– Меня не надо благодарить, – сказала она. – То, что я сделала, было сделано во имя справедливости.

– А я имел дерзость надеяться, что, может быть, вы это сделали ради меня.

– Это тоже верно, – быстро ответила Бьянка, опасаясь, что она меня обидела. – Мне показалось оскорбительным, что герцог пытается вас запугать, и я гордилась вами, видя, с каким достоинством вы держитесь, как смело отвечаете ударом на удар.

– Мне кажется, мне придавало храбрости ваше присутствие, – сказал я. – Я бы умер от горя, если бы оказался низким трусом в ваших глазах.

Снова предательский румянец окрасил ее прелестные щеки. Она медленно двинулась вперед по галерее, а я шел рядом с ней. Вскоре она заговорила снова.

– И все-таки, – сказала она, – я бы хотела, чтобы вы были осторожнее. Не следует без причины оскорблять герцога, ибо он имеет огромную власть.

– Мне уже нечего терять, – сказал я.

– У вас осталась ваша жизнь, – возразила она.

– Жизнь, которой я так дурно пользовался.

Она бросила на меня робкий, трепещущий взгляд и снова отвернулась. В молчании мы дошли до конца галереи, где стояла мраморная скамья с яркими подушками из расписной и позолоченной кожи. С легким вздохом она опустилась на скамью, а я, облокотившись о балюстраду, встал рядом, слегка склонившись к ней. И тут, в этот момент, я вдруг почему-то осмелел.

– Назначьте мне какую-нибудь службу, – воскликнул я, – чтобы, выполнив ее, я стал достойным вас.

– Службу? – спросила она. – Я вас не понимаю.

– Всю мою жизнь, – пытался я объяснить, – я тщетно стремился к чему-то, в это что-то постоянно ускользало от меня. Когда-то я думал, что должен посвятить себя Богу; но потом я совершил преступление, сделавшее меня недостойным грешником, поэтому я и оказался на Монте-Орсаро, где вы меня видели. Я искал искупления, надеясь, что долгое, искреннее покаяние поможет мне искупить мой грех и я смогу вернуться к тому состоянию, из которого меня вырвало сатанинское искушение. Однако святыня обернулась святотатством, и мое покаяние тоже обернулось святотатством, а знамение, которое, как мне казалось, было мне послано, оказалось насмешкой. Не здесь суждено мне было спасти свою душу. Так было сказано однажды ночью: мне было видение.

Она вскрикнула – не могла сдержаться – и посмотрела на меня с таким страхом, что я невольно замолчал и, в свою очередь, уставился на нее.

– Так вы знали! – вскричал я.

Долгое время ее голубые, чуть раскосые глаза смотрели на меня не мигая, никогда еще она так на меня не смотрела. Она, казалось, рассматривала меня с сомнением и в то же время прямо и открыто.

– Теперь знаю, – сказала, она, как будто выдохнула.

– Что вы знаете? – Мой голос дрожал от волнения.

– Что это было за видение? – спросила она.

– Разве я вам не рассказывал? Мадонна явилась моему взору, когда я был в беспамятстве, и призывала меня вернуться в мир; она уверяла меня, что в миру я с большей пользой сумею служить Богу; дала мне понять, что нуждается во мне. Она обратилась ко мне по имени, назвала место, о котором я до того времени не имел ни малейшего понятия и которое теперь знаю.

– А вы? А вы? – спрашивала она. – Что вы ей ответили?

– Я назвал ее по имени, хотя до того часа оно было мне неизвестно.

Она склонила голову, вся дрожа от глубокого волнения.

– Как часто я об этом думала, не понимая и удивляясь, – призналась она едва слышным голосом. – А оказалось, что это истинная правда – но как странно!

– Истинная правда? – отозвался я. – Это было единственное истинное чудо среди царивших там фальши и обмана, и в этом так ясно чувствовался перст судьбы, что я вернулся в мир, который до того решил покинуть. И все-таки с тех самых пор меня не оставляют сомнения. Я опасаюсь, что и здесь мне не место, так же, как и там. Ведь я снова исполнен благоговения, я снова молюсь, однако это благоговение внушено мне самим небом, настолько оно чисто и свято. Оно заслонило собой всю скверну, всю греховность моего прошлого. И все-таки я недостоин… Потому-то я и взываю к вам: назначьте мне службу, наложите на меня епитимью, чтобы, покаявшись, я снова мог молиться.

Она не понимала меня, да и не могла понять. Мы не были похожи на обычных любовников. На тех мужчину и деву, которые, встретившись и почувствовав влечение друг к другу, затевают очаровательную игру в нападение и защиту, занимаются этими пустяками до тех пор, пока девица не решит, что приличия соблюдены, что она сопротивлялась вполне достаточное время и что теперь может капитулировать, с честью, под знаменем и с барабанным боем. В нашей любви ничего подобного не было. Когда мы о ней заговорили, оказалось, что все было решено уже тогда, когда мы были еще едва знакомы, когда она явилась ко мне в чудном видении, а я явился к ней.

Отведя глаза, она задала мне вопрос:

– Когда приехала мадонна Джулиана, она обошлась с вами довольно свободно, как со знакомым, и в разговорах между дамами из свиты герцога ее имя обычно соединяется с вашим. Но я их ни о чем не спрашивала. Я знаю, сколь праздны могут быть толки среди придворных. Теперь я задаю этот вопрос вам: чем была – а может быть, и осталась – для вас мадонна Джулиана?

– Была, – с горечью отвечал я. – И да сжалится надо мною Всевышний за то, что я вынужден говорить об этом вам! Она была для меня тем же, чем Цирцея была для спутников Улисса89.

Легкий стон вырвался из ее груди, и я видел, как ее руки, лежавшие на коленях, крепко сжались. Этот звук, весь ее вид наполнили мою душу невыразимой болью и отчаянием. Но Она должна знать. Пусть лучше это знание станет барьером между нами, видимым нам обоим, чем только я один буду знать о нем и содрогаться от ужаса всякий раз, как о нем вспомню.

– О, Бьянка, простите меня! – молил я. – Я же не знал! Я не знал! Я был так молод и глуп, я рос в полном уединении, ни о чем не ведая, и стал жертвой первого же соблазна, встретившегося на моем пути. Этот грех я хотел искупить на Монте-Орсаро, чтобы быть достойным хранителем находящейся там святыни. Этот грех я хочу искупить и сейчас, чтобы быть достойным хранителем святыни, которой я ныне поклоняюсь.

Я низко склонился над ее головкой, где в темных кудрях поблескивали золотые нити сетки для волос.

– Ах, если бы это видение посетило меня раньше! – прошептал я. – Насколько все было бы проще и легче! Найдется ли в вашем сердце достаточно ко мне милосердия? Можете ли вы простить меня, Бьянка?

– О, Агостино, – печально ответила она, и звуки моего имени, слетевшие с ее уст, наполнили меня восторгом, подобно мистической музыке Монте-Орсаро. – Что я могу ответить? Сейчас я ничего не могу сказать. Дайте мне время подумать. Вы причинили мне такую боль!

– О, горе мне! – стенал я.

– Я думала, что ваш грех был порожден чрезмерной святостью.

– А оказалось, что я обратился к святости из-за чрезмерной тяжести моих грехов.

– А я так в вас верила!.. О, Агостино! – это был горький жалобный стон.

– Назначьте мне покаяние! – умолял я ее.

– Какое же покаяние могу я вам назначить? Может ли раскаяние восстановить мою утраченную веру?

Я застонал и закрыл лицо руками. Мне казалось, что всем моим надеждам наступил конец; что мир обернулся для меня такой же насмешкой, как и пустынь, отказ от него; что первое кончилось для меня тем, что оказалось обманом. То же самое происходит сейчас и с моим пребыванием в миру, с той только разницей, что теперь обман таится во мне самом.

Было похоже на то, что первое же наше настоящее свидание окажется и последним. С того самого момента, как она увидела меня на пороге пурпурной с золотом столовой в Пальяно – живым воплощением ее видения, так же как она была воплощением моего, – она с надеждой ждала этого часа, твердо зная, что он непременно наступит, что это предопределено судьбой. Ничего, кроме горечи и разочарования, не принес ей этот час.

И вдруг, прежде чем мы успели сказать еще хоть слово, из глубокой арки галереи раздался резкий, пронзительный голос, напоминающий звуки рожка.

– Мадонна Бьянка! Как это можно! Прятать свою красоту от наших жадных глаз! Лишать нас света, с помощью которого мы только и можем найти свою дорогу! Лишать нас счастья и радости вашего присутствия! Ах, недобрая, недобрая!

Это был герцог. Белый бархат, в который он по-прежнему был одет, и сгущающиеся сумерки делали его похожим на призрак.

Он, хромая, приблизился к нам – его трость резко постукивала по черным и белым плитам пола – и остановился перед Бьянкой. На ее лице мгновенно появилась привычная светская маска, скрывшая все следы бывшего на нем волнения, и она встала, приветствуя его.

А он пристально смотрел на меня, стараясь, казалось, проникнуть в то, что скрывалось внутри.

– Скажите, пожалуйста! Это же мессер Агостино, владетель несуществующего! – проговорил он с издевкой.

Из глубины галереи тут же послышался смех моего кузена Козимо и голоса других придворных.

Для того ли, чтобы удержать меня от столкновения с этими господами, которые готовы были стереть меня в порошок, или по каким-либо другим соображениям, Бьянка положила свою ручку на белый бархат герцогского рукава и удалилась вместе с ним.

В полном оцепенении я прислонился к балюстраде и смотрел им вслед. Я видел, как с другой стороны к ней подошел Козимо и склонился, высокий и стройный, рядом с ее тоненькой изящной фигуркой. Потом я опустился на подушки скамьи, откуда она только что встала, и сидел там, наедине со своей мукой, пока на землю не спустились сумерки, в которых белые мраморные колонны засверкали призрачным блеском.

Глава пятая. ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

В тот вечер я молился – впервые так горячо с того момента, как покинул Монте-Орсаро. Словно бы все то, что двигало мною в юности и что слетело с меня в ходе произошедших со мной событий, провозвестников грядущих битв, вновь вернулось в мою душу.

Так же как в прошлый раз меня соблазнила женщина, заставив сойти с предназначенного мне пути, только для того, чтобы я снова на него вернулся, еще более ревностно, чем прежде, так и теперь женщина поманила меня за собой, убеждая, что я должен вернуться в мир, и снова в результате у меня возникло желание, еще более сильное, чем прежде, от него удалиться. Снова я оказался на грани: готов был отказаться от всех мирских желаний и помышлений и искать спасения в уединении монастырской кельи.

Но тут мне вспомнился Джервазио. Я отправлюсь к нему за советом, так же, как сделал это раньше. Поеду на следующее же утро и отыщу его в монастыре, куда он удалился, – это недалеко от Пьяченцы. В конце концов меня вывело из задумчивости появление пажа, который объявил мне, что мессер уже изволил сесть за стол и начать ужин.

Поначалу я хотел было извиниться и сказать, что не приду, но потом передумал и отправился вслед за пахом.

Ужин, как обычно, был сервирован в банкетном зале замка. За роскошным столом расположилась вся свита Пьерлуиджи в количестве, доходящем чуть ли не до двух десятков. Сам герцог сидел по правую руку от монны Бьянки, тогда как по левую руку находился Козимо.

Не обращая никакого внимания на то, заметили меня или нет, я опустился на первое попавшееся свободное место, примерно в середине стола, рядом со смазливым юным господином, приближенным герцога, и хорошенькой дамой из его пестрой свиты – это была востроглазая уроженка Рима, и звали ее, как мне помнится, Валерия Чезарини, что, впрочем, не имеет никакого касательства к настоящей истории. Почти что напротив меня сидела Джулиана, но я ее не замечал, как не замечал ничего и никого, кроме монны Бьянки.

Раз или два наши взгляды встретились, но Бьянка сразу же опускала глаза. Она была очень бледна, и возле губ ее обозначилась морщинка, выдававшая задумчивость, однако вела она себя необычно. Глаза ее неестественно блестели, она улыбалась тому, что шептали ей на ухо то герцог, то Козимо, а раз или два даже громко рассмеялась. Куда девалась холодная сдержанность, с помощью которой она пыталась себя оградить от ненавистных ухаживаний Пьерлуиджи! Были моменты, когда ей, казалось, даже доставляли удовольствие его дерзкие взгляды и льстивые речи, словно она тоже принадлежала к тем бесстыдным женщинам, которые окружали герцога.

Ее поведение причиняло мне жестокую боль. Мне оно было непонятно – у меня не хватало ума догадаться, что это странное настроение было результатом обиды, которую я ей нанес, внешним проявлением ее собственной боли, вызванной крушением иллюзий, которые она питала в связи с моей особой.

Итак, я сидел мрачный, закусив губу в бросая грозные взгляды на Пьерлуиджи и на моего кузена. Последний был столь же настойчив в своих ухаживаниях, как и его господин, и на его долю выпадало даже большая часть ее милостей, по-видимому, он пользовался большей благосклонностью своей дамы. Одно только утешало меня. Глядя на сеньора Пальяно, который сидел во главе стола, я заметил, что он все больше и больше хмурится, наблюдая за своей дочерью, этой белой лилией, которая вдруг, неожиданно для всех, стала себя вести вольно и своенравно.

Наблюдая все это, я почувствовал, что во мне закипает гнев и желание сразиться с негодяями. Забыто было намерение встретиться с Джервазио, забыто желание снова удалиться от мира. Здесь надо было действовать. Надо было защитить Бьянку. Может быть, именно сейчас ей понадобится моя помощь.

Один раз Козимо поймал мой мрачный взгляд и прошептал что-то герцогу, наклонившись к нему. Пьерлуиджи бросил в мою сторону томный насмешливый взгляд. Он должен был сквитаться со мной за поражение, которое потерпел от меня утром благодаря помощи Бьянки. По правде говоря, герцог был глуп и отнюдь не отличался тонкостью. Поэтому, уверенный в поддержке Бьянки, за которую он принял преувеличенное дружелюбие, столь неожиданно проявившееся в ее отношении к нему, он решил попробовать меня уязвить.

– Этот твой кузен сидит, словно побитая собака, – сказал он Козимо, однако достаточно громко, для того чтобы слышали и все остальные, сидящие за столом. А потом, обратившись к сидящей рядом со мною даме, добавил: – Простите нас, Валерия, мне очень жаль, что вам пришлось сидеть рядом с этим молокососом.

После этого он обернулся ко мне, чтобы окончательно завершить свое черное дело:

– Когда же ты собираешься обратиться к монашеской жизни, любезный, которая столь явно уготовлена для тебя небом?

В ответ на эти пошлые шутки раздались подобострастные смешки со стороны лизоблюдов герцога, но потом все притихли, ожидая моего ответа, в то время как Кавальканти грозно нахмурился.

Я вертел в руке кубок с вином, и у меня возникло искушение выплеснуть его содержимое прямо в прыщавую физиономию герцога, а там будь что будет. Но потом мне пришло в голову нечто другое, что могло нанести ему гораздо более ощутимую рану.

– Увы! – отозвался я со вздохом. – Я отказался от этой мысли – вынужден был отказаться.

Он клюнул на эту наживку.

– Вынужден? – спросил он. – Что же тебя заставило? Скажи нам, какой дурак заставил тебя это сделать?

– Не дурак, а обстоятельства, – отвечал я. – Я подумал, – объяснил я, – что если даже епископ не может чувствовать себя в безопасности, то какие неисчислимые бедствия могут грозить жизни простого монаха.

Если не считать Бьянки (в своем святом неведении она и не подозревала о существовании таких гнусностей, как та, на которую я намекал, и не знала, каким образом принял смерть этот святой мученик), я уверен, что за столом не было ни одного человека, который не понял бы, какое чудовищное преступление я имею в виду.

Молчание, воцарившееся за столом после моих слов, было похоже на затишье, наступающее в природе всякий раз, когда собирается гроза.

Кровь бросилась в лицо герцогу, он побагровел, но потом краска схлынула и лицо его покрылось смертельной бледностью, вплоть до многочисленных его прыщей. Дрожащие его пальцы с такой силой сжали тонкую ножку драгоценного венецианского кубка, что она, не выдержав, хрустнула, и по снежно-белой скатерти расплылось красное пятно. Он ощерился, словно собака, готовая вцепиться в горло врагу, обнажив черные испорченные зубы. Однако он не произнес ни слова.

Вместо него заговорил Козимо, приподнявшись из-за стола:

– Это неслыханная дерзость, мессер герцог, она должна быть наказана. Позвольте мне…

Однако Пьерлуиджи, протянув руку через Бьянку, удержал моего кузена, заставив его снова сесть на место и замолчать.

– Оставь его в покое, – сказал он. Затем он посмотрел в ту сторону, где сидел Кавальканти. – Предоставим мессеру властителю Пальяно высказать свое мнение: можно ли наносить такое оскорбление гостю, сидящему за его столом?

Лицо Кавальканти приняло жесткое выражение.

– Вы возлагаете на меня тяжкое бремя, ваша светлость, предлагая мне выступить в вашу защиту против другого моего гостя, за которого некому заступиться и который является сыном лучшего моего друга.

– И моего злейшего врага! – яростно воскликнул Пьерлуиджи.

– Это дело вашей светлости, а не мое, – холодно отвечал Кавальканти. – Но если вы обращаетесь ко мне, я должен сказать, что сказанное мессером д'Ангвиссола неразумно и несвоевременно при данных обстоятельствах. И в то же время я не могу не заметить – ради одной только справедливости, – что юности несвойственно тщательно взвешивать свои слова; а вы дали ему достаточный повод для дерзкого ответа. Когда человек – какое бы высокое положение он ни занимал – позволяет себе насмехаться над другим, он должен быть готов к тому, чтобы не слишком близко принимать к сердцу и насмешки противника.

Фарнезе поднялся из-за стола, изрыгая ужасные ругательства, и все его приближенные встали вместе с ним.

– Мессер, – сказал он, – это означает, что вы становитесь на сторону моего противника и поддерживаете нанесенное мне оскорбление.

– Если вы так думаете, вы неправильно истолковываете мои намерения, – отвечал Кавальканти с холодным достоинством. – Вы обратились ко мне, желая, чтобы я вас рассудил. Но, когда дело касается моих гостей, мои весы должны сохранять полнейшее равновесие, независимо от ранга каждого из них. Принимая во внимание ваше благородство, мессер герцог, вы должны признать, что я не могу поступить иначе.

Таким простым способом он давал понять Фарнезе, что его нисколько не интересует, какое положение занимает тот или иной из его гостей, и напоминал его светлости, что Пальяно – это ленное владение Императора, где герцог Пармы не имеет никакого права распоряжаться.

Мессер Пьерлуиджи некоторое время молчал в замешательстве, не зная, как реагировать. Но потом он взглянул на Бьянку, и взгляд его заметно смягчился.

– А что скажет мадонна Бьянка? – спросил он, вновь обретая светские манеры. – Неужели и ее суждение будет столь же безжалостно нелицеприятным?

Она посмотрела на него испуганно, а потом засмеялась – пожалуй, слишком громко, – почувствовав напряженность атмосферы и не понимая причины этого.

– Что я скажу? – повторила она. – Да только то, что не стоит поднимать шум из-за таких пустяков, все эти споры не стоят выеденного яйца.

– Вот что получается, – воскликнул Пьерлуиджи, – когда говорит не только красота, но и мудрость! Минерва, глаголящая устами Дианы90.

С явным облегчением все общество вторило его искусственному смеху, все снова расселись по своим местам, инцидент был исчерпан; однако мое презрение к герцогу еще усилилось из-за того, что он позволил этому делу так легко закончиться.

Но в эту ночь, когда я удалился в свою комнату, мне нанес визит Кавальканти. Он был очень серьезен.

– Агостино, – сказал он. – Умоляю тебя, будь осторожнее, сдержи свой острый язык. Имей терпение, мой мальчик, бери пример с меня – а ведь мне приходится выносить гораздо больше.

– Я удивляюсь, мессер, как вы все это терпите, – отвечал я в крайнем раздражении.

– Доживи до моих лет, и ты будешь удивляться гораздо меньше – если, конечно, доживешь. Если ты будешь вести себя по-прежнему и отвечать ударом на удар всякий раз, когда такие люди, как Пьерлуиджи, будут тебя задевать, ты вряд ли достигнешь зрелого возраста. Клянусь дьяволом! Как жаль, что здесь нет Галеотто! Ведь если с тобой что-нибудь случится… – Он замолк на полуслове и положил руку мне на плечо. – Я люблю тебя, Агостино, и говорю с тобой как любящий тебя человек.

– Я знаю! Знаю! – воскликнул я в раскаянии, схватив его за руку. – Я неблагодарная свинья и к тому же глуп. И вы так благородно поддержали меня за столом. Клянусь вам, синьор, больше я никогда не причиню вам таких огорчений, не заставлю вас волноваться и тревожиться.

Он похлопал меня по плечу очень ласково и дружелюбно и улыбнулся, глядя мне в глаза.

– Если ты только обещаешь мне это – исключительно ради себя самого, Агостино, – мне больше нечего тебе сказать. Дай Бог, чтобы этот папский ублюдок поскорее убрался отсюда, здесь он не только незваный, но в нежеланный гость.

– Мерзкая жаба! – воскликнул я. – Видеть его каждый день, чуть ли не каждый час, смотреть, как он склоняется над монной Бьянкой, шепчет ей на ухо, пожирает ее глазами. Бр-р-р!

– Это тебя оскорбляет, да? Вот за это я тебя люблю! Послушай, наберись осторожности и терпения, и все будет хорошо. Во всем доверься Галеотто. Не отвечай на оскорбления, терпи и будь уверен: за все, что тебе прядется вынести, он рассчитается с лихвой, дай только время.

С этим он оставил меня, оставил до некоторой степени успокоенным. И в последующие дни я вел себя так, как он мне советовал, хотя, сказать по правде, у меня не было нужды вести себя иначе. Герцог меня игнорировал, то же самое делали и все остальные синьоры его свиты, включая Козимо. Все они пили, ели и веселились, вовсю пользуясь гостеприимством Пальяно, которого им никто не предлагал.

Прошла еще одна неделя, в течение которой я не осмеливался приблизиться к Бьянке после того, что произошло между нами во время нашего единственного свидания. Да у меня и не было такой возможности. Возле нее непрерывно находились герцог и Козимо, причем создавалось такое впечатление, что герцог уступает место своему вассалу, ибо именно Козимо казался наиболее рьяным из двух претендентов на ее внимание.

Дни проходили за игрой в мяч или в кегли в самом замке или же, когда здоровье Пьерлуиджи наконец настолько поправилось, что он снова мог сесть на лошадь, все общество стало выезжать на охоту с соколами или собаками; по вечерам устраивались пиры, которые должен был обеспечивать Кавальканти, иногда танцевали, хотя в этом развлечении я участия не принимал, не имея к этому ни охоты, ни умения.

Однажды вечером, когда я сидел на галерее над большим залом, наблюдая за танцорами, которые скользили по каменным плитам пола внизу, меня вывел из задумчивости звучный, неторопливый голос Джулианы. Она следила за мной и нашла меня в моем уединении, хотя с тех самых пор, как она тогда, при первой нашей встрече, так бесстыдно заговорила со мной, я не обращался к ней и не давал ей возможности обратиться ко мне.

– Похоже на то, что эта белая лилия, мадонна Бьянка де Кавальканти, захватила герцога в сети своей невинности, – сказала она.

Я обернулся, словно меня ужалили, а она при виде моего побагровевшего лица томно улыбнулась – той же самой ненавистной улыбкой, которая появилась на ее лице в тот день в саду, когда Гамбара торговался за нее с Фифанти.

– Вы ведете себя дерзко, – сказал я.

– Потому что всуе произношу имя святой невинности? – парировала она с презрительной улыбкой. Но потом, сделавшись серьезной, добавила: – Послушай, Агостино, мы с тобой когда-то были друзьями. Я и сейчас хочу быть твоим другом.

– Это не такая дружба, мадонна, которую стоило бы выставлять напоказ.

– Ах, до чего мы стали щепетильны, с тех пор как покинули стезю святости и вернулись на грешную землю. Я вижу, мы снова принялись за старое, пялим глаза на эту бледную немочь, чистую и беспорочную дочку Кавальканти, – презрительно говорила она.

– Какое вам до этого дело? – спросил я.

– Никакого, – откровенно ответила она. – Но то, что на нее посматривает кое-кто другой, уже касается меня самым непосредственным образом, говорю тебе честно. Если эта девочка что-нибудь для тебя значит, если ты не хочешь ее потерять, советую тебе позаботиться о ее безопасности. Это мой искренний тебе совет, и надеюсь, что еще не поздно. Вот все, что я хотела тебе сказать.

– Подождите, – позвал я, потому что она уже скользнула прочь, сливаясь с сумраком галереи.

Она рассмеялась, обернувшись ко мне через плечо – воплощение дерзости и оскорбительного высокомерия.

– Ну что, удалось мне вразумить тебя? – спросила она. – Готов ли ты задавать вопросы той, которую презираешь? Ведь ты, разумеется, имеешь на это все права, – язвительно добавила она.

– Объясните, что вы имеете в виду, – попросил я, ибо ее слова наполнили мою душу страхом.

– Боже милостивый! – воскликнула она. – Неужели нужно еще что-то объяснять? Ты так ничего и не понял? Тогда послушай меня, послушай моего совета: мадонна Бьянка не совсем здорова и нуждается в перемене обстановки. Сеньор властитель Пальяно поступит очень благоразумно, если отошлет ее для поправления здоровья в какое-нибудь уединенное местечко подальше отсюда, пусть она побудет там до отъезда герцога. И, уверяю тебя, чем скорее она уедет, тем скорее он покинет Пальяно. Теперь, мне кажется, и святому ясно, что я имею в виду.

Пустив эту последнюю шпильку, она решительно удалилась, и я остался один.

Шпилька не произвела на меня особого впечатления. Важно было ее предупреждение. Я не сомневался, что у нее есть свои основания на то, чтобы меня предупредить. Я с содроганием вспомнил ее давнишнюю привычку подслушивать у дверей. Вполне вероятно, что именно таким образом она получила информацию, которую нашла необходимым передать мне в качестве совета.

Этому невозможно было поверить! И в то же время я знал, что это правда, и проклинал свою слепоту – свою и Кавальканти. Я не знал, в чем в точности заключались замыслы Фарнезе. Трудно было себе представить, что он осмелится сделать то, на что более чем прозрачно намекала Джулиана. Может быть, она просто опасалась такой возможности, потому что здесь были затронуты ее собственные низкие интересы, и она решила предотвратить грозящую ей опасность.

Во всяком случае, ее совет был достаточно благоразумен; и вполне возможно, что, если Бьянка спокойно удалится из Пальяно, это поможет положить конец затянувшемуся визиту герцога в Пальяно.

Конечно, все дело в этом. Именно Бьянка держала его здесь, это было бы ясно даже слепому.

Сегодня же вечером, прежде чем идти спать, я поговорю об этом с Кавальканти.

Глава шестая. КОГТИ СВЯТОЙ ИНКВИЗИЦИИ

В соответствии с этим решением я после ужина направился в маленькую приемную перед спальней Кавальканти, с тем чтобы дождаться там его прихода. Мое терпение подверглось серьезному испытанию, поскольку явился он необычайно поздно. Прошло не менее часа после того как в замке затихли все дневные звуки и стало известно, что все отошли ко сну, а его все не было.

Я спросил одного из двух пажей, которые томились в приемной в ожидании своего господина, не мог ли мессер пройти в библиотеку, и мальчик только-только начал перебирать различные обстоятельства, которые могли бы задержать его господина, мешая ему спокойно отойти ко сну, как дверь отворилась и Кавальканти появился наконец в своих апартаментах.

Когда он увидел, что я его ожидаю, взгляд его мгновенно оживился, в глазах мелькнуло удовлетворение. Я тут же понял, что он чем-то сильно взволнован. Он был бледен, под глазами залегли черные тени, он знаком показал своим юным пажам, чтобы они удалились, рука его дрожала, так же как и голос, когда он сказал, что желает ненадолго остаться наедине со мной.

Когда мальчики вышли, он бессильно опустился в высокое резное кресло возле черного, эбенового дерева, столика на серебряной ножке, стоящего посреди комнаты.

Однако вместо того, чтобы объяснить, как я ожидал, что произошло, он посмотрел на меня и спросил:

– В чем дело, Агостино?

– Мне кажется, я нашел средство, – сказал я после недолгого колебания, – с помощью которого можно положить конец нежелательному пребыванию герцога Фарнезе в Пальяно.

После этого со всей возможной деликатностью я пытался ему объяснить, что, по моему мнению, мадонна Бьянка была тем магнитом, который удерживал его в замке, и что, если ее увезти подальше от гнусных знаков внимания, которыми он ей постоянно докучает, Пальяно потеряет для него всякую привлекательность и он вскорости уедет.

Мои сбивчивые слова и заключенные в них осторожные намеки не вызвали взрыва негодования, к которому я был готов. Он посмотрел на меня серьезно и печально.

– Как жаль, что ты пришел ко мне с этим советом сейчас, а не две недели тому назад, – сказал он. – Но кто мог предположить, что этот папский ублюдок задержится здесь так долго? Что же касается остального, Агостино, то ты ошибаешься. Это не он заглядывается на Бьянку, как ты предполагаешь. Если бы это было так, я убил бы его собственными руками, будь он хоть тридцать раз герцогом Пармы. Нет-нет. Руки моей Бьянки почтительнейше просит твой кузен Козимо.

Я смотрел на него в полном изумлении. Этого не может быть! Я вспомнил то, что говорила Джулиана. Джулиана не испытывает ко мне никаких теплых чувств. Если бы все было так, как он говорит, у нее не было бы оснований вмешиваться. Она скорее испытала бы известное злорадство, глядя на то, как мой кузен, уже отобравший у меня так много, выхватывает у меня из-под носа прелестную девушку, которую я полюбил.

– Не может быть, вы ошибаетесь! – воскликнул я.

– Ошибаюсь? – повторил он, качая головой и улыбаясь горькой улыбкой. – Здесь не может быть никакой ошибки. Только сейчас я разговаривал с герцогом и его распрекрасным вассалом. Они вместе обратились ко мне, прося руки моей дочери для Козимо д'Ангвиссола.

– А что вы? – в отчаянии вскричал я, ибо это окончательно уничтожило всякие сомнения.

– Я отклонил эту честь, – сурово ответил он, в волнении вскакивая с кресла. – Я отклонил эту честь в таких выражениях, что у них не осталось ни малейшего сомнения в непреклонности моего решения. И тогда этот пакостный герцог имел наглость прибегнуть к угрозам, да еще и улыбаясь при этом; он напомнил мне, что у него есть способы заставить человека подчиниться его воле, напомнил, что за ним стоит не только вся мощь понтификального владычества, но и сама Святая палата91. А когда я ответил, что я нахожусь в вассальном подчинении самого Императора, он возразил, что и Император нынче склоняет голову перед судом Святой Инквизиции.

– Боже милосердный! – воскликнул я, охваченный страхом.

– Пустые угрозы, – презрительно отозвался он и принялся мерить шагами комнату, сцепив руки за широкой спиной. – Что мне за дело до Святой Инквизиции? – фыркнул он. – Но они подвергли меня еще худшему унижению, Агостино. Они с издевкой напомнили мне, что Джованни д'Ангвиссола был моим ближайшим другом. Они сказали, что им известно мое намерение сделать мою дочь сеньорой Мондольфо, скрепить эту дружбу, объединив земли Пальяно, Мондольфо и Кармины. И добавили, что наилучшим способом привести этот план в исполнение было бы выдать Бьянку за Козимо д'Ангвиссола, ибо Козимо уже владеет землями Мондолъфо, а Кармину получит в качестве свадебного подарка от герцога.

– У вас действительно было такое намерение? – еле слышным голосом осведомился я, как человек, охваченный ужасом при мысли о том, чего он лишился по причине своей глупости и греховности.

Он остановился передо мной и, положив руку мне на плечо, посмотрел мне в лицо.

– Это была моя заветная мечта, Агостино, – сказал он.

Я застонал.

– Это мечта, которой никогда не суждено было осуществиться, – сказал я, терзаемый горем.

– Действительно никогда, если Козимо д'Ангвиссола будет оставаться сеньором Мондольфо, – ответил он, устремив на меня дружелюбный оценивающий взор.

Я то краснел, то бледнел под этим взглядом.

– Не только по этой причине, – сказал я, – монна Бьянка испытывает ко мне презрение, которое я вполне заслужил. Было бы в тысячу раз лучше, если бы я продолжал жить вдали от света, в который вы вынудили меня вернуться, разве что нынешние мои муки можно рассматривать как наложенное на меня наказание во искупление моих грехов.

Он слегка улыбнулся.

– Ты так думаешь? Полно, мой мальчик, ты слишком рано огорчаешься и слишком поспешно судишь. Я ее отец, и для меня моя маленькая Бьянка – открытая книга, которую я глубоко изучил. Я читаю по этой книге лучше, чем ты, Агостино. Но об этом мы еще поговорим.

Метнув в меня эту стрелу восторженной надежды, он тут же отвернулся и снова стал шагать по комнате.

– Сейчас меня больше всего беспокоит этот пес Фарнезе и его прихвостни – эта шайка фаворитов и шлюх, которые превратили мой дом в свинарник. Он грозится, что не уедет, пока я не приму то, что он называет разумным предложением, то есть пока я не подчинюсь его воле и не соглашусь выдать свою дочь за его приспешника. И он ушел, убеждая меня обдумать как следует его предложение. Он к тому же имел наглость заявить, что Козимо д'Ангвиссола – этот гвельфский шакал! – будет достойным супругом для Бьянки де Кавальканти.

Эти слова он проговорил сквозь зубы, и глаза его снова гневно сверкали.

– Единственное средство, мессер, это отослать Бьянку отсюда, – сказал я. – Пусть попросит приюта в каком-нибудь монастыре, до тех пор пока мессер Пьерлуиджи не уберется отсюда. Если она уедет, у Козимо не будет охоты задерживаться в Пальяно.

Он гордо вскинул голову, и на его мужественном лице появилось упрямое, вызывающее выражение.

– Никогда! – отрезал он. – Это можно было сделать две недели тому назад, когда они только что приехали. Тогда можно было сделать вид, что ее отъезд был решен еще до их приезда и что я, при моей независимости, не желал менять свои планы. Но делать это сейчас означало бы показать, что я его боюсь, а это не в моих правилах. Поди к себе, Агостино. Дай мне время подумать, у меня еще вся ночь впереди. Я пока не знаю, как мне поступить. А утром мы еще поговорим.

Это было правильное решение. Утро вечера мудренее, и за ночь можно что-нибудь придумать. Ведь дело обстояло крайне серьезно, и вполне возможно, что решать наши затруднения придется с помощью оружия. Нетрудно догадаться, что я не мог заснуть в эту ночь. Я размышлял над этой затеей со сватовством Козимо – мне казалось, что я понял истинные его мотивы: отдать Пальяно под власть герцога, сделав властителем этой провинции человека, преданного Фарнезе.

Я думал еще и о том, что сказал мне Кавальканти, о том, что я слишком поспешно судил о чувствах и настроении его дочери. Мои надежды вспыхнули с новой силой и терзали меня своей неопределенностью и эфемерностью. А потом мне пришла в голову ужасная мысль, что это, возможно, некое возмездие, задуманное с целью меня наказать: ведь я в свое время оказался счастливым соперником в моей греховной любви; теперь же, когда я люблю такой чистой и святой любовью, он одерживает верх надо мной.

Ни свет ни заря я был уже на ногах и вышел в сад прежде всех, надеясь, что Бьянка, воспользовавшись ранним часом, тоже будет искать уединения и мы сможем там поговорить.

Однако встретил я там не Бьянку, а Джулиану. Я, должно быть, минут десять прогуливался по верхней террасе, с наслаждением вдыхая благоуханный утренний воздух, купая руки в прохладной росе, покрывавшей кусты самшитовых боскетов, когда увидел ее в дверях лоджии, выходящей в сад.

Увидев ее, я повернул назад, собираясь возвратиться в дом, и прошел бы мимо нее, не говоря ни слова, но она протянула руку, останавливая меня.

– Я искала тебя, Агостино, – сказала она вместо приветствия.

– Вы меня нашли, мадонна, а теперь позвольте мне вас оставить, – сказал я.

Однако она решительно загородила мне дорогу. Губы ее дрогнули и сложились в медленную улыбку, осветив лицо, которое когда-то я считал обворожительным и которое теперь было мне ненавистно.

– Мне вспоминается другая встреча ранним утром в саду, тогда ты не так спешил от меня уйти.

– И у вас хватает смелости это помнить? – воскликнул я, заливаясь краской под ее дерзким взглядом.

– Искусство счастливой жизни наполовину состоит в том, чтобы помнить счастливые мгновения, – ответила она.

– Счастливые? – спросил я.

– Можешь ли ты отрицать, что в то утро мы были счастливы? Это было всего два года назад, примерно в такое же время. Но как ты с тех пор изменился! А еще говорят, что непостоянны женщины! И говорят именно мужчины.

– Я тогда не знал, какая вы, – с горечью ответил я.

– А теперь разве знаешь? Или, с тех пор как ты набрался мудрости в пустыне, женское сердце не имеет для тебя тайн?

Я смотрел на нее, и в глазах моих можно было прочесть отвращение, которое я к ней испытывал. Ее бесстыдство, ее наглое поведение еще раз убедили меня в том, что у нее нет ни совести, ни сердца.

– Это было… это было через день после того, как умер ваш муж, – сказал я. – Я видел вас в лесу, на поляне неподалеку от Кастель-Гвельфо, с мессером Гамбарой. В тот день я и узнал, какая вы на самом деле.

Она прикусила губу, но потом снова улыбнулась.

– А что мне было делать? – оправдывалась она. – По твоей глупости, из-за преступления, которое ты совершил, мне пришлось бежать. Жизни моей угрожала опасность. Ты бросил меня самым бессовестным образом. А мессер Гамбара оказался более великодушным, он дал мне приют и предложил свою защиту. Я не создана для мученичества, для того, чтобы сидеть в темницах, – добавила она и вздохнула с улыбкой, ища моего сочувствия. – Неужели ты будешь меня осуждать?

– Я знаю, что не имею на это права, – ответил я. – И я виню вас ничуть не больше, чем самого себя. Но если я обвиняю себя самым жестоким образом, если я презираю и ненавижу себя за то, что произошло, вы можете себе представить, какие чувства я питаю к вам. Принимая все это во внимание, мне кажется, вы поступите благоразумно, разрешив мне удалиться.

– Я пришла сюда не для того, чтобы говорить о нас с тобой, мессер Агостино, а совсем с другой целью, – отозвалась она, нимало не тронутая моим презрительным тоном – по крайней мере ничем не выдавая своих истинных чувств. – Я имею в виду эту жеманницу, дочку властителя Пальяно.

– У меня нет ни малейшего желания слушать, что вы о ней скажете, – заявил я.

– Как это похоже на всякого мужчину – отказываться слушать то, что ему уже было сказано.

– То, что вы мне говорили, оказалось неправдой, – сказал я. – Вам это почудилось из страха, что могут пострадать ваши собственные низкие интересы. Обстоятельства показали, что герцог искал руки мадонны Бьянки для Козимо д'Ангвиссола.

– Для Козимо! – воскликнула она с таким серьезным и озабоченным видом, какого мне еще не приходилось наблюдать. – Для Козимо? Ты в этом уверен?

Она была так взволнована, так хотела что-то понять, что я вынужден был пояснить:

– Я это слышал от самого мессера.

Она нахмурила брови и опустила глаза. Затем снова посмотрела на меня все тем же серьезным взглядом.

– Боже мой, какие же темные пути он избирает, чтобы добиться своей цели! – как бы вслух рассуждала она.

Вдруг глаза ее живо блеснули, а на лице появилось хитрое и мстительное выражение.

– Теперь я все поняла, – сказала она. – О, все это ясно как день. Это чисто римская манера использования покорных мужей.

– Мадонна! – гневно прервал я ее, возмущенный тем, что кто-то может даже вообразить такое неслыханное оскорбление, задуманное по отношению к Бьянке.

– Господи Иисусе! – сказала она в ответ, пожимая плечами. – Все достаточно ясно, стоит только внимательно посмотреть. Здесь его светлость не смеет ничего предпринять, опасаясь вызвать неудовольствие непреклонного властителя Пальяно, но, как только она благополучно удалится отсюда в качестве жены Козимо…

– Остановитесь! – вскричал я, протягивая руку, словно для того, чтобы зажать ей рот. Затем, овладев собой, продолжил: – Неужели вы хотите сказать, что Козимо способен пойти на такую чудовищную сделку?

– Пойти на сделку? Этот ненасытный сводник? Ты не знаешь своего кузена. Нет ничего на свете, чего он не сделал бы ради выгоды. Если ты хоть сколько-нибудь интересуешься этой мадонной Бьянкой, ты постараешься немедленно удалить ее отсюда, и смотри, чтобы Пьерлуиджи не пронюхал, в каком монастыре вы ее спрячете. Он пользуется привилегиями папского отпрыска и не постесняется осквернить любую святыню. Так что действуйте быстро, и так, чтобы никто ничего не знал.

Я смотрел на нее со смешанным чувством сомнения и ужаса.

– Почему ты мне не доверяешь? – спросила она в ответ на мой взгляд. – Я все это делаю не ради тебя в не ради этой белоликой дурочки. Мне до вас нет решительно никакого дела, хотя я тебя любила, Агостино. – Эта внезапная нежность, отразившаяся в ее голосе в в улыбке, казалась просто издевкой. – Нет-нет, любимый мой, если я и вмешиваюсь в это дело, то только потому, что здесь замешаны мои собственные интересы, которым грозит опасность.

Я вздрогнул, услышав, каким холодным тоном она говорит о тех интересах, которые могли связывать ее с Пьерлуиджи.

– Пожалуйста, можешь содрогаться от отвращения, господин святой, – презрительно проговорила она. – Поскольку ты меня бросил и ударился в святость, у тебя, конечно, есть на это полное право. – С этими словами она прошла мимо меня и стала спускаться по ступенькам террасы, даже не посмотрев в мою сторону. Больше я никогда ее не встречал, как вы увидите, хотя в тот момент это трудно было предположить.

Я стоял в нерешительности, думая о том, не броситься ли мне за вей, чтобы расспросить ее как следует и узнать, известно ли ей что-нибудь наверняка или все это только ее предположения. Но потом я подумал, что это не имеет особого значения. Важно было то, что нужно было следовать ее доброму совету, и притом незамедлительно.

Я направился к дому и в лоджии столкнулся лицом к лицу с Козимо.

– Не можешь расстаться с прежней любовью? – проговорил он вместо приветствия и кивнул с улыбкой в сторону удаляющейся Джулианы. – Мы в конце концов всегда к ней возвращаемся, так, по крайней мере, говорят. Однако советую тебе быть осторожным. Не слишком разумно перебегать дорогу герцогу в таких делах. Он может оказаться весьма ревнивым соперником.

Я не мог понять, не было ли в его словах двойного смысла, и сделал попытку пройти мимо, не отвечая на его насмешки, но он неожиданно заступил мне дорогу и положил руку мне на плечо.

– И еще одно, мой милый кузен. Правда, ты не заслуживаешь моего доброго совета и предупреждения, но я все-таки тебе его дам. Поспеши отряхнуть с ног своих прах Пальяно. Над твоей головой собирается гроза.

Я посмотрел ему прямо в лицо, злобное, но в то же время красивое, и холодно улыбнулся.

– Этот совет и предупреждение я тебе возвращаю, подлый шакал, – сказал я и увидел, что выражение лица его мгновенно изменилось, все черты, казалось, окаменели, он смертельно побледнел.

– Что ты хочешь сказать? – зарычал он, догадавшись, вероятно, что мне кое-что известно, по тому слову, которым я его назвал. – Что эта тварь посмела тебе…

– Просто я вас предупреждаю, синьор, – перебил я его. – Не вынуждайте меня на большее.

Мы были совсем одни. У нас за спиной была пустая длинная комната, а перед нами – сад, в котором никого не было. Козимо был безоружен, я – тоже. Но я был в такой ярости, что он невольно отшатнулся в страхе, опасаясь, по всей вероятности, моих рук.

Я повернулся на каблуках и пошел своей дорогой.

Я направился наверх, желая увидеться с Кавальканти, и обнаружил, что он только что встал. Он сидел, завернувшись в подбитую горностаем мантию, и сразу же сообщил мне, что, обдумав еще раз все обстоятельства, он решил поступиться своей гордостью и увезти Бьянку из замка не позже чем сегодня же утром, как только он сможет уладить все дела, чем и займется безотлагательно.

Я предложил сопровождать его, и он принял мое предложение, после чего я расположился в его приемной, ожидая, пока он оденется, и раздумывая, стоит ли сообщать ему то, что мне сегодня утром сообщила Джулиана. В конце концов я решил этого не делать – я не мог себя заставить произносить все чудовищные мерзости, которые замышлялись против Бьянки. Мне казалось, что разговор о них пачкает ее. Даже думать об этом было невыносимо.

Наконец он вышел, полностью одетый, в сапогах и при оружии, и мы вышли по коридору на галерею. Спускаясь по ступеням во внутренний дворик, мы обратили внимание на находящуюся там странную группу.

Группа состояла из шести всадников, одетых в черное, а рядом с ними, несколько поодаль, стоял возле своего коня седьмой человек в латах из вороненой стали и в стальном шлеме. Он беседовал с Фарнезе. Герцога сопровождали Козимо и другие приближенные.

Мы задержались на ступенях, и я почувствовал, как Кавальканти крепко взял меня за локоть.

– В чем дело? – спросил я простодушно, не думая о том, что мне может грозить опасность.

– Это фамильяры, полицейские Святой Инквизиции, – мрачно сообщил он мне,

В этот момент герцог обернулся и увидел нас. Он пошел нам навстречу и остановился у лестницы. Выражение лица у него было важное и значительное.

Мы спустились во дворик, причем я начал испытывать известное беспокойство, которое, несомненно, разделял и Кавальканти.

– Скверные новости, мессер Пальяно, – сказал Фарнезе. – Священная коллегия прислала своих людей, для того чтобы арестовать человека по имени Агостино д'Ангвиссола, которого разыскивают уже больше года.

– Меня? – воскликнул я, выступив вперед и становясь перед Кавальканти. – Но какое может быть до меня дело у Священной коллегии?

Главный фамильяр приблизился ко мне.

– Если вы Агостино д'Ангвиссола, вам предъявляется обвинение в святотатстве, за которое вы должны держать ответ перед судом Святой Инквизиции в Риме.

– Святотатство? – повторил я в полнейшем недоумении, ибо первой моей мыслью было то, что дело касается смерти Фифанти и что, поскольку этот ужасный трибунал вершит свои дела втайне, можно не бояться, что неприятные разоблачения вызовут чей-нибудь гнев.

Но это предположение было нелепо, потому что смерть Фифанти подлежала ведению руоты и открытых судебных заседаний, а они, как мне было известно, не посмели бы меня судить из-за мессера Гамбары.

– В каком же святотатстве могут меня обвинять? – спросил я.

– Трибунал сообщит вам об этом, – ответил фамильяр, высокий, болезненного вида немолодой человек.

– Трибуналу придется подождать другого случая, – внезапно вмешался Кавальканти. – Мессер д'Ангвиссола мой гость; а моих гостей нельзя хватать и увозить из Пальяно.

Герцог отошел немного в сторону и оперся на руку Козимо, наблюдая за происходящим. У себя за спиной на галерее я услышал шуршание женского платья, однако не стал оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это. Глаза моя были прикованы к черной фигуре фамильяра.

– Надеюсь, вы не будете столь неблагоразумны, мессер, – сказал он, – и не заставите нас прибегнуть к силе.

– Я очень надеюсь, что вы не будете столь неблагоразумны и не станете пытаться это сделать, – рассмеялся Кавальканти, тряхнув своей крупной львиной головой. – В стенах моего замка не менее сотни вооруженных людей, господин Черный Камзол.

Фамильяр поклонился.

– В таком случае сила сегодня на вашей стороне, как вы заметили. Но я бы очень вам порекомендовал не использовать эту силу для оказания сопротивления полицейским Святой Инквизиции, для того чтобы препятствовать им в исполнении их долга, ибо в противном случае вы рискуете заслужить их справедливое неудовольствие.

Кавальканти сделал шаг вперед, покраснев от гнева, вызванного тем, что этот служака смеет говорить с ним таким тоном. Но в этот момент я схватил его за руку.

– Это ловушка, – шепнул я ему на ухо. – Берегитесь!

Это было сделано более чем вовремя. По прыщавому лицу Фарнезе скользнула хитрая улыбка – улыбка кошки, которая видит, что мышка высунулась из своей норки. Эта улыбка мгновенно исчезла, подтвердив тем самым мои подозрения, как только он увидел, что при моих словах Кавальканти сдержал свой опрометчивый порыв.

Не отпуская руки Кавальканти, я обернулся к фамильяру,

– Я отдам себя в ваше распоряжение через минуту, синьор, – сказал я. – А пока, господа, дайте нам возможность сказать два слова наедине. – И я увлек удивленного Кавальканти в сторонку, в дальний угол двора, под колоннаду галереи.

– Мессер, будьте благоразумны ради вашей дочери, – умолял я его. – Я уверен, что все это – не более чем ловушка, приготовленная для вас. Но не попадайтесь в нее, не заглатывайте наживку, как того требует ваша честь. Вы можете их победить только осторожностью. Разве вы не понимаете, что, если вы окажете сопротивление Святой Инквизиции, они объявят вас вне закона, наложат церковное проклятие? А против этого вас не сможет защитить даже сам Император. Подумайте, ведь если Императору доложат, что его вассал, властитель Пальяно, злонамеренно помешал Святой Инквизиции в осуществлении ее целей, этот слепой фанатик Карл Пятый ничтоже сумняшеся отдаст его в руки ее трибунала. Не мне вас учить, мессер, вы и сами отлично все это знаете.

– Боже Всемогущий! – в отчаянии застонал он. – Но что будет с тобой, Агостино?

– Против меня у них ничего нет, – нетерпеливо ответил я. – Какое святотатство я мог совершить? Это просто фальшивка, грубо сфабрикованная для того, чтобы помочь Пьерлуиджи осуществить его гнусные замыслы. Значит, мужество и сдержанность, с их помощью мы сможем разрушить их планы. Пойдемте, мессер, я поеду с ними в Рим, и не сомневайтесь, я очень скоро вернусь.

Он взглянул на меня, и в каждой черточке его лица, обычно такого твердого и решительного, можно было прочесть тревогу и неуверенность. Он понимал, что его приперли к стене.

– Как бы я хотел, чтобы здесь сейчас был Галеотто! – воскликнул этот человек, который привык во всем полагаться на самого себя. – Что я ему скажу, когда он вернется? Я обещал беречь тебя как зеницу ока, мой мальчик.

– Скажите ему, что я скоро приеду назад, – это будет действительно так. Пойдемте же. Именно так вы сейчас можете мне помочь. В противном случае кончится тем, что вы будете арестованы и Бьянка окажется в руках этих негодяев, а ведь именно этого они и добиваются.

Мысль о Бьянке заставила его наконец решиться. Мы повернулись и направились назад, медленно и безмятежно, не спеша, словно ничто не нарушало нашего спокойствия, хотя лицо у Кавальканти заметно осунулось.

– Я в вашем распоряжении, – сказал я фамильяру.

– Мудрое решение, – насмешливо обронил герцог.

– Надеюсь, вы тоже в этом убедитесь, – парировал я не менее насмешливым тоном.

Мне подвели лошадь, и, обняв на прощание Кавальканти, я сел в седло, после чего мои одетые в черное конвоиры окружили меня со всех сторон, так что все это стало походить на траурный кортеж. Мы проехали через двор, провожаемые испуганными взглядами дворни, ибо фамильяров Святой Инквизиции боялись все, они способны были вызвать ужас в душе даже самого храброго человека. Мы уже подъезжали к воротам, как вдруг в утренней тишине раздался пронзительный крик.

– Агостино!

Страх, нежность и боль смешались в этом горестном вопле.

Я резко повернулся в седле и увидел фигуру Бьянки в белом, которая стояла в галерее, провожая меня взглядом широко раскрытых глаз и протягивая ко мне руки. А потом, на моих глазах, она покачнулась и со стоном упала на руки своих дам, стоявших возле нее.

Я посмотрел на Пьерлуиджи и проклял его из самой глубины моей души. Я молил Бога, чтобы пришел наконец тот день – надеясь, что в недалеком будущем, – когда ему придется расплатиться за все грехи его преступной жизни.

Но потом, когда мы выехали в открытое поле, мысли мои приняли более приятное направление и я подумал: ради того, чтобы услышать этот крик, стоило оказаться в когтях Святой Инквизиции.

Глава седьмая. ПАПСКАЯ БУЛЛА

А теперь, для того чтобы вы могли как следует понять, что произошло, необходимо, чтобы все события были изложены в их правильной последовательности, хотя для этого потребуется, чтобы я на время удалился с этих страниц, которые слишком долго занимал своими действиями, мыслями и чувствами.

Я излагаю их так, как мне впоследствии рассказали их те, кому случилось принимать в них участие. Чаще всего это был Фальконе, который, как вы узнаете, оказался свидетелем того, что происходило, и описал мне со всеми подробностями, кто что сказал, что сделал и как при этом выглядел.

Я оказался в Риме на четвертый день после того, как отправился в путь в сопровождении моего мрачного эскорта, и в тот же самый день и почти в тот же час, когда за мной захлопнулись двери темницы Сант-Анджело, во двор замка Пальяно въехал Галеотто, возвратившийся из своей бунтарской экспедиции.

Его сопровождал один только Фальконе, и так случилось, что свидетелем его приезда оказался Фарнезе, который в этот момент прогуливался по галерее в сопровождении дам и кавалеров своей свиты.

Удивление при этой встрече было взаимным. Дело в том, что Галеотто ничего не знал о пребывании герцога в Пальяно, считая, что он находится в Парме, тогда как Пьерлуиджи и не подозревал, что сотня пик, составляющих гарнизон Пальяно, на две трети состоит из ландскнехтов Галеотто.

Тем не менее при виде этого кондотьера, об истинных целях которого он и не подозревал и услугами которого жаждал воспользоваться, герцог тяжело поднялся со скамьи и стал спускаться по ступеням лестницы, шумно приветствуя солдата и шутливо называя его Талеотто, имея в виду первоначальное значение этого слова и расспрашивая его о том, где он так долго пропадал.

Кондотьер соскочил с седла без посторонней помощи – он умел это делать даже тогда, когда был в полном вооружении, – и встал перед Фарнезе – грозный, покрытый пылью, с загадочной улыбкой на покрытом шрамами лице.

– Где? – повторил он и ответил: – Я ездил по делам, которые весьма близко касаются вашего великолепия. – И, в сопровождении Фальконе, Галеотто подошел ближе, представив заботы о лошадях конюхам, которые поспешили их увести.

– По делам, которые касаются меня? – спросил герцог, крайне заинтересованный.

– Ну конечно, – сказал Галеотто, стоявший теперь лицом к лицу с Фарнезе, у подножия лестницы, где толпились его придворные. – Я вербовал людей, набирая себе войско, и, поскольку я был уверен, что настанет день, когда ваше великолепие найдет моим людям применение, вам станет ясно, что дела мои непосредственно касаются вас.

На галерее, облокотясь на перила, стоял Кавальканти, бледный и озабоченный, не в силах оценить злобный юмор Галеотто, способного шутить шутки, понятные только ему одному. Впрочем, рядом с ним стоял Фальконе, который вполне оценил происходящее, прикрыв усмешку своей громадной загорелой рукой.

– Должен ли я понять, что ты одумался в готов прийти к соглашению по поводу размеров вознаграждения, мессер Галеотто? – спросил герцог.

– Я не торгаш из Джудекки92 и не собираюсь рядиться из-за своего товара, – ответил могучий кондотьер. – И я нисколько не сомневаюсь, что мы с вашим великолепием в конце концов сойдемся в цене.

– Пять тысяч дукатов ежегодно – вот мое предложение, – сказал Фарнезе, – при условии, что ты приводишь с собой триста копий.

– Ну ладно, – негромко сказал Галеотто – Однако настанет когда-нибудь день, ваше высочество, когда ты пожалеешь, что не дал мне ту цену, которую я просил.

– Пожалею? – спросил герцог, нахмурившись, недовольный такой откровенностью кондотьера.

– Когда ты увидишь, что я служу кому-нибудь другому, – пояснил Галеотто. – Тебе нужен кондотьер, мессер; а ведь может наступить такое время, когда он тебе понадобится еще больше, чем сейчас.

– У меня есть еще властитель Мондольфо, – сказал герцог.

Галеотто посмотрел на него, широко раскрыв глаза.

– Властитель Мондольфо? – переспросил он, прикидываясь непонимающим.

– Разве ты не слышал? Так вот же, вот он стоит. – И Фарнезе указал рукой, унизанной кольцами, в сторону Козимо – тот стоял рядом с герцогом, стройный, красивый, роскошно одетый. Галеотто посмотрел на этого Ангвиссолу, и лицо его приобрело мрачное, даже грозное выражение.

– Понятно, – медленно проговорил он. – Значит, ты властитель Мондольфо, не так ли? И ты, я полагаю, очень храбр.

– Я надеюсь, в доблести моей никто не посмеет усомниться, когда придет пора ее испытать, – высокомерно отозвался Козимо, чувствуя неприязнь собеседника и отвечая ему тем же.

– Усомниться в этом трудно, – сказал Галеотто, – поскольку ведь у тебя хватило храбрости присвоить себе титул сеньора Мондольфо, как известно, всем властителям Мондольфо он приносил несчастье, мессер Козимо. Возьми, например, Джованни д'Ангвиссола, ему во всем не везло, и вспомни, как плохо он кончил. Его отца отравил лучший его друг, а что до последнего законного носителя этого титула, – разве может кто-нибудь сказать, что он счастлив?

– Последний, его законный носитель? – раздражено воскликнул Козимо. – Мне кажется, сэр, что вы задались целью рассердить меня.

– Более того, – продолжал кондотьер, словно не услышав ответа Козимо, – властители Мондольфо не только несчастливы сами по себе, они приносят несчастье и тому, кому служат. Стоило отцу Джованни поступить на службу к Чезаре Борджа, как тот погиб от руки папы Юлия Второго. Что стоила дружба Джованни его друзьям – об этом вашему высочеству известно лучше, чем кому-либо другому. Итак, принимая во внимание все сказанное, мне кажется, ваше великолепие, вам следует поискать себе другого кондотьера.

Его высочество стоял, жуя свою бороду и мрачно задумавшись, ибо он был в высшей степени суеверен – постоянно интересовался всякими знамениями, изучал гороскопы, прислушивался к предсказаниям и советовался с разного рода прорицателями. На него произвело впечатление то, что сказал Галеотто. Но Козимо только рассмеялся.

– Стоит ли верить бабьим сказкам? – сказал он. – Я, во всяком случае, не обращаю на них ни малейшего внимания.

– Ну и зря, это только доказывает твою глупость, – оборвал его герцог.

– Верно, верно, – одобрительно захлопал в ладоши Галеотто. – Неверие в приметы происходит исключительно от невежества. Нужно бы тебе заняться их изучением, мессер Козимо. Я это сделал и теперь знаю и могу тебе сообщить, что несчастье роду Мондольфо приносят смуглые мужчины. А когда у такого мужчины под глазом родинка – что само по себе предвещает смерть через повешение, – то лучше всего не подвергать свою жизнь ненужному риску.

– Все это очень странно, – пробормотал герцог, на которого произвели сильное впечатление эта прорицания, столь неблагоприятные для Козимо, в то время как Козимо только пожал плечами и презрительно улыбнулся. – Ты, по-видимому, хорошо разбираешься в этих делах, мессер Галеотто, – добавил Фарнезе.

– Если хочешь добиться успеха в том, что собираешься предпринять, нужно внимательно изучить все знамения, – нравоучительно заметил Галеотто. – Я специально занимался этим предметом.

– А что ты скажешь обо мне? Ты видишь какие-нибудь знаки, по которым можно прочесть мое будущее? – совершенно серьезно спросил герцог.

Галеотто внимательно посмотрел на Фарнезе, ничем не выдавая гневного презрения, наполнявшего его душу.

– Ну что же, – медленно проговорил он, – можно попробовать, только эти знамения не прямые, а косвенные, ваше великолепие – по крайней мере, так сразу я не могу определить более точно. Но, поскольку вы меня спрашиваете, я скажу, что в последнее время мое внимание привлекли новые денежные знаки вашего высочества.

– Да, да, – живо отозвался герцог, в то время как его придворные подошли ближе, тесно столпившись вокруг него, ибо всех интересовали знамения и предсказания. – Что ты в них увидел?

– Мне кажется, они предсказывают вашу судьбу.

– Мою судьбу?

– Есть ли при вас какая-нибудь монета?

Фарнезе достал золотой дукат, новехонький, только что с монетного двора. Кондотьер указал пальцем на четыре буквы: PLAC, долженствующие обозначать сокращенное Placentia93 в легенде монеты.

– P-L-A-C, – назвал он эти буквы. – В них скрывается ваша судьба, можете прочесть ее сами. – И он вернул монету герцогу, который уставился бессмысленным взором на буквы, а потом на прорицателя.

– Но что же означают буквы PLAC? – спросил он, слегка побледнев от волнения.

– У меня такое чувство, что это предзнаменование. Большего я сказать не могу. Могу лишь обратить на него ваше внимание, мессер, а истолковать его вы должны сами – вы ведь значительно лучше, чем я, разбираетесь в таких вещах. А теперь вы позволите мне пойти и переодеться с дороги, снять с себя это платье, покрытое дорожной пылью и грязью? – сказал он в заключение.

– Да, да, отправляйся, сэр, – рассеянно ответил ему герцог, хмуро и озабоченно глядя на монету со своим изображением.

– Пойдем, Фальконе, – сказал Галеотто и поставил ногу на верхнюю ступеньку лестницы, сопровождаемый своим верным конюшим.

Козимо наклонился к нему – его бледное лицо кривила издевательская усмешка.

– Надеюсь, мессер Галеотто, что в роли кондотьера ты будешь выступать успешнее, чем в роли шарлатана, –сказал он.

– А из тебя, мессер, – парировал Галеотто, улыбаясь ему самой лучезарной улыбкой, – я уверен, получится гораздо лучший шарлатан, чем кондотьер.

Сквозь пеструю толпу расступившихся перед ним придворных он двинулся вверх по лестнице, на верхней ступеньке которой его ожидал сильно встревоженный властитель Пальяно. Они молча пожали друг другу рука, в Кавальканти пошел со своим гостем, чтобы лично проводить его в предназначенные для него апартаменты.

– У тебя не очень-то счастливый вид, – сказал Галеотто своему другу. – Клянусь телом Христовым! В этом нет ничего удивительного, принимая во внимание, с кем ты водишь компанию. Давно у тебя гостит этот Фарнезе?

– Его визит продолжается уже третью неделю, –. отвечал Кавальканти, произнося слова чисто механически.

– Силы небесные! – воскликнул Галеотто, выражая этим свое крайнее удивление. – Что же заставляет его так долго здесь находиться? Что его держит?

Кавальканти пожал плечами и бессильно опустил руки.

Галеотто показалось, что у этого гордого сурового человека непривычно унылый вид.

– Вижу, что нам необходимо поговорить, – сказал кондотьер. – События развиваются быстро, – добавил он, понизив голос. – Но об этом поговорим немного позже. Мне нужно многое тебе рассказать.

Когда они оказались в покоях, отведенных Галеотто, и когда Фальконе, закрыв двери, начал снимать со своего господина доспехи и отстегивать шпоры, Галеотто начал говорить.

– Итак, мои новости, – сказал он. – Но прежде всего, чтобы мне не пришлось дважды повторять одно и то же, давай позовем Агостино. Где же он?

Галеотто достаточно было одного взгляда на лицо Кавальканти, и он вскинул голову, словно горячий конь, почуявший опасность.

– Где Агостино? – повторил он, а руки Фальконе бессильно упали, отпустив пряжку шпоры, которую он отстегивал.

Вместо ответа Кавальканти застонал. Он воздел руки к потолку, словно призывая на помощь небо; затем эти мощные руки снова упали, бессильные что-либо предпринять.

Галеотто с секунду стоял неподвижно, глядя на него и смертельно побледнев. Потом внезапно сделал шаг вперед, оставив Фальконе стоять на коленях.

– Что случилось? – вопросил он громовым голосом. – Где мальчик, спрашиваю я.

Властитель Пальяно не мог выдержать взгляда этих глаз цвета стали.

– О, Боже! – воскликнул он. – Как мне тебе это сказать?

– Он умер? – спросил Галеотто грозно.

– Нет, нет, не умер. Но… Но… – Жалко было смотреть на замешательство этого гордого человека, обычно такого уверенного в себе.

– Но что? – требовал ответа кондотьер. – Клянусь Иисусом! Что я, женщина, или, может быть, мне никогда не приходилось испытывать горе, что ты не решаешься мне сказать? Что бы там ни было, говори, скажи мне, наконец, что случилось.

– Он попал в лапы Святой Инквизиции, – запинаясь пробормотал наконец Кавальканти.

Галеотто посмотрел на него, еще более побледнев. Потом он неожиданно опустился в кресло, поставил локти на колени и, обхватив голову руками, некоторое время не произносил ни слова, в то время как Фальконе, все еще стоя на коленях, смотрел то на одного, то на другого, сгорая от беспокойства и нетерпения услышать какие-нибудь подробности.

Ни один из господ не обратил внимания на присутствие конюшего, но если бы они и заметили его, это не имело бы никакого значения, поскольку верить ему можно было безоглядно и у них не было от него секретов.

Наконец Галеотто удалось справиться со своим волнением, и он попросил своего друга рассказать ему, что случилось, и Кавальканти сообщил ему о происшедшем.

– Что я мог сделать? Что? – воскликнул он, завершив свое повествование.

– И ты допустил, чтобы они его забрали? – проговорил Галеотто, как человек, который твердит какие-то слова, словно не может поверить тому, что они выражают. – Ты допустил, чтобы они его забрали?

– Разве был у меня другой выход? – протянул Кавальканти, мертвенно-бледное лицо которого исказилось от боли.

– То, что существует между нами, Этторе… не позволяет мне этому поверить, несмотря на то, что ты сам мне это говоришь.

И тут несчастный властитель Пальяно изложил своему другу те самые доводы, с помощью которых уговорил его я. Рассказал о том, что Козимо ищет руки его дочери, о том, как герцог пытался заставить его согласиться на этот союз. Он объяснял, что вся эта затея со Святой Инквизицией – не более чем ловушка, долженствующая отдать его, Кавальканти, во власть Фарнезе.

– Ловушка? – зарычал кондотьер, вскочив с места. –Что еще за ловушка? Где она, эта ловушка? В твоем распоряжении сотня вооруженных людей, две трети из них мои воины – каждый из них готов ради меня расстаться с жизнью, – а ты позволил, чтобы его забрали отсюда какие-то шесть негодяев из Святой Инквизиции, убоявшись двух десятков жалких вояк, сопровождающих этого подлого герцога.

– Нет, нет, дело не в этом, – возражал Кавальканти. – Ведь стоило мне хотя бы пошевелить пальцем, как я сам оказался бы во власти Святой Инквизиции, без всякой пользы для Агостино. Это была ловушка, я Агостино ее разгадал. Именно он уговорил меня не вмешиваться и предоставить им увезти его отсюда, поскольку Святая Инквизиция не может предъявить ему никаких обвинений.

– Никаких обвинений! – вскричал Галеотто с уничтожающим презрением. – Неужели у этих негодяев не найдется в запасе какой-нибудь фальшивки? Клянусь телом Христовым, Этторе, неужели после стольких лет нашей дружбы я вынужден прийти к заключению, что ты просто глуп? Что за ловушку могут они тебе расставить в этой ситуации? Ведь именно ты был хозяином положения. Фарнезе был в твоих руках. Можно ли придумать лучшего заложника? Тебе достаточно было свистнуть, твои люди схватили бы его, и ты мог бы потребовать у папы, его родителя, безоговорочного отпущения грехов и, в качестве компенсации, освобождения от всякого преследования со стороны Святой Инквизиции для себя и для Агостино. А если бы они попробовали действовать силой, ты мог бы их остановить, пригрозив, что повесишь герцога, если подписанные бумаги не будут тебе вручены незамедлительно. Боже мой, Этторе, неужели нужно все это объяснять?

Кавальканти опустился в кресло, обхватив голову руками.

– Ты прав, – проговорил он. – Я заслужил все эти упреки. Я поступил как дурак. Более того, как последний трус. – Но затем он снова поднял голову, и глаза его засверкали. – Однако еще не все потеряно! – воскликнул он, вскочив на ноги. – У нас есть еще время. Мы еще можем это сделать.

– Не все потеряно, – насмешливо сказал Галеотто. – да ведь мальчик находится у них в руках. Теперь совсем другое дело: заложник против заложника. Нет, мальчик погиб, погиб безвозвратно, – закончил он со стоном. – Единственное, что мы можем сделать, – это отомстить за него. Спасти его мы уже не в силах.

– Нет, – сказал Кавальканти, – это неверно. – Я болван и старый осел, и я во всем виноват. Значит, я и заплачу.

– Заплатишь? – спросил кондотьер, глядя на друга глазами, в которых не было и тени надежды.

– Не пройдет и часа, как у тебя в руках будут все бумаги, необходимые для того, чтобы освободить Агостино. Ты сам повезешь их в Рим. Это то, что я обязан сделать, чтобы загладить свою вину. И это будет сделано.

– Но разве это возможно?

– Возможно, и это будет сделано. И после этого можешь рассчитывать на меня. Я буду биться до последней капли крови, ради того чтобы уничтожить этого гнусного выродка Фарнезе.

Он пошел к дверям – шаг его был по-прежнему тверд, а на лице, хотя и бледном, установилось спокойное выражение.

– Сейчас я должен уйти, однако ты можешь быть уверен: свое обещание я выполню.

Он вышел, оставив Галеотто наедине с Фальконе, и кондотьер снова бросился в кресло и сидел там, погруженный в свои мысли, так и не сменив запылившейся в дороге одежды и не проявляя желания переодеться. Фальконе стоял у окна, глядя в сад и не смея нарушить размышления своего господина.

Так и застал их Кавальканти час спустя, когда вернулся к ним в комнату. Он принес пергамент, к которому была прикреплена огромная папская печать с изображением папского герба. Он вручил пергамент Галеотто.

– Вот, – сказал он. – Я возвращаю свой долг – он явился результатом моей глупости и слабости, значит, я и обязан был расплатиться.

Галеотто посмотрел на пергамент, потом на Кавальканти, потом снова на пергамент. Это была папская булла, содержащая полное отпущение моих грехов и освобождение от наказания.

– Каким образом тебе удалось это получить? – удивленно спросил он.

– Разве Фарнезе не сын папы? – презрительно осведомился Кавальканти.

– Но на каких условиях она была дана? Если за нее заплачено ценой твоей чести, свободы, а может быть и самой жизни, то давай сразу же покончим с этим делом. – Он поднял пергамент и, держа его в обеих руках, пристально глядел на властителя Пальяно, словно собираясь разорвать документ.

– Ни жизни моей, ни чести не грозит опасность, – твердо ответил Кавальканти. – Тебе следует поторопиться. Святая Инквизиция медлить не любит.

Глава восьмая. ДОПРОС ТРЕТЬЕЙ СТЕПЕНИ

За мной в темницу явился мой тюремщик в сопровождении двух мужчин, казавшихся очень высокими из-за своего монашеского облачения – рясы с глухим капюшоном, в котором были сделаны прорези для глаз. В отблесках зловещего красноватого света факела, принесенного в это мрачное подземелье тюремщиком, эти черные безмолвные фигуры – они медленно и торжественно двигались, спрятав руки в широкие рукава своих ряс, – казались призрачными и грозными, словно жуткие посланники смерти.

По холодным темным каменным переходам, в которых глухо отдавались наши шаги, они привели меня в просторное подземное помещение с колоннами и сводчатым потолком, освещенное факелами, укрепленными в железных кронштейнах.

На небольшом возвышении стоял дубовый письменный стол, а на нем – две массивных восковых свечи Я распятие. За столом сидел дородный смуглолицый монах в черной рясе ордена святого Доминика. Несколько ниже, по обе стороны от него, сидели двое – безмолвные фигуры в капюшонах, исполняющие должность секретарей.

Справа от них, там, где царил полумрак, почти не рассеиваемый лучами факелов, находилось какое-то деревянное сооружение, по размерам и форме напоминающее раму кровати, но с крепкими кожаными ремнями, для того чтобы привязывать пациента, и огромные деревянные винты, с помощью которых эту раму можно удлинять и укорачивать. К потолку были прикреплены блоки, с них свисали серые веревки, напоминая некое кровожадное чудовище – воплощение жестокости.

Одного взгляда в этот мрачный угол было для меня достаточно.

Подавив дрожь, я посмотрел прямо на инквизитора и с этого момента старался не отрывать от него взгляда, чтобы случайно не взглянуть на прочие ужасы. Сам же он был достаточно ужасен для человека в моем положении.

Это был тучный человек с бритым смуглым лицом и вторым подбородком, толстым и отвислым, словно подгрудок у быка. В этой пухлой плоти утонули его глаза, похожие на маленькие черные пуговки; они казались зловещими просто от полного отсутствия в них какого бы то ни было выражения. Полуоткрытый рот с отвислой нижней губой придавал лицу выражение жадности и жестокости.

Когда он говорил, его рокочущий бас гулко отдавался под низкими сводами потолка.

– Как твое имя? – спросил он.

– Я – Агостино д'Ангвиссола, властитель Мондольфо, и… – Титулы можно опустить, – остановил он меня. – Святую Инквизицию не интересует, какое положение человек занимает в миру. Сколько тебе лет?

– Мне пошел двадцать первый год.

– Benedicamus Domine!94 – пробормотал он, хотя я никак не мог понять, к чему относится это замечание. – Ты обвиняешься, Агостино д'Ангвиссола, в святотатстве и осквернении святыни. Что ты можешь сказать по этому поводу? Признаешь ли ты себя виновным?

– Я тем более не могу этого сделать, что мне неизвестно, в чем именно меня обвиняют. Я не знаю за собой такого греха. Не имею ни малейшего…

– Тебе об этом сообщат, – перебил он меня, призывая к молчанию жестом своей пухлой руки и тяжело переваливаясь, чтобы повернуться к одному из секретарей. – Прочитай ему обвинение, – приказал он ему.

Из глубины глухого капюшона раздался резкий, пронзительный голос:

– Святой Инквизиции стало известно, что Агостино д'Ангвиссола на протяжении шести месяцев зимы 1544 года от рождества Христа Господа Бога нашего и весны 1545 года от рождества Христа Господа Бога нашего занимался мошенническими и богопротивными деяниями, фабрикуя корысти ради поддельные святыни, кои затем и использовал в своих низменных и гнусных целях. Ему вменяется в вину, что статую святого Себастьяна, находившуюся в уединенном убежище на Монте-Орсаро, он объявил чудодейственной, имеющей силу исцелять хвори и недуги, каковая статуя имела невиданные свойства: всякий год на Страстную неделю раны ее кровоточили, каковое обстоятельство явилось причиной того, что толпы паломников являлись к этой ложной кощунственной святыне, оставляя обильное подаяние, кое вышеназванный Агостино д'Ангвиссола присваивал в своих собственных корыстных целях. Далее нам стало известно, что в конце концов он бежал из этих мест, опасаясь разоблачения, а после его побега в том месте была оставлена сломанная статуя, и внутри ее – дьявольский механизм, с помощью коего и осуществлялось это чудовищное святотатство.

Все время, пока продолжалось это чтение, заплывшие, непроницаемые глазки инквизитора были устремлены на меня. Когда пронзительный голос чтеца смолк, он провел рукой по жирным складкам подбородка.

– Итак, ты слышал, – сказал он.

– Да, я выслушал много лжи, – ответил я. – Никогда еще события не излагались таким бессовестно-извращенным образом.

Глаза-бусинки совсем исчезли, спрятавшись в складках жира; и тем не менее я знал, что они продолжают меня изучать. Через некоторое время они снова появились.

– Значит, ты отрицаешь, что в статуе было спрятано это мерзкое кощунственное устройство?

– Нет, не отрицаю, – ответил я.

– Запиши его слова, – живо приказал он секретарю. – Он в этом признается. – И затем, обращаясь ко мне: – Ты отрицаешь, что находился в хижине отшельника в названный период времени?

– Нет, не отрицаю.

– Запиши его слова, – снова велел он секретарю. – Что же еще остается? – спросил он меня.

– А остается то, что я ничего не знал об этом мошенничестве. Обманщиком был лжемонах, который жил там до меня и при смерти которого я присутствовал. Я занял его место, безоговорочно веря в чудотворную сущность статуи святого Себастьяна; когда же мне рассказали, что все это обман, я просто не мог поверить, что кто-то посмел решиться на такое чудовищное святотатство. В конце концов, когда статуя была сломана и я воочию убедился в святотатственном замысле обманщика, я с ужасом и отвращением тут же покинул это прибежище сатаны.

На широком лице инквизитора не отразилось никакого чувства.

– Это естественный способ оправдания, – медленно проговорил он. – Однако он не объясняет, как и почему были присвоены деньги.

– Я не присваивал никаких денег! – гневно вскричал я. – Это самое грязное обвинение из всех.

– Ты отрицаешь, что паломники делали известные приношения?

– Конечно, приношения делались, однако я понятия не имею, в каких размерах. У дверей хижины стоял сосуд из обожженной глины, в который верующие опускали свои приношения. Мой предшественник имел обыкновение раздавать часть этих денег среди бедных в качестве милостыни; другую часть, как говорили, он копил, чтобы истратить их на постройку моста через Баньянцу – это бурный поток, и мост через нее был необходим.

– Ну же, – подсказывал он, – значит, когда ты сбежал оттуда, ты и прихватил с собой эти собранные деньги.

– Я этого не делал, – отвечал я. – У меня не было даже такой мысли. Уезжая, я не взял с собой ничего – только ту одежду, которая была на мне, когда я там находился.

Последовала короткая пауза.

– Святая Инквизиция располагает другими сведениями.

– Какими же сведениями? – вскричал я, перебивая его. – Кто меня обвиняет? Покажите моего обвинителя, я хочу с ним встретиться лицом к лицу.

Он медленно покачал своей огромной головой с нелепым венчиком грязных волос, окружающих тонзуру95, этот символ тернового венца.

– Тебе, разумеется, должно быть известно, что в Святой Инквизиции это не принято. В своей великой мудрости наш трибунал считает, что, открывая имя доносчика, мы подвергаем его опасности преследования, и это может привести к тому, что иссякнет источник полезных сведений, которыми мы пользуемся. Следовательно, твоя просьба не может быть удовлетворена, она тщетна, столь же тщетна, как и попытки оправдаться, которые ты предпринимаешь, – все это сплошная ложь, направленная на то, чтобы помешать свершиться правосудию.

– Ложь, господин монах? – вскричал я с такой яростью, что один из стражей положил руку мне на плечо.

Глаза-бусинки исчезли, а потом снова появились, в то время как он внимательно и равнодушно рассматривал меня.

– Твой грех, Агостино д'Ангвиссола – это самый гнусный грех, который только может изобрести и осуществить сатанинская жадность. Больше, чем любой другой грех, он закрывает двери милосердию. Такое же преступление, какое совершил в свое время Симон Маг, – и искупить его можно только пройдя через врата смерти. Ты вернешься в свою камеру, и когда дверь за тобою затворится, она затворится навсегда, до конца твоей жизни, и ты никогда уже не увидишь ни единого человека. Голод в жажда будут твоими палачами, медленно и неуклонно они лишат тебя жизни, которой ты не сумел как следует распорядиться. Ты останешься в этой камере без света, пищи и воды, пока не умрешь. Именно такое наказание несет тот, кто совершил подобное преступление.

Я не мог этому поверить. Я стоял перед ним все то время, пока он произносил эти лишенные всякого чувства слова. Наступила недолгая пауза, и снова он сделал этот широкий жест, поглаживая свой рот и обширный подбородок. Затем он продолжил:

– Это то, что касается тела. Но остается еще и душа. В своем бесконечном милосердии Святая Инквизиция желает, чтобы искупление греха наступило еще в этой жизни, дабы спасти тебя от пламени вечного ада. Поэтому Святая Инквизиция призывает тебя очистить свою душу, признавшись в своем грехе и раскаявшись в содеянии оного, прежде чем ты отойдешь в иной мир. Покайся, сын мой, спаси свою душу.

– Покаяться? – повторил я. – Покаяться в том, чего я не совершил, признать правдой ложь? Я изложил тебе истинную, правдивую историю того, что произошло на самом деле. Говорю тебе: нет во всем свете человека менее способного на святотатство, чем я. По своей натуре, по своему воспитанию я набожный и благочестивый человек. Кто-то возвел на меня напраслину, чтобы мне навредить. Вынося мне приговор, вы осуждаете невинного человека. Да будет так. Не могу сказать, чтобы мир казался мне настолько привлекательным, чтобы я не мог расстаться с ним без особых сожалений. Моя смерть будет на вашей совести, на совести этого несправедливого, чудовищного трибунала. Но избавьте себя по крайней мере от еще большего преступления, требуя, чтобы я признал эти клеветнические обвинения.

Крошечные глазки устремили на меня долгий непроницаемый взгляд. Наконец доминиканец заговорил медленно и торжественно, и в голосе его звучало почти что сожаление.

– Милосердные законы этого трибунала предоставляют тебе двадцать четыре часа на размышление. Я буду мелиться, сын мой, чтобы Божественное Провидение смягчило сердце, ожесточенное грехом, склонило бы тебя к раскаянию, к полному и свободному признанию своих преступлений. В противном случае наш долг нам ясен, и у нас есть способы добиться от человека признания. Подумай об этом, сын мой, избавь себя от ненужного страдания. Уведите его.

Я ничего ему не ответил и молча позволил фамильярам увести себя теми же самыми мрачными холодными коридорами назад, в камеру, в которой мне суждено было умереть.

Но прежде, чем это свершится, мне предстояло претерпеть страшные муки, пытки, более мучительные, чем голод и жажда, в том случае если я не соглашусь купить себе избавление, признавшись в возводимой на меня клевете. Меня приводила в ужас эта безумная затея спасти мою душу, осуществляемая тем самым способом, который служил верной ее погибели, – стремясь избавить меня от одного святотатства, меня беззастенчиво ввергали в другое.

Наверное, я в конце концов решился бы по истечении этих двадцати четырех часов на это. Благодарю Бога за то, что это испытание меня миновало. Ибо через три часа после моего возвращения в эту камеру снова явился мой тюремщик, положив конец моему мрачному унынию. На этот раз его сопровождали не только фамильяры, и сам инквизитор.

Он вкатился в сумрак этой темницы, в которую никогда не заглядывал солнечный свет, держа в руке пергамент, скрепленный огромной печатью, и знаком подозвал меня к себе. – Ты можешь убедиться в том, – сказал он, – что пути Господни поистине неисповедимы и что правда в конце концов торжествует. Твоя невиновность установлена, поскольку сам Святой Отец нашел нужным вмешаться и спасти тебя. Вот твое освобождение. Ты волен выйти отсюда и направиться, куда тебе заблагорассудится. Эта булла относится к тебе. – И он протянул мне пергамент.

Мой ум метался в поисках объяснения, так же как человек мечется в густом тумане, пытаясь найти дорогу, спотыкаясь и останавливаясь на каждом шагу. Я взял пергамент и долго смотрел на него. Удостоверившись в его подлинности и в то же время недоумевая, каким образом папа оказался замешанным в этом деле, я сложил документ и засунул его себе за пояс.

Затем инквизитор махнул своей огромной рукой, указывая вниз: «Ite!»96 – и добавил – его рука, казалось, поднята специально для благословения: – Pax Domini sit tecum126 .

– Et cum spiritu tuo97, – машинально ответил я, повернувшись прочь из этого ужасного места вслед за фамильярами, которые шли впереди, указывая мне путь.

Глава девятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Наверху, в блаженном сиянии солнечного света, от которого у меня заболели глаза, ибо я был лишен его целую неделю, я увидел Галеотто, который ожидал меня в пустой, лишенной всякой мебели комнате. Я не успел даже сообразить, что это он, а его огромные руки уже обхватили меня и прижали к себе с такой силой, что его латы едва не впились мне в грудь, вызвав мгновенное, сладостно-горькое воспоминание о другом человеке, таком же высоком, который прижимал меня к себе много лет тому назад и чьи доспехи причинили мне такую же боль, какую я испытывал сейчас, когда меня обнимал Галеотто.

Затем он отстранил меня на расстояние вытянутой руки и долго смотрел на меня. Я заметил предательскую влагу в его затуманенных глазах. Он буркнул что-то фамильярам, взял меня под руку, повлек за собой по длинным коридорам, минуя разные двери, и вывел наконец на оживленные улицы Рима.

Мы шли молча, улицами и переулками, которые, должно быть, были ему хорошо известны, но в которых я, несомненно, заблудился бы, и наконец очутились перед отличной таверной – Osteria Del Sole98, что возле башни Ноны.

Там в конюшне находилась его лошадь, и слуга провел нас наверх, в комнату, которую он нанял.

Как я был не прав, думал я, заявляя инквизитору, что не испытываю сожаления, расставаясь с этим миром. Какая это была неблагодарность с моей стороны, принимая во внимание, что был на свете этот преданный мне человек, который любил меня в память о моем отце! А разве не было на свете Бьянки, которая, несомненно, – если только ее последнее восклицание, исторгнутое мукой, заключало в себе правду – любила меня ради меня самого?

Какая сладостная перемена произошла в моей судьбе – теперь, когда я удобно сидел в кресле возле окна, наслаждаясь поистине приятнейшим моментом в моей жизни, и когда мрачные тени смерти, сгустившиеся над моей головой, так внезапно рассеялись.

Вокруг хлопотали слуги, расставляя на столе изысканные яства, заказанные Галеотто, огромные корзины сочных фруктов, кувшины с красным вином из Апулии; и вскорости мы сели за стол. Чтобы воздать всему этому должное.

Но прежде чем приступить к еде, я спросил Галеотто, с помощью какого чуда ему удалось добиться моего спасения; какие магические силы способствовали тому, что даже сама Святая Инквизиция растворила свои двери по его повелению. Взглянув на лакеев, которые нам прислуживали, он велел мне заняться едой, сказав, что поговорим мы потом. При этих словах я почувствовал такой зверский голод, что немедленно и со всей охотой повиновался его приказанию и набросился на еду, так что, начиная с бульона и кончая фруктами, мы были заняты исключительно поглощением пищи и не сказали ни слова.

Наконец, когда наши бокалы были наполнены, а слуги удалились, я повторил свой вопрос.

– Это чудо сотворил не я, – сказал Галеотто. – Этим ты обязан Кавальканти. Буллу получил он.

И он вкратце изложил все те обстоятельства, о которых уже читателю рассказано на предыдущих страницах (мелкие подробности тех событий мне впоследствии, как уже говорилось, удалось выведать у Фальконе). По мере того как разворачивался его рассказ, я чувствовал, как во мне растет дурное предчувствие, от которого все тело покрывается холодным потом, совсем как утром, когда я находился в руках моих палачей. Наконец Галеотто, видя, что я смертельно побледнел, спросил, что со мною.

– Что… какую… чем заплатил за мое спасенье Кавальканти? – ответил я вопросом.

– Он мне не сказал, я не стал задерживаться, для того чтобы дознаться – мне надо было торопиться. Он уверил меня, что дело завершилось без урона для его чести, жизни и свободы, я этим удовольствовался и поспешил в Рим.

– И с тех пор вы не думали о том, какую цену должен был заплатить Кавальканти?

Он тревожно посмотрел на меня.

– Должен признаться, что радость, которую принесла мне мысль о скором твоем освобождении, сделала меня эгоистичным. Я думал только о твоем спасении и больше ни о чем.

Я застонал и в отчаянии опустил руки на стол.

– Он заплатил такую цену, – проговорил я, – что мне в тысячу раз лучше было бы остаться там, откуда вы меня вытащили.

Галеотто наклонился ко мне, сурово нахмурив брови.

– Что ты хочешь этим сказать? – спросил он.

И тут я рассказал ему о том, чего опасался; рассказал, как Фарнезе искал руки Бьянки для Козимо, как гордо и бесповоротно Кавальканти ему отказал; как герцог настаивал и пригрозил, что останется в Пальяно, пока мессер не изменит своего решения; как я узнал от Джулианы о чудовищных замыслах герцога – об истинной причине, заставляющей его добиваться этого брака. И наконец…

– Вот какую цену согласился он заплатить! – в отчаянии воскликнул я. – Его дочь, эта чистая, святая девушка – вот эта цена! И в эту самую минуту, возможно, они получают выторгованную ими плату – отвратительная сделка осуществляется. О, Галеотто! Галеотто! Почему ты не оставил меня гнить в темнице инквизиции? Как был бы я счастлив умереть там, ничего не зная об этом!

– Клянусь кровью Христовой, мальчик! Не хочешь ли ты сказать, что мне было об этом известно? Неужели ты думаешь, что я согласился бы выкупить такой ценой чью бы то ни было жизнь?

– Нет, нет, – ответил я. – Я знаю, что вам это не было… что вы не могли… – И я внезапно вскочил на ноги. – А мы сидим здесь… пока это… пока это… О, Боже! – зарыдал я. – Может быть, еще есть время. На коней! Едем немедленно!

Он тоже вскочил на ноги.

– Может быть, есть еще способ исправить зло. Отправимся тотчас же. Гнев поможет мне преодолеть усталость. Мы можем доскакать за три дня. Будем мчаться так, как никому на свете не доводилось это делать.

И мы поскакали, и мчались с такой скоростью, что наутро третьего дня, который пришелся на воскресенье, были уже в Форли (перевалив Апеннины у Арканджело) и вечером прискакали в Болонью. Мы не сомкнули глаз и почти не отдыхали с того самого момента, как покинули Рим. Мы буквально валились с ног от усталости.

Если уж я находился в таком состоянии, то что должен был испытывать Галеотто? Он был сделан поистине из железа. Подумайте только, ведь он уже проделал этот путь, и так же поспешно, чтобы вызволить меня из когтей инквизиции; и, не отдохнув, снова двинулся в путь на север. Подумайте об этом, и вы не удивитесь, что усталость наконец сломила его.

В Болонье мы спешились возле гостиницы, где нашли Фальконе, который нас дожидался. Он собирался сопровождать своего господина в Рим, однако был в то время слишком утомлен и не мог долее находиться в седле, так что Галеотто, в своем отчаянном нетерпении, оставил его здесь и продолжал свой путь один.

Здесь, в Болонье, мы и встретили верного конюшего, умирающего от беспокойства. Он бросился ко мне, чтобы обнять меня, называя меня по-прежнему Мадоннино, что мне приятно было слышать от него, несмотря на мрачные воспоминания, всколыхнувшиеся при звуке этого имени.

В Болонье Галеотто объявил, что он вынужден остановиться на отдых, и мы проспали три часа – пока не наступила ночь. Нас разбудил хозяин, как ему и было приказано, но после того, как он отошел, я продолжал лежать без сил, руки и ноги отказывались мне повиноваться. Но тут внезапно сознание возвратилось ко мне, я вспомнил, что нам предстояло, и эта мысль подействовала на меня как удар хлыста: всю мою усталость как рукой сняло.

Что же касается Галеотто, то он находился в самом плачевном состоянии: он просто не мог пошевелиться. Силы его истощились – он был измучен до крайности усталостью и недостатком сна. Мы с Фальконе вдвоем подняли его на ноги, но он снова свалился, поскольку был не в силах стоять.

– У меня нет сил, я выдохся, – пробормотал он. – Дайте мне поспать двенадцать часов – всего двенадцать часов, Агостино, и я поеду с тобой хоть к самому дьяволу.

Я застонал и выругался – все на одном дыхании.

– Двенадцать часов! – вскричал я. – А она… Я не могу ждать, Галеотто, я должен ехать, я поеду один.

Он откинулся на подушку и лежал, глядя на меня остекленевшими глазами, потом, сделав над собой усилие, очнулся и приподнялся на локте.

– Правильно, мальчик, поезжай один. Возьми с собой Фальконе. Послушай. В Пальяно находятся шесть десятков моих людей, которые пойдут за тобой куда угодно, хоть в самый ад, когда Фальконе передаст им мое приказание. Вперед, мой мальчик, спаси ее. Но… погоди минутку! Постарайся не трогать Фарнезе, не причинять ему вреда, если только это возможно.

– А если невозможно? – спросил я.

– Ну, тогда ничего не поделаешь. Но старайся не трогать его физически, не нанести ему никакого увечья. Предоставь это мне – настанет час, и он свое получит. Сегодня это было бы преждевременно, и мы… нас… нас раздавят его… – Речь его превратилась в нечленораздельное бормотание, глаза закрылись, и он снова заснул мертвым сном.

Десять минут спустя мы уже снова ехали на север, по бесконечной Эмилианской дороге, останавливаясь только для того, чтобы промочить горло глотком вина, тогда как хлеб мы жевали по дороге, не слезая с седла.

Мы переправились через По и поехали дальше, меняя коней, где это было возможно, и наконец, когда уже близился закат, на повороте дороги нашему взору открылся Пальяно – серые, покрытые лишайником стены замка, стоящего на вершине невысокого изумрудного холма.

Спускались сумерки, в окнах замка кое-где появлялись огоньки, когда мы приблизились к воротам.

Из караульного помещения неторопливо вышел вооруженный страж и спросил у нас, какое дело привело нас в замок.

– Мадонна Бьянка уже вышла замуж? – задыхаясь спросил я его вместо приветствия.

Он внимательно посмотрел на меня, потом перевел глаза на Фальконе и с удивлением пробормотал какое-то ругательство.

– С возвращением вас, мессер! Мадонна Бьянка? Свадьбу отпраздновали сегодня. Молодые уже уехали.

– Уехали? – зарычал я. – Куда они уехали, отвечай!

– Куда? В Пьяченцу, во дворец мессера Козимо. Вот уже три часа, как они отъехали.

– А где твой хозяин? – спросил я его, соскакивая на землю.

– У себя в покоях, благородный господин.

Как я его отыскал, куда направился в поисках Кавальканти – все эти обстоятельства начисто выветрились из моей памяти. Знаю только, что нашел я его в библиотеке. Он сидел, сгорбившись, в огромном кресле, лицо его было мертвенно-бледно, глаза лихорадочно блестели. Когда он увидел меня – причину, хотя и невольную, всех этих бед, – он сурово нахмурился и в глазах его появились гневные искры. Если он собирался накинуться на меня с упреками, я не дал ему этой возможности, обрушив на него мои собственные.

– Что вы наделали, мессер? – потребовал я ответа. – По какому праву вы совершаете такие поступки? По какому праву вы принесли в жертву эту чистую голубку? Неужели вы считаете меня подлецом, который будет рассыпаться перед вами в благодарности, что я буду испытывать какие бы то ни было чувства, кроме ненависти и отвращения, – ненависти ко всякому, кто имеет отношение к этому делу, отвращение к самой жизни, купленной такой ценой?

Он совсем сник перед моим яростным гневом; ибо вид у меня, наверное, был ужасный – я стоял перед ним, извергая эти обвинения, обезумев от боли, ярости и бессонных ночей.

– Да понимаете ли вы, что вы сделали? – продолжал я. – Знаете, на что ее обрекли? Для какой цели вы ее продали? Или я должен вам объяснить?

И я все ему рассказал, в нескольких жестоких словах, от которых он вскочил на ноги, бешено сверкая глазами, – лев, очнувшийся от спячки.

– Нужно гнаться за ними, – уговаривал его я. – Нужно вырвать ее у этих скотов, даже если для этого пришлось бы сделать ее вдовой. Люди Галеотто находятся внизу, они пойдут за мной. Вы тоже можете поднять своих солдат. Ну же, мессер, на коней!

Он выскочил из библиотеки и бросился вниз по лестнице, не сказав мне ни слова и бормоча вместо ответа молитвы о том, чтобы мы могли поспеть вовремя.

– Мы должны! – бешено прокричал я, выскакивая на галерею, потом вниз по лестнице, не переставая бушевать, в то время как Кавальканти бежал следом за мной.

Через десять минут шестьдесят пик Галеотто и еще двадцать из тех, что составляли гарнизон Пальяно, были уже в седле и мчались во весь опор по направлению к Пьяченце. Впереди, на свежих лошадях, скакали мы с Фальконе, а рядом со мной, то и дело пришпоривая своего коня, скакал властитель Пальяно, донимая меня вопросами о том, откуда я получил свои сведения.

Больше всего мы опасались, что ворота Пьяченцы будут закрыты, до того как мы успеем доехать. Однако нам потребовалось меньше часа, чтобы проделать эти десять миль, и авангард нашего небольшого отряда уже входил в ворота Фодесты, когда на колокольне собора раздался первый удар колокола, возвещающий наступление ночи и подающий сигнал привратникам закрывать ворота.

При виде столь многочисленного отряда начальник караула вышел к воротам и приказал нам остановиться. Но я бросил ему в ответ несколько слов, объясняя, что мы – черные воины мессера Галеотто и прибыли в Пьяченцу по приказу герцога, каковой ответ показался ему удовлетворительным, ибо мы не стали задерживаться, а у него не было достаточного количества людей, чтобы воспрепятствовать продвижению нашего отряда.

Мы ехали по темной улице – той самой, по которой я ехал в последний раз, после того как Гамбара открыл для меня ворота тюрьмы, и таким образом вскоре оказались на площади перед дворцом Козимо.

Всюду царила темнота, и громадные ворота были заперты. Это было очень странно, принимая во внимание, что в дом только что приехала молодая жена.

Я соскочил на землю – с такой легкостью, словно проехал всего только эти десять миль от Пальяно. И действительно, я совсем перестал чувствовать усталость, совершенно забыв о том, что не спал уже три ночи, не считая трех недолгих часов в Болонье.

Я торопливо постучал в ворота, обитые железными гвоздями. Мы стояли перед ними в ожидании – Кавальканти и Фальконе рядом со мною, а воины – верхом, в некотором отдалении – молчаливая и грозная фаланга.

Я отдал приказ Фальконе:

– Десять человек пойдут с нами, остальные остаются здесь, из ворот никого не выпускать.

Конюший отошел назад, чтобы передать приказание солдатам, и десять человек, назначенных им, бесшумно соскользнули с седел и выстроились в тени, которую отбрасывала стена.

Я постучал еще раз, более решительно и властно, и наконец боковая калитка возле ворот открылась и показался престарелый слуга.

– В чем дело? – спросил он и приподнял фонарь, стараясь осветить мое лицо.

– Нам нужен мессер Козимо д'Ангвиссола, – ответил я.

Он смотрел мимо меня, на солдат, выстроившихся вдоль улицы, и лицо его приняло тревожное выражение.

– А что вам нужно? – спросил он.

– Глупец! Я сообщу об этом твоему хозяину. Проводи меня к нему. Дело не терпит отлагательства.

– Да, но… разве вы не слышали? Мой хозяин только что женился. Свадьба состоялась не далее как сегодня. Неужели вы решитесь беспокоить его в такое время? – Он многозначительно ухмыльнулся.

Я ударил его сапогом в живот, отчего он упал, растянувшись во весь рост, а потом покатился по земле и наконец забился в угол, жалобно воя.

– Заткните его, – велел я людям, которые нас сопровождали. – А потом половина останется здесь охранять лестницу, а остальные пойдут с нами.

Дом был огромный, и в нем было тихо, значит, маловероятно, что кто-либо услышал крики этого шута у порот.

Мы поспешно поднялись по лестнице при свете фонаря, который где-то нашел Фальконе, ибо все вокруг было окутано зловещим мраком. Кавальканти шел рядом со мной, задыхаясь от ярости и беспокойства.

На верхней площадке лестницы мы обнаружили человека, в котором я узнал одного из приближенных герцога. Он, без сомнения, услышал наши шаги. Однако, увидев нас, он пустился бежать. Кавальканти бросился вслед за ним, и ему удалось поймать беглеца, схватив его за лодыжку, отчего тот упал, ударившись лицом оземь.

Не прошло и секунды, как я уже сидел на нем верхом, приставив ему к горлу кинжал.

– Один звук, – прошипел я, – и ты отправишься прямиком в ад.

Он смотрел на меня, выкатив глаза от страха, бледный как полотно.

Это был женоподобный слизняк, из тех, какими любил окружать себя герцог, и я сразу понял, что с ним у меня не будет никаких хлопот.

– Где Козимо? – спросил я у него. – Вставай, приятель, и проводи нас в комнату, которую он занимает, если тебе дорога твоя поганая жизнь.

– Его здесь нет, – проскулил несчастный придворный.

– Лжешь, гнусный пес, – сказал Кавальканти и обернулся ко мне. – Прикончи его, Агостино.

Мой пленник, на котором я сидел верхом, преисполнился ужасом, как и рассчитывал предусмотрительный Кавальканти.

– Клянусь Господом Богом, его здесь нет, – проговорил он, лишившись голоса от страха, ибо в противном случае он вопил бы во весь голос. – Господи! Клянусь, я говорю правду. Его здесь нет.

Я озадаченно посмотрел на Кавальканти, охваченный внезапным страхом. Я видел, что глаза Кавальканти, до этого тусклые и невыразительные, вновь загорелись недобрым огнем. Он склонился над распростертым на земле человеком.

– А невеста здесь? Моя дочь… она здесь, в этом доме?

Человек скулил и ничего не отвечал, пока острие моего кинжала не коснулось его шеи. Тогда он внезапно завизжал:

– Да!

В мгновение ока я схватил его за ворот и снова поставил на ноги, причем его элегантное платье и тщательно причесанные волосы пришли в полный беспорядок, так что он являл собой самое плачевное зрелище, какое только можно себе вообразить.

– Веди нас в ее комнату, – велел я ему.

И он повиновался, как повинуется человек, когда ему грозит смерть.

Глава десятая. БРАЧНАЯ НОЧЬ БЬЯНКИ

Ужасная мысль терзала меня, пока мы шли по залам и коридорам дворца – она была вызвана присутствием в этом месте одного из приближенных герцога. Страшный вопрос то и дело просился мне на язык, однако я не мог себя заставить произнести его вслух.

Мы продолжали идти; моя рука, лежавшая у него на плече, как клещами сжимала его бархатный камзол, впиваясь в плоть и кости; в другой руке у меня был кинжал.

Мы прошли через приемную, где толстый ковер скрадывал шум наших шагов, и остановились перед тяжелой тканой портьерой, за которой скрывалась дверь. Здесь, сдерживая бешеное нетерпение, я остановился, сделав знак сопровождавшим нас пятерым солдатам, чтобы они оставались на месте, затем я передал провожавшего нас царедворца в руки Фальконе и придержал Кавальканти, который дрожал с головы до ног.

Я приподнял тяжелую портьеру, заглушавшую звук, и, остановившись на секунду у двери, услышал голос моей Бьянки; первые же ее слова заставили меня содрогнуться – кровь застыла у меня в жилах.

– О, мессер, – умоляла она дрожащим голосом. – О, мессер, сжальтесь надо мною!

– Моя прелестная, – послышалось в ответ. – Это я, а не ты достойна жалости, я умоляю тебя о милости. Разве ты не видишь, как я страдаю? Разве ты не видишь, что я сгораю от любви к тебе, что жаркий ее пламень терзает меня, а ты, жестокая, отказываешь мне в своей любви.

Это был голос Фарнезе. Значит, этот негодяй Козимо действительно заключил ужасную сделку, о которой меня предупреждала Джулиана, причем осуществил ее еще более ужасным способом, чем она предполагала.

Кавальканти готов был броситься в комнату, распахнув настежь дверь, но я крепко взял его за руку и поднес палец – той руки, в которой у меня был кинжал, – к губам.

Я попробовал нажать ручку. Как это ни странно, дверь была не заперта и подалась. И верно, для чего было ее запирать? Нужно ли было герцогу опасаться, что его потревожат в доме, который жених любезно предоставил в его распоряжение, в доме, охраняемом его людьми?

Совершенно бесшумно я открыл дверь, и мы стали на пороге – Кавальканти и я, отец и возлюбленный нежной девы, принесенной в жертву грязному развратнику-герцогу. Мы стояли столько времени, сколько может понадобиться, чтобы сосчитать до двадцати, – молчаливыми свидетелями этой отвратительной сцены.

Брачный покой был сплошь увешан златоткаными гобеленами – только огромная, резного дерева кровать была задрапирована мертвенно-белым бархатом и дамасским шелком цвета слоновой кости, символизируя прелесть и чистоту прекрасной жертвы, для которой было уготовано это ложе.

И все это было сделано ради меня – ради меня согласилась она на этот ужас, согласилась, как я впоследствии узнал, с охотой и без колебаний, с решимостью Ифигении99. Однако согласилась она на брак, а не на то ужасное испытание, которое ей теперь предстояло.

Она опустилась на колени на молитвенную скамеечку с высокой спинкой – ее платье не белее смертельно-бледного лица, сжатые руки с мольбой протянуты к этому чудовищу, стоявшему над ней. Его покрытое прыщами лицо покраснело, глаза жадно горели, когда он смотрел на объятую ужасом, беззащитную прелестную девушку.

Некоторое время мы за ними наблюдали, не замеченные ими, поскольку молитвенная скамеечка находилась слева, возле камина с широким козырьком, в котором потрескивали благоухающие поленья какого-то экзотического дерева. Комнату освещали два серебряных канделябра, стоявшие на столике возле завешенного портьерой окна.

– О, мессер! – в отчаянии воскликнула Бьянка. – Смилуйтесь, оставьте меня, и ни один человек на свете не узнает о том, чего вы от меня добивались. Я буду молчать, мессер. О, если у вас нет жалости ко мне, пожалейте, по крайней мере, себя. Вы покроете себя позором, позором, который сделает вас ненавистным для всех на свете.

Подобно ястребу, который долго парит над своей жертвой, а потом складывает крылья и камнем падает на нее, Фарнезе вдруг бросился на девушку, схватил ее, поднял со скамеечки, где она стояла на коленях, и заключил в свои жестокие объятия. Она закричала и стала отбиваться. Пытаясь от него вырваться, она резко повернулась, так что теперь стояла к нам спиной, а Фарнезе, тоже вынужденный повернуться в этой борьбе, оказался лицом к нам и увидел нас.

В мгновение ока его лицо изменилось самым ужасным образом – было полное впечатление, что с него вдруг сдернули маску. Багровый румянец сменился мертвенной бледностью; нездоровый пламень в глазах погас, и взор его сделался тусклым и безжизненным, как у змеи; челюсть отвисла, а чувственные губы приобрели на этом фоне донельзя глупый вид.

Мне казалось, что на какое-то мгновение я ему даже улыбнулся, но потом мы с Кавальканти бросились вперед – оба одновременно. Он пошевелился, руки его при этом разжались, и Бьянка упала бы на пол, если бы я ее не подхватил.

Все еще находясь во власти страха, она подняла глаза…

– Агостино! – воскликнула Бьянка, глаза ее закрылись, и она в изнеможении упала ко мне на грудь.

Герцог же, спасаясь от гнева Кавальканти, метнулся, словно испуганная крыса, через комнату к маленькой дверце в той стене, где находился камин. Он распахнул ее и выскочил в коридор, куда за ним, не думая об опасности, бросился Кавальканти.

Послышался бешеный рык, затем восклицание боли, и властитель Пальяно отпрянул назад, прижимая руку к груди, чтобы остановить кровь, которая сочилась между пальцами. К нему подбежал Фальконе, однако Кавальканти только изрыгал проклятья, словно одержимый.

– Пустяки! – бросил он. – Клянусь когтями сатаны, это пустяки. Даже кость не задета, а я, как дурак, отскочил назад. За ним! Сюда! Смерть ему! Смерть!

Фальконе выхватил шпагу из ножен и с громким криком бросился в темный кабинет позади спальни – Кавальканти мчался за ним по пятам.

Когда за минуту до этого Фарнезе, спасаясь от Кавальканти, очутился в этом кабинете, он, по-видимому, сразу же добежал до стены, обернулся и, встав в оборонительную позицию, нанес своему преследователю удар, заставив его отступить, и выиграл таким образом столь необходимое ему время. Ибо теперь кабинет был пуст. Там была еще одна дверь, ведущая в коридор, которая теперь была заперта. Через нее он, конечно, и ушел. Они ее взломали. Я все это слышал, в то время как пытался успокоить Бьянку, поглаживая ее по голове и по лицу, ласково уговаривая успокоиться, пока она не затихла, продолжая лишь время от времени всхлипывать.

В таком положении застали нас Фальконе и Кавальканти, когда вернулись. Фарнезе скрылся с одним из своих приближенных, который подоспел вовремя и предупредил его, что на улице полно солдат, а дворец окружен. Тогда Фарнезе выскочил из окна в сад в сопровождении этого царедворца, Кавальканти удалось только увидеть, как он скрылся через садовую калитку.

Камзол из буйволовой кожи, в который был одет Кавальканти, был весь покрыт кровью от раны, нанесенной ему герцогом, но он не желал обращать на это ни малейшего внимания. Он, подобно тигру, выскочил в приемную, и я услышал, как он отдает приказания. Вдруг раздался отчаянный крик, а потом послышался грохот и звон, словно весь дом готов был обрушиться нам на голову.

– В чем дело? – воскликнула Бьянка, вся дрожа и прижимаясь ко мне. – Они… они там сражаются?

– Нет, я не думаю, – ответил я ей. – Во всяком случае, вы не должны бояться, моя голубка. У нас достаточно людей.

В комнату снова вошел Фальконе.

– Сеньор властитель Пальяно совсем обезумел, – сказал он. – Нужно уходить отсюда, иначе нам придется иметь дело с капитаном стражи порядка.

Поддерживая Бьянку, чтобы она не упала, я повел ее прочь из этой комнаты.

– Куда мы направляемся? – спросила она.

– Домой, в Пальяно, – ответил я ей, успокоив этим ответом бедную девушку, которой столько пришлось претерпеть.

В приемной царил полный разгром. Огромная люстра, сорванная с потолка, валялась на полу, картины были взрезаны, гобелены сорваны со стен и изодраны в клочья, драгоценная мебель изломана – теперь она годилась разве что на дрова, – широкие окна, выходящие на балкон, распахнуты, и в них не осталось ни одного целого стекла – весь пол был усеян осколками.

Надо полагать, Кавальканти дал волю своему гневу, обрушив его, чисто по-детски, на ни в чем не повинные предметы. Можно себе представить, какая участь постигла бы людей герцога, если бы кто-нибудь из них попался ему под руку. Тогда я еще не знал, что несчастный сводник, пособник герцога в его гнусном деле, бывший нашим проводником, был мертв, его повесили на перилах балкона – это его отчаянный крик я слышал минуту тому назад.

На лестнице мы встретили Кавальканти, который никак не мог успокоиться. Он поднимался к нам, держа в руке обломок шпаги.

– Торопитесь, – обратился он к нам. – Я шел за вами. Надо отсюда уходить!

Внизу, у парадной двери, мы увидели огромную кучу из сломанной мебели и соломы.

– Что это такое? – спросил я.

– Сейчас увидишь, – зарычал он. – Быстро на коней!

После недолгого колебания я повиновался ему и сел на свою лошадь, посадив перед собой Бьянку и поддерживая ее, чтобы она не упала.

Кавальканти подозвал одного из своих людей, который стоял неподалеку, держа в руке пылающий факел. Он выхватил факел у него из рук и стал тыкать им в кучу из сломанной мебели и соломы, сваленную у дверей. От каждого его прикосновения сразу же появлялся язычок пламени. Когда же он наконец швырнул факел в самую середину, пламя сразу занялось и вся куча тут же превратилась в ревущее и свистящее море пламени.

Он отступил назад и рассмеялся.

– Если в этом доме остались еще его сподвижники по разврату, пусть спасаются так же, как это сделал он. Может, им повезет больше, чем вот этому. – И он указал на безжизненное тело, свисающее с балкона, и я таким образом узнал о том, что уже вам рассказал.

Я закрыл глаза Бьянки своей рукой.

– Не смотрите туда, – сказал я ей.

Меня бросило в дрожь при виде этого безжизненно висящего тела. Однако, по зрелом размышлении, я решил, что это справедливо. Всякий человек, который оказывает помощь в таком грязном деле, как то, что было задумано здесь сегодня ночью, заслуживает подобной судьбы, если еще не худшей.

Кавальканти вскочил на коня, и мы поскакали по улице. Люди с тревогой высовывались в окна, чтобы посмотреть, что случилось. У нас за спиной, из первого этажа дворца Козимо, стали показываться языки пламени, охватывая все строение.

Доехав до Порто-Фодеста, мы велели стражу открыть ворота. Однако он, как велел ему долг, ответил теми же словами, которые я услышал в этом же самом месте два года тому назад:

– Сегодня велено никого не выпускать.

В одно мгновение наши люди окружили его, другие образовали живой барьер перед караульным помещением, а в это время двое или трое вытащили засов и растворили огромные тяжелые ворота.

Мы продолжали свой путь, переправились через реку и направились прямиком в Пальяно.

В течение какого-то времени это была приятнейшая поездка, которую мне когда-либо приходилось предпринимать, – в этот божественно-прекрасный час я прижимал к своей груди Бьянку, и она отвечала нежным, еле слышным голосом на все те глупости, которые я шептал ей на ухо.

Но потом мне стало казаться, что мы едем не ночью, а в слепящем свете яркого полдня по пыльной дороге, вьющейся по иссушенной солнцем равнине Кампаньи; и, несмотря на сухость, где-то, наверное, должна быть масса воды, потому что я слышу рев потока, похожий на то, как грохочет после дождя Баньянца, и в то же время я знал, что никакой Баньянцы здесь быть не может, ибо она не может находиться в окрестностях Рима.

И вдруг прекрасный голос – я знал, что это голос Бьянки, – назвал меня по имени:

– Агостино!

Видение исчезло. Снова была ночь, и мы ехали в Пальяно по плодородной долине верховьев По; рядом со мною была Бьянка, она вцепилась в меня и звала меня испуганным голосом, в то время как все остальные всадники придержали своих коней.

– Что случилось? – крикнул Кавальканти. – Ты не ранен?

Я сразу все понял. Я задремал в седле и, вероятно, стал сползать с него и упал бы, если бы Бьянка не вскрикнула и не разбудила меня. Я все объяснил Кавальканти.

– Клянусь сатаной! – сердито воскликнул он. – Нашел время спать!

– Три дня и три ночи я почти не слезал с седла. Эта четвертая, – объяснил я ему. – С тех пор как мы выехали из Рима, мне удалось поспать всего три часа. Я больше никуда не гожусь, – признался я. – Думаю, будет лучше, мессер, если вы посадите вашу дочь на свою лошадь. На моей сейчас ехать небезопасно.

И это было действительно так. Невероятное напряжение, которое лишало меня сна, пока происходили все эти события, спало, и я начисто лишился сил, так же как Галеотто в Болонье. А ведь Галеотто уговаривал меня остаться и отдохнуть там. Он просил всего двенадцать часов! Я от всей души благодарил небо за то, что оно даровало мне силы и решимость продолжать путь, ибо эти двенадцать часов оказались решающими: если бы я последовал его совету, небесное счастье, которое я испытывал, обратилось бы в адские муки.

Кавальканти не мог взять ее к себе, признавшись, что испытывает сильную слабость. Правда, он всех уверял, что рана его несерьезна, но тем не менее он потерял много крови, потому что в своей ярости не позаботился о том, чтобы остановить кровотечение. И нести эту драгоценную ношу выпало на долю Фальконе. Последнее, что я запомнил, был смех Кавальканти – когда мы поднялись на небольшую возвышенность, он обернулся полюбоваться алым заревом над Пьяченцей, где ненасытное пламя, испуская снопы искр, пожирало великолепный дворец Козимо.

Затем мы снова спустились в долину. По мере того как мы ехали, стук копыт становился все глуше и глуше, и я заснул в седле, продолжая двигаться вперед между двумя всадниками, которым поручили следить за тем, чтобы я не упал, так что я ничего больше не помню о том, что происходило в ту богатую событиями ночь.

Глава одиннадцатая. РАСПЛАТА

Я проснулся в комнате, которую занимал в Пальяно, перед тем как меня увезли оттуда по приказу Святой Инквизиции, и мне сказали, что я проспал всю ночь и весь следующий день, так что теперь время снова близилось к вечеру.

Я встал, умылся, завернулся в просторную мантию из меха, и после этого ко мне пришел Галеотто.

Он прибыл на рассвете и тоже проспал не менее десяти часов после своего приезда. Однако, несмотря на это, вид у него был измученный, а взор угрюмый и печальный.

Я приветствовал его с радостью, с сознанием того, что мы сделали хорошее дело. Он, однако, оставался мрачным и никак не отозвался на мою радость.

– Плохие новости, – сказал он наконец. – У Кавальканти жестокая лихорадка, он потерял много крови в совершенно обессилел. Я даже опасаюсь, что он отравлен, вполне возможно, что кинжал Фарнезе был смазан ядом.

– О, но он же… он, конечно, поправится! – с трудом выговорил я. Галеотто покачал головой, брови его были сурово нахмурены.

– В ту ночь он, должно быть, совершенно обезумел. Учинить такой разгром, имея рану в груди, а потом еще проехать десять миль! Не иначе как безумие дало ему силы все это совершить. А здесь он замертво свалился с седла; когда его поднимали, увидели, что он с ног до головы покрыт кровью, с тех самых пор он не приходит в сознание. Я опасаюсь… – И он уныло покачал головой.

– Вы хотите сказать… вы думаете, что он может умереть? – прошептал я, с трудом выговаривая слова.

– Произойдет чудо, если он выживет. И это будет еще одно преступление в длинном списке тех, что совершил Пьерлуиджи. – Он проговорил эти слова в неописуемом волнении, воздев к небесам сжатую в кулак руку.

Чуда не произошло. Два дня спустя в присутствии Галеотто, Бьянки, фра Джервазио, которого вызвали из монастыря в Пьяченце, чтобы он причастил и исповедал несчастного барона, и меня Этторе Кавальканти спокойно отошел в лучший мир.

Была ли его смерть результатом отравления или он умер от того, что в его жилах совсем не оставалось крови, я сказать не берусь.

Перед самым концом его сознание на минуту прояснилось.

– Ты будешь защитником моей Бьянки, Агостино, – сказал он мне, и я, стоя возле него на коленях и сжимая его руку, принес ему в этом страшную клятву, в то время как Бьянка, бледная, как мрамор, отчаянно рыдала, стоя возле отца.

Затем умирающий повернул голову к Галеотто.

– А ты позаботишься о том, чтобы праведный суд совершился над этим чудовищем, – завещал ему он. – Это святое дело, угодное Богу.

Затем его сознание снова помутилось, окутанное туманом приближающейся смерти, и он погрузился в сон, от которого больше не проснулся.

Мы похоронили его на следующее утро в часовне замка Пальяно, а на следующий день Галеотто написал меморандум, в котором подробнейшим образом изложил все обстоятельства, при которых этот благородный доблестный сеньор встретил свою смерть. Он представлял собой страшное обвинение против Пьерлуиджи Фарнезе. Галеотто велел изготовить две копии этого документа, и в качестве свидетелей, удостоверяющих правильность изложенных в нем фактов, его подписали Бьянка, Фальконе и я, а к нашим подписям присоединил свою и фра Джервазио. Один из экземпляров меморандума Галеотто отправил папе, а другой – Ферранте Гонзаго в Милан, присовокупив к этому просьбу, чтобы документ был передан Императору.

После того как меморандум был подписан, Галеотто встал и, сжимая руку Бьянки в своей руке, поклялся, что отказывается от всякой надежды на спасение своей души, если по истечении года ее отец не будет отомщен, так же как и все остальные жертвы Пьерлуиджи.

В тот же самый день он снова уехал из замка по своим тайным делам, суть которых заключалась не только в борьбе с Пьерлуиджи, но и в полном освобождении Пармы и Пьяченцы от папского владычества. Несколько дней спустя он прислал мне еще пару десятков копейщиков – силы его были разбросаны по всей округе, в количество солдат все время росло.

После этого мы затаились в Пальяно, ожидая дальнейшего развития событий. Мост через ров был поднят, и ни один человек не мог проникнуть в замок, не предъявив пропуск или не сказав пароль.

Мы ожидали нападения, которое так и не состоялось, ибо Пьерлуиджи не осмеливался вести свою армию против имперского владения на тех шатких основаниях, которыми он располагал. А возможно, и то, что папа, получив меморандум Галеотто, постарался обуздать своего распутного сына.

Что же касается Козимо д'Ангвиссола, то он имел наглость направить своего курьера в Пальяно с требованием возвратить его жену, которая является таковой перед Богом и людьми, и угрожая в случае невыполнения его требования послать протест в Ватикан.

Нет нужды говорить о том, что мы отправили гонца с пустыми руками. Я встал во главе гарнизона Пальяно, заняв должность кастеляна и доверенного лица Бьянки, и поклялся, что мост через ров всегда будет поднят и все силы будут наготове, чтобы не допустить в замок врага.

Однако гонец Козимо заставил нас вспомнить о том, что лежало в те дни глубоко на дне наших душ: я не мог больше искать ее руки. Она была женой другого.

Это открылось нам вдруг, внезапно, словно вспышка молнии темной ночью, и мы были потрясены, когда осознали все значение этого обстоятельства.

– Это моя вина, я одна во всем виновата, – сказала она в тот вечер, когда мы сидели за ужином в алой с золотом столовой.

Именно этими словами она нарушила молчание, которое царило за столом в течение всей трапезы, покуда пажи и сенешаль прислуживали нам за столом, совершенно так же, как это было при жизни Кавальканти.

– О нет, любовь моя! – утешал я ее, протянув к ней руку через стол.

– Но это правда, дорогой, – ответила она, закрывая мою руку своей. – Если бы я была более милосердна и снисходительна, когда ты поведал мне о своих грехах, судьба обошлась бы со мною более милостиво. Знак, поданный мне в моем видении, должен был бы мне сказать, что мы предназначены друг для друга; и ничто содеянное тобой или мною не может этого изменить. Я знала это, и все же… – Она не могла больше говорить, так дрожали ее губы.

– Но ты не могла поступить иначе – твоя чистая душа содрогнулась, узнав о том, что я такое на самом деле.

– Но ты ведь уже не был таким, – пролепетала она голосом, в котором слышалась мольба.

– Это ты… твой благословенный образ – вот что очистило меня от скверны! – воскликнул я. – Когда во мне проснулась любовь к тебе, только тогда, впервые в жизни, я почувствовал истинную любовь, ибо то, другое, что я почитал любовью, было лишено святости. Твой образ вытеснил из моей души всю греховность. Мир и покой, которых я жаждал и которые были мне недоступны, несмотря на долгие месяцы покаяния, поста и бичевания плоти, снизошли на меня благодаря моей любви к тебе, стоило только ей проснуться. Она была подобна очистительному пламени, которое обратило в пепел все греховные желания, наполнявшие мое сердце.

Ее ручка сжала мою руку. Она тихо плакала.

– Я был отверженным, – продолжал я. – Я был подобен моряку, лишенному компаса, вдали от спасительного берега, который пытается найти правильный путь с помощью чувств и понятий, заложенных во мне моим воспитанием. В полном отчаянии я искал спасения и нашел его в затворничестве – это была бы монастырская келья, если бы я не чувствовал себя недостойным монашеской рясы. И наконец я нашел его в тебе, в блаженном созерцании твоего прекрасного лица. Именно ты преподала мне урок, научила тому, что мир создан Богом и Бог обитает в мире в такой же степени, как и в монастыре. Вот в чем был смысл знамения, вот что я понял, когда образ твой явился мне на Монте-Орсаро.

– О, Агостино! – воскликнула она. – И, несмотря на все это, ты не винишь себя за то, что случилось? Если бы только у меня достало веры в тебя, веры в знамение, которое мы оба получили, я должна была все это знать; знать, что если ты согрешил, это значит, что ты всего лишь уступил соблазну и что ты уже искупил свой грех.

– Мне кажется, что искупление происходит сейчас, здесь, в том, что с нами происходит, – отвечал я ей очень серьезно. – Та, что увлекла меня в бездну, была женой другого. Ты тоже жена другого, и ты спасаешь меня, поднимая из этой бездны. Она была доступной через свою греховность. Ты же никогда, никогда не можешь быть такой же, в противном случае я охотно расстался бы с жизнью. Но не вини себя, моя любимая, моя святая. Ты поступила так, как тебе подсказала твоя чистая душа; все было бы хорошо, если бы тебя в то время не увидел Пьерлуиджи.

Она содрогнулась.

– Тебе известно, мой бесценный, что если я согласилась стать женой твоего кузена, то я это сделала исключительно ради твоего спасения? Такова была цена, которую они запросили.

– О, моя святая! – воскликнул я.

– Я говорю об этом только для того, чтобы ты знал, почему я это сделала.

– Мог ли я в этом сомневаться? – уверял ее я.

Я встал и прошел в другой конец комнаты, к окну, за которым сияла ночь, накрывая мир глубокой синью небосвода. Я смотрел в сад, где высокие тополя поднимали к небу свои вершины, и думал о том, что нам теперь делать. Затем я обернулся к ней, найдя, как мне казалось, единственно правильное решение.

– Нам остается только одно, Бьянка, – сказал я.

– Что же? – В глазах ее светилась тревога, которую еще более подчеркивали ее бледность и отпечаток боли на лице, появившиеся в результате тяжких испытаний, постигших ее в последние недели.

– Я должен уничтожить препятствие, которое стоит между нами. Я должен найти Козимо и убить его.

Я произнес эти слова без всякого гнева, без признака горячности – это было спокойное, деловое изложение того, что необходимо было сделать. Это было справедливое, единственно возможное действие, которое могло восстановить справедливость. Мне казалось, что оба мы, и она и я, смотрим на вещи одинаково. Ибо она не вздрогнула, не закричала в ужасе, не выразила ни малейшего удивления. Она просто покачала головой и печально улыбнулась.

– Как это было бы глупо! – сказала она. – Каким же образом это нам поможет? Тебя схватят, тут же предадут суду, и ты понесешь наказание. Каким образом это облегчит мою участь? Я останусь одна в этом мире, одинокой и совершенно беззащитной.

– О, зачем же так спешить? – воскликнул я. – По справедливости, я не должен пострадать. Мне достаточно будет лишь рассказать, как было дело, объяснить, почему я затеял с ним ссору, поведать о том чудовищном замысле по отношению к тебе, который чуть было не осуществился, об этом невероятном браке – и все будут на моей стороне. Никто не посмеет преследовать и наказывать меня за это.

– Ты слишком великодушен, слишком веришь в людей, – сказала она. – Кто поверит твоим рассказам?

– Суд, – ответил я.

– Суд провинции, где правит Пьерлуиджи?

– Но у меня есть свидетели того, что произошло.

– Этим свидетелям не дадут и рта раскрыть. Твои объяснения никто не будет слушать. Ты подумай, как это будет выглядеть! – воскликнула она. – Всему свету дело представится так, что возлюбленный Бьянки Кавальканти убил ее мужа, чтобы жениться на ней самому. Что ты сможешь сказать в ответ на такое обвинение? К тому же люди, возможно, припомнят и то, другое дело – убийство Фифанти; и даже простой народ, те люди, которые, можно сказать, спасли в то время твою жизнь, могут изменить мнение, которого они тогда придерживались. Они скажут, что если он вообще способен убить, значит, и тогда убил он, что…

– О, ради всего святого, довольно! Сжалься надо мною! – вскричал я, протягивая к ней руки. И, слава Богу, она замолчала, понимая, что сказано было достаточно. Она была права. С ее острым умом она мгновенно разобралась в самом существе этого дела. Ведь, если бы я осуществил то, что собирался, это не только послужило бы к моей погибели, но и набросило бы тень на нее; ведь если бы людская молва меня осудила и признала виновным, то это обвинение, несомненно, пало бы и на нее. И что же тогда, как она правильно сказала, было бы с ней? У них появилось бы основание увезти ее из Пальяно, из-под защиты родных стен. Она стала бы жертвой гражданского суда. Пьерлуиджи мог подстроить так, что ее обвинили бы как мою сообщницу в подлом убийстве, совершенном с самыми гнусными целями.

Я снова обернулся к ней.

– Ты права, – сказал я. – Я понимаю, что ты права. Так же как я был прав, когда говорил, что мое искупление должно быть совершено здесь и теперь же. Кара, которую я столько времени призывал, настигла меня наконец. Она справедлива и уместна, хотя и жестока.

Я медленно вернулся к столу, возле которого она сидела, и стоял, глядя на нее. Она подняла голову и взглянула на меня глазами, полными муки.

– Бьянка, я должен уехать отсюда, – сказал я ей. – Это тоже совершенно ясно.

Губы ее приоткрылись, зрачки расширились, бледное лицо побледнело еще больше.

– О нет, нет! – жалобно воскликнула она.

– Это необходимо, – настаивал я. – Как я могу остаться? Козимо может обратиться в суд, предъявив мне обвинение в том, что я насильно держу у себя его жену, – и его иск будет удовлетворен.

– Но ты ведь можешь не подчиниться. Пальяно – достаточно хорошо защищенная крепость, и у нас достаточно людей. Черные воины преданы нам, они будут стоять за тебя до последнего.

– А что скажут люди? – воскликнул я. – Что скажет о тебе свет? Ты сама заставила меня над этим задуматься. Можно ли допустить, чтобы твое имя пачкали грязью гнусные сплетники? Жена Козимо д'Ангвиссола сбежала с кузеном своего мужа! Неужели я допущу, чтобы о тебе такое говорили!

Она застонала, спрятав лицо в ладонях. Затем снова взяла себя в руки и посмотрела на меня взглядом, полным отчаяния и решимости.

– Тебя так занимает то, что скажут люди?

– Я думаю только о тебе.

– Тогда подумай о том, что будет для меня лучше, мой Агостино. Так мы поступим или иначе – и то и другое одинаково плохо. Но мы должны выбрать меньшее из двух зол. Если ты уедешь, покинешь меня, я останусь беззащитной, и… и… так или иначе, у сплетников уже есть основание для злоязычия.

Долго смотрел я на нее, испытывая непреодолимое желание заключить ее в свои объятия и утешить. И я твердо знал, что если я останусь, то каждый день, каждый час я буду испытывать это желание и с каждым днем оно будет становиться тем более настоятельным и жестоким, чем больше я буду стараться его подавить. Но затем мне на помощь пришло мое воспитание, насквозь пронизанное превратно понятой святостью; оно заставило меня увидеть в этой ситуации усугубление моей кары, дополнительное бремя, которое я должен возложить на свои плечи, если я хочу добиться полного прощения.

И я согласился остаться в Пальяно. Уходя из комнаты, я ограничился тем, что поцеловал лишь кончики ее пальцев, и пошел молиться о том, чтобы Бог даровал мне силы и терпение, дабы я мог нести свой тяжелый крест и получить в конце концов награду – все равно, в этой жизни или за ее пределами.

На следующее утро к нам прибыл гонец от Галеотто, который принес нам весть о новом гнусном преступлении, которое совершил герцог в ту ужасную ночь, когда мы вырвали Бьянку из его когтей. На следующее утро несчастную Джулиану нашли мертвой. Она была задушена в ее собственной постели, и народная молва приписала это злодеяние герцогу.

Впоследствии я нашел подтверждение этим слухам. Дело, по-видимому, обстояло так: взбешенный тем, что у него вырвали из рук добычу, этот свирепый волк бросился на поиски того, кто мог открыть врагам его намерения и таким образом помешать их осуществлению. Он подумал о Джулиане. Разве Козимо не подсмотрел, как она разговаривала со мной в утро моего ареста, и разве он не сообщил об этом своему господину?

Итак, герцог немедленно направился в роскошный дом, в который он ее поместил и куда имел доступ в любое время дня и ночи. Он, должно быть, предъявил ей это обвинение, и я могу себе представить – ведь мне хорошо был известен ее характер, – что она не только призналась в том, что разрушила его планы, но сделала это с насмешкой, с торжеством, издеваясь над ним, как только может это сделать ревнивая женщина, и довела его тем самым до бешенства, до того, что он бросился ее душить.

Какие жестокие муки, должно быть, испытывала она в эти короткие страшные мгновения, как она жалела о том. что не придержала вовремя язык в те страшные мгновения – ей они, наверное, показались вечностью – пока ее душа не покинула сосуд, который она так любила и холила.

Когда я услышал о том, какой конец постиг эту несчастную, вся моя горечь, вся злость, которые я к ней испытывал, покинули меня и я стал искать в душе своей и в сердце оправдания ей.

Она была хорошо образованна и умна во многих отношениях, в других же не понимала решительно ничего и была бесчувственна, словно животное. В Бога она не верила, так же как и многие другие, ибо религия в той форме, которая ей представлялась, не внушала ей никакого уважения – ведь одним из ее любовников был кардинал, другим – сын самого папы. По натуре она была чувственна, и эта чувственность мешала ей понимать разницу между тем, что хорошо и что дурно.

Мне приятно было думать, что смерть ее явилась результатом доброго деяния, ведь так легко могло бы случиться, что она погибла бы в результате какого-нибудь дурного поступка. И мне хочется верить, что это ее доброе деяние – какими бы мотивами оно ни было продиктовано – зачтется ей и будет положено на другую чашу весов, противоположную той, где будут находиться ее многочисленные грехи.

Я вспомнил слова фра Джервазио, с которыми он в свое время обратился ко мне: «Можем ли мы осудить грешника, если знаем все то, что привело его ко греху?» Он, помнится, произнес эти слова, говоря обо мне и о Джулиане. Но разве они не относятся и к самой Джулиане? Разве они не относятся к каждому, кто согрешил?

Глава двенадцатая. КРОВЬ

Те слова, которыми обменялись мы с Бьянкой в тот вечер, исчерпывающим образом выражают отношения, установившиеся между нами и продолжавшиеся в течение последующих нескольких месяцев. Мы встречались ежедневно, и то, чего не смели произнести наши уста, можно было прочесть в глазах.

Шли дни, они слагались в недели, и, сменяя одна другую, в свою очередь, образовывали месяцы. Подошла к концу осень, сбросив свой золотой наряд и уступив место унылой серости зимы: земля погрузилась в глубокий сон, от которого ее вновь разбудила весна.

Мы спокойно жили в Пальяно, нас никто не тревожил, и мы, с известной долей уверенности, начали чувствовать себя в безопасности. Записка Галеотто, несомненно, сыграла свою роль: Пьерлуиджи, вероятно, получил приказание от своего отца воздержаться от очередного скандала – их и так было достаточно в его бурной жизни – и не сметь трогать мадонну Бьянку в ее убежище в Пальяно.

Время от времени нас навещал Галеотто. Очень хорошо, что в тот день в Болонье его сломила усталость, помешавшая ему принять вместе с нами участие в событиях той ужасной ночи, в противном случае у него вряд ли была бы возможность так свободно и беспрепятственно передвигаться по стране.

Он рассказал нам о новой цитадели, которую строил герцог в Пьяченце, безжалостно разрушая дома, для того чтобы добыть необходимый материал и расчистить себе территорию, о том, как он укрепляет и расширяет городские стены.

– Однако я сомневаюсь, – сказал он нам однажды весной, – что ему доведется увидеть результаты своих трудов. Мы наконец приняли решение и готовы действовать. Я думаю, у нас не будет нужды в вооруженном восстании. Вполне достаточно будет сотни пик – они у меня уже есть. Мы намерены действовать внезапно, а Ферранте Гонзаго будет стоять наготове и поддержит нас с помощью императорского войска, чтобы потом, когда пробьет час, провинция поступила под его начало – он станет там наместником. А пробьет он скоро, и за это они тоже заплатят, – заключил кондотьер, указывая на черное траурное платье Бьянки.

Он снова уехал в тот же день, направляясь на север, где у него было назначено последнее, заключительное свидание с наместником Императора, однако обещал вернуться, прежде чем начнется дело, чтобы и я тоже мог принять в нем посильное участие.

На смену весне пришло лето, и мы ждали событий, гуляя вместе в саду, читая, играя в шары или в теннис, хотя эта игра считалась не совсем подходящей для женщины. Иногда я проводил учения с солдатами во внутреннем дворе замка, где они располагались. Дважды мы выезжали на соколиную охоту в сопровождении сильного эскорта и благополучно возвращались домой без всяких приключений. Но в третий раз я ехать отказался, опасаясь того, что слухи о наших вылазках разнесутся по округе и наши враги устроят нам ловушку. Я постоянно испытывал страх – боялся потерять ту, которая мне не принадлежала и которую я, может быть, никогда не смогу назвать своей.

И все это время мне все труднее и труднее было нести мою кару искупления, как я это называл. Я давно отказался от счастья целовать кончики ее пальцев. Но даже если я целовал окружающий ее воздух, это все равно нарушало спокойствие моей души. И вот однажды вечером, когда мы гуляли в саду, меня охватило мгновенное безумие – я больше не мог противиться своим чувствам. Не говоря ни слова, я обернулся, схватил ее в свои объятия и крепко прижал к груди.

Я увидел, как дрогнули ее веки, заметил быстрый взгляд голубых глаз и разглядел в них жажду любви, родственную моей собственной, но в то же время и страх, заставивший меня остановиться.

Я отпустил ее. Потом встал на колени и поднес к губам подол ее траурного платья.

– Прости, любовь моя! – смиренно молил я ее.

– Бедный мой Агостино, – было все, что я услышал в ответ, в то время как ее трепещущие пальцы мягко перебирали мои темные волосы.

После этого я избегал ее общества почти целую неделю и совсем не виделся с ней наедине, а только за обеденным столом во время трапезы, в присутствии наших слуг.

Наконец однажды, в самом начале сентября, в годовщину смерти ее отца – это было, как помнится, восьмого числа, в четверг, – прибыл Галеотто в сопровождении довольно значительного отряда вооруженных всадников; в тот вечер он выглядел счастливым и довольным – за весь предшествующий год мне ни разу не приходилось видеть его таким оживленным.

Когда мы остались одни, мне открылась – впрочем, я и сам об этом подозревал – истинная причина его превосходного настроения.

– Час настал, – сказал он голосом, исполненным значения. – Его конец близок. Завтра, Агостино, ты поедешь со мной в Пьяченцу. Фальконе останется здесь, возьмет на себя команду над здешними людьми, на случай если будет сделана попытка напасть на Пальяно, что, как мне кажется, маловероятно.

И он рассказал мне о веселых развлечениях, которые состоялись в Пьяченце по поводу визита герцогского сына Оттавио – того самого зятя Императора, которого последний всячески пригрел и обласкал, однако не до такой степени, чтобы отдать ему герцогство его отца, после того как тот отойдет в лучший мир, чтобы ответить за совершенные грехи.

Ежедневно проходили рыцарские поединки и турниры, устраивались самые разнообразные развлечения, ради которых с жителей Пьяченцы снимали последнюю шкуру – да и шкуры-то у них уже не оставалось. В свое время Фарнезе всячески подлизывался к простому люду, прося у крестьян помощи для того, чтобы сокрушить баронов, а когда с баронами было покончено, он принялся за них самих, поскольку их помощь ему больше не требовалась. Разнообразные поборы довели жителей до полной нищеты, а теперь он рушит их дома, чтобы получить строительный материал для своей новой цитадели, нимало не задумываясь о тех, кто лишился при этом крова над головой.

– Этот Пьерлуиджи окончательно сошел с ума, – сказал Галеотто и рассмеялся. – Впрочем, он отлично играет свою роль: все, что он делает, как нельзя лучше служит нашим целям, все его штучки нам только на руку. Сеньоров он восстановил против себя уже давно, теперь же против него раздражено и население – грабеж и бесконечные вымогательства надоели всем до крайности. Дело дошло до того, что в последнее время он постоянно сидит, запершись в своей цитадели, редко оттуда выезжая, чтобы только не видеть изможденные лица бедняков, не смотреть на руины, в которые он превратил прежде красивый город. Говорят, что он болен. Небольшое кровопускание живо вылечит все его болячки.

Наутро Галеотто отобрал тридцать человек из своего отряда, дав им следующее приказание: они должны снять свои черные камзолы и одеться в крестьянскую одежду – взяв с собой только такое оружие, какое обычно берет крестьянин, отправляясь в далекое путешествие; после этого, поодиночке и пешим порядком, они должны пробираться в Пьяченцу и собраться там в субботу утром в определенном месте и в определенное время, которое им будет указано. Они отправились, и в тот же день мы отправились тоже.

– Ты вернешься ко мне, Агостино? – спросила меня Бьянка, когда мы расставались.

– Я вернусь, – ответил я, ощущая тяжесть на сердце.

Однако по мере того, как мы продвигались вперед, к нашей цели, мысль о том, что нам предстояло сделать, стала занимать меня все более и более и моя меланхолия несколько рассеялась. Вера в лучшее будущее и надежда на счастье окрасили все окружающее в розовые тона.

Ночь мы провели в Пьяченце, в большом доме на улице, которая ведет к церкви Сан-Ладзаро, – там уже собралась целая компания, человек, наверное, двенадцать, главными из которых были братья Паллавичини из Кортемаджоре – именно они первыми почувствовали железную руку Пьерлуиджи; был там и Агостино Ланди, и глава известного дома Конфалоньери.

После ужина мы все сидели за длинным дубовым столом, доски которого были отполированы так гладко, что в них, как в пруду, отражались стоявшие на нем чаши, кубки и огромные бутыли с вином, как вдруг Галеотто бросил на середину стола серебряную монету. Она легла гербом вверх – это был герб герцога, в легенде же, расположенной по краю монеты, было сокращенное слово PLAC.

Галеотто указал на него пальцем.

– Год тому назад я его предупредил, – сказал он, – что его судьба записана здесь, в этом сокращенном слове. Завтра я напомню ему об этой загадке.

Я не понял, на что он намекает, и сказал ему об этом.

– Ну как же, – объяснил он не только мне, но и всем остальным, которые тоже в недоумении нахмурили брови. – Во-первых, PLAC обозначает «Placentia»100, где ему суждено встретить свой конец, а во-вторых, это слово составляют инициалы четырех главных участников нашего предприятия: Паллавичини, Ланди, Ангвиссола и Конфалоньери127.

– Ты называешь меня в числе главных участников этого дела. Не кажется ли тебе, что в этом есть некоторая натяжка, ты, наверное, делаешь это для того, чтобы вернее сбылось предзнаменование.

Он ничего не сказал на это, только улыбнулся и положил монету в карман.

Описание событий, о которых мне предстоит рассказать, можно найти везде, где угодно, ибо о них писали множество людей, и каждый по-своему, в зависимости от своих симпатий или от того, кто нанял писателя для их изложения.

Вскоре после рассвета Галеотто окинул нас, наказав каждому, что ему следует делать.

Позже, уже утром, направляясь к замку, где все мы должны были собраться, я его увидел – он ехал по улице рядом с герцогом. Они выезжали за пределы города, чтобы осмотреть новую крепость, которая в то время строилась. Похоже, между ними снова велись переговоры о том, чтобы Галеотто поступил к герцогу на службу, и последний использовал это обстоятельство в своих целях – для осуществления собственных планов. По моему мнению, не было на свете человека, более подходящего для этого дела, человека, обладающего большей выдержкой и терпением.

Помимо кондотьера, герцога сопровождали два-три всадника из числа его приближенных, а вокруг, охраняя его светлость, шли пешие швейцарские ландскнехты – их было не менее десятка – облаченные в блестящие латы и шлемы с высоким гребнем; каждый нес на плече огромное устрашающее копье.

Народ расступался перед этим небольшим отрядом; горожане снимали шапки из почтения, порожденного страхом, однако лица у них были угрюмые и мрачные, хотя нашлись плуты, рожденные только для того, чтобы служить все равно кому, которые трусливо и раболепно выкрикивали: «Duca!»101

Герцог ехал медленно, не быстрее, чем если бы шел пешком, его снова мучила болезнь, и на его лицо, некрасивое само по себе, теперь неприятно было смотреть: оно было сплошь покрыто ярко-красными прыщами, которые резко выделялись на мертвенно-бледной коже, а под глазами залегли темно-коричневые тени, свидетельствующие о глубоком страдании.

Я прижался к стене, укрывшись в тени дверного проема, чтобы он меня не увидел, поскольку из-за моего высокого роста мне было трудно не выделяться в толпе. Но герцог смотрел прямо перед собой, не поворачивая голову ни направо, ни налево. Вообще ходили слухи, что он не может смотреть в глаза людям, которых он так жестоко оскорблял, над которыми в свое время так надругался, – впрочем, об этом уже довольно говорилось, и мне не хочется повторяться, дабы не вызывать отвращение читателя.

Когда они проследовали мимо меня, я медленно поехал за ними, направляясь в сторону замка. Едва я свернул с отличной дороги, построенной Гамбарой, как ко мне присоединились братья Паллавичини. Это были смелые и решительные синьоры с начинающими седеть волосами, один из которых, как вы помните, слегка прихрамывал. Оба они были одеты в черное, что в какой-то мере соответствовало характеру задуманного предприятия. Их сопровождали с полдюжины молодцов из отрядов Галеотто, однако на одежде не было никаких знаков, определяющих их связь с кондотьером. Мы обменялись приветствиями и все вместе выступили на открытое пространство piazza della Citadella102, направляясь к самой крепости.

Мы миновали подъемный мост и оказались внутри – никто из стражей не пытался нас остановить. Люди свободно входили и выходили из крепости, строго охранялись только личные апартаменты герцога – для того чтобы пройти к нему, нужно было изложить свое дело офицеру, находившемуся в передней.

Более того, вся охрана состояла из двух-трех швейцарцев, которые лениво бродили в проходе, ведущем от подъемного моста во двор, поскольку солдаты гарнизона отправились обедать – обстоятельство, которое Галеотто учел, выбрав полдень как время для нанесения удара. Мы пересекли широкий квадратный двор и миновали еще одну арку, ведущую во второй внутренний дворик, как нам было приказано. Здесь нас встретил Конфалоньери, которого тоже сопровождали несколько наших людей. Он приветствовал нас и тут же, не теряя времени, стал давать приказания, что кому следует делать.

– Вы, мессер Агостино, пойдете с нами, остальные остаются здесь, дожидаясь прибытия Ланди, который подоспеет с остальными нашими силами. С ним будет два десятка людей, они изолируют стражу, когда она появится. Как только это будет сделано, дайте нам наверх сигнал – это должен быть пистолетный выстрел, – а затем немедленно поднимайте мост и займитесь теми швейцарцами, которые все еще будут сидеть за столом. Ланди получил соответствующие распоряжения, он знает, что нужно делать.

Братья Паллавичини коротко ответили, принимая к сведению приказ, а Конфалоньери взял меня за руку, и мы быстро пошли вверх по лестнице в сопровождении полудюжины его людей. Ни на одном из них не было видно никаких признаков оружия, но у всех под камзолом или курткой была надета кольчуга.

Мы вошли в переднюю – это была великолепная комната, богато обставленная, затянутая драгоценными тканями и гобеленами. Придворных там не было – все отправились обедать вместе с начальником стражи, который в то самое утро женился и давал по этому поводу банкет. Галеотто знал об этом, когда назначал день нанесения удара.

В другой стороне комнаты возле окна находились четыре швейцарца – все, что осталось от стражи; они играли в кости, стоя вокруг стола и поставив свои пики к стене.

Возле них мы увидели высокую широкоплечую фигуру Галеотто – проводив герцога до этого места, он задержался здесь, чтобы посмотреть, как они играют. Когда мы вошли, он обернулся и смерил нас безразличным взглядом, а затем снова обернулся к игрокам.

Один или два швейцарца посмотрели в нашу сторону, не выказав никакого интереса. Кости весело гремели, и со стороны игроков до нас доносились взрывы смеха в гортанные немецкие ругательства.

В дальнем конце комнаты, у портьеры, за которой скрывалась дверь, ведущая в комнату, где сидел за обедом Фарнезе, стоял церемониймейстер, одетый в черный бархат, с жезлом в руке; он обратил на нас не больше внимания, чем швейцарцы.

Мы не спеша подошли к столу игроков, якобы для того, чтобы получше видеть игру, и встали таким образом, что почти оттеснили их в амбразуру окна, в то время как сам Конфалоньери поместился спиной к их копьям, образовав надежный заслон между солдатами и их оружием.

Так мы стояли довольно продолжительное время. Игра продолжалась, мы смеялись вместе с победителями и разражались проклятиями вместе с проигравшими, словно во всем свете у нас не было другого дела.

Внезапно внизу раздался пистолетный выстрел – он напугал швейцарцев, которые с удивлением посмотрели друг на друга. Один из них, здоровенный детина, которого товарищи называли Гюбли, остановился, держа в руках стаканчик для костей – он уже было приготовился бросить их на стол, чего ему так никогда и не пришлось сделать.

Внизу по двору бежали люди с обнаженными шпагами в руках, крича на ходу, они бросились к дверям, ведущим в те комнаты, где сидели за обедом швейцарцы. Это увидели через открытое окно игроки в кости и удивленно выругались, наблюдая столь странную сцену.

А затем послышался скрип лебедки и громыхание цепей, известившие нас о том, что мост поднимается.

– Beim Blute des Gottes! – выругался Гюбли. – Was giebt es?103

Наши невозмутимые лица, на которых не было и тени удивления, еще усилили их тревогу – она еще более возросла, когда они вдруг поняли, как плотно мы их окружили.

– Продолжайте вашу игру, – спокойно сказал Конфалоньери, – так будет лучше для вас.

Гюбли, этот светловолосый великан, отшвырнул кости и яростно набросился на говорящего, который стоял между ним и копьями. В тот же момент Конфалоньери вонзил ему в грудь клинок, и он с криком повалился на стул; в его голубых глазах отражалось величайшее изумление, настолько неожиданным было нападение.

Галеотто уже не было среди тех, кто находился возле игрального стола: мощным ударом он свалил с ног церемониймейстера, который пытался загородить дверь, ведущую в покои герцога. Он сорвал портьеру и закутал в нее упавшего на пол церемониймейстера, когда я поспешил к нему на помощь в сопровождении Конфалоньери, в то время как шестеро его солдат остались сторожить троих здоровых и одного раненого швейцарца.

В это время снизу, со двора, до нас донесся оглушительный шум: бряцание стали о сталь, крики, вопли, проклятья, которые заставили нас поторопиться.

Велев нам следовать за ним, Галеотто распахнул двери. За столом сидел Фарнезе, и с ним двое его приближенных: один из них был маркиз Сфорца-Фольяни, а другой – доктор канонического права по имени Копаллати.

На их лицах уже появилось выражение тревоги. При виде Галеотто Фарнезе воскликнул:

– А-а, ты все еще здесь! Что там происходит во дворе? Наверное, швейцарцы разодрались между собой.

Галеотто ничего ему не ответил, продолжая медленно двигаться по направлению к столу; а взор Фарнезе, тем временем скользнув мимо Галеотто, остановился на мне, и я увидел, как глаза его внезапно широко раскрылись; а потом за моей спиной они наткнулись на стальной взгляд Конфалоньери, еще одного человека, с которого он снял последнюю рубашку и лишил всех владений и прав. Солнце, светившее в окно, сверкало на клинке, который он все еще держал в руке, его блеск привлек внимание герцога, и он, должно быть, заметил, что рукав барона запачкан в крови.

Пьерлуиджи поднялся, тяжело опираясь на стол.

– Что все это значит? – дрожащим голосом потребовал он ответа, в то время как лицо его сделалось серым от страха и дурного предчувствия.

– Это означает, – холодно и твердо ответил ему Галеотто, – что твоему владычеству в Пьяченце пришел конец, что власти папы в этих провинциях больше не существует и что по ту сторону По стоит с армией Ферранте Гонзаго, чтобы занять эти земли именем Императора. И наконец, мессер герцог, это означает, что довольно ты испытывал терпение сатаны – он устал ждать и должен получить наконец того, кто так верно служил ему на земле.

Фарнезе издал какой-то булькающий звук, и его украшенная перстнями рука потянулась к горлу. Он был одет в зеленый бархат, и каждая пуговица на его камзоле представляла собой драгоценный брильянт; яркие краски и роскошь его одеяния подчеркивали своим несоответствием трагичность момента.

Что же касается его приближенных, то почтенный доктор замер от страха и сидел в своем кресле, сжимая ручки его с такой силой, что костяшки его пальцев побелели и сделались похожими на мрамор. В том же состоянии находились и два лакея, стоявшие возле буфета. Но Сфорца-Фольяни, несмотря на свой изнеженный, женоподобный вид, обладал известной храбростью – он вскочил на ноги и потянулся рукой к своей шпаге.

В ту же секунду в руках Конфалоньери сверкнула шпага. Кинжал он успел переложить в другую руку.

– Если вам дорога жизнь, маркиз, не вмешивайтесь в это дело, – предупредил он его громовым голосом.

Грозный вид барона и блеск обнаженной стали умерили пыл Сфорца-Фольяни, заставив его в страхе замереть на месте.

Я тоже обнажил свой кинжал, твердо решив, что Фарнезе должен пасть от моей руки, – таким образом намеревался я свести старые счеты, которые между нами существовали. Он заметил мое движение, и оно, если это только возможно, еще усилило его страх, ибо он знал, что зло, которое он мне причинил, – дело чисто личное и что я, конечно, никогда его не прощу.

– Прошу пощады! – выдохнул он, протягивая в мольбе руки к Галеотто.

– Пощады? – отозвался я с ужасным смехом. – А какой пощады мог ожидать от тебя я – я, которого ты отдал в руки Святой Инквизиции, с тем чтобы продать после этого мою жизнь, взяв за нее цену, в которой не было места пощаде и милосердию? Могла ли ожидать от тебя пощады несчастная дочь Кавальканти, когда она находилась во власти твоих гнусных помыслов? А ее отец, погибший от твоей руки? Может быть, его ты пощадил? Не молила ли о пощаде несчастная Джулиана, которую ты задушил в ее собственной постели? Кого из них ты пощадил, ты, который теперь молишь о пощаде?

Он смотрел на меня безумными глазами, а потом перевел взгляд на Галеотто. Все тело его сотрясала дрожь, а лицо так побледнело, что казалось зеленоватым. От страха его не держали ноги, и он бессильно упал в кресло, с которого только что поднялся.

– По крайней мере… по крайней мере… – задыхаясь проговорил он, – приведите мне священника, чтобы я мог исповедаться. Не дайте мне умереть отягощенным всеми грехами, которые я совершил.

В этот момент со стороны передней послышались быстро приближающиеся шаги и лязг металла, сопровождающийся громкими криками. При этих звуках он несколько приободрился. Он решил, что кто-то спешит к нему на выручку.

– Ко мне! Сюда! На помощь! – закричал, вернее, завизжал он – это был настоящий вопль отчаяния.

Этот крик заставил меня броситься вперед, к нему, но тут я почувствовал, что меня останавливает рука Галеотто. Он выбросил ее вперед, и я наткнулся на нее грудью, словно на железную преграду. Я на секунду потерял равновесие, но даже не успел прийти в себя, как он снова меня отстранил.

– Назад! – вскричал Галеотто громовым голосом. – Это мое дело. Мне он причинил еще горшее зло, и оно имеет большую давность.

С этими словами он подошел к герцогу и встал позади его кресла, тогда как Фарнезе в новом приступе страха поднялся на ноги. Галеотто захватил рукой шею герцога и откинул назад его голову. На ухо ему Галеотто прошептал несколько слов, которых я не мог расслышать, но которые оказали неожиданное действие на Пьерлуиджи: сопротивление его было сломлено окончательно. Живыми остались только его глаза, он вращал ими, пытаясь заглянуть в лицо человеку, который с ним разговаривал. И в этот момент Галеотто запрокинул голову своей жертвы еще круче, так что полностью обнажилась длинная темная шея, по которой он быстро полоснул своим кинжалом.

Копаллати завизжал и закрыл лицо руками; Сфорца-Фольяни, белый как мел, смотрел на происходящее как человек, находящийся в трансе.

Фарнезе вскрикнул, в горле у него заклокотало, и оттуда фонтаном брызнула кровь. Галеотто отпустил его. Герцог опустился в кресло, и голова его упала на стол лицом вниз, заливая скатерть кровью. Потом он встал, сделал несколько шагов, двигаясь боком, и рухнул на пол, где и остался лежать бесформенной грудой – руки и ноги его еще дергались, голова откинулась назад, глаза остекленели… и кровь, кровь – все кругом было залито кровью.

Глава тринадцатая. ПЕРЕВОРОТ

От этого зрелища мне чуть не стало дурно – к горлу подступила тошнота. Я огляделся и выскочил из комнаты в переднюю, где было в полном разгаре сражение. Трое или четверо приближенных герцога вместе с несколькими швейцарцами пытались спастись от внезапного нападения. Они вынудили шестерых солдат Галеотто обнажить оружие и защищаться, и перевес внезапно оказался на их стороне. Я выхватил шпагу и бросился в самую гущу схватки – рубил и колол с бешеной силой, наносил удары и получал их, испытывая радость в пылу борьбы, хватаясь за любое дело, которое помогало мне стереть из памяти ужасную сцену, коей свидетелем я только что был.

Тут на помощь подоспел Конфалоньери, оставив Галеотто на страже, и через несколько минут нам удалось окончательно сломить сопротивление.

Мы не потеряли ни одного человека – несколько царапин и ушибов не в счет, тогда как из сторонников герцога, пытавшихся защитить его в передней, в живых не осталось ни одного человека. В комнате царил полнейший разгром. Портьеры и гобелены, за которые цеплялись люди, стараясь не упасть, были сорваны со стен; огромное зеркало треснуло сверху до самого низа; столы были сломаны и опрокинуты, стулья превратились в щепы; в окнах не осталось ни одного целого стекла. И всюду была кровь, валялись мертвые тела.

К нам наверх поднимались соединенные отряды под командой Ланди и Паллавичини. Внизу все было спокойно. Отряд швейцарцев, застигнутый врасплох за обедом, – как и было задумано – был разоружен, находился под надежной охраной и не мог причинить повстанцам никакого вреда. Стража у ворот была вся перебита, так что замок полностью находился в наших руках.

Сфорца-Фольяни, Копаллати и обоих лакеев вывели из покоев герцога и препроводили в другую комнату, где и заперли вплоть до окончания дела, ибо все еще только начиналось

В городе, на башне дворца Совета, зазвонил набатный колокол, и я видел, как при этих звуках глаза Галеотто засверкали. Он взял на себя командование, чему все охотно подчинились, и солдаты быстро направились к крепостной пушке, с приказом повернуть ее дуло в сторону площади перед замком, чтобы можно было отразить атаку, буде она последует. Было сделано три залпа, долженствующие предупредить Ферранте Гонзаго, ожидавшего в условленном месте, что замок находится в руках заговорщиков, а Пьерлуиджи убит.

Тем временем мы с Галеотто вернулись в комнату, где умер герцог и где лежало его тело все той же бесформенной грудой. Окна этой комнаты находились на внешней стене крепости, непосредственно над воротами, из них отлично видна была вся площадь. Нас было шестеро: Конфалоньери, Ланди, братья Паллавичини, Галеотто и я, а кроме того, еще незаметный человек по имени Малавичини, который в свое время служил у герцога в качестве офицера в легкой кавалерии, но теперь изменил ему и находился на нашей стороне.

Вся площадь к этому времени была заполнена возбужденной бурлящей толпой, через которую пыталась пробиться небольшая армия – примерно около тысячи солдат – городской милиции со своим капитаном Терни. Они громко выкрикивали «Duca!» и уверяли собравшихся горожан, что крепость захвачена испанцами, подразумевая под этим императорские войска.

Галеотто подтащил к окну стул, и, взгромоздившись на него, показался толпе.

– Разойдитесь! – крикнул он им. – Идите по домам. Герцог мертв.

Однако голос его нельзя было расслышать в шуме и гомоне толпы, над которой то и дело взлетали крики «Duca!», «Duca!».

– Пусть-ка посмотрят на своего любезного «Duca»! – вдруг выкрикнул кто-то. Это был голос Малавичини.

Он сорвал шнур, с помощью которого задергивались портьеры, и один его конец обвязал вокруг ноги мертвого герцога. С помощью этого шнура он подтащил тело к окну. Другой его конец он крепко привязал к стержню в середине оконной рамы. Затем подхватил тело на руки – Галеотто отступил в сторону, давая ему пройти, – и, шатаясь под тяжестью своей жуткой ноши, Малавичини подошел к окну и перекинул тело через подоконник.

Оно полетело вниз, потом подпрыгнуло, удержанное веревкой, и наконец повисло головой вниз, ярко выделяясь на фоне коричневой стены – бриллиантовые пуговицы и зеленый бархат камзола ярко сверкали в солнечных лучах.

При виде мертвого герцога в толпе воцарилось мертвое молчание, и, воспользовавшись этим, Галеотто снова обратился к пьячентинцам.

– Идите все по домам, – кричал он им, – и вооружайтесь, дабы вы могли защитить свою землю от врага, если возникнет такая необходимость. Вот перед вами висит герцог. Он мертв. Он был убит во имя того, чтобы освободить нашу землю от захватчика.

И все-таки они, по-видимому, его не слышали. Нам казалось, что толпа молчит, но там все время происходило какое-то движение, какие-то шорохи, которые мешали людям слышать то, что им говорят.

Снова послышались крики: «Duca!», «Испанцы!», «К оружию!»

– К дьяволу ваших «испанцев»! – вскричал Малавичини. – Вот! Забирайте себе своего герцога. Любуйтесь на него! Может быть, тогда что-нибудь и поймете. – И он полоснул кинжалом по веревке, так что тело упало вниз, в ров, окружавший замок.

Несколько храбрецов подбежали ко рву и спустились вниз, чтобы рассмотреть как следует тело, и их сообщение, подтверждающее справедливость объявленного ранее, прокатилось по толпе, словно рябь по воде, и в мгновение ока на всей площади – там, по-видимому, собралось все население Пьяченцы – не было ни одного человека, который не знал бы, что Пьерлуиджи больше нет в живых.

Все внезапно смолкло. Никто уже больше не кричал «Duca!». Все стояли молча, и не было сомнения в том, что в груди у многих из стоящих на площади родился вздох облегчения. Даже отряды милиции замерли на месте, прекратив попытки продвинуться вперед. Если герцог мертв, им нечего больше делать.

Галеотто снова обратился к толпе, и на этот раз его слова услышали те, кто находился во рву прямо под нами, и передали их остальным, так что там и тут послышались торжествующие выкрики, которые слились в один крик – победный клич радости и облегчения. Если Фарнезе мертв – окончательно и бесповоротно – они могут наконец выразить то, что так долго лежало у них на сердце.

В этот момент в дальнем конце площади в лучах солнца засверкала сталь доспехов; отряд закованных в латы всадников стал медленно продвигаться к крепости, осторожно, но решительно раздвигая толпу. Они ехала колонной по три, и было их шесть раз по двадцать, а на кончиках их копий развивались вымпелы – черная полоса на серебряном поле. Это были вольные отряды Галеотто под командой одного из его лейтенантов. Они тоже располагались по ту сторону По, ожидая артиллерийского сигнала к выступлению.

Когда их узнали и когда в толпе поняли, что они направляются на помощь тем, кто находится в крепости, их приветствовали восторженными криками, которые тут же были подхвачены и милицией, ведь ее отряды состояли из самих пьячентинцев в отличие от наемной швейцарской гвардии герцога.

Подъемный мост был опущен, и отряды, прогрохотав по доскам моста, построились во дворе перед Галеотто. Он еще раз отдал необходимые распоряжения своим сподвижникам, а потом приказал привести коней для себя и для меня, и отделить двадцать копий – небольшой отряд, который должен был нас сопровождать, после чего мы покинули крепость.

Мы медленно продвигались сквозь возбужденную, кричащую толпу, а когда достигли середины площади, Галеотто остановился, натянул поводья своей лошади и поднял руку, требуя молчания. Он еще раз известил народ о том, что герцог был убит сеньорами Пьяченцы, которые не только отомстили таким образом за обиды, причиненные им и всему народу, но и освободили всех от несправедливых притеснений и жестокой тирании.

Его слова были встречены приветственными криками, и народ теперь выкрикивал: «Пьяченца! Пьяченца!»

Когда крики снова стихли, он продолжал:

– Я хочу, чтобы вы помнили, – говорил он, – что Пьерлуиджи был сыном папы и что его святейшество поспешит отомстить за его смерть и восстановить здесь, в Пьяченце, владычество Фарнезе. И все, чего мы сегодня добились, может пойти прахом, если мы не примем свои меры.

Ответом ему было молчание.

– Но вам помогли люди, для которых интересы нашей провинции – кровное дело; и не думайте, что все ограничивается только убийством Пьерлуиджи. У нас обширные планы, и мы ожидаем лишь подтверждения вашей воли: мы хотим знать, желаете ли вы, чтобы Пьяченца снова, как прежде, стала нераздельной частью Милана, желаете ли вы отдаться под покровительство Императора, который назначит правителей из числа ваших же сеньоров и будет править вами мудро и справедливо, избавив вас от угнетения и непрерывных грабежей?

Ответом ему были громкие одобрительные крики. «Цезарь! Цезарь!»104 – кричали они теперь, и в воздух полетели шапки.

– В таком случае вооружайтесь и возвращайтесь к зданию Совета и там сообщите о ваших намерениях старшинам и советникам и позаботьтесь о том, чтобы они как следует это поняли. Наместник Императора стоит у ваших ворот. Я направляюсь к нему, с тем чтобы сдать ему город от вашего имени, и, прежде чем настанет ночь, он будет уже здесь, для того чтобы защитить вас от нападения папских наемников.

С этими словами он тронулся с места, прокладывая себе путь в толпе, а народ двинулся за нами, горя желанием тут же, немедленно исполнить то, что советовал им Галеотто. К этому времени они уже знали его имя и выкрикивали его в знак одобрения. Эти крики вызвали улыбку «на его лице, хотя глаза его при этом оставались печальными и задумчивыми.

Он наклонился ко мне и сжал мою руку, которая лежала на луке седла, держа поводья.

– Наконец-то Джованни д'Ангвиссола отомщен, – проговорил он глубоким грудным голосом, который заставил меня задрожать.

– Как бы я хотел, чтобы он был здесь и видел это, – отвечал я. И снова глаза Галеотто приняли задумчивое выражение, и он внимательно посмотрел на меня.

Наконец мы выбрались из города и, поднявшись на высокий холм по другую сторону реки, сразу же увидели боевые порядки пехоты, составляющие огромную армию. Это была императорская армия, которую привел Ферранте Гонзаго.

Галеотто указал рукой на стройные ряды.

– Вот я и прибыл на место, – сказал он мне. – Я останусь здесь, а ты направляйся в Пальяно, и пусть тебя сопровождают эти солдаты. Они тебе могут понадобиться. Я надеялся, что Козимо будет там, в замке, вместе с Пьерлуиджи. Его отсутствие меня беспокоит. Поезжай немедленно. Я дам о себе знать не позже чем через три дня.

Мы обнялись, не слезая с седел, затем он повернул своего коня, спустился вниз по крутому склону и поскакал во весь опор навстречу армии Ферранте, в то время как мы продолжали свой путь и через два часа без всяких приключений добрались до Пальяно.

Я нашел Бьянку на галерее, окружающей внутренний двор замка, – она ожидала меня там, привлеченная топотом копыт наших лошадей.

– Милый мой Агостино, я так беспокоилась о тебе, – проговорила она вместо приветствия, когда я в несколько прыжков взбежал по ступенькам и взял ее за руку.

Я провел ее к мраморной скамье, на которой она сидела в тот день, два года тому назад, когда мы впервые заговорили о явившихся нам видениях. В кратких словах я рассказал ей о том, что произошло в Пьяченце.

Когда я закончил, она вздохнула и посмотрела на меня.

– Нет, нет, ты ошибаешься, мы станем ближе – ведь теперь будет издан императорский указ, который вернет мне владения Мондольфо и Кармину, отобрав их у узурпатора. И тогда я смогу прийти к моей Бьянке не с пустыми руками.

– Глупый, – сказала он. – Какое значение имеют все эти владения, которые ты можешь мне предложить? Разве этого мы ждем, Агостино? Разве не будет тебе принадлежать Пальяно? Или тебе недостаточно быть господином этих владений?

– Самая убогая хижина в какой-нибудь деревне была бы для меня достаточным владением, если бы я мог разделить ее с тобой, – пылко ответил я, как великое множество влюбленных делали это до и после меня.

– Значит, ты понимаешь, насколько это неразумно – придавать значение такому незначительному обстоятельству, как императорский указ, когда дело касается нас с тобой. Разве императорский указ может аннулировать мой брак?

– Для этого будет достаточно папской буллы.

– А как ты рассчитываешь получить ту папскую буллу?

– Да, нам это не по силам, – грустно признал я.

– У меня были грешные мысли, – сказала она, опустив голову и слегка зардевшись. – Я молилась о том, чтобы узурпатора лишили тех прав, которые он имеет на меня. Я молилась о том, чтобы, когда поднимется восстание и повстанцы нападут на цитадель Пьяченцы, Козимо д'Ангвиссола занимал свой обычный пост, стоял бы возле своего господина-герцога, и чтобы он пал вместе с ним. Разве не требует этого простая справедливость? – воскликнула она. – Божья справедливость, так же как и людская. То, что он женился на мне, – это осквернение одного из самых священных таинств, и за это он должен понести наказание, за это он должен погибнуть.

Я опустился перед ней на колени.

– О, любовь моя! – уговаривал я ее. – Подумай только, я могу быть с тобой, видеть тебя каждый день. Не дай мне оказаться неблагодарным за это счастье!

Она обхватила ладонями мое лицо и смотрела мне в глаза, не говоря ни слова. Потом нагнулась и очень нежно и осторожно коснулась губами моего лба.

– Да сжалится над нами Господь, мой Агостино, – прошептала она – в глазах ее блестели непролитые слезы.

– Это я виноват – только я один! – каялся я. – Мы оба расплачиваемся за мои грехи. Если я когда-нибудь назову тебя своей – если этот благословенный день когда-нибудь наступит, – я буду знать, что я получил прощение, грех мой смыт, и я наконец достоин тебя.

Она поднялась со скамьи, и я проводил Бьянку в ее покои, а затем направился к себе, чтобы умыться, переодеться и отдохнуть с дороги.

Глава четырнадцатая. ОСАДА ПАЛЬЯНО

На следующее утро мы сидели за завтраком, когда Фальконе прислал ко мне одного из пажей с сообщением, что с юга на нас движется целая небольшая армия.

Я поднялся с места, испытывая некоторое беспокойство. В то же время я подумал, что, возможно, известие о восстании в Пьяченце достигло Пармы и это папские войска, направляющиеся к мятежному городу. Но что в таком случае они делают здесь, по эту сторону По?

Примерно час спустя с крепостной стены, по которой мы – Бьянка и я – в волнении ходили взад-вперед, глядя на приближающееся войско, мы смогли приблизительно подсчитать количество копий: их было около сотни. Скоро стал виден и девиз на вымпелах – голова вепря, голубая на серебряном поле – мой собственный девиз, девиз Ангвиссола из Мондольфо. И в ту же минуту я понял, что это были солдаты Козимо.

Под руководством Фальконе – он все еще находился у нас, в Пальяно, – на нижний парапет были выкачены шесть кулеврин105.

Несколько солдат, которых я назначил быть пушкарями, зарядили их и стояли наготове.

Подготовившись таким образом, мы стояли и ждали. Тем временем маленькая армия приблизилась к замку на расстояние около четверти мили и остановилась. Вперед выехал герольд – глашатай с белым флагом, а за ним – рыцарь, вооруженный с головы до ног, с опущенным забралом. Герольд поднял рог и протрубил вызов. Со стороны крепости прозвучал ответ, после чего герольд возвестил:

– Именем нашего Святого Отца и владыки, мы вызываем Агостино д'Ангвиссола на переговоры с великим и могущественным Козимо д'Ангвиссола, властителем Мондольфо и Кармины.

Три минуты спустя, к их величайшему изумлению, подъемный мост заскрипел и опустился и я перешел по нему через ров. Рядом со мною шла Бьянка.

– Не угодно ли будет господину Козимо подойти и передать нам свое послание? – спросил я.

Господин Козимо не пожелал, опасаясь ловушки.

– Не угодно ли ему встретиться со мною здесь, на мосту, сняв с себя предварительно всякое оружие? Сам я безоружен.

Герольд передал мое сообщение Козимо, который все еще колебался. Надо сказать, что, когда опускали мост, он резко поворотил своего коня, готовый пуститься наутек при первых признаках вылазки.

Я рассмеялся.

– Ты жалкий трус, Козимо, ничего другого и не скажешь, – крикнул ему я. – Неужели ты не понимаешь, что, если бы я хотел тебя захватить, мне не к чему было бы прибегать к разным уловкам. У меня, – добавил я, несколько преувеличив, – вдвое против тебя людей, вооруженных и готовых к бою, мост опущен, они в одну минуту могли бы оказаться по ту сторону рва и захватить тебя на глазах твоих людей. Ты поступил неосмотрительно, осмелившись подойти так близко. Но если ты боишься подойти еще ближе, пошли, по крайней мере, своего герольда.

При этих словах он соскочил с коня, передал свою шпагу и кинжал единственному своему сопровождающему, принял от него пергамент и направился в нашу сторону, подняв забрало. Мы встретились на середине моста. Его губы кривила презрительная улыбка.

– Приветствую тебя, мой заблудший святой, – сказал он. – Вижу, что ты, по крайней мере, верен себе: во всех своих блужданиях берешь себе в спутницы жену ближнего своего, чтобы не скучно было.

Меня бросило сначала в жар, а потом в холод. Я то краснел, то покрывался бледностью. Мне пришлось употребить все свои силы, чтобы сдержаться и не ответить на эти насмешки, которые он бросил мне в лицо в присутствии Бьянки.

– Какое у тебя ко мне дело? – в ярости обратился я к нему.

Он протянул мне пергамент, все время глядя прямо на меня, так что его взгляд ни разу не обратился в сторону Бьянки.

– Прочтите, ваша шарлатанская святость, – предложил он мне.

Я взял документ, но, прежде чем начать читать, предупредил:

– Если ты замыслил хоть малейшее предательство, – сказал я Козимо, – ты за это заплатишь. У лебедок сидят мои люди, и им отдано распоряжение поднять мост при первом же подозрительном движении с твоей стороны. Посмотрим, успеешь ли ты добежать до конца, чтобы спасти свою шкуру.

Теперь настала его очередь измениться в лице. Даже под шлемом было видно, как он побледнел.

– Ты что, устроил мне ловушку? – прошипел он сквозь зубы.

– Если бы в тебе было что-нибудь от Ангвиссола, кроме имени, ты бы знал, что я на это не способен. Однако мне известно, что в тебе нет ни чести, ни совести, присущих нашему роду; я знаю, что ты негодяй, мерзавец и трусливый пес, который норовит куснуть исподтишка, и только поэтому я принял необходимые меры предосторожности.

– Хороши твои понятия о чести, если ты оскорбляешь человека, лишенного возможности – все равно что связанного по рукам и по ногам – нанести тебе удар, которого ты заслуживаешь.

Я улыбнулся, глядя прямо в это бледное, искаженное от бешенства лицо.

– Брось свою перчатку на мост, Козимо, если ты считаешь себя оскорбленным, если думаешь, что я солгал, я с удовольствием подниму ее, и мы решим дело поединком, если ты пожелаешь.

На мгновение я подумал, что он поймает меня на слове, чего мне хотелось от всей души. Однако он воздержался от этого.

– Прочти, – снова сказал он мне, делая угрожающий жест.

Считая, что он в достаточной мере предупрежден, я спокойно начал читать.

Это было папское бреве106, в котором мне предлагалось под страхом отлучения от Церкви и смерти передать в распоряжение Козимо д'Ангвиссола его жену мадонну Бьянку и замок Пальяно, который я захватил предательским образом.

– Этот документ недостаточно точен, – сказал я. – Я не захватывал этот замок, тем более предательским образом. Это императорское ленное владение, и я держу его от имени Императора.

Он улыбнулся.

– Можешь настаивать на своем, если тебе надоела жизнь, – сказал он. – Если ты сейчас подчинишься, ты свободен и можешь отправляться на все четыре стороны. Если же будешь упорствовать в своем преступлении, расплата не замедлит тебя настигнуть, и она будет ужасна. Это владение принадлежит мне, и именно мне надлежит держать его от имени Императора, поскольку я являюсь властителем Пальяно в силу моего брака я смерти прежнего его господина.

– Однако ты можешь не сомневаться, что, если это бреве будет предъявлено наместнику Императора в Милане, он немедленно двинет против тебя войска и вышибет тебя отсюда, утвердив меня в моих правах – по всем законам, божеским и человеческим. – Я протянул ему пергамент. – Для того чтобы найти наместника Императора, тебе нет необходимости ехать так далеко, он находится не в Милане, а в Пьяченце.

Он смотрел на меня так, словно не понимал значения моих слов.

– Как это так? – спросил он.

Я ему объяснил:

– Пока ты зря терял время в Ватикане, добиваясь того, чтобы были узаконены твои подлые деяния, в мире кое-что изменилось. Вчера Ферранте Гонзаго именем Императора захватил Пьяченцу. Сегодня Совет Пьяченцы должен принести клятву верности цезарю107 через его наместника.

Он долго смотрел на меня широко раскрытыми глазами, лишившись дара речи от крайнего изумления.

– А герцог? – с трудом выговорил он, проглатывая слюну.

– Вот уже двадцать четыре часа, как герцог находится в аду.

– Он умер? – спросил Козимо еле слышно.

– Умер, – ответил я.

Он облокотился о перила моста. Руки его бессильно повисли, в одной он машинально крошил и мял папский пергамент. Однако через некоторое время он слегка приободрился. Он обдумал ситуацию и решил, что его положение не так уж сильно ухудшилось.

– И тем не менее, – настаивал на своем Козимо, – на что ты можешь надеяться? Даже Император должен склонить голову перед этим, – он похлопал рукой по пергаменту. – Я требую, чтобы мне вернули мою жену, и мое требование подтверждается прямым указанием папы. Неужели ты так безумен, думая, что Карл Пятый откажется его подтвердить?

– Возможно, что у Карла Пятого сложился несколько иной взгляд на твою женитьбу, чем тот, который, по всей видимости, имеется на этот предмет у его святейшества. Ведь Император судил на основании некоего меморандума, в котором изложены все обстоятельства этого дела. Я советую тебе безотлагательно явиться в Пьяченцу, к наместнику Императора. Здесь ты только попусту теряешь время.

Он сложил губы, слегка причмокнув. Наконец взгляд его, скользнув, остановился на Бьянке, которая стояла возле меня, несколько отступив назад.

– Позволь мне обратиться к тебе, монна Бьянка… – начал он.

Но я мгновенно встал между ними.

– Неужели ты совсем уж лишился стыда? – зарычал я. – Настолько, что осмеливаешься обратиться к ней, ты мерзкий сводник, шакал, пожиратель праха? Убирайся вон, а не то я велю поднять мост и разделаюсь здесь с тобой самолично, наплевав на папу, Императора и всех прочих, которых ты вздумаешь позвать на помощь. Убирайся отсюда, и немедленно!

– Ты мне за это заплатишь! – прорычал он. – Клянусь Богом, ты за это заплатишь!

С этими словами он удалился, опасаясь, что я приведу в исполнение свою угрозу.

Однако Бьянка дрожала от страха.

– Он не зря тебе угрожает, он сделает все, чтобы настоять на своем! – воскликнула она, как только мы снова оказались во дворе замка. – Император не сможет отрицать, что его требования справедливы. Не может! Не может! О, Агостино, это конец. Подумать только, в какое ужасное положение я тебя поставила.

Я утешал ее. Говорил ей мужественные слова. Клялся защищать замок до последнего – пусть камня на камне от него не останется, я все равно не сдам его неприятелю! Однако на душе у меня было скверно, меня терзали дурные предчувствия.

Следующий день, который пришелся на воскресенье, мы провели в мире и покое. Удар обрушился на нас в понедельник, в полдень. В Пальяно явился герольд108 Императора в сопровождении небольшого эскорта.

Мы находились в саду, когда слуга принес нам это известие, и я отдал распоряжение, чтобы герольда впустили в замок и привели ко мне.

Я взглянул на Бьянку и увидел, что она смертельно побледнела и вся дрожит.

Мы не сказали друг другу ни слова, пока дожидались гонца – им оказался расторопный человек в черном с желтым – цвета австрийского дома109. Он вручил мне запечатанный конверт. В нем находилось письмо от Ферранте Гонзаго, в котором мне предписывалось явиться на следующий день в Муниципальный дворец в Пьяченце, с тем чтобы предстать перед судом по обвинению, предъявленному мне Козимо д'Ангвиссола.

В полном замешательстве я смотрел на герольда, не зная, что мне делать. Он протянул мне еще один конверт и сказал:

– Меня попросили, мессер, чтобы я, в виде одолжения, передал вам вот это.

Я взял конверт и стал рассматривать, что на нем написано: «Высокочтимому и благородному Агостино д'Ангвиссола, в Пальяно. Спешно».

Это была рука Галеотто. Я вскрыл конверт. Все письмо состояло из двух строчек:

«Ради святого, не вздумай не подчиниться императорскому приказу. Незамедлительно пошли ко мне Фальконе. Галеотто».

– Хорошо, – сказал я герольду. – Я не замедлю явиться.

Я приказал сенешалю, который стоял возле меня, ожидая распоряжений, чтобы гонца перед отъездом накормили, и отпустил их обоих.

Когда мы остались одни, я обернулся к Бьянке.

– Галеотто велит мне подчиниться, – сказал я. – У нас есть еще надежда.

Она взяла письмо и, проведя рукой по глазам, словно для того, чтобы рассеять туман, мешающий ей видеть, прочла его. Потом она задумалась над этим приказанием, смысла которого не могла понять, и наконец подняла на меня глаза.

– Теперь все кончится, – сказал я. – Так или иначе теперь все кончится. Если бы не письмо Галеотто, я, наверное, отказался бы подчиниться и стал бы настоящим изгнанником, парией, человеком вне закона. А теперь у меня появилась какая-то надежда.

– О, конечно, Агостино! Конечно! – воскликнула она. – Неужели мы еще недостаточно страдали? Неужели не заплатили полной мерой за то счастье, которое принадлежит нам по праву? Завтра я поеду с тобой в Пьяченцу.

– Нет, нет! – уговаривал я ее.

– Разве я могу оставаться здесь? – молила она. – Разве могу сидеть дома и ждать? Неужели у тебя хватит жестокости обречь меня на такие мучения, на неопределенности?

– Но если… случится худшее?

– Этого не может быть. Я верю в Господа Бога.

Глава пятнадцатая. ВОЛЯ НЕБА

В зале правосудия Муниципального дворца собрались в этот день не чиновники-заседатели руоты, но советники, облаченные в алые мантии – Совет Десяти города Пьяченцы. А председательствовал над ними не приор руоты, а сам Ферранте Гонзаго в пурпурной судейской тоге, отороченной горностаем.

Они сидели за длинным столом, поставленным в конце зала и покрытым красной скатертью; Гонзаго – чуть повыше всех остальных, на небольшом возвышении под балдахином. Позади него висел золотой пнет, на котором были изображены две колонны, увенчанные коронами, а между ними – черный двуглавый австрийский орел; на свитке, обвивающем колонны, был написан девиз: PLUS ULTRA110.

В другом конце зала стояли любопытные, пришедшие сюда, чтобы поглазеть на интересное зрелище, от судей их отделяла, не давая заполнить весь зал, стальная шеренга испанских алебардщиков. Впрочем, в этом не было необходимости, поскольку желающих присутствовать на суде было не так уж много – у жителей Пьяченцы были более важные дела, и они не особенно жаждали смотреть, как будут судить похитителя чужих жен.

Я приехал в Пьяченцу в сопровождении двадцати копейщиков и, оставив их на площади, прошел во дворец и отдался в распоряжение офицера, который меня встретил. Офицер тут же проводил меня в зал правосудия, а два солдата очистили для меня проход сквозь толпу, раздвигая людей своими копьями, так что я очутился в свободном пространстве перед моими судьями и приветствовал Гонзаго низким почтительным поклоном.

Он ответил на мое приветствие весьма холодно, обратив в мою сторону цветущую физиономию и смерив меня взглядом хитрых, навыкате глаз.

Слева от меня, но значительно дальше, на одном уровне с судейским столом и справа от него, находились фра Джервазио, который приветствовал меня печальной улыбкой, и Фальконе, сидевший рядом с ним в напряженной позе.

Напротив них, по другую сторону судейского стола, стоял Козимо. Он был красен как рак, и глаза его сверкали, когда он смотрел на меня с высокомерным торжеством. Потом он перевел взгляд на Бьянку, которая вошла вслед за мной в сопровождении своих дам, бледная, но мужественная и спокойная; бледность ее лица еще более подчеркивало черное траурное платье, она все еще носила траур по отцу, и, кто знает, быть может, вскоре это платье станет знаком траура и по мне. Я больше уже не смотрел на нее, а она прошла дальше, в тот конец зала, где сидел Галеотто, который встал, приветствуя ее, и проводил ее к креслу, стоявшему возле его собственного, так что Фальконе пришлось пересесть на соседнее. Ее дамы разместились позади нее.

Судебный пристав принес мне стул, и я тоже сел, прямо напротив наместника Императора. После этого другой пристав громким голосом предложил Козимо выйти вперед и изложить свою жалобу.

Он сделал два-три шага, но тут Гонзаго поднял руку, предлагая ему остановиться и стоять, так чтобы все могли его видеть, когда он будет говорить.

После этого Козимо сразу же начал свою речь, излагая свои обвинения. Говорил он быстро, гладко и понятно, так, словно заранее выучил все это наизусть. Он сообщил, что женился на Бьянке де Кавальканти с согласия ее отца, в замке Пальяно, принадлежащем последнему; рассказал о том, как в ту же самую ночь в его дворец в Пьяченце силой ворвался я с моими сообщниками, как мы увезли из дворца его молодую жену, а дворец разрушили и сожгли до основания; что с того самого дня я держу ее взаперти в Пальяно, не отдавая законному мужу, добавив, что Пальяно принадлежит ему, является его владением, согласно брачному контракту, тогда как я незаконно удерживаю это владение в своих руках, нанося ему таким образом ущерб и поношение.

В заключение он напомнил суду, что он послал жалобу папе и что его святейшество прислал бреве, повелевающее мне, под страхом отлучения и смерти, отказаться от своих притязаний; что я пренебрег распоряжением самого папы и только после его жалобы цезарю, в результате которой был получен императорский мандат, я соизволил подчиниться. В связи со всем вышеизложенным он просит суд поддержать авторитет власти Святого Отца, незамедлительно объявить о моем отлучении от Церкви и о конфискации моих владений; возвратить ему его жену Бьянку и его собственность, Пальяно, которым он обязуется владеть как верный вассал и слуга Императора.

Проговорив все это, он поклонился суду, отступил назад и снова сел в свое кресло.

Все десять советников посмотрели на Гонзаго. Гонзаго посмотрел на меня.

– Что ты можешь сказать по этому поводу? – спросил он.

Я поднялся со своего места, исполненный спокойствия, что немало удивило даже меня самого.

– Мессер Козимо упустил в своем рассказе кое-какие подробности, – сказал я. – Когда он говорил о том, что я насильно ворвался в его дворец, находящийся здесь, в Пьяченце, в ночь его бракосочетания и увез оттуда синьору Бьянку с помощью моих сообщников, неплохо было бы, в интересах правосудия, назвать имена этих моих сообщников.

Козимо снова встал с кресла.

– Разве имеет какое-нибудь значение для суда я для обсуждаемого дела, каких негодяев он нанял себе в помощь? – высокомерно спросил он.

– Никакого, если бы это действительно были негодяи, – отозвался я. – Но все обстояло совершенно иначе. По сути говоря, было бы не совсем верно утверждать, что во дворец ворвался я. Во главе всего этого дела находился отец монны Бьянки. Узнав правду о гнусных замыслах, в которых участвовал мессер Козимо, он поспешил на помощь своей дочери, дабы спасти ее от бесчестья.

Козимо пожал плечами.

– Это только слова, и больше ничего, – заявил он.

– Здесь присутствует сама синьора Бьянка, она может засвидетельствовать суду справедливость моих слов, – воскликнул я.

– Она заинтересованное лицо и не может быть беспристрастным свидетелем, – нагло заявил Козимо; при этом Гонзаго одобрительно кивнул, отчего у меня упало сердце.

– Пусть мессер Агостино назовет имена храбрецов, которые находились во дворце вместе с ним, – потребовал Козимо. – Это, несомненно, поможет правосудию, поскольку эти люди должны стоять сейчас рядом с ним.

Он предупредил меня как нельзя более вовремя. Я был уже готов назвать Фальконе и вдруг сообразил, что тем самым погублю его без всякой пользы для своего дела.

Я посмотрел на своего кузена.

– В таком случае, – сказал я, – я не намерен их называть.

Между тем Фальконе собирался сделать это самолично, ибо он издал какой-то неопределенный звук и стал подниматься со своего места. Однако Галеотто, протянув руку через Бьянку, заставил его снова сесть в кресло.

Козимо увидел все это и улыбнулся. Теперь он был окончательно уверен в себе.

– Единственный свидетель, чье слово может иметь какую-нибудь цену, был бы покойный властитель Пальяно, – заявил он. – И обвиняемый проявляет скорее хитрость, чем честность, призывая в свидетели человека, который давно уже умер. Вашему сиятельству, конечно, понятно все значение этого обстоятельства.

Его сиятельство снова кивнул. Неужели я окончательно запутался? Я больше не мог сохранять спокойствие.

– Не сообщит ли мессер Козимо вашему сиятельству, при каких обстоятельствах скончался властитель Пальяно? – воскликнул я.

– Тебе это лучше знать, именно ты должен сообщить суду о том, каким образом он умер, – быстро парировал Козимо, – поскольку он умер в Пальяно, сразу после того, как ты привез туда его дочь. На сей счет у нас имеются доказательства.

Гонзаго пристально посмотрел на него.

– Вы даете нам понять, синьор, что Агостино д'Ангвиссола повинен еще в одном преступлении и должен понести за него наказание? – осведомился он.

Козимо пожал плечами и поджал губы.

– Я бы не стал заходить так далеко, поскольку обстоятельства смерти Этторе Кавальканти непосредственно меня не касаются. Кроме того, материала для обвинения и без того достаточно.

Намек тем не менее был ужасен и не мог не оказать своего действия на умы советников. Я был в полном отчаянии, поскольку с каждым вопросом волны моей погибели поднимались все выше и выше и уже плескались у самого горла. Я чувствовал, что гибну безвозвратно. Своих свидетелей я призвать на помощь не мог, их все равно что не было.

И все-таки в моем колчане была еще одна, последняя, стрела – вопрос, который, как мне казалось, должен был сразить его наповал, лишить всякой уверенности.

– Не можешь ли ты сообщить его сиятельству, где ты находился в ночь своей свадьбы? – хрипло выкрикнул я, чувствуя, как кровь стучит в висках.

Величественным движением Козимо повернулся и посмотрел в сторону судей; он пожал плечами и покачал головой, всем своим видом выражая жалость и сочувствие ко мне.

– Я предоставляю вашему сиятельству самому решить, где должен находиться человек в ночь своей свадьбы, – сказал он с невыразимой наглостью, и в толпе позади меня раздались понимающие смешки. – Позвольте мне снова просить ваше сиятельство и господ советников вершить суд и прекратить эту глупую комедию.

Гонзаго серьезно кивнул, как бы полностью соглашаясь с предложением, в то время как его пухлая рука, украшенная драгоценными каменьями, задумчиво поглаживала необъятный подбородок.

– Я согласен, пора заняться делом, – сказал он, после чего Козимо, с явным вздохом облегчения, приготовился вернуться на свое место, но я предупредил его, выкрикнув последнее, что мне оставалось сказать.

– Мессер, – обратился я к Гонзаго, – истинная правда о событиях той ночи изложена в меморандуме, который существует в двух экземплярах. Один из них предназначен для папы, а другой – для вашего сиятельства в качестве наместника Императора. Позвольте мне изложить его содержание, с тем чтобы мессеру Козимо в связи с этим можно было задать несколько вопросов.

– В этом нет необходимости, – ответил Гонзаго ледяным тоном. – Меморандум находится здесь, передо мною. – И он постучал пальцем по документу, лежащему перед ним на столе. После этого он устремил взгляд своих выпученных глаз на Козимо. – Знакомо ли вам содержание этого документа? – спросил он.

Козимо поклонился, а Галеотто сдвинулся с места – в первый раз с начала судебного разбирательства.

До этого момента он все время сидел неподвижно, словно каменное изваяние, не считая того случая, когда он протянул руку, чтобы удержать Фальконе, и его поведение внушало мне невыразимый ужас. Но тут он подался вперед и повернул голову, так чтобы его ухо было обращено к Козимо, словно он боялся пропустить хоть слово из того, что тот скажет. Однако Козимо при всем том, что был все время настороже, не заметил этого движения.

– Я видел его собрата в Ватикане, – сказал мой кузен, – и, поскольку его святейшество папа, по своей доброте и мудрости, почел этот документ не имеющим никакой цены, принимая во внимание личность того, чья подпись под ним стоит, его святейшество счел нужным издать бреве, в соответствии с которым ваше сиятельство действует в данную минуту, призвав Агостино д'Ангвиссола предстать пред настоящим судом. Таким образом, этот меморандум рассматривается как лживый, обманный документ.

– И тем не менее, – задумчиво проговорил Гонзаго, ухватив пальцами свою толстую губу, – среди других подписей там имеется еще и подпись духовника властителя Пальяно.

– Этот монах, исполнявший должность духовника, не имел права свидетельствовать, ибо он таким образом нарушил тайну исповеди, – последовал ответ. – И Святой Отец не может дать ему на это разрешения. Таким образом, его подпись недействительна.

Последовало минутное молчание. Десять советников шепотом совещались между собой. Что же до Гонзаго, он ни разу не обратился к ним за советом, даже ни разу не посмотрел в их сторону. Вся эта процедура имела чисто декоративное значение, ни один из советников не имел никакого влияния на отправление правосудия, вершить которое единовластно губернатор считал себя в полном праве.

Наконец он заговорил:

– По всей видимости, здесь действительно нечего больше сказать, и курс, которого должен придерживаться суд, ясен и очевиден, поскольку Император не может противодействовать указу, исходящему от папского престола. Суду остается лишь вынести приговор, хотя…

Он сделал паузу и, сложив губы чуть ли не в комическую гримасу, обратил взгляд своих хитрых глаз в сторону Галеотто.

– Мессер Козимо, – начал он, – объявил данный меморандум лживым и не имеющим никакой цены. Не можете ли вы, мессер Галеотто, поскольку вы являетесь автором этого документа, сказать что-либо суду по этому вопросу?

Кондотьер немедленно поднялся со своего места. Его крупное, обезображенное шрамом лицо хранило торжественное выражение, а глаза смотрели задумчиво. Он подошел почти к самой середине стола, так что теперь стоял почти точно напротив Гонзаго, однако смотрел не на него, а на Козимо, так что я видел его в профиль.

Козимо, по крайней мере, перестал улыбаться. Его красивое бледное лицо несколько утратило выражение высокомерной уверенности. Тут возникло нечто непредвиденное, чего он никак не ожидал и к чему соответственно не был подготовлен.

– Какое отношение имеет к этому мессер Галеотто? – резко спросил он.

– А это он, без всякого сомнения, сообщит вам сам, синьор, – ответил Гонзаго столь приятным и почтительным тоном, что Козимо, должно быть, несколько успокоился.

Я подался вперед, не смея дышать из страха пропустить хоть единое слово из того, что последует дальше. Кровь, которая до этого момента приливала к лицу, снова отхлынула; сердце молотом стучало в груди.

Когда заговорил Галеотто, голос его звучал спокойно и ровно:

– Не позволит ли мне ваше сиятельство взглянуть прежде всего на бреве, в соответствии с которым вы действовали, вызвав на суд обвиняемого.

Ни слова не говоря, Гонзаго передал пергамент в руки Галеотто. Кондотьер некоторое время внимательно рассматривал его, нахмурив брови. Затем резким движением смял его в кулаке.

– Этот документ недействителен, в нем есть ошибки, – объявил он.

– В каком это смысле? – спросил Козимо, который уже снова улыбался, вполне успокоенный и уверенный в том, что дело касается каких-то мелких юридических тонкостей.

– Ты здесь значишься как Козимо д'Ангвиссола, властитель Мондольфо и Кармины. Ты не имеешь права на эти титулы.

Легкая краска появилась на щеках Козимо.

– Эти владения были пожалованы мне нашим покойным господином, герцогом Пьерлуиджи, – ответил он.

Теперь заговорил Гонзаго.

– Конфискации, осуществленные покойным узурпатором Фарнезе, и пожалования за счет этих конфискаций, отменены указом Императора. В соответствии с этим указом все земли, конфискованные таким образом, возвращаются прежним владельцам по принесении ими клятвы в вассальной верности цезарю.

Козимо продолжал улыбаться.

– Дело обстоит не совсем так. Речь идет не о конфискации, осуществленной герцогом Пьерлуиджи, – сказал он. – Конфискация земель и последующее введение меня во владение конфискованными владениями являются следствием измены и отступничества Агостино д'Ангвиссола – по крайней мере, в таких словах выражено мое введение в наследование в папской булле, которая была мне вручена, и в бреве, лежащем в данную минуту перед вашим сиятельством. Впрочем, в таких документах даже нет необходимости, поскольку, принимая во внимание то, что после мессера Агостино я являюсь следующим, кто наследует Мондольфо и Кармину, совершенно естественно, что я и вступаю во владение своим наследством, поскольку Агостино находится вне закона и вообще подлежит лишению жизни.

Вот теперь, подумал я, мне действительно конец. Однако на лице Галеотто нельзя было прочесть никаких признаков того, что он потерпел поражение.

– А где эта булла, о которой ты говоришь? – потребовал он, словно это он сам был судьей.

Козимо устремил свой высокомерный взор на Гонзаго, минуя Галеотто.

– Ваше сиятельство желает ее увидеть?

– Несомненно, – коротко ответил Гонзаго. – Я могу и усомниться в ее наличии, вашего слова мне недостаточно.

Козимо сунул руку за пазуху и достал из-под коричневого атласного колета111 пергамент, развернул его и подошел, чтобы передать его Гонзаго, так что теперь он стоял совсем близко от Галеотто, не больше, чем на расстоянии вытянутой руки.

Губернатор внимательно рассмотрел документ. После этого он передал его Галеотто.

– По-видимому, здесь все в порядке, – сказал он.

Однако Галеотто тоже понадобилось некоторое время, чтобы как следует ознакомиться с документом. После этого, все еще держа пергамент в руке, он посмотрел на Козимо, и на его лице, до тех пор хранившем мрачное и угрюмое выражение, появилась улыбка.

– Этот документ столь же неверен, как и предыдущий, – заявил он. – Он не имеет никакой цены.

– Не имеет цены? – сказал Козимо с удивлением, которое граничило с презрительным негодованием. – Но разве я уже не объяснил?..

– Здесь говорится, – решительно перебил его Галеотто, – что владения Мондольфо и Кармина конфискованы у Агостино д'Ангвиссола. А я утверждаю перед лицом вашего сиятельства и господ советников, – добавил он, обернувшись в их сторону, – что эта конфискация смехотворна и абсолютно невозможна, поскольку владения Мондольфо и Кармина никогда не являлись собственностью Агостино д'Ангвиссола и их нельзя у него отобрать, так же как нельзя с голого снять рубашку. Разве что, – насмешливо добавил он, – папская булла способна творить чудеса.

Козимо смотрел на него широко открытыми круглыми глазами, и я тоже уставился на Галеотто – ни малейшего намека на невероятную правду не возникло в моем смущенном мозгу. За судейским столом царило полное молчание, которое в конце концов нарушил Гонзаго.

– Вы хотите сказать, что Мондольфо и Кармина не принадлежали… что они никогда не были владениями Агостино д'Ангвиссола? – спросил он.

– Именно это я и говорю, – ответил Галеотто, который стоял там, как скала, огромный и грозный в своих сверкающих доспехах.

– Кому же они в таком случае принадлежали?

– Они принадлежали и принадлежат Джованни д'Ангвиссола, отцу Агостино.

Услышав это, Козимо пожал плечами – страх и тревога на его лице уступили место более спокойному выражению.

– Что это за глупости? – воскликнул он. – Джованни д'Ангвиссола пал в битве при Перудже восемь лет тому назад.

– Так считали все, и Джованни д'Ангвиссола предоставил всем оставаться в этом заблуждении – ничего не сказал даже своей жене, находящейся во власти монахов и священников, даже своему сыну, сидящему здесь, в этом зале, опасаясь, как бы конфискация, подобная этой, – пока был жив Пьерлуиджи, – не оказалась возможной на самом деле. Однако в Перудже он не умер. В Перудже, синьор Козимо, он заработал этот шрам, который все это время служил ему в качестве маски. – И он указал на свое лицо.

Я вскочил на ноги, не смея верить тому, что только что услышал. Галеотто – это вовсе не Галеотто, а Джованни д'Ангвиссола, мой собственный отец! А мое сердце до сих пор мне этого не сказало!

В одно мгновение мне вспомнились многочисленные мелочи, значение которых до того времени было мне непонятно, – мелочи, которые должны были подсказать мне правду, стоило мне по-настоящему над ними задуматься.

Почему, например, я решил, что Ангвиссола, которого он назвал в числе руководителей заговора против Пьерлуиджи, это я сам?

Я стоял, еле держась на ногах, в то время как его голос продолжал звучать в зале суда:

– Теперь, когда я поклялся в вассальной верности Императору под моим собственным именем – с помощью и благословения мессера Гонзаго, находящегося сейчас здесь; теперь, когда покровительство Императора защищает меня от папы и его ублюдков; теперь, когда я завершил дело своей жизни – освободил Пьяченцу от папского владычества, я могу наконец перестать скрываться и вернуть себе положение, которое принадлежит мне по праву.

Вот здесь, рядом со мною, стоит мой молочный брат, он может удостоверить, что я – это я; здесь же находится Фальконе, он вот уже тридцать лет состоит при мне конюшим; есть еще братья Паллавичини, которые ходили за мною и скрывали меня, когда я находился на грани смерти от ран, полученных в битве при Перудже, от ран, которые на всю жизнь изменили мою наружность. Итак, мессер Козимо, если ты желаешь упорствовать в своем деле и продолжать преследовать моего сына, тебе следует вернуться в Рим вместе со своими бреве и буллой и исправить допущенные в них ошибки, ибо во всей Италии нет другого властителя Мондолъфо и Кармины, кроме меня.

Козимо бессильно поник и отступил, весь дрожа, сраженный этим сокрушительным ударом.

И снова заговорил Гонзаго, произнеся слова, которые могли бы его ободрить. Однако, уже испытав потрясение – сорвавшись в бездну неудачи с самой, как ему казалось, вершины успеха, – Козимо уже не доверял коварному наместнику, поняв, что этот императорский кот играет с ним, как с мышью, трогая его своей холеной безжалостной лапой.

– Мы могли бы пренебречь формальностями в интересах правосудия, – ворковал наместник. – Ведь здесь у нас находится этот меморандум, – сказал он, глядя на моего отца.

– Поскольку вашему сиятельству угодно, чтобы с этим делом было покончено безотлагательно, мне кажется, это можно сделать, – сказал отец и снова посмотрел на Козимо. – Итак, ты утверждаешь, что этот меморандум не имеет законной силы, поскольку свидетели, имена которых в нем значатся, не имеют права на то, чтобы его подтвердить?

Козимо приободрился, приготовившись сделать последнее усилие.

– Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? – вопросил он.

– Если в этом возникает необходимость, – последовал ответ. – Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.

Козимо обернулся к Гонзаго.

– Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.

– У Императора может сложиться мнение, – сказал мой отец, – что в этом деле Святой Отец был введен в заблуждение лжецами. Существуют и другие свидетели. Есть, например, я. В этом меморандуме не содержится ни единого слова, кроме того, что сообщил мне властитель Пальяно на смертном одре, в присутствии своего духовника.

– Мы не можем считать духовника свидетелем, – перебил его Гонзаго.

– Прошу прощения, ваше сиятельство, но фра Джервазио выслушал показания умирающего не в качестве его собственного духовника. Собственно, исповедь Кавальканти состоялась уже после этого. У нас есть еще один свидетель: сенешаль Пальяно, который присутствует здесь. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать достоверность меморандума в имперском, равно как и в понтификальном судах. Я клянусь перед Богом, стоя тут пред лицом его, что каждое слово в этом меморандуме записано со слов Этторе Кавальканти, властителя Пальяно, за несколько часов до его смерти, в чем клянутся и все остальные, присутствовавшие при этом. И я прошу ваше сиятельство в качестве наместника Императора рассматривать этот документ как обвинение против труса и негодяя Козимо д'Ангвиссола, который совершил такое чудовищное святотатственное злодеяние – ведь речь идет об осквернении таинства брака.

– Это ложь! – завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.

Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо – теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.

– Да будет так, – сказал он. – Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.

И он с силой швырнул перчатку прямо в лицо Козимо, так что она поранила щеку и по лицу полилась кровь, заливая рот и подбородок. Все лицо разделилось как бы на две половины: нижняя сделалась красной от крови, в то время как лоб и щеки покрылись смертельной бледностью.

Гонзаго продолжал сидеть, нимало не тронутый происходящим, и спокойно, безразлично ждал, не обращая внимание на беспокойное движение, возникшее среди судей. Дело в том, что в соответствии с древними рыцарскими законами – как бы они ни устарели, – если Козимо поднимет перчатку, то дело сразу же выйдет из юрисдикции суда и все должны будут подчиниться решению, определенному исходом поединка.

Козимо довольно долго колебался. Но потом понял, что все для него погибло. Он шел на этот суд с такой уверенностью в успехе – и угодил в ловушку. Теперь он отчетливо это видел и понимал, что его единственная надежда – это тот шанс, который давал ему сам поединок. В конце концов он поступил как подобает мужчине. Он нагнулся и поднял перчатку.

– Значит, дело решит поединок, – сказал он. – И да поможет мне Бог!

Не в силах долее сдерживаться, я вскочил на ноги и бросился к отцу.

– Позволь мне, отец! Позволь мне это сделать!

Он посмотрел на меня и улыбнулся. Его серо-стальные глаза, казалось, увлажнились, и взор их сделался удивительно мягким.

– Сын мой! – проговорил он, и голос его был нежен.

– Отец! – ответил я ему, чувствуя, что у меня перехватило горло.

– Увы, я должен отказать тебе в просьбе – в первой просьбе, с которой ты обращаешься ко мне, назвав меня этим именем, – сказал он. – Но вызов брошен и принят. Возьми Бьянку, ступайте в собор и помолитесь вместе, чтобы свершилась воля Божья. Джервазио пойдет вместе с вами.

Но тут к нему обратился Гонзаго.

– Мессер, – сказал он, – вы уже определили время и место, где должен состояться поединок?

– Незамедлительно, – ответил мой отец, – на берегу По в присутствии двух десятков копейщиков, необходимых для соблюдения ритуала.

Гонзаго посмотрел на Козимо.

– Вы согласны с этими условиями?

– Как нельзя более. По мне, чем скорее, тем лучше, – ответил Козимо, дрожа всем телом и бросая вокруг взгляды, полные черной ненависти.

– Да будет так, – возвестил губернатор, вставая, и члены суда поднялись вслед за ним.

Мой отец снова крепко сжал мою руку.

– Отправляйся в собор, Агостино, и будь там, пока я не приду, – велел он, и на этом мы расстались. Моя шпага была мне возвращена по распоряжению Гонзаго. Итак, поскольку дело касалось меня, суд закончился и я был свободен.

Гонзаго предложил мне принести клятву верности Императору через него, что я и сделал в тот же час, на том же самом месте и с большим удовольствием. После этого, в сопровождении Бьянки и Джервазио, я проложил себе путь через толпу людей, приветствовавших меня радостными криками, и вышел из дворца, на солнечный свет, где мои копейщики, уже оповещенные о происшедшем, увидев меня, разразились настоящей бурей приветствий.

Таким образом мы пересекли площадь и вошли в собор, чтобы принести благодарность Господу. Мы преклонили колена у ограды алтаря, а Джервазио поднялся на одну ступеньку лесенки, ведущей к самому алтарю, и встал на колени чуть повыше нас.

Где-то позади нас молились дамы, сопровождавшие Бьянку, – они тоже прошли вместе с нами в собор.

Там мы ожидали довольно долго, не менее двух часов, которые показались нам целой вечностью.

В то время как я стоял на коленях перед алтарем, перед моим внутренним взором разворачивался свиток моей юной жизни в том виде, как я теперь ее понимал. Я вспоминал ее начало в мрачной серости Мондольфо, под руководством моей бедной, вечно печальной матери, которая так страстно пыталась направить мои стопы на путь святости. Для меня, однако, этот путь оказался путем заблуждений, хотя я и пытался идти так, как мне было указано. Я сбивался с пути, делал страшные ошибки, снова менял направление, – словно в насмешку над тем, что она из меня стремилась сделать, я олицетворял собой просто насмешку над святостью – воистину «заблудший святой», как назвал меня в насмешку Козимо – искал святой жизни, а превратился в какого-то бродячего комедианта.

Но все мои ошибки, все странствия и шатания окончились здесь, у ступеней этого алтаря, и я это прекрасно знал.

Тяжек был мой грех. Но нелегко далось мне и искупление, и самым тяжким наказанием был для меня последний год, проведенный в Пальяно, рядом с моей ненаглядной Бьянкой, которая была женой другого. Этот крест покаяния, столь заслуженного по моим грехам, я нес со всей твердостью и смирением, кои укреплялись во мне от сознания, что именно таким образом могу я заслужить прощение и что это бремя будет милосердно снято с меня, как только искупление будет завершено. В освобождении меня от этого бремени я увижу знак, что прощение мне даровано и что я сделался достойным этой чистой девы, через которую удостоился милости и прощения, через которую познал, что любовь, этот благословенный дар Божий, – великая сила, способная очистить человека от скверны.

В том, что час свершения, столь нетерпеливо ожидаемый, приближается, что он вот-вот должен пробить, я не сомневался ни секунды.

Позади нас отворилась дверь и послышался звук тяжелых шагов по гранитному полу.

Фра Джервазио, мрачный и встревоженный, поднялся во весь свой высокий рост.

Достаточно было одного взгляда, чтобы тревога его рассеялась. Выражение глубокой благодарности разлилось по его лицу. Он тихо улыбнулся, и в его глубоко посаженных глазах сверкнули слезы. Увидев это, я тоже осмелился поднять голову и взглянуть.

По проходу между скамьями шел мой отец, прямой и торжественный, а следом за ним двигался Фaлькoнe, глаза которого на мужественном, загорелом и обветренном лице победно сверкали.

– Да свершится воля Божия, – сказал мой отец.

А фра Джервазио вновь опустился на колени, чтобы произнести слова, благословляющие наше с Бьянкой бракосочетание.


Загрузка...