Джанетт Уинтерсон
Зачем быть счастливой, если можно быть нормальной?
Посвящения
Моим трем мамам:
Констанции Уинтерсон
Рут Ренделл
Энн С.
С любовью и благодарностями Сьюзи Орбах
Отдельное спасибо Полу Шереру, который составил мое семейное древо.
Бибан Кидрон – ты просто телефон доверия.
Вики Ликориш и детям: моей семье.
Всем моим друзьям, кто был рядом со мной.
Кэролайн Майкл – фантастическому агенту и сказочному другу.
Всем из "Грув пресс" – за поддержку этой книги: Моргану Энтрекину, Элизабет Шмитц, Деб Сигар и Джоди Хокенсмит.
И Хизер Шредер из ICM, а также AM Homes.
Глава 1
Не та колыбель
Когда моя мать сердилась на меня, а это бывало часто, она говорила: "Дьявол привел нас не к той колыбели".
Я так и вижу, как Сатана отвлекается от своих насущных дел – Холодной войны и маккартизма, чтобы навестить Манчестер в 1960 году. Цель визита – обмануть миссис Уинтерсон – несет на себе яркий налет театральности. Эта женщина показательно страдает от депрессии; она хранит револьвер в ящике с тряпками и щетками, а патроны держит в жестяной коробке. Женщина, которая ночи напролет печет пироги, чтобы не ложиться спать в одну постель с моим отцом. Еще у нее грыжа, больная щитовидка, увеличенное сердце, незаживающие язвы на ноге и два набора зубных протезов – матовый на каждый день и блестящий, с перламутровым отливом на "лучшие времена".
Я так и не знаю, почему у нее не было или не могло быть детей. Я знаю, что она удочерила меня, потому что хотела, чтобы у нее появился друг (у нее не было ни одного), а еще потому, что я была как бы сигнальной ракетой, запущенной в мир, способом провозгласить, что она существовала – своего рода крестиком, отмечающим место, где зарыто сокровище.
Она из себя выходила при мысли о том, что она – никто; и как все дети – приемные или нет – я должна была прожить за нее ту часть жизни, которую у нее самой прожить не вышло. Мы все делаем это для наших родителей – в сущности, у нас и выбора никакого нет.
Она была еще жива, когда моя первая повесть, "Не апельсинами едиными", вышла из печати в 1985-м. Это полуавтобиографическая книга, и в ней рассказывается история молодой девушки, которую совсем маленькой удочерили родители-пятидесятники. Девочка должна была вырасти и стать миссионеркой. Вместо этого она влюбляется в женщину. Катастрофа. Она уходит из дома, сама поступает в Оксфордский университет, а когда возвращается домой, то выясняется, что ее мать собрала радиостанцию и транслирует Евангелие язычникам. У матери все схвачено – она выбрала себе позывной "Добрый свет".
Повесть начинается так: "Как и большинство людей, долгое время я жила с мамой и папой. Отец любил смотреть по телевизору борьбу, а мама просто предпочитала бороться – и неважно, с чем именно".
Я сама почти всю жизнь готова была размахивать кулаками. Выигрывает тот, кто сильнее ударит. В детстве меня били, и я рано выучилась не показывать слез. Если ночью меня выгоняли из дома на улицу и запирали дверь, я сидела на крыльце, дожидалась молочника, выпивала обе пинты молока, оставляла пустые бутылки, чтобы позлить маму, и шла в школу.
[2 пинты – 1,12л]
Мы постоянно ходили пешком. У нас не было ни автомобиля, ни денег на автобус. За день я в среднем наматывала пять миль – две мили на круг в школу, три мили – чтобы сходить в церковь и вернуться назад.
В церковь мы ходили каждый вечер, и только по четвергам оставались дома.
Я кое-что написала об этом в "Апельсинах", а когда книгу опубликовали, мама прислала мне гневное послание, написанное безупречным каллиграфическим почерком. Она требовала, чтобы я ей позвонила.
К тому времени мы не виделись несколько лет. Я ушла из Оксфорда, с трудом пыталась наладить собственную жизнь и написала "Апельсины" совсем молодой – мне было двадцать пять, когда книга вышла в свет.
Я пошла к телефону-автомату – домашнего телефона у меня не было. И она пошла к телефону-автомату – у нее тоже не было домашнего телефона.
Я набрала код Аккрингтона и номер, строго следуя инструкции – и вот, пожалуйста, мама на проводе. И кому, спрашивается, нужен скайп? Сквозь ее голос я видела, как она возникает передо мной и обретает форму, а она тем временем говорила и говорила...
[Аккрингтон (англ. Accrington, местное англ. Accy) — город в английском графстве Ланкашир. Бывший центр хлопкоперерабатывающей и текстильной промышленности.]
Она была дородной, довольно высокой женщиной и весила около двадцати стоунов.
[20 стоунов – примерно 127 кг]
Ортопедические чулки, шлепанцы, кримпленовое платье и нейлоновый платок. Она пользовалась пудрой (за собой нужно следить), но никогда – помадой (потому что это суетно и вообще обман).
[Кримплен — легко стирающаяся и немнущаяся ткань из синтетического волокна. Используется при шитье верхней одежды. Также кримпленом называют полиэфирные синтетические нити и полотна, созданные на их основе. Название произошло от названия долины Кримпл, в которой располагалась лаборатория компании ICI, в которой он был разработан.]
Она почти полностью заполняла собой телефонную будку. Она выбивалась из рамок, она была слишком большой для собственной жизни. Это как в сказке, где размер – вещь приблизительная и изменчивая. Она возвышалась. Она выпирала. И только позже, много позже – слишком поздно – я все-таки уразумела, насколько маленькой она была для самой себя. Ребенок, которого никто так и не взял на руки. Не знавшее заботы дитя все еще пребывало внутри нее.
Но в тот день она неслась впереди собственного гнева. Она сказала: "Это первый раз, когда мне пришлось заказывать книгу на вымышленное имя!"
Я попыталась объяснить, чего хотела достичь. Я амбициозная писательница – иначе вообще не вижу смысла писать; нет смысла вообще что-либо делать, если не хочешь достичь в этом успеха. 1985 год не располагал к написанию книги воспоминаний, да и в любом случае, я не воспоминания писала. Я пыталась избавиться от внушенной идеи, что женщины всегда пишут о "пережитом" – они, дескать, ограничены собственным опытом – в то время как мужчины пишут широко и твердо – на большом холсте, экспериментируя с формой. Генри Джеймс неверно истолковал фразу Джейн Остин о том, что она писала на маленьких кусочках слоновой кости, то есть о крохотных подмеченных мелочах. Почти то же самое говорили об Эмили Дикинсон и Вирджинии Вульф. Меня это злило. Да почему же нельзя объединить опыт с экспериментом? Разве невозможно одновременно наблюдать и воображать? Почему женщина непременно должна быть кем-то или чем-то загнана в рамки? Почему женщина не должна испытывать амбиций по отношению к литературе? По отношению к самой себе?
Миссис Уинтерсон категорически отказывалась это понимать. Она прекрасно знала, что писатели – это повернутые на сексе представители богемы, которым плевать на правила, а еще они не ходят на работу. В нашем доме книги были под запретом – я позже объясню, почему – и вот меня угораздило написать книгу, мало того – ее опубликовали и даже дали за нее премию... и теперь я стою в телефонной будке, читаю матери лекцию о литературе и спорю с ней о феминизме...
Короткие гудки – новые монетки в монетоприемнике – и я задумываюсь, а ее голос тем временем накатывает и отступает, как морская волна.
"Ты мной не гордишься? Почему?"
Короткие гудки – новые монетки в монетоприемнике – и меня снова выгнали наружу, и я снова на ступеньках крыльца. Жутко холодно, я подложила под попу газетку и сижу, съежившись в своем коротком пальтишке из шерстяной байки.
Мимо проходит знакомая женщина. Она дает мне пакетик жареной картошки. Она знает, что собой представляет моя мать.
Внутри, в доме горит свет. Папа на ночной смене, так что она может лечь спать, но она ни за что этого не сделает. Она будет всю ночь читать библию, а когда отец вернется, он впустит меня в дом и ничего не скажет, и она ничего не скажет, и мы будем вести себя так, будто это нормально – выгонять своего ребенка из дома на всю ночь, и никогда не спать с собственным мужем – тоже нормально. А еще вполне нормально иметь два набора вставных челюстей и держать револьвер в ящике с тряпками и щетками...
Мы все еще стоим в телефонных будках. Она говорит, что мой успех – от лукавого, от хозяина "не той колыбели". Она швыряет мне в лицо тот факт, что я использовала в повести собственное имя – если это все выдуманная история, то почему главную героиню зовут Джанетт?
Почему?
Я не помню времени, когда бы я не выдумывала своих историй назло ей. Это с самого начала стало моим способом выжить. Приемные дети любят присочинить о себе – нам просто приходится это делать; потому что в самом начале нашей жизни зияет провал, отсутствие, знак вопроса. Важнейшая часть нашей истории не просто отсутствует – она стерта насильно, как будто в утробе матери взорвалась бомба.
Ребенка вталкивают в полностью неизведанный мир, и познать его можно единственным способом – через некоего рода историю. Да, мы все так живем, наша жизнь и есть рассказ, но усыновление впихивает тебя в историю уже после того, как она началась. Это как читать книгу, в которой не хватает первых страниц, как угодить на представление, когда занавес уже поднят. Чего-то недостает – это чувство никогда, никогда не оставляет тебя – да оно и не может, не должно оставлять, потому что что-то все-таки отсутствует.
Изначально это не обязательно плохо. Недостающая часть, утраченное прошлое может стать открытием, а не провалом. Может оказаться как входом, так и выходом. Это древние окаменелости, отпечаток другой жизни, и хотя ты никогда не сможешь ее прожить, твои пальцы обводят пространство, где она должна была располагаться, и ты учишься нащупывать своего рода шрифт Брайля.
[Шрифт Брайля (англ. Braille) — рельефно-точечный тактильный шрифт, предназначенный для письма и чтения незрячими и плохо видящими людьми. Разработан в 1824 году французом Луи Брайлем.]
Там расположены отметины, приподнятые над общим фоном, словно рубцы. Прочти их. Прочти обиду и боль. Перепиши их. Перепиши обиду и боль.
Именно поэтому я – писатель. Я не употребляю фраз "решила стать" или "стала" писателем. Это не было волевым действием и даже не было свободным выбором. Для того чтобы не угодить в мелкоячеистую сеть истории миссис Уинтерсон, я должна была уметь рассказывать свою. Наполовину факт, а наполовину фантастика – вот что такое жизнь. И ее всегда сопровождает история. Я написала путь, по которому смогла выбраться.
"Но это же неправда..." – произносит она.
Неправда? Это говорит та самая женщина, которая объясняла, что в периодических набегах мышей на нашу кухню виновата эктоплазма.
В Аккрингтоне, в графстве Ланкашир в ряду стандартных домов, стоявших вдоль улицы стенка к стенке, был и наш. Мы называли такие дома "две ступеньки вверх, две вниз": лестница вела в две комнаты наверху, и две комнаты располагались под ней. Мы втроем прожили в этом доме шестнадцать лет. Я рассказывала свою версию – достоверную и выдуманную, точную и приукрашенную, в которой все смешалось от времени. Я рассказывала о себе, главный герой здесь – я, как в любой истории о кораблекрушении. Это и было кораблекрушение, и меня выбросило на берег, населенный людьми, только выяснилось, что не все здешние обитатели – люди, а добрые среди них встречаются еще реже.
Наверное, лично для меня вся печаль в том, что, когда я думаю об альтернативной истории, которую описала в "Апельсинах", я понимаю, что рассказала версию, в которой я могла существовать. Другая, настоящая, была слишком болезненной. Ее я могла бы и не вынести.
Меня часто спрашивают – походя, для галочки – что в "Апельсинах" правда, а что нет. Действительно ли я работала в похоронном бюро? Взаправду ли колесила на фургончике с мороженым? У нас действительно был шатер Благой Вести? Миссис Уинтерсон правда собрала собственную радиостанцию? Она правда обстреливала гулящих котов из рогатки?
Я не могу ответить на такие вопросы. Но могу рассказать, что в "Апельсинах" есть персонаж по имени Свидетельница Элзи, которая приглядывает за маленькой Джанетт и действует как мягкая защитная стена против обид и карающей силы Мамы.
Я выписала ее потому, что она должна была быть. Я выписала ее потому, что изо всех сил хотела, чтобы было именно так. Если вы – одинокий ребенок, вы находите себе воображаемого друга.
Никакой Элзи не было. И не было никого, кто был бы на нее похож. На самом деле все было куда более одиноким.
Большую часть своей школьной жизни я провела, сидя на перилах снаружи школьного здания во время переменок. Я не была популярной или симпатичной девочкой – слишком колючая, слишком скорая на гнев, слишком сильно чувствующая, слишком странная. Наша церковь не поощряла школьных друзей, а если ты со странностями, то в школе тебе тоже приходилось плохо. Вышитую на моей школьной сумке фразу "ПРОШЛА ЖАТВА, КОНЧИЛОСЬ ЛЕТО, А МЫ НЕ СПАСЕНЫ" любой мог с легкостью прочесть за версту.
[Цитата из книга пророка Иеремии, гл.8 ст.20]
Но даже когда мне удавалось завести друзей, я нарочно все портила…
Если какая-нибудь девочка проявляла ко мне интерес, я дожидалась подходящего момента, сообщала, что больше не хочу с ней дружить и наблюдала за ее замешательством и горем. За тем, как она плакала. А потом я убегала, торжествуя, что вышло по-моему, но очень быстро торжество и ощущение контроля улетучивались, и тогда уже рыдала я – рыдала потому, что сама выгоняла себя наружу, снова оказывалась на ступеньках крыльца, где совсем не хотела быть.
Усыновление – это пребывание вовне. Ты ведешь и чувствуешь себя, как чужак. И проявляется это в том, что ты поступаешь с другими так, как поступили с тобой. Невозможно поверить в то, что кто-либо любит тебя просто потому, что ты – это ты.
Я никогда не верила, что мои родители любили меня. Я пыталась любить их, но ничего не вышло. И мне понадобилось много времени, чтобы научиться любить – и отдавать, и получать. Я писала о любви с одержимостью, разбирала ее по косточкам, я осознавала и осознаю ее как высшую ценность. Конечно, я любила Господа, когда была совсем маленькой, и Господь любил меня. Это было здорово. А еще я любила животных и природу. И поэзию. А вот с людьми были проблемы. Как, каким образом ты любишь другого человека? Как ты доверяешь другому человеку любить тебя?
Я представления не имела.
Я думала, что любовь – это утрата.
Почему мы измеряем любовь утратой?
Этими словами начинается моя повесть "Письмена на теле" (1992). Я преследовала любовь, расставляла на нее капканы, теряла любовь, тосковала и стремилась к любви...
Правда – штука очень сложная, и у каждого она своя. Для писателя то, что он оставляет несказанным, важно почти так же, как то, что он включает в книгу. Что лежит за пределами текста? Фотограф обрамляет снимок; писатели обрамляют свой мир.
Миссис Уинтерсон возражала против того, о чем я написала, но мне казалось, что то, о чем я умолчала, было безмолвным близнецом моей повести. О скольких вещах мы не можем рассказать, потому что они слишком болезненные! Мы надеемся, что сказанное нами облегчит то, что так и не обрело голоса, или хоть как-то успокоит его. Рассказы – это своего рода компенсация. Мир нечестен, несправедлив, непознаваем, им невозможно управлять.
Когда мы рассказываем историю, мы упражняемся в упорядочении, но все равно оставляем зазор, пробел. Рассказ – это версия, но никогда – окончательная. И может быть, мы надеемся, что кто-то расслышит эти паузы, и история обретет продолжение, ее можно будет пересказать.
Даже когда мы пишем, паузы никуда не деваются. Слова – лишь часть тишины, которая может быть озвучена.
***
Миссис Уинтерсон предпочла бы, чтобы я молчала.
Помните легенду о Филомеле? Она была изнасилована, и насильник вырвал ей язык, чтобы она не могла никому рассказать о произошедшем.
Я верю в силу литературы и в силу слов, потому что именно в них мы обретаем дар речи. Нам не заткнули рты. Все мы, проживая травму, обнаруживаем, что запинаемся и заикаемся, в нашей речи появляются долгие паузы. Слова и вещи словно застревают. И мы заново обретаем способность говорить благодаря тому, что сказано другими. Мы можем обратиться к поэме. Мы можем раскрыть книгу. Кто-то уже проходил это до нас и облек свои глубокие переживания в слова.
Мне нужны были слова, потому что в несчастных семьях существует заговор молчания. И тому, кто однажды нарушит тишину, вовек не видать прощения. Ему или ей придется самим научиться себя прощать.
Господь есть прощение – ну, или так обычно должно быть, но в нашем доме Господь был ветхозаветным, и никакое прощение не было возможным без огромной жертвы. Миссис Уинтерсон была несчастна, и нам приходилось быть несчастными вместе с ней. Она жила в ожидании Апокалипсиса.
Ее любимой песней была "Господь изверг их прочь" – подразумевалось, что она о грехах, но на самом деле здесь подразумевался каждый, кто когда-либо докучал ей, а значит – все окружающие. Ей не нравились люди, и ей просто не нравилась жизнь. Жизнь была бременем, которое нужно было влачить до самой могилы, а там сбросить. Жизнь была юдолью слез. Жизнь была подготовкой к смерти.
Каждый день миссис Уинтерсон молила: "Господи, ниспошли мне смерть". Нам с папой было очень тяжко от этого.
Ее собственная мать была благовоспитанной женщиной, которая вышла замуж за привлекательного мерзавца, принесла ему приданое и дальше беспомощно наблюдала, как он просаживает его на женщин налево и направо. Некоторое время – мне тогда было примерно от трех до пяти – нам пришлось жить у дедушки, чтобы миссис Уинтерсон могла ухаживать за своей матерью, умиравшей от рака гортани.
Миссис W была глубоко религиозна, но при этом верила в духов, и ее ужасно злило то, что дедушкина подружка – стареющая буфетчица с крашеными волосами – была по совместительству еще и медиумом, и проводила сеансы в нашей собственной гостиной.
После сеансов моя мать жаловалась, что дом полон мужчин в военной форме. Когда я приходила в кухню за сэндвичами с консервированной говядиной, мне запрещалось есть, покуда Мертвые не уйдут, а это могло занять несколько часов, что очень трудно выдержать, когда тебе всего четыре года.
Тогда я придумала бродить вдоль улицы и просить покушать. Миссис Уинтерсон меня застукала, и это стало первым разом, когда я услышала мрачную историю о Дьяволе и не той колыбели…
Соседнюю с моей колыбель занимал маленький мальчик по имени Пол. Он был моим призрачным двойником, потому что его святой образ вызывался всякий раз, когда я не слушалась. Пол никогда бы не уронил свою новую куклу в пруд (здесь мы даже не станем упоминать саму фантастичность возможности того, что у Пола вообще могла оказаться кукла). Пол ни за что бы не набил помидорами чехол от своей пижамы в виде пуделя, чтобы потом поиграть в операцию на желудке с похожим на настоящую кровь месивом. Пол не стал бы прятать дедушкин противогаз (тот завалялся у деда со времен войны и мне очень нравился). Пол не заявился бы в этом самом противогазе на милый праздник по случаю дня рождения, на который его не приглашали.
Если бы вместо меня они взяли Пола, все было бы по-другому, было бы лучше. Предполагалось, что я должна была стать для своей матери подругой… такой, какой она была для своей мамы.
А потом ее мама умерла, и она замкнулась в своем горе. А я заперлась в кладовке, потому что научилась пользоваться маленьким ключиком для открывания банок с тушенкой.
Я помню. Но правду я помню или нет?
Мои воспоминания окружены розами, что странно, потому что на самом деле это жестокие и грустные воспоминания. Но мой дед был заядлым садовником и особенно любил розы. Мне нравилось отыскивать его – одетый в вязаный жилет и рубашку с закатанными рукавами, он давил на поршень и опрыскивал цветы водой из блестящего медного резервуара с клапаном. Он любил меня – по своему, конечно; и недолюбливал мою мать, а она его ненавидела – не со злобой, но с отравляющей покорной обидчивостью.
На мне любимый ковбойский наряд – костюм и шляпа с бахромой. Мое тщедушное тельце опоясано ремнем, с которого свисают стреляющие пистонами кольты.
В сад входит женщина, и дедушка велит мне бежать в дом и позвать маму, которая, как обычно, готовит гору сэндвичей.
Я вбегаю в дом – миссис Уинтерсон снимает фартук и идет к двери.
Я подглядываю из коридора. Две женщины ругаются, ужасно ругаются, и я не понимаю, в чем дело, но чувствую что-то яростное и пугающее, словно животный страх. Миссис Уинтерсон захлопывает дверь и на секунду прислоняется к ней.
Я выползаю из своего укрытия. Она оборачивается. И видит меня – в ковбойском наряде.
- Это была моя мама?
Миссис Уинтерсон отвешивает мне пощечину, и от удара я падаю на спину. Потом она убегает наверх.
Я выхожу в сад. Дедушка опрыскивает розы. Он не обращает на меня внимания. И никого больше там нет.
Глава 2
Мой вам совет – рождайтесь
Я родилась в Манчестере в 1959-м. Это было неплохое место, чтобы родиться.
Манчестер находится на юге северной части Англии.
У него своенравный дух – север и юг переплелись вместе – буйный и совсем не столичный, сосредоточенный, но не чуждый земных благ.
Манчестер был первым в мире промышленным городом; его ткацкие фабрики и заводы изменили как самих себя, так и судьбы Великобритании. В Манчестере есть каналы, обеспечивающие легкий доступ к огромному порту в Ливерпуле, и железные дороги, переносящие мыслителей и деятелей в Лондон и назад. Он повлиял на целый мир.
Манчестер смешал всех и вся. Радикальные взгляды – здесь жили Маркс и Энгельс. Репрессии – здесь произошла бойня при Питерлоо и началась борьба с "хлебными законами". Прядильные фабрики Манчестера порождали несметные состояния и вплетали отчаяние и деградацию в ткань человечества. Город был практичен – здесь все рассматривалось с точки зрения "А будет ли это работать?" И в то же время он был утопичен – со своим квакерством, феминизмом, движением против рабства, социализмом и коммунизмом.
[Манчестерская бойня (англ. Manchester Massacre; в англоговорящих странах более известна как бойня при Питерлоо (англ. Peterloo Massacre) — столкновение гражданских лиц и оратора Гента с полицией и войсками после митинга, на котором были выдвинуты требования о реформе существовавшей системы избирательного права. События произошли 16 августа 1819 года. В результате столкновений по разным оценкам погибло от 11 до 15 человек и ранено от 400 до 700 человек. Столкновения произошли на площади святого Петра в Манчестере, Англия. Слово "Питерлоо", кстати, интересно образовано: от названия площади взяли Peter, от Ватерлоо – loo (Waterloo – деревня под Брюсселем, у которой произошло последнее крупное сражение Наполеоновских войн).
"Хлебные законы" (англ. Corn Laws) — законы о пошлине на ввозимое зерно, действовавшие в Великобритании в период между 1815 и 1846 годами. Являлись торговым барьером, который защищал английских фермеров и землевладельцев от конкуренции с дешевым иностранным зерном. "Лига против хлебных законов" (англ. Anti-Corn Law League) — созданное в 1838 году в Манчестере общество, которое стремилось сперва к отмене хлебных пошлин, а затем вообще к установлению полной свободы торговли и добилось на этом поприще заметного успеха.
Квакеры (англ. Quakers, буквально "трепещущие"), официальное самоназвание Религиозное общество Друзей — изначально протестантское христианское движение, возникшее в годы революции (середина XVII века) в Англии и Уэльсе.]
Манчестерскую смесь алхимии и географии невозможно разделить. Что это было, где это было... задолго до того, как римляне основали здесь форт в 79-м году нашей эры, кельты уже поклонялись здесь богине реки Мэдлок. Это место называлось Mamceaster, а "Mam" – это мать, это материнское молоко, жизненная сила... энергия.
[МАНЧЕСТЕР упоминается на рим. дорожной карте как Mamucium. Название представляет собой латинизир. форму предполагаемого исходного кельт. названия со значением ”грудь”, что объясняют расположением селения на округлом холме, напоминавшем по форме женскую грудь. Позже к этому названию добавлено др.-англ. ceaster “город, укрепление” (от латин. castrum “укрепление, форт, небольшая крепость”): Mameceaster, 923 г.; Маmеcestra, 1086 г.; Manchestra, 1330 г. Совр. англ. Manchester.]
К югу от Манчестера располагается Чеширская равнина. Поселения людей в Чешире едва ли не самые древние из обнаруженных на Британских островах. Там располагались деревни и неизведанные, но прямые пути к тому месту на широкой и глубокой реке Мерси, которое впоследствии стало именоваться Ливерпулем.
К северу и востоку от Манчестера раскинулись Пеннинские горы – дикие, суровые, невысокие горные хребты, проходящие через север Англии, где были разбросаны редкие поселения, где мужчины и женщины жили уединенной, часто бродяжнической жизнью. Гладкая Чеширская равнина, цивилизованная, обустроенная – и резкий рельеф Пеннинских гор в Ланкашире – места для размышлений, места, куда можно сбежать.
До тех пор, пока не утрясли вопрос с границами, Манчестер частично располагался в графстве Чешир, а частично – в графстве Ланкашир, и в этой двойственности кроются свойственные городу беспокойная энергия и противоречивость.
Текстильный бум в самом начале девятнадцатого века засосал все окрестные деревеньки и близлежащие поселения в одну огромную машину по производству прибылей. До первой мировой войны 65 процентов мирового объема хлопка перерабатывалось в Манчестере. Его называли Столицей хлопка.
Только представьте себе огромные освещенные газовыми лампами заводы, машины, приводимые в действие силой пара – и между ними втиснуты кучки пристроенных друг к другу многоквартирных домов. Грязь, дым, вонь красителей и аммиака, серы и угля. Звон монет, непрестанное движение днем и ночью, оглушающий шум ткацких станков, поездов, трамваев, грохот телег по булыжнику, бьющая наружу беспощадность человеческой жизни, ад гномьего царства и триумфальное шествие труда и целеустремленности.
Все, кто оказывался в Манчестере, восхищались им и одновременно приходили в ужас. Чарльз Диккенс использовал его как прототип для своего романа "Тяжелые времена"; здесь бывали и лучшие, и худшие времена – все достижения техники и страшная цена, которую за них платили люди.
Мужчины и женщины, плохо одетые, измученные, пьяные и хилые, отрабатывали двенадцатичасовые смены по шесть дней в неделю, глохли, гробили свои легкие, не видели белого света, приводили с собой детей, и те ползали под ужасно грохочущими ткацкими станками, подбирая очесы хлопка, подметая, теряя кисти рук, руки, ноги – малыши, слабенькие дети, неученые и часто нежеланные. Женщины работали так же тяжко, как и мужчины, но на них еще и сваливались дела по хозяйству.
"Повсюду снуют дети и женщины, оборванные и такие же грязные, как свиньи, которые тут же валяются в кучах мусора и лужах... улицы в рытвинах и ухабах, большей частью немощёные и без сточных канав... стоячие повсюду лужи... темный дым от целой дюжины фабричных труб... среди этой невообразимой грязи и вони..."
Энгельс, "Положение рабочего класса в Англии" (1844)
Неприкрытость манчестерской жизни, где ничего нельзя было спрятать из виду, где успех и позор новой, не поддающейся управлению реальности был повсюду, швырнул город в объятия радикализма, и это в долгосрочной перспективе сыграло даже более значимую роль, чем процветавшая в нем торговля хлопком.
Манчестер был деятельным. Семейство Панкхерст устало от ни к чему не ведущих разговоров об избирательном праве и в 1903-м вышло на путь сопротивления, организовав Женский социально-политический союз.
[Эммелин Панкхёрст (1858—1928) — уроженка Манчестера, британская общественная и политическая деятельница, борец за права женщин, лидер британского движения суфражисток, сыграла важную роль в борьбе за избирательные права женщин.
Панкхёрст активно способствовала светской деятельности женщин, и в 1889 году вместе с мужем основала Лигу за избирательные права женщин. Когда организация распалась, Эммелин попыталась войти в ряды левой Независимой лейбористской партии, однако получила отказ "ввиду половой принадлежности заявителя". В 1903 году, уже после смерти мужа, Панкхёрст основала Женский социально-политический союз, активистскую организацию, ведущую борьбу за предоставление женщинам избирательных прав, девизом которой было "не словом, а делом".
В 1999 году журнал "Тайм" включил Панкхёрст в число ста самых выдающихся людей ХХ века, отметив: "Она создала образ женщины нашего времени, перенеся общество в новое измерение, откуда нет возврата".]
Первый съезд Британских профсоюзных организаций был проведен в Манчестере в 1868-м. И его целью было достижение перемен, а не разговоры о переменах.
Двадцатью годами ранее, в 1848-м, Карл Маркс опубликовал "Манифест коммунистической партии" – большую его часть он написал в Манчестере совместно со своим другом Фридрихом Энгельсом. Город, не оставляющий времени на размышления, город, захваченный жаждой деятельности, превратил их из теоретиков в активистов, и Маркс хотел обратить эту безграничную дьявольскую энергию на достижение благих целей…
В Манчестере Энгельс работал на предприятии своего отца, и именно там он открыл для себя жестокую реальность жизни рабочего класса. "Положение рабочего класса в Англии" до сих пор стоит прочесть – пугающий, приводящий в ужас отчет о том, чем обернулась промышленная революция для простых людей; о том, что произошло, когда люди стали смотреть друг друга "только как на объект для использования".
То место, где ты родился – те обстоятельства, в которых ты родился, история места и то, как эта история переплетается с твоей собственной, определяет, кто ты есть, что бы ни вещали адепты глобализации. Моя родная мать работала у станка на заводе. Мой приемный отец сначала был дорожным рабочим, потом посменно выгружал уголь на электростанции. Он отрабатывал десятичасовые смены, по возможности оставался работать сверхурочно, экономил на автобусных билетах и каждый день проезжал на велосипеде по шесть миль в один конец. При этом мясо у нас на столе бывало всего два раза в неделю, а у отца никогда не хватало денег на что-нибудь более волшебное, чем раз в год вывезти семью на море.
Он был не лучше и не хуже всех, кто нас окружал. Мы были рабочим классом. Толпой у заводских ворот.
Я не хотела принадлежать этой клубящейся массе пролетариата. Я хотела работать, но не так, как отец. Я не хотела исчезнуть. Я не хотела родиться и умереть в том же самом месте, и чтобы всего лишь неделя на морском побережье разделяла эти события. Я мечтала о побеге – но если и есть что-то ужасное в индустриализации, так это то, что она делает побег необходимостью. В системе, которая порождает массовость, индивидуализм – единственный способ выбраться. Но что тогда станет с общиной... и с обществом?
В бытность свою премьер-министром Маргарет Тэтчер сказала, вполне в духе своего друга Рональда Рейгана, празднуя "Десятилетие Я" 80-х: "Общества, как такового, не существует…"
["Десятилетие "Я" и Третье Великое пробуждение" – знаменитое эссе американского журналиста и писателя Тома Вулфа, давшее название декаде 70-х. Термин "Десятилетие Я" описывает новый подход, новое отношение к жизни, проявившееся в американском обществе в 70-е годы – теорию индивидуализма, возникшую в противовес коммунитаризму – бытовавшему в прежние годы убеждению, что общество формирует каждого человека, и рассматривать индивида автономно от общества нельзя.
Полная цитата Маргарет Тэтчер звучит так: "Общества как такового не существует: есть только мужчины и женщины, и ещё есть семьи".]
Но когда я росла, мне на все это было наплевать – все равно я ничего в этом не понимала.
Я просто хотела выбраться.
Моя биологическая мать, как мне рассказывали, была маленькой рыженькой девчонкой из района ткацких фабрик в Ланкашире, которая в свои семнадцать произвела меня на свет с легкостью, будто кошка.
Она была родом из деревушки Блейкли, той самой, где было сделано свадебное платье для королевы Виктории, хотя к тому времени, когда родилась моя мать и я сама, Блейкли уже не был деревней. Деревня вынужденно становится городом – вот она, история индустриализации, и в этом есть свое отчаяние, и волнение, и жестокость, и поэзия – и все эти вещи живут во мне.
Когда родилась я, ткацкие фабрики уже ушли в прошлое, но вот длинные низкие террасы домов стояли на месте – временами каменные, временами кирпичные, под крышами из сланцевой черепицы с пологими скатами. Если у вас крыша крыта сланцевой черепицей, у нее должен быть скат не больше 33 градусов – с каменной же черепицей вы должны выдержать угол в 45 градусов, а то и все 54. Пейзаж полностью определялся тем, какие материалы были у вас под рукой. Более крутые крыши с каменной черепицей заставляли дождевую воду течь медленнее, проводя ее по подъемам и углублениям камня. А сланец был более быстрым и плоским, и если такая крыша была слишком крутой, вода обрушивалась с нее в водосточные желоба сплошной стеной. Поток замедляется на плоскости.
Типичные плоские серые крыши в северных рабочих районах не зря выглядят так несимпатично – как и промышленные здания, эти дома строились с утилитарными целями. Вы к ним привыкаете, вы тяжко трудитесь и даже не пытаетесь предаться красивым мечтаниям и не пытаетесь обустроить лучшую жизнь на этих мощеных щербатым камнем полах, в этих малоформатных комнатушках, на этих унылых задворках.
И если вы даже вскарабкаетесь на крышу дома, повсюду будут только приземистые ряды общих дымоходов, выпускающие клубы угольного дыма в туман, за которым где-то скрывается небо.
Но...
Пеннинские горы в Ланкашире – волшебное место. Низкие, широко раскинувшиеся, массивные, твердые, с четко прорисованными гребнями холмов, они словно грубоватые стражи, которые любят то, что не в силах защитить, и поэтому остаются на месте, склоняясь над уродливым порождением человеческих рук. Остаются на месте – сами испещренные шрамами, изрытые – но остаются.
Если вы проедете по трассе М62 из Манчестера к Аккрингтону, где я росла, вам откроются Пеннинские горы, поражающие своей внезапностью и тишиной. Это немногословный ландшафт,молчаливый и упрямый. Это неброская красота.
Но как же они прекрасны.
Где-то в том промежутке, когда мне было от шести недель до шести месяцев от роду, меня забрали из Манчестера и привезли в Аккрингтон. Для меня и женщины, чьим ребенком я была, все было кончено.
Она исчезла. Исчезла и я.
Меня удочерили.
21 января 1960 года стало днем, когда Джон Уильям Уинтерсон, рабочий, и Констанция Уинтерсон, служащая, взяли ребенка, которого, как они думали, им хотелось, и привезли его домой, в Аккрингтон, графство Ланкашир, на Уотер стрит 200.
Они купили этот дом в 1947-м году за двести фунтов.
Зима сорок седьмого года выдалась в Британии самой холодной за все двадцатое столетие. Сугробы были такими высокими, что были вровень с пианино, когда родители протаскивали его сквозь дверь.
1947-й – война закончилась, мой отец демобилизовался из армии, и изо всех сил старался зарабатывать на жизнь, а его жена в этом году выбросила свое обручальное кольцо в сточную канаву и отказалась иметь с ним сексуальные отношения.
Я не знаю, и никогда не узнаю, действительно ли у нее не могло быть детей или она просто не пожелала проходить через все сложности деторождения.
Я знаю, что оба они немного выпивали, и оба курили перед тем, как обрести Иисуса. И я не думаю, что моя мама в те дни страдала от депрессии. После палаточного крестового похода они оба стали евангельскими христианами-пятидесятниками, совместно отказались от алкоголя (за исключением вишневой наливки на Новый год), а отец еще сменил свои сигареты "Вудбайнз" на мятные конфетки "Поло". Мама продолжала курить – она говорила, что сигареты помогают ей не растолстеть. При этом предполагалось, что ее курение – это секрет, и она носила в сумочке освежитель воздуха, а всем говорила, что это средство от мух.
Как будто никто не задумается, что довольно странно таскать в сумочке средство от мух.
Она была истово убеждена, что Господь ниспошлет ей дитя, и я так полагаю, что если появление ребенка обеспечивает Бог, то секс можно было смело вычеркнуть из списка дел. Я не знаю, как к этому относился отец. Миссис Уинтерсон всегда говорила: "Он не чета другим мужчинам..."
Каждую пятницу он отдавал ей конверт с зарплатой, а она давала ему сдачу, которой как раз должно было хватить на три пачки мятных конфеток.
"Это его единственное удовольствие..." – говорила она.
Бедный папа.
Когда он еще раз женился – в свои семьдесят два – его новая жена, Лилиан, которая была на десять лет моложе, чем он, и имела весьма бурное прошлое, сказала мне, что спать с ним – это все равно что спать с раскаленной докрасна кочергой.
До тех пор, пока мне не исполнилось два, я орала. И это было очевидным свидетельством того, что я была одержима дьяволом. О детской психологии в Аккрингтоне слыхом не слыхивали, и вопреки важным научным работам Винникотта, Боулби и Балинта о привязанности, а также травме от ранней сепарации с объектом любви, коим является мать, кричащий ребенок считался не малышом с разбитым сердцем, а отродьем дьявола.
[Дональд Винникотт, Джон Боулби, Майкл Балинт – известные психиатры/психоаналитики, авторы трудов по детской психологии, в частности, по особенностям материнско–младенческих взаимоотношений]
И это наделило меня странной силой, но и уязвимостью тоже. Думаю, мои новые родители меня боялись.
Дети вообще пугающие создания – настоящие тираны, чье единственное королевство заключается в их собственном теле. У моей новой матери была масса проблем с телом – с ее собственным, с отцовским, с их телами вместе, и с моим. Она прикрывала свое тело плотью, набирая вес, и кутала одеждой; подавляла его желания внушающей ужас смесью никотина и Иисуса, пичкала его слабительными, от которых ее тошнило, водила его к врачам, которые пользовали ее тело клизмами и диагнозами о расхождении костей таза. Она свела желания своего тела к наипростейшему удобству и минимуму прикосновений – и внезапно, не от плоти своей, безо всякой подготовки она заполучила сущность, которая была сплошным телом.
Отрыгивающую, брызгающуюся, разбрасывающую какашки сущность, буквально взорвавшую дом грубыми проявлениями жизни.
Ей было тридцать семь, когда появилась я, а отцу было сорок. В наши дни это обычное дело, но в шестидесятые, когда люди женились рано и обзаводились детьми лет в двадцать, это нормальным не было. К этому времени они с отцом были женаты уже пятнадцать лет.
У них был старомодный, традиционный брак, что заключалось в том, что мой отец никогда не готовил, а мама перестала работать вне дома, когда появилась я. Это очень плохо на ней сказалось – она и так была обращена внутрь себя, а теперь и вовсе огородилась стенами и погрузилась в депрессию. Ссорились мы часто и по разным поводам, но на самом деле это была битва между счастьем и безысходностью.
Очень часто я была исполнена гнева и отчаяния. Я всегда была одинока. Но вопреки всему этому я была влюблена в жизнь и по сей день продолжаю ее любить. Когда мне делалось грустно, я шла бродить в горы – на весь день, прихватив с собою только сэндвич с джемом и бутылку молока. Когда меня выгоняли из дома или – еще одно любимое наказание – запирали в подвале, где хранился уголь, я сочиняла истории и забывала о холоде и темноте. Я знаю, что это были способы выжить, но, может быть, отказ, любое несогласие быть сломанным, впускает достаточно света и воздуха, чтобы мы могли продолжать верить в мир и мечтать о побеге.
Я недавно отыскала несколько исписанных мною листков с обычной подростковой поэтической белибердой, но там оказалась строчка, которую я позже неосознанно использовала в "Апельсинах" – "То, в чем я нуждаюсь, существует на самом деле, если мне достанет смелости его отыскать".
Да, это присущая юности склонность к мелодраме, но, похоже, такой подход выполнял для меня защитную функцию.
Больше всего я любила истории о схороненных сокровищах, потерянных детях и сидящих взаперти принцессах. Сокровища отыскивались, дети возвращались, а принцесс кто-то освобождал и это, казалось, давало мне надежду.
А еще Библия гласила, что даже если никто на целой Земле меня не любит, то на небесах есть Господь, любящий меня так, как будто я для него – самое важное.
Я в это верила. Это мне помогало.
Моя мать, миссис Уинтерсон, не любила жизнь. Она не верила, что есть хоть что-то, что может сделать жизнь лучше. Однажды она сказала мне, что вселенная – это корзина с мусором, космическая помойка – и после того, как я немного обдумала услышанное, я спросила: "А крышка у этой помойки открыта или закрыта?"
"Закрыта, – ответила она. – Никому не спастись".
Единственным спасением был Армагеддон – последняя битва, когда небеса и земля будут свернуты, словно свиток, а затем спасшиеся обретут вечную жизнь в Иисусе.
Она до сих пор собирала Запас На Случай Войны. Каждую неделю она пополняла его новой банкой с консервами – некоторые лежали там с 1947 года – и я думала, что когда разразится Последняя битва, мы должны будем жить под лестницей, в чуланчике, где хранилась вакса, и проедать путь наружу через банки. То, что я с детства умела разбираться с мясными консервами, давало мне повод не беспокоиться о будущем. Мы будем кушать наш паек и ждать Иисуса.
Мне было интересно, освободит ли нас Иисус лично, но миссис Уинтерсон полагала, что нет. "Он пришлет за нами ангела".
Ну, значит, так тому и быть – ангелу в чулане под лестницей.
Мне еще было интересно, поместятся ли в чулан его крылья, но миссис Уинтерсон сказала, что ангел на самом деле не полезет в чулан – он только распахнет дверь и скажет нам, что пора выходить. И что наша обитель на небесах уже готова.
Эти мудреные рассуждения о жизни после апокалипсиса занимали ее ум. Иногда она казалась счастливой и играла на пианино, но несчастье всегда было близко, и вот, какие-то другие мысли затуманивали ее разум, она резко прекращала играть, захлопывала крышку и начинала ходить взад и вперед, взад и вперед по переулку позади домов, под веревками для сушки белья, ходить и ходить, будто что-то потеряла.
Она и правда что-то утратила. И утратила не пустяк. Она потеряла – или теряла в данный момент саму жизнь.
Мы могли помериться глубиной наших потерь. Я утратила теплое, безопасное место и первого человека, пусть даже бестолкового, которого я любила. Я утратила принадлежавшее мне имя и свою личность. Приемные дети теряют ориентиры. А моя мать чувствовала, что вся ее жизнь – это полная утрата ориентира. Мы обе хотели вернуться Домой.
И все-таки, я переживала насчет Апокалипсиса, потому что в изложении миссис Уинтерсон он выглядел очень пугающим. Я втайне надеялась, что жизнь продолжится до тех пор, пока я смогу вырасти и получше во всем этом разобраться.
В том, что тебя запирают в угольном погребе, есть единственная хорошая вещь – это побуждает тебя к серьезным размышлениям.
Прочтите эту фразу, когда она вырвана из контекста, и вы поразитесь ее абсурдности. Но пока я пытаюсь понять, как устроена жизнь и почему некоторые люди лучше других справляются с невзгодами, я возвращаюсь к тому, что это имеет отношение к принятию жизни, что, собственно, и является любовью к жизни, какой бы она ни была неадекватной, и о любви к самому себе, обретенной несмотря ни на что. Не в эгоистичном смысле, который как раз противопоставляет себя жизни и любви, но подобно тому, как лосось намеренно плывет против течения, каким бы сильным и порывистым ни был поток – плывет просто потому, что это его поток…
Что возвращает меня к вопросу о счастье и заставляет подробнее рассмотреть само слово "счастье", "happiness".
Сейчас его основное значение – получение удовольствия и удовлетворения; кайф, что-то хорошее и интересное, животное ленивое ощущение того, что все хорошо и правильно, спокойно и путем…
Но более древнее значение происходит от корня "hap" – в средневековом английском он писался "happ", в староанглийском – "gehapp" – шанс или удача, хорошая или плохая, любая, выпавшая вам. "Hap" – это ваш жизненный удел, часть, которая дана вам для того, чтобы поставить ее на кон.
И от того, как вы распорядитесь этой частью, будет зависеть, сможете вы быть "счастливым" или нет.
То, что американцы в своей конституции называют "правом на стремление к счастью" (пожалуйста, отметьте – не правом на счастье) – это право плыть против течения, подобно мудрому лососю.
Стремиться к счастью – а я к нему стремилась и стремлюсь – это совсем не то же самое, что быть счастливым. Последнее я считаю эфемерным, зависящим от обстоятельств и слегка коровьим чувством.
Если солнце светит ярко, встаньте под его лучи – да, тысячу раз да. Счастливые времена – это здорово, но они проходят. Они должны заканчиваться – просто потому, что у времени такое свойство – заканчиваться.
Стремление к счастью более изменчиво, его может хватить на целую жизнь, но в то же время это не основная ее цель.
То, к чему вы стремитесь – это смысл. Осмысленная жизнь. Это и есть "hap" или "часть" – судьба, принадлежащий вам набросок – и он не окончателен, но изменение направления движения потока или новый расклад – здесь можно использовать любую метафору – потребует приложения большого количества энергии. Будут моменты, когда все пойдет настолько не так, что вы будете едва живы, но будут и такие времена, когда вы осознаете, что быть едва живым, но поступать по своей воле – это лучше, чем жить напыщенной полужизнью на условиях кого-то постороннего.
Стремление не означает "все или ничего", это – "все И ничего". Как в историях с приключениями.
Когда я родилась, я превратилась в видимый уголок сложенной карты.
На этой карте был проложен не один маршрут. На ней был не один пункт назначения. Когда карта разворачивается, выясняется, что она не обязательно куда-то ведет. Стрелка с надписью "Вы находитесь здесь" – это ваша первая координата. Вы не очень многое можете изменить, пока вы ребенок. Но вы можете подготовиться к путешествию…
Глава 3
В начале было Слово
Мама учила меня читать по библейской книге Второзакония, потому что там описывается множество животных (преимущественно нечистых). И каждый раз, когда мы читали: "Всякий скот, у которого раздвоены копыта и на обоих копытах глубокий разрез, и который скот жует жвачку, тот ешьте..." – она рисовала всех упомянутых зверей. Лошади, кролики и уточки были для меня сказочными существами, зато я знала все о пеликанах, горных даманах, ленивцах и летучих мышах... Мама рисовала крылатых насекомых и птиц небесных, но моими любимчиками были обитатели дна морского, моллюски. У меня была хорошая коллекция, собранная на пляже в Блэкпуле. У мамы была голубая ручка, чтобы рисовать волны, и коричневые чернила, чтобы раскрашивать чешуйчатые спинки крабов. А для лобстеров была красная шариковая ручка... “Второзаконие” имело свои недостатки – там часто встречались Мерзости и Непристойности. Поэтому, когда мы читали о незаконнорожденных или о чьих-то раздавленных тестикулах, мама переворачивала страницу и говорила: "Оставим это Господу". Но когда она уходила, я украдкой туда заглядывала и очень радовалась, что у меня тестикул нет. Само это слово смахивало на какие-то внутренности, только были они почему-то снаружи, и мужчинам в Библии их вечно отрезали, а потом они не могли ходить в церковь. Ужас какой.
"Не апельсинами едиными"
Моя мать хорошо знала язык. Отец толком так никогда и не научился читать – он делал это медленно, водя пальцем по строке, но ведь он ушел из школы, когда ему было двенадцать, и сразу стал работать в доках Ливерпуля. А до того, как ему исполнилось двенадцать, никому даже в голову не приходило читать ему книги. Его отец был пьянчугой и часто брал маленького сына с собой в паб, оставлял его снаружи, а через несколько часов вываливался из забегаловки и неровной походкой плелся домой. О моем папе, уснувшем на ступеньках, он не вспоминал.
Папа любил, когда миссис Уинтерсон читала вслух, и я тоже. Мы усаживались, а она всегда вставала перед нами – у нее выходило очень задушевно и в то же время весьма впечатляюще.
Мама читала библию каждый вечер в течение получаса; начав с первых страниц, она со временем неукоснительно озвучивала нам все шестьдесят шесть книг Ветхого и Нового Заветов. Когда она добиралась до своей любимой части – Откровения Иоанна Богослова и Апокалипсиса, где все взрывалось, а Дьявол был низвергнут в бездну, она давала нам неделю, чтобы передохнуть и обдумать услышанное. А затем начинала заново – Бытие, глава первая. В начале сотворил Бог небо и землю…
Мне казалось, что это огромная работа – сотворить целую планету, целую вселенную – и потом разнести все в клочья, но это одна из проблем буквального восприятия христианства: зачем ухаживать за планетой, если ты знаешь, что в итоге все разлетится на куски?
Моя мать была хорошим чтецом – она читала уверенно и с выражением. Она читала библию так, будто та была написана только что – и может быть, для нее это так и было. Я рано поняла, что заключенная в тексте сила не имеет срока давности. Слова продолжают выполнять свое предназначение.
Рабочие семьи на севере Англии привыкли постоянно слышать в церкви Библию 1611 года и сохранили в каждодневной речи архаичные формы местоимений ‘thee’, ‘thou’ и ‘tha’, и язык этот совсем не казался нам трудным. Мне особенно нравилось выражение "судить живых и мертвых" – вы действительно живо понимаете разницу, если живете в доме с мышами и мышеловками.
[Слово thou (транскрипция [ðaʊ]) ранее являлось местоимением второго лица единственного числа в английском языке – фактически аналог нашего "ты". Впоследствии было вытеснено местоимением второго лица множественного числа you, в силу повсеместного обращения на "вы". По сей день форма thou сохранялась в религиозных текстах для обращения к Господу, став редко употребимой, хотя достаточно часто встречается в разговоре на севере Англии и Шотландии, а также кое-где в США. Стоит в именительном падеже, косвенный падеж thee, притяжательная форма thy или thine.
“the quick and the dead” – фраза из Послания Тимофею: "Итак заклинаю тебя пред Богом и Господом нашим Иисусом Христом, Который будет судить живых и мертвых в явление Его и Царствие Его".]
В шестидесятых годах многие мужчины – именно мужчины, не женщины – посещали вечернюю школу при Мужском рабочем институте или Институте механики – еще одна прогрессивная инициатива, зародившаяся в Манчестере. Идея "улучшения себя" тогда не рассматривалась как занятие для элиты; точно так же не считалось, что все ценности относительны и что все культурные проявления более или менее одинаковы, будь то ужастики студии "Хаммер фильм" или Шекспир.
На занятиях в вечерних школах Шекспира изучали часто, и ни один человек ни разу не пожаловался, что ему сложно понимать язык. Да и с чего бы это? Ничего сложного – это был язык Библии 1611 года. Библия короля Якова появилась в том же году, что и первая разрекламированная постановка шекспировской "Бури". И в этом же году Шекспир написал "Зимнюю сказку".
[Библия короля Якова (англ. King James Version, KJV) — перевод Библии на английский язык, выполненный под патронажем короля Англии Якова I и выпущенный в 1611 году. Вплоть до настоящего времени Библия короля Якова носила статус утвержденного, "авторизованного" королём перевода. Эта Библия является одной из последних книг, в которой употребляется английское слово "thou" ("ты"). В современном английском языке это местоимение употребляется только при обращении к Богу, в театральных постановках оригинальных произведений средневековых авторов (особенно это касается Шекспира), в некоторых традиционных церемониях, восходящих к Средним векам, и в некоторых местных диалектах.
"Буря" (англ. The Tempest) — пьеса Уильяма Шекспира, традиционно считается одной из последних в его творчестве. По жанру это "трагикомедия" — пьеса с трагическими перипетиями, но счастливым концом. Долгое время она не относилась к числу популярных шекспировских пьес, н начиная со второй половины XIX в. слава "Бури" стала расти, и её начали относить к величайшим созданиям шекспировского гения, считать своего рода художественным завещанием Шекспира.
"Зимняя сказка" (англ. The Winter's Tale) — поздняя пьеса Уильяма Шекспира. Была впервые издана в 1623 году в составе Первого фолио как комедия. Позднее её жанр был определен как трагикомедия, поскольку в пьесе содержится трагический конфликт.]
Эта полезная преемственность поколений была разрушена благими намерениями хорошо образованных чиновников, которые не подумали о последствиях внедрения в массовую культуру современного перевода Библии с выхолощенным языком. Результатом стало то, что необразованные мужчины и женщины, вроде моего отца, и дети вроде меня в обычных школах утратили ежедневную связь с четырьмя веками истории английского языка.
Я знала много людей старшего возраста из поколения моих родителей, которые с легкостью, не путаясь и не перевирая, сыпали цитатами из Шекспира, Библии, а иногда даже произносили строки поэтов-метафизиков, вроде Джона Донна, хоть и были не в курсе их источника.
[Джон Донн (1572 – 1631) — английский поэт и проповедник, настоятель лондонского собора Святого Павла, крупнейший представитель литературы английского барокко ("метафизическая школа"). Автор ряда любовных стихов, элегий, сонетов, эпиграмм, а также религиозных проповедей. С переводов Донна на русский язык начал свою литературную карьеру нобелевский лауреат Иосиф Бродский]
Моя мать, будучи от природы пессимисткой, любила встречать каждую новость, любое бедствие или удачу фразой "не спрашивай, по ком звонит колокол..." Произносила она ее весьма подходящим замогильным тоном. Поскольку в евангельских церквях никаких колоколов нет, я и понятия не имела, что здесь речь идет о смерти – до тех самых пор, пока не оказалась в Оксфорде и не обнаружила, что это искаженный отрывок из проповеди Джона Донна, тот самый, что начинается словами "Нет человека, который был бы как остров, сам по себе..." и заканчивается: "а потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол..."
[No man is an island, entire of itself; every man is a piece of the continent, a part of the main. If a clod be washed away by the sea, Europe is the less, as well as if a promontory were, as well as if a manor of thy friend's or of thine own were. Any man's death diminishes me because I am involved in mankind; and therefore never send to know for whom the bell tolls; it tolls for thee.
Нет человека, который был бы как остров, сам по себе, каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной снесёт в море береговой утёс, меньше станет Европа, и так же, если смоет край мыса или разрушит замок твой или друга твоего; смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, а потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе.]
Однажды папа выиграл в лотерею на работе и вернулся домой, очень довольный собой. Мама спросила, какой же приз ему достался?
"Пятьдесят фунтов и две коробки "Вэгон вилз". (Это были большущие, паршивые шоколадные печенья с фургоном и ковбоем на обертке).
Мама ничего не ответила, так что отец поднажал: "Это же здорово. Конни, разве ты не рада?"
И она изрекла: "Не спрашивай, по ком звонит колокол..."
Так что мы не спрашивали.
У нее были любимые цитаты. Когда у нас взорвалась газовая плита, пришедший мастер сказал, что ему не нравится, как она выглядит, что было неудивительно, поскольку и сама плита, и стена за ней были черного цвета. Миссис Уинтерсон ответила:
"...то грех пред небом,
грех пред умершим,
грех перед природой..."
Ну какая газовая плита такое вынесет?
Ей нравилась эта фраза, и она не раз использовала ее по отношению ко мне; когда какой-нибудь досужий доброжелатель спрашивал, как я поживаю, миссис W опускала взгляд и вздыхала: "Она есть грех пред небом, грех пред умершим, грех перед природой".
На меня это действовало еще хуже, чем на газовую плиту. Меня особенно беспокоила та часть, где говорилось об "умершем" – я задавалась вопросом, какого же почившего невезучего родственника я так обидела.
Позже я выяснила, что это были строки из "Гамлета".
Когда возникала ситуация, требующая нелестного сравнения, и моя мать, и все вокруг использовали расхожую фразу: "Похож, как дикое яблоко на садовое".
Это фраза Шута из "Короля Лира", хоть и произносилась она на северный манер. Я думаю, отчасти так выходило потому, что традиции рабочего класса – это устные традиции, а не книжные. Но богатство языка закладывается, когда мы в школе впитываем классические произведения – все учили их наизусть – и творческим его использованием для того, чтобы рассказать хорошую историю. Мысленно я возвращаюсь назад и понимаю, что наш словарный запас не был маленьким. А еще мы любили образы.
До наступления восьмидесятых визуальная культура, телевизионная культура, массовая культура не оказывали особого влияния на северную часть страны, и там сохранялись особенный диалект и оригинальная местная культура. Я уехала в 1979-м, и времена эти не сильно отличались от 1959-го. Но в 1990-м, когда мы вернулись с командой BBC, чтобы снимать фильм по "Апельсинам", все полностью изменилось.
Для тех, кого я знала, книги были редкостью, а истории были повсюду, и умение их рассказывать ценилось крайне высоко. Даже обычный обмен репликами в автобусе неминуемо обрастал сюжетом.
- Денег у них нету, так что поехали они справлять медовый месяц аж в Моркам.
- Вот позорище! Чего в этом Моркаме делать? Нечего. Разве что искупнуться разок.
- Мне их прям жалко.
- А то! Но им еще свезло – у них медового месяца всего неделя, а я вот знаю одну женщину, так она всю свою замужнюю жизнь в Моркаме прожила!
Не спрашивай, по ком звонит колокол.
Моя мать тоже рассказывала истории – о том, как они жили во время войны, и о том, как она играла на аккордеоне в бомбоубежище, и от этого все крысы разбежались и больше не возвращались. Очевидно, крысам нравилось звучание скрипок и пианино, но они терпеть не могли аккордеон...
И о том, как она шила парашюты... все девушки воровали шелк, чтобы сшить из него одежду.
И о том, как славно она однажды заживет, когда у нее будет отдельный особняк – и никаких соседей. Все, чего она хотела от этой жизни – это чтобы все оставили ее в покое. А когда я это сделала, она меня так и не простила.
Она любила истории о чудесах, может быть, потому что ее жизнь была так же далека от чуда, как Юпитер от Земли. Она верила в чудеса, несмотря на то, что ни одного ей так и не досталось – ну, может быть, одно как раз и досталось, но им оказалась я, а она не знала, что чудеса часто приходят тайно.
Я была чудом в том смысле, что могла бы вытащить ее из этой жизни и перенести в другую, которая куда больше пришлась бы ей по душе. Этого так и не произошло, но не значит, что не могло произойти. Я получила жестокий урок – нужно видеть, нужно понимать, чем ты сейчас обладаешь – в буквальном смысле слова, держишь в руках. Мы всегда думаем, что вещь, нужная для того, чтобы все изменить, чудо, находится где-то там, далеко, но очень часто оно как раз рядом с нами. А иногда чудо находится в нас. В нас самих.
Она любила библейские истории о чудесах, наподобие чуда с пятью хлебами и двумя рыбами – возможно, потому, что у нас никогда не было достаточно еды, и это было чудо ощутимое, связывавшее Иисуса с физическим миром.
А мне особенно нравилась история про Великана Аллилуйю – в нем было восемь футов роста, и благодаря молитвам верующих он сократился до шести.
И еще были истории о появлении из ниоткуда мешков с углем или лишнего фунта в вашем кошельке в тот самый момент, когда они вам до зарезу были нужны.
А вот истории о воскрешении из мертвых она не жаловала. И всегда говорила, что если она умрет, то чтоб мы не смели молиться и просить вернуть ее назад.
Свои похоронные деньги она зашила в занавеску – по крайней мере, они там были, пока я их не стащила. Когда я распорола подворот, там нашлась написанная ее рукой записка – она так гордилась своим почерком – и в ней было сказано: "Не плачьте, Джек и Джанетт. Вы знаете, где я теперь".
Я тогда расплакалась. Почему мы измеряем любовь утратой?
Глава 4
Беда с книгами в том...
В нашем доме было всего шесть книг.
Одной была Библия, две других – комментарии к ней. В маме погиб писатель памфлетов, поэтому она твердо знала, что крамола и противоречия распространяются с помощью печатной продукции. Наш дом жил не по светским законам, и мама была убеждена, что внешний суетный мир не должен на меня влиять.
Я спрашивала у нее, почему нам нельзя заводить книги, и она отвечала: "Вся беда с книгами в том, что ты в жизни не поймешь, что в них... пока не станет слишком поздно".
"Для чего поздно?" – думала я про себя.
Я начала читать книги тайком – по-другому никак не получалось – и всякий раз, когда я раскрывала страницы, то задавалась вопросом, будет ли это тот самый раз, когда станет слишком поздно, и последний глоток преобразит меня навсегда, словно питье из Алисиной бутылочки, или волшебное зелье доктора Джекила и мистера Хайда, или таинственная жидкость, навек связавшая судьбы Тристана и Изольды.
В мифах, легендах, сказках и во всех производных от них историях как форма, так и размер являются приблизительными и могут быть изменены. Это касается формы и размера сердца, в котором возлюбленный может стать презираемым, либо наоборот – ненавистный сделаться любимым. Поглядите, что происходит в шекспировском "Сне в летнюю ночь", когда Пак закапывает волшебное зелье в глаза Лизандру и тем самым превращает его из беспринципного бабника в преданного супруга. В шекспировском мире магическое зелье изменяет не объект желания – женщины какими были, такими и остаются – а вот мужчина принужден увидеть их другими глазами.
В той же пьесе Титания кратковременно влюбляется в мужлана-ткача с ослиной головой на плечах – забавный результат использования оборотного зелья, и это ставит под сомнение саму реальность: а действительно ли мы видим то, что полагаем, что мы видим? Вправду ли любим то, что как мы верим, мы любим?
Расти всегда трудно. Странным образом, даже когда мы прекращаем расти физически, нам приходится продолжать расти эмоционально, и это одновременно и расширение, и сжатие, поскольку некоторые аспекты нашей личности развиваются, а некоторым нужно дать возможность исчезнуть... Косность никогда не срабатывает – иначе в итоге окажется, что мы неподходящего размера для собственного мира.
Раньше я гневалась так, что гнев мой мог заполнить собой любой дом. Я ощущала такую безнадегу, словно Мальчик-с-пальчик, который вынужден был прятаться под стулом, чтобы его не затоптали.
Помните, как Синдбад одурачил джинна? Синдбад открывает бутылку, и оттуда вылетает джинн ростом в триста футов, который грозится убить его на месте. И тогда Синдбад, пользуясь его тщеславием, заключает пари, что джинн не сможет влезть обратно в бутылку. А как только тот это проделывает, Синдбад затыкает бутылку пробкой, и джинн остается в заточении до тех пор, пока не научится хорошим манерам.
Юнг, в отличие от Фрейда, любил сказки за то, что они рассказывают о природе человека. Иногда, даже часто – о той нашей части, которая одновременно и переменчива, и сильна – о растущем, клубящемся гневе, который может погубить и нас, и не только нас, который угрожает разрушить все вокруг. Мы не можем вступать в переговоры с этой мощной, но неистовой частью самих себя до тех пор, пока не обучим ее хорошим манерам – что означает загнать ее обратно в бутылку и показать, кто здесь на самом деле у руля. И это не означает подавить, это означает отыскать вместилище. В психотерапии врач служит вместилищем для того, что мы не осмеливались выпустить наружу, потому что это очень страшно или же для того, что вырывается наружу слишком часто и превращает нашу жизнь в руины.
Сказки учат нас тому, что такой вещи, как стандартный размер, не существует – это иллюзия жизни в объятиях машин, иллюзия, с которой фермеры до сих пор сражаются, пытаясь поставить в супермаркеты унифицированного вида овощи... нет, размер – штука точная, и в то же время подверженная изменениям.
Легенды о богах, являвшихся в человеческом обличье – втиснувшихся в него, и из-за этого частично утратившими божественную мощь – это еще и рассказы о том, что нельзя судить по внешности, что вещи не такие, какими кажутся.
Мне кажется, что быть правильного размера по отношению к своему миру и осознавать, что и вы, и ваш мир никоим образом не фиксированные величины – это ценный ключ к пониманию того, как следует жить.
Миссис Уинтерсон была слишком большой для собственного мира, но с угрюмым остервенением и неловкостью втискивалась под его низкие потолки, время от времени взрываясь – и возвышаясь над нами во все свои три сотни футов. А затем – поскольку это было бессмысленно, никому не нужно и разрушительно – ну, или так казалось – она снова поверженно съеживалась к прежнему состоянию.
Я небольшого роста, поэтому люблю истории о малышах и слабаках – но только те, в которых размеры не противопоставляется друг другу напрямую. Вспомните, например, сказку "Джек и бобовый стебель" – вроде бы о глупом, большом уродливом великане и хитром малыше Джеке, который умеет быстро бегать. Ну хорошо, зато в этой сказке есть непостоянный элемент – бобовый стебель, выросший из боба в гигантское древоподобное нечто, по которому Джек вскарабкался и отыскал замок. Это мост между мирами, непредсказуемый и удивительный. А позже, когда великан гонится за Джеком и пытается спуститься по нему, бобовый стебель нужно срубить без промедления.
И это приводит меня к мысли, что стремление к счастью, которое мы с равным успехом можем именовать жизнью, наполнено удивительными, мимомолетными возможностями – мы оказываемся там, куда и думать не могли добраться, путешествие оказывается неожиданно выгодным, но мы не можем оставаться там, это не наш мир, и мы не должны допустить, чтобы этот мир столкнулся с тем, в котором мы можем обитать. Бобовый стебель нужно, должно срубить. Но значимые богатства из "того мира" можно пронести в наш, в точности так же, как Джек проделал с волшебной арфой и гусыней, несущей золотые яйца. И все эти "приобретения" подстроятся под наши форму и размер – в точности так же, как крохотные принцессы и принцы-лягушки принимают свою истинную форму, необходимую для того, чтобы жить здесь, с нами.
[В европейской традиции в сказке в облике лягушки скрывается заколдованный принц, спасти которого может принцесса – в современных версиях с помощью поцелуя, в оригинале – швырнув о стену, а то и казнив. Классический пример – "Сказка о Короле-лягушонке" братьев Гримм.]
Так что размер имеет значение.
В своем романе "Какого пола вишня" (1989) я вывела образ, который назвала Женщина-собака; это великанша, что живет на реке Темзе. Она испытывает страдания, потому что слишком огромна для своего мира. И это еще одно прочтение образа моей матери.
Шесть книг... моя мать не хотела, чтобы книги попали ко мне в руки. Ей никогда не приходило в голову, что это я попаду в объятия книг – что я погружусь в них, чтобы спастись.
Раз в неделю миссис Уинтерсон отправляла меня в публичную библиотеку Аккрингтона за пополнением ее тайной коллекции прочитанных детективов. Да, это нелогично, но кто когда замечал отсутствие логики в собственных поступках? Ей нравилось, как пишут Эллери Куин и Реймонд Чандлер, а когда я осмеливалась напомнить ей о том, что "Вся беда с книгами (рифмуется с "фигами") в том, что ты в жизни не поймешь, что в них... пока не станет слишком поздно", она отвечала, мол, если ты заранее знаешь, что в книге будет труп, то не очень пугаешься.
Мне разрешалось читать беллетристику о королях и королевах, исторические книги, но ни под каким видом – художественную литературу. Это были те самые книги, в которых крылась беда...
Аккрингтонская публичная библиотека обладала хорошо укомплектованным книжным фондом и находилась в каменном здании, долженствующем символизировать ценности века самопомощи и созидания.
Его достроили только в 1908-м на средства фонда Карнеги. Снаружи здание было украшено вырезанными в камне головами Шекспира и Мильтона, Чосера и Данте. Внутри помещение выложили плиткой в стиле модерн и установили огромные витражи, которые радовали глаз изречениями типа "Упорство и труд к успеху ведут".
В библиотеке было полно классической английской литературы и очень редко попадались сюрпризы – например, Гертруда Стайн. Я понятия не имела о том, что стоит читать и в каком порядке это следует делать, поэтому стала читать по алфавиту. И слава богу, что ее звали Джейн Остин.
[На английском фамилия Остин – Austen – начинается с первой буквы алфавита.]
Одной из шести книг, водившихся в нашем доме, на удивление оказалась "Смерть Артура" авторства Томаса Мэллори. Это было красивое издание с иллюстрациями, и раньше ею владел мамин дядюшка – светский и образованный человек, брат ее матери. Так что мама сохранила эту книгу, а я ее прочла.
["Смерть Артура" (среднефранц. Le Morte d'Arthur) — итоговое произведение артуровского цикла, свод рыцарских романов, сочинённых во второй трети XV века на позднем среднеанглийском языке Томасом Мэлори (бывшим рыцарем, который был осуждён на пожизненное заключение за грабёж, насилие и разбой). По некоторым версиям, первый в англоязычной традиции роман в прозе.]
Легенды об Артуре, о Ланселоте и Гиневре, о Мерлине, о Камелоте и Граале стали частью меня, подобно недостающей молекуле в химическом соединении.
С легендами о Граале я работаю всю свою жизнь. Это истории утраты, верности, краха, узнавания, истории о втором шансе. Сначала я откладывала книгу и пролистывала страницы, где рассказывалось о том, как Персивалю, отправившемуся на поиски Грааля, однажды является видение, но поскольку он не способен задать единственно верный вопрос, Грааль исчезает. И Персиваль проводит двадцать лет, странствуя по лесам, разыскивая то, что однажды уже нашел, то, что уже держал в руках, что, казалось, можно обрести с такой легкостью – но на деле вышло совсем не так.
Позже, когда дела у меня по работе шли тяжко, когда я ощущала, что сбилась с пути, утратила что-то, чему даже не знала имени, именно легенда о Персивале вернула мне надежду. На свете должен был существовать второй шанс...
На самом деле их много больше, чем два – намного, намного больше. И теперь, по прошествии пятидесяти лет, я знаю, что мы никогда не прекращаем обретать и терять, забывать и вспоминать, уходить и возвращаться. Вся жизнь – это наличие второго шанса, и до тех пор, пока мы живы, у нас всегда есть второй шанс – до самых последних минут.
И конечно же, я влюбилась в легенду о Ланселоте, потому что это была история о страстном желании и о безответной любви.
Да, истории штука опасная, она была права. Книга – это волшебный ковер-самолет, который уносит тебя в иные дали. Книга – это дверь. Ты ее открываешь. Ты в нее входишь. Вернешься ли ты?
Мне было шестнадцать, когда моя мать почти собралась вышвырнуть меня из дома за то, что я нарушила важное правило – даже более важное, чем запрет на книги. Не просто "СЕКСУ – НЕТ!", но уж точно "НИКАКОГО СЕКСА С ПРЕДСТАВИТЕЛЯМИ СВОЕГО ПОЛА".
Я была напугана и несчастна.
Я помню, как пошла в библиотеку, чтобы забрать очередные детективы. Одна из заказанных мамой книг называлась "Убийство в соборе" Томаса С. Элиота. Она почему-то решила, что это будет кровавая история о гадких монахах – ей нравилось, когда в книгах писали что-то плохое о папе римском.
Книга показалась мне подозрительно тонкой – детективы обычно были куда объемистей, а когда я заглянула внутрь, оказалось, что она написана стихами. Определенно что-то не то...
Я никогда не слышала о Томасе Стернсе Элиоте и подумала, что он может приходиться родственником Джорджу Элиоту. Библиотекарь рассказала мне, что это американский поэт, проживший в Англии большую часть своей жизни. Он умер в 1964-м и был лауреатом Нобелевской премии.
[Томас Стернс Элиот (англ. Thomas Stearns Eliot; более известный под сокращённым именем Т. С. Элиот (англ. T. S. Eliot), 1888 — 1965) — американо-английский поэт, драматург и литературный критик, представитель модернизма в поэзии. Элиот был и остается одним из самых уважаемых и широко читаемых поэтов в англоязычном мире. Его стихи, пьесы и критические статьи оказали существенное влияние на мировую культуру XX века. Кстати, его поэма "Бесплодные земли" послужила прообразом для знаменитого цикла "Темная башня" Стивена Кинга.
Джордж Элиот (англ. George Eliot; настоящее имя Мэри Энн Эванс, 1819 — 1880) — английская писательница.]
До сих пор я не читала поэзии – моей целью было проработать раздел "АНГЛИЙСКАЯ ЛИТЕРАТУРА В ПРОЗЕ от А до Z".
Но это было что-то другое...
Я прочла:
...таково мгновенье,
Но будет и другое – и оно
Пронзит вас жгучим и нежданным счастьем...
И я разрыдалась.
Читатели неодобрительно поглядели на меня, а библиотекарь устроила мне выволочку, потому что в те времена в библиотеке даже чихнуть нельзя было, не то что расплакаться. Так что я вынесла книгу наружу и прочла ее до самого конца, сидя на ступеньках, на обычном пронизывающем северном ветре.
Неизвестная мне и очень красивая пьеса сделала мою жизнь в тот день почти сносной. Она примирила меня с тем, что я снова разочаровала семью – первое разочарование не было моей виной, но приемные дети всегда готовы обвинить себя. А вот второе было целиком на моей совести.
["Убийство в Соборе" – великолепная драма в стихах Томаса Элиота о гибели Томаса Бекета. Томас Бекет, или как его называли в старых русских переводах, Фома Кентерберийский, был важной исторической личностью в Англии 12 века, канцлером Генриха II и архиепископом Кентерберийского собора. На ступенях своего собора Беккет и был убит по приказу короля, после того, как вступил с ним в конфликт. В конце 12 века Бекет был канонизирован Католической церковью, а в 19 веке и Англиканской церковью. Большая часть действия в драме Элиота происходит в воображении Бекета, когда герой отрицает легкие решения, и решает действовать в соответствии со своей совестью, хотя заранее известно, что это приведет его к гибели.]
Я совершенно запуталась в вопросах секса и сексуальной ориентации и была озабочена простыми жизненными проблемами: где мне жить, что я буду есть и как мне сдать экзамены на аттестат о полном среднем образовании.
Не было никого, кто мог бы мне помочь, но Т.С. Элиоту это удалось.
Так что когда я слышу, что поэзия – это роскошь или необязательный пункт, или что она нужна только представителям образованного среднего класса, или что ее не нужно преподавать в школе, поскольку она не имеет практического значения, или еще что-то столь же странное и глупое, что говорят о поэзии и ее роли в нашей жизни, я начинаю подозревать, что тем, кто это говорит, все в жизни досталось слишком легко. Трудная жизнь требует жесткого языка – но это и есть поэзия. Это то, что предлагает литература – язык, достаточно мощный, чтобы выразить все как есть, без прикрас.
Не место, где можно спрятаться, но место, где можно обрести.
Во многих смыслах для меня настало время уходить. Книги захватили меня, а моя мать захватила книги.
Я тогда работала упаковщицей на рынке – целый день в субботу и после школы по четвергами и пятницам. На заработанные деньги я покупала книги, тайком проносила их в дом и прятала под матрасом.
Всякому, кто обладает стандартного размера односпальной кроватью и коллекцией стандартного размера книжек в мягких обложках, следует знать, что под матрасом в один слой можно разместить семьдесят две книги. Постепенно моя кровать видимо вздыбилась, как у принцессы на горошине, так что вскоре я спала уже ближе к потолку, чем к полу.
Моя мать была по природе своей подозрительна, но даже если бы это было не так, все равно ясно было, что ее дочь собирается упорхнуть во внешний мир.
Однажды ночью она пришла ко мне в комнату и заметила краешек торчавшей из-под матраса обложки. Она вытащила ее и при свете фонарика прочла название. Ей не повезло – это оказались "Влюбленные женщины" Дейвида Герберта Лоуренса.
Миссис Уинтерсон знала, что Лоуренс был сатанистом и порнографом, так что она запустила книгу в окно и стала обшаривать и обыскивать кровать, стряхнув заодно и меня. Книгу за книгой выбрасывала она сквозь окно, выходившее на задний двор. Я хватала книги и пыталась их спрятать, собака их растаскивала, а мой отец в пижаме беспомощно стоял и смотрел на все это.
Она выбросила их все, взяла небольшой примус, которым мы обогревали ванную комнату, вышла во двор, облила книги керосином и подожгла.
Я смотрела, как они горят и полыхают, и думаю, что помню до сих пор, каким теплом и светом они озарили ту звездную январскую ночь. Книги всегда были для меня теплом и светом.
На каждую из них я надевала пластиковую обложку, потому что они были драгоценными. А теперь они погибли.
Утром по всему двору и переулку валялись обгоревшие кусочки страниц. Горелые обрывки книг. Некоторые я подобрала.
Может, именно поэтому я пишу так, как пишу – собирая повествование из клочков, не способная вести его непрерывно. Как там сказано у Элиота? "Эти обрывки я выудил из-под обломков..."
Некоторое время я была очень подавлена, но зато осознала нечто важное: все, что находится вовне, у тебя могут отобрать в любой момент. В безопасности только то, что внутри.
Я начала заучивать тексты наизусть. Мы всегда заучивали длинные отрывки из Библии, и кажется, что у приверженцев устных преданий память развита лучше чем у тех, кто полагается на письменные тексты.
Было время, когда заучивание наизусть происходило не по указке, это была форма искусства. Самые первые стихи нужно было запоминать, помнить, передавать из поколения в поколение, повествовали они о победе в битве или о жизни племени. "Одиссея" и "Беовульф" – это поэмы, да, но они имеют практическое значение. Если вы не можете их записать, то как передать их дальше? Вы запомните их. Вы расскажете их вслух.
Благодаря ритму и поэтическим образам стихи запомнить легче, чем прозу, их легче напеть. Но мне была нужна и проза, так что я производила на свет собственные краткие версии романов девятнадцатого века – и в угоду красоте не слишком беспокоилась о сюжете.
Внутри меня жили строчки – цепочки путеводных огней. У меня был язык.
Художественная литература и поэзия – это зелье, это лекарства. И лечат они разрывы, прорехи, которые реальность оставляет на воображении.
Я была ранена, очень важная часть меня была разрушена – и это была моя реальность, фактическая сторона моей жизни. Но по ту сторону фактов обнаруживалось то, кем я могла бы быть, как я могла чувствовать, и до тех пор, пока у меня находились слова и образы, пока я могла рассказывать об этом истории, я не могла погибнуть.
Это было больно. Это было радостно. Это было то жгучее и нежданное счастье, о котором писал Элиот. Впервые я его ощутила, когда поднималась на холм, возвышавшийся над нашим домом, по длинным извилистым улочкам, соединяющим город внизу и холм наверху. Мощеные булыжником улицы. Улицы, которые вели прямо к задворкам заводов.
Я огляделась вокруг – и окружающая действительность перестала быть отражением мира. Это было то место, где я пребывала, но не место, где я могла бы оказаться. Книги погибли, но они были всего лишь объектами, а то, что содержалось в них, невозможно было с легкостью уничтожить. То, что содержалось в них, содержалось и во мне, и вместе мы были способны выбраться отсюда.
Стоя над грудой тлеющей бумаги и букв – а от нее и на следующее утро исходило тепло – я поняла, что мне есть чем заняться.
"Ну и мать их так, – подумала я. – Я могу написать свои собственные".
Глава 5
Дома
Дом наш, тесный и узкий, стоял в длинной череде таких же, как и он сам. Улица была вымощена брусчаткой – твердыми плитами из йоркского песчаника. Мы жили под двухсотым номером, почти на самой вершине холма.
Внутри дом начинался с тесной темной прихожей – одежные вешалки в ряд и газовый счетчик, работавший, когда в него опускали монетки. Справа от прихожей располагалась лучшая в доме комната – гостиная, замечательная тем, что в ней стояли торшер, радиола, диван и два кресла из искусственной кожи, а еще – сервант.
За дверью располагалась лестница, ведущая наверх, а дальше можно было пройти в общую комнату, в кухню, во двор, к угольному подвалу и нашему туалету во дворе, который все называли "Бетти".
На верхнем этаже находились две спальни – одна по левую руку, другая по правую. Когда мне стукнуло четырнадцать, темную комнатку слева, в которой вечно капало с потолка, разделили на две – маленькую спаленку для меня и ванную комнату для нас всех. А до тех пор для естественных нужд наверху стояло помойное ведро. До тех пор мы все спали в одной комнате. Там стояла двуспальная кровать, на которой отдыхал отец, и в той же кровати спала мать, когда отца не было. А на узенькой кровати у стены спала я. Я всегда любила поспать.
Между кроватями стоял столик – с моей стороны на нем была лампа в виде глобуса, а с маминой – электрические часы-будильник с танцующей балериной и ночником.
Миссис Уинтерсон любила многофункциональные электротовары самого идиотского дизайна. Она одной из первых в городе приобрела корсет с электроподогревом. К несчастью, когда он перегревался, то начинал пищать, чтобы предупредить хозяйку. А поскольку корсет естественным образом располагался под комбинацией, платьем, фартуком и пальто, мама мало что могла предпринять для того, чтобы остудить его – разве что снять пальто и выйти постоять во дворе. А когда шел дождь, ей приходилось стоять в туалете.
У нас был хороший туалет – беленый, уютный и с фонариком, висевшим на двери изнутри. Я тайком приносила туда книги и украдкой читала их там, оправдывая проведенное за этим время тем, что у меня запор. Это было рискованно, потому как миссис W была большой поклонницей ректальных суппозиториев и клизм. Но на что только не пойдешь ради искусства...
Угольный погреб был паршивым местом – сырым, грязным и холодным. Я терпеть не могла, когда меня там запирали, это было еще хуже, чем когда меня выгоняли из дома на лестницу. Я кричала и стучалась в дверь, но это никак не помогало. Однажды я умудрилась выбить дверь, и тогда меня поколотили. Мама никогда меня не била. Она ждала, пока домой возвращался отец и сообщала ему, сколько раз и чем он должен меня наказать – пластмассовой палкой, ремнем или просто ладонью.
Иногда до вынесения приговора проходил целый день, так что проступок и наказание казались мне не связанными друг с другом, а сами наказания – несправедливыми и бессмысленными. Из-за них я перестала уважать родителей. А спустя какое-то время перестала бояться наказаний. Моего поведения они не улучшили, зато родителей я возненавидела – не навсегда, но это была ненависть беспомощной жертвы – жгучая, тупая ненависть, которая со временем стала основой наших отношений. Ненависть, замешанная на угле, тихо рдеющая, словно угольки, и вспыхивающая всякий раз, когда приключался очередной проступок и очередное наказание.
Рабочий люд на севере Англии обитал в привычно жестоком мире. Мужчины били женщин – или как называл это Д. Г. Лоуренс, "выписывали им зуботычину" – чтобы те знали свое место. Намного реже, но такое тоже бывало, женщины били мужчин, и если это вписывалось в общий моральный принцип "он это заслужил" – за пьянство, за бабничество, за просаживание в карты денег на хозяйство – тогда мужчины терпели побои.
[Дейвид Герберт Лоренс (Лоуренс; 1885 — 1930) — один из ключевых английских писателей начала XX века. В психологических романах "Сыновья и любовники" (1913), "Радуга" (1915), "Влюблённые женщины" (1920) призывал современников открыть себя "тёмным богам" инстинктивного восприятия природы, эмоциональности и сексуальности. Зрелость и мудрость, по Лоренсу, означают отказ от столь характерного для XIX века рационализма. Помимо романов, Лоренс также писал эссе, стихи, пьесы, записки о своих путешествиях и рассказы. Некоторые книги Лоренса, включая роман "Любовник леди Чаттерлей", были долгое время запрещены к публикации по причине непристойности. Главный мотив поэтического творчества Лоренса — отказ от дегуманизирующего влияния индустриального общества и возвращение к естественности и спонтанности жизни.]
Детей чаще всего просто шлепали, били намного реже. Дети все время дрались – и девочки, и мальчики – и я выросла с привычкой не обращать особого внимания на физическую боль. Я колотила своих подружек, пока однажды не уразумела, что так нельзя. Даже сейчас, когда я гневаюсь, меня подмывает треснуть того, кто меня разозлил, да так, чтобы он рухнул и не встал.
Я понимаю, что это ничего не решит, и потратила много времени на осознание собственной склонности к насилию. Я не мягкая и не пушистая. Есть на свете люди, которые ни при каких обстоятельствах не способны совершить убийство. Я не из их числа.
И лучше это осознавать. Лучше, если ты понимаешь, кто ты есть, и что прячется в тебе, что ты способен совершить и мог бы совершить, если тебя намеренно спровоцируют.
Мой отец начал бить свою вторую жену через пару лет после того, как они поженились. Лилиан позвонила мне домой в Котсуолд и сказала: "Твой папенька принялся швыряться вещами. Я швырнула их обратно".
Они к тому времени жили в доме гостиничного типа для престарелых – неподходящее место для домашнего насилия, правда? И отцу было уже семьдесят семь. Я не приняла ее слова всерьез. Чем они могли швыряться? Зубными протезами?
Я знала, что он распускал руки по отношению к моей матери до тех пор, пока они не обрели Иисуса, и я знала, что и ее саму, и ее мать частенько поколачивал дед, но пока я росла, папа бил меня только по указке матери.
На следующий день я отправилась в четырехчасовое путешествие в Аккрингтон. Папу мы отправили за фиш-энд-чипс, а Лилиан приготовила чай и подала его мне в пластиковой чашке. По всему дому валялись осколки битой посуды.
"Мой чайный сервиз, – сказала Лилиан, – вот что от него осталось... и покупала я его на свои денежки, а вовсе не на его".
Она негодовала, в особенности потому, что миссис Уинтерсон всю свою жизнь собирала фарфоровую посуду "Роял Альберт" – весьма уродливую коллекцию с сентиментальными рисунками, которую держала в серванте за стеклянными дверцами. Лилиан убедила папу продать это барахло и начать заново.
[Royal Albert – известный английский производитель высококачественного фарфора. Представлен на мировом рынке уже более 100 лет.]
У Лилиан были синяки. Папа робко озирался.
Я усадила его в машину и отвезла в долину Боуленд. Он любил холмы и долины Ланкашира – мы с ним разделяли эту любовь. Когда он был молод и полон сил, он усаживал меня на багажник своего велосипеда и десять миль крутил педали, пока мы не добирались до Пендл Хилл, а там мы целый день бродили пешком. Это были самые мои счастливые времена.
Папа никогда не отличался разговорчивостью, речь его была неловкой и косноязычной; тогда как мы с мамой за словом в карман не лезли и яростно пикировались во время наших ссор и перепалок. Но я подозреваю, что именно присущий миссис Уинтерсон иеговоподобный стиль общения – воистину всю жизнь не прекращавшийся разговор с самой собой – и сделал отца молчаливым сверх его собственной природы.
Я спросила его, что же приключилось с посудой, и еще где-то с полчаса он не говорил ни слова, а потом расплакался. Мы выпили чаю из фляжки, и он вдруг стал рассказывать о войне.
Он участвовал в высадке десанта союзников в Нормандии. Был в первой волне штурмующих. У них не было боеприпасов, только штыки. Он заколол штыком шестерых человек.
Он рассказал мне, как приехал на побывку, домой, в Ливерпуль. Он так вымотался, что просто зашел в какой-то брошенный жильцами дом, устроился на кушетке и укрылся содранными с окон занавесками. А на рассвете его разбудил полицейский, который тряс его за плечо и спрашивал, знает ли он, что здесь произошло?
Толком не проснувшийся отец огляделся по сторонам. Он лежал на кушетке, укрытый занавесками, но дом исчез. Его разбомбили прошлой ночью.
Он рассказал мне о своем отце, который таскал его с собой по докам Ливерпуля в поисках работы во время великой депрессии. Папа родился в 1919-м, его зачали в порыве празднования мира, наступившего после первой мировой войны, но вот само папино появление на свет отпраздновать забыли. И присматривать за ним тоже забыли – полностью. Он был из того поколения, которое выращивалось для новой войны.
Ему было двадцать, когда его призвали. Он знал все о заброшенности и нищете и понимал, что жизнь устроена так: либо первым бьешь ты, либо побьют тебя.
Каким-то образом все эти аспекты его личности, долгие годы лежавшие под спудом, снова выплыли наверх. А вместе с ними пришли кошмары о миссис Уинтерсон и первых годах их брака.
- Я же взаправду ее любил... – все повторял он.
- Любил, а теперь ты любишь Лилиан, и ты не должен швыряться в нее чайником.
- Конни ни за что не простит, что я снова женился.
- Все хорошо, папа. Она будет рада, что ты счастлив.
- Нет, не будет.
И я подумала, что если небеса – это больше, чем просто место для пребывания, если только личность там не меняется полностью, то нет, конечно же она не будет рада... но я не стала это озвучивать. Вместо этого мы грызли шоколад и тихонько шли дальше. А потом он произнес:
- Мне было страшно.
- Не нужно бояться, пап.
- Да, да, – закивал он, словно маленький мальчик, которого утешили и успокоили. Он всегда был маленьким мальчиком, и мне грустно, что я не заботилась о нем, мне больно оттого, что на свете так много детей, о которых никто никогда не заботился, и они так и не смогли вырасти. Они постарели, но так и не выросли. Потому что для этого нужна любовь. Если тебе повезет, любовь придет позже. И если тебе повезет, ты не врежешь этой любви по лицу.
Он сказал, что больше никогда так не сделает. Я повела Лилиан за новой посудой.
- Нравятся мне эти носогрейки... – сказала она. А мне понравилось, как она называет кружки – "носогрейками". Это хорошее словечко – что-то такое, куда можно сунуть свой нос и согреться.
- Это все Конни виновата, – сказала она. – Надо было ее в психушку сдать за то, что она сделала с тобой и твоим отцом. Ты же понимаешь, что она была чокнутая, да? Все эти дела с Иисусом, и неспанье по ночам, и то, что она тебя из дому выгнала... и револьвер, и корсеты эти, и страницы из чертовой библии везде понаклеены... Я же его заставила их отскребать от стен, знаешь? Он тебя всегда любил, но она ему не позволяла. Он никогда не хотел, чтобы ты ушла.
- Он меня не защитил, Лилиан.
- Да знаю, знаю, я уж ему говорила... и дом этот жуткий... и фарфор кошмарный.
Моя мать вышла замуж за человека не своего круга. Мезальянс означал безденежье и отсутствие перспектив. Мезальянс означал, что нужно доказать всем соседям, что вы лучше них, даже если вы ничем особенным не отличались. А быть лучшими означало завести себе сервант.
Каждый сэкономленный пенни отправлялся в жестяную коробку с надписью "Роял Альберт", и каждый купленный предмет отправлялся в сервант.
Фарфоровая посуда "Роял Альберт" расписана розами, и у нее золотой ободок. Нет нужды упоминать, что мы пользовались ею только на Рождество и на день рождения матери, который отмечали в январе. В остальное время фарфор стоял в серванте, словно на выставке.
Мы все как с ума сошли с этим "Роял Альбертом". Я экономила деньги, отец работал сверхурочно – и делали мы это лишь потому, что водружение на полку новой тарелки или соусника делало маму настолько близкой к ощущению счастья, насколько это вообще было возможно. Счастье по-прежнему было по ту сторону стеклянной дверцы, но она, по крайней мере, могла смотреть на него через стекло, подобно заключенному, которого навестил горячо любимый и желанный человек.
Она хотела быть счастливой, и я полагаю, во многом поэтому я и приводила ее в такую ярость. Я просто не могла существовать в космической помойке с наглухо закрытой крышкой. Не зря ее любимым хоралом был "Господь изверг их прочь", а моим – "Возрадуйтесь, святые божьи".
Я его до сих пор пою, и благодаря мне все мои крестники и друзья его тоже знают. Он абсолютно нелепый и смехотворный, но в то же время я думаю, что он замечательный. Вот о чем там поется:
Возрадуйтесь, святые божьи,
Вам не о чем переживать,
Вам больше нечего бояться,
Вам больше не в чем сомневаться,
Вас Иисус пришел спасать!
Зачем же плакать и стенать?
Вы завтра утром пожалеете
О том, что веры не имеете.
Вот так и было – мама за пианино голосит "Господь изверг их прочь", а я в угольном погребе распеваю "Возрадуйтесь, святые божьи".
Беда с приемными детьми в том, что вы никогда не знаете, что вам достанется.
Жизнь у нас в доме проистекала слегка странно.
Пока мне не исполнилось пять, я не ходила в школу, потому что мы жили в дедушкином доме и ухаживали за умирающей бабушкой. Школа не вписывалась в этот распорядок.
[Образование в Великобритании является обязательным для всех граждан в возрасте от 5 до 16 лет. Учреждения дошкольного образования часто организуются совместно со школами для младших школьников и носят общее название "Primary schools". Дети могут посещать такие школы с того момента, как им исполнится 2-3 года.]
Бабушка все болела, а я привычно взбиралась к ней на кровать, стоявшую в гостиной. Окнами комната выходила в розовый сад, в ней было светло и красиво. Я всегда просыпалась первой в доме.
Поскольку дети часто хорошо ладят со стариками, я любила пробираться на кухню, залезать на стул и делать весьма неуклюжие сэндвичи с джемом и сливками. Моя бабушка только такие и могла есть, потому что у нее был рак горла. Мне они тоже нравились, но мне вообще нравилась любая еда, а кроме того, в это время по кухне не слонялись Мертвецы. А может, их могла видеть только моя мать.
Когда сэндвичи были готовы, я тащила их на высокую, большую кровать – мне было года четыре, наверное, а потом я будила бабушку, и мы их ели, и пачкали все вокруг джемом. И читали. Она читала мне, а я читала ей. Я хорошо читала – ничего удивительного, если учесть, что моей первой книгой была Библия... но я с самого начала любила слова.
Она купила мне всю серию книг Кетлин Хейл про рыжего кота Орландо. Он был очень жизнерадостным и совершенно апельсинового цвета.
Это было славное время. Однажды в гости пришла мама моего отца, и мне представили ее как мою бабушку.
- У меня уже есть одна бабушка, – ответила я. – Мне другая не нужна.
Я очень обидела этим и ее, и папу, и это стало еще одним доказательством испорченности моей натуры. Но никто не потрудился понять мои маленькие математические выкладки: иметь двух мам означало, что первая ушла навсегда. Так почему две бабушки должны были означать что-то другое?
Я так боялась потерь.
Когда бабушка умерла, первой это обнаружила я. Я не понимала, что она мертва. Я просто поняла, что она больше не читает историй и не ест сэндвичей с джемом и сливками.
А потом мы собрали чемоданы и уехали из дедушкиного дома, где было целых три сада, а сразу за ними на крутом холме рос лес.
Мы вернулись на Уотер стрит. В дом "две ступеньки вверх – две вниз".
Я так думаю, тогда-то у мамы и началась депрессия.
Все те шестнадцать лет, что я прожила дома, мой отец либо отрабатывал смену на заводе, либо был в церкви. Такая у него была жизнь.
Моя мать не спала по ночам, а днем пребывала в депрессии. Такая у нее была жизнь.
Я ходила в школу, в церковь, гулять в холмы или тайком читала. Такая у меня была жизнь.
Я рано научилась таиться. Не показывать, что у меня на душе. Скрывать свои мысли. Если уж моя мать однажды решила, что я происхожу из Не Той Колыбели, то все, что бы я ни делала, только поддерживало ее в этом убеждении. Она выискивала во мне признаки одержимости.
Когда я оглохла, она не повела меня к врачу, потому что знала: либо это Иисус замкнул мой слух от соблазнов этого мира в попытке исцелить мою изломанную душу, либо сам Сатана нашептывал мне так громко, что барабанные перепонки у меня не выдержали и лопнули.
Хуже всего было то, что глухота приключилась со мной как раз примерно тогда, когда я обнаружила у себя клитор.
Миссис W была крайне старомодна. Поскольку она знала, что от мастурбации можно ослепнуть, то ей нетрудно было прийти к заключению, что от этого занятия также можно и оглохнуть.
Я думала, что это несправедливо, потому что многие наши знакомые носили слуховые аппараты и очки.
В публичной библиотеке был целый раздел с книгами, напечатанными крупным шрифтом. Я заметила, что он находился возле кабинок для индивидуальных занятий. Предположительно, одно вело к другому.
В итоге выяснилось, что ни Иисус, ни Сатана не затыкали мне уши – мне просто необходимо было удалить аденоиды. Виновником оставалось назначить несовершенное устройство моего тела.
Когда мама привела меня в больницу и устроила в детской палате на кровати с боковыми перильцами, я оттуда вылезла и побежала за ней.
Она шествовала впереди – в своем кримпленовом пальто, высокая, грузная, от всех обособленная, и я до сих пор чувствую, как скользили мои босые ноги на полированном линолеуме.
Паника. Я и сейчас ее ощущаю. Должно быть, я подумала, что она отдала меня назад, чтобы меня удочерил кто-то другой.
Я помню, что днем в больнице мне дали обезболивающее, и я начала сочинять сказку о кролике, у которого не было меха. Его мама дала ему поносить дорогую шубку, но ее украла ласка, а на дворе стояла зима…
Думаю, когда-нибудь я все же допишу эту историю…
Мне понадобилось много времени, чтобы осознать, что есть два вида писательства: то, что пишешь ты и то, что пишет тебя. И то, что пишет тебя – опасно. Ты попадаешь туда, куда не хотел заходить. Ты всматриваешься туда, куда смотреть не хотел.
После приключения с аденоидами и кроликом я пошла в школу – на год позже, чем нужно было. Я очень беспокоилась, потому что мама называла школу "Рассадником" – и когда я спросила ее, что такое "Рассадник", она ответила, что так бы выглядела наша сточная труба, если бы она не заливала ее отбеливателем.
Она велела мне не водиться с другими детьми, которые предположительно выжили после отбеливателя – все равно они все выглядели очень бледно.
Я умела читать, писать и складывать – это было все, чем мы занимались в школе. Несмотря на свои знания, оценки я получала плохие, потому что плохим детям всегда ставят плохие оценки. На меня наклеили ярлык плохиша, и я это приняла. Лучше быть хоть кем-то, чем совсем никем.
Большую часть времени я рисовала Ад. Рисунки я относила домой, чтобы мама могла ими полюбоваться. Есть очень хороший способ изобразить Ад: раскрасьте лист бумаги всеми цветами радуги, а потом возьмите черный восковой карандаш и замалюйте весь лист сверху. Потом возьмите булавку и рисуйте, процарапывая верхний слой, пока из-под черного не проступят остальные цвета. Выйдет драматично и впечатляюще. В особенности для потерянных душ.
***
Когда меня с позором выгнали из подготовительной школы за то, что я спалила игрушечную кухню, директриса, носившая черный твидовый костюм, потому что пребывала в трауре по Шотландии, сказала маме, что у меня склонность к доминированию и агрессии.
[Шотландия была независимым государством с 843 по 1707 год. В 1707 году был подписан "Акт об унии", образовавший Королевство Великобритании. Очевидно, директриса является сторонницей независимости Шотландии.]
Так оно и было. Я колотила других детей – без разницы, мальчиков или девочек, а когда не понимала, о чем говорят на уроке, то просто выходила из класса, и если учителя пытались меня вернуть, то доставалось и им.
Я понимаю, что мое поведение не было идеальным, но моя мать пребывала в убеждении, что я одержима демоном, а директриса носила траур по Шотландии. В такой обстановке трудно оставаться нормальной.
Каждое утро я сама поднималась, чтобы пойти в школу. Мама оставляла мне миску хлопьев и молоко в термосе. Холодильника у нас не было, да большую часть года он нам и не был нужен – в доме была холодина, на улице была холодина (север есть север), а когда мы покупали провизию – мы ее съедали.
Миссис Уинтерсон рассказывала о холодильниках страшилки – они испускали газ, от которого у вас начинала кружиться голова; мыши забирались в мотор и гибли там, а потом крысы, привлеченные дохлыми мышами, тоже забирались в мотор... дети залезали внутрь холодильника, дверца захлопывалась, и они не могли выбраться – она лично была знакома с семьей, чей младший отпрыск залез в холодильник во время игры в прятки и замерз насмерть. И пришлось им размораживать холодильник, чтобы его оттуда добыть. После этого городской совет отобрал у них остальных детей. Я все думала, почему совет просто не отобрал у них холодильник.
Каждое утро я спускалась вниз, раздувала огонь и читала оставленную мамой записку – она всегда оставляла мне записку. Начиналась она с вечного напоминания об умывании – РУКИ, ЛИЦО, ШЕЯ И УШИ, а потом шло наущение из Библии, например, "Ищите Господа". Или "Бодрствуйте и молитесь".
Наущение каждый день было разным. Части тела, которые нужно вымыть, оставались прежними.
Когда мне было семь, у нас появилась собака, и мне нужно было выгулять ее вокруг квартала и накормить до того, как я уйду в школу. Так что список дел стал таким: УМЫТЬСЯ, ПОГУЛЯТЬ, НАКОРМИТЬ, ПОЧИТАТЬ.
В первые школьные годы на обед, как на севере называют время ланча, я возвращалась домой, потому что начальная школа была буквально за углом. К тому времени мама уже была на ногах, и мы ели пирог, горошек и читали Библию.
Позже, когда я перешла в среднюю школу, располагавшуюся дальше, я перестала приходить домой на обед – это означало, что я перестала обедать вовсе. Мама не желала, чтобы к нам приходили проверять наше материальное положение, так что школьные обеды мне не полагались, а денег на покупку еды у нас не было. Обычно я брала с собой пару ломтиков белого хлеба и кусочек сыра, вот и все угощение.
Никто не считал, что это что-то из ряда вон выходящее – да оно таким и не было. Вокруг было полно детей, которые питались не должным образом.
Должным образом мы питались по вечерам. У нас был небольшой огородик, и мы выращивали отличные овощи. Мне нравилось этим заниматься – и до сих пор нравится, я нахожу в этом тихое, неспешное удовольствие. Еще у нас были куры, а значит, и яйца. Правда, мясо мы могли себе позволить только дважды в неделю, поэтому нам постоянно не хватало белка.
По четвергам вечером мы ели вареный лук или вареную картошку с огорода. Папа получал зарплату по пятницам, и к четвергу в доме не оставалось денег. А зимой, когда нечем было заплатить за электричество и газ, счетчики замирали, и нам приходилось есть недоваренные лук и картошку при свете керосиновой лампы.
На нашей улице все так жили. Сидеть без света и тепла по четвергам было обычным делом.
У нас не было машины, не было телефона, не было центрального отопления. Зимой стекла в окнах покрывались льдом изнутри.
Мы все время мерзли, но я не припоминаю, чтобы мы из-за этого беспокоились. Но у моего отца, когда он был маленьким, даже носков не было, так что прогресс затронул хотя бы наши ноги, если не все остальное.
У нас была печь, которую я научилась растапливать, когда мне было пять – сразу же после того, как мы вернулись из дедушкиного дома с центральным отоплением в свой продуваемый ветрами сырой домик в ряду таких же. Отец научил меня разводить огонь, и я ужасно гордилась собой и своими обожженными пальцами и опаленными волосами.
У меня была задача – скручивать жгуты из бумаги, вымачивать их в керосине и складывать в жестяную коробку с плотно закрывающейся крышкой. Отец собирал лучину и щепал ее топориком. Когда к нам приходил угольщик, он оставлял маме мешки с мелким углем, почти пылью – и не брал с нее денег, потому что когда-то был не прочь на ней жениться. Она рассматривала это как оскорбление ее моральных качеств, но уголь брала.
Когда мама ложилась спать – а делала она это около шести утра – то подбрасывала в печь угольной пыли, и пламя тогда тлело тихо и ровно, а угля как раз хватало до семи тридцати, когда вставала я и раздувала огонь заново.
Всю ночь мама сидела и слушала радиопередачи, тайно транслировавшие Евангелие за железный занавес, на Советскую Россию. Она пекла, шила, вязала, штопала и читала Библию.
Она была очень одинокой женщиной. Одинокой женщиной, которая страстно хотела, чтобы хоть кто-нибудь ее понимал. Думаю, я ее поняла, по-настоящему поняла, но было уже поздно.
Или нет?
Фрейд, один из величайших мастеров рассказывать истории, знал, что прошлое не застыло в том смысле, который предполагается линейным течением времени. Мы можем вернуться. Мы можем подобрать то, что обронили. Мы можем исцелить то, что было сломано другими. Мы можем поговорить с умершими.
Миссис Уинтерсон оставила после себя то, что не смогла, чего не сумела сделать.
В частности, у нее так и не получилось сделать дом – Домом.
Румынский философ Мирча Элиаду говорит о понятии дома – в онтологическом и географическом смысле – называя дом "сердцем мироздания", и это великолепно сказано.
Дом, говорит он нам, есть пересечение двух линий – вертикальной и горизонтальной. На одном конце вертикальной плоскости расположено небо или мир горний, а на другом – мир мертвых. А в горизонтальной плоскости происходит движение этого мира, движемся вперед-назад мы сами и многочисленные другие его обитатели.
Дом есть место упорядочения. Место, где порядок вещей собирается воедино – живые и мертвые, духи предков и нынешние жители; место, собирающее и гасящее все колебания.
Покинуть дом возможно лишь в силу того, что у вас есть дом, из которого можно уйти. И ваш уход означает не просто географическое или пространственное отделение, нет, это разделение эмоциональное, хотите вы того или нет. Навсегда – или с возвратами.
Для беженцев, для бездомных отсутствие этой критически важной координаты в своем позиционировании имеет серьезные последствия. В лучшем случае с этим удается справиться, каким-то образом решив проблему. В худшем – перемещенное лицо в буквальном смысле не понимает, где находится путь наверх, потому что у него нет точки отсчета. Компас теряет смысл, если на нем не указан север. Дом – это намного больше, чем место, где можно укрыться, дом – это наш центр тяжести.
Кочевые народы учатся возить свои дома с собой – и знакомые объекты вновь и вновь расставляются или воздвигаются на каждом новом месте. Когда мы перевозим дом, мы забираем с собой невидимую идею дома – и это очень мощная идея. Психическое здоровье и эмоциональная целостность не требуют от нас оставаться в том же самом доме или на том же самом месте, но они требуют прочной внутренней конструкции – а она строится частично и на том, что происходит снаружи. Внутренняя и внешняя части нашей жизни являются оболочкой, в которой мы учимся жить.
С домом у меня были проблемы. В нем не было упорядоченности, и он не давал ощущения безопасности. Я ушла из дома в шестнадцать, и с тех пор постоянно переезжала, пока наконец, едва ли не случайно, обнаружила и выделила для себя два места, оба непримечательные, одно в Лондоне, другое – в деревне. Ни в одном из этих домов я никогда ни с кем вместе не жила.
Я не особо этому рада, но когда я по-настоящему жила в паре, то мне удавалось справляться с этим в течение тринадцати лет только благодаря тому, что у меня было много своего, отдельного пространства. Я не грязнуля, я организованный человек, я с удовольствием готовлю и убираю, но мне трудно переносить чье-либо присутствие. И я бы очень хотела, чтобы все было иначе, потому что я бы очень хотела жить вместе с тем, кого люблю.
Я просто не думаю, что знаю, как это сделать.
Так что лучше принять мою не совсем адекватную тягу к отстраненности и личному пространству.
Миссис Уинтерсон никогда не уважала моего личного пространства. Она шарила в моих вещах, читала мои дневники, мои блокноты, мои рассказы, мои письма. В доме я никогда не ощущала себя в безопасности, а когда она вынудила меня уйти, я почувствовала себя преданной. Ужасное, болезненное ощущение того, что этот дом так и не стал моим – и уже никогда не станет, сейчас смягчается тем фактом, что теперь мои дома принадлежат мне, и я могу приходить и уходить, когда и как мне заблагорассудится.
У меня никогда не было ключа от дома на Уотер стрит, так что возможность прийти домой сводилась к тому, впустят тебя туда или нет. Я не знаю, почему я до сих пор так люблю ступеньки – это извращение какое-то, если учитывать, сколько времени я провела, сидя на них, но две части дома, которые были значимыми для меня в Аккрингтоне, до сих пор остаются такими, без которых я не могу обойтись.
Это порог и очаг.
Мои друзья шутят, что я ни за что не закрою дверь, пока не будет официально объявлено, что пора идти спать или в кухню не начнет залетать снег. Самая первая вещь, которую я проделываю, когда утром поднимаюсь с постели – открываю заднюю дверь. А потом, если на дворе зима, я развожу огонь.
Долгие часы, которые я просиживала на пороге, наделили меня способностью ощущать пограничные пространства. Мне нравится, когда кошки любят пребывать наполовину внутри и наполовину снаружи, быть дикими – и прирученными одновременно. Я тоже дикая – и прирученная. Я домашний зверь, но только если дверь остается открытой.
И я полагаю, что в этом и кроется разгадка – никто и никогда больше не закроет меня внутри, никто не оставит у закрытой двери снаружи. Моя дверь открыта, и открываю ее я.
Порог и очаг – это мистические пространства. В истории нашего мифа у них обоих есть священное и церемониальное значения. Пересечь порог означает войти в другой мир – в тот, что внутри или в тот, что снаружи – и мы никогда не можем знать наверняка, что на самом деле расположено по ту сторону двери – до тех пор, пока не откроем ее.
Все мы мечтали однажды открыть знакомую дверь и попасть в неизведанное место. В Нарнию можно было попасть через шкаф. В сказке о Синей бороде есть дверь, которую нельзя открывать. Вампир не может переступить порога, где разбросан чеснок. Откройте дверь в телефонную будку (по совместительству – машину времени) из сериала "Доктор Кто?" – и внутри у нее окажется огромное и меняющееся пространство.
Традиция вносить невесту в ее новый дом на руках – это ритуал; один мир она оставляет позади, в другой входит. И даже сейчас, когда мы покидаем отчий дом, мы проделываем гораздо больше, чем просто выходим из дома с чемоданом.