Сумка оказалась грузной. В ней что-то скрипело, — наверное, вилок капусты, — звякало, — видимо, бидон — и булькало, — вероятно, бутылка. Ирка жила недалеко, поэтому зашагали пешком. Отягченный Леденцов едва поспевал за ее свободным шагом.
Уже стемнело. Он разговора не начинал, выжидая. Но Ирка молчала. Забеспокоившись об упускаемом времени, Леденцов спросил:
— Ты с кем живешь?
Сильная оплеуха пошатнула его. Он выронил сумку на панель, прислушиваясь к звону в левом ухе, будто трещал там ранний будильник с нескончаемым заводом.
— Я тебе не такая. — Ирка подняла сумку, намереваясь уходить. — А если Шиндорга наплел, то я челку ему выдеру.
— Дура, — в сердцах бросил он. — Я спрашиваю про родителей.
Ирка остановилась. Леденцов поболтал головой, стараясь вытряхнуть звон из уха. Вроде бы погашало. Ирка приблизилась неуверенно, выпячивая губы так заметно, будто хотела чмокнуть его в контуженную голову.
— Желток, не злись…
— Как пойду с тобой, так бываю битым.
Он отобрал сумку, радуясь этому битью: теперь Ирка чувствует свою вину, а виноватый человек душевнее. Брели они медленно: и не спешили никуда, и темный вечер располагал, и громоздкая сумка тормозила.
— Когда был молодым, ты хипповал?
Леденцову показалось, что спросили не его. Кто был молодым? Он? В райотделовских спорах самым частым аргументом противников был его незрелый возраст.
— Нет.
— Битничал?
— Нет.
— Панковал?
— Нет.
— Ну, хоть фанател?
— Чего мне фанатеть, когда я сам занимаюсь спортом.
— Каким?
— Бокс, плавание…
— А я панка. Где бы достать громадную булавку? Знак панков.
— Почему именно булавка, знаешь?
— Нипочему, у панков все просто так.
— Не просто так. Певец Ричард Хелл вошел в раж, разорвал на груди рубаху и дыру заколол булавкой. С тех пор эти дураки панки и носят булавки.
— Только не надо песен! Дураки… За границей их тыщи.
— И опять-таки, знаешь почему? От ненужности, от безвыходности, от безработицы. А ты как-никак на парикмахершу учишься.
Леденцов оглядел Ирку. Вязаная шапочка, джинсы, сапоги, куртка… Стиль «а ля Петрушка».
— И одеваются они не так.
— А как?
— Настоящий панк одевается из мусорного бачка, а на шею вешает цепь из клозета.
Ирка замолчала. Видимо, подобная одежда ей не понравилась.
— Нет, одеваться надо клево.
— Какое противное слово, — буркнул Леденцов.
— Я пришла раз в училище без фирмы… Ко мне никто и не подошел. А как выпелюсь, так я и хорошая, я и умная. И губ моих не замечают.
Леденцов начал беспокоиться. Они уже прошли квартал, остался еще один, а разговор не шел. Всякие пустяки вроде одежды да панков. Ему хотелось задеть Ирку чем-то важным для нее, да так задеть, чтобы она дала очередную затрещину. А вдруг для нее эти панки, с их дурацкой булавкой, и есть важное?
— Отдохнуть бы, — запыхтел он нарочно, увидев что-то среднее между сквером и парком.
Они сели на скамейку. Это был кусок хвойного леса, разумно оставленного зеленым островом. Деревья проредили, просеку засыпали светлым гравием и поставили редкие фонари. Народ тут почти не бывал, потому что парк не проходной, фонари горят через один, а старые ели топорщатся черно и угрюмо.
— Так с кем ты живешь-то?
— С мамахой.
— Отца нет?
— Его и не было никогда.
— Мамаха-то хорошая?
— Хорошая, когда вденет.
— Что вденет?
— Семьсотграммовик портвейнчика.
— Пьет?
— Не каждый день.
Мысли Леденцова метались. Конечно, сейчас вот можно поговорить о зле пьянства. Да ведь Ирка не пьяница, а прикладывается к бутылке за компанию. Тогда надо говорить о бездельном времяпрепровождении. Но оно от пустоты жизни. Значит, говорить о труде. Но сперва бы надо объяснить, что он значит в судьбе человека. Тогда о смысле жизни. С шестнадцатилетней шатровой девчонкой, воровкой и хулиганкой, у которой пьет мать и не было отца?..
— Книжки любишь? — спросил он так неуверенно, что Ирка даже не поняла.
— Учебники?
— Нет, художественные.
— Зачем?
— Интересно…
— Лучше в киношку сбегать.
— А в музеи ходишь?
— Учительница водила.
— Классическую музыку как?
— Симфонии, что ли?
— В том числе и оперы…
Скамейка вздрогнула от Иркиного подскока. Леденцов отпрянул непроизвольно. Коли была оплеуха за вопрос о родителях, то почему ей не быть за симфоническую музыку? Но ее губы приблизились:
— Только не надо песен! Умников развелось, делают вид… Ах, классическая музыка, ах! Если играют «жу-жу-жу», то это якобы радость природы. Если скрипка заныла «лю-лю-лю», то это пришло томленье души. А если барабан бухает, то якобы судьба стучится в форточку. А вот дирижер зачем?
Леденцов толком этого не знал; оркестр мог играть и без дирижера — сам видел. Капитан Петельников, который намеревался приобщить подчиненного к серьезной музыке, говорил ему через день: «Люби что хочешь, но знай все». Леденцов же предпочитал хорошие эстрадные ансамбли и оригинальных солистов. И слова Ирки ему понравились, хотя в этом он не признался бы и самому себе. Есть люди, — например, товарищ капитан, — которые из музыкального вкуса выводят философию. Обожаешь Моцарта — дай твою руку, предпочитаешь ВИА — ты лоботряс. Как там: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей»?
— Начальники везде нужны, — объяснил он суть дирижирования.
Они замолчали. Леденцов поежился. От холодка, от осени, от своего бессилия. Может быть, от елей, стоявших за их спинами. Тихо, ни ветерка, а они качают лапами и шумят, как сговариваются. С шелеста веток мысль Леденцова почему-то перескочила на Шатер, на то время, когда он с отличником горбился перед ней на коленях. Вот: тогда полы ее синтетической куртки тоже угрожающе шуршали, как эти темные елки. Когда он назвал ее дамой…
И Леденцов вспомнил Иркино лицо, освещенное радостным изумлением. С женщинами надо говорить о любви — даже с шестнадцатилетними. А может быть, прежде всего с ними. Он покашлял, будто приступал к докладу. С чего начать — с Джульетты, с какого-нибудь фильма, с жизненного примера или выдать случай из уголовной практики? Не придумав, спросил просто:
— Ты влюблялась?
— Ля-ля-ля — три рубля, — сказала Ирка про любовь.
— Значит, в этом вопросе не волокешь.
— Я тебе этот вопрос проглочу и выплюну.
— Не веришь в любовь?
— В нашем доме тетка живет, Ныркова. Влюбился в нее один мужик, от жены ушел. Со своей периной.
— Как со своей периной?
— Набитой ценным пухом, гагачьим, что ли. Спит на этой перине с новой женой, а ему тошно, потому что кошками скребет. Проснется он…
— Скребет на душе? — уточнил Леденцов, привыкший к ясности.
— Скребет за бока. Прямо цапается. Распорол перину, а в пуху четыре куриных лапы. Выбросил их, да все равно пришлось к первой жене вернуться. Любовь, да? При помощи курей.
— Ничего не понял, — признался Леденцов.
— Если хочешь присушить мужика, зашей ему в матрац птичью лапу. И тому хана.
Леденцову захотелось посмеяться, сказать, что этот пример не про любовь, а про глупость, заодно обрушиться на суеверие. Но он боялся спугнуть начавшийся разговор, поэтому поддакнул:
— Конечно, что за жизнь, если ночью коготь впивается…
— А вот один спортсмен по метанию охмурил артистку. Из-за жилплощади. Ей восемь десятков, ему двадцать пять. Она даже в ЗАГС не смогла пришлепать по состоянию здоровья, к ней брачеватели на квартиру прикатили. Он потом ее во двор на катафалке, нет — на каталке или на качалке возил. Любовь, да?
— Нет, не любовь, — отрезал Леденцов, чтобы пресечь поток глупых примеров.
Но Ирку прорвало.
— Моя подружка Динка, а вообще-то Евдокия, два месяца ходила с гусячьим типом…
— С каким?
— На гуся похожим. А потом взял и накрылся. Нету. Дунька, то есть Динка, отловила его и с ножом к горлу: чего, мол, не ходишь. Из-за кошек, говорит. У них была кошка, да соседка на месяц свою подбросила. Любовь, да? А студент и студентка, чтобы не катить на картошку, придумали подать заявление во Дворец бракосочетания. Регистрироваться, конечно бы, не пошли. А срок подошел — и расписались. Любовь, да? А у мамахи на работе Сорокин есть. Знаешь, почему он женился? Встретил девицу по фамилии Сорочкина. Сорокин и Сорочкина, вроде как два сапога пара. Любовь, да? А еще…
— Хватит!
— А-а, хватит… Поэтому не надо песен.
Леденцов допустил недопустимое — начал злиться в разговоре, который можно спугнуть одной неверной нотой. Но злился он не на Ирку. Почему, ну почему объяснять сущность любви должен оперуполномоченный? Разве в школе не было специального урока, много специальных уроков про любовь? Конечно, были. Про любовь Татьяны Лариной.
— Теперь я тебе примерчиков подкину…
— Давай, — усмехнулась Ирка.
— Отчисляют за неуспеваемость студента. Вдруг приходит к декану девушка в слезах и просит его не выгонять. Почему? У них будет ребенок. Пожалейте, мол, будущего отца. Декан расчувствовался и студента оставил. Конечно, никакого ребенка нет и в помине. Она была в этого лоботряса влюблена, о чем тот даже и не догадывался.
— Правда было?
— Или вот… У инженера убили жену. Ну, следствие, розыск… Преступника никак не найти. Инженер бросил свою работу, изучил криминалистику и стал искать этого подлеца. Даже устроился водителем в милицию. Искал год, а все-таки поймал. И пришел на могилу жены и сказал: «Любимая, я сделал все, что мог».
— Правда было?
— Или в войну… Шли по улице муж с женой. На перекрестке расстались. Только он отошел, как в этот перекресток шарахнул снаряд. Воронка с карьер. Жену даже не нашли. Ни пуговички… Прошло сорок лет. В день смерти этой женщины из дому выходит старичок с букетом ее любимых цветов и медленно бредет по улицам. Тем самым путем, которым они тогда шли. Встречным пожилым женщинам дарит по цветку. Доходит до перекрестка и остатки букета кладет посреди улицы, под колеса машин. Милиционеры его уже знают, движение стопорят…
Звук, похожий на расплесканную воду, удивил. При ясном-то небе… Леденцов повернулся к елям, но те шуршали молча и сухо. Тогда он быстро глянул в лицо Ирки — она плакала, сжав щеки ладонями.
— Ты зачем?.. — спросил Леденцов глуповато.
Его, скорее готового к затрещине, эти слезы ошарашили. Он заерзал по скамейке и огляделся, непроизвольно уповая на людскую помощь. Но только хвоя шуршала. Да плакала женщина. Леденцову казалось, что он видит непознаваемое чудо. Ирка грубила, дралась, кричала, бывала злой и несправедливой… Но вот она заплакала — и права.
— Ир, успокойся…
Надо было что-то сказать и чем-то утешить. Но он не совсем понимал причину слез, лишь смутно ее угадывая.
— Перестала, да?
— Вон какая любовь…
— Дурочка, и тебя полюбят.
— Не надо песен…
— Тебе же всего шестнадцать — обязательно полюбят!
— А губы?
— Что губы?
— «У Ирки губа до самого пупа». Не слыхал?
— Подумаешь! А я вот рыжий.
— Ты мужик.
Леденцов вскочил и стал ходить перед ней такими скорыми и сильными шагами, что гравий поскрипывал, как ее капуста в сумке. Ему надо было говорить про любовь. Память перебирала классических героинь, отыскивая в них физические недостатки. Джульетта, Дездемона, Татьяна Ларина, Анна Каренина… Красавицы — ни шрамика, ни бородавочки. Ничего не вспомнилось, кроме малинового берета. А надо говорить про любовь. В школе есть уроки математики и нет уроков любви. Неужели математика или там строение насекомых важнее, чем общение с другим человеком? Как любить мать с отцом, дедушку с бабушкой, брата с сестрой?.. Как любить девушку, потом жену, а потом своих детей?.. Может быть, теперь этому учат? Или сейчас компьютеризация?
— Наташа Ростова, — вспомнил Леденцов. — У нее был рот до ушей. А четверо влюбилось.
— В книжках наплетут.
— Хорошо. Есть у нас лейтенант Шатохин. Ну, мы его зовем «лейтенантом», он сапоги скрипучие любит. Женился вторично, на красавице молдаванке. И каждый день поет нам про новую жену. Глаза, говорит, темные и большие, как у телепата. А у первой жены были маленькие и вроде желтенькие. Ротик, говорит, как мякоть арбузная. У первой-то жены не ротик был, а дырочка. Волосы, говорит, черные до полу. А первая два парика носила. Фигура, говорит, прямо-таки шахматная. У первой жены — мы, конечно, сомневались — не ноги, а сущие лапки… И что ты думаешь этот «лейтенант», то бишь Шатохин, делает поздними вечерами?
— А что делает?
— Стоит во дворе, в кустах — под дождем ли, под снегом, — и смотрит на освещенное окно, где живет бывшая жена. Первая!
— Врал он, небось первая жена красивее второй.
— Что такое красота, что? — начал раздражаться Леденцов.
— Когда все глаза пялят.
— Потому что нос нужного размера? Или брови позагогулистей? Или волос на одном квадратном сантиметре больше, чем у тебя? Живот покатее или пятки уже?..
— Губы у нее человеческие.
— Что ты привязалась к своим губам!
— Мамаха сказала, с этими губами я в девках останусь.
— За одни губы, что ли, берут?
— Девчонки в классе говорили, что такие губы ни один парень не рискнет поцеловать.
— Да откуда они знают!
— Знают, целовались.
— Дуры, хоть и целовались.
Ирка села вполуоборот, чтобы он не видел ее лица, и тихо сказала куда-то в елки:
— Мне семнадцать вот-вот, а я никогда не целовалась…
— Будешь! Скоро он придет.
— Кто?
— Твой парень.
— Все это ля-ля-ля.
— Да что ты знаешь про ребят! Эти, в Шатре, разве настоящие?
— А какие?
Леденцов понял, что сорвался и ныряет в опасный, еще преждевременный разговор. Чтобы сгладить ошибки и как-то выскочить из этой колеи, он неожиданно для себя сказал:
— Если хочешь знать, мне такие губы нравятся.
И сердито плюхнулся на скамейку, сразу ощутив своим плечом ее напряженное тело. Через какую-то тихую минуту она повернулась к нему и боязливо спросила:
— Не врешь?
— А зачем, по-твоему, я поволок эту сумку?
— И ты бы мог их поцеловать?
— Само собой.
— А тебе хочется?
— Чего? — Он еще попробовал увернуться.
— Поцеловать мои губы.
— Давно хочется.
Небо вдруг побелело, как осветилось. На гравий легли изломанные бледно-лимонные полосы: это взошедшая за деревьями луна отыскала меж ними щели. Сделалось почему-то тихо. Ирка не шевелилась и, кажется, не дышала. Испуганные лунным светом, перестали шуршать еловые ветки. Даже город вроде бы уснул. И тогда Леденцов догадался: и ели, и луна, и город чего-то ждут. Вот-вот что-то случится.
Ирка вздрогнула. Ее голова слегка запрокинулась. Глаза были закрыты. Казалось, она загорает в лунном свете. Но аккуратно подобранные губы ждали…
Леденцов поцеловал их осторожно и некрепко. Вздохнув, Ирка открыла глаза. И зашуршали елки, и затуманился лунный свет, и вроде бы проснулся город.
Леденцов уже знал: в его жизни что-то случилось.