На следующий день после декабрьских календ мы отправились в Рим спозаранку. В спину нам дул ветер, бодрящий, но не прохладный, и лошади наши были в хорошем расположении духа. Мы прекрасно провели время в дороге и подъехали к Мильвийскому мосту, когда солнце стояло уже высоко.
Движение было небольшое, по сравнению с тем, что мы видели в прошлый раз. Но даже сейчас перед мостом скопилась группа людей. Я сначала подумал, что это странствующие торговцы, предлагающие свой товар, но, подъехав поближе, увидал, что эти люди что-то очень оживленно обсуждают. Собравшиеся принадлежали к разным слоям общества — местные крестьяне, вольноотпущенники, а также несколько богато одетых путешественников со своими рабами.
Когда мы приблизились к ним вплотную, я знаком показал рабам, чтобы они оставили повозку с Вифанией с краю от дороги. Мы же с Метоном спешились и подошли к толпе. Там одновременно разговаривали несколько человек, но всех перекрикивал крестьянин в пыльной тунике.
— Если это правда, то почему они не убили его на месте?
Его вопрос был адресован состоятельному купцу, судя по кольцам на пальцах и по сопровождавшим его рабам, которые были одеты гораздо роскошней крестьянина.
— Я только повторяю то, что услышал сегодня в городе, — сказал купец. — Мне нужно ехать по делам на север; а иначе я остался бы и подождал, чем кончится дело. Говорят, что Цицерон может обратиться к гражданам Рима.
— Цицерон! — сплюнул крестьянин. — От гороха у меня в животе бурчит.[6]
— Уж лучше, чем варварский нож, что приготовили для тебя эти предатели, — отозвался купец.
— Ложь, как и всегда, — ответил крестьянин.
— Нет, не ложь, — проговорил другой человек, стоявший прямо передо мной. — Человек из города знает, о чем говорит. Я живу в этом доме, возле реки. У меня провели ночь претор со своими людьми, и мне многое известно. Они поджидали в засаде, потом должны были схватить предателей на мосту и арестовать их…
— Ну да, Гай, ты уже рассказывал нам свою историю. Конечно, солдаты арестовали кого-то, но были ли это предатели? — спросил сердитый крестьянин. — Послушай, ведь все это мог подстроить сам Цицерон с оптиматами, чтобы разбить Катилину.
Другие присоединились к нему в сердитом хоре одобрения.
— А почему бы и нет? — спросил купец. Толпа все более возбуждалась, и рабы сплотились вокруг своего хозяина, словно выученные собаки. — Катилине давно уже пора умереть. Вина Цицерона только в том, что он не проявил достаточной решительности, когда тот был в Риме. Вместо этого Катилина продолжал замышлять недоброе, и видишь, до чего дошло — римляне подстрекают варваров к восстанию! Это позор.
Тут загудели те, кто был согласен с купцом.
Я дотронулся до плеча человека по имени Гай, который говорил, что живет поблизости.
— Я приехал с севера, — сказал я. — Что случилось?
Он обернулся и уставился на нас своими красными от бессонной ночи глазами. Волосы его были взъерошены, а подбородок порос щетиной.
— Давайте отойдем немного, — сказал он. — А то я уже и думать не могу в таком шуме.
Он полушутя вздохнул, но я понял, что он рад очередному слушателю, поскольку люди в толпе заняты спором и все уже знают.
— Ты едешь в город?
— Да.
— Об этом там все говорят, вне всякого сомнения. А ты можешь похвастаться, что узнал обо всем от очевидца. — Он важно посмотрел на меня, чтобы я уяснил себе, насколько мне повезло.
— Да, да, продолжай.
— Прошлой ночью, когда я уже лег спать, они постучали в мою дверь.
— Кто они?
— Претор, по крайней мере, он так сказал. Представь себе только! Его зовут Луций Флакк. Он пришел по поручению самого консула. Его окружала компания людей в темных плащах. И у всех были мечи, как у легионеров. Он сказал, чтобы я не беспокоился, но им нужно провести ночь в моем доме. Попросил дозволения оставить своих лошадей в моей конюшне и чтобы я послал своего раба показать дорогу. Спросил, есть ли в доме окно, выходящее на мост. Спросил меня, патриот ли я, и я ответил, что да, конечно. Он сказал, что доверяет мне, но на всякий случай дал сребреник, чтобы я молчал. Но ведь за постой солдат всегда платят, не так ли?
— Но ведь это были не солдаты? — спросил Метон.
— Ну, мне кажется, нет. Они ведь не были одеты как воины. Но их послал консул. В прошлом месяце Сенат принял декрет — должно быть, вы слыхали, — консула наделили всеми возможными полномочиями. Так что я не особо удивился, увидев вооруженных людей, сказавших, что их послал консул. Я, конечно, не подозревал, что окажусь в гуще событий! — Он покачал головой и слабо улыбнулся. — Тем временем претор расположился у окна и растворил ставни — вот, наклонитесь чуть-чуть вперед, и вы сами увидите мой дом и окно, выходящее на мост и реку. Потом послал одного из людей за головешкой из очага, взял ее, высунул в окно и помахал. А видите тот дом, на другом берегу реки? Оттуда ему ответили таким же образом. Они прятались на обоих берегах, понимаете? Это была засада. Я сам догадался, мне никто не говорил.
Он остановился, чтобы мы прониклись всем драматизмом ситуации.
— Да, — сказал я, — продолжай.
— Ну так вот, наступила ночь, но ни я, ни моя жена и дети не могли заснуть. Зажигать свет было нельзя, потому мы и сидели в темноте. Претор не отходил от окна. Его люди собрались в кучу и переговаривались тихими голосами. Где-то между полуночью и рассветом мы услыхали цоканье копыт по мосту. Мост отзывался словно барабан. Всего лишь несколько лошадей. Претор замер, а люди замолкли. Я стоял в другом конце комнаты, но все видел через плечо претора. На том берегу снова появился свет в окошке. «Вот они!» — сказал претор. Люди в мгновение ока вскочили и обнажили мечи. Я прижался к стене, чтобы дать им дорогу. Потом на мосту послышался шум, способный разбудить и лемуров утопленников. С двух концов на середину устремились вооруженные люди, слышались крики и проклятья, я даже различил крики на этом ужасном галльском наречии.
— Галльском? — переспросил Метон.
Да, некоторые из задержанных оказались галлами, из племени аллоброгов, как мне сказал впоследствии претор. Но другие были римлянами, хотя и не заслуживают этого названия. Предатели!
— А откуда тебе это известно? — спросил я.
— Потому что мне рассказал претор Луций Флакк. После удачной засады он очень гордился собой и расхвастался. Ведь он ждал, ждал, — тут собеседник хлопнул руками, — и раз! Все готово. Без единой капли крови; по крайней мере, никаких следов сегодня на мосту заметно не было. Предателей сбросили с коней, разоружили и связали. Флакк похлопал меня по плечу и сказал, что и я внес свой вклад в защиту Республики. Ну, я и сказал ему, что горжусь, но что еще более буду гордиться, когда узнаю, в чем дело. «Вскоре все об этом будут говорить, — сказал он, — но почему бы тебе и не узнать раньше всех? Те люди, которых мы арестовали, — заговорщики против Республики!»
«Люди Катилины?» — спросил я его. Я жил на проезжей дороге, и потому мне могло быть известно о вражде консула и негодяя-бунтовщика.
«Посмотрим, — сказал претор. — Здесь могут быть кое-какие доказательства». Он взял в руки документы, найденные у задержанных. Все они были запечатаны воском. «Письма предателей к заговорщикам, пусть сам консул их откроет. Но самое худшее — то, что с ними были галлы». Он указал на группу варваров в кожаных штанах, которые все еще сидели на своих лошадях.
«Они — враги?» — спросил я, недоумевая, почему их тоже не связали. «Нет, — ответил претор, — друзья, как выяснилось. Это посланцы племени аллоброгов из Цизальпинской Галлии, по эту сторону Альп, находящейся под владычеством римлян. Предатели хотели и их вовлечь в свой заговор. Они подстрекали аллоброгов на восстание, когда заговорщики начнут беспорядки в Риме. Представь себе только, обратились к варварам, чтобы те воевали против самих же римлян! Можешь ли ты представить себе что-нибудь более гнусное?» Я сказал, что не могу. «Эти заговорщики нисколько не уважают свой народ. Они презирают и собственных богов, раз задумали такое преступление. Но, к счастью, аллоброги решили не вмешиваться и доложили обо всем Цицерону, у которого повсюду есть глаза и уши. Но заговорщики, думая, что аллоброги на их стороне, передали с ними послание Катилине. Нам удалось не выпустить их из Рима. Сенату и народу римскому решать, как поступить с этими отбросами».
Рассказчик остановился для передышки. Он превосходно умел передавать события и речь других лиц, вероятно, с помощью многочисленных репетиций.
— Ну так вот, я не спал все это время, как вы можете представить. Сначала боялся, потом был слишком возбужден. Наступил рассвет, и соседи пожелали знать, что за шум был ночью, — думая, что это разбойники или сбежавшие гладиаторы, они затворили окна и двери. Вот я и передаю новости всем, кто пожелает услышать. — Он неожиданно широко зевнул и протер глаза. — Не каждый же день случается такое. Как сказал претор, и я внес свой вклад в защиту Республики!
В это время комок навоза ударил его в щеку. Человек схватился за голову.
— Пусть Юпитер обратит тебя в жабу! — прокричал крестьянин, сочувствующий Катилине. Это он кинул навоз, целясь в купца, который проявил необычайную изворотливость.
— Как ты посмел? — закричал купец.
— Убери своих грязных рабов! — воскликнул неожиданно окруженный крестьянин.
В толпе мелькнуло лезвие меча, я пошарил рукой в поисках Метона, но он был уже впереди меня. Мы вскочили на коней, погонщик привел в движение повозку. Посередине моста — там, где претор Луций Флакк задержал заговорщиков и неверных им галлов, — я оглянулся назад. Спор закончился небольшой дракой. В воздухе мелькали комки навоза и слышались проклятия. Сердитый крестьянин, пошатываясь, вышел из толпы в сопровождении нескольких сторонников. Он обеими руками сжимал голову, по его лбу текли ручейки крови. Гордый свидетель Гай тем временем совершил стратегический маневр и отступил к своему дому у реки, где и смотрел, зевая, на все происходящее.
Рим, подумал я, похож на Вифанию. Как я со временем приучился определять ее настроение по малейшему наклону головы, по тому, как она кидает на стол расческу и щетку, как задерживает дыхание, так я определял и настроение в городе — по мельчайшим признакам. После того, что я услышал на мосту, я держался настороже. Торговцы прогоняли посетителей от прилавков и закрывали свои лавочки. Таверны были переполнены. На улицах было мало женщин. Лишь стайки мальчишек сновали там и сям, а взрослые стояли на углах и разговаривали. Наблюдалось общее движение по направлению к Форуму, иные шли намеренно быстро, других несло по течению, словно соломинок. Такое у меня сложилось впечатление, пока мы доехали до дома Экона на Субуре. Мне показалось, что мы плывем против течения.
Менения поприветствовала нас. Диана устремилась к ней в объятия, я же спросил, где Экон, и получил ответ, который и ожидал.
— Он ушел на Форум, совсем недавно. Говорят, что сегодня после обеда к народу обратится сам Цицерон. Мы не ожидали вас так рано, но Экон сказал, что в том случае, если ты приедешь, его можно найти на Форуме.
— Мне кажется, что лучше… — начал я, но меня прервал Метон.
— Мы поедем на лошадях или пойдем пешком, папа? — спросил он, жадно всматриваясь в мое лицо. — Я лучше пойду пешком, а то у меня вся спина болит от верховой езды! Кроме того, там, вероятно, негде оставить лошадей, да и путь недолог…
Мы решили идти пешком.
Ощущение того, что мы попали в поток, усиливалось с каждым шагом по мере приближения к Форуму. Поток убыстряется в месте сужения реки, вот и мы пошли быстрей. Все вокруг нас разговаривали, и до меня долетали обрывки одних и тех же слов: «Предатели… аллоброги… Цицерон… Катилина…»
В такой толчее невозможно найти Экона, подумал я, но Метон крикнул его имя и помахал рукой. Поверх толпы вынырнула рука, и я увидел удивленное и обрадованное лицо Экона.
— Метон! Папа! Я и не знал, что вы приедете так рано. Вы уже побывали дома? Давай поспешим, а то он скоро начнет.
И в самом деле, далеко впереди я услыхал знакомый голос.
Мы направились к открытому пространству у храма Согласия. За храмом возвышался крутой Аркс. Справа находилось здание Сената и Ростра, с которой много лет тому назад Цицерон произнес речь в защиту Секста Росция. Слева начиналась лестница, ведущая на Капитолийский холм и на Аркс. Задержанных преступников привели в храм Согласия, и здесь же Сенат постановил быстро провести слушание дела. Из храма вышел Цицерон и, стоя на его ступенях, обратился к народу. За ним возвышалась статуя Юпитера, бросаясь в глаза своей новизной и искусной работой. Отец богов сидел на троне, напрягая сильные бронзовые мускулы, на его грудь падала солидная борода, в одной руке были зажаты пучки молний, в другой — сфера; он ярко блестел на солнце, посылая повсюду желтые лучи. Цицерон по сравнению с ним казался простым маленьким смертным, но голос его, как и всегда, был оглушителен.
— Римляне! Спастись от опасности, ускользнуть из пасти рока, избавиться от пучины бедствий — что может быть радостней? Вы спасены, римляне! Ваш город спасен! Радуйтесь! Хвалите богов!
Да, спасены, ибо во всем городе, под каждым домом, храмом, священным местом раскладывали костер бедствий. Языки пламени уже заплясали — мы придавили их ногой! Мечи уже были подняты и приставлены к горлу — но мы отбросили эти мечи и затупили их голыми руками! Этим утром перед Сенатом я поведал всю правду. Теперь я и вам, граждане, кратко расскажу о той опасности, которой вам предрасположено было избежать. Я расскажу вам, как во имя Рима и с помощью богов об опасности стало известно, как с ней боролись и как ее победили.
Во-первых, когда несколько дней тому назад Катилина сбежал из города — или, сказать точнее, я выгнал его из города, — я честно признаюсь вам в этом, ведь я больше не боюсь, что вы обвините меня в неправомерных действиях, даже, скорее, станете меня порицать, что я долго держал его в Риме и подвергал опасности ваши жизни, — итак, когда он покинул город, я надеялся, что вместе с ним удалятся и все его приспешники и мы будем избавлены от них навсегда! Увы, не так уж мало этих негодяев осталось в городе, продолжая разрабатывать преступные планы. С тех пор я проявлял постоянную бдительность; да, ваш консул не позволял себе спать или даже сомкнуть глаза, ведь я знал, что рано или поздно они примутся за действия. Но даже меня поразили неопровержимые доказательства. Вы должны поверить, ради вашей же безопасности!
До моего слуха дошли сведения о том, что претор Публий Лентул — да, граждане, Лентул-«Ноги» — не смейтесь, пока я не сказал главного! — старался подкупить послов аллоброгов, надеясь поднять восстание в Альпах. Вчера эти послы отправились обратно в Галлию, имея с собой письма и распоряжения, сопровождал их один из приспешников Лентула, Тит Вольтурций, у которого было письмо к самому Катилине.
О Геркулес, подумал я, наконец-то настал момент, о котором я давно молил богов, — настало время разоблачить всю глубину падения этих людей, представить перед Сенатом и народом неопровержимые доказательства их злонамеренности. Вчера я вызвал к себе двух преданных и добропорядочных преторов, Луция Флакка и Гая Помптиния, и объяснил им положение дел. Исполненные самоотверженного патриотизма, эти люди вняли моим приказаниям без всяких колебаний. С наступлением ночи они тайком пробрались к Мильвийскому мосту, разделили своих людей на две группы и расположили их по разные стороны Тибра, а сами скрылись в близрасположенных домах и принялись ждать.
В ранний час их терпение было вознаграждено. На мосту показались послы аллоброгов в сопровождении Вольтурция и его предательски настроенных друзей. Наши люди окружили их и захватили. Обнажились мечи, но преторы со своими воинами заранее предвидели такую возможность, Вольтурций же с компанией поразились неожиданному нападению и тому, что аллоброги отъехали в сторону и не встали на их защиту. Преторам попали в руки их письма, нераспечатанные. Вольтурция с людьми взяли под стражу и привели к дверям моего дома как раз перед рассветом. Я немедленно вызвал тех людей, печати которых красовались на письмах, и тех, кто был причастен к заговору, среди них печально известный Гай Кетег и, конечно же, Лентул, который прибыл позже всех, несмотря на репутацию своих ног. Возможно, ему хотелось спать после того, как он всю ночь писал письма.
Меня посетили несколько государственных мужей. Они побуждали меня продолжить начатое и самому распечатать письма, чтобы знать наверняка, в чем обвинять злодеев. Но я настоял, чтобы их открыли и прочитали только перед Сенатом. Я поспешно созвал Сенат здесь, в храме Согласия. Вспомните, в честь чего поставлен этот храм: в честь порядка и согласия всех сословий римлян — плебеев и патрициев, богатых и бедных, вольноотпущенников и свободных по рождению, — в честь всех тех, кого сегодня спасли от угрозы, нависшей над нашим государством.
Сначала Вольтурция вызвали, чтобы дать показания перед Сенатом. Человек был настолько испуган, что едва мог говорить. Чтобы развязать ему язык, ему пообещали неприкосновенность — ведь он был всего лишь посланником, назначенным для передачи письма, хотя ему многое было известно, как впоследствии выяснилось. Этот заикающийся посланник прибыл из Кротона, расположенного на самом юге Италии, на ее подошве, так сказать. И этой язвочки оказалось достаточно, чтобы поразить все планы «Ноги» Лентула.
Я вздохнул и посмотрел вокруг себя. Толпа смеялась, как смеялась всегда, когда Цицерон принимался играть словами. Говорят, что даже перед искушенными сенаторами он не мог удержаться и не сострить, если была такая возможность и если от этого врагу приходилось несладко. Улыбался даже Экон. Но Метон не улыбался, он настороженно хмурился, словно разгадывал загадку посложней игры слов Цицерона.
— И что же открыл нам Вольтурций? Я вам скажу: Лентул дает ему письмо, в котором просил Катилину как можно быстрее собрать армию из беглых рабов и повести ее на Рим.
Смех прекратился, и в толпе послышались крики возмущения. Я вспомнил, как Катилина изображал Цицерона, метающего молнии и подчиняющего толпу своей воле. Теперь мне казалось, что я гляжу не на Цицерона, а на блестящую статую Юпитера позади него и на беспокойные лица зрителей.
— В их план входили поджоги всех семи холмов внутри города — да-да, каждому заговорщику отводится определенный участок — и убийство многих граждан. Катилина должен был прийти на подмогу своим соратникам в городе и добить тех, кто попытается скрыться от него.
Волна гнева, словно горячий ветер, пронеслась по толпе. Восстание рабов и пожар: этих напастей более всего боялись римляне. Рабы и огонь придуманы, чтобы доставлять удовольствие людям, помогать им, но, выпущенные из-под контроля, они могут причинить неисчислимые бедствия. Использовать их против своих же сограждан казалось неимоверным преступлением, предательством, а Цицерон обвинил Катилину с его товарищами сразу в обоих грехах.
— Потом перед сенаторами выступили аллоброги. Они сказали, что с них взяли клятву, вручили письма Кетега и Лентула и приказали послать своих всадников на помощь восставшим. Представьте себе только армию рабов, преступников и галлов, вступающих в горящий Рим! Чтобы уверить их в успехе, Лентул сообщил им, что все предсказатели и даже книги Сивиллы сходятся в одном: ему предназначено быть правителем Рима, третьим Корнелием после Суллы и Цинны — правителем Рима или того, что от него останется, ведь ясно, что городу грозят бедствия, раз уж этот год десятый после обвинения девственной весталки и двенадцатый после пожара в Капитолии.
Цицерон помолчал и потряс головой от презрения к таким нечестивым суевериям.
— Аллоброги также рассказали нам о разногласиях среди заговорщиков. Лентул, ленивый и медлительный, хотел дождаться семнадцатого дня и уж тогда начинать резню под прикрытием праздника Сатурналий — того дня, когда хозяева меняются со своими рабами. Но кровожадному Кетегу не терпелось дождаться удобного случая и начать истребление и пожары прямо сейчас.
Потом настало время опросить самих обвиняемых. Их по очереди вызывали и показывали письма. Кетег признал, что печать его, но отрицал, что это его нить. Письмо же было написано его почерком и содержало все то, о чем я вам уже сообщил. Ранее я послал в дом Кетега специальный отряд, обнаруживший там большой тайник оружия — мечей и кинжалов. Их конфисковали. Кетег же насмешливо заявил нам, что он просто собирал оружие — таково его увлечение! Но когда письмо прочли вслух, он испугался, устыдился и замолчал.
Потом привели еще одного — Сатилия. Вскрыли письмо и снова обнаружили описание ужасного плана.
Затем настала очередь Лентула. Его письмо прочли. Там было то же самое, но он отказывается признать вину, как остальные. Я дал этому человеку — претору когда-то и римскому консулу — возможность защищаться. Он отказался, но захотел, чтобы привели Вольтурция и аллоброгов, чтобы он выслушал и их показания. Мы так и сделали. Но это его и подвело — они повторили все то же самое, а когда дело дошло до предсказаний, то мы ясно увидели, что может сделать с человеком стыд.
Все злодейство его замыслов и тщетная суеверная надежда на власть неожиданно предстали пред ним и лишили его рассудка, и вместо того, чтобы отрицать свою вину, что легко можно было бы сделать, он пустился в откровения. Никогда еще мы не слышали из его уст такого хнычущего голоса; ораторское мастерство и известный сарказм покинули его в то время, когда он больше всего нуждался в них.
Потом позвали Вольтурция, чтобы и перед ним открыть последнее нераспечатанное письмо. Увидев его, Лентул задрожал и побледнел; тем не менее он признал, что и письмо и печать — его. Я вам сейчас его зачитаю.
Не отвлекаясь и не поворачиваясь, Цицерон протянул руку. Вынырнувший у него из-за спины секретарь Тирон вложил ему в ладонь письмо. Цицерон развернул документ и зажал в обеих руках.
«Ты узнаешь, кто я, от того человека, кто принесет это письмо. Помни, что ты мужчина; трезво оценивай ситуацию; предпринимай необходимые шаги. Используй помощь всех, даже самых низких по положению».
Цицерон отбросил руку, словно письмо слишком дурно пахло, и Тирон избавил оратора от него.
Письма, печати, почерк, признания — граждане, вот наиболее явные доказательства, обличающие этих людей. Но еще более обличает их беспокойный взгляд, бледность лиц, их ошеломленное молчание. Их чувство вины — наиболее веское доказательство.
Располагая этими свидетельствами, мы собрались и постановили заключить под стражу этих девятерых, несмотря на то, что заговорщиков значительно больше. Но мы надеемся, что они внимут голосу совести и образумятся, видя, как наказаны их главари.
Таким образом, безрассудные планы Катилины потерпели полное поражение. Если бы я вовремя не изгнал его из города, то неизвестно еще, чья сторона взяла бы верх. Ведь поскольку ленивый Лентул и горячий Кетег не представляли особой угрозы, то мне было легко следить за их планами. Катилина же не таков. Он умеет втираться в доверие, ему известны мельчайшие подробности всех затеваемых предприятии, он известен своей хитростью, своей силой, физической выносливостью. Это и сделало его одним из самых грозных врагов Рима — пока он был среди нас. Он бы не поступил так глупо — посылать письма со своими печатями! Если бы он оставался среди нас, то нам бы предстояла долгая борьба, борьба до самой смерти.
Цицерон остановился. Он сжал руки и склонил голову, потом с глубоким вздохом возвел глаза к статуе Юпитера и подошел к ней поближе.
— Дорогие мои сограждане, я уверен, что в этих делах меня вела воля бессмертных богов. Это бесспорно, ведь человеческих сил недостаточно, чтобы привести такое предприятие к счастливому завершению. И в самом деле, в эти темные дни боги нас вели, чем и доказали свое присутствие, как если бы мы видели их собственными глазами. Вам уже известны предзнаменования, так что мне не нужно особо напоминать о них. Об огнях, видимых на ночном небосклоне, о сотрясениях земли, о молниях. Такими вот знаками боги сопровождали нашу борьбу. Всех их я не перечислю, но есть среди них особый, и я не могу забыть о нем.
Перенеситесь медленно на два года назад, в консульство Котты и Тарквиния. Тогда Капитолий поразила молния, свалив с пьедестала статуи богов наших предков и расплавив медные таблички с записями наших законов. Не обошла она стороной даже основателя нашего города — Ромула, — золотую статую, изображавшую его подле волчицы. Предсказатели, собравшиеся со всей Этрурии, предвещали резню, пожары, нарушение законов, гражданскую войну и гибель нашего государства — пока боги не захотят поступить иначе. В соответствии с этими ужасными пророчествами мы провели церемониальные игры и сделали все, что только возможно, чтобы ублажить небожителей.
Предсказатели посоветовали сделать новую статую Юпитера и расположить ее на возвышении таким образом, чтобы она смотрела на Форум и Сенат. С помощью бессмертного бога и его лучей всякое злоумышленно не останется незамеченным нашими государственными мужами. И так долго длилось сооружение этой массивной статуи, что ее закончили только теперь — и сегодня ее водрузили на возвышение перед храмом Согласия!
Не найдется человека, настолько слепого, чтобы утверждать, что боги позабыли о нашем городе. Два года тому назад нас предупреждали о надвигающейся катастрофе. Не все верили в предзнаменования, но мудрость победила, и богов умиротворили. Теперь же настало время кризиса и — кто посмеет назвать это простым совпадением? — готова статуя Юпитера! И настолько все совпадало, что предателей вели в храм в то время, когда строители заканчивали ее установку! И теперь, когда на нас смотрит сам Юпитер, ужасный замысел против Рима раскрылся, не ускользнул от всепроникающего света!
Да будет ненависть ваша и наказание суровее к тем, кто хотел разрушить не только ваши дома, но и святыни. Я вроде бы должен гордиться, что мне выпала честь пресечь их преступные замыслы, но это не так; их остановил сам Юпитер. Юпитер хотел сохранить в целости и Капитолий, и город, и храмы, и ваши дома, граждане. Я был всего лишь орудием его божественной воли.
Сенат принял постановление отблагодарить богов. В этом постановлении упоминается и мое имя — впервые такая честь оказана простому жителю. Там есть такие слова: «Потому что он уберег город от пожара, граждан от резни и Италию от войны». Да, граждане, произнесите хором слова благодарности, но не мне, а нашему отцу, победившему врагов Рима, всемогущему Юпитеру!
Оратор простер руки к сверкающей статуе и отступил. Толпа так охотно разразилась криками, как будто в ней было много нанятых Цицероном людей. Но крики были искренними, да почему бы и нет? Ведь они приветствовали не Цицерона, простое орудие богов, а самого Юпитера, взирающего на них из-под опущенных бровей. Но Цицерон, стоя в тени, улыбался так, будто приветствовали исключительно его.
— Значит, Катилине конец, — сказал Экон вечером, когда мы закончили ужинать.
Посуду и еду унесли, оставив только кувшин с разбавленным вином. Диана давно спала в своей кровати, а Вифания с Мененией удалились в другую комнату.
— До нынешнего дня, — продолжил Экон, — никто в Риме не был уверен, чем кончится дело. Вполне серьезно ожидали бунта — удачного или нет. Ты и сам мог почувствовать это на улицах — гнев, негодование, беспокойство, стремление к любым переменам. Как будто люди надеялись, что небо откроется и оттуда на них посмотрят совершенно новые боги.
— Ты об этом хотел сказать мне, когда писал, что хочешь поговорить с глазу на глаз?
— Да, и не мог этого передать в письме. Посмотри, что сделали с Лентулом и Кетегом за то, что они были так неосторожны в выражении своих мыслей! Не то чтобы я им сочувствую, но в такие дни нужно быть осторожным — следить за тем, что говоришь, пишешь…
— Глаза и уши консула повсюду…
— Совершенно верно.
— И даже глаза его глядят друг за другом.
— Да.
— Тогда жалко, что косоглазые шпионы Цицерона не споткнулись друг о друга! — вмешался Метон, да так яростно, что мы с Эконом удивились. До этого он тихо сидел на своем месте, пил разбавленное вино и слушал нас.
Экон смущенно посмотрел на своего брата.
— Что ты хочешь сказать, Метон?
— Не знаю, но только что речь Цицерона оказала на меня тошнотворное воздействие, — отвечал он тоном честного и оскорбленного молодого человека. — Как ты думаешь, было ли там хоть слово правды?
— Конечно же, было, — ответил Экон. Я полулежал, наблюдая за их спором. — Ты ведь не думаешь, что письма составил сам Цицерон?
— Нет, но кто придумал весь план?
— Какой план?
— Обратиться за помощью к аллоброгам?
— Вероятно, Лентул, или кто другой…
— А почему не сам Цицерон?
— Но…
— Когда люди уже стали расходиться, я услышал слова одного мужчины. В толпе говорили о том, что аллоброгам не легко под властью римлян. Римские наместники в Галлии такие же жадные и ненасытные, как и везде. Вот почему эти люди и прибыли в Рим, чтобы пожаловаться перед Сенатом…
— Совершенно верно, — согласился Экон. — Зная о их недовольстве, Лентул решил обратиться к ним с просьбой…
— А вдруг Цицерон решил использовать их недовольство в своих целях? Понимаешь, Экон, похоже на то, что аллоброги первые обратились к сторонникам Катилины, а надоумил их на это Цицерон. Он же сказал сегодня, что мечтал любыми средствами вывести их на чистую воду, вот он сам все и затеял! А Лентул с Кетегом просто проглотили приманку, дураки, и оказались в сети нашего консула.
Экон откинулся назад в задумчивости.
— Так говорили люди на Форуме?
— Не вслух, конечно, но у меня хорошие уши.
— Признаю, это не лишено правдоподобия, но все равно безумная идея!
— Почему? Всем же нам известно, что Цицерон предпочитает действовать хитростью и обманом. Думаешь, он не мог разработать план всего предприятия? Это же очень просто. Аллоброги жалуются, но в Сенате на них не обращают ни малейшего внимания. Цицерон же очень влиятельный человек в Риме, и он может помочь им. Но они тоже должны помочь ему — стать его агентами. Они приходят к Кетегу и Лентулу с целью заключить союз. Катилины нет, Лентулу и Кетегу приходится действовать самим, на свой страх и риск, вот они и хватаются за их предложение. Но аллоброгам нужно заверить договор на бумаге — ведь только это удовлетворит Цицерона, — и эти дураки соглашаются. Потом послы делают вид, что возвращается домой. И тут два претора разыгрывают комедию на Мильвийском мосту.
— Почему «комедию»? — спросил Экон.
— Потому что, хотя преторы и всерьез затеяли засаду, но людям на мосту об этом было давно известно, вот они и не сопротивлялись. Все, кроме Вольтурция, были агентами Цицерона. Хотя он тоже мог быть его доверенным лицом.
— И об этом тоже говорили на Форуме?
— Нет, — сказал Метон, смягчаясь и слегка улыбаясь. — Про Вольтурция я сам придумал.
— Но похоже на правду, — вмешался я. — Нам известно, что шпионы Цицерона повсюду.
— Даже в этой комнате, — прошептал Метон, так, что я едва услыхал его.
— Но все же, — сказал Экон, — даже если то, что ты говоришь, — правда и Цицерон на самом деле приготовил им ловушку, то они вовсе не были обязаны попадаться в нее и вовлекать в заговор против Рима иноземцев.
— Да, — подтвердил я, — и Метон прав, называя их дураками. Многие римляне поддержали бы идею восстания изнутри — хотя бы просто намереваясь пограбить, — но непростительно вовлекать в заговор чужеземные племена. Заговорщики становятся предателями. Мне кажется, что ты прав, Экон, и Катилина никогда уже не поправит свое положение. Неудивительно, что Цицерон поблагодарил богов в своей речи — даже сам Юпитер не мог бы придумать более удачного разоблачения его врагов.
Метон заткнул уши.
— Пожалуйста, папа! Не говори о богах! Ты ведь прекрасно знаешь, как Цицерон относится к религии; среди своих интеллектуальных друзей он даже хвастается тем, что вовсе не верит ни в каких богов. А когда выступает перед людьми на Форуме, то становится благочестивее любого жреца и называет себя орудием Юпитера. Такое лицемерие! И разве можно верить этой нелепице о том, как статуя Юпитера послужила предзнаменованием? Это лучше всего доказывает, что он все заранее спланировал.
Экон раскрыл рот, но Метон не желал, чтобы его прерывали.
— И знаешь что еще? Я вовсе не уверен, что Кетег и Лентул хотели поджечь город. Разве есть этому свидетельство — кроме показаний Вольтурция, который наверняка шпион Цицерона? Возможно, они и хотели устроить пожар, а возможно, Цицерон все это придумал, как и восстание рабов, — с целью запугать публику. Ведь больше всего люди боятся двух вещей — огня и рабов, вышедших из-под контроля. Богачи опасаются вторых, а бедняки — первого, способного в мгновение ока лишить их всего имущества. Даже самые бедные, ожидавшие прихода Катилины к власти, теперь от него отвернутся.
— Молнии, метаемые в толпу, — пробормотал я.
— Что ты говоришь, папа? — спросил Экон.
— Мне Катилина сам как-то говорил: девственная весталка, оргия, поджога, анархия, восстание рабов, заговор с чужеземцами, воля Юпитера — Цицерон знает цену словам, с помощью которых он убеждает массы.
— Не забывай о его бдительности, — сказал Метон. Он встал и отложил чашу. Руки его дрожали. — По крайней мере, я один в этой комнате могу сказать, что не служил консулу ушами и глазами.
Потом он резко отвернулся и ушел.
Экон удивленно посмотрел ему вслед.
— Папа, что случилось с моим младшим братом?
— Он стал мужчиной, возможно…
— Нет, я хочу сказать…
— Я знаю, о чем ты. С каждым днем со времени своего дня рождения он становился все раздражительнее.
— Но откуда эти безумные идеи, гнев против Цицерона?
Я пожал плечами.
— Ведь Катилина несколько раз останавливался у сМеня. Кажется, они иногда беседовали, когда я был занят делами. Ты ведь знаешь, как Катилина умеет очаровывать своих собеседников.
— Но эти идеи опасны. Одно дело говорить такое в поместье, а другое — в городе. Надеюсь, он понимает необходимость сдерживать себя на людях. Я думаю, ты должен поговорить с ним.
— Зачем? Я прекрасно понимаю, почему он так говорит…
— Но тебя это не беспокоит?
— Да, когда он вышел из комнаты, я почувствовал не беспокойство. Я почувствовал гордость за него и — да-да, немного устыдился себя.
Иногда в театре наступает мгновение, когда и актеры, и события кажутся более правдоподобными, чем в жизни. Я имею в виду не римские фарсы, хотя среди них попадаются неплохие; нет, речь идет о возвышенных комедиях греков. Всем известно, что за масками прячутся актеры, что они произносят заранее написанный текст, и тем не менее ослепленный Эдип волнует больше, чем настоящая физическая боль, и ужас проникает до глубины души. В воздухе парят боги; их поддерживают специальные механизмы, но тем не менее все зрители испытывают чувство благоговейного почтения.
Дни, последовавшие за речью Цицерона на Форуме, были окрашены для меня той же самой неестественной реальностью. Было нечто величественное и театральное, но вместе с тем неприличное и абсурдное в том, с какой неумолимой жестокостью «провинившиеся» приближались к своему концу. Формально преступников приговорил к смерти Сенат, а не Цицерон. Но обошлось ли здесь без подкупа и убеждения, я не уверен до сих пор.
Согласно римским законам, казнить гражданина может только суд и народное собрание, а вовсе не Сенат и не консул. Но суды слишком затягивают дело, а собрание непостоянно, и его трудно собрать, поэтому в горячее время они ни на что не годятся.
Можно, правда, предположить, что в чрезвычайные полномочия, дарованные консулам Сенатом, входит и право лишать жизни врагов Рима. Но честно ли казнить людей, которые сдали оружие, находятся в плену и больше ни для кого не представляют непосредственной угрозы? Эти вопросы и занимали Сенат в течение следующих двух дней.
Такой аполитичный человек, как я, должен был бы сразу покинуть город, но я не сделал этого. Как и все горожане, я провел эти дни в своего рода полусне, чувствуя, как что-то ужасное нависает над Римом. Все были в мрачном расположении духа, независимо от своих политических взглядов и отношения к происшедшему и к замешанным в этом людям. Словно неведомая болезнь поразила наши души. Мы хотели избавиться от этой болезни. И мы боялись, что наши врачи в Сенате дойдут до того, что не только не излечат наш недуг, но и погубят нас самих в своем рвении.
На следующий день после речи город превратился в водоворот всяческих слухов, а храм Согласия служил его центром. Новости о том, что Красс якобы причастен к заговору, вызвали панику среди торговцев: некоторые размахивали руками и уверяли собравшихся, что Красса обязательно арестуют, а имущество его конфискуют, другие уверяли, что Красс ни за что не допустит такого исхода и уж лучше присоединится к Катилине в его восстании. На самом деле перед Сенатом выступил некий Луций Тарквиний и сообщил, что Красс немедленно выступил с походом на Рим. После некоторого оцепенения сенаторы криками заставили его замолчать. Даже если это и было правдой, никто не хотел разбираться с Крассом, пока он сохраняет видимость верности Сенату. После краткого обсуждения присутствующие проголосовали за доверие самому богатому человеку Республики. Что касается Луция Тарквиния, то решили больше не выслушивать его показаний, если только он не признается, кто подкупил его, вынудив клеветать на такого безупречного патриота, как Марк Красс. Некоторые считали, что Тарквиний желал смягчить наказание пленников — ведь к Крассу не стали бы применять особых мер, Сенат бы содрогнулся от своей жестокости и заодно простил бы и остальных. Другие думали, что Тарквиния подговорил Цицерон, чтобы заткнуть рот Крассу. Луций Тарквиний же настаивал на правдивости своих показаний, но после того, как его отстранили от выступления, он больше не мог вмешиваться в обсуждение судьбы арестованных.
Цезаря тоже подозревали. Не был ли и он замешан в дело аллоброгов и Вольтурция? Не замял ли Цицерон этот вопрос из нежелания идти на конфронтацию? Или это были просто слухи, распускаемые недругами Цезаря? Тем не менее молва разошлась широко. Все это так сильно подействовало на стражников и охранников, стоявших возле храма Согласия, что когда в полдень Цезарь вышел из здания, они сопровождали его криками, озлобленно потрясали мечами. Цезарь сохранял спокойствие, а выйдя из-за ограды, произнес: «Что-то собаки разлаялись, видно, хозяин давно их не кормил».
В этот день сенаторы рассуждали о вине заключенных и признали их всех виновными. Было ли это законным разбирательством или нет — предстояло обсуждать в последующие годы. Сенаторы также проголосовали за выплату солидного вознаграждения аллоброгам и Вольтурцию.
В лавках, тавернах и на площадях пошли слухи о восстании, назначенном якобы на время праздников Сатурналий. Уничтожить должны были весь Сенат и многих знатных граждан, только детей Помпея должны были взять живьем, чтобы тот вел себя подобающим образом. Сотни людей якобы подожгут город со всех концов и разрушат акведуки, чтобы невозможно было погасить пламя; всякого, кто будет нести воду, станут убивать на месте. Что в этих слухах правда, а что — досужие домыслы? Невозможно ответить, потому что на всякое высказывание находилось опровержение в очередной порции сплетен. Торговец серебром, живущий возле Форума, говорил мне, что собственными глазами видел тайник с неимоверным количеством новых мечей, обнаруженный в доме Кетега, и что рабы в его доме — сплошь гладиаторы. Виноторговец, заходивший к Кетегу за два дня до его ареста, сказал, что кроме оружия, развешенного по стенам в качестве украшения, там ничего нет, да и хвороста для растопки там не больше обычного.
Появились свежие слухи — о том, будто Лентул и Кетег собираются бежать. Пленников посадили под домашний арест в домах некоторых сенаторов. Но вольноотпущенники Лентула якобы ходят по улицам и подстрекают бедняков и рабов силой освободить их хозяина, а за городом их уже ожидают свежие силы гладиаторы Кетега. Консул вызвал дополнительное подкрепление для охраны девяти домов, в которых находились обвиняемые. Увеличение же вооруженных людей на улицах дало повод для очередных слухов.
На закате солнца Цицерону пришлось уйти из своего дома по причинам, не имевшим ни малейшего отношения к политике. Настало время ежегодного ритуала в честь благой богини Фауны, на котором должны присутствовать жена консула и девственные весталки. Поскольку к ритуалу мужчины не допускались, то Цицерону пришлось провести ночь в доме своего брата, Квинта. Среди весталок была и Фабия, его родственница, которую десять лет тому назад обвиняли в связи с Катилиной. Среди женщин особой популярностью пользовались слухи как раз об этой самой Фабии. Я же интересовался скорее душевным состоянием жены консула, Теренции. Верила ли она в Фауну или нет, как не верил ее муж в Юпитера, но на предсказания ей также повезло: когда пламя уже почти погасло, а потом взвилось вновь, она послала весточку своему мужу — благая богиня советует ему не проявлять милосердия к врагам Рима.
Декабрьские ноны выдались холодными и пасмурными. Возле храма Согласия толпилась вооруженная группа людей. Прибывшие сенаторы оставляли свою свиту у ступеней, а сами поднимались по лестнице, заходили в храм и решали судьбу заговорщиков. Красс предусмотрительно отсутствовал, как и многие из партии популистов, но Цезарь пришел, пролагая себе дорогу среди своих многочисленных последователей.
Нервное напряжение народа, собравшегося на Форуме, дошло до предела. Люди спорили по поводу того, что сейчас обсуждалось внутри. Вновь поползли слухи — что Лентул сбежал, что Кетега удавили ночью, что Катилина с большой армией уже пересекает Мильвийский мост, что многие районы города уже горят, что на Цезаря напали внутри храма и убили. Из-за этих последних домыслов сторонники Цезаря устроили небольшой бунт и успокоились только тогда, когда Цезарь сам вышел к ним.
Я поймал себя на мысли, что жалею об отсутствии Руфа и что неплохо было бы проникнуть внутрь и услышать, о чем толкуют сенаторы. Вместо этого я узнал о происходящем позднее, и не столько со слов Руфа, сколько читая выступления, ведь Цицерон, провозгласивший в первой речи против Катилины, что неплохо бы записывать у каждого на лбу его политическое кредо, нанял целую армию писцов, и те записывали все речи, чего раньше никогда не случалось. Сам Тирон обучил их особому быстрому письму, согласно которому слова и даже некоторые фразы можно записывать одним движением руки. Теперь от Цицерона не ускользает ни одно слово оппонентов.
Выступление начал новоизбранный консул Силан; он яростно набросился на тех, кто мечтал ввергнуть Рим в пучину бедствий, нарисовал ужасные картины расчлененных трупов детей, изнасилованных жен и растерзанных мужей, разрушенных храмов, домов, сожженных до основания. Богов удовлетворит только «высшая мера наказания», настаивал он.
Последующие ораторы в основном соглашались с ним, только Цезарь заметил, что римские законы допускают изгнание для провинившихся. Он не настаивал на сохранении жизни виновным, он всего лишь напоминал о традициях. «Примите во внимание, что этим вы создаете прецедент для дальнейших приговоров. Вы осудите преступников на казнь, чего они, вне всякого сомнения, заслуживают, но что случится, когда этот закон перейдет в руки менее достойных людей, чем вы, которые захотят применить наказание незаслуженно, ссылаясь на ваш опыт? Никто тогда их не остановит». В таком духе выступал Цезарь, призывая к милосердию, в то время как его самого подозревали в причастности к заговору. Он предложил конфисковать имущество преступников, а самих их отправить в далекие города под стражу в ожидании полного разгрома Катилины или разрешения кризиса.
Цицерон возразил, сказав, что тогда уж их придется держать под стражей всю жизнь, а этому прецедента не было, и что законы, охраняющие жизнь граждан, к ним уже не относятся: «Ведь враг народа уже не может считаться гражданином». Однако Силан проникся убедительной речью Цезаря и сказал, что под «крайней мерой» он имел в виду заключение, что как раз подходит для таких людей, как сенаторы Кетег и Лентул. Но тут со всех сторон послышались крики и возгласы негодования.
Потом последовало еще несколько выступлений, и оказалось, что присутствующие разделились на два лагеря — требующие ссылки и требующие казни. Тиберий Нерон вызвал одобрительный гул голосов, когда сказал, что под горячую руку не следует совершать никаких казней, что лучше всего последовать совету Цезаря, что не нужно ничего решать без законного разбирательства и суда и что трезвых решений не дождешься до тех пор, пока Катилина либо не погибнет в битве, либо не удалится в изгнание.
В это время поднялся Марк Катон. Хотя писцы и обошли вниманием этот факт, но, должно быть, по залу пролетел всеобщий стон. Марк Катон добровольно возложил на себя обязанности «совести» Сената, стараясь убедить своих коллег поступать по суровым законам наших предков.
— Много раз я выступал перед этим собранием и много раз я упрекал своих граждан в мягкотелости, потворстве своим желаниям, лености, жадности, — начал он. — Этим я нажил себе множество врагов, но поскольку сам я никогда не прощал себе дурных деяний, то почему я должен прощать их другим? Вам известны мои принципы, вы слышали о них уже много раз, и я вижу, как вы морщитесь и надуваете губы оттого, что вам придется выслушать их снова. Людям не нравится, когда им напоминают о доблестях и добродетелях предков, особенно тогда, когда эти добродетели у них самих отсутствуют. Предки наши ценой неимоверных усилий построили это государство, а сегодня вы растаскиваете общее добро, в то время как государству угрожает гибель. Должности, которые следует вручать достойным, продаются за деньги. В личной жизни вы давно стали рабами собственных пороков и заботитесь только о собственном удовольствии, в Сенате же вы — всего лишь инструменты, которыми добиваются денег и власти. И к чему же это привело? Когда Республике угрожает опасность, ее некому защищать! Все стоят в сторонке, дрожат, ожидая, когда начнет действовать сосед!
В течение многих лет вы не обращали никакого внимания на мои предупреждения. Вы забывали обо мне и спешили предаться собственным заботам. Но благодаря твердым установлениям наших предков Республика стояла и даже процветала. Теперь же дело не в прочности ваших моральных принципов, а в том станет ли наше государство богаче и обширнее, уцелеет ли оно, или же мы сдадимся на милость врагам! Как в такое время кто-то смеет говорить мне о милосердии и сострадании?
Мы давно уже разучились называть вещи своими именами. Расточение народных богатств называется щедростью; бунтарские идеи называются новыми веяниями; преступников хвалят за смелость. Неудивительно, что нас постигли такие несчастия! Ну хорошо, давайте побудем милосердными за счет тех, кто платит налоги, и проявим великодушие к тем, кто разграбляет казну. Но стоит ли даровать тем, кто убивает, жизнь? Должны ли мы пощадить горстку преступников, чтобы они угрожали нам, честным людям?
Нам советуют подождать, подумать — глядя в пропасть! Мы должны подчиниться букве закона, провести судебное разбирательство, приговорить виновных к ссылке — и это в то время, когда вокруг наших домов раскладывают хворост! Другие преступления можно наказывать строго по закону, но только не это. Нужно подавить ядовитое растение в корне, а не то поздно будет. Стоит только немного подождать, и тогда уже не будет речи ни о каких законах. Когда город захватят, то граждане потеряют все. Все!
Если в вас недостаточно патриотизма, то подумайте хотя бы о себе! Я обращаюсь к тем, кто больше всего заботился о своих виллах, поместьях, предметах роскоши и золоте, а не о собственной стране. Ради Юпитера, если вы надеетесь сохранить все это за собой, проснитесь, пока не поздно, и постарайтесь защитить Республику. Сейчас речь идет не о налогах и не об отдельных преступлениях, а о наших жизнях и свободе!
Мы можем проявить храбрость, а можем и малодушие. Если мы проявим малодушие и помилуем Лентула с товарищами, то это будет знаком Катилине начать восстание. И чем суровее будет наказание, тем больше мы потрясем их храбрость. Стоит только один раз испугаться, и эта свора собак вас съест, разорвет на мелкие кусочки. И тогда уж не зовите богов на помощь. Боги помогают только тем, кто и сам о себе заботится!
Изгнание? Заключение под стражу? Что за безумные полумеры?!
Этих людей нужно наказывать так же, как они намеревались поступить с нами. Если вы застанете человека за тем, что он поджигает дом, станете ли вы рассуждать о том, как его наказывать, или же вы ударите его? А что до сенатора, предполагающего меньшее наказание, ну что ж, возможно, он не так опасается за свою жизнь.
Это было прямым намеком на то, что Цезарь связан с заговорщиками, и поэтому сторонники Цезаря ответили ворчанием, пока он сам не встал и не начал обсуждать предложение Катона. Ничего нового сказано не было, и противники продолжали обмениваться взаимными оскорблениями и намеками. В это время один из секретарей Цезаря передал ему письмо. Тот принялся разглядывать его, поднеся близко к груди, словно оно представляло большую тайну. Катон, очевидно, решил, что письмо пришло от одного из заговорщиков и тайных товарищей Цезаря, он потребовал, чтобы его прочитали вслух. Цезарь отказывался, но Катон настаивал, тогда Цезарь уступил, протянул письмо секретарю и послал его по проходу к Катону, сказав: «Прочти сам, если сможешь».
Катон вырвал письмо из рук секретаря и быстро пробежал его глазами. Под взглядами всех сенаторов он покраснел, словно полоса пурпура на тоге. Цезарь едва сдерживал улыбку, а Катон хмурился, плевался, смял пергамент и кинул его обратно Цезарю со словами: «Возьми его обратно, негодяй!»
— Оказывается, среди спора по поводу жизни или смерти заключенных Цезарю пришло письмо от сестры Катона, довольно легкомысленного содержания. Сервилия всегда служила источником головной боли для великого моралиста. Нарочно ли придумал Цезарь эту сцену, чтобы заткнуть рот своему противнику? Или Сервилия, сидевшая все время дома и мало осведомленная о проблемах государства, вдруг воспылала неожиданной страстью? Даже самый смелый автор комедии не раз подумал бы, прежде чем включать такую в высшей степени нелепую сцену. Но хотя Катона удалось смутить, все-таки он настоял на своем. Сенат проголосовал за применение высшей меры наказания к пятерым из девяти заключенных. Среди них было два сенатора, Лентул и Кетег, два всадника, Луций Сатилий и Публий Габиний Капитон, и один простой гражданин, Марк Цепарий.
Сенаторы боялись, что с наступлением ночи сторонники преступников могут предпринять попытки освободить их, поэтому поспешили с исполнением приговора. Пока преторы пошли за другими, Цицерон в окружении многочисленных сенаторов отправился в дом на Палатине, чтобы привести Лентула. В толпе оказался и я, ощущая биение сердца, потому что настороженно ожидал проявлений восстания. Но никаких выкриков не было, слышалось только гудение голосов. Никогда еще я не замечал, чтобы толпа на Форуме была так молчалива. На лицах людей отображалось благоговейное чувство ужаса перед потрясающим зрелищем. Всех просто заворожил смертный приговор. Я снова вспомнил о театре, где зрители отвлекаются от повседневной реальности и сталкиваются с высшими силами. Сенат Рима провозгласил свою волю, и ничто в мире не отменит его приговора.
Со мной были Экон и Метон. Я хотел было задержаться, но Метон тянул меня вперед. За щитами и поднятыми мечами я увидел самого Цицерона. Одной рукой он поднимал край тоги. Глаза уверенно глядели вперед, подбородок поднят.
За ним последовал еще один сенатор в тоге, с таким же непреклонным выражением лица, только более старшего возраста. Лентул не выказывал никакого страха, и в нем не было ничего мелочного или смешного, не было никакого сарказма, благодаря которому он приобрел свое прозвище. Если бы я не знал их в лицо, то не различил бы, где преступник, а где консул. Лентул на мгновение повернул голову в мою сторону, и это был взгляд человека, идущего на смерть.
Совсем рядом с храмом Согласия в твердом камне Капитолийского холма построена древняя государственная тюрьма. Когда-то давно, еще в незапамятные времена, туда заключали своих пленников цари. С тех пор как Рим стал Республикой, там содержались враги отечества. На моей памяти самым знаменитым ее заключенным был Югурта, царь Нумидии. После того как его и его двух сыновей протащили по всему Риму в цепях, их бросили в глубокую яму, куда вело только отверстие в камне, и держали там в течение шести дней без пищи и воды, прежде чем их задушили охранники. Лентулу оставалось ждать не так долго. Остальные четверо заключенных уже находились в тюрьме. В тюрьме с него сняли тогу, а потом проводили в ту же яму, где лишили жизни Югурту и его сыновей. Как полагалось по рангу, Лентула первым опустили в дыру. Едва его ноги коснулись земли, палачи набросили ему на шею петлю. Потом по очереди спустили остальных и покончили с ними тем же образом.
После окончания процедуры Цицерон вышел из тюрьмы и провозгласил: «Их жизнь окончена», — традиционное выражение, не говорившее напрямую о смерти, чтобы не искушать Рок и не тревожить духов убитых.
После совершения казни огромное напряжение покинуло город и улетело ввысь. Финальные слова произнесены, актеры покидают сцену. Наступает ночь. Толпа начала расходиться. Цицерона окружили охранники, и он пересек Форум. В воздухе раздалось несколько восторженных криков. Люди подбегали к Цицерону, называли его спасителем города. Когда он выступил на богатую улицу, ведущую к его дому на Палатине, матроны выглядывали из окон, приветствовали его, посылали рабов с факелами, чтобы освещать ему путь. Он больше не сохранял серьезного выражения, а улыбался и махал зрителям рукой, как полководец во время триумфа.
Таким вот образом закончились декабрьские ноны, величайший день в жизни Цицерона. Если судить по восторженным крикам толпы, в то время, когда он подымался на Палатин, слава его была безгранична, Успех — вечен. Но вернувшись в дом Экона, мы не заметили на Субуре ни одного восторженного гражданина; никто там не радовался. В окрестностях царила глухая, мрачная тишина.
Наступили самые короткие дни, стало холодней. С севера дул пронзительный ветер, всю ночь в ставни стучался снег с дождем. Лужи замерзли. День еще не успевал начаться, а уже наступал вечер.
Тут-то и пришлось вспомнить о недостатке сена. «Нужно в первую очередь подкармливать молодых и здоровых животных, — сказал Арат, — а остальных пустить на еду или продать на рынке, пусть даже за бесценок, лишь бы они зря не погибли. Все равно слабые животные погибнут, не от недостатка пищи, так от холодов. Нужно из всего извлекать выгоду».
Иногда мы видели войска, марширующие на север по Кассиановой дороге, они были в полном обмундировании и закутаны в одеяла по причине зимы. Сенат собирал свои силы. Однажды в такой день я застал Метона с Дианой на холме. Он указывал пальцем на ряды солдат и объяснял, как называются разные виды оружия, доспехов и для чего они служат. Когда он догадался, что за спиной стою я, то повернулся и ушел. Диана побежала за ним, но потом вернулась. Она склонила голову и нахмурилась. «Папа, — сказала она, — почему ты такой грустный?»
Время от времени из города приходили письма от Экона — он старался держать нас в курсе событий. Слухи о восстаниях в Испании и Мавритании не прекращались, но после казни в Риме многие сторонники Катилины отвернулись от него. Но зато другие стояли на своем, и из-за этого даже происходили семейные драмы. Особенно ужасной была история Авла Фулвия, сына сенатора. Он обежал из Рима, чтобы последовать за Катилиной. За ним послали группу воинов, схватили, привели в Рим и казнили по приказанию отца.
Сатурналии прошли без кровопролитий. Их праздновали в Риме с чувством облегчения. Катон при всем народе провозгласил на Форуме, что нужно чествовать Цицерона как отца отечества. Толпа тут же подхватила это высказывание, и Сенат принял предложение в качестве закона. Разве мог Цицерон предвидеть, что он когда-либо достигнет такой славы?
С началом нового года Цицерон должен был сложить полномочия консула. По традиции следовало дать клятву в том, что он честно служил Риму, а затем произнести прощальную речь с Ростры. Какую, должно быть, речь он составил! Однажды, когда он писал речь в защиту Секста Росция, я провел несколько дней в его доме и представлял себе, как он беспокойно ходит по своей библиотеке, проверяя каждую фразу на слух, посылая Тирона рыться в книгах, чтобы убедиться в правильности цитаты, планируя композицию, чтобы достойно обратиться к современникам и потомкам.
Но произнести ее ему не было суждено. Оба новых народных трибуна воспрепятствовали этому, сказав, что не стоит обращаться с прощальной речью к народу тому, кто казнил римских граждан, и формально, согласно некоторым законам, они были правы. Консулы заняли Ростру и ни за что бы не пустили его. И согласились они только на тех условиях, что он просто произнесет клятву. Когда трибуны внимательно следили за ним, чтобы в случае чего вовремя спихнуть с помоста, он сымпровизировал: «Клянусь… что на самом деле служу своей стране и возвеличу ее!»
Цицерон при желании мог бы добиться последней речи, но разочарование его было велико. Говорили, что в этом инциденте виноват и Цезарь, и популисты. Другие утверждали, что здесь не обошлось без Помпея, которому надоело, что Цицерон постоянно сравнивает свои деяния с его военными подвигами, и который решил, что нужно поставить этого «горохового» сенатора на место.
Я не удивился, когда однажды морозным днем ко мне в библиотеку вошел Метон и сказал, что хочет ненадолго покинуть поместье и погостить у брата в Риме.
Я долго размышлял.
— Ну, если Экон не против…
— Он не против, — быстро проговорил Метон, — я уже спрашивал его, когда мы были у него в прошлый раз.
— Понятно.
— Ведь я не нужен здесь. Сейчас у нас мало работы.
— Да, я могу справиться и без тебя. Диана будет скучать по тебе, конечно же…
— Но ведь я уеду ненадолго. — Он вздохнул и отвел глаза. — Папа, разве ты не понимаешь, что мне на самом деле нужно уехать?
— Да, это ясно, мне кажется, это ты верно придумал — съездить в город. Ты ведь теперь мужчина, и тебе самому нужно выбирать дорогу в жизни. А Экону я доверяю — он проследит за тобой. Кого из рабов ты возьмешь с собой?
Он так и не поднял глаз.
— Мне кажется, что я могу съездить и один.
— О нет, только не во время этих смут. Ты не можешь сейчас в одиночку разъезжать по стране. Кроме того, я не могу послать тебя к Экону просто так, ведь его рабам придется и о тебе заботиться. Как насчет Ореста? Он молодой и сильный.
Метон просто пожал плечами.
Он почти тотчас же отправился упаковывать свои вещи. Вифания подождала, пока он уедет, и только потом принялась плакать. Она думала, что между нами произошла огромная ссора, и все допытывалась подробностей. Когда я попытался успокоить ее, она вытолкала меня за дверь и заперлась на замок.
— Ну, тогда и мне следует сбежать в Рим, — произнес я с негодованием.
Беспокойная оказалась нынче зима.
На следующий день я долго гулял по окрестностям, думая, что физическая усталость и свежий воздух помогут мне забыть о моих горестях. Я приблизился к Кассиановой дороге и пошел вдоль нее, пока не дошел до камня, отделявшего мои владения от владений Мания Клавдия. Что за негодяй, подумал я, вспомнив сцену, случившуюся на дне рождения Метона. Сначала крал остатки со стола, а затем ругал меня в лицо в моем же доме! Сейчас он, наверное, в Риме. Клавдия говорила, что он предпочитает находиться в городе, особенно в зимнее время.
Рабы хорошо починили летом стену, но дожди и морозы уже брали свое — я различил трещины в замазке. Я оглянулся на поля, постепенно подымавшиеся к моему дому, из трубы которого столбом шел дым, С такого расстояния он выглядел уютным сельским развлечением зажиточного горожанина.
Я дошел до реки и повернул на юг. Деревья, за исключением вечнозеленых, стояли голые, замерзший поток остановил колесо, которое не сможет вращаться, пока не растает лед. Когда-нибудь, подумал я, вопрос о реке разрешится в мою пользу, и тогда мне не придется всякий раз вспоминать о юристах, судах и Публии Клавдии. Его дом скрывался за холмом, но я видел подымающийся из него дым. Что он делает в этот день, мой сосед? Возможно, греется рядышком со своей Стрекозой, решил я. И содрогнулся при одном воспоминании о визите в его дом.
Я дошел вдоль реки до зарослей, в которых похоронил Немо. Нетрудно было заметить его могилу среди голых ветвей. Кто же он все-таки был — слуга Цицерона, Катилины или Марка Целия? Не так далеко мы похоронили и тело Форфекса. Хотя нам было известно его имя, его похоронили по-простому, лишь указав камнем место могилы.
Потом я взобрался на холм и осмотрел пейзаж сверху. Вид был приятен для глаза — в серо-коричневых тонах, хотя и вызывал легкую меланхолию. Я и дольше бы стоял на холме, если бы у меня не замерзли пальцы и я не пошел домой греться.
Возле двери меня поджидал Арат.
— Хозяин, — сказал он тихим голосом, — у вас гость, он ждет в библиотеке.
— Из города? — спросил я с некоторой тревогой.
— Нет, хозяин, это сосед — Гней Клавдий.
— О Юпитер, чего же ему от меня нужно? — пробормотал я.
За дверями я сбросил плащ и направился к библиотеке. Гней сидел на табуретке и беспокойно вертел в руках ярлычок одного из свитков, сложенных в шкафу, словно никогда не видел до этого письменных документов. Он поднял брови, когда я вошел, но не потрудился встать.
— Что тебе нужно, Гней Клавдий?
— Плохая нынче погода, — заметил он будничным тоном.
— Да, не из приятных, холодно, да и ветер часто дует. Но по-своему привлекательная, смотря для кого. Немного резковата и грубовата.
— Да-да, грубовата, именно это я и хотел сказать, как и все в сельской местности. Трудно жить в деревне, особенно если у тебя нет городского дома, куда можно вовремя сбежать. Люди в городе начитаются всяких поэм, а потом представляют себе всяких фавнов и бабочек, порхающих по лесам. А на самом деле все по-другому. Ну, я догадываюсь, трудновато тебе пришлось в этом году?
— Почему вдруг тебе пришла в голову такая мысль?
— Клавдия сказала.
— А тебе-то какое дело?
— Я могу помочь тебе.
— Не думаю, что чем-то ты будешь полезен, вот разве что сена продашь.
— Нет у меня сена! Ведь в горах его особенно не пособираешь.
— Тогда о чем ты говоришь?
Его напряженное выражение лица вдруг перешло в улыбку.
— Ну, я могу согласиться купить это поместье…
— Оно не продается. Если так тебе сказала Клавдия…
— Я просто предположил, что ты решил продать его и вернуться на свое место.
— Мое место — здесь.
— Не думаю.
— Мне все равно, о чем ты думаешь.
— Это земля Клавдиев, Гордиан. Она принадлежала нашему роду еще со времен…
— Расскажи это духу твоего покойного кузена. Я завладел этой землей по его завещанию.
— Луций всегда отличался от остальных. У него было больше денег, и он всегда принимал все как должное. Не ценил своего положения; забывал о том, что нужно удерживать плебеев на их месте. Он бы и собаке завещал свое поместье, если бы собака была его лучшим другом.
— Мне кажется, что тебе лучше уйти, Гней Клавдий.
— Я пришел сюда с серьезным предложением. Если ты думаешь, что я обману тебя…
— Ты прискакал на лошади? Я прикажу Арату вывести ее из конюшни.
— Гордиан, пойми, так будет лучше для всех…
— Уходи, Гней Клавдий!
На следующий день я все еще размышлял о его визите, когда прискакал гонец и передал мне письмо от Экона. Каковы бы ни были новости, я мысленно улыбнулся, вспомнив его приятный голос. Возможно, у Метона тоже скоро будет такой же. Я удалился в библиотеку и поспешно сломал печать.
«Дорогой папа, твой раб Орест прибыл к нам, не объяснив цели своего визита. Он заявляет, что выехал из поместья с Метоном, но вскоре Метон повернул коня и приказал ему ехать в Рим и передать нам, что ты даришь его мне — пусть он остается в моем хозяйстве. Оресту поначалу казалось, что он просто сопровождает Метона в Рим, в любом случае, ты ничего не говорил насчет того, чтобы ему остаться в моем доме.
(Он силен как бык, но не очень-то умен.) Ты можешь объяснить, что произошло?
Тревожные слухи продолжают носиться в воздухе. По-моему, былое спокойствие не вернется до тех пор, пока Катилина не потерпит окончательного поражения. Иногда это кажется вопросом нескольких дней; а потом вдруг заявляют, что в его армию влились сотни и тысячи беглых рабов, и численностью она теперь превосходит армию Спартака. С каждым днем труднее во что-либо верить. Иногда кажется, что к Цицерону понемногу охладевают, особенно те, кто не занят его прославлением на всех углах…»
Я долго еще продолжал читать — после того, как слова для меня потеряли всякий смысл. Когда я наконец отложил письмо, то заметил, что руки мои дрожат.
Если Метон не в Риме, то где же он? И до меня сразу же дошел ответ..
— Как далеко они отсюда? Когда ты вернешься? — спрашивала Вифания.
— Как далеко? Где-то между этим местом и Альпами. Как долго буду я отсутствовать? Да кто же знает?
— А ты уверен, что он подался к Катилине?
— Настолько же, как если бы он сам мне сказал. Какой же я дурак!
Вифания не стала со мной спорить. Пока я торопливо собирал вещи, она наблюдала за мной, скрестив руки и выпрямив спину, но с затаенным огоньком в глазах, показывающим, что она вне себя от отчаяния и старается это скрыть. Я редко видел ее настолько расстроенной; я не мог даже взглянуть ей в глаза.
— А что мы здесь будем делать, без тебя и без Метона? Ведь всегда есть опасность, что явятся беглые рабы или солдаты. Может, нам с Дианой поехать в Рим?
— Нет! Дороги сейчас слишком опасны. Я не верю, что рабы смогут защитить вас.
— Но ты думаешь, что здесь нам ничто не угрожает?
— Вифания, пожалуйста! Приедет Экон. Я уже написал ему. Он приедет послезавтра днем или ночью.
— Ты должен подождать его прибытия, чтобы знать наверняка.
— Нет! Время не ждет. Возможно, уже вдет сражение — ведь ты хочешь, чтобы Метон вернулся, не правда ли?
— А вдруг никто из вас не вернется?
Ее голос дрогнул, она прижалась к косяку и задрожала.
— Вифания! — Я крепко прижал ее к себе.
Она принялась всхлипывать.
— С тех пор, как мы покинули город, сплошные неприятности…
Меня кто-то ухватил за тунику, я оглянулся и увидел Диану.
— Папа, — сказала она, как-то не обращая внимания на слезы матери, — папа, пойдем, увидишь, что я покажу!
— Не сейчас, Диана.
— Нет, папа, ты должен посмотреть!
Что-то в ее голосе убедило меня в такой необходимости. Вифания тоже отцепилась от меня и сдержала рыдания.
Диана побежала впереди. Мы прошли за ней в атрий и вышли во двор. Она остановилась возле конюшни, помахала рукой и побежала вперед. Мое сердце тревожно забилось.
Мы подошли к дальней стене конюшни и завернули за угол. Там была навалена куча пустых бочонков. Диана стояла за ними и указывала на что-то, что мы еще не видели. Я шагнул поближе. За бочками торчали чьи-то голые ноги.
О нет.
Еще один шаг, и я увидал колени.
Нет, нет, нет!
Еще один шаг, и показался бледный, безжизненный торс.
Нет, не сейчас, это невозможно!
Я сделал еще один шаг, но больше смотреть было не на что.
У трупа не было головы.
Я сжал руками лицо. Вифания же, напротив, казалось, оправилась после недавнего потрясения. Она глубоко вздохнула.
— Кто же это может быть?
— У меня нет ни малейшего представления, — ответил я.
Диана выполнила свою задачу и теперь подошла к матери, взяв ее за руку. Она посмотрела на меня с разочарованием и немного с обвинением.
— Если бы здесь был Метон, он бы вычислил, кто это!
«Человек, путешествующий в одиночку, путешествует с дураком», — гласит древнее высказывание, но у меня не было времени об этом задумываться, спешил за Метоном, и мне казалось, что я настолько невидим, что никакие разбойники, никакие заговорщики, солдаты или беглые рабы не причинят мне ни малейшего вреда.
Это, конечно, иллюзия, и очень опасная; более мудрая моя половина догадывалась об этом, но рабы со мной не поедут, лучше они будут защищать поместье в случае чего. Если бы им можно было полностью доверять! Предполагалось, что прошлой ночью на крыше конюшни стоял охранник, и он-то должен был заметить, как под ее крышей оказалось мертвое тело и кто его туда приволок. Но раб со слезами на глазах поведал мне о том, какая была холодная ночь, как он замерз и пришел ненадолго на кухню погреться, упрашивая меня не приказывать Арату избить его. А чего еще от него ожидать? Ведь это раб, а не солдат. Но я все-таки поручил Арату наказать его, сказав, что если за время моего отсутствия подобное повторится, я продам его на рудники. Я говорил это очень сердитым голосом и, должно быть, очень убедительно — Арат побледнел как мел. А что касается того трупа, который нашла Диана, то я не обнаружил никаких особых примет. Я приказал Арату не хоронить тело до прибытия Экона, вдруг тому удастся что-то прояснить.
Странное занятие — путешествовать по стране зимой и в ожидании войны. Поля были пустыми, пустой была и дорога. Обычно всегда есть какое-то движение, несмотря на холода, особенно когда небо ясное и дождя не ожидается, однако я скакал уже несколько часов и никого не встретил. Ставни и двери придорожных домов были наглухо закрыты, скот заперт в сараях и загонах. Даже собаки не лаяли, когда я проезжал мимо. Единственными признаками жизни оставались столбы дыма, подымающегося из очагов. Жители старались никак не обнаруживать своего присутствия. Они походили на страусов из представления в Большом цирке — те зарывали голову в песок и таким образом прятались, думая, что спасаются от ревущей толпы. А разве я поступил по-другому, скрывшись в своем поместье? Это мне нисколько не помогло. А разве поможет эта тактика несчастным обитателям, если вдруг армия или войско разбойников решит пройти по их земле? Но ведь для птиц, которые не могут летать, иного выбора и не остается.
Придорожные городки тоже казались вымершими, как и деревни, — дома закрыты и ни единой души на улицах. В каждом из них находилась одна-две таверны, в которых и теплилась еще жизнь. В них собравшиеся бесконечно доказывали друг другу, что сражения будут совсем в другой стороне и что уж точно никому и в голову не придет искать в их городке провианта для армии. Они надеялись получить как можно больше сведений от путника, но я ничего не мог им рассказать. Хотя я и проезжал по той местности, в которой, судя по слухам, находилось больше всего почитателей Катилины, однако мало людей высказывалось в его пользу. Наиболее яростные его сторонники уже ушли к нему, подумал я, или разочаровались и вернулись обратно.
Я передвигался большими переездами, останавливаясь в городах, названия которых никогда не слыхал, и постоянно допытывался, что известно о Катилине и где он может находиться. С момента казней в Риме его армия двигалась туда-сюда между Альпами, не решаясь вступить в бой с сенатскими войсками, посланными на ее разгром. Одно время численность ее превосходила два полных легиона, или двенадцать тысяч человек, но после казней и провала восстания в Риме довольно сильно поредела. Сторонники восставших устали от долгих переходов, недостатка провизии, и теперь там оставались только те, кому не было дороги обратно. «Не думаю, что у Катилины и Манлия найдется хотя бы пять тысяч человек», — сказал мне один хозяин таверны во Флоренции. Он также добавил, что несколько дней назад проходившая здесь армия под командованием Антония, соконсула Цицерона, оттеснила Катилину на север.
Я нашел их у подножия Аппенин, неподалеку от маленького городка под названием Пистория. Основные силы Антония находились совсем рядом. Мне пришлось сделать огромный крюк, по объездным дорогам и по полям, чтобы не попасться людям Антония.
Я боялся, что меня немедленно атакуют, как только заметят подходящим к лагерю и кострам, но никто не обратил внимания на одинокого всадника в плаще и без оружия. В лагере меня окружили люди, не больше моего похожие на солдат, их оружие состояло в основном из охотничьих копий, ножей и даже заостренных посохов. Некоторые были моложе меня, но большинство — такого же возраста или даже старше. Многие — ветераны Суллы, с древним оружием, которое теперь вряд ли сослужит им службу. Находились, правда, и люди в полном легионерском облачении, хорошо вооруженные, в доспехах, они производили впечатление солдат регулярных войск.
Настроение у повстанцев было гораздо лучше, чем я ожидал. Среди них царило такое отчаянное воодушевление, что даже к незнакомцам они относились как к родственникам, страшась одиночества. Люди стояли и пересмеивались, глядя на огонь костров. Их лица казались усталыми и мрачными, но глаза сияли. Надежды у них не оставалось никакой, но в отчаяние они не впадали. Они добровольно пошли за Катилиной и, следовательно, жаловаться им ни на что не приходилось.
Я разглядывал их лица и постепенно терял надежду найти то единственное лицо, ради которого и приехал. Как среди тысяч людей мне удастся отыскать Метона? Если он вообще здесь. У меня совсем не осталось сил. Но тем временем я бессознательно подъехал к центру лагеря, где стояла палатка, отдельная от других. По углам ее развевались знамена — красные и золотые, а перед входом стоял штандарт с орлом, привезенным из Рима. В холодном зимнем свете он казался почти живым, словно тот самый орел, что слетел к нам в Авгуракуле в день совершеннолетия Метона.
Два легионера преградили мне дорогу.
— Скажите Катилине, что я хочу видеть его, — произнес я тихо.
Они с сомнением посмотрели на меня и хмуро переглянулись. Потом старший из них пожал плечами и вошел в палатку. После довольно длительного времени он выглянул и помахал мне рукой.
Внутри было довольно много вещей, уложенных, однако, в порядок. Спальные тюфяки лежали по углам, чтобы освободить пространство для столов, на которых располагались развернутые карты, придавленные камнями. Стулья были завалены кожаными ранцами со свитками и документами. На особом столике располагались церемониальные топорики и другие знаки власти, которые должно нести в бой специально назначенное лицо; Катилина взял одного из римских магистров, думая, что этим придает своей власти видимость законности, или надеялся сам себя убедить в этом.
Среди людей, собравшихся за центральным столом, я сначала распознал Тонгилия, который кивнул мне в ответ. Он выглядел великолепно — в блестящей кольчуге, с красной накидкой — вылитый Александр Македонский, и взъерошенные волосы так же откинуты назад. Другие тоже взглянули на меня, и я узнал несколько лиц, увиденных мною в пещере во время дождя. Среди них сидел огромный, широкоплечий человек, с седыми волосами и бородой, чем-то напомнивший мне Марка Муммия. Это, несомненно, Манлий, решил я, тот самый центурион, что возглавил ветеранов Суллы.
Они недолго смотрели на меня и снова отвернулись к человеку, который сидел ко мне спиной и говорил им что-то тихим голосом. Это был Катилина. Я осмотрелся и обнаружил еще одну фигуру, сидевшую в углу палатки на тюфяке и усердно чистившую доспехи. Я узнал его даже со спины, и сердце мое подпрыгнуло буквально до самого горла.
Потом вдруг люди шумно одобрили то, что им предложил Катилина, встали и направились к выходу, пройдя мимо меня. Тонгилий улыбнулся.
Катилина повернулся на стуле, не сходя с места и не вставая. Щеки его впали, а глаза приобрели лихорадочный блеск, и лицо его казалось острее, чем когда-либо. Он загадочно улыбнулся. Я сжал губы, чтобы невольно не улыбнуться в ответ.
— Ну, Гордиан Сыщик? Когда охранник прошептал мне твое имя на ухо, я едва поверил. Ты удачно выбрал время. Ты пришел пошпионить за мной? Слишком поздно! Или, следуя своей настойчивости, ты решил разделить со мной последние часы?
— Ни то, ни другое. Я пришел за своим сыном.
— Боюсь, что поздновато, — сказал Катилина тихо.
— Папа! — За работой Метон не расслышал моего имени, произнесенного Катилиной, но узнал голос, когда я заговорил.
Он тут же отбросил доспехи и обернулся. Множество чувств сменилось на его лице, прежде чем он резко встал и вышел из палатки.
Я повернулся, чтобы последовать за ним, но Катилина схватил меня за руку.
— Нет, Гордиан, пусть уходит. В свое время он вернется.
Я сжал кулаки, но более умная моя половина решила послушаться Катилину.
— Что он здесь делает? Ведь он всего лишь мальчик! — прошептал я.
— Но он так сильно хочет стать мужчиной, Гордиан. Как ты не понимаешь?
Меня охватило чувство ужасной тревоги.
— Нет, только не это! Я не позволю ему умереть вместе с тобой!
Катилина вздохнул и отвернулся. Я произнес запрещенное слово.
— Ах, Катилина! Почему ты не удалился в Массилию, как говорил мне? Почему ты остался в Италии, а не уехал в ссылку? Ты что, на самом деле предполагал, что…
— Я остался, потому что мне не дали уйти! Проход загородили. Сенатские войска в Галлии перекрыли каждую тропинку. Цицерон не собирается отпускать меня живьем. Ему нужно во что бы то ни стало сразиться со мной. У меня нет иного выбора. Меня перехитрили, — сказал он, переходя на шепот. — Окружили со всех сторон. А мои сторонники в Риме — ох, какие дураки! Позволили втянуть себя в эту глупую историю с аллоброгами. Да, это конец… Но ведь ты был там, не правда ли? И Метон был, он довольно подробно мне все передал. Твой сын многое понимает. Он необычайно умен для своего возраста. Ты должен гордиться им.
— Сыном, которого я не понимаю, который бросает мне вызов?
— Почему ты не понимаешь его, Гордиан, ведь он так похож на тебя? Или похож на того, кем ты когда-то был или мог бы быть до сих пор. Смелый, как и ты. Бесстрастный, как и ты. Сострадательный. Он старается принять участие в деле, как и ты когда-то. Хочет быть причастным к жизни, как когда-то и ты хотел. Хочет получить те удовольствия, которые предлагает ему жизнь…
— Пожалуйста, Катилина, не говори только, что ты совратил его.
Он долго молчал, затем произнес задумчиво:
— Хорошо, не скажу.
Я подошел к тюфяку, на котором сидел Метон, поднял нагрудную пластину и изучающе посмотрел на свое изображение среди львиных голов и извивающихся грифонов, потом швырнул эту пластину через комнату.
— И ты заставляешь его полировать свои доспехи, словно раба!
— Нет, Гордиан, это не мои доспехи. Это его. Он хочет сражаться нарядным.
Я посмотрел на различные приспособления — на ножи, на шлем с гребнем, короткий меч в ножнах. Все они были из разных наборов и от разных людей — даже я, не сведущий в вопросах войны, мог определить это. Я постарался представить себе Метона в полном облачении и не мог.
— Кстати, об облачении, — сказал Катилина. — Как я понимаю, в честь меня Сенат решил провести церемонию, облачиться в специальные одежды, а не в обычные тоги, и население тоже должно так поступать. Это правда?
— Экон что-то писал об этом, — сказал я задумчиво, все еще разглядывая доспехи. Я как-то перестал беспокоиться. Теперь мне было все равно.
— Подумать только! Все время они так — со своими древними обычаями, которых никто уже не помнит. Смешно, но мне бы эта церемония понравилась, меня всегда интересовали вопросы моды; могу похвалиться — я заставил сменить одежду даже сурового Катона!
Я поднял глаза и уставился на него. Он покачал головой.
— Нет, Гордиан, я не сошел с ума. Надо же мне хоть чем-то позабавиться и повеселиться перед битвой.
— Битвой?
— Она начнется через час, насколько я предполагаю. Манлий и Тонгилий собирают войска, чтобы послушать мою речь. Ты прибыл как раз вовремя. Представь себе только — мог бы пропустить мою речь! Ты бы всю жизнь потом сожалел. Но даже так, если ты не хочешь быть свидетелем резни, то можешь уйти хоть прямо сейчас.
— Здесь… сейчас?..
— Да! Время пришло. Я собирался отложить сражение в очередной раз, чтобы выиграть время. Я хотел пересечь горы и выйти куда-нибудь в Галлию, по обходным дорогам, сражаясь со снежными завалами. Но когда мы дошли до перехода, знаешь что мы увидели по ту сторону? Еще одну римскую армию. Я решил вернуться и сразиться с этой. Ее, как ты знаешь, возглавляет консул Антоний. Он когда-то сочувствовал мне. Я слышал, Цицерон подкупил его, дав в управление провинцию, которая предназначалась ему, Цицерону, после консульства. Ну, и никогда нельзя утверждать заранее, что случится, вдруг он встанет на мою сторону? Я понимаю, Гордиан, что это безумная идея, только не говори это вслух! Не нужно больше дурных предзнаменований в этой палатке, пожалуйста. Обернись лучше — видишь, твой сын вернулся, как я и предсказывал.
У входа стоял Метон.
— Я пришел за своими доспехами, — сказал он.
— Помоги мне сначала с моими. Это займет немного времени.
Катилина встал и протянул руки, а Метон надел на него панцирь и прикрепил его, потом он повязал вокруг шеи малиновый плащ; поднял позолоченный шлем с гребнем и водрузил его на голову Катилины.
— Вот так! — сказал Катилина, наблюдая свое отражение в отполированном бронзовом блюде. — Не говори Тонгилию, что я позволил одеть меня, а то он обидится, что предпочли не его.
Он отвернулся от зеркала и посмотрел на нас таким взглядом, с каким человек расстается с друзьями перед долгим путешествием.
— Я оставлю тебя здесь. Ненадолго, торопись.
Метон посмотрел, как он уходит, затем подошел к углу, где лежали его доспехи.
— Метон…
— Папа, помоги мне. Не принесешь ли ты мне пластину; она каким-то образом оказалась в другом конце палатки.
Я поднял ее и поднес к нему. Он поднял руки.
— Метон…
— Это легче, чем кажется. Сначала выровняй завязки и закрепи их узлом.
Я сделал, как он просил, двигаясь, словно во сне.
— Извини, папа, что я обманул тебя. Я не мог иначе.
— Метон, ты должен немедленно покинуть это место.
— Но мое место — здесь.
— Я прошу тебя пойти домой вместе со мной.
— Я отказываюсь.
— А если я прикажу тебе как отец?
Метон облачился полностью и отодвинулся от меня, посмотрев одновременно и грустно, и вызывающе.
— Но ведь ты не мой отец.
— Ах, Метон, — вздохнул я.
— Мой отец — раб, которого я никогда не знал, и я тоже был рабом.
— Да, пока я не освободил и не усыновил тебя!
Он притопнул ногой, чтобы наколенники встали на место.
— Да, закон называет тебя моим отцом, и согласно закону, у тебя все права распоряжаться мною, ты можешь даже убить меня за непослушание. Но ведь мы оба понимаем, что в глазах богов мы не отец и сын. В моих жилах не течет ни капли твоей крови. Я даже не римлянин, а грек, а может, даже какая-нибудь смесь…
— Ты мой сын!
— Тогда я и гражданин и свободный житель, я могу поступать по своему усмотрению.
— Метон, подумай о тех, кто любит тебя, о Вифании, Эконе, Диане…
Снаружи донесся звук трубы.
— Это сигнал к началу речи Катилины. Я должен присутствовать там. Ты можешь прямо сейчас уйти, Хотя время еще есть. Папа… — Он прикусил язык и осекся, потом быстро закончил одеваться. Посмотрел в бронзовое блюдо и остался доволен. Затем повернулся ко мне. — Ну, как тебе? — спросил он, немного стесняясь.
«Понимаешь, ты ведь мой сын, — думал я, — а зачем же тебе тогда моя похвала?» Но вслух ответил — Какая разница!
Он опустил глаза и покраснел. Теперь настала моя очередь прикусить язык; но хуже было бы, если бы я сказал то, что думал на самом деле, — передо мной стоял мальчик, облаченный в нелепый костюм и собирающийся идти туда, где убивают.
— Не стоит пропускать речь, — сказал он, быстро проходя мимо меня к выходу.
Я последовал за ним вдоль всего лагеря к тому месту, где естественное углубление образовывало род амфитеатра. Мы долго пробирались среди толпы, пока не подошли на достаточное расстояние, чтобы все видеть. Трубы прозвучали еще раз, чтобы пресечь разговоры, а потом вперед вышел Катилина в блестящих доспехах и с улыбкой на лице.
— Ни одна еще речь, какой бы красноречивой и воодушевляющей она ни была, не превратила труса в храбреца, безвольную армию в победоносное войско и не послужила причиной для сражения там, где его могло и не быть. Но стало традицией произносить речь перед началом битвы, и я следую этой традиции.
Причина же этого, насколько я полагаю, — то, что во многих армиях воины редко видят своего полководца или вовсе не знают его в лицо, еще меньше у них возможностей поговорить с ним, следовательно, нужно предоставить им эту возможность и постараться наладить взаимоотношения. Но это объяснение не подходит в данном случае, так как едва ли найдется здесь человек, с которым я не переговорил лично, не помог бы в минуту трудностей или не разделил радости. Но я, тем не менее, следую традиции.
Вот я говорил, что от слов смелым не станешь. У каждого есть какая-то доля храбрости, врожденная или полученная в результате тренировок; на поле боя храбрее этого он не становится. Если человека не волнует ожидающая опасность или победа, то бесполезно воздействовать на него средствами риторики: страх в сердце делает его глухим. Но я, тем не менее, следую традиции.
«Как же необычно, — подумал я, — для римского оратора начинать речь с отрицания ее полезности, осмеивать риторику ею же самой, даже если этим ты честно открываешь свои мысли слушателям».
Лицо Катилины омрачилось.
— Вам известно, как провалились наши союзники в Риме, какой недостаток ума и сообразительности они проявили и чем это для них обернулось. Настоящее положение дел вам тоже известно. Две армии загораживают нам путь — одна между нами и Галлией, другая — между нами и Римом. Оставаться на месте невозможно, ведь скоро у нас кончится продовольствие и остальные запасы. По какой бы дороге мы ни пошли, нам придется применить свое оружие.
Поэтому я призываю вас вспомнить, какой мерой храбрости вы обладаете. Когда пойдете в бой, ваша свобода и будущее страны будут находиться в руках, которые сжимают мечи. Если мы победим, то нам достанутся города, приветственно распахивающие двери на нашем пути и снабжающие нас всем необходимым. Наши ряды пополнятся новыми силами, мы вновь увеличим численность и мощь нашей армии. Волна, идущая сейчас на нас, отразится и поспособствует нашей победе. Но если мы проиграем, против нас будет весь мир — никто даже не сможет дать приюта человеку, неспособному постоять за себя.
Помните и о том, что перед нашими противниками не стоит такая насущная необходимость. Для нас в этой битве поставлено на карту все — справедливость, свобода. А их просто принуждают идти в бой правящие круги, к которым они не испытывают никаких симпатий. Мы сами выбрали свою судьбу; мы вместе претерпели разнообразные тяготы, мы поклялись, что не вернемся в Рим со склоненными головами и не станем жить под гнетом недостойных правителей. Те, кто стоит по другую сторону, уже подчинились своим хозяевам и закрыли себе путь к переменам. Которая из армий покажет больший дух, спрашиваю я вас, — та, что глаза свои опускает в землю, или та, чей взгляд устремлен к небесам?
Восторженный крик был ответом на этот вопрос.
Среди тысяч голосов я различил и голос Метона, повторяющий имя своего полководца. Мечи ударяли по щитам и производили оглушающий шум. Он постепенно замер и перешел в гудение, от которого у меня по спине пошли мурашки.
Вперед вышел Тонгилий и поднял руку, призывая всех замолчать, чтобы Катилина мог продолжить.
Он начал речь в иронической манере, чтобы немного приподнять дух своих людей, но вот его голос дрогнул:
— Когда я вспоминаю все то, чего вы достигли и как вы сражались раньше, солдаты, у меня возрождается надежда. Я верю в вашу смелость и доблесть. Сражаться мы будем на равнине. Слева от нас горы, а справа — каменистая местность, так что превосходящие силы противника нас не окружат. Мы столкнемся с ними лицом к лицу, со всей смелостью, и покажем, на что способны. Но если Фортуна повернется к вам спиной, не сдавайтесь легко, не дайте перебить себя, как скот! Сражайтесь, как люди, пусть враг дорого заплатит за свою победу!
И вновь раздались приветственные крики, эхом отразившиеся с двух сторон. Потом трубы дали приказ строиться. Метон отчаянно вцепился мне в руку.
— Уходи сейчас же! Если ускачешь на лошади, то можно проскользнуть той же дорогой, или же можно отъехать назад, а после битвы вернуться.
— Поедем вместе, Метон. Покажешь мне дорогу.
— Нет, папа, мое место — здесь.
— Метон, дело безнадежно! Не слушай то, что говорит Катилина. Если бы ты только слышал, каким тоном он говорил в палатке…
— Папа, мне все прекрасно известно. Я все понимаю.
«Глаза твои устремлены в небо», — подумал я.
— Ну хорошо, а можешь ли ты достать мне какие-нибудь доспехи?
— Зачем?
— Чтобы сражаться с тобой. Поэтому мне нужно нечто более солидное, чем кинжал под плащом, хотя, как вижу, у многих, кроме этого, ничего нет.
— Нет, папа, ты не можешь оставаться!
— Как? Ты лишаешь меня того, на чем сам настоял?
— Но ты поступаешь необдуманно…
— Нет, Метон, по дороге сюда у меня было достаточно времени на размышления. Я давно предвидел такую возможность. Мне даже повезло — я увидел тебя живым, а мог бы только увидеть яму с мертвыми телами, где нелегко распознать твое. Не так уж все плохо, как я предполагал. И я сознательно хочу сражаться вместе со своим сыном.
— Нет, папа, сражаться нужно за Катилину, за то, что он представляет для тебя, а не…
— Это ты сражаешься за Катилину — ну хорошо, и я тоже буду. Почему бы и нет? Сказать по правде, Метон, если бы я был Юпитером и мог одним ударом молнии дать Катилине все, что он хочет, я бы не стал медлить. Почему бы и нет? Я бы и Спартака воскресил и дал ему все, о чем он мечтал. И проследил бы за тем, чтобы Сулла никогда не рождался, да и Цицерон тоже. Я бы в мгновение ока изменил мир — к лучшему или худшему, не знаю, лишь бы увидеть хоть какие-нибудь перемены. Но ведь я не могу так поступать, да и никто не может. Тогда почему бы не взять в руки меч и не устремиться в бой вместе с сыном, ради того, что ему нравится, и ради славы, которой он так бестолково добивается?
Метон с удивлением смотрел на меня. Он, вероятно, думал, что я сошел с ума, или лгу, или то и другое. Но сказал только:
— Ты мой отец.
— Да, Метон. А ты — мой сын.
Вокруг нас бешено бегали люди, лошади ржали, металл звенел о металл, командиры кричали, трубы гремели. Метон взял меня за руку.
— Пойдем, мне кажется, в палатке Катилины есть еще какие-то доспехи.
Итак, в возрасте сорока семи лет я впервые в жизни стал солдатом в разношерстном снаряжении — помятый шлем, кольчуга с отсутствующими колечками, тупой меч. Я подумал, что приближаюсь к самому Центру лабиринта, даже чую горячее дыхание Минотавра на своем лице.
Не стоит описывать сражение, ведь я даже не знал, где нахожусь и что происходит. Мне показалось, что Катилина разделил армию на три части, одной командовал Манлий, другой — еще один командир, а третьей — в центре — сам Катилина, окруженный наиболее верными своими приверженцами, среди которых оказались и мы с Метоном. Тонгилий шел впереди и нес штандарт с орлом, пока Катилина не выбрал подходящее место, и тогда Тонгилий воткнул штандарт в землю. Кавалерии не было, до битвы Катилина распорядился, чтобы коней отвели в горы. Этим он показывал солдатам, что их полководец не собирается спасаться бегством и что вместе со всеми разделяет опасность.
Опасность приближалась к нам в виде серебряно-малиновой гудящей волны. Я понял, как чувствуют себя враги Рима, когда сам Рок приближается к ним. Я был потрясен, но не боялся. К чему ничтожному человеку цепляться за собственную жизнь, когда весь мир на глазах рушится в безумии?
Я ни о чем не сожалел, но чувствовал себя дураком; да-да, не мог перестать думать, что поступаю глупо. Вифания никогда меня не простит. И этого-то я боялся больше, чем катящуюся на меня волну стали.
Я оставался неподалеку от Метона, а тот держался рядом с Катилиной. Многие бегали из стороны в сторону или устремлялись вперед, но никогда не отступали. Я помню, как стрела со свистом пролетела мимо моего уха, с глухим стуком поразив человека позади меня. Я помню, как солдаты, которых до тех пор я почти никогда не видел, устремились навстречу мне с обнаженными мечами и со злобным взглядом, все это походило на кошмар, и я хотел поскорее проснуться. Но меч в моих руках, казалось, сам знал, что нужно делать, а я лишь слепо подчинялся его приказаниям.
Я помню, как мне в лицо брызнула кровь. Я помню Катилину с искаженным лицом, с раненой рукой — из плеча торчала стрела, и кровь стекала по его блестящему панцирю. Я помню, как Метон побежал к нему, рубя врагов на ходу, словно он поступал так всю свою жизнь. Я побежал за ним, но споткнулся обо что-то твердое. Я обернулся и увидел позади Тонгилия с орлом в руках. Под руководством Катилины мы глубоко вошли в ряды неприятеля. Я яростно завертел головой в поисках Метона, но он скрылся в этом хаосе. И тут уголком глаза я разглядел приближающийся ко мне дротик, нацеленный прямо мне в лоб. Он летел очень медленно, да и все сейчас в мире происходило очень медленно, все словно ждали, когда он ударит; это все равно что ожидать лодку у причала. Вот он ближе, ближе, совсем близко — и тут время вновь потекло с бешеной скоростью. Я даже не успел подумать, что нужно было отклониться, пока была такая возможность, — дротик достиг своей цели, покорежив шлем, и я летел назад. За мной или подо мной — направления потеряли всякий смысл — я увидел, как шатается серебряный орел, словно и его поразили, как и меня. Тут кроваво-красный мир в моих глазах потемнел.
Я сидел на камне, и меня окружали скалистые стены, и потолок тоже был каменным. Поначалу мне показалось, что это пещера: воздух сухой, а не холодный и влажный. Это, наверное, заброшенная шахта на горе Аргентум, подумал я, но тут же догадался, где я. Это, вне всякого сомнения, знаменитый Лабиринт на Крите, ведь из-за угла за мной наблюдал Минотавр — его бычья морда и рога отражались на противоположной стене.
Он стоял так близко, что я даже различал капли пота на его ноздрях и сверкание в глазах. Мне бы следовало испугаться, но, к моему удивлению, я вовсе не боялся. Я только думал о том, что эти пористые ноздри кажутся очень нежными и что его глаза по-своему красивы. Он был живым существом среди такой массы камня, казался редким созданием среди мертвых, бездушных стен. Но все-таки я немного встревожился, когда он, со стуком задев потолок рогами, приблизился ко мне — непривычно было видеть бычью голову на человеческом теле. Я заметил, что рога его очень острые, а кончики покрыты ржавчиной.
Минотавр фыркнул, из его ноздрей повалил пар.
Он остановился и склонил голову. Заговорил он грубым и немного неестественным голосом, как мне показалось — нарочно.
— Кто ты? — спросил он.
— Меня зовут Гордиан.
— Ты не здешний.
— Я пришел сюда кое-что обнаружить.
— И глупо поступил. Это лабиринт, а в лабиринте ничего нельзя найти и обнаружить, в нем можно только заблудиться, для того он и построен.
— Но я ведь нашел дорогу к тебе.
— А может, это я нашел дорогу к тебе?
От неопределенности, но вовсе не от страха, у меня заболела голова. Я закрыл глаза. Когда открыл, вокруг меня уже не было каменных стен, но темнота осталась. Я находился на вершине холма, под звездным небом, и смотрел на простиравшийся вид — река с водяной мельницей, каменная стена вдалеке, дорога, дом. Я понял, что это мое поместье, только смотрю я на него под необычным углом. Я находился не на своем знакомом месте, а слегка в стороне.
Мы уже были не одни. Я обернулся и увидел три безголовых тела, сидящих на пеньках, руки они сложили на коленях, словно зрители или судьи.
— Кто они? Что они здесь делают? — спросил я Минотавра тихо и доверительным голосом, хотя они были, очевидно, глухи, слепы и немы. — Ты ведь знаешь?
Минотавр кивнул.
— Тогда скажи мне.
Минотавр потряс головой.
— Говори!
Зверь опять громко фыркнул, из носа его повалил пар, но не проронил ни слова. Он поднял руку и указал на место возле меня. Я поглядел вниз и увидал меч. Я взял его, с удовольствием глядя, как он сверкает в звездном свете.
— Говори, или станешь одним из них! — сказал я, указывая мечом на трех безголовых свидетелей.
Минотавр продолжал молчать. Я встал и принялся размахивать мечом.
— Говори! — кричал я.
Когда зверь отказался, я размахнулся и со всей силой ударил по бычьей шее. Когда голова откатилась, я увидел, что Минотавр внутри пустой; тело его было костюмом, голова — маской.
Изнутри начала просачиваться истина. Я шагнул назад. Виски мои заболели от напряженного ожидания.
И тут я узнал…
А потом проснулся с дикой, ослепляющей болью в голове. Кто-то дотронулся до моего плеча и сказал тихим голосом:
— Все в порядке, не двигайся. Ты слышишь меня?
Я открыл глаза и снова закрыл от резкого света.
Если не двигаться, то боль утихает. Вздохнув, я услышал собственный стон. Я положил руку на глаза, снова открыл их и понял, что лежу не под открытым небом, а в палатке. Поначалу я подумал, что снова попал к Катилине, и удивился, как я там оказался. Если его палатка до сих пор стоит, если лагерь его в сохранности…
Я отнял руку и увидел неожиданное лицо. Рыжие волосы, веснушчатый нос, голубые глаза — передо мной склонился мой друг авгур, Марк Валерий Мессала Руф.
— Руф?
— Да, Гордиан. Это я.
— Мы в Риме?
— Нет.
— Тогда где?
— Гораздо севернее, в городке под названием Пистория. Было сражение…
— И мы в лагере Катилины?
Он так вздохнул, что я сразу понял — такого места больше не существует.
— Нет, это лагерь Антония.
— Тогда…
— Тебе повезло, ты остался в живых.
— А Метон? — Сердце мое сжалось.
— Метон и спас тебя.
— Да, но…
— Он жив, Гордиан, — сказал Руф, увидев мой страх.
— Слава богам! И где он?
— Скоро придет. Когда я увидел, что ты шевелишься, то сразу же послал за ним.
Я сел, сжимая зубы от боли. Тело мое, руки и ноги оказались целы. Я огляделся по сторонам и увидел, что никого, кроме Руфа, в палатке нет, если не считать цыплят в клетках. Я смотрел на них, смотрел и понял, что голоден.
— А сколько времени прошло?
— Сражение было вчера.
— А как я сюда попал?
— Твой сын очень храбрый молодой человек. Когда он увидел, что ты упал, он поспешил к тебе на помощь и отволок тебя к подножию холма. Он, должно быть, очень устал. Представь себе, сколько вы оба весите, да еще в доспехах? А ты не шевелишься, словно мертвый. Да и раны его кровоточили…
— Раны?
— Не бойся, Гордиан, они незначительны. Он потом и сам упал без сознания. Его нашли рядом с тобой.
— Кто?
— После сражения Антоний приказал прочесать холмы. Солдаты должны были привести пленных, если они сами сдадутся, или добить сопротивляющихся врагов. И знаешь, сколько пленных они привели? Двоих — тебя и Метона, обоих без сознания. Только вы остались в живых из всей армии Катилины — примечательный случай, поэтому позвали авгура. Как только я вас увидел, я взял вас под свою защиту и приказал перенести в мою палатку. Когда Метон очнулся, он объяснил мне, как вы попали в лагерь Катилины. Он совсем недавно вышел — пошел поискать еды.
— Надеюсь, что он найдет что-нибудь, — сказал я, ощущая шевеление в желудке. — Не знаю даже, что более пусто — моя голова или живот! Только мы двое, говоришь ты, значит, Катилина…
— Погиб, вместе с остальными, и погиб достойной смертью. Солдаты в нашем лагере только и говорят, что никогда не встречали такого сильного сопротивления от столь малочисленного противника. Каждая позиция удерживалась вплоть до последнего человека, и все раны были спереди. Многие из воинов Антония умерли или ранены.
— А Катилина, как же он погиб?
— Его обнаружили далеко от своих, среди тел противников. Его доспехи все покрылись кровью, одежда ею пропиталась. Сколько было ран — невозможно сосчитать, но он еще дышал, когда его нашли. Меня позвали в свидетели, вдруг он скажет свое последнее слово, но он так и не открыл глаз и ничего не произнес. И вплоть до самой смерти лицо его сохраняло величественное и даже надменное выражение превосходства, за которое его многие ненавидели.
— А другие любили, — добавил я тихо.
— Да.
— Мне знакомо это выражение. Хотел бы я посмотреть на него в последний раз.
— И сейчас можешь, — сказал Руф.
Перед тем как я успел спросить, что он имеет в виду, снаружи донеслись такие вопли, что волосы мои стали дыбом.
— И так все утро, — сказал Руф. — Никто не радуется, все только скорбят. Люди ходят по полю сражения, некоторые — чтобы поживиться у мертвых, некоторые — чтобы посмотреть и вспомнить сражение. Они переворачивают тела, и кого же они видят? Знакомых, родственников, тех, с кем они вместе росли. Ужасная, горькая победа.
— А зачем ты здесь, Руф?
— Чтобы служить авгуром, конечно. Читать предзнаменования перед битвой.
— Но почему ты?
— Меня назначил верховный понтифик, — сказал он и пристально посмотрел на меня. — То есть, иными словами, по приказанию Цезаря.
— Чтобы служить его глазами и ушами.
— Да, если так тебе нравится. Я как авгур должен следить за всем, но не запятнать рук римской кровью. Я участвую в военном совете, но не сражаюсь. Я только передаю волю небес.
— Другими словами, ты шпионишь. И передаешь все Цезарю.
— Если это можно назвать «шпионить» — ведь все знают, зачем я здесь.
— Неужели интриги никогда не прекратятся?
— Nunguam, — сказал он, степенно качая головой. — Никогда.
— Не думаю, что Антоний сомневался в целесообразности уничтожения своего старого приятеля. Катилина думал, что он хотя бы испытает сомнение.
— Он и сомневался, по-своему. У него случился приступ подагры перед битвой, и командовать он назначил одного из своих офицеров. Во время сражения он оставался в палатке и даже дверь завязал. Никто не упрекнет его в том, что он не преследовал Катилину, как того хотел Сенат. Но никто и не скажет, что он убил его собственными руками. Скоро он оправится от болезни и будет с удовольствием управлять Македонией, как предназначил ему Цицерон, и римский Форум избавится хотя бы от одного лицемера.
Я покачал головой и закрыл глаза от световых разводов.
— Моя голова как перезрелая тыква.
— И внешне похожа, — улыбнулся Руф. — У тебя шишка на лбу величиной с орех.
Возле входа послышался шум. Я слишком быстро обернулся и снова упал на пол, застонав. Мне было не так уж и больно, просто я застонал от неожиданности, но Метон быстро подбежал ко мне, обнял меня и сквозь сжатые зубы спросил Руфа:
— Если он…
— Твой отец в порядке, только голова немного болит.
Я открыл глаза, но слезы застили мне глаза, и я едва мог различать очертания Метона. Слезы, казалось, уносили с собой часть боли, что было хорошо, так как их скопилось у меня неимоверное количество. Но слезы не могли придать прежний вид Метону. Руф правильно сказал, что раны его были незначительны: он ходил, руки и ноги были целы. Только вот меч врага отсек ему кусочек уха и оставил на левой щеке шрам, который останется у него на всю жизнь.
Метону не следовало говорить, так как рана не совсем зажила. Руф обвязал его голову и челюсть платком, который одновременно и сжимал его рот, и закрывал рану. Когда я увидал его в первый раз, он ненадолго снял повязку, чтобы поесть и попить.
Я тоже не мог говорить от биения в голове. И, возможно, это к лучшему, ведь слова только бы искажали наши чувства, когда мы сидели и держались за руки.
Позже я поведал ему о трупе, который обнаружила Диана незадолго до моего отъезда, и о Минотавре, который мне приснился, и о том, какая догадка пришла мне в том сне. Теперь я знал, кто подбрасывал трупы, зачем и с чьей помощью. Сначала Метон поразился и не хотел верить, но когда я привел ему доказательства, какие пришли мне в голову, он вынужден был согласиться.
Я захотел домой. Теперь, когда волнения по поводу Метона были позади, я забеспокоился о Вифании и Диане, которых оставил на милость Минотавра. Приехал ли Экон? Даже если и приехал и привез при этом Билбона и дюжину других рабов, то он мог и не защитить их, поскольку не знал, кого нужно опасаться. Но когда я попытался встать и одеться, то немедленно упав в постель. И я уж точно бы не вынес галопа.
Руф дал мне успокоительных снадобий, которые облегчили бы боль и помогли бы мне заснуть. Я отказывался, говоря, что в лагере много тяжело раненных людей, которым эти снадобья бы пригодились, по крайней мере, облегчили бы им смерть. Но он все-таки подмешал мне в вино маковых семян, потому что я быстро заснул, несмотря на боль и волнения. На этот раз мне ничего не снилось, ни Минотавр, ни другие чудовища.
Посреди ночи я проснулся. Светила лампа, и тихо переговаривались два голоса.
— Но орел, спустившийся тогда, на Авгуракуле, и орел Катилины… — говорил Метон сквозь сомкнутые от повязки губы.
— Да, я согласен, — сказал Руф. — Таковы были знаки, и ты их прочитал. Боги повелели, чтобы ты был с Катилиной.
— Но мне следовало оставаться с папой! Из-за меня он покинул Вифанию с Дианой в то время, когда они более всего нуждались в его защите. Если в поместье произошло нечто ужасное…
— Не порицай себя, Метон. Нами правят высшие силы. Они как ветер — их ничем не удержишь, они скорее нас приведут в движение. Подчиниться высшим силам — это не ошибка.
— Но если такова моя судьба, то я должен был погибнуть вместе с Катилиной! Я не боялся, я был готов к этому. Но когда я увидел, что папа упал, я бросился к нему на помощь. А когда увидел, что он еще жив, то не смог оставить его там. Я покинул поле битвы и отнес его в безопасное место, надеясь вернуться, но силы покинули меня, и я потерял сознание. Мне бы следовало от стыда броситься на собственный меч.
— Нет, Метон. Ты ведь мне сказал, что перед тем, как помочь отцу, ты увидел, как штандарт с орлом шатается и падает.
— Да, стрела поразила Тонгилия прямо в глаз. Штандарт упал, и некому было поднять его.
— Понимаешь? Когда орел появился на Авгуракуле, то это послужило сигналом к началу твоей взрослой жизни. Когда ты увидел орла Катилины, то понял, что это судьба. Но когда орел упал, чтобы никогда не подняться, ты освободился от обещания. Ты совершил то, что от тебя хотели боги. Они больше уже не могли помочь Катилине, а уж ты тем более. Ты поступил правильно, поспешив на помощь своему отцу.
— Ты и вправду так считаешь, Руф?
— Да.
— И я не трус и не глупец?
— Следовать мечте — это не трусость; забыть о ней, когда это нужно, — вовсе не глупость. Трус не смог бы пронести раненого человека на плечах через поле битвы, а спасти своего отца — это не глупость. Ах, твой отец шевелится. Гордиан? Нет, он спит еще. Смотри, улыбается; должно быть, боль отпустила его. У него приятные сны.
На следующее утро я почувствовал, что мне стало гораздо лучше. Долгий сон и снадобья, вероятно, упорядочили спутанные жизненные соки, а орех на голове превратился в горошину. Руф беспокоился, что я еще не готов к путешествию, но я настоял на своем, и он пообещал раздобыть нам лошадей.
— Мы ведь не пленники? Мы свободны в своем передвижении? — спросил я.
Руф улыбнулся.
— У авгура, представляющего здесь самого верховного понтифика, есть кое-какие привилегии. Допустим, я могу с помощью некоторых снадобий насылать забывчивость. И вы никогда не существовали. Никаких пленников не было. Все сторонники Катилины погибли в бою. Так я скажу Сенату, гонцу, и так запишут историки в своих книгах. Вам повезло, не потому, что вы остались в живых, а потому, что вы оказались вместе. Фортуна улыбнулась тебе, Гордиан.
— Я молю, чтобы она и дальше находилась в приятном расположении духа, — сказал я, беспокоясь о том, что сейчас происходит в поместье.
Никто не обратил на нас особого внимания, когда мы проскакали по переулкам лагеря, между палаток и костров. Среди воинов преобладало дурное настроение духа, но были заметны и признаки анархии, как это и бывает всегда после битвы, когда опасность уже позади. Люди пили вино, обсуждали сражение, играли в кости, делили добычу, снятую с мертвых.
Мы проехали мимо палатки полководца. Интересно, Антоний до сих пор страдает от подагры? Улыбка замерла у меня на устах, когда я увидел, какие трофеи развешаны на шестах возле палатки. Метон их тоже увидел — и яростно заскрежетал зубами.
Теперь я понял, что имел в виду Руф, когда сказал, что у меня есть еще возможность увидеть лицо Катилины.
Победители сохранили его голову, чтобы принести в Сенат и доказать его поражение. Чтобы больше не боялись те, кому не давал покоя страх от его присутствия на земле. Чтобы его сторонники впали в отчаяние. Чтобы устрашить тех, кто намеревался пойти по его стопам. «Я вижу два тела, одно худое и изможденное, но с большой головой, другое без головы, но сильное и крепкое, — сказал он однажды Сенату. — Что страшного, если я вдруг стану головой для этого тела?» Теперь его голова висела на колу и никому была не нужна, тела не было. Высокомерная улыбка не отпугивала кружащихся вокруг нее мух.
Я едва проглотил комок в горле. Метон еле подавил рыдание, прорвавшееся сквозь его повязку. Мы задержались и в последний раз посмотрели на Катилину. Метон первым вздернул поводья и пустил лошадь галопом. Мы бешено проскакали мимо солдат, которые прокричали ругательства, и мимо рабов, которым пришлось поднять оброненный груз. И только далеко за пределами лагеря, среди голых холмов и под серым небом, Метон сбавил ход, словно пустынная местность немного утешила его.
Оказалось, что мрачный дух в провинциальных городках и селах нисколько не изменился с тех пор, как я ехал на север, ведь мы обгоняли новости о разгроме Катилины. У меня не было ни малейшего желания служить вестником, и поэтому во время стоянок я хранил молчание. А молчать было трудно, особенно тогда, когда какой-нибудь человек принимался хвалить Катилину, говоря, что «он еще покажет», или, напротив, отпускать шуточки по поводу девственной весталки. Я боялся, что Метон не выдержит и пустится в спор, повредив при этом свою рану, но он сохранял стоическое спокойствие истинного римлянина.
Утром того дня, когда мы уже проезжали хорошо знакомые места, настроение мое неожиданно приподнялось. Землю осветил яркий свет, сглаживая зимнюю остроту предметов. Я полными легкими вдыхал морозный, бодрящий воздух. Мы уже почти доехали до дома. Что было, то было, нужно продолжать жить. Конечно, оставался еще Минотавр, но я не думал, что за время моего отсутствия в поместье произошло что-то серьезное. По крайней мере, я ожидал, что хоронить безголовые трупы мне больше не придется.
Метон тоже радовался возвращению домой. Когда мы свернули с Кассиановой дороги, он пустился галопом, и я последовал его примеру. На крыше конюшни стоял раб. «Хорошо, — подумал я, — они продолжали стоять на страже, как я и приказывал». Узнав нас, он закричал во все горло: «Хозяин! И молодой Метон!»
Когда мы вели лошадей в конюшню, из дома вышел Экон. Я улыбнулся ему, но он мне не ответил тем же. Он, возможно, увидел повязку на Метоне, решил я, она-то и тревожит его. Но вот вслед за ним выбежала Вифания. Она еще не заметила Метона, но лицо ее покраснело от слез. Она пробежала мимо Экона, который ступал так, словно каждый шаг доставлял ему боль. Вифания так сильно вцепилась в мои руки, что я испугался, как бы не оторвались рукава моей туники.
— Диана! — крикнула она хриплым голосом. — Диана пропала!
На меня словно навалилась темная, плотная ночь.
— Пропала? — переспросил я. — Ты хочешь сказать, что…
— Ее нет нигде, — сказал Экон.
— И как давно?
Вифания поспешно ответила:
— Еще со вчерашнего дня. Утром она была со мной, потом пообедала, а после полудня я заметила, что ее нигде нет. Я немного вздремнула — ах, если бы только я этого не делала! Проснулась и не смогла ее найти. Я звала ее, кричала, пока не охрипла, пока не наступил вечер, но она не отзывалась. И как только она могла потеряться? Ведь она знала все укромные уголки в поместье. Я не понимаю…
Я посмотрел на Экона.
— Колодец?..
Он покачал головой.
— Я уже осматривал его, как и те места, куда можно упасть. Рабы прочесали все поместье из угла в угол и даже не один раз. Никаких следов нет.
— Метон! — вскрикнула Вифания, заметив наконец повязку. Она отступила от меня и обняла его.
— А соседи? — спросил я.
— Я побывал у всех. Все они доказывают свою невиновность, но кто знает? Если бы были доказательства…
— Кто видел ее в последний раз?
— Она не наелась за обедом и захотела еще каши. Вифания заснула, и она сама пошла на кухню просить добавки. Конгрион сказал, что подразнил ее по поводу обжорства, но добавки дал. После чего она пошла гулять. Но снаружи ее никто не видел…
— Метон! — крикнула Вифания, когда он вырвался из ее объятий и устремился к кухне.
— Пойдем, Экон, пока он не убил его! — крикнул я, бросаясь вдогонку за Метоном.
Когда мы прибежали на кухню, Конгрион лежал на полу. Руками он защищал лицо. Метон вынул из очага огромную железную кочергу и размахивал ею.
— Где она? Где? — кричал он, а Конгрион только выл и стонал.
— Метон, я уже допросил его! — сказал Экон.
Он сделал шаг, чтобы прекратить избиение, но Метон взмахнул кочергой, и ему пришлось отступить. Он продолжал колотить пухлое тело повара. Даже не видя его лица, я понимал, какое наслаждение ему это доставляет, ведь я и сам его испытывал. Вся злоба и отчаяние перенеслись на эту вопящую фигуру.
— Папа, да останови же его! Он убьет бедного раба! — крикнул Экон.
— Пусть убивает, только после того, как мы вытянем из него всю правду, — сказал я. — Хватит, Метон. Хватит!
Вытянув перед собой руки, я шагнул вперед и схватил его за руку. Метон некоторое время боролся, потом переложил кочергу в другую руку, но тут Экон вовремя выдернул ее, и мы долго удерживали его, пока он не успокоился. Конгрион тем временем лежал на полу, всхлипывая и тяжело дыша.
— Пусть его пытают, папа! Заставь его говорить! — проворчал Метон.
— Хорошо, если на то пошло, — сказал я, поворачиваясь к Конгриону, чтобы со всей силы пнуть его ногой, но он представлял такое жалкое зрелище, что я сдержался.
— Пожалуйста, хозяин, не бейте меня! — плакал он, а когда Метон подался вперед, заверещал: — Я ничего не знаю!
— Лжешь! — прокричал я. Теперь я уже не удержался и пнул его, испытав злорадство, как и Метон. — Лжешь! Я все про тебя знаю. Скажи спасибо, что оставлю тебя в живых. А теперь скажи, где Диана, или, клянусь Юпитером, тебя будут пытать, пока не признаешься!
После такой угрозы он стал очень сговорчивым.
— Не стоит сразу сдаваться, — сказал я Метону и Экону, когда мы свернули с Кассиановой дороги. С нами также ехал и Билбон, и еще десять рабов, вооруженных кинжалами. Впереди, за рощицей, показался дом. Из очага подымался дым, значит, хозяин никуда не убежал. Я молил богов, чтобы Диана тоже находилась в этом доме, только вот что с нею? При этой мысли мне стало нехорошо.
— Поскольку ты, Экон, вчера уже побывал здесь, то тебе не удивятся. Важно проникнуть внутрь, а тогда уже надо действовать очень быстро.
— Не волнуйся, папа, мы уже обо всем договорились, — сказал Метон, — мы знаем, что делать.
В рощице рабы спешились и привязали к деревьям своих лошадей. Метон, я и Экон поскакали дальше. Был полдень, никто не показался во дворе. Подъехав к двери, мы спешились. Экон постучал. Открыла старая рабыня с седыми волосами.
— А, это вы, — сказала она, потом уставилась на меня с Метоном.
— Это мои отец и брат, вернулись из поездки, — сказал Экон. — Они пришли спросить насчет моей сестры, как и я. Ну, чтобы удостовериться наверняка.
Рабыня неопределенно кивнула.
— Да-да, ждите здесь, я сейчас схожу…
— Экон, это ты опять, — пропел знакомый голос изнутри. В проходе появилась фигура. — Ах, мальчик мой, хотела бы я сообщить тебе приятные новости, да не могу… — Ах, и твой отец здесь. И Метон — с ужасной повязкой! — сказала она, выходя на свет и откидывая прядь рыжих волос со лба.
— Да, Клавдия, мы пришли попросить твоей помощи, — сказал я.
— Значит, бедную Диану до сих пор не нашли?
— Да.
— Ах, а я так надеялась, что она отыщется еще вчера, до захода солнца. Вы, должно быть, так беспокоитесь!
— Да.
— Особенно Вифания. Мне-то самой неизвестны ни радости, ни печали материнства. Но боюсь, что не могу сообщить ничего полезного. Мои рабы тоже все обыскали, как посоветовал Экон, но не нашли никаких следов. Если хотите, можете и моих рабов послать на розыски — чтобы быть уверенными наверняка. Я вас понимаю.
— И ты позволишь, Клавдия?
— Конечно.
— А можно обыскать твою конюшню и подсобные помещения?
— Если хотите. Не думаю, что она могла там оказаться без ведома моих рабов и оставаться незамеченной — если, конечно, она не прячется нарочно. Пожалуйста — ищите.
— А дом осмотреть можно?
Ее дружелюбная маска немного поблекла.
— Ну…
— Твою спальню, например? Те места, где обычно не принимают гостей?
— Не знаю, чего ты хочешь этим добиться, Гордиан. Ведь ребенок не мог оказаться в моем доме без моего ведома.
— И я так думаю.
На мгновение ее глаза сверкнули, затем она собралась и снова сложила губы в улыбку.
— Ах, Гордиан, как, должно быть, ты расстроен. Конечно, делай, что захочешь. И прямо сейчас, чтобы потом не сомневаться и продолжить поиски в других местах.
— Хорошо, — сказал я как можно более ласково и взял ее руку, словно намереваясь ее поцеловать, но немедленно завернул ее и приставил к шее Клавдии кинжал.
Она раскрыла рот, чтобы крикнуть, но, почувствовав острую сталь возле горла, только хрипнула. Я выволок ее наружу. Метон забежал внутрь, а Экон позвал рабов.
Никто не оказал нам сопротивления. Старая рабыня, правда, закричала, и на ее крик выбежало несколько рабов с кинжалами и дубинками, но, увидев, в каком положении находится их госпожа, они встали и спокойно принялись смотреть, как наши люди обыскивают конюшни, сараи и сам дом.
— Ты глубоко заблуждаешься, Гордиан, — сказала Клавдия.
— Это ты заблуждаешься, если считаешь, что тебе удастся скрыть ее от нас, — проворчал Экон и побежал в дом вслед за остальными.
— Девочки там нет.
— Но привели ее именно сюда, — сказал я. — Не стоит лгать, Клавдия. Конгрион предал тебя. Ну, давай, вырывайся, если порежешь горло, то это будет твоя вина.
Она завыла, и я почувствовал, как вибрирует ее горло.
— Если твой повар лжец, то я-то при чем?
— Он не лжет, а говорит правду, Клавдия. Вчера ты послала одного из рабов, занятых на кухне, в мой дом под предлогом торговли, что случалось довольно часто, вот никто его и не заметил. Но на самом деле он пришел, чтобы передать твои указания Конгриону, что тоже случалось часто. Согласно его показаниям, в твои новые планы входило использование яда. Конгриону это не понравилось, он отказывался, а твой человек спорил с ним. В кухне никого не было, Экон находился снаружи, Вифания спала, и они говорили шепотом. Но вдруг они обернулись и увидели Диану, которая стояла возле двери и слушала их разговор.
Они забеспокоились. Конгрион заткнул ей рот, и они оба обвязали ее веревкой. Твой человек пришел с тачкой, туда они ее и положили, а затем твой раб быстро отправился обратно. Мой охранник клялся, что видел его, но мне кажется, он лжет, под страхом наказания, потому что невозможно, чтобы Диана не поднимала никакого шума, даже будучи связанной и лежа в тачке. То, что он приходил, рабы помнили, но, как я уже говорил, не обратили особого внимания, поскольку он был частым гостем. Так что, как видишь, мне все известно. Твой раб был в заговоре с моим поваром! Итак, где она?
— Спроси Конгриона! — прокричала она. — Лжец! Разве ты не понимаешь, что он сотворил нечто ужасное с твоей дочерью, а теперь хочет свалить всю вину на меня! Он все выдумал; как ты можешь подозревать меня?
— Как ты можешь врать мне? — спросил я, едва сдерживаясь, чтобы не воткнуть кинжал ей прямо в горло.
— Если ты считаешь, что она здесь, то найди ее. Пожалуйста, ищи сколько угодно, но ее здесь нет. Ничего ты не найдешь.
Я неожиданно понял, что она, очевидно, права. Диану сюда привезли, в этом я не сомневался, но здесь ли она осталась? Нет, Клавдия слишком хитра, чтобы держать ее здесь. Тогда где она? Где она могла спрятать девочку — или ее тело?
В задумчивости я ослабил хватку, и она неожиданно освободилась. Когда я попытался снова схватить ее, она укусила меня за руку. Из дома выбежали Метон с Эконом, но было слишком поздно. Она побежала к своим рабам, и те обступили ее кругом, выставив оружие.
Экон позвал наших рабов.
— Мы их одолеем, папа. Ее рабы завопят и убегут при первой же крови.
— Только попробуй, Гордиан, и я не отвечаю за последствия, — сказала Клавдия, тяжело дыша. — Ты что, в самом деле хочешь кровной вражды Клавдиям?
— Скажи только слово, папа! — крикнул Метон, так сильно сжимая кинжал, что его пальцы побелели.
— Нет, Метон, никакого насилия! Месть подождет. Сейчас важно найти Диану, и, мне кажется, я знаю, где она находится. Экон, оставайся здесь со своими рабами. Следи за Клавдией, чтобы она не сбежала. Метон, садись на лошадь и поезжай за мной.
Клавдия, должно быть, всю жизнь знала про шахту. И ей сразу же пришло в голову это место. Так я убеждал сам себя, пока мы скакали по Кассиановой дороге. На это я надеялся и этого опасался.
Мы проехали мимо тайной тропы. Подъем по ней был бы слишком медленным, а скрываться сейчас мне было ни к чему. Мы открыто въехали на территорию Гнея, поднялись в лес, миновали пастушью хижину, где когда-то жил бедный Форфекс, проехали мимо мрачноватого дома Гнея, где собаки залаяли, чувствуя наше приближение.
Мы доехали до конца дороги, привязали лошадей и продолжили путь пешком. Никто из нас не проронил ни слова. Мы не осмелились поведать друг другу свои мысли вслух.
Поток оказался быстрым и холодным. Вода доходила до колен. Когда я достиг другого берега, ступни мои совсем онемели от холода, но скоро я об этом забыл — мы быстро вскарабкались по склону и подошли ко входу в шахту.
А что, если там ее нет? Сердце мое билось слишком быстро, и я не мог придумать, что же нам следует делать дальше. А что, если она там? Она, конечно, должна выдержать одну ночь, повторял я себе. Там не дует ветер, а без еды день потерпеть можно. Но в каком состоянии они ее оставили, и вдруг она боится темноты? Вдруг она отправилась погулять и упала в бездну? С каждым шагом мне становилось все тревожней, и вскоре я не мог сказать, что доставляло мне большие мучения — физическая усталость или тревога. Я упал на колени и хотел, чтобы убежавший вперед Метон нашел ее, а я просто подождал бы, но пересилил себя и встал. Я ковылял вперед, ругая Катилину, ненавидя богов и моля Фортуну.
Наконец-то показался вход. Метона не было видно. Он уже перелез через стену, которую построили, чтобы помешать козам и через которую маленькой девочке не перебраться. Я побежал, хотя и чувствовал, что грудь моя вот-вот разорвется. «Ты старик и дурак, — повторял я себе. — Ты повернулся спиной к миру, и вот мир напомнил о себе, отплатил за твое презрение к нему! Ты отбросил свой разум, как гладиатор отбрасывает меч; но у гладиатора нет выбора — сражаться или умереть. Так и у тебя только один выбор — либо прокладывать свою дорогу сквозь путаницу событий, либо умереть. Как глупо покидать Рим, когда тебе самой судьбой предназначено находиться там. Диана!»
Подойдя к стене, я хотел позвать Метона и ее, но боялся ответа. Я кое-как вскарабкался на стену и упал по другую сторону. Неподалеку оказался Метон, в руках он что-то нес. Он обернулся, и я увидал слезы в его глазах.
— Ох, нет, Метон! — простонал я.
— Папа, папа, ты пришел! Я так и знала!
Диана спрыгнула с рук Метона и подбежала ко мне. Я прислонился к стене, обнимая ее.
— Я всем им говорила, что ты придешь! — кричала она.
Я отстранил ее и осмотрел. Одежда ее порвалась, лицо запачкано грязью, но ничего страшного не заметно. Я снова прижал ее и закрыл глаза от нахлынувших слез.
— Я говорила им, говорила им, — повторяла она, пока я не спросил, про кого она говорит.
— Про тех, остальных!
— Каких остальных?
— Других мальчиков и девочек.
В полумраке шахты она указала на линию черепов, выстроенных вдоль одной из стен — останки рабов.
— Не помню, чтобы они там были в прошлый раз, не правда ли, Метон? — сказал я озадаченно.
— Нет, — прошептал он.
— Это я сделала, — сказала Диана. — Это я их собрала вместе.
— Но зачем?
— Потому что они были одни, сами по себе, и я была одна, мне было очень холодно этой ночью, папа, а представь, как им холодно без кожи.
Я заботливо посмотрел на нее.
— И как ты думаешь, кто они, Диана?
— Другие мальчики и девочки, конечно. Те, кого привел сюда злой царь, чтобы их съел Минотавр. Посмотри, он всех съел, только кости остались! Бедняжки! Когда рабы Клавдии меня привели сюда, я сразу догадалась, что это Лабиринт. Они опустили меня по эту сторону стены и не подымали обратно, хотя я кричала и говорила, что они еще пожалеют. Как ты думаешь, они надеялись, что Минотавр съест меня?
— Ох, Диана, — сказал я, обнимая ее, — ты, должно быть, так напугалась!
— Не так уж и напугалась.
— Нет?
— Нет. Вот Метон бы испугался, потому что он боится Минотавра, но я не боюсь.
— Почему?
— Потому что Минотавр давно погиб.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты сам мне рассказывал, папа. Разве не помнишь?
— Да. Помню. — Я вспомнил тот летний день, когда она прибежала сказать мне, что в доме ожидает гость из Рима, и заодно спросила про Минотавра, потому что им ее напугал Метон. — Да, я сказал тебе, что герой по имени Тезей его убил.
— Вот-вот. Потому я и не испугалась, только немного замерзла, и не с кем было поговорить, ведь они не могут разговаривать. И проголодалась. Папа, я так проголодалась! Нельзя ли чего-нибудь поесть? Но только пусть готовит не Конгрион — он хочет отравить нас…
Метон предложил порезать Конгриона на кусочки и поджарить их. Я сказал, что еда будет слишком жирной, а кроме того, он мог бы и сам проглотить яд и, следовательно, отравить нас. Вифания предложила бросить его в колодец и смотреть, как он медленно умирает с голода. Но зачем снова загрязнять колодец? Практичный Экон сказал, что можно продать его нашим недругам, зная, что он в любой момент может их отравить или предать. Разумное предложение, подумал я, только кого же мы так не любим?
Для Клавдии же никакое наказание не казалось слишком суровым. Все наши фантазии начинались ее похищением среди ночи и заканчивались такими ужасными сценами, которые далеко превосходили зверства времен Суллы. Особенно старалась Вифания, к моему удивлению, ведь, согласно распространенному мнению, египтяне более покладистые и цивилизованные люди, чем римляне. Теперь она стала настоящей римской матроной, готовившей козни против другой матроны, как и Метон доказал на поле боя, что он настоящий римский солдат. Все мы теперь римляне, подумал я, а если так, то почему бы не обратиться к римским законам.
Это предложение не вызвало решительно никакого энтузиазма. Мы уже однажды победили Клавдиев в суде, признал Экон, но только благодаря помощи Цицерона. Следующая наша победа не так уж несомненна, стоит только посмотреть, с какой медлительностью решается спор по поводу реки. Суды превратились в орудия для вытягивания взяток и потворствования более сильным и знатным, а вовсе не в учреждение для поиска истины. Как и до Республики, людям теперь нужно решать споры своими силами, так что и нам следует по-своему поступить с Клавдией.
Я напомнил, что нас окружают и другие Клавдии, словно мы находимся в стане врага. И если мы чем-нибудь обидим представительницу их рода, то возмездие с их стороны не замедлит прийти. Они и так нас ненавидят, а что будет, когда прольется их кровь? Мы тогда многие годы будем охотиться друг за другом, и что ж это будет за жизнь?
Вдоволь накричавшись, помахав руками и посоперничав друг с другом в жестокости, мы решили немного отдохнуть. Хорошо, что мы устали, а то после того, как Диана нашлась, все хотели немедленных действий. Я предложил подождать эту ночь и следующие сутки, прежде чем на что-то решиться. Мы успокоились и могли отдохнуть с ясными головами, а Клавдия пусть не спит и решает, что мы задумали.
На второе утро я как отец семейства заявил, что беру все дело на себя и пусть мне никто не мешает. Мое решение будет окончательным и бесспорным. Потом я удалился в библиотеку, написал записку, запечатал и приказал рабу отнести ее Клавдии, подняв руки при подходе к ее дому и крича, что при нем только письмо:
«Клавдии.
Есть кое-какие вопросы, которые нам следует обсудить с глазу на глаз и на нейтральной территории. Давай встретимся в полдень на обычном месте, на вершине холма. Я приду один и без оружия и, клянусь памятью моего отца, я не причиню тебе никакого вреда. Твое присутствие будет означать, что ты взяла на себя те же обязательства. Взаимной злобой ничего не добьешься, я верю, что мы достигнем взаимопонимания. Надеюсь на успешное разрешение наших разногласий.
День выдался безоблачным, на вершине не было ни малейшего ветерка. Хороший день, особенно для конца января, месяца, который принес достаточно неприятностей, чтобы их хватило на целый год.
Я сел на пенек и посмотрел на поместье, такое спокойное и мирное, что невозможно было поверить, что посреди этой идиллии могут происходить такие чудовищные события. Солнце стояло в зените и висело так низко, что напоминало лампу. Я долго ждал и подумал было, что мое предложение отклонено. Но вот неподалеку зашелестели ветки, и из кустов вышла Клавдия.
Она выглядела как обычно: толстые пальцы, пухлые щеки, приплюснутый нос, беспорядочно растрепанные волосы, собранные в узел на макушке. На ней была толстая шерстяная туника с плащом. Не сказав ни слова, она подошла ко мне, села рядом и тоже принялась изучать пейзаж. На ее горле я заметил несколько горизонтальных полос — следы моего кинжала. Время от времени она невольно дотрагивалась до них.
После непродолжительного молчания она сказала:
— С чего начнем?
— С самого начала. Перед тем, как что-то обсуждать, скажи честно: ты совсем не причастна к смерти своего кузена Луция?
Она посмотрела мне в глаза, но тут же отвернулась.
— Как ты мог подумать…
Я поднял руку.
— Никаких протестов, Клавдия. Только «да» или «нет».
— Я — убила Луция? Что за вопрос! Нет, конечно, нет! Он умер на Форуме, среди множества людей, схватившись за грудь. Люди каждый день умирают, это так естественно…
— И ты помогла природе взять свое? Немного яда…
— Гордиан, нет!
Я изучал ее профиль, пока она смотрела вниз, на поместье.
— Я верю тебе. У меня нет причин думать, что ты могла убить своего кузена, но я хотел удостовериться наверняка. Понимаешь, он же был моим другом. И мне важно знать, не помог ли кто ему в его смерти.
Было очевидно, что мне предстоит задавать вопросы, а Клавдии отвечать. Поэтому не стоило торопиться. Мы еще немного помолчали.
— Ты склонила Конгриона на свою сторону тогда, когда я послал его помочь тебе приготовиться к собранию родственников? — спросил я наконец.
Она пожала плечами.
— Не трудно было. Конгрион не любит тебя, презирает твою жену. Некоторые рабы терпеть не могут бывших рабов; Конгрион ненавидит это просто из принципа. От его таланта и вся его гордость, а таланта ему не занимать, надеюсь, что с этим ты согласишься. Всю жизнь он проработал в поместье богатого патриция и вдруг оказался собственностью… Гордиан, вряд ли нужно упоминать твою родословную, не так ли?
— Да, я предпочел бы, чтобы ты не упоминала моих предков. Итак, ты сказала Конгриону, что если он согласится помогать тебе, то станет твоим рабом. И он пошел на то, чтобы стать твоим шпионом в моем поместье.
— Что-то вроде этого.
— Поверишь ли ты, что в течение долгого времени я подозревал Арата?
— Арата? — переспросила Клавдия. — Тебе лучше знать. Луций говорил, что он один из самых лучших рабов в поместье. Лучшего управляющего и не найти.
— Постепенно и я это понял. Но вернемся к Конгриону: когда в моей конюшне появилось первое безголовое тело, то ведь его принес Конгрион, правда?
— Почему ты меня спрашиваешь? Ведь ты, наверное, уже все узнал от него.
— Не все, а кое-что. Мне пришлось много домысливать, а некоторые подробности можешь поведать только ты, Клавдия. Итак, вернемся к тому дню, когда мы сожгли первую порцию сена. В воздух подымались заметные столбы дыма, видные со всех окрестностей. К нам пришел твой раб, якобы передать нам в дар немного фиников, а в ответ я передал ему свежих яиц. Мне тогда показалось, что он пришел узнать, отчего пошел дым и что здесь горит, оказалось, на самом деле он пришел переговорить с Конгрионом по поводу того, как доставить мертвое тело. Я помню, что он долгое время оставался на кухне, но думал, что он пробует пирожные.
На следующий день прибыла повозка с едой и горшками. Конгрион сказал, что она приехала из Рима и что он распорядился о ней, минуя Арата. Я тогда был сердит на Арата и забыл про Конгриона. Теперь я понимаю, зачем он настаивал на том, чтобы разгружать ее самому, — среди горшков был спрятан труп. Повозка же приехала из твоего поместья, а вовсе не из Рима. Конгрион спрятал тело на кухне, а после ему удалось перетащить его в конюшню. Неудивительно, что он так вспотел и дрожал, а я-то подумал, что он просто запыхался и сердится на Арата. Итак, я знаю, откуда появилось тело и кто его туда приволок. Но кто был Немо?
— Немо?
— Так я назвал безголовый труп, поскольку имени его не знал. По телу трудно было сказать, раб он был или свободный. Если раб, то домашний, не занятый тяжелым трудом. Немо был твоим поваром? Не так ли?
Клавдия поглядела на меня искоса.
— Откуда тебе известно? Я даже Конгриону ничего не говорила.
— Ты сама сказала, но тогда я не обратил на это внимания. Помнишь, как ты прислала Конгриона обратно и поблагодарила меня в письме? — Я достал кусочек пергамента из-под туники. — Я сохранил его.
Я был тронут твоей благодарностью и обещанием помочь, если настанут трудности. Но было кое-что еще. Давай я прочту тебе: «…благодарю за предоставление рабов… особенно за повара Конгриона, чьи способности не уменьшились с тех пор, как он служил моему кузену Луцию. И я вдвойне благодарна, поскольку мой собственный повар заболел и Конгрион не просто помог, а оказался необходимым». Итак, твой повар болел. А потом умер.
— Откуда ты знаешь?
— Ты сама сказала мне! Это было на восточной стороне холма. Мы смотрели на Кассианову дорогу, ты принесла медовые пирожные, и мы с Метоном их ели. «Их испек мой новый повар сегодня утром, — сказала ты. — Он, конечно, не Конгрион, но печь умеет». Твой новый повар, Клавдия, потому что старый заболел и умер и тебе пришлось заменить его. Но поскольку ты такая экономная — жалеешь даже кусочка пирожного, — то нашла применение его мертвому телу — запугать меня. Итак, Немо не был насильно убит, не правда ли? Он умер от болезни, и ты отрубила ему голову, чтобы никто в моем поместье его не узнал. Ведь некоторые рабы могли бы опознать его по лицу.
— Ты понятлив, Гордиан. Испугало ли тебя появление мертвеца без головы?
— Я испугался, но совсем по другим причинам, не имеющим ничего общего с соседями и их угрозами выжить меня с этой земли. Я скрыл этот случай от всех, даже от Конгриона. Не правда ли, странно, что Конгриону не о чем было докладывать твоему человеку, когда он пришел в следующий раз?
— Да.
— Тем временем я продолжал доверять тебе, потому что рабы, занятые на кухне, сообщили мне, что ты очень тепло отзывалась обо мне и защищала меня перед родственниками. Ты же сама подкинула мне идею, чтобы мои рабы понаблюдали за тобой. Ты пошутила насчет того, что они могут отравить твоих родственников, но я попросил их держать уши открытыми. И вот они «подслушали», как ты споришь с Гнеем, Манием и Публием. Но ты и хотела, чтобы они подслушали ваш разговор, не так ли? Я решил, что ты единственный мой союзник в стане врагов, и когда в моем поместье начали твориться безобразия, я подозревал всех, кроме тебя. И если бы мне пришлось в отчаянии продать поместье, то я обратился бы к соседу, который все время оставался на моей стороне, не так ли?
Клавдия заерзала на своем пне.
— Что-то вроде того, — сказала она тихо.
— Первый безголовый труп появился в середине июня. Тогда ничего особо плохого не произошло. Я не так понял причину его появления и решил, что это связано с некоторыми моими обязательствами, данными еще в городе, и что меня против воли вовлекают в одно предприятие. Но потом ничего не произошло только потому, что тебя в поместье не было. Ты уехала в Рим, посмотреть городской дом Луция на Палатине, доставшийся тебе в наследство.
Второе тело появилось в середине квинтилия, когда мы приехали из Рима после выборов и дня рождения Метона. Ты хотела подольше задержаться в Риме, но вернулась раньше нас, ты еще сказала мне за обедом, что собираешься домой. Ты также привела в гости своего кузена Мания, а его до печального смешное поведение еще больше убедило меня, что ты мой союзник. Ты вернулась в тот день, когда Гней в гневе убил своего раба Форфекса. Возможно, ты и не собиралась подкидывать мне второй труп, но если уж представилась возможность — не пропадать же телу зря! Ты украла его из укромного места среди камней, где его похоронили рабы Гнея. И снова труп доставил твой раб и передал его Конгриону. Его наверняка привезли в тачке. Раб твой так часто приходил к нам на кухню, что его просто не замечали.
Тебе было известно, что я видел Форфекса, и поэтому снова было необходимо отрезать голову, чтобы скрыть его личность. Ты бы и руки ему отрезала, но откуда же тебе было знать, что Метон вспомнит о родимом пятне? Гней признал, убил Форфекса, но отрицал свою причастность к его появлению в моем колодце. Он, кажется, совсем ничего не знал об этом.
— Верно, — призналась Клавдия.
— Так я и понял. И снова у меня были причины кое-кого подозревать, но после разговора с Гнеем я совсем запутался. Я продолжал управлять поместьем, несмотря на нехватку сена и загрязненный колодец. Продолжил строительство водяной мельницы…
— Дурацкое приспособление! — вырвалось у Клавдии.
— Да, я теперь понимаю, как, должно быть, ты была разочарована, видя мое упорство; приходила сюда, на вершину холма, жадно смотрела на мое поместье и видела, что я продолжаю работу, несмотря на твои усилия. Мельница стала символом моего успеха, и поэтому тебе было неприятно смотреть на нее, когда я пригласил тебя к себе. Я ощутил твое нежелание смотреть на нее, но думал, что причиной этому сама мельница. Ты хорошо скрываешь свои чувства!
— Когда женщина хочет добиться своего, то ей просто необходимо скрывать свои чувства, особенно если у нее нет мужа и сыновей! — сказала Клавдия.
Меня поразила горечь и ярость в ее голосе, и я сразу увидел другого человека, непохожего на добродушную матрону, которую я знал раньше, словно маска спала и обнажила отвратительное лицо. Две ночи подряд я размышлял, как Клавдия могла пойти на такие подлые действия. Теперь я видел совсем другую женщину, чье коварство до поры до времени тщательно скрывалось. А как иначе может выжить женщина без семьи в этом яростном мире? До меня только сейчас дошло, что Клавдия и в самом деле виновата в моих бедах.
— Я снова немного запутался, когда Гней предложил мне купить у меня поместье, — хотя я теперь понимаю, что это ты подтолкнула его поговорить со мной. Он даже что-то сказал про тебя, будто ты поведала ему, что у меня неприятности, но я решил, что до него просто дошли слухи. На самом деле ты хотела, чтобы он раздосадовал меня, а затем подбросила еще один труп, чтобы вовсе вывести меня из себя. Я тогда как раз собирался уезжать и не мог даже задержаться. И это к лучшему, а то я бы без раздумий напал на Гнея.
— Третий труп тоже некогда был твоим рабом? Ты не убивала Немо, он умер от болезни. Форфекса ты тоже не убивала. Но этого-то ты убила, Клавдия?
— Почему ты так считаешь? — сказала она, бросая на меня мрачный взгляд.
— Потому что тебе надо было на ком-то проверить свой яд. Ты уже однажды проверила его на Клементе. Он был своего рода свидетелем, просыпался той ночью, когда Конгрион сбросил труп в колодец. Он, правда, очень смутно помнил, что происходило, но даже старый бедный Клемент представлял некоторую угрозу — дело ведь нешуточное, Конгрион строил козни против собственного хозяина. И от него нужно было избавиться. Ты дала моему повару стрихнин. Поэтому у него так посинели губы, его тошнило, он задыхался и не мог ничего сказать. Я всегда подозревал, что его поторопили отправиться на тот свет. Теперь я точно знаю, ведь Конгрион во всем признался.
Но яд, убивший старика, мог не подействовать на сильного мужчину сорока семи лет, поэтому ты захотела испытать его на одном из своих рабов, не так ли? Как ты выбрала свою жертву, Клавдия? Он что, был нерадив или обидел тебя? Или же он просто подходил по возрасту и телосложению?
Она уставилась вдаль и не говорила ни слова.
— Бедняга — быть рабом у такой хозяйки! А раз уж ты убила его, то не пропадать же трупу! И еще раз запугать Гордиана! Ты снова приказала отрубить ему голову и отправить в мое поместье. Его, как и Немо, обнаружила моя дочь. Неужели ты настолько хладнокровна, что тебе ничего не стоит так обескуражить маленькую девочку? Вероятно, да, ведь ты показала, что и не на такое способна.
Клавдия резко встала.
— Я пришла сюда не для того, чтобы меня судили, и уж тем более ты. В твоем послании говорилось, что нам нужно решить вопросы и достигнуть взаимопонимания. Давай, делай свое предложение, оставь обвинения на потом.
— Садись, Клавдия. Ты ведешь себя как убийца, когда суд перечисляет его преступления.
— Отравить раба — не убийство.
— Ах да, но кража чужого ребенка — уж наверняка преступление.
— Хватит! — сказала она и повернулась, чтобы уйти. Я схватил ее за плечи и силой опустил на пенек.
— Ты поклялся, что не причинишь мне вреда! — крикнула она и вынула короткий кинжал из-под туники. Я выбил его из ее руки, и она закрыла лицо руками. Я огляделся по сторонам — никого вроде не было.
— Да, Клавдия, я поклялся и сдержу свое слово, хотя никто из людей и богов не обвинит меня, если я задушу тебя прямо здесь, собственными руками. Послушай, что я хочу сказать, отбрось свое высокомерие. Не отрицай, что хотела отравить меня. Конгрион и в этом признался! Ты потеряла терпение. Проходили месяцы, и вот ты решилась на убийство свободного гражданина — ах, всего лишь выскочки-плебея! Ты думала, что без меня тебе удастся убедить Экона и Вифанию продать тебе поместье, или ты их тоже решила отравить?
Это должен был сделать Конгрион. Твой раб убеждал его в этом, но он отказывался. Это было уже слишком для него. Клемента он убил из чувства самосохранения, но убить хозяина — слишком большое преступление. И вдруг оказалось, что их разговор подслушивает маленькая девочка. Остальное тебе известно. Единственное, чего я не могу понять, — с какими мыслями ты отправила Диану в заброшенную шахту, где она могла легко погибнуть или умереть с голоду? Или потом ты забрала бы ее и продала в рабство куда-нибудь в Остию, пока ее родители плакали бы от горя?
Глаза Клавдии дико сверкнули. Я пододвинулся к ней, чтобы она не могла убежать.
— Я сказал, что не трону тебя, хотя в данный момент и жалею об этом обещании. Тебя следовало бы наказать, Клавдия, — за двуличность, за высокомерие, за убийство, за похищение ребенка, за то, что ты заставила так страдать Вифанию. Но твои кузены не станут терять времени даром и сидеть сложа руки, они примутся мстить мне, и когда же наша вражда закончится? Я слишком многое повидал в этом мире, чтобы верить в справедливость и правосудие, божие или людское. Мы сами творим свою справедливость, своими руками, и я хочу предложить тебе сделку, здесь и сейчас.
— Сделку?
— Взаимное соглашение, Клавдия, и назад мы уже больше не оглянемся. Мои сыновья не согласятся, они считают, что тебя нужно уничтожить, как бешеную собаку. Вифания тоже не обрадуется. Она хочет выцарапать тебе глаза. Но они подчинятся моему решению. А решение мое таково, что тебе должно достаться это поместье.
Она так посмотрела на меня, что я решил, что она не слышала моих слов. Потом она посмотрела вниз, и глаза ее замерцали.
— Это шутка, Гордиан?
— Не шутка, а сделка. Тебе достанется поместье, как ты и хотела, а мы переедем в Рим, где хранятся все записи, и я перепишу поместье на тебя. А в обмен…
Она повернула голову и настороженно посмотрела на меня.
— В обмен ты подаришь мне дом на Палатине, который тебе завещал Луций, вместе со всей обстановкой.
— Это невозможно!
— Почему? Зачем тебе дом в городе? Он для тебя ничего не значит.
— Это роскошный дом, он стоит целое состояние!
— Да, он, пожалуй, будет стоить больше, чем все поместье, особенно принимая во внимание коллекцию статуй, роскошный мрамор, элегантную мебель в комнатах и расположение на Палатине. Ценный дом. Мне кажется, тебе неприятно, что в нем будет жить такой недостойный человек, как я, ну что ж, Луций ведь хотел, чтобы мне досталась часть его наследства, и я от своего не отступлюсь. Он думал, что больше всего радости мне доставит поместье. Мне тут было хорошо, но из-за него у меня множество неприятностей.
Ты же, с другой стороны, страстно мечтаешь получить его. Ты удвоишь свои владения, станешь предметом зависти своих родственников. Так что, как ты понимаешь, обмен равноценен. Ты можешь предложить что-нибудь другое?
Она смотрела вниз и дрожала.
— Из-за тебя я пустилась на хитрости и подлости, Гордиан, но разве ты не понимаешь, что значит для меня эта земля? Я мечтала о ней, еще будучи девочкой. Мне снилось, что она моя. Но она досталась Луцию. И каждый год я радовалась, что он не женился и не оставил наследника, ведь всегда был шанс, что я переживу его и она станет моей. Терпение, терпение! Потом, правда, Гней стал жаловаться на свою судьбу, и было решено, что он первым вступит во владение чьим-нибудь наследством. Но все равно надежда была. И вдруг Луций решил оставить поместье какому-то незнакомцу из города — ах, ты даже не представляешь, каким это было ударом для меня! Земля ушла от меня навсегда! Но теперь…
— Значит, ты принимаешь условия?
Она глубоко вздохнула.
— Ты хочешь, чтобы я оставила дом на Палатине нетронутым. Так следует поступить и с поместьем.
Как легко она перешла от мечтаний к делу, подумал я.
— Конечно, к чему мне сельский инвентарь в городе?
— А рабы? Они останутся?
— Да, кроме тех, что я привез с собой.
— И Арат тоже останется?
— И Арат.
— Жестоко передавать его в руки такой хозяйки! Но как Арат обойдется без поместья, ведь он уже много лет только и делал, что управлял им.
— А как насчет Конгриона?
Я уставился в голубое небо.
— У меня все права казнить его, — сказал я тихо.
— Никто не обвинит тебя, — заметила Клавдия, задумчиво изучая свои пальцы. — Хотя тебе трудно будет убить его, тебе такие вещи не нравятся.
— Сам я убивать не буду. Предательство его немыслимо — заговор против хозяина, похищение хозяйской дочки. Если бы я разгласил это, то сколько бы нашлось желающих побить его камнями в назидание другим рабам! Но ведь тогда стало бы известно и о твоей причастности.
Клавдия нервно перебирала пальцами.
— Можно, например, продать его, чтобы избавиться, — сказал я. — За такого искусного повара много заплатят. Но как можно передать его в другие руки и не предупредить о его коварстве, и кто купит его, узнав правду? Нет, я долго думал — Конгрион остается в поместье, хочешь ты того или нет.
Глаза ее загорелись. Как сможет она есть приготовленные им блюда, зная о его способности к предательству? Ну ладно, пусть получает его. Пусть эти змеи живут вместе!
— Ты принимаешь мое предложение, Клавдия?
Она глубоко вдохнула и выдохнула:
— Принимаю.
— Хорошо. Тогда посмотри на него в последний раз и иди домой. Оно пока не твое, а до тех пор я не хочу встречаться ни с тобой, ни с твоими родственниками, так им и скажи. Вопрос решат наши адвокаты. И больше никогда в жизни я не желаю тебя видеть.
Она встала и медленно пошла прочь, но после нескольких шагов остановилась и обернулась.
— Гордиан, ты веришь в богов? Ты веришь, что наше процветание зависит от Фортуны, а жизнь и смерть от Рока?
— О чем ты говоришь, Клавдия?
— Когда я была совсем юной, у меня родился ребенок. Не важно, от кого и как это произошло. Отец пришел в ярость. Он спрятал меня, чтобы никто не узнал, а затем унес ребенка в дикое место на горе Аргентум и оставил его там. Я плакала, выла, потому что была молода и ничего не понимала. Я сказала ему, что он убил моего ребенка, но он ответил, что просто отдал его на милость богов и им решать, оставлять ли его в живых или нет.
Я не стану извиняться за то, что сделала ради того, чтобы получить желанное. Извинения мои ничего для тебя не значат, а также ничего не значат и для меня. Но знай, что я бы никогда не убила твою дочь своими руками. Когда этот дурак Конгрион доставил ее ко мне, что мне оставалось делать? Я решила отнести ее на гору Аргентум и оставить в шахте.
— Где она могла упасть в пропасть и разбиться! — вскрикнул я. — Или умереть от голода и холода.
— Да, но в этом я уже была бы не виновата. Понимаешь? Я оставила ее на попечение богам. Твоя дочь в порядке, тебе достался прекрасный дом на Палатине, а мне — поместье. В конце концов мои действия привели к лучшему.
— Клавдия, — сказал я, вздыхая и сжимая зубы. — Уходи отсюда побыстрее, или я не ручаюсь за себя и свое обещание!
— Папа, тебя хочет видеть какой-то человек, — сказала Диана, запыхавшись от бега.
Я отложил свиток.
— Диана, сколько раз можно повторять, чтобы ты не открывала дверь — для этого у нас есть специальный раб. Здесь, в городе…
— А почему нельзя?
Я вздохнул. Происшествие с Конгрионом нисколько не напугало ее. Я зевнул, вытянул руки и посмотрел на статую Минервы в глубине сада. Сделанная из бронзы, она была раскрашена так реалистично, что, казалось, вот-вот задышит. Она была единственной женщиной в доме, которая не спорила и не возражала мне. Луций, должно быть, заплатил за нее огромнейшую сумму.
— Я, папа, узнала его. Он говорит, что он наш сосед.
— О Юпитер, надеюсь, не бывший сосед по поместью.
Я представил себе, как перед нашей дверью стоит один из Клавдиев, и встревожился. Я поднялся и пересек сад. Диана бежала за мной.
У двери оказался не один, а целых два человека с многочисленной свитой рабов. Тот, кого Диана узнала, был Марк Целий. Я мысленно посчитал месяцы — прошел почти год, как он появился в моем поместье и напомнил о долге Цицерону. Я не понял, как Диана могла узнать его, ведь теперь он был гладко выбрит и подстрижен совершенно обычно; этим летом никто уже не следовал прошлогодней моде.
За ним стоял сам Цицерон. С тех пор, как я видел его в последний раз на Форуме, он немного потолстел.
— Видишь, — сказала Диана, указывая на Целия, — я знаю его.
— Граждане, извините, что у меня такая невоспитанная дочь.
— Ерунда, — сказал Цицерон. — Никто еще не встречал меня настолько любезно и добродушно. Можно войти, Гордиан?
Они проследовали за мной в сад, а рабы остались снаружи. Я приказал принести бутыль с вином и чаши; гости пили и хвалили мои апартаменты. Цицерон заметил статую Минервы. Я знал, что у него в доме имеются дорогие статуи богов, но моя была ценнее, насколько я понял. Я мысленно улыбнулся.
— Замечательный у тебя дом, — сказал Цицерон.
— Просто великолепный, — отозвался Целий.
— Спасибо.
— Итак, ты оставил поместье, — сказал Цицерон. — И это после того, как я немалыми усилиями помог тебе добиться его.
— Твоя работа не пропала зря. Поместье обратилось этим домом, как гусеница становится бабочкой.
— Когда-нибудь объяснишь поподробней. Ну а пока добро пожаловать снова в город. Теперь мы соседи. Мой дом находится совсем неподалеку.
— Да, я знаю. Со своей верхней террасы я могу видеть его на Капитолийском холме.
— Я тоже теперь твой сосед, — вступил в разговор Марк Целий. — Я как раз снял небольшой дом за углом. Плата просто невероятная, но в последнее время у меня появились деньги.
— В самом деле? — спросил я, решив, что неудобно задавать вопрос, откуда.
— Прекрасный сад, — сказал Цицерон. — И еще более прекрасная статуя. Если только ты когда-нибудь задумаешь расстаться с нею, то обратись ко мне…
— Я пока не собираюсь се продавать. Все в этом доме когда-то принадлежало моему лучшему другу.
— Понимаю. — Он глотнул вина. — Но мы пришли не только для того, чтобы посмотреть на твое жилище, Гордиан. Я хочу попросить тебя об одном маленьком одолжении.
— Неужели? — спросил я, чувствуя холодок, несмотря на жаркое солнце.
— Да. — Он выглядел слегка усталым. — Но сначала я спрошу, так ли хороши здешние частные удобства, как и общественные?
— Иди вниз по коридору, — сказал я.
Цицерон извинился и вышел.
Целий наклонился ко мне.
— Диспепсия, расстройство желудка, — пояснил он. — Сейчас стало хуже, чем в прошлом году. Знаешь, иногда я сомневаюсь, удастся ли ему иной раз закончить речь перед Сенатом.
— Спасибо за ценные сведения, Марк Целий.
Он рассмеялся.
— На самом деле его желудок поправился с тех пор, как Сенат принял то постановление весной.
— Какое постановление?
— Согласно которому прощаются все, приговорившие заговорщиков к смерти.
— Ах, да, меня в то время не было в городе. Но сын мне писал об этом: «Всем членам Сената, магистратам, свидетелям, осведомителям и другим, вовлеченным в нарушение закона, согласно чему казнили Публия Лентула, Гая Корнелия Кетега и других, Сенат римский дарует защиту от преследования». Другими словами, Сенат спас их.
— Да, и это очень хорошо для Цицерона. А иначе его бы привлекли к суду за убийство.
— А почему бы и нет? Казнь была совершенно незаконной.
— Пожалуйста, не говори этого, когда Цицерон вернется! Или, по крайней мере, пока я не уйду.
— Ты уходишь, так рано?
— Не могу оставаться. У меня назначена встреча на улице Ткачей — хочу купить себе ковры для нового жилища. У этого торговца редкостные цвета, как раз под цвет глаз одной вдовы, с которой я надеюсь сойтись поближе.
— У тебя всегда был изысканный вкус, Марк Целий…
— Спасибо.
— Что меня всегда интересовало, кому же ты служишь. Ты знал обоих очень хорошо, когда же ты решил перейти на сторону Цицерона и оставить Катилину?
— Гордиан! У тебя у самого нет вкуса, если задаешь такой вопрос.
— Потому что он ставит под сомнение твой юношеский идеализм?
— Нет, потому что он ставит под сомнение наличие у меня здравого смысла. Зачем мне выбирать того, кто заведомо проиграет? Да, я знаю, что ты думаешь о Катилине и Цицероне. Иногда целесообразность перевешивает над вкусом. — Он глотнул вина. Посмотрев в ту сторону, куда ушел Цицерон, он наклонился и сказал тихим голосом: — Но если хочешь узнать правду… настоящую правду…
— А не ложную…
— Да, да. На самом деле в прошлом году я уже не служил ни Катилине, ни Цицерону, хотя оба считали меня своим человеком.
— Никому из них? Кому же тогда?
— Моему старому учителю, Крассу.
Увидев недоверие на моем лице, Марк Целий пожал плечами.
— Понимаешь, ему же надо было наблюдать за обоими, знать, как они к нему относятся; и я хорошо справлялся с работой. Ты думаешь, только один Цицерон наводнил город своими шпионами? Да Красс и платит лучше.
— Насколько я понимаю, они все тебе платили за услуги. Мне кажется, ты и сам иногда не понимаешь, на чьей ты стороне. Так ты говоришь, Красс?
Он улыбнулся.
— Я сказал тебе как человеку, в порядочности которого я уверен. Ты болтать не будешь. Да ведь ты и не знаешь, верить мне или нет.
— Мне кажется, ты сам себе не веришь.
Он подался назад со смущенным видом.
— Мне кажется, тебе лучше жить в городе, Гордиан. Ты отдыхаешь, выглядишь бодрее, чем в провинции.
Через мгновение к нам присоединился Цицерон. Целий встал и попрощался с нами обоими.
— Уже уходишь? — спросил Цицерон.
— У него дело — подобрать ковер под цвет глаз, — объяснил я.
Цицерон улыбнулся, чтобы скрыть недоумение, и Целий ушел.
— Итак, как я уже говорил, у меня к тебе небольшая просьба.
— Не знал, что я до сих пор что-то должен тебе.
— Гордиан, оглянись! — сказал он, указывая на сад с колоннами, статуями и фонтаном. — Ты мне сам дал понять…
— Поверь мне, Цицерон, я заслужил этот дом, каждый его камушек! — проговорил я с такой страстностью, что он придержал свою риторику.
— Хорошо, но сначала выслушай меня.
— Хорошо, но мне кажется, если кто-то и должен просить об одолжении, так это я. Называй это компенсацией, если хочешь. Несколько месяцев тому назад, когда я еще жил в поместье, мне был нанесен ущерб людьми из Рима. Они искали Катилину в моем доме. Кто их послал ко мне? Кто приказал им обыскать мой дом и напугать мою семью? Если бы они нашли его, то убили бы на месте, в этом я не сомневаюсь.
Цицерон нахмурился. Либо я раздосадовал его, либо у него опять неполадки с желудком.
— Ладно, ладно, Гордиан, будем считать, что и я тебе должен. Ведь ужасно сознавать, что Отец Отечества в должниках у тебя? Но ты же доверяешь мне. Так ты выслушаешь меня или нет?
Я поставил чашу на стол и скрестил руки.
Цицерон улыбнулся.
— Очень простая вещь, поверь. Понимаешь, ведь официально никто из армии Катилины не остался в живых после Пистории…
— Я тоже слыхал об этом, — сказал я, вспомнив лязг оружия. — Все они погибли, сражаясь.
— Да, все они были римлянами и оставались ими до самой смерти, как ни жестоко они заблуждались. Но до моего сведения дошло, что, по крайней мере, двое осталось — отец и сын.
— Неужели? И как ты об этом узнал?
— У меня ведь повсюду осведомители, не забывай об этом. И мне кое-что нужно от этих уцелевших.
— Не отмщения, я надеюсь. И так уже было достаточно казней и судов после гибели Катилины. Мне казалось, что всех врагов государства уже наказали.
— Нет. От них мне нужно, чтобы они вспомнили речь Катилины.
— Его речь?
— Ту, что он произносил перед сражением. Ведь он должен был ее произнести, как всякий римский полководец.
— Возможно. А почему она тебя интересует?
— Чтобы завершить мои записи в качестве консула. У меня есть записи всех речей за предыдущий год — мои выступления против Катилины, обсуждения в Сенате — Тирон постарался. Есть копии писем, согласно которым обвинили заговорщиков, записи речи помощника Антония перед битвой…
— У него, кстати, что-то было не в порядке…
— Кишки у него были не в порядке, — сказал он сочувствующим тоном человека, страдающего от хронической диспепсии. — Но ни у кого нет речи Катилины перед его последней битвой. Забудь слово «одолжение», я заплачу серебром тому, кто поведает ее мне.
— Тебе она нужна для написания воспоминаний?
— Почему бы и нет? Заговор Катилины был одним из наиболее значительных событий за всю историю Республики. А что до моей роли, так некоторые даже говорят, что иногда я достигал такой власти, что приближался к образу царя-философа, каким он описан у Платона. Они, конечно, преувеличивают, но…
— Пожалуйста, Цицерон… — Теперь у меня заболел живот.
— Мне нужна речь Катилины, нужна для потомства. На твоих условиях. Ты можешь сам записать ее на досуге, можешь продиктовать Тирону.
— И он тут же запишет ее своей скорописью?
— Да, если будешь говорить достаточно быстро.
Я поморщился при мысли о том, что речь Катилины попадет в руки его преследователя. А с другой стороны, разве можно дать бесследно исчезнуть его словам? Что еще из его наследства переживет века? Статуи его никогда не будут воздвигнуты, историки его не прославят, сына он не оставил. Через несколько лет останутся одни лишь слухи и злословия.
Оставалась, конечно, еще водяная мельница. Ее задумал Луций Клавдий, а Катилина разрешил трудную загадку. Это памятник им обоим. Перед тем как отдать поместье Клавдии, я хотел сжечь ее, чтобы она не переходила в недостойные руки. Я даже раздал рабам факелы и молотки, но, только увидев, как крутится колесо, сразу отказался от этой мысли. Пусть она стоит памятником всем нам, кто ее строил.
Цицерон кашлянул и перенес меня опять в мой городской дом.
— Даже если я и присутствовал в Пистории, — сказал я, — и даже если я слыхал его речь, неужели ты думаешь, что я запомнил ее слово в слово?
— Да, я уверен, Гордиан. У тебя превосходная память на подобные вещи. Таковы твои способности и таланты — ты можешь запоминать все детали, особенно слова. Я же помню, как ты слово в слово цитировал высказывания, сделанные за много лет до того.
— Твоя правда, Цицерон. Знаешь, что я вспомнил, когда увидел тебя у своего порога? Слова, произнесенные давно умершим человеком. Это было более чем восемнадцать лет назад, в твоем старом доме на Капитолийском холме, ночью после суда над Секстом Росцием. Помнишь? Мы прибыли в твой дом, ты, я и Тирон, увидели снаружи охранников и рабов Суллы и нашли самого диктатора внутри, он ожидал нас в твоей библиотеке.
Цицерон задержал дыхание, словно это воспоминание до сих пор беспокоило его.
— Ну да, конечно, я помню ту ночь. Мне показалось, что сейчас нас казнят и выставят головы на шестах.
— Я тоже так подумал. Но для укушенного чудовища, каким тогда был Сулла, он оказался довольно миролюбивым и приветливым. Хотя он не льстил нам, отнюдь. Меня он назвал собакой, выкапывающей кости, и сказал, что у меня на морде вечно будет грязь и червяки.
— Он и вправду так сказал? Я едва помню.
— О Тироне он сказал, что тот не так уж и прелестно выглядит, чтобы ты позволял ему всякие вольности, и предложил вместо того его выпороть.
— Похоже на слова самого Суллы.
— А помнишь, что он сказал про тебя?
Он напрягся.
— Не помню точно, что ты имеешь в виду.
— «Глупый храбрец, или безумный честолюбец, или то и другое», — сказал он. Умный молодой человек и замечательный оратор, как раз такой, какого он бы предпочел видеть в своих рядах, но он понимал, что ты никогда не пойдешь на это, потому что твоя голова забита республиканскими добродетелями и презрением к тирании. А потом он сказал — я попробую дословно привести его слова: «У тебя ложные представления о благочестии и о своей природе. Я-то старая лиса и чую в этой комнате еще одну лису. Вот что я тебе скажу, Цицерон: дорога, которую ты выбрал, ведет только к одному — к тому месту, где я сейчас нахожусь. Может, ты и не зайдешь настолько далеко, но никуда уже больше не свернешь. Посмотри на Луция Суллу и увидишь свое отражение».
Цицерон наградил меня леденящим взглядом.
— Таких слов я не припомню.
— Нет? Тогда, возможно, ты и не поверишь, когда я вспомню речь Катилины.
Он немного растаял.
— Так что же ты делал в лагере Катилины?
— Искал заблудившегося ягненка, который оказался львенком. Но разве ты ничего не знаешь от своих осведомителей?
— Многое от них ускользает, например мысли. Ах, Гордиан, знать бы, что ты поддашься на уговоры Катилины, не посылал бы я к тебе Марка Целия. Мне казалось, ты сразу его раскусил. Вместо того, мне кажется, он развратил тебя. Не в буквальном смысле, конечно, надеюсь. — Он рассмеялся.
Я посмотрел на статую Минервы. Ее молчание успокаивало меня; не поддаваться гневу — это уже мудрость.
— Ты не сожалеешь о чем-нибудь за время своего консульства, Цицерон?
— Ни о чем не сожалею.
— И даже о том прецеденте, который ты создал для хрупкой и ветхой Республики? Ни о том, что ты мог бы освободиться от влияния оптиматов и постараться изменить ход вещей?
Он потряс головой и снисходительно улыбнулся.
— Перемены — враги цивилизации, Гордиан. Зачем к ним стремиться, если власть и так в руках достойнейших? То, что ты называешь прогрессом, может быть лишь упадком и разрушением.
— Но Цицерон, ты же Новый Человек! Ты родом из низкой семьи, а стал консулом. Ты должен желать перемен.
— Чтобы быть откровенным, нужно вводить в круг Лучших Людей новых членов, а некоторые из них, как Катилина, должны падать в грязь. Таково равновесие, задуманное богами…
— Богами! Как ты можешь быть атеистом и провозглашать себя орудием Юпитера?
— Это же метафора, Гордиан, — сказал Цицерон терпеливо, словно прощал меня, неразумного ребенка, за то, что я все понимаю буквально.
Я вздохнул и снова посмотрел на Минерву, мое терпение начинало истощаться.
— Мне кажется, я должен сейчас побыть один, Цицерон.
— Конечно. Надеюсь, что я найду выход. — Он встал, но не повернулся. Он ожидающе смотрел на меня.
— Хорошо, — сказал я. — Присылай Тирона завтра утром. Я по памяти произнесу речь Катилины, если вспомню.
Цицерон кивнул, слегка улыбнулся и повернулся, чтобы уйти.
— Возможно, Тирон лучше тебя помнит слова Суллы, — добавил я и заметил, как плечи Цицерона слегка шевельнулись.