Глава XI

Бегство

На другой год, в июле, однажды ночью Прайам с Элис так и не ложились спать. Элис прикорнула на часок в углу дивана, Прайам читал с нею рядышком, в кресле, а в два часа, когда только чуть-чуть редела ночь, только суля рассвет, вдруг оба они вскочили и лихорадочно засуетились при газовом освещении в гостиной. Элис заваривала чай, намазывала бутерброды, варила яйца, носясь из комнаты в комнату. Сбегала наверх, кое-что побросала в уже почти уложенные чемодан и сумку, снесла вниз. Все силы Прайама тем временем ушли на то, чтоб принять ванну и побриться. Не обошлось без пролития крови, что было натурально в столь несказанный час. Покуда Прайам поглощал еду, Элис носилась по дому. То вдруг являлась она в гостиной, зажав в зубах горсть булавок, то кидалась в прихожую, чтоб убедиться, что ключи от чемодана и сумки с ее портмоне благополучно лежат на подставке для зонтиков, — как бы не забыть. В промежутках между этими действиями она прихлебывала чай.

— Ой, Прайам, — сказала она наконец, — вода нагрелась. Ты кончил? Скоро рассветет.

— Вода нагрелась? — он был в недоуменьи.

— Ну да, — она сказала. — Надо же все это помыть. Неужели же ты думаешь, что я оставлю в доме всю эту кучу грязи? А пока я мою, ты прикрепи наклейки на багаж.

— К чему же нам наклейки? Мы весь багаж возьмем с собой.

— Ой, ну Прайам же, — она не сдавалась. — Какой ты скучный!

— Я путешествовал побольше твоего, — он попытался улыбнуться.

— Да уж, представляю, как ты путешествовал! Но если тебе все равно, что вещи пропадут, так мне не все равно!

Меж тем она поставила посуду на поднос и унеслась из комнаты.

Через десять минут, в шляпке и в перчатках, под густой вуалью, она осторожно приоткрыла входную дверь и выглянула на освещенную фонарями улицу. Глянула направо, потом налево. Потом дошла до калитки, снова глянула.

— Ну что? — шепнул Прайам ей в затылок.

— Все в порядке, по-моему, — шепнула она в ответ.

Прайам вышел из дому с чемоданом в одной руке, с сумкой в другой, с трубкой во рту и с перекинутым через плечо плащом. Элис взбежала по ступенькам, оглядела дом изнутри, молча закрыла дверь, заперла. А потом они с Прайамом вышли и, крадучись под летними звездами, как будто тащат в чемодане награбленное, заспешили по Вертер-роуд к Оксфорд-роуд. Завернув за угол, оба вздохнули с глубоким облегчением.

Побег удался.

Со второй попытки. Первая, предпринятая среди бела дня, совершенно провалилась. За их кэбом до самого Паддингтонского вокзала следовали тогда три других кэба с репортерами и фотоаппаратами трех воскресных газет. Один журналист ловко пронырнул вслед за Прайамом к билетной кассе, подслушал, как тот просил два билета второго класса до Уэймута и сам поехал в Уэймут вторым классом. Туда доехали благополучно, но поскольку через два часа по их приезде Уэймут стал еще даже невозможней, чем Вертер-роуд, пришлось позорно воротиться.

А Вертер-роуд стала самой знаменитой улицей во всем Лондоне. Фотографии ее десятками печатались во всех газетах, причем помечалось крестиком жилище Прайама и Элис. Журналисты всех мастей кишели там с утра до поздней ночи. Фотоаппаратов было чуть ли не больше, чем фонарей. А один знаменитый репортер из «Санди Ньюс» снял даже квартиру точь-в-точь напротив нумера четырнадцатого. Прайам с Элис шагу не могли ступить в безвестности и тишине. И если будет преувеличением утверждать, что вечерние газеты выходили с экстренным сообщением: «5 ч. 40 мин. Миссис Лик отправилась за покупками», то ей-богу, не такое уж это серьезное будет преувеличение. Две недели Прайам носа не высовывал из дому в дневное время. И тут уж Элис, встревоженная его бледным видом и расшалившимися нервами, предложила план побега до раннего летнего рассвета.

Вот они добрались до Ист-Патни-Стейшн; ворота были заперты, первому рабочему поезду было еще не время. И они ждали. Вокруг не было ни души. Только башенные часы прилежно будили каждые четверть часа всю ближнюю округу. Потом привратник отпер ворота — еще ужасно было рано — и Прайам, торжествуя, купил билеты до Ватерлоо.

— Ой, — вскрикнула Элис, когда они всходили по ступенькам, — я же ведь шторы не раздвинула, совсем забыла!

— А для чего ты собиралась раздвинуть шторы?

— Ну как же, раз они задернуты, каждый дурак сразу сообразит, что нас там нет. А если…

Она стала спускаться.

— Элис! — окликнул он странным, не своим голосом. Лицо у него побелело и ходили желваки.

— А?

— К чертям собачьим эти шторы. Иди сюда, или, ей-богу, я тебя убью.

Она поняла, что нервы у него так взбунтовались, что от любого пустяка может произойти падение правительства.

— Ах, ну и ладно! — это милое послушание совершенно успокоило его.

Через четверть часа они благополучно затерялись в пустыне Ватерлоо, и почтовый поезд понес их в Борнмут для краткой передышки.

Национальное любопытство

Интерес Соединенного Королевства к необычайному делу Уитта против Парфиттов достиг уже, кажется, наивысшей степени накала. И у Королевства были, были причины для столь пламенного интереса. Уитни Уитт, истец, приехал в Англию, со всеми своими чудачествами, свитой, безмерными богатствами и скверным зрением, исключительно ради того, чтоб вывести на чистую воду галерею Парфиттов. Отчасти трогательная фигура — седой, полуслепой, некогда тонкий знаток, он, просто по привычке, продолжал скупать драгоценные картины, которых уже не мог он видеть! Мистер Уитт неумолимо ополчился против Парфиттов, будучи убежден в том, что мистер Оксфорд пытался нагреть руки на его слепоте. И вот он начал дело, невзирая на слепоту, невзирая на затраты. Апартаменты его и царственное ежедневное пребывание в «Гранд-отеле Вавилон» обходились в баснословную сумму, точно подсчитываемую в пространных статьях иллюстрированных газет. Далее шел мистер Оксфорд, довольно молодой еврей, который приобрел Парфиттов, который, собственно, и был Парфитты — он тоже живописно выделялся на фоне Лондона. Он тоже швырял деньги направо и налево; немудрено: на карту была поставлена сама судьба Парфиттов. И наконец, больше всех раздражал общество загадочный субъект, таинственно маячивший на заднем фоне, субъект необъяснимый, обретавшийся на Вертер-роуд в Патни, личность которого и должен был установить процесс Уитта versus[20] Парфиттов. Если Уитт выигрывает процесс, тогда Парфиттам крышка. Мистер Оксфорд угодит в застенок за мошенничество, а имя Генри Лика пополнит список тех лихих мерзавцев, какие выдавали себя за собственных господ. Но если Уитт проигрывает дело — о, тут пойдут такие тонкости, такие новые загадки! Если Уитт проигрывает, тогда значит — всенародные похороны Прайама Фарла были — позорный фарс. Простой лакей лежит под освященными сводами Аббатства, и зря скорбела вся Европа! Если Уитт проигрывает — значит нация стала жертвой небывалого, чудовищного обмана! И тут опять встает вопрос — зачем?

Так что ничего нет удивительного, что всенародный интерес, подпитываемый неугомонной, наредкость предприимчивой прессой, поднялся до такой точки, что, кажется, уж дальше некуда. Но бегство с Вертер-роуд июньским утром еще невероятно подстегнуло этот интерес. Разумеется, задернутые шторы все вскорости разоблачили, ищейки из воскресных газет обнюхивали все платформы и все вокзалы Лондона. Исчезновенье Прайама, надо сказать, сильно подмочило репутацию мистера Оксфорда, особенно, когда усилия ищеек не увенчались успехом и Прайам упорствовал в своей невидимости. Если вы честный человек, — зачем же вам бежать от взора публики, тем более ночью? От этого вопроса оставался всего один шаг к неумолимому выводу, что линия защиты мистера Оксфорда слишком фантастична, и кто же ей поверит? Разумеется, газеты, твердя, что дело sub judice[21], а потому они ничего не вправе разглашать, много раз его обсасывали и мусолили; теперь же они дружно приступились снова, призвав в присяжные все общество. И за три дня Прайам стал бесспорным преступником, преступником, бежавшим от правосудия. Что толку было бы доказывать, что он всего-то навсего свидетель, свидетель, вызванный для дачи показаний! Он преступил неписанный закон Английской конституции о том, что лицо, замешанное в знаменитое судебное разбирательство, принадлежит отныне не себе, но нации. Он не имел права собой распоряжаться. Тайком обретя укромность, он просто-напросто ограбил печать и публику, лишив неотторжимых прав!

И кто же будет отрицать после этого, что он двоеженец?

Уже поговаривали, что он на пути в Южную Америку. И общество жадно вникало в статьи особых специалистов по договорам об экстрадиции с Бразилией, Аргентиной, Эквадором, Чили, Парагваем и Уругваем.

Викарии Мэтью и Генри проповедовали в ломящихся от паствы храмах Патни и Бермондси, и проповеди их дословно перепечатывали «Голос Христианина», «Святое дополнение» и прочие светильники прогресса.

И постепенно нос Англии все ниже склонялся над утренней газетой. И повсюду, от острова Уайт до Хексема, кофий остывал и делался прямо-таки несъедобным бекон, пока проглатывались последние новости. И то сказать — он обещал быть потрясающим, этот процесс Уитта против Парфиттов. Из-за таких процессов только и стоит жить, только такие процессы и могут примирить человека с этим нашим кошмарным английским климатом. И вот настал день слушания дела, и те вечерние газеты, которые выходят в девять часов утра, оповестили, что Генри Лик (или Прайам Фарл, это уж кому как больше нравится) с супругой (или сожительницей и добровольной жертвой) воротились на Вертер-роуд. И Англия затаила дух, и даже Шотландия притихла в ожиданьи; Ирландия — та шелохнулась в своем кельтском сне.

Упоминание о двух родинках

Театр, в котором разыгрывалась волнующая драма «Уитт против Парфиттов», не имел обычных прелестей современного места развлеченья. Слишком высокий по собственной длине и ширине; скудно освещенный; зимой промозглый, а летом душный из-за отсутствия всякой вентиляции. Попади такой зал на глаза совету графства, и сразу бы его забраковали, объявив опасным в рассуждении пожара, ибо коридоры были узки, а выходы витиеваты, как в средние века. Сцены не имелось, отсутствовала рампа, и стулья были простые, деревянные, — все, кроме одного.

Единственное это сиденье занимал главный актер — в потешном парике и блистательном малиновом костюме. Судья он был вовсе недурной, однако же ошибся в выборе профессии; редкостный талант его к третьеразрядным шуткам принес бы ему целое состояние в мире музыкальной комедии. Впрочем, как сказать — он получал сто фунтов в неделю жалования; а лучшие комедианты зарабатывали меньше. Он помещался посреди двойного ряда модных шляпок, а за шляпками скрывались лица четырнадцати приятельниц и родственниц. Шляпки эти играли роль украшенья, гарнира, что ли. Главный актер пытался вести себя как бы во власти заблужденья, будто он сияет в своей славе один одинешенек, — но тщетно.

Было еще четверо ведущих актеров: мистер Пеннингтон, к.а.[22], мистер Водри, к.а., со стороны истца, и мистер Касс, к. а., и мистер Крепитюд, к. а. со стороны ответчика. Эти актеры были звезды в своей профессии, как бы менее блистательные, а на самом-то деле даже и поярче, чем исполнитель в малиновом костюме. Парики были у них качеством похуже, и невидные костюмы; но их это ничуть не занимало, ибо, если он получал сотню в неделю, они получали сотню в день. Трое второстепенных исполнителей получали в день по десяти гиней; один имел поручение приглядывать за делом — от самого епископа и от капитула аббатства, ибо, принадлежа к братству христиан, а потому терзаясь и ужасаясь из-за косвенного допущения ответчика, что якобы они у себя погребли лакея, епископ и капитул решились ни под каким видом не допускать эксгумации. Статистами, роль которых состояла в том, чтобы шептаться между собою и с артистами, были поверенные, секретари поверенных; и совместные их усилия оценивались в сто пятьдесят фунтов в день. Двенадцать достойнейших мужей на скамье присяжных получали совокупно примерно такую сумму, которая позволила бы королевскому адвокату безбедно продержаться в живых в течение целых пяти минут. Общие расходы предприятия составляли таким образом шесть, не то семь сотен фунтов в день. Предварительные же затраты исчислялись в тысячах. И все бы, все прекрасно окупилось, будь для представления нанят, скажем, Ковент Гарден и ложи продавались бы, как на Тетраццини[23] и Карузо, но в нелепом зале, как ни был он набит до самых до опасных своих дверей, убытки, конечно, могли быть прямо роковые. К счастью, делу оказывалась поддержка не только со стороны государства, но и со стороны двух богачей-капиталистов, Уиттни Си Уитта и мистера Оксфорда; а потому устроители вполне могли благородно пренебречь презренными финансовыми соображениями и спокойно предоставить исполнителям вольно предаваться искусству для искусства.

Открывая слушание, мистер Пеннингтон, к а., мгновенно представил доказательства своего редкого исполнительского дара. Начал он спокойно, по-домашнему, обращаясь к присяжным, как к друзьям детства, а к судье, как к сообразительному родному дядюшке, и в самых простых, доходчивых словах поведал о том, что истец, мистер Уиттни Си Уитт, требует с ответчика семьдесят две тысячи фунтов, то есть сумму, заплаченную им за никчемные поделки, подсунутые почтенному и близорукому истцу в качестве шедевров. Мистер Пеннингтон поведал о жизни и смерти великого художника Прайама Фарла, о торжественном его погребении и скорби всего мира. Он поподробнее остановился на гении Прайама Фарла и на доверчивой натуре истца. Далее он задался вопросом, кто мог бы осуждать истца за то, что он поверил в честность фирмы с таким безупречным именем, как Парфитты. Затем он рассказал, как по случайности, по штемпелю на задней стороне холста, вдруг обнаружилось, что те картины, которые, как утверждалось, принадлежали кисти Прайама Фарла, писались уже после его кончины.

И он продолжил, не меняя тона:

— Объяснение тут проще простого. Прайам Фарл, оказывается, вовсе и не умер. Умер его лакей. Совершенно естественно, более чем натурально, великий гений Прайам Фарл решает провести всю оставшуюся жизнь простым лакеем. Всех он обманул: доктора, кузена своего Дункана Фарла, власти, епископа и капитул Вестминстерского аббатства — словом, всех на свете! В качестве Генри Лика он женится, в качестве Генри Лика снова принимается за живопись — в Патни; за таковым занятием он проводит несколько лет, ни в ком решительно не возбуждая ни малейших подозрений. И вдруг, — по странному совпадению, сразу же после того, как мой доверитель пригрозил ответчику судом, — он открывает свое истинное лицо, как Прайам Фарл. Вот такое простейшее, достовернейшее объяснение, — проговорил мистер Пеннингтон, к. а. и прибавил, — каковое сейчас представит вам на рассмотрение ответчик. Конечно вас, людей бывалых, многоопытных, оно тотчас же убедит. Вы не станете же отрицать, что подобное то и дело происходит, что это вещи повседневные, привычные, на каждом шагу встречаются. Мне пожалуй, даже стыдно, что вот стою тут перед вами и тщусь опровергнуть историю, столь правдоподобную, столь убедительную. Чувствую, что дело мое почти пропащее. Однако, делать нечего, я уж попытаюсь.

И так далее, в том же духе.

То было одно из грандиознейших его свершений в области иронии, которую так любят присяжные заседатели. И в публике решили, что дело, считай, решено.

После того, как мистер Уиттни Си Уитт и секретарь его наполнили весь зал гнусавым отзвуком Нью-Йорка (сдержанная ярость престарелого Уитта произвела сильное впечатление), была вызвана свидетельница миссис Лик. Ее под обе руки поддерживали два викария, однако им не удалось сдержать ее рыданий под мощный оклик пристава. Она заявила о своем браке.

— Это ваш муж? — осведомился мистер Водри, к. а., (принявший на себя главную роль, ибо Пеннингтон, к. а. был занят уже в другой пьесе и в другом театре), хорошо отрепетированным драматическим жестом указывая на Прайама Фарла.

— Да, — прорыдала миссис Лик.

Несчастная сама верила тому, что говорила, а викарии, хоть и не проронив ни слова, сумели впечатлить присяжных. Когда к допросу приступил Крепитюд, к. а., и заставил таки ее признать, что при первой встрече с Прайамом у него на Вертер-роуд, она его не вполне узнала, она ответила:

— Но потом-то я сообразила. Неужели же может женщина не узнать отца своих детей?

— Может, — вставил судья. Была ли это шутка, или нет — тут мнения публики разделились.

Миссис Лик была, надо сказать, жалка, но уж нисколько не забавна. Зато мистер Дункан Фарл, сам того не желая, несколько разрядил атмосферу.

Дункан с негодованием отмел всякую возможность того, что Прайам — это Прайам. Он подробно изложил все обстоятельства, сопровождавшие смерть на Селвуд-Teppac, и пятидесятые различными способами доказал, что Прайам никак быть Прайамом не может. Этот человек, выдающий себя здесь за Прайама, — не джентльмен даже, тогда как Прайам — кузен Дункана Фарла! Дункан был свидетель безупречный, сдержанный, точный, непоколебимый. Приступив к допросу этого свидетеля в интересах своего клиента, Крепитюд просил, чтоб он подробно описал свою детскую встречу с Прайамом. Никакой настырности Крепитюд не проявлял.

— Расскажите нам, как это все было, — просил Крепитюд.

— Ну, мы подрались.

— О! Подрались! Но из-за чего же подрались два нехороших мальчика? (Смех в зале).

— Из-за кекса с изюмом, кажется.

— О! Не с тмином, например, а именно с изюмом? (Громкий смех в зале).

— По-моему, с изюмом.

— И каков же был исход кровопролитной схватки? (Громкий смех).

— Кузен мне вышиб зуб. (Бурные раскаты смеха, в котором участвует и суд).

— И что же вы ему сделали?

— Кажется, ничего особенного. Помню, одежду на нем порвал. — Смех переходит во всеобщий рев, в котором принимают участие все, кроме Прайама и Дункана Фарлов.

— О! И вы уверены, что все это точно помните? (Взрыв истерического смеха).

— Да, — отчеканил Дункан Фарл, холодно припоминая прошлое. В глазах его был отсутствующий взгляд, и он прибавил: — Помню, на шее у моего кузена, под воротником, были две маленькие родинки. Да, я точно помню. И как это я сразу не сообразил.

Конечно, когда вам говорят со сцены ну, хоть бы и про одну родинку, это ужасно, удивительно смешно. При упоминании же о двух родинках сразу зал буквально покатился со смеху.

Мистер Крепитюд склонился к поверенному напротив; тот склонился к своему секретарю, секретарь что-то шепнул Прайаму Фарлу, и тот кивнул.

— Э-э… — начал было мистер Крепитюд, но осекся и сказал Дункану Фарлу: — Благодарю вас. Вы можете занять свое место в зале.

Потом свидетель по имени Жюстини, кассир в «Отель де Пари», в Монте-Карло, объявил под присягой, что Прайам Фарл, знаменитый живописец, на четыре дня останавливался у них в отеле в мае, в жаркую погоду, семь лет тому назад, и то лицо в суде, которое ответчик выдает за Прайама Фарла, ничего общего с тем знаменитым живописцем не имеет. И никакие расспросы адвокатов не могли поколебать мистера Жюстини. Вслед за ним выступил распорядитель из отеля «Бельведер» в Монт-Перелине, близ Веве в Швейцарии, повторил подобный же рассказ и остался столь же тверд.

А дальше вынесены были сами картины, явились эксперты, и началось подробное освидетельствование. Но едва оно началось, пробили часы, и на сегодня представление закончилось. Главные актеры скинули с себя сценические костюмы и схватились за вечерние газеты, дабы убедиться в том, что репортеры, как всегда, возносят им хвалы. Судья, подписчик агентства по рассылке газетных вырезок, рад был обнаружить, что ни одна из его шуток не была опущена ни одной из девятнадцати главных утренних лондонских газет. Стрэнд и Пиккадилли только и думали, что о деле Уитта против Парфиттов: его на все лады склоняли вечерние плакаты и пронзительные голоса мальчишек-газетчиков. Телеграфные провода трясло от дела Уитта против Парфиттов. В больших промышленных городах заключались пари, и ставки делались большие, очень большие. Англия, одним словом, была довольна, и главные актеры имели право спокойно перевести дух. Но люди самые дотошные, по клубам, по пабам, туманно говорили что-то насчет двух родинок, и что, мол, Прайам тогда кивнул в ответ, когда ему шептал что-то секретарь: подобные детали не ускользают от современных очеркистов, зарабатывающих тысячу фунтов в год. И люди самые дотошные считали, что эти родинки обещают много еще чего очень даже интересного.

Отказ Прайама

«Лик дает показания».

Новость полетела по телеграфным проводам, попала на плакаты через пять минут после того, ка Прайам принес присягу. Англия затаила дух. Три дня прошли с начала слушания (ведь актеры, получающие по сотне фунтов в день, не станут щелкать хлыстом над экспертами, зарабатывающими по десятке; и потому дело продвигалось сдержанным и важным шагом), и страна ждала щелчка.

Никто кроме Элис не знал, чего можно ожидать от Прайама. Элис знала. Она знала, что он в ужасном состоянии, и это может привести к ужасному исходу; и знала, что ничего не может с ним поделать! Была, была с ее стороны попытка омыть его светом разума, но успеха не имела. А повторять попытку Элис не решалась. Пеннингтон, к. а. к тому же настоял на том, чтоб она покинула зал на время показаний мужа.

Прайам ко всему процессу относился с возмущением, то жгучим, то холодным. Все это разбирательство было ему в высшей степени противно. Он ненавидел Уитта столь же остро, как ненавидел Оксфорда. Всего-то он и просил от мира, что тишины, укромности, немного, кажется, совсем немного, но даже в этом было ему отказано. Он не просил, чтоб его хоронили в Вестминстерском аббатстве; погребение это ему навязали. А если он решил назваться другим именем — кому какое дело? Если он предпочел жениться на простой женщине, жить в пригороде и писать картины по десяти фунтов каждая, кому это мешало? И зачем понадобилось выволакивать его на люди, из-за того, что два субъекта, на которых ему было решительно плевать, повздорили из-за его картин? Чего ради ему портили жизнь в Патни, изводили наглым любопытством зеваки, репортеры? И за что, за что, с помощью синего клочка бумаги, его подвергли невыносимой пытке, заставили, сгорая со стыда, явиться перед целым светом в качестве свидетеля? Эта последняя незаслуженная кара, этот нестерпимый ужас венчали все, лишая его сна много ночей подряд.

Давая показания, он имел, конечно, вид пойманного преступника — эти нервные жесты, дрожащие приспущенные веки, слабый, сиплый голос, который он с трудом выталкивал из горла! Нервозность с подоплекою обиды составляет роскошный материал для пластического искусства перекрестного допроса, и Пеннингтон, к. а. прямо-таки бил копытом, так и рвался в бой, тогда как Крепитюд, к. а. выказывал куда меньше рвенья. Крепитюд был адвокат ответчика, мистера Оксфорда, так что Прайам был его свидетель, но свидетель жуткий, свидетель, настойчиво, свирепо отказывавшийся открыть рот до того, как дал присягу. Да, он, разумеется, кивнул в ответ на шепот того секретаря того поверенного, но своего кивка он подтвердить не пожелал и ни единым словом не помог мистеру Крепитюду во все три дня процесса. Сидел себе и молча полыхал.

— Ваше имя Прайам Фарл? — начал Крепитюд.

— Да, — хмуро буркнул Прайам, и по всему видно было, что этот человек лжет. Он украдкой поглядывал на судью, как будто бы судья — бомба с запаленным фитилем.

Допрос начался неубедительно и дальше продолжался из кулька в рогожку. Самая мысль о том, что этот запуганный, виляющий тип — всемирно известный, прославленный, великий Прайам Фарл, была просто смехотворна. Крепитюду приходилось призывать на помощь все свое самообладание, чтоб не накричать на Прайама.

— И это все, — заключил Крепитюд, после того, как Прайам дал робкие, дурацкие объяснения о своей жизни после смерти Генри Лика. И кто же эдакому поверит? Он объявил, что «эта Лик» ошибкой приняла его за своего мужа, потом добавил, что она истерична, и уж такое замечание окончательно восстановило против него публику. Заявление, что у него, собственно, не было никаких определенных оснований выдавать себя за Лика — мол, так просто, вдруг нашло — принято было с немым презрением. Когда Прайама просили объясниться по поводу показаний отельных служащих, и он ответил, что то и дело за него представительствовал лакей, — это уж было черт знает что такое.

В публике удивлялись, отчего же Крепитюд не спрашивает насчет двух родинок. На самом деле, Крепитюд боялся их касаться. Упомянув о родинках, он все поставил бы на карту, и мог все потерять.

А вот Пеннингтон, к. а., спросил про родинки. Не ранее однако, чем убедительнейшим образом продемонстрировал суду путем двухчасового перекрестного допроса, что Прайам ничего не знает о своем собственном детстве, ничего не знает ни о живописи, ни о сообществе художников. Он сделал из Прайама котлету. И голос Прайама звучал все глуше, и жесты все больше выдавали в нем лжеца.

Пеннингтон, к. а., сделал несколько блистательных ходов.

— Итак, вы утверждаете, что вместе с ответчиком пошли в его клуб, и там он вам поведал о своих невзгодах!

— Да.

— Он предлагал вам деньги?

— Да.

— О! И какую же он предложил вам сумму?

— Тридцать шесть тысяч фунтов. (Волненье в зале).

— Тэк-с! И за что же были вам предложены такие деньги?

— Не знаю.

— Не знаете? Да будет вам.

— Я не знаю.

— И вы приняли это предложение?

— Нет, отказался.

— И почему вы отказались от такого предложения?

— Просто не захотел его принимать.

— Стало быть, денег никаких ответчик в тот день вам не вручал?

— Вручал. Пятьсот фунтов.

— И за что же?

— За картину.

— За картину, точно такую, как те, что вы продавали по десять фунтов?

— Да.

— И вам это не показалось странным?

— Нет.

— И вы продолжаете утверждать, — имейте в виду, Лик, вы принесли присягу! — вы продолжаете утверждать, что отказались от тридцати шести тысяч фунтов с тем, чтобы принять пятьсот?

— Я продал картину за пятьсот фунтов. (Плакаты на Стрэнде: «Строгий допрос Лика»)

— Теперь — по поводу той встречи с мистером Дунканом Фарлом. Вы же, разумеется, Прайам Фарл, вы же, разумеется, все это помните?

— Да.

— Сколько вам тогда было лет?

— Не знаю. Десять, или около того.

— О! Вам было около девяти лет. Самый возраст для кекса. (Бурный хохот в зале.) И мистер Дункан Фарл говорит, что вы ему выбили зуб.

— Выбил.

— А он на вас порвал одежду.

— Было дело.

— Он говорит, что запомнил этот факт, потому что у вас на шее обнаружились две родинки.

— Да.

— Есть у вас две эти родинки?

— Да. (Невероятное волненье в зале).

Пеннингтон помолчал.

— И где они расположены?

— У меня на шее, под воротничком.

— Будьте добры, положите на это место руку.

Прайам приложил руку к шее. Волнение в зале было чрезвычайное.

Пеннингтон снова помолчал. Но, убежденный в том, что Прайам самозванец, он продолжал с издевкой:

— Быть может, если моя просьба вам не представится слишком наглой, вы снимете воротничок и покажете свои родинки суду?

— Нет, — отчеканил Прайам. И в первый раз прямо взглянул мистеру Пеннингтону в лицо.

— Быть может, вы предпочли бы снять воротничок в комнате Его Чести, если Его Честь не возражает?

— Я нигде не стану снимать воротничок.

— Однако же… — начал судья.

— Я нигде не стану снимать воротничок, Ваша Честь, — выговорил Прайам громко. Снова на него нахлынули возмущенье и обида. Его прямо-таки взбесили эти эксперты, объявившие его картины ловкой, но ничего не стоящей подделкой его же работ! Если собственные картины, якобы написанные после его смерти, не могут доказать, что он — это он; если слово его отметается с издевкой этими хищными зверями в париках — почему какие-то там родинки должны доказывать, что он — это он. Он решил не сдаваться.

— У свидетеля, господа присяжные заседатели, — с торжеством провозгласил мистер Пеннингтон, — имеются две родинки на шее, как раз в том самом месте, на которое указывает мистер Дункан Фарл, но он не желает нам их приоткрыть!

Двенадцать юридических умов благородно задались вопросом, могут ли закон и правосудие Англии принудить свободного человека снять воротничок, если тот отказывается снимать воротничок. Судопроизводство однако продолжалось. Шестьсот, не то семьсот фунтов в день следовало отработать, и оставалось еще множество свидетелей. Следующей вызвали Элис.

Загрузка...