Глава IV

Сенсация

Не прошло и двенадцати часов после этого разговора между членами правящего класса в Гранд-отеле Вавилон, а уж Прайам Фарл услышал первое гортанное эхо голоса Англии в вопросе о его похоронах. Голос Англии на сей раз исходил из уст «Санди Ньюс», газеты, принадлежавшей лорду Назингу, владельцу «Дейли Рекорд». Была в «Санди Ньюс» колонка, главным образом посвященная встрече в Остенде Прайама Фарла с ярчайшей звездой Музыкальной комедии. Была и передовица, в которой яснее ясного доказывалось, что Англия покроет себя несмываемым позором, если не погребет величайшего своего художника в Вестминстерском аббатстве. Правда, вместо Вестминстерского аббатства поминалась Национальная Валгалла. Казалось, газете чрезвычайно важно не называть Вестминстерское Аббатство подлинным его именем, как если бы Вестминстерское аббатство было чем-то не вполне удобопоминаемым, невыразимым, как пара брюк. Кончалась статья на слове «базилика», и когда вы достигали этого величавого существительного, вы были вполне согласны с «Санди Ньюс» в том, что Национальная Валгалла без останков Прайама Фарла у себя внутри будет чем-то невозможным, прямо-таки немыслимым.

Прайам Фарл расстроился ужасно.

В понедельник утром «Дейли Рекорд» благородно выступил в поддержку «Санди Ньюс». Очевидно, он пожертвовал воскресным днем, собирая мнения выдающихся людей — в том числе троих членов парламента, одного банкира, одного любителя крикета, одного колониального премьер-министра и президента Королевской академии — о том, является ли, или не является Национальная Валгалла подобающим местом для упокоения останков Прайама Фарла; и общим ответом стало единодушное «Да». Другие газеты выражали то же мнение. Нашлись однако и противники такого плана. Иные органы вопрошали хладнокровно, а что собственно Прайам Фарл сделал для Англии, особенно для жизни духа Англии. Он не был ни нравственным художником, как Хогарт, как Ноель Патон, ни поклонником великой и прекрасной античности, как несравненный Лейтон[6]. Он открыто презирал Англию. Он никогда не жил в Англии. Он ничего общего не желал иметь с Королевской академией, почитая все страны, кроме своего отечества. Да и такой ли уж великий он художник? Не ловкий ли он просто-напросто мазила, работами которого кучка полоумных обожателей силком заставила нас восхищаться? Боже упаси их, эти органы, хулить покойного, но Национальная Валгалла есть Национальная Валгалла… И так далее в том же духе.

Грошовые вечерние газетенки отстаивали Фарла, одна так даже пламенно. Вы понимали, что если Прайам Фарл не будет похоронен в Вестминстверском аббатстве, все вечерние газеты в возмущении отрясут прах со своих ног о скалы Дувра и навсегда покинут Англию ради иной страны, где умеют ценить искусство. К полуночи вы уже понимали, что Флит-стрит превратилась в арену смертоубийства, не иначе, и толпы энтузиастов в честь искусства перерезают там друг другу глотки. Впрочем, поверхностному взгляду ничего подобного не открывалось на Флит-стрит; и в Клубе искусств на Дувр-стрит даже не было объявлено военное положение. Лондон трепетал, горел и волновался, решая вопрос о похоронах Прайама Фарла; через несколько часов должно было решиться, покроет ли себя Англия в глазах всего мира несмываемым позором; а город жил себе, тихо-мирно пошевеливался, как всегда. В Комедии давали прославленный ежевечерний водевиль «Билеты проданы»; в Квинс-Холле толпилась публика, решившая послушать виолончелиста двенадцати лет, который играл, как взрослый, хоть и маленький, и услуги которого на семь лет вперед закупило одно влиятельное агентство.

Наутро все противоречия уладил «Дейли Рекорд» с помощью одной из своих сенсаций. Такого рода противоречия, как правило, если не улаживаются быстро, то и вовсе не улаживаются; затягиваться они не могут. И в данном случае «Дейли Рекорд» быстро все уладил. «Дейли Рекорд» опубликовал завещание Прайама Фарла, в каковом, отказав по фунту в неделю пожизненно слуге своему Генри Лику, все остальное свое достояние Прайам Фарл отдавал нации, на постройку и содержание Галереи Великих Мастеров. Собрание великих мастеров, составленное самим Прайамом Фарлом тем нерасточительным способом, какой доступен только подлинным знатокам искусства, составит ядро коллекции. А в ядро это, сообщал «Рекорд», входит несколько Рембрантов, один Веласкес, шесть Вермееров, один Джорджоне, один Тернер, один Чарльз, два Крома и Гольбейн. (Чарльза «Рекорд» снабдил вопросительным знаком, сам будучи в нем не вполне уверен). Картины все в Париже — давно уже там, много лет. Главная мысль этой Галереи в том, что ничему не вполне первоклассному туда не должно быть доступа. Завещатель присовокуплял к своей последней воле два условия. Первое — чтобы нигде на здании не было высечено его имя, и второе — чтобы ни одна из его собственных работ не была вывешена в Галерее. Каков, а? Не правда ли, истинно британская гордость? Не правда ли, сколь выгодно он отличается, сколь он великолепно непохож на заурядных благотворителей этой страны? У «Рекорд» есть основания утверждать, что состояние Прайама Фарла составляет сто сорок тысяч фунтов, не считая стоимости картин. И после такого с кого-то еще станется заявлять, что он не достоин покоиться в Национальной Валгалле — благотворитель столь царственный, столь горделиво кроткий?

Оппозиции нечем было крыть.

Прайам Фарл в своей крепости «Гранд-отеля Вавилон» все больше и больше расстраивался. Он отлично помнил, как составил это завещание. Дело было семнадцать лет тому назад, в Венеции, ну, выпил он шампанского, и разозлился на какого-то английского критика, разбиравшего его картину. Да уж, критики английские! Конечно, это суетность его толкнула отвечать таким манером. Впрочем, он был тогда еще мальчишка. Помнится, с каким мальчишеским весельем он назначал ближайшего из родственников, кто уж там им окажется, своим душеприказчиком. С какой жестокой радостью он рисовал себе ту злость, с которой им таки придется все условия этого завещания исполнить. Потом все собирался похерить эту шутку; но то да се, и как-то руки не дошли. А собрание его меж тем росло, росло и состояние — быстро, ровно, неуклонно — и вот — да, то-то и оно! Дункан Фарл обнаружил завещание. И Дункан Фарл — душеприказчик, обязан исполнять то, что он сплеча когда-то накатал!

Он невольно улыбнулся, хоть, в общем-то, тут было не до смеха.

В теченье дня дело уладилось; высказались власти; новость распространилась. Прайам Фарл в четверг будет похоронен в Вестминстерском аббатстве. Честь Англии среди художественных наций удалось спасти, отчасти благодаря героическим усилиям «Рекорд», отчасти же благодаря завещанию, доказывавшему, что Прайам Фарл, в конце концов, дорожил интересами отечества.

Трусость

В ночь со вторника на среду Прайам Фарл ни на минуту глаз не мог сомкнуть. Голос ли Англии явился тому причиной, или голос любимой племянницы епископа, — столь искусной в раскраске подушечек на чайник — но дело принимало чрезвычайно серьезный оборот. Нация намеревалась погрести в Национальной Валгалле останки — Генри Лика! Прайам был, в общем-то, не против злой иронии; порой и сам способен выкинуть рискованную шутку; но при всем при том не мог же он допустить, чтоб продолжалось столь чудовищное заблуждение. Требовалось исправить дело, и немедля! И он, он один мог его исправить, и надо было действовать. Ужаснейшее испытание, едва переносимое для его застенчивости. Но — никуда не денешься. Помимо всех прочих соображений, тут было и соображение о ста сорока тысячах фунтов, его кровных, которые он не имел ни малейшего желания дарить британской нации. А уж любимые картины отдать народу, который обожает Лансье[7], Эдвина Лонга, Лейтона — да от одной мысли вырвать может.

Нет, он обязан пойти к Дункану Фарлу! И объясниться! Да, объясниться в том смысле, что он не умер.

Но вот ему представился Дункан Фарл, — суровое, дурацкое лицо, стальная непробиваемая башка; представилось, как самому ему дадут пинка под зад, или пошлют за полицейским, или как-то поизощренней оскорбят невообразимо. В силах ли человеческих выдержать свидание с Дунканом Фарлом? Стоит ли ради ста сорока тысяч фунтов и чести британской нации связываться с Дунканом Фарлом? Нет! Его отвращенье к Дункану Фарлу перекрывало и сто сорок миллионов фунтов, и честь целых планет! Встретиться с Дунканом Фарлом? Нет, только не это!. Да этот Дункан и в сумасшедший дом может упечь, и вообще!..

Но надо действовать!

Тут в голову ему пришла блестящая идея: открыться, покаяться епископу. Он не имел удовольствия лично знать епископа. Епископ был некая абстракция; в большей даже степени абстракция, чем Прайам Фарл. Но с ним, конечно, можно встретиться. Чудовищное предприятие, но — надо, надо. В конце концов, ну, епископ — ну и что епископ? Человек в нелепой шляпе — только и всего! И разве Прайам Фарл, истинный Прайам Фарл, не более велик, чем какой-то там епископ?

Он велел лакею купить пару черных перчаток, цилиндр — номер семь с четвертью, и принести ему «Кто есть кто». Надеялся, что лакей поволынит с этим делом. Но лакей все исполнил с волшебной быстротой. Время так летело, что (как говорится) вы почти не замечали вращенья стрелок на циферблате. И, не успел он оглянуться, двое швейцаров уже его подсаживали в таксомотор, и вот кошмарному предприятию был дан неотвратимый ход. Таксомотор без труда мог бы взять кубок Гордона Беннета. В нем было двести лошадиных сил, не меньше, и в два счета он домчал Фарла к епископскому дому. Скорость прямо неимоверная.

— Я вас оставляю, — хотел было сказать Прайам Фарл, выходя, но потом подумал, что если отпустить машину, так вернее будет; и он ее отпустил.

Безумно торопясь, нажал звонок, чтоб не успеть сбежать. Сердце бухало, пот омочил роскошную подкладку нового цилиндра; и ноги у него дрожали — в буквальном смысле слова!

Ад подлинный — стоять у епископа под дверью.

Дверь отворил субъект в прелатски-черной ливрее и хмуро, подозрительно его оглядывал.

— Э-э… — малодушно промямлил Прайам Фарл. — Мистер Паркер здесь живет?

Фамилия епископа, конечно, была не Паркер, и Прайам прекрасно это знал. Паркер — просто первая фамилия, которая пришла в трусливую голову Прайама.

— Нет, — отвечал презрительный лакей. — Это дом епископа.

— О, прошу прощенья, — пролепетал Прайам Фарл, — а я думал, что мистера Паркера.

С чем он и удалился.

Между тем мгновеньем, когда прозвенел звонок, и тем, когда появился лакей, он осознал со всею ясностью, на что он способен, а на что он неспособен. Исправленье заблуждений Англии не входило в число его способностей. Он не в силах был разговаривать с епископом. Он ни с кем был не в силах разговаривать. Он трус в таких делах; просто трус. Что толку спорить! И ничего, ничего тут не попишешь!

«А я думал, мистера Паркера!» О, Господи Боже! Как низко великий художник может пасть!

В тот вечер он получил ледяное письмо от Дункана Фарла, с вложенным билетом на похороны (стоячее место). Дункан Фарл не осмеливается твердо рассчитывать на то, что мистер Генри Лик сочтет уместным присутствовать на погребении своего хозяина; но он вкладывает билет. Кроме того он подтверждает, что фунт в неделю будет выплачиваться в соответственном порядке. В заключение он сообщал, что многие представители печати спрашивали адрес Генри Лика, но он не счел необходимым удовлетворять их любопытство.

И на том спасибо.

— Ух ты черт! — подумал он, теребя этот билет на стоячее место.

Билет был большой, глянцевитый, и, конечно же, все это было не во сне.

Валгалла

В просторном нефе народу собралось сравнительно немного, верней, сравнительно немного сотен, и можно было легко передвигаться туда-сюда под присмотром официальных лиц. Прайама Фарла пропустили через аркаду, согласно отпечатанному на билете предписанью. Ему казалось, — расшатались нервы, — что все как-то подозрительно на него пялятся, но, конечно, никто на него ни малейшего внимания не обращал. Он был не среди избранных, пропущенных за массивный экран, отделявший неф от набитых хоров и трансептов, а среди людей обычных, люди же обычные друг другу мало интересны; им интересны избранные. Орган доносил звуки Перселла до самых дальних углов собора. Несколько духовных униформ блюли огражденное канатами пространство: место, отведенное для гроба. Полуденное солнце длинными, трепещущими копьями пробивало карминные и аквамариновые окна. Но вот служители стали образовывать среди толпы проход; волненье накалялось. Орган умолк на миг и вот зашелся снова — предельным выраженьем скорби человеческой: тяжкими складками печали аббатство накрыл траурный марш Шопена. А когда в дрожащем воздухе растаял этот стон, ему на смену взвились мальчишеские голоса, нежней самой печали.

И тут взор Прайама Фарла различил леди Софию Энтвистл, высокую фигуру под вуалью, в глубоком трауре. Она стояла на его похоронах, среди сравнительно простых людей. Конечно, при ее влиянии, ей бы на золотом блюдечке поднесли место в трансепте, но она предпочла смиренно затаиться в нефе. Она явилась из Парижа к нему на похороны. Она оплакивала суженого. Она стояла всего в каких-то пятнадцати метрах от него. Она его не замечала, но в любой момент могла заметить, и она постепенно приближалась к тому месту, где он дрожал.

И он бежал, не унося в сердце ничего, кроме злости. Она не делала ему предложенья; это он ей сделал предложенье. Она его не оставляла на бобах; он ее оставил на бобах. Он не был одной из ее ошибок; она была его ошибкой. Не она, а он был капризен, позволил себе блажь, действовал сплеча и наобум. И — он ее ненавидел. Он искренне считал, что она его оскорбила, и ее надо истребить. Он ничего ей не спускал, ставил ей всякое лыко в строку: неровные зубы, скажем, и ямочку на подбородке, и ухватки, прорезающиеся у всякой вековухи после сорока. Он бежал от нее в ужасе. Если б она его заметила, его узнала — это была бы катастрофа — совершеннейшая катастрофа во всех смыслах; и красоваться бы ему на людях так, что и в страшном сне не снилось. Он бежал безрассудно, слепо, проталкиваясь сквозь толпу, пока не добрался до решетки, и в ней была калитка — приотворенная калитка. Надо думать, его странный, выпученный взгляд перепугал того, кто сторожил калитку, малого в сутане, ибо тот отпрянул, и Прайам прошел за решетку, туда, где начиналась витая лестница, и он по ней поднялся. По лестнице змеился пожарный шланг. Прайам услышал, как стукнула калитка, — обошлось! Ступени вели к тому месту поверх массивного экрана, где стоял орган. Органист сидел за полузавешенной портьерой, под приглушенными электрическими лампами, на большом помосте, глядящем перилами на хоры, и с органистом шептались двое молодых людей. Никто из троих даже и не глянул на Прайама. Прайам исподтишка, как вор, шмыгнул к виндзорскому креслу и в него уселся, лицом к хорам.

Шепот прекратился; пальцы органиста задвигались, он жал на рукоятки, рычаги и кнопки, ногами нашаривал педаль, и Прайам услышал дальнюю музыку. А рядом, вплоть, он слышал грохот, глубокую одышку, всхлипы, выхлопы, и не сразу сообразил, что так 32-футовые и 64-футовые трубы, уложенные поверх и поперек экрана, хрипло отзываются призывным пальцам органиста. Все это было непонятно, странно, сверхъестественно — чертовщина какая-то, если угодно, — и вот эдакий тайный, скрытый механизм помогал торжественному зрелищу внизу воздействовать на души! Прайам совсем разнервничался, особенно, когда органист, красивый, моложавый, с блестящими глазами, повернулся и подмигнул помощнику.

Пронзительные голоса хористов нарастали, делались выше, выше, взбирались в зоны, почти недоступные слуху, и покуда они взбирались в эти зоны, Прайам все отчетливее понимал, что неладное что-то творится у него с горлом, какое-то судорожное сжатие и расширение, что ли. Чтоб отвлечь свое внимание от собственного горла, он приподнялся в виндзорском кресле и через перила заглянул на хоры, в своих глубинах озаренные свечами, а на высотах купающиеся в солнечном искристом блеске. Высоко-высоко напротив, на самом верху каменного обрыва, оконце, не затронутое солнцем, сумрачно горело в странной игре света. А далеко внизу, ширясь вокруг налоя, прячась в лесу статуй трансепта, был пол, весь состоящий из макушек избранных: известных, знаменитых, вознесенных — рождением, талантами, делами, или случаем; Прайам часто видел эти имена на страницах «Дейли Телеграф». Дивные голоса хористов проникали в душу. Прайам откровенно встал и перегнулся через перила. Все взгляды были устремлены в одну точку прямо под ним, — которой он не видел. Но вот кое-что вошло в его поле зрения. То был высокий крест в руках у служки. За крестом, торжественными парами, ступало духовенство, а дальше пятился господин в сутане и бешено размахивал руками, как важный деятель Армии спасения; а уж за ним шли малиновые мальчики и разевали рты в лад диким взмахам этих рук. И наконец в поле зрения вплыл гроб, под тяжким пурпурным покровом; покров этот был украшен белым крестом, и только; и покров поддерживали славнейшие сыны Европы, как по приказу поспешившие из всех ее краев, — и в их числе не кто иной, как Дункан Фарл!

Гроб ли это, пышность ли покрова, уединенно-белое сияние креста, составленного из цветов, или высокое значение тех, кто нес покров, — что именно поразило Прайама Фарла, как удар в самое сердце? Кто знает? Но он больше не мог смотреть; с него было довольно. Если б он смотрел и дальше, он разразился бы неудержимыми слезами. Неважно, что под покровом лежало тело обыкновенного жуликоватого лакея; неважно, что совершалась чудовищная ошибка; неважно, была ли побудительной пружиной всего предприятия племянница епископа с ее любовью к акварели или торжественные выводы Капитула; неважно, что досужие борзописцы недостойно, всуе трепали имя и честь искусства ради своих корыстных целей — все в целом необыкновенно сильно впечатляло. Все, что было искреннего, честного в тысячелетнем сердце Англии, всколыхнулось, как по волшебству, а потому, естественно, все в целом никак не могло впечатлять иначе, как необыкновенно сильно. Рассужденья, доводы тут не при чем; волшебство веков слилось в единый миг, в немой глубокий вздох всей Англии, от всей древней её души. Вздох этот набрался благородства, силы и значенья от великих стен и отдал их сторицей.

И все это из-за него! Он по-своему набрасывал краски на холст, и только, и вот вся нация, которой всегда он отказывал в художественном вкусе, нация, которую всегда он свирепо обвинял в сентиментальности, так торжественно предает его земле! О, божественная тайна искусства! Величье Англии его сразило! Он не догадывался о собственном величье, ни о величье Англии.

Умолкла музыка. Он случайно глянул на то, печальное оконце, ютящееся в вышине, там, куда не досягала ни одна рука людская. И мысль о том, что вот это оконце столетьями горит смиренно, отрешенно, как отшельник, над городом и над рекой, вдруг так его проняла, что больше он на него смотреть не мог. Ах, неизбывная печаль какого-то оконца! И взгляд его опустился — опустился на гроб Генри Лика с этим белым крестом, со всею славой Англии с ним рядом. И тут уж Прайам Фарл был не в силах сдерживаться. Мука, мука, как у женщины в родах, охватила его, и страшный стон чуть не разодрал его надвое.

Ужасный стон, неприкрытый, наглый, громкий. За ним последовали другие. Прайам Фарл трясся от рыданий.

Новая шляпа

Органист спрыгнул с сиденья, возмущенный таким безобразием.

— Нельзя, нельзя, прекратите эти звуки, — шепнул органист.

Прайам Фарл от него отмахнулся.

Органист повидимому не знал, что дальше предпринять.

— Кто это? — шепнул один из молодых людей.

— Понятия не имею! — сказал органист убежденно. Потом — Прайаму Фарлу: — Вы кто такой? Вы не имеете права здесь находиться. Кто дал вам разрешение сюда войти?

А раздирающие рыданья все сотрясали толстого, смешного пятидесятилетнего человека, совершенно забывшего о приличии.

— Чушь какая-то! — шепнул молодой человек, тот, что шептал и прежде.

Хоры смолкли.

— Вас ждут! — возбужденно шепнул органисту другой молодой человек.

— Ах, да пошли они!.. — шепнул переполошенный органист, не усомнившись указать адрес, но тем не менее, как акробат, запрыгнул на свое сиденье. Пальцы и башмаки тотчас взялись за работу, но, играя, он выворачивал шею, шепча:

— Лучше за кем-нибудь пойти.

Один из молодых людей быстро и скрипуче сбежал по лестнице. К счастью, органу с хором удалось сплотиться и заглушить рыданья. Скоро мощная рука из-под черной сутаны легла на плечо Прайама. Он отчаянно выдергивал плечо, но все напрасно. Сутана и двое молодых людей поволокли его к лестнице. Все трое спускались, валко, спотыкливо. А потом отворилась дверь, и Прайам очутился под открытым небом, за аркадой, судорожно дыша. Его мучители судорожно дышали тоже. Они смотрели на него с торжествующей угрозой, будто думали «Вот мы какие молодцы», и решали, что бы им еще такого учинить, и не могли решить.

— Билет предъявите! — потребовала сутана.

Прайам пошарил, но не нашел билета.

— Кажется, потерял, — еле выговорил он.

— Ладно, имя-фамилие как?

— Прайам Фарл, — ответил Прайам Фарл механически.

— Сбрендил, видно, — пробормотал презрительно один из молодых людей. — Пошли, Стен, из-за такого типа еще наш псалом пропустим. — И оба удалились.

Затем явился юный полицейский, по выходе из святилища натягивая шлем.

— Что за дела? — спросил этот полицейский уверенным тоном, обеспеченным всей мощью Империи.

— Вот, возле органа безобразил, — заметила сутана строго, — и заявляет, как будто бы имя-фамилие ему Прайам Фарл.

— О-о! — сказал полицейский. — А-а! А кто его допустил к органу?

— Почем я знаю, — ответила сутана. — У него и билета даже нету.

— А ну вон отсюда! — крикнул полицейский, яростно хватая Прайама за плечо.

— Я буду вам весьма признателен, если вы меня оставите в покое, — сказал Прайам, вся природная гордость которого восстала против этих тисков закона.

— Ах, вы будете, будете, да? А это мы еще посмотрим. Это мы еще посмотрим, да.

И он поволок Прайама вдоль аркады, под приглушенные такты: «…поглощена будет смерть навеки, и отрет Господь Бог слезы со всех лиц…»[8] Таким манером они не очень сильно продвинулись, когда встретили другого полицейского, уже старше.

— В чем дело? — спросил старший полицейский.

— Пьяный, в аббатстве безобразил, — ответил младший.

— А нельзя идти тихо-спокойно? — спросил Прайама старший полицейский с тенью сострадания.

— Я не пьян, — свирепо рыкнул Прайам; он еще не освоился в Лондоне и не понимал, как глупо пререкаться со сторожевыми псами правосудия.

— Нельзя идти тихо-спокойно? — повторил старший полицейский, уже без тени сострадания.

— Можно, — сказал Прайам.

И он пошел тихо-спокойно. Опыт учит с быстротою молнии.

— Где же моя шляпа? — спросил он почти тотчас, невольно останавливаясь.

— Эка! — сказал старший полицейский. — А ну пошли живей!

Он шел между ними, растягивая шаг. Но едва они вошли во двор епископа, левая рука Прайама, нервно шаря в кармане, наткнулась на кусок картона.

— Вот мой билет, — сказал он. — А я думал — потерял. Я совершенно ничего не пил, и лучше вы меня отпустите. Все это ошибка.

Процессия замерла на то время, пока старший полицейский очарованно изучал официальный документ.

— Генри Лик, — расшифровал он имя.

— А всем говорил, как будто бы Прайам Фарл он, — пробормотал младший полицейский, засматривая через плечо товарища.

— И ничего подобного, — поспешно вставил Прайам Фарл.

Покуда старший вдумчиво оглядывал пленника с головы до ног, явились двое мальчишек, образовали толпу, но она тотчас рассеялась под грозным взором.

— Непохоже, чтоб он столько выхлебал, что омнибус вымыть можно, а? — засомневался старший полицейский. — Слышьте, мистер Генри Лик, — продолжал он, — знаете, чего бы я на вашем месте сделал? Пошел бы и купил новую шляпу на вашем месте, и живо!

Прайам поспешил прочь и слышал, как старший полицейский наставлял младшего:

— Он жентльмен, вот он кто, а ты балда. Забыл, что ты при исполнении?

И уж такова сила совета, данного при известных обстоятельствах лицом, облеченным властью, что Прайам Фарл пошел-таки прямо-прямо по Виктория-стрит, и в знаменитой лавке дешевых шляп, у Сотера, в самом деле купил себе новую шляпу. Потом он взял таксомотор на стоянке напротив Военных товаров, кинул адрес — «Гранд-отель Вавилон». И когда машина набрала скорость, но не раньше, он разразился неудержимой бранью. Он ругался от души, разнообразно, бесстыдно, беспощадно, по французски и по-английски сразу. И он не переставал ругаться. Такое поведение я не берусь оценивать; но что было, то было, скрывать не стану. Порыв его иссяк до того, как он добрался до отеля; вся Парламент-стрит была запружена — сплошной затор — по случаю его похорон, и шоферу пришлось искать обходных путей. Наругавшись вволю, Прайам стал понемногу успокаиваться. Правда, возле отеля, исключительно на нервной почве, он дал шоферу полкроны, — ни с чем несообразно.

Другой таксомотор подъехал к отелю почти одновременно с ним. И, в довершенье нынешних чудес, из него вышла миссис Элис Чаллис.

Загрузка...