После того, как миссис Чаллис высказалась в пользу брачных агентств, существование Прайама Фарла стало мукой. Таких, как она, он привык считать «женщинами вполне приличными»; но поистине!.. фраза неокончена, потому что Прайам Фарл и сам не кончил ее у себя в мозгу. Пятьдесят раз доводил фразу до этого «но поистине», а дальше ее заволакивало пренеприятным облаком.
— Наверно, нам пора идти, — сказала миссис Чаллис, когда ее мороженое было съедено, а у него растаяло.
— Да, — подхватил он, а про себя прибавил: «Но куда?»
Однакож лучше было унести ноги из этого ресторана, и он попросил счет.
Пока ждали счета, положение становилось все напряженней. Прайам осознал в себе желание швырнуть на столик деньги и дунуть прочь. Даже миссис Чаллис, смутно это чувствуя, затруднялась продолжением беседы.
— А вы на фотокарточке похоже вышли! — заметила она, оглядывая его лицо, которое, надо признаться, заметно изменилось за последние полчаса. Вообще, лицо у него способно было принимать по сотне разных выражений за день. Теперешнее выражение было выражение тревоги — средней степени. Лучше всего вы себе представите это выражение, вообразив субъекта, запертого в железной камере и замечающего с тоской, что стены по углам раскалились докрасна.
— На фотокарточке? — вскрикнул он, потрясенный тем, что похож на фотографию Лика.
— Да, — твердо заверила она. — Я вас в миг узнала. По носу особенно.
— А она у вас с собой? — спросил он, мечтая поглядеть, на какой такой фотографии Лик обладает его, Прайама, носом.
Она вынула из сумочки фотографию — не Лика, Прайама Фарла. Ненаклеенный снимок с негатива, — проявлял с Ликом вместе, помнится, искал позу для картины — и очень, надо признаться, недурной вышел фотопортрет. Да, но зачем Лику понадобилось раздавать снимки своего хозяина незнакомым дамам, рекомендуемым через брачные агентства? Этого Прайам Фарл не постигал. Разве что из чистого нахальства, — бессмысленый и наглый розыгрыш.
Она смотрела на снимок с явным удовольствием.
— Ой, ну честно, ну правда, очень, очень хорошо вышли? — настаивала она.
— Ну, наверно, — согласился он. Он, кажется, двести фунтов отдал бы за смелость ей объяснить в немногих хорошо подобранных словах, что все это вместе взятое ужасная ошибка, страшная, глупая неосторожность. Но и за двести тысяч фунтов такой смелости ему было не купить.
— Ах, мне нравится, — сказала она пылко, пусть с лишним жаром, но как мило! И положила фотографию обратно в сумочку.
Потом она понизила голос.
— Вы мне еще не рассказали, были вы когда женаты, или нет. А я все жду.
Он залился краской. Его потрясла нескромность этого вопроса.
— Нет, — сказал он.
— И всегда так жили, вроде как один. Без дома. В разъездах. И некому было толком за вами приглядеть? — и была истинная печаль в ее голосе.
Он кивнул:
— Ну, как-то привыкаешь.
— Да-да, — она сказала, — я понимаю.
— И никакой ответственности, — прибавил он.
— Ну да. Это я тоже понимаю, — она помешкала, — Но все равно, мне вас так жалко… столько лет!..
Глаза ее увлажнились, и такой искренний был у нее голос, — Прайам Фарл вдруг понял, что странным образом тронут. Конечно, она говорила про Генри Лика, скромного слугу, а не про его прославленного хозяина. Но Прайам и не видел разницы между своим жребием и жребием Лика. Вдруг он понял, что нет тут особой разницы, и несмотря на многообразные совершенства своего слуги, он не был никогда присмотрен — по-настоящему. Из-за этого ее голоса, вдруг он пожалел себя так, как она его жалела; вдруг он понял, какое у нее доброе сердце, а есть ли что на свете дороже доброго сердца! Ах! Если б леди София Энтвистл так говорила с ним!..
Явился счет. Сумма была столь ничтожна, что Прайаму было даже совестно платить. Искорененье чаевых позволило владетелю зеркального дворца предлагать полный обед примерно за те же деньги, как наперсток чая и десять граммов кекса в заведении по соседству. К счастью, владетель, предвидя, очевидно, эти муки совести, изобрел особый способ уплаты — сквозь крошечную дырочку, так, чтобы получатель не видел ничего, кроме стыдливых рук. Что до магов в вечерних костюмах, те, очевидно, ни разу себя не запятнали прикосновением к наличности.
Очутившись на улице, Прайам соображал смущенно, что же теперь делать. Правила этикета миссис Чаллис, надо вам сказать, были решительно ему незнакомы.
— Э-э, не пойти ли нам в «Альгамбру», или еще куда-нибудь? — предложил он, смутно догадываясь, что именно так следует развлекать даму, удовольствием видеть которую ты обязан исключительно ее матримонималиальным планам.
— Очень даже мило с вашей стороны, — ответила она. — Но я так понимаю, что вы это только для вежливости предлагаете — будучи джентльменом. Не очень-то вам надо сегодня в мюзик-холл идти. Ну да, я сама сказала, что свободная сегодня, но я это не подумавши. Я без всякого намека. Нет, правда! Я, наверно, лучше домой сейчас пойду, а в другой раз, может…
— Я вас провожу, — сказал он быстро. Снова сгоряча и сдуру!
— Нет, вы вправду хотите? Вы можете? — в синеватом свете электричества, ночь обращавшем в бледный день, она покраснела. Да, покраснела, как девочка.
Она его повела по какой-то улочке, где оказалось что-то вроде вокзала, прежде неведомого Прайаму Фарлу, выложенного плиткой, как мясная лавка, и вылизанного, как Голландия. Под ее руководством он взял билеты до станции, о которой прежде не слыхивал, потом они прошли через турникет, тот лязгнул за ними, как запираемый сейф, а дальше идти было некуда, не было никакого выхода, кроме длинного темного туннеля. Рисованные руки, тычущие в таинственное слово «лифты», направляли вас по этому туннелю. «Просьба поторопиться», — раздалось из призрачного мрака. И миссис Чаллис побежала. Меж тем по туннелю, препятствуя всякому человеческому продвижению, задул ровный, невиданной силы пассат. Едва Прайам припустил бегом, пассат сдернул с него шляпу, и та бодро поплыла назад, в сторону улицы. Он бросился за ней, как двадцатилетний мальчишка, сумел поймать. Но когда он достиг конца туннеля, потрясенный взгляд его не увидел ничего, кроме огромной, туго набитой людьми клетки. Клетка звякнула и ушла с глаз долой, вниз под землю.
Нет, это было уже слишком, такого он не мог ожидать даже и в этом городе чудес. Через несколько минут другая клетка поднялась на уровень туннеля в другом месте, изрыгнула своих пленников и, подхватив Прайама и много кого еще, столь же проворно опустилась и выбросила всех в каких-то белых копях, состоящих из несчетных галерей. Он метался по этим несчетным галереям внизу, под Лондоном, следуя указаниям рисованых рук, метался долго, и таинственные поезда без паровозов проносились мимо. Но даже духа миссис Чаллис он не находил в этом подземном мире.
На листке бумаги, озаглавленном «Гранд-отель Вавилон, Лондон», тщательно измененным почерком он вывел следующее: «Дункану Фарлу, эсквайру. Сэр, в том случае, если мне придут письма или телеграммы на Селвуд-Teppac, будьте добры их переслать по вышеозначенному адресу. Искренне ваш, Г. Лик». Не так-то легко ему было подписаться именем покойника; но почему-то он догадывался, что Дункан Фарл — такое сито, в котором (в силу его юридического склада) застревают самомалейшие подозрения. А потому, чтобы получить возможное письмо или телеграмму от миссис Чаллис, надо открыто назваться Генри Ликом. Он потерял миссис Чаллис; на ее письме не было адреса; он знал только, что живет она в Патни или где-то рядом; и единственная надежда ее найти основывалась на том факте, что ей известен адрес Селвуд-Teppac. А он хотел ее найти; он страстно этого желал. Ну хоть бы для того, чтоб объяснить, что их разлученье вызвано единственно капризом головного убора, что он потом искал ее по всему подземелью, отчаянно и безнадежно. Не могла же она вообразить, будто он нарочно улизнул? Нет! Ну хорошо, если она неспособна себе представить такую дикость, почему было не подождать его на платформе? Но все же он надеялся на лучшее. Лучшим была бы телеграмма; ну, на худой конец, письмо. А по получении он кинется к ней, чтоб объяснить…Но вообще-то, ему хотелось ее видеть — просто хотелось, вот и все. Как она ответила на предложенье пойти в мюзик-холл, каким тоном она ответила, — такое не может ведь не тронуть. И эти ее слова: «Мне вас так жалко… столько лет!» — ну, в общем, совершенно изменили его понятия. Да, ему надо было с ней увидеться, надо было убедиться, что она его уважает. Женщина, невозможная в обществе, женщина со странными ухватками, манерами (таких, конечно, миллионы), а вот поди ж ты, уважение ее не хочется утратить!
Потеряв ее, он оказался в крайности, принужден был действовать без промедленья. И он сделал самое естественное для вечного путешественника. Он въехал в лучший отель Лондона. (Вдруг он понял, что идея какой бы то ни было частной гостиницы — сомнительная идея). И вот у него номер с видом на Темзу — роскошный покой, в котором: письменный стол, софа, пять электрических светильников, два кресла, телефон, электрические звонки, тяжелая дубовая дверь с замком, ключом в замке; короче — его крепость! Только смелому по плечу штурмовать такую крепость — и он ее штурмовал. Он зарегистрировался под именем Лика, имя вполне простое, толков не вызовет, и коридорный, кстати, оказался прелестным малым. Вполне можно было положиться на этого коридорного и на телефон с целью избежать грубого соприкосновенья с внешним миром. Наконец он себя почувствовал почти в полной безопасности: весь огромнейший отель — гнездышко к его услугам, позволявшее упрятаться, лежать как в вате. Он был самодержавное лицо, неограниченный правитель комнаты № 331, с правом использовать почти неограниченные возможности Великого Вавилона в своих личных целях.
Он запечатал конверт и тронул кнопку звонка.
Явился коридорный.
— Вечерние газеты есть у вас? — спросил Прайам Фарл.
— Да, сэр, — и лакей почтительно уложил на стол газетную кипу.
— Это все?
— Да, сэр.
— Спасибо. Кстати, не слишком поздно будет беспокоить посыльного?
— О, что вы, сэр. — («Слишком поздно! В отеле Вавилон? О, великий царь!» — звучало в его ошеломленном голосе).
— Тогда пусть посыльный тотчас доставит это письмо.
— В кэбе, сэр?
— Да-да, в кэбе. Не знаю, будет ли ответ. Он там посмотрит. А потом пусть он заглянет на Саут-Кенсингтон-Стэйшн и возьмет мой багаж. Вот деньги и квитанция.
— Спасибо, сэр.
— Он сразу же отправится? Могу ли я на вас положиться?
— Можете, сэр, — ответил лакей с полной убежденностью.
После чего он удалился, и дверь была прикрыта рукой, испытанной в прикрывании дверей, прикрыта тем, кто жизнь посвятил усовершенствованию природных даров лакейства.
Он лежал на софе, стоявшей в изножий кровати, выключив все освещение, кроме единственной лампы под малиновым абажуром над самой его головой. Вечерние газеты — белые, сероватые, розоватые, бежевые и желтые — с ним делили ложе. Он собирался заглянуть в некрологи; заглянуть снисходительно, небрежно, только чтоб узнать, в каком духе о нем пишут журналисты. Некрологам он знал цену; часто над ними посмеивался. Знал он и выдающийся идиотизм художественной критики, над которой и посмеиваться не станешь, так от нее претит. Потом он вспомнил, что ему не первому предстоит читать собственный некролог; выпадало и другим такое приключение; и он вспомнил, как, узнавая, что из-за чьей-то ошибки подобный случай произошел с великим имяреком, он, будучи философом, тотчас себе рисовал, в каком умонастроении великий имярек приступит к знакомству с жизнеописанием собственной персоны. И сейчас он добросовестно проникся этим умонастроением. Вспомнил слова Марка Аврелия о тщете славы; вспомнил всегдашнее свое усталое презренье к прессе; со скромной мудростью рассудил, что в искусстве все неважно, кроме самой работы, и никакие потоки дурацкой болтовни ни на йоту не убавят и не прибавят твоей ценности для человечества.
И он стал читать газеты.
При первом же беглом взгляде на их содержимое он подпрыгнул. Тут уж было не до рассуждений. У него подскочила температура. Сердце громко бухало. Участился пульс. До самых пальцев на ногах по телу прошелся трепет. Конечно, он смутно мог предполагать, что он, наверно, довольно-таки великий художник. Конечно, его картины продаются по баснословным ценам. И он догадывался, хоть и туманно, что привлекает к себе неумеренное любопытство публики. Но чтобы сопоставлять себя с титанами планеты! Всегда ему казалось, что его известность, пожалуй, не то, что у других, какая-то невсамделишная, что ли. Никогда, при всех безумных ценах, при всем любопытстве публики, он и представить себе не мог, что он — один из титанов. Теперь он это смог себе представить. Сам вид газет красноречиво об этом говорил.
Невиданно громадный шрифт! Шапки на две колонки! Целые полосы в траурной кайме! «Кончина величайшего художника Англии». «Скоропостижная кончина Прайама Фарла». «От нас ушел великий гений». «Безвременно оборвано великое поприще». «Европа в трауре». «Невосполнимая утрата для мирового искусства». «С величайшим прискорбием…» «Наши читатели будут потрясены». «Для каждого ценителя великой живописи эта весть станет личным ударом». Так газеты соревновались в силе скорби.
Он уже не относился к ним снисходительно, небрежно. По спине у него прошелся холодок. Вот он лежит, один-одинешенек, в малиновом сиянье, запертый у себя в крепости, просто человек, с виду ничем не отличающийся от других людей, а его оплакивают европейские столицы. Он так и слышал их рыданья. Каждый любитель великой живописи испытывал чувство личной утраты. Мир затаил дыханье. В конце концов, не зря стараешься; в конце концов, стоящую вещь человечество оценит по заслугам. То, что сообщали вечерние газеты, было прямо поразительно, и как поразительно трогало. Известие о его кончине повергло в глубокое уныние род человеческий. Он забыл, что миссис Чаллис, например, удалось ловко скрыть свою печаль по случаю невосполнимой утраты, и что насчет Прайама Фарла она спросила даже скорее как-то вскользь. Он забыл, что не улавливал решительно никаких признаков всепоглощающей скорби, как собственно и скорби вообще, на многолюдных улицах столицы; что отели, скажем, не сотрясались от рыданий. Зато он знал, что вся Европа в трауре!
— Я был, наверно, очень даже ничего себе художник — ах, но почему же был, — говорил он сам с собой, смущенный и счастливый. Да-да, счастливый. — Ну, просто слишком привык к своей работе, вот и не замечаю, недооцениваю. — Это говорилось со всей мыслимой скромностью.
О том, чтобы бегло, небрежно глянуть в некрологи, уже не могло быть и речи. Он ни строчки не пропустил, ни единого словечка. Даже отчасти пожалел, что подробности его жизни так темны, так скудны. Можно бы, кажется, побегать, порыться, поразузнать, за что вам только жалованье платят! Но тон был избран верно. Молодцы ребятки, постарались. Взгляд встречал сплошь, исключительно одну хвалу. Лондонская пресса предалась буквально оргическим восторгам. Скромность ему нашептывала, что все это чуточку слишком; но тут вмешивалась беспристрастность: «Ну, а что они могут сказать против меня?» Чрезмерные хвалы, как правило, обладают тошнотворным действием, но тут ребята писали явно от души; как искренне звучанье каждой фразы!
Никогда еще план мирозданья так не удовлетворял его! Он был почти утешен в потере Лика.
Когда, после продолжительного чтения, он напал на фразу, робко намекавшую в связи с пингвинами и полицейским, что капризный выбор сюжетов, быть может, некоторая поза, — его это задело.
— Поза! — в душе воскликнул он. — Ну и ложь! Какой осел безмозглый мог это написать!
И еще он обиделся на замечание в конце статьи, весьма хвалебной во всех отношениях, писанной специалистом, взгляды которого всегда он уважал: «Однако, как широко известно, сужденья современников в подавляющем большинстве своем оказываются ложными, и нам следует об этом помнить, выбирая нишу для нашего кумира. Только время может установить истинную цену Прайама Фарла».
Напрасно шептала ему скромность, что сужденья современников и впрямь обычно ложны, и это широко известно. Ему от этого было не легче. Было неприятно. Всякое правило имеет исключения. И если в статье великого знатока был хоть какой-то смысл, этой концовкой он абсолютно все испортил. Время, время! Да к черту время!
Только дойдя до последней строчки самой паршивенькой вечерней газетенки, он наконец взбесился. Большинство газет оправдывало скудость биографических деталей тем, что Прайам Фарл был совершенно неизвестен в английском обществе, был склонен к уединению, терпеть не мог публичности, был нелюдим и прочее. Этот «нелюдим» как-то покоробил; но когда самая паршивенькая вечерняя газетенка бухнула сплеча, что всем были известны его странности, вот тут он взвился. Тут уж ни скромность, ни философическое расположенье духа не в силах были успокоить его вполне.
Странности! Скажите! Интересно — что они еще выдумают?
Нет, да по какому праву..?
Между четвертью и половиной двенадцатого он сидел один за столиком в ресторане «Гранд-отеля Вавилон». Вестей о миссис Чаллис у него не было; она не поспешила телеграфировать на Селвуд-Teppac, как он отчаянно надеялся. Зато в вещах Генри Лика, благополучно доставленных посыльным с Саут-Кенсингтон-Стейшн, он обнаружил свой старый фрак, не слишком даже старый, и он облекся в этот фрак. Желанье повращаться неопознанным в элегантном обществе завсегдатаев дорогих отелей, в обществе, к какому он привык, напало на него. Ему вдобавок есть хотелось. А потому он спустился в знаменитый ресторан, широко смотревший большими окнами на залитое ярким светом великолепье набережной Темзы. Бледно-кремовая зала была набита дорогостоящими женщинами и дорогоплатящими мужчинами, и официантами в серебряных галунах, чьи ловкие, нечеловечески бесшумные услуги стоили не менее четырех пенсов за минуту. Музыка, полуночный насущный хлеб любви[3], текла почти бесшумно по подсвеченному воздуху. То была самая прекрасная имитация римской роскоши, на какую только способен Лондон, и после Селвуд-Террас, после изысков зеркального дворца без чаевых Прайам Фарл наслаждался, как наслаждаемся мы родиной после чужих небес.
Рядом с ним был пустой столик, к которому теперь с должной помпой подводили молодого человека и великолепную даму, чья юность стекала с блистающих плеч, как палантин. И скоро Прайам Фарл подслушал следующую беседу:
Он:
— Ну, вы что будете?
Она:
— Чарли, милый, вы лучше заглянули бы сюда, вы же не можете платить такие деньги?
Он:
— А кто говорит, что я могу? Газета платит. Так что валяйте.
Она:
— Неужто лорд Назинг такой душка?
Он:
— Лорд Назинг не при чем. Это наш новехонький главный, специально выписанный из Чикаго.
Она:
— И долго он продержится?
Он:
— Сто вечеров, скажем, столько, сколько будет идти ваша пьеса. А потом — за полгода в зубы и под зад коленом.
Она:
— И сколько он получит в зубы за полгода?
Он:
— Три тыщи.
Она:
— Ой, мне столько не получить.
Он:
— Ну и мне тоже. Но мы-то с вами не родились в Чикаго.
Она:
— Мне десять тысяч долларов предлагали, между прочим, чтоб я туда поехала.
Он:
— Чего ж вы мне не сказали в интервью? Я два антракта угробил, выуживая из вас что-нибудь стоящее, а вы, оказывается, такое прятали за пазухой. Нельзя так поступать со старым преданным поклонником. Я это вставлю. Poulet chasseur?[4]
Она:
— Ой, нет. И помыслить не могу. Я на диете, как, вы не знали? Никаких соусов. Ни сахару. Ни хлеба. Ни чая. И в результате я шесть кило за полгода скинула. Ужас как раздаваться было начала.
Он:
— А это можно вставить?
Она:
— Только попробуйте!
Он:
— Ну что ж тогда? Зеленый салат и «Перье» с содовой? Я тоже на диете.
Официант:
— Салат зеленый, «Перье» с содовой? Слушаю, сэр.
Она:
— Что-то у вас невеселый вид.
Он:
— Веселый! Какое! Вы себе не представляете терзаний моей души. Думаете, раз специальный корреспондент «Рекорд», так у него и души нет.
Она:
— Книжки этой, верно, начитались, — Омар Хайам, — только о ней и разговору. Или как там она называется?
Он:
— А-а, Омар Хайам дошел и до театрального мира? Значит, в конце концов, земля все-таки вертится!
Она:
— Подбавьте-ка мне чуточку соды. И убавьте наглости. Ну, а какую же книгу вы мне прикажете читать?
Он:
— Сейчас социализм в большом ходу. Почитайте Уэлса о социализме. Через годик-другой он завоюет театральный мир.
Она:
— Уж будьте уверены! Уэлса не терплю. Вечно он взбивает всякие подонки. Против пены я не возражаю, а насчет подонков — благодарю покорно! Что это они там играют? Что вы сегодня делали? И это салат? Нет-нет! Не надо хлеба! Вы что — не слышите? Вас спрашивают.
Он:
— Да из-за Прайама Фарла совсем с ног сбился.
Она:
— Прайам Фарл?
Он:
— Ну — художник. Вы знаете.
Она:
— Ах да! Он! Я плакаты видела. Умер, кажется. Что-нибудь таинственное?
Он:
— Еще бы! Все дико странно! Богат был сказочно! А умер в дыре какой-то на Пулэм-роуд. И слуга исчез. Мы первые узнали об этой смерти, потому что у нас связь установлена со всеми Лондонскими конторами такого рода. Между прочим, это не для распространения — наш маленький секрет. И Назинг тут же послал меня писать историю.
Она:
— Историю?
Он:
— Ну, подробности. У нас на Флит-стрит так называется, «история».
Она:
— Какая прелесть! И много интересненького накопали?
Он:
— Не то чтоб очень. Я повидал его кузена, — Дункан Фарл, адвокат на Клемент-лейн, он и узнал-то, потому, что мы ему телефонировали. Но он мне почти ничего не пожелал рассказывать.
Она:
— Скажите! Нет, я надеюсь, там кроется что-то ужасное.
Он:
— А вам-то что?
Она:
— Ну, хочется явиться на дознанье, или в полицию, да мало ли. Я всегда поддерживаю дружбу с этим миром. Дико волнительно — сидеть на этой их скамье.
Он:
— Дознания никакого не предполагается. Хотя тут много непонятного. Видите ли, Прайам Фарл никогда не жил в Англии. Вечно за границей. По этим иностранным отелям вечно мотался.
Она (после паузы):
— Я знаю.
Он:
— Что именно вы знаете?
Она:
— Даете слово, что не будете трепаться?
Он:
— Ну.
Она:
— Я с ним познакомилась в Остенде, в одном отеле. И он — он прямо рвался написать мой портрет. Но я отказалась.
Он:
— Но почему?
Она:
— Если б вы знали, что это за тип, вы бы не спрашивали.
Он:
— Ой! Но послушайте! Вы просто должны мне разрешить это использовать в моей истории! Выкладывайте всё.
Она:
— Ни за какие коврижки.
Он:
— Ну — он пытался за вами приударить?
Она:
— Но как!
Прайам Фарл (про себя):
— Вот наглая ложь! В жизни я не бывал в Остенде!
Он:
— Но можно я это использую, не называя вашего имени? Скажем — одна знаменитая актриса?
Она:
— Ну, это пожалуйста. Можно даже указать, что из музыкальной комедии.
Он:
— Идет. Как-нибудь разрисую. Уж положитесь на меня. Огромное вам спасибо.
В этот миг священник прошел по зале, тощий и очень юный.
Она:
— Ах! Отец Лука, вы ли это? Присаживайтесь к нам, располагайтесь. Отец Лука Виджери — мистер Докси из «Рекорд».
Журналист:
— Очень приятно.
Священник:
— Очень приятно.
Дама:
— Кстати, отец Лука, я прямо мечтаю завтра послушать вашу проповедь. О чем она?
Священник:
— О нынешних пороках.
Дама:
— Какая прелесть! Я последнюю читала — пальчики оближешь!
Священник:
— Если у вас нет билета, вы не сможете войти.
Дама:
— Но мне так хочется! Я пройду через дверь ризницы, если, конечно, у вашего Святого Беды есть дверь ризницы.
Священник:
— Исключено. Вы себе не можете представить, какая бывает давка. И у меня нет фаворитов.
Дама:
— Ну как же нет? А я?
Священник:
— У меня в церкви модные женщины имеют те же шансы, что и остальные прихожане.
Дама:
— Ах, какой же вы жестокий.
Священник:
— Возможно. Должен сообщить вам, мисс Коэнсон, что я видел, как две герцогини стояли в конце прохода у Святого Беды, и весьма этим удовлетворен.
Дама:
— Ну, я-то не доставлю вам такого удовольствия. Стоять у вас в проходе! И не мечтайте. Разве я вам ложу не устраивала?
Священник:
— Я на эту вашу ложу согласился исключительно из чувства долга: мой долг — бывать везде.
Журналист:
— Пойдемте вместе, мисс Коэнсон, у меня два билета от «Рекорд».
Дама:
— Ara! Так прессе вы, значит, рассылаете билеты?
Священник:
— Пресса — дело другое. Официант, принесите полбутылки «Хейдсика»[5].
Официант:
— Полбутылки «Хейдсика»? Да, сэр.
Дама:
— «Хейдсик». Вот это я люблю. А мы на диете.
Священник:
— Я не люблю «Хейдсик». Но я тоже на диете. Предписание врача. Каждый вечер перед сном. Оказывается, мой организм требует. Мария леди Рондел мне выдает — и слушать не желает возражений — по сотне в год, чтобы я мог это себе позволить. Её личный тонкий способ поддерживать доброе дело. И льда, официант. Я как раз сегодня ее видел. Остановилась здесь на сезон. Здесь ей будет легче. Она так удручена смертью Прайама Фарла, бедняжка. Такая артистичная натура, знаете! У покойного лорда Рондела было, считается, лучшее собранье Фарла в Лондоне.
Журналист:
— А вы встречались с Прайамом Фарлом, отец Лука?
Священник:
— Никогда. Я так понимаю, он был с большими странностями. Терпеть не могу странностей. Я к нему как-то по почте обращался, просил, чтобы он написал Святое Семейство для Святого Беды.
Журналист:
— И что же он ответил?
Священник:
— Он не ответил. Учитывая, что он даже не член Королевской академии, это, по-моему, с его стороны было большое свинство. И тем не менее Мария леди Рондел считает, что он непременно должен быть похоронен в Вестминстерском аббатстве. Спрашивает, чем я могу способствовать.
Дама:
— Похоронен в Вестминстерском аббатстве! Я и не знала, что он такой столп! О Господи!
Священник:
— Я совершенно доверяю вкусу леди Рондел, и, естественно, не смею возражать. Кое-что я, кажется, смогу устроить. Мой дядя епископ…
Журналист:
— Простите, но мне казалось, что поскольку вы отпали от церкви…
Священник:
— Поскольку я воссоединился с Церковью, хотели вы сказать. Церковь едина.
Журналист:
— От англиканской церкви, я имел в виду.
Священник:
— А-а!
Журналист:
— Поскольку вы отпали от англиканской церкви, между вами и епископом возникли трения.
Священник:
— Только на религиозной почве. К тому же моя сестра — любимая племянница епископа. А я ее любимый брат. Сестра моя сама очень интересуется искусством. Разрисовала мне грелку на чайник — просто упоительно. Разумеется, в вопросе национальных похорон последнее слово за епископом. А потому…
Но тут невидимый оркестр заводит «Боже Короля храни».
Дама:
— Уф! Тоска какая! Гаснут почти все огни.
Официант:
— Господа! Просим вас, господа!
Священник:
— Вы ж понимаете, мистер Докси, что эти семейные подробности я упомянул лишь с тем, чтоб подкрепить мое заявление, что я способен кое-что устроить. Кстати, если желаете получить текст моей завтрашней проповеди для «Рекорд», можете обратиться в ризницу.
Официант:
— Господа, господа!
Журналист:
— Очень любезно с вашей стороны. Что же до похорон в Вестминстерском аббатстве, я полагаю, «Рекорд» поддержит эту идею. Я сказал — я полагаю.
Священник:
— Леди Мария Рондел будет весьма признательна.
Свет погас на пять шестых, вся публика потянулась к выходу. Вот в вестибюле уже толклись цилиндры, палантины и сигары. Со Стрэнда пришло известие, что погода испортилась, льет дождь, и весь совокупный интеллект «Гранд-отеля Вавилон» сосредоточился на британском климате, как если бы британский климат был последнее открытие науки. Отворялись, затворялись двери, и пронзительность рожков, шуршанье шин, хриплые крики возчиков странно мешались с изящным лепетом внутри. Но вот — как по волшебству, всё излилось наружу, и остались только те обитатели отеля, которые могли удостоверить свое в нем гражданство. В шестой раз на неделе доказывалось, что в сем главном граде величайшей из империй вовсе не один закон для богатых, а другой для бедных.
Под глубоким впечатлением от того, что он подслушал, Прайам Фарл поднялся на лифте и лег в постель. Яснее ясного он осознал, что побывал среди правящего класса королевства.