В полусне мне чудилось, что папа пришел к нам домой. Он живой, веселый, но почему-то очень странно одет. В белую ночную рубашку. Длинную, до пят, накрахмаленную и отглаженную…
Сквозь дрему я услышала, как дядя Джоруб сказал:
— Талхак.
Он смотрел вперед, стоя во весь рост и держась за передний борт кузова. Я вскочила на ноги, примостилась с ним рядом и увидела, что уже светло, а мы въезжаем в широкое ущелье. После дороги, стиснутой скалами, оно показалось мне очень просторным. Горы раздвинулись. Солнце ярко освещало левый склон. Верх его был крутым, почти отвесным, а низ широкими ступенями спускался к реке на дне ущелья, и там, на пологом откосе, среди нежно-зеленых прозрачных деревьев и крохотных распаханных полей теснились домики с плоскими крышами… Правый склон ущелья оставался серым и холодным. У его подножия, на другой стороне реки, смутно виднелись дворы и домики. Утренняя тень делила кишлак вдоль по реке на две половины — светлую и темную.
Солнечная сторона выглядела как волшебное селение из сказки. Я с детства воображала, как здесь побываю. Забиралась к папе на колени: «Папочка, а когда мы поедем в Талхак?»
Он смеялся, гладил меня по голове: «Станешь большая — повезу тебя в Талхак, всем покажу, какая у меня дочка».
Он по-русски чисто говорил, только с небольшим акцентом. Мне это ужасно нравилось и казалось очень милым. Никто на свете не умеет говорить как мой папа. Я все спрашивала его:
«Ну когда же поедем? Когда?»
А потом мама однажды строго приказала:
«Не приставай к отцу с глупыми просьбами».
«Ну почему?! Мне так туда хочется…»
«Он занят на работе. У него нет ни минутки свободной».
Мама всегда нам так говорила. Особенно, когда папа вдруг куда-то пропадал и долго не приходил. А потом однажды мы с Андрюшкой случайно узнали, что у папы в кишлаке есть другая семья. Значит, у нас есть сестрички и братишки! Папины дети. Другие дети. Я часто пыталась представить, какие они. Сможем ли мы с ними подружиться? Мне ужасно хотелось, чтобы папа про них рассказал. Но ни разу не попросила. Хоть и несмышленыш, а чувствовала: мама обидится, если папа будет о них рассказывать. Почему? Что в этом обидного? Когда была маленькой, не понимала. Теперь, кажется, понимаю. Я ведь тоже одно время ревновала папу к этим незнакомым мне детям. А потом начала их жалеть. К нам-то с Андрюшкой папа приходил часто, а они видели его раз в год. Как они, наверное, по нему скучали… Теперь я о нем тоскую. Так, что сердце разрывается… Я не заплакала. Это ледяной ветер бил в лицо и вышибал из глаз слезы.
А тут еще Шер, наш шофер, добавил — загудел во всю мочь. Хотел людей в кишлаке предупредить, что мы приехали, а вышло, словно грузовик завыл от горя. Так с ревом и воем мы промчались по мосту через речку и остановились на площади — вернее, площадке — перед небольшим зданием из грубого камня с куполом на плоской крыше. Видимо, это была мечеть.
Нас встретили несколько человек. Они, наверное, ждали, когда привезут нашего папу. Откинули задний борт кузова. Мы — дядя Джоруб, Андрюшка и я — спрыгнули на землю, а мама с дедушкой вышли из кабины. Здешние люди стали подходить к дедушке и дяде Джорубу, обнимать их. Многие плакали. Похоже, папу здесь любили. Они и Андрея затащили в свой круг и тоже его обнимали. Несколько мужчин залезли в кузов, подняли папу и передали стоявшим внизу, а те целой гурьбой — человек, наверное, десять — подняли на плечи и побежали по извилистой улочке, круто идущей вверх.
Мы с мамой подхватили сумки и поспешили за толпой. Потом я оглянулась и увидела, что дедушка сильно от нас отстал. Я остановилась и подождала его. Мы шли по узкому проходу между низкими заборами, сложенными из камня, и молчали. Что тут скажешь? Бедный, бедный папочка… Я по-прежнему не могла поверить в то, что он умер. Мне казалось, что я вижу какой-то нелепый сон, а потому горе неподвижно застыло где-то в глубине как черная вода в бездонном колодце.
Когда мы наконец подошли к папиному дому — бывшему его дому! — дверь в заборе была распахнута, а возле на улочке толпились люди. Они расступились, и мы с дедушкой вошли во двор. Там тоже стояли люди, молча. Никто из них, пока мы шли к дому, даже не кивнул дедушке. Будто не видели его. На похоронах нельзя здороваться…
Папа лежал на полу в низкой полутемной комнате, освещенной глиняными светильниками. Два огонька — справа, на крышке буфета. Два огонька — слева, на подоконнике маленького окошка. Мебели почти никакой. Буфет с парадной посудой да пара сундуков. На сундуках — высокие стопки красных ватных одеял. Ни стола, ни стульев. Пол застлан ковром. Посередине — папочка, завернутый в белое. Сидевшие вокруг тихо плакали. Я глазами нашла среди них Андрюшку. Рядом с дядей Джорубом. Мама сидела в полутьме с другими женщинами, справа у стены.
Дедушка вошел, но все продолжали сидеть. Это похоронный обычай — не вставать, когда входит кто-то, даже старший. Мужчины потеснились, чтобы дедушка мог сесть возле папы. Он тяжело опустился на войлочный палас и сразу же обнял Андрюшку. Похоже, Андрей ему папу напоминает. А я пробралась к маме. Она подняла на меня измученный взгляд и молча кивнула. Сидевшая рядом с мамой женщина в синем платье встала, я сразу догадалась, кто она. Папина другая жена! Я ее такой и представляла. Настоящая царица. Высокая, стройная. Светильник освещал лицо, которое показалось мне очень красивым. Прямой нос с горбинкой, большие глаза, брови дугой… Она обняла меня.
— Бедная девочка, сирота…
Потом мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что ее зовут Бахшандой — дедушка по дороге сказал. Затем в дверь заглянул какой-то человек и негромко сказал:
— Выносите гостя. Обмывальщики пришли.
Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины — и Андрей тоже — подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины зарыдали в голос. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тетка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:
— Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.
Мама взяла меня за руку. А та же задняя тетенька — тихонько:
— Доченька, скажи своей маме… Если хочет, то, может быть, платок снимет…
Я шепотом перевела мамочке.
— Зачем? — спросила мама и потуже затянула узел своей черной косынки.
Все женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные черные волосы были распущены. Мама огляделась вокруг и, кажется, сама поняла. Она пожала плечами и сняла косынку. Тетушка, сидевшая позади, опять прошептала — теперь уже маме:
— Невестка, может, волосы захотите распустить?
Я перевела.
— Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, — проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.
Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землей на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.
Тетя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от нее взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идет посмотреть на то, что лежит на носилках, как если бы… ну, не знаю… ну, как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?
И вдруг она будто ожила и заголосила:
О, дом мой, дом мой! Дом мой, разрушенный дом…
Я уже видела недавно — у нас в Ватане: так причитала женщина, у которой умер муж. Тогда я даже представить не могла, что скоро, очень скоро кто-то завопит это древнее причитание над моим папой, а наш дом будет разрушен…
О, дом мой, дом мой, без крыши четыре стены.
Царь мой ушел, остался дутор без струны,
Кувшин без воды, душа без тела.
Дом мой, дом мой, дом опустелый.
Тетя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо:
Гости пришли, не встанешь, не скажешь: «Салом»,
Заждался тебя твой конь под седлом,
Твоя чаша средь лета покрылась льдом.
Дом мой, дом мой, разрушенный дом.
Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слезы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме — видимо, мулло — оглядел двор:
— Сын… Пусть сын тоже понесет.
Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошел к носилкам. Вместе с другими мужчинами понес на плечах нашего папу. А женщины начали готовиться к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.
— В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.
— Еда нечистой сделается. Осквернится.
Меня обидело, что они так говорят. Словно папа, пусть даже мертвый, — какой-то заразный. Но я понимала… Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а все равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. Там в огромном закопченном котле сварили мясо с лапшой, и мы до ночи таскали в наш двор деревянные блюда с «похлебкой смерти», как здесь называют поминальную еду. Поминавшие сидели на разостланных на земле паласах и кошмах, накормили мы, наверное, весь кишлак.
Умаялись до смерти. Спать нас с мамой уложили в маленькой каморке в пристройке на заднем дворе. Кажется, это было что-то, вроде кладовой. Бросили на земляной пол палас, а на него — тонкие матрасики, курпачи, и одеяла. Мы упали на них, но долго не могли уснуть. Папина смерть давила меня как тяжеленная могильная плита. Теперь, когда не надо было ничего делать, ни с кем разговаривать, притворяться спокойной, я не могла пошевелиться, вздохнуть или просто подумать о чем-либо. Даже плакать не могла.
Утром, когда мама еще спала, я вышла во двор и увидела в дверях курятника тетю Бахшанду с рыжим петухом в руках. Я вспомнила, как вчера, при первой встрече она меня приласкала совсем как родная, разлетелась к ней и воскликнула:
— Доброе утро, тетушка!
Она холодно глянула, молча кивнула и прошла мимо. Я сначала оторопела, а потом выругала себя: человек от горя не отошел, а ты лезешь с приветствиями. Потом подумала: а у меня разве не горе?! Может, я обидела ее обращением? А как ее называть? Тетушка — так и к родным теткам, и к любым вообще старшим женщинам обращаются. А она мне кто? Если по-русски, то мачеха. Но ведь мачеха — это когда мамы нет. А на таджикский лад? Нет, так я тоже не хочу. Выходит, с какой стороны ни посмотри, Бахшанда — мне чужая. Придется вести себя посдержаннее…
Она остановилась, сунула мне петуха и приказала сухо:
— Идем.
Я поплелась за ней. На переднем дворе нас ждала небольшая компания — тетя Дильбар и две соседки, которые вчера особенно хлопотали на поминках. Одна — полная тетенька в коричневом платье — была похожа на большую кубышку из темной глины с круглыми боками. Я про себя сразу так и стала ее называть — тетушка Кубышка. Другая — низенькая, пышная, белая. На вид — точь-в-точь мягкая лепешечка из сдобного теста. Тетушка Лепешка.
Тетя Бахшанда приказала мне:
— Позови брата.
Андрей ночевал в пристройке для гостей, мехмонхоне, стоявшей здесь же, во дворе. Прижимая к себе петуха, я постучала в дверь. Братец выглянул мрачный, встрепанный…
— Эй, парень, иди сюда. Отрубишь петуху голову, — крикнула тетя Бахшанда.
Он буркнул:
— Сами рубите.
Тетя Бахшанда бровь заломила, но объяснила сквозь зубы:
— Женщинам убивать запрещено. Твой дядя ушел, в доме одни женщины. А ты… все же мужского полу.
— Убивать не стану!
И захлопнул дверь. Бедный Андрей! Никак не может с собой совладать. Ходит мрачнее тучи, на всех огрызается. Будто он один на всем свете страдает. Я свое горе заперла глубоко внутри и старалась держаться как обычно, чтоб не опозорить папочку. Чтоб здешние люди не подумали, что папа воспитал нас невежливыми и слабыми. Я поспешила на защиту Андрюшки:
— Брат очень переживает.
Соседки тактично потупились — показывали тете Бахшанде, что не заметили, как Андрюшка ей нагрубил. Тетушка Кубышка сказала:
— Дом надо очистить.
— Надо в нем кровь пролить, чтобы от скверны смерти избавиться, — добавила тетушка Лепешка.
— Если обряды не соблюсти, покойник вредить будет, — сообщила тетушка Кубышка.
Тетя Дильбар ничего не сказала и куда-то ушла. Тетя Бахшанда грозно молчала.
— Подождем, пока дядя Джоруб вернется, — предложила я.
— Давай-ка, девочка, свяжем петуху ноги, — сказала тетушка Кубышка. — Наверное, сестрица Дильбар сделает мужскую работу.
Пришлось мне держать бедную птицу, а пока мы возились с веревочкой, вернулась тетя Дильбар с большой оранжевой морковкой в руке. Рядом с центральным столбом веранды стоял чурбачок, на который положен был топор. Петушиная плаха. Тетя Дильбар подошла к чурбачку и задрала до пояса подол своего красного платья. Мне бросилось в глаза, что верх длинных атласных шальвар с красивым цветным узором пошит из грубого серого карбоса. Тетя Дильбар сунула себе в промежность морковку, зажала ее между ногами и взяла топор.
— Подай петуха, доченька.
Я подошла к ней вплотную, прижимая к груди несчастного петела. Тетя Дильбар ухватила затрепыхавшегося петуха и…
Одним словом, отрубила ему голову.
Я теперь, наверное, всякий раз при виде морковки буду вспоминать, как хлопал крыльями, замирая, петух, подвешенный на центральном столбе за связанные ноги, и как дергался обрубок его шеи и брызгала оттуда черная кровь… Но больше всего меня поразило, что тетя Дильбар убивала петуха так деловито и равнодушно, словно дергала репу из грядки. Бесчувственная она что ли?
А у меня было смутно на душе. Прежде я уже видела, как убивают животных. Наши соседи в Ватане готовились ссвадьбе, и мы, дети, смотрели, как режут барана. Было страшно, но я решила: раз взрослые делают такое, то, наверное… ну, видимо, так надо что ли… Тогда я о смерти вообще не задумывалась. Теперь только о ней и думаю. Когда папу убили, мне стала отвратительна любая смерть. Петух был такой глупый и беззащитный. Андрюшка хоть грубиян, но молодец, что отказался. А я? Смалодушничала. Пошла у тетушек на поводу. Я мысленно дала себе слово: больше никогда в жизни никому не поддаваться. А то, что папа может нам навредить, это глупость какая-то. Соседкам простительно — им папа чужой. Но тетя Бахшанда…
Я потом к ней подошла и прямо спросила, верит ли она в эту ерунду. Она неохотно, но все-таки ответила:
— Покойный, да не передаст ему земля мои слова, мало семьей интересовался. Не думаю, что его дух будет о нас помнить. Если и навредит, то разве что случайно.
Нет, она папу не любила! Да и с нами почему-то не слишком любезна. Вечером я нечаянно подслушала ее разговор с дядей Джорубом.
Мне не хотелось никого видеть. Даже маму или Андрея. Я забралась на плоскую глиняную крышу нашей пристройки, легла на спину и стала смотреть в небо. В Ватане никогда не бывает такого черного, глубокого неба и столько звезд. Крыша была очень холодной. Здесь, в горах, даже днем: на солнце — как в бане, в тени — как в холодильнике. «Крыша одна, погоды две. С этой стороны крыши — холод, с другой — зной». Это тетя Дильбар сказала. Пословица здешняя.
Я насмерть продрогла, но так было даже лучше — я пыталась представить, что умерла. Каково это быть мертвым? Потом стала думать о папе. Он сейчас тоже лежит, смотрит вверх невидящими глазами. Только над ним не звездное небо, а черный глухой слой земли. Наверное, земля это небо мертвых. Не могу понять, что такое смерть. Она никак не укладывалась у меня в голове. Я никак не могла с ней согласиться. Было очень горько и одиноко.
Внизу, на земле, слышались чьи-то шаги, шуршало сено. Видимо, кто-то бросал корм овцам в загончике. Потом я услышала, как тетя Бахшанда сказала:
— Ако Джоруб, зачем вы этих людей к нам привезли?
Дядя Джоруб вздохнул:
— Нам они родные. Там, в городе, их убить собирались. Кто, кроме нас, детей покойного Умара защитит?
А она:
— Э, ако… Может, вам эта его джалаб приглянулась?
Маму проституткой назвала! Я хотела соскочить с крыши и заорать: «Не смейте говорить такое о моей маме!» Но хватило ума сдержаться. Подумала: ну, сейчас дядя Джоруб ей выдаст. И вдруг услышала, как он мямлит:
— Не надо так говорить. Вера — хорошая женщина. Теперь, когда жизнь моего брата сломалась, у тебя и причины-то нет с ней враждовать…
А она:
— Дети! Дети — причина. Моим детям придется с ее детьми делить хлеб, которого и так не хватает. Эта джалаб будет мой хлеб есть.
— Не беда, — залопотал дядя Джоруб. — Они работать станут. Ты сама знаешь: много людей — много работников.
А она:
— Работники? Эти русские из города ничего не умеют. — Помолчала и спросила: — Задумали их с нами жить оставить?
— Куда они поедут? Сама, невестка, сообрази — война. Они по дороге даже десяти километров не проедут. Остановят, ограбят, убьют… Такое сделают, что и говорить страшно. Пусть с нами живут, пока в мире спокойно не станет. А там — как Бог захочет.
Она помолчала, потом сказала резко:
— Верхнее поле. Надо расчистить и распахать. Едоков стало больше, земли нужно больше. Прежде хватало, покойный деньги присылал. А теперь вам в совхозе ничего не платят. Покойный ушел, так что нужно искать, откуда хлеб брать. Я давно о том думала, но рук не хватало. Пусть работают. Только вы, ако, сами ей скажите. Я с ней разговаривать не желаю.
Дядя Джоруб:
— Эх, невестка, не для женщины и подростков эта работа. Для сильных мужиков.
— В этом доме нет ни одного мужика, — отрезала Бахшанда, и я услышала легкие решительные шаги. Она ушла.
Ляпнула бы она такое моему папе. Уж он бы ей рога обломал. Нет, не зря у дяди Джоруба такое глупое и смешное имя. По-таджикски оно означает просто «веник». Видимо, у дедушки умирали несколько младенцев подряд, вот и дали новорожденному такое имя, чтобы обмануть болезнь. Называют веником, значит, он не ребенок, а просто пучок веток, метелка. К веникам болезнь не цепляется. К ним цепляются злые невестки. Подметают ими как хотят.
Назавтра дядя Джоруб — он же дядя Веник или, еще лучше, Метелка — повел нас на поле. Мы поднялись по тропе в гору и вышли к скале, под которой я увидела площадку, размером с баскетбольную. Ну, может быть, чуть побольше.
— Вот земля, — сказал дядя Метелка. — Верхнее поле.
И это поле?! Если здесь что и росло, то только камни. Обломки скалы. Маленькие, побольше и очень большие. Так называемое поле было настолько завалено каменьями, что трава пробивалась лишь кое-где.
Дядюшка Метелка произнес: «Йо, бисмилло», нагнулся, поднял большой угловатый камень и оттащил на самый край баскетбольной площадки. Оказывается, он очень сильный, наш дядюшка. Его даже уважать можно. Ухватил другую глыбу, подволок, положил рядом с первой. Андрюшка скинул рубашку и тоже принялся за дело. Подключились и мы с мамой…
Теперь понятно, почему здешние поля со всех сторон окружены заборами. Не очень высокими — едва в половину человеческого роста. Наш-то наверняка получится повыше.
Потом дядя Джоруб ушел. Мы перекусили лепешками с водой, а затем продолжили работать. Кучка камней росла. Забор начнем выкладывать позже. И я представила, каким он будет. Вот я уже забираюсь Андрею на плечи, чтобы дотянуться и положить камень в верхний ряд. А забор растет и растет. Вот он вырос до самого неба. Мы приставляем к нему хлипкие самодельные лестницы и карабкаемся по ним, а камни на поле никак не убывают…
Через несколько дней я поняла, что время измеряется не сутками, часами и минутами, а кучками камней. Прошла одна куча. Другая. Третья… Славно было, приходя к скале, окидывать взглядом наш каменный календарь. Вот только если б Бахшанда не лютовала. Она маму невзлюбила, придирается ко всякой мелочи. Не туда воду после стирки вылила. Не так села. Не так встала. Перечислять противно. Недавно — не помню, в какую именно кучу, — опять завела:
— Вера, ты хоть какое-нибудь дело хорошо сделать умеешь? Опять все испортила. Сказали верблюду: «Подмигни», а он огород разорил.
Я вступилась:
— Тетушка, не говорите так с моей мамой.
Она и ухом не повела:
— Ты, Вера, даже дочь не сумела научить, как со старшими разговаривать.
Я сказала:
— Если чем-то недовольны, меня ругайте. Маму не троньте.
Она уперла руки в бока.
— Эге, корова легла, теленок встал.
Я крикнула:
— И она вам не корова!
Она рукой махнула:
— Ты как твоя мать. Неумелая, невоспитанная.
Дядя Джоруб попытался ее урезонить:
— Женщина, оставь девочку в покое. Хоть с детьми не воюй.
Она как с цепи сорвалась:
— Дети?! Что ты про детей знаешь? Если чего не узнал, у своей бесплодной жены спроси. Ты, коровий врач, тысячи коров осеменил… Почему жену осеменить не можешь?
Я думала, дядя Джоруб ее убьет. Побледнел, кулаки сжал, но сдержался, повернулся и ушел. Она крикнула вслед:
— Или эту белую русскую корову оплодотвори. Пусть еще одного невоспитанного ублюдка родит.
Как хорошо, что мама не понимает по-таджикски.