— Нялка, это ты там шебаршишься? — спросил сонный голос.
— Я, Сашенька, я, голубчик.
Дверь скрипнула. Скользнула почти невидимая в утренних петербургских сумерках тень — няня Василиса.
— Проснулся, голубь мой?
— С кем ты там шепчешься, нялка? И который час? И какая погода на дворе? И что нового в доме? — все еще сонно, как в детстве, спрашивал Александр.
Было приятно еще понежиться в постели, знать, что на лекции торопиться не нужно. Сегодня 31 декабря, канун нового, 1860 года, в университете по случаю праздников занятий нет — стало быть, можно и поваляться.
— Погоду бог дает самую новогоднюю: снегу намело — ужасть, да и по сю пору всё метет. Час уже поздний — никак, десятый или больше, — не по порядку докладывала няня. — В доме всё, слава тебе, господи, благополучно. Только вчерась с вечера, как собирались его превосходительство к графу, так на Василия очень гневались: зачем не то платье подал. Лютовали страсть! Василий так уж и приготовился быть сечену, да потом как-то обошлось. Только приказали ему на глаза не показываться, Герасима позвали.
Александр закусил губу. Вмиг исчезли теплая дрёма, ощущение покоя. Опять! Опять отец «лютует»! Господи, когда же этому будет конец! И няня Василиса, эта безропотная, бессловесная раба, еще говорит, что «в доме, слава тебе, господи, все благополучно»! Несчастная!
Василиса между тем проворно сновала по комнате, подымала книжки, раскиданные по ковру, раздвигала тяжелые бархатные портьеры, что-то прибирала.
— Опять, видно, читал до самого рассвета… Вон книг-то, книг!.. ворчала она. — Не жалеешь головку свою, Александр Васильич…
Александр, думая свое, рассеянно прислушивался к этой привычной воркотне.
— Да, а ты мне еще не сказала, с кем шепталась под дверью, — вспомнил он вдруг.
— Да с Никифором, братухой моим, — отозвалась Василиса. — Он чуть свет нынче заявиться изволил.
— Никифор здесь?! — Александр мигом откинул одеяло, вскочил. — Что ж ты молчишь, нялка? Приехал Никифор, привез, видно, важные новости, а она мне тут про погоду толкует! Ну, что там у них, в деревне? Что люди говорят?
Александр уже накидывал халат, уже намеревался бежать за прибывшим.
— Да погоди ты, погоди, горячка! — остановила его Василиса. — Никифор сам сюда сейчас будет. Разувается он. Новые сапоги ему, вишь, мир справил, он и натянул их в городе-то. А скрипуны такие оказались — страсть! На весь дом как заскрипел, так у меня душа в пятки ушла. Разбудит, думаю, генерала, что тогда делать! Беды не оберешься. Ну, и прогнала его в людскую. А про деревенские дела он сам тебе, Сашенька, хочет сказать. Только, упаси бог, не увидел бы Герасим, что он тут, у тебя, околачивается… Сей же час барину донесет.
— Как Никифор придет, стань у дверей, никого ко мне не пускай, распорядился Александр. — А если Герасим от папа явится, скажи, что я еще не вставал.
Высокий, быстрый в движениях, Александр в семнадцать лет казался намного старше, таким замкнутым было его лицо. Бледность, скуластость, горячий хмурый глаз под широкой бровью — всё было взрослое, как будто уже определившееся навсегда. Но стоило Александру оживиться, повеселеть, — и вдруг наружу выступал мальчишка, зеленый мечтатель, наивный и жадный до всего нового, нетерпимый ко всякому злу, упрямый и великодушный.
Да он и вправду только недавно вышел из-под опеки гувернера, швейцарца месье Эвиана. В доме свирепого крепостника генерал-аудитора Есипова, которого даже его коллеги по военному суду звали «Каменное сердце», месье Эвиан был удивительной фигурой. Маленький, щуплый, этот человечек был настоящим добрым духом дома. Александр, слуги, ютящиеся на задворках приживалки, даже маленькие казачки — все, все инстинктивно чувствовали, что под невзрачною внешностью гувернера таятся великие силы добра и любви к людям, бьется мужественное и благородное сердце.
К месье Эвиану шли со всеми заботами и горестями, ему поверяли маленькие и большие тайны, в его мезонине прятались от барского гнева. И для всех — от няни Василисы до дворового мальчишки — у швейцарца находилось и умное слово, и ласка, и внимание. Месье Эвиан впитал в себя дух революции 1848 года, он не только на словах, но и на деле был горячим защитником справедливости и равенства всех людей. Бывало, с половины генерала доносится хриплый бешеный крик, опрометью бегут ошалевшие от страха слуги, шепчутся: «Опять в часть посылают… Велено розог дать. Ох, засекут парня, не вытерпеть ему!» Шатаясь, возвращались высеченные из части, сваливались где-нибудь в темном углу, и там находили их месье Эвиан с Александром. Мальчик с состраданием и ужасом смотрел на людей, а месье Эвиан пользовался случаем и внушал своему воспитаннику отвращение ко всякому насилию над людьми, к жестокости и самовластию сильных.
— Почто дитё расстраиваешь, мусье? У дитяти головка заболит, вон уж глазки покраснели… — ворчала няня Василиса.
— О, это нитшево, это карашо, Василис, — говорил месье Эвиан. — У тшеловек должен быть не только тут, но и тут… — И он трогал лоб, а потом показывал на сердце.
Александр обожал своего воспитателя — кроме няни Василисы, это был единственно близкий ему человек, потому что матери своей он не помнил (она умерла тотчас после родов), а отец всегда оставался для него чужим, далеким и страшным.
Месье Эвиан давал своему питомцу читать «Хижину дяди Тома» и «Записки охотника». Он приносил Александру «Сороку-воровку» Герцена и «Детство» Толстого — книги, которые будили ум и душу мальчика, заставляли вглядываться в окружающее, сравнивать и возмущаться. Мальчик рос, и всё крепче становилось в нем убеждение, что цель жизни всякого настоящего, большого человека — служение людям. Он видел вокруг грубость нравов, принуждение, жестокость и твердо, навсегда решил: всю свою жизнь он будет бороться, отстаивать справедливость, добро, равенство.
Университет, новые товарищи, которых он себе выбрал — опять-таки не случайно, а под влиянием месье Эвиана, — еще сильнее укрепили в Александре эти мысли.
В университете все и всё было в величайшем волнении. Молодежь места себе не находила: когда, когда же наконец отменят ненавистное, позорящее Россию крепостное право, когда освободят несчастных рабов, когда переделают суды и выгонят всех крючкотворов и взяточников, когда преобразуют армию?! Молодые головы лелеяли самые дерзкие, самые благородные планы. Каждое слово профессоров о реформах встречали овацией, сторонников крепостного права безжалостно освистывали, объявляли им бойкот, не ходили на лекции. Песни пели только о воле, с упоением читали только те статьи, где говорилось о судьбах народа, на студенческих концертах бешеным успехом пользовались стихи, где были строки о свободе.
И Александр, подготовленный воспитанием Эвиана, сразу примкнул к молодым вожакам этого движения, стал одним из самых рьяных.
Ему уже была известна страшная слава отца. По приговору генерал-аудитора солдат прогоняли сквозь строй, забивали шпицрутенами, отправляли на каторгу. Имя Есипова заставляло людей дрожать и креститься.
При Николае Первом генерал еще не так свирепствовал, были крепостники и полютее. Но вот Николай умер, в России повеяло пока еще неопределенными и очень умеренными реформами, заговорили об освобождении крестьян, и Есипов пришел в неистовство. Как, дать волю лапотникам! Да это же конец мира! Конец русского помещика-дворянина! Да это немедленно приведет Россию к революции во сто крат сильнее и разрушительнее той, что была во Франции Людовика!
И генерал слепо возненавидел даже самых «тихих» либералов. Студенты, профессора — все, кто стоял за перемены, становились его злейшими врагами. Мысль, что его родной сын, его Александр, учится в этом крамольном заведении, водится с людьми нового толка, не давала ему покоя. Есипов и у себя в доме искал крамолу и неизменно находил ее — месье Эвиан. Он давно уже уволил храброго маленького швейцарца, но не мог искоренить вольнолюбивый дух его, оставленный и крепко проросший в Александре.
Теперь почти каждая встреча с сыном, каждый разговор неизменно кончались взрывом. Вот и сейчас, если отец узнает, что к Александру пришел ходок из деревни, разразится буря. Ох, как бы это половчее устроить, чтоб он не узнал: могут пострадать ни в чем не повинные люди! Надо во что бы то ни стало провести Никифора тайно, скрыть его…
— Так ты сама, нялка, покарауль у двери, — повторил Александр няне.
Он нетерпеливо заметался по комнате, откинул занавес у окна, прижался лбом к стеклу.
Улица была тиха и пустынна в этот утренний час. Проехал в санках чиновник, проскакал верховой курьер с депешами, две старушки в бедных салопчиках просеменили, видно, в церковь.
Александр рассеянно смотрел, как в доме напротив зажигают по случаю хмурого утра свечи, как прыгают по заснеженным крышам галки. Мысли его были далеко, когда в дверь поскреблись.
— Ты, Никифор? Входи, входи…
Няня в дверях подтолкнула брата, а сама стала «на часы». Неслышно ступая в толстых белых чулках, вошел большой, костистый мужик, рыжебородый, с таким же, как у Василисы, умным и зорким взглядом. Это и был бурмистр псковской деревни Есиповых — Никифор Глотов. Не в первый раз видел его Александр. Еще когда в доме жил месье Эвиан, Никифор, приезжая с деревенскими припасами в город, всегда появлялся в комнатах барчука. То просил за соседа, которого генерал не в очередь приказал сдать в рекруты, то хлопотал, чтобы не продавали врозь крестьянскую семью. Редко удавалось Александру смягчить отца, добиться, чтоб отменил жестокий приказ. И все-таки Никифор, сначала со слов сестры Василисы, а потом и по собственному своему разумению, считал барчука единственной «надежей» и «заступником».
— Он простой, барчук-то, — говорил бурмистр своим, капальским, — силы в нем настоящей еще нету, а жалостливый растет, понимающий.
И вот к этому-то «понимающему» снарядил его мир теперь, когда весь крестьянский люд был взбудоражен слухами о близкой воле.
Никифор перекрестился на маленький образок, подвешенный над спинкой дивана, и хотел было поцеловать руку барчука, да тот не дал:
— Оставь, Никифор, пожалуйста, очень я этого не люблю. Рассказывай лучше поскорей, что там у нас, в Капали, делается. Зачем сюда пожаловал? Правду говорит няня, будто ко мне?
— Правду, истинную правду, Лександр Васильич, — быстрым цокающим говорком псковича отвечал Никифор. — К вам, Лександр Васильич, мир послал. Окромя вас, сударь, некому нам, темным, ничегошеньки объяснить. Изволите помнить, летошний год сказывали вы нам, мужикам, будто воля близка, будто царь своим помощничкам уже приказал указ про волю изготовить. Ну, а теперь все округ про это зашумели.
— Что ж у вас про волю говорят? — нетерпеливо перебил его Александр.
— Кое говорят, а кое уж того… — Никифор сделал выразительный жест. — Конечно, там, где уж невмоготу.
Александр так и впился в него глазами:
— Что? Жгут? Убивают помещиков?!
Никифор чуть усмехнулся:
— Убивать не убивают, барчук, такого еще не бывало. А где на барщину не ходят, где летось баб на барский двор не пускали, а где точно что жгут. В Покровском, изволите знать, сударь, риги пожгли. Навроцкого барина тоже огоньком попужали — экономию спалили. Конечно, народ темный, все толкуют, будто помещики сильно против царя идут, на волю свой запрет наложили. Уж вы, Лександр Васильич, не обижайтесь, что докучаем вам нашими мужицкими делишками. Простите, Христа ради, а только, окромя вас, не к кому нам идти. Ходили мы к столяру Кондрату, он у нас грамотный, как и я, а все же ничего толком сказать не мог. Обращались и к дьячку, и к одной старой девке-начетчице, да те тоже ничегошеньки не знали. А как пошли наши ходоки к попу, так ни с чем вернулись: у попа разве правды дознаешься? Только знай подноси ему водочки да одаривай, а он замутит те голову так, что и не разобраться. Вот я нашим мужичкам и говорю: «Молодой-де барин всегда к нам, рабам своим, был милостив. Авось и теперь не откажет».
— Ну конечно, ну конечно! — перебил его Александр. — Ты знаешь, Никифор, я всегда рад помочь вам всем, чем только могу…
— Вот-вот, и я так нашим сказал, — подхватил Никифор. — Окажите божескую милость, Лександр Васильич, объясните нам, темным, чего нам ждать? Выйдет нам воля или осилят господа помещики царя, не дадут народу вздохнуть?
И Никифор с такой мольбой и надеждой посмотрел на барчука, что тот внутренне вздрогнул.
— Ах, ну что я могу сказать тебе, Никифор! — начал он, волнуясь и болезненно морщась. — Я понимаю, как для вас всех это важно, но и сам я толком ничего не знаю. Спросить отца? Думаю, и отец и друзья его тоже еще ничего не смогут сказать наверное. Известно только, что царь учредил некий комитет и комитет этот должен обдумать и решить, как лучше и выгодней и для крестьян и для помещиков отпустить людей на волю — отменить крепостное право. Все держится в большом секрете, а когда решится, никому не известно.
Никифор кашлянул.
— Дозвольте спросить: кто же в этом комитете заседает? Сенаторы либо помещики?
— А это ты в самый корень смотришь, брат, — живо отозвался Александр. — Видишь ли, и я сам и многие слышали, будто сидят там такие вельможи, которым освобождение крестьян ненавистно, будто они потому и придумывают всякие сложности и оттяжки, и пугают царя, и всячески это дело тормозят.
— А барин наш Василий Александрович тоже, стало быть, в этом комитете? — осторожно спросил Никифор.
Александр невольно покраснел.
— Нет, отец там не участвует, — сказал он, потупившись. — Ты… ты напрасно так считаешь, Никифор. Отец к этому делу непричастен, даю тебе мое честное слово.
Бурмистр невесело усмехнулся.
— Да ты не божись, Лександр Васильич! — Он внезапно перешел на «ты». — Если не сам барин, значит, там его дружки-приятели судят-рядят, как бы нашего брата в том же хомуте навеки оставить, на железную цепь посадить. Это уж я тебе точно говорю, хоть божись, хоть не божись.
Никифор сказал это с такой убежденностью, что Александр не решился возражать. Невольно он поразился верному чутью бурмистра: в комитете и вправду председательствовал старый друг отца — граф Панин, давний сторонник и охранитель крепостного права.
— Послушай, что я скажу, Лександр Васильич, — продолжал все так же хмуро Никифор. — Старики бают: было время, когда народ подался в степи, к Пугачеву, пожег помещиков и сам себе волю раздобыл. Конечно, Пугачева цари порешили, народ опять на цепь железную приковали, да память-то в железо не закуешь! Народ — он все помнит. Вот нам говорят: «Будет вам воля, погодите еще маленько, дадут землицы, от податей ослобонят, работай сам на себя, иди куда хошь». Говорят, а сами всё тянут, всё ничего народу не дают. А народ, знаешь, ждет-пождет, да и устанет ждать…
— А если устанет, тогда что? — с замиранием сердца спросил Александр.
Он будто впервые сейчас только рассмотрел и понял этого стоящего перед ним рыжебородого мужика.
Никифор вскинул на барчука глаза:
— Если устанет, тогда…
Он не успел договорить — запыхавшись, вбежала испуганная Василиса.
— Никифор, поди отсюда, поди поскореича! А тебя, Сашенька, папаша требует к себе. Наказал тотчас быть. — Она всплеснула руками, зашептала торопливо: — Ох, батюшки, быть беде, чует сердце! Аспид-то этот, Герасим, пронюхал-таки про тебя, — обратилась она к Никифору. — А всё твои сапоги проклятущие! Увидел их под лавкой в людской: «Чьи сапоги?» Тут, на беду, Коська подвернулся, казачок: «Никифоровы. Никифор из деревни приехал давеча». — «А куда же он это спозаранку без сапог направился?» — «Да к барчуку его Василиса повела». Ну, Герасим сей же минутой к генералу с докладом… Ох, сымет он с нас головы! — Василиса с отчаянием махнула рукой.
— Полно, нялка, не причитай.
Александр торопливо застегивал студенческий сюртук с голубым воротником. Проверил перед зеркалом, все ли пуговицы застегнуты, всё ли по форме. Ему было тяжело и неловко под испытующим и все понимающим взглядом Никифора. Один только бурмистр был спокоен.
— Ты иди пока, брат, — сказал ему Александр. — Мы еще с тобой увидимся, и я все тебе объясню.
Что именно собирался объяснять Александр своему крепостному, он и сам не знал. Но долго было ему стыдно за это словечко.
Александр шел к отцу в смутном и тревожном состоянии души. Весть, что уже начались пожары в имениях крепостников, знаменательные слова Никифора о Пугачеве и о том, что «народ ждет-ждет, да и устанет ждать», и ужаснули его и наполнили ликованием. Надо тотчас, не медля ни секунды, бежать на Васильевский остров, к Дреминым, все пересказать, обсудить вместе, что делать. Вот-вот вспыхнет революция, желанная, долгожданная революция, о которой столько мечталось с месье Эвианом и столько говорилось на студенческих сходках. Как некстати сейчас этот разговор с отцом! И, конечно, разговор не из легких. Отец, как всегда, постарается вначале говорить строго логично и сдержанно, а потом, опять-таки как всегда, не выдержит, сорвется, начнет раздражаться, кричать.
Отношения портятся с каждым днем, с каждой встречей генерала с сыном. Еще на прошлой неделе был скандал, когда генерал заговорил об университете, о том, что там внушают юношам «вольные мысли» и доведут этим вольнодумством их всех, в том числе и Александра, до каторги. Александр тогда что-то возразил отцу — и пошел дым коромыслом! Вот и сегодня, конечно, отец будет злиться, кричать, особенно если Герасим насплетничал про деревенского ходока.
Александр думал об этом и уже заранее чувствовал раздражение.
Отражаясь в зеркалах, он шел по высоким парадным комнатам. Вдоль стен выстроились в холодном казенном порядке стулья с твердыми атласными подушками. То и дело навстречу Александру попадались слуги с озабоченными лицами: в доме шла предпраздничная уборка. Сильно пахло скипидаром и воском, в большой зале двое дворовых натирали паркет и елозили по полу. Младший лакей Николай, стоя на стремянке, проверял фитили ламп и бра, вставлял свечи и протирал ламповые колпаки. В буфетной командовал Герасим: под его присмотром чистили серебро и мыли хрусталь — дом готовился к завтрашним новогодним визитерам. Герасим угрюмо поклонился Александру.
«Уже успел донести о Никифоре, негодяй!» — чуть не сказал вслух Александр, с гневом косясь на рябое лицо своего давнего врага.
Генерал был в своем кабинете.
Все в этой угрюмой громадной комнате было под стать хозяину: холодное, тяжелое, казенное. Широкий, как военный плац, письменный стол, кресла с жесткими спинками — ни облокотиться вольно, ни раскинуться, ни прикорнуть уютно. Массивная бронзовая лампа на мраморной колонке, в золоченой раме — портрет покойного царя Николая I с красивым и бездушным лицом, — все было до мелочей знакомо Александру, все вызывало в нем враждебность и, как в детстве, холодок страха, ползущий по спине.
Генерал сидел — очень прямой и чопорный — у стола. Александр успел заметить, что отец уже в мундире с эполетами и золотым шитьем на воротнике и обшлагах. У шеи — владимирский крест, на груди — звезда святой Анны стало быть, генерал собирается выезжать. Молодой простоватый лакей Антон, недавно взятый из деревни, стоял перед генералом навытяжку.
Александр увидел, что парень дрожит с головы до ног.
— Ты что же, скотина, уморить меня замыслил? — тихим голосом спрашивал его генерал. — Почему вьюшку закрыл? Хочешь угаром удушить? Ты это задумал, животное?
— Только сей секунд закрыл-с, барин, — залепетал было Антон.
— Молчать, мерзавец! И сколько говорено было, чтоб не смели меня барином называть! Ваше превосходительство я, понял, дубина?
— Так точно-с! — шептал Антон.
Генерал неторопливо написал что-то на клочке бумаги, присыпал написанное песком из песочницы, протянул Антону:
— Отнесешь утром второго января квартальному. Скажешь, что генерал приказал дать тебе розог.
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — опять еле слышно прошептал Антон.
Александр, почти такой же бледный, как слуга, шагнул к отцу.
— Mon pere, я вас прошу… — начал он. — Пожалуйста, mon pere…
Генерал повернулся в кресле:
— Ну что? Что тебе? Опять вмешиваешься в то, что тебя не касается?
Александр потупился и замолчал, мысленно кляня себя. Его вмешательство могло только ухудшить дело: Есипов терпеть не мог, когда сын проявлял, по его выражению, «неуместный сентиментализм».
Антон орудовал у печки заслонками. Он так дрожал, что заслонки жалобно тренькали друг о друга.
— Что стучишь, болван? — опять раздражился генерал. — Кончил, так ступай вон! И надеть ливрею, чучело деревенское!
Антон опрометью бросился из кабинета. Генерал наконец соблаговолил взглянуть на сына.
— Ну, здравствуй! — все еще недовольным тоном сказал он, когда Александр подошел поцеловать его крепкую, вовсе не старческую руку. — Как спал? Что делал вчера? Где был?
Генерал никогда не слушал ответов на такие вопросы. Александр это знал, потому и не отвечал, ожидая, что нужно от него отцу.
— Решил ты наконец, где будешь встречать Новый год? — обратился к нему генерал. — Поедешь со мной к князю Петру Сергеичу? Там всё будет en petit comite, но общество приятное: Шеломовы, Араповы, обе твои кузины — и Долли и Кэт.
Александр потупился.
— Не смогу, mon pere, — сказал он, не глядя на отца и все-таки видя всего его — мускулистого, крепкого, с блестящими, глубоко запрятанными под лоб глазами. — Я ведь еще намедни говорил вам, что зван на Васильевский остров, к приятелям моим — братьям Дреминым. Младший Дремин со мной на факультете учится.
Генерал отстукал костяшками пальцев какой-то военный марш по столу.
— Неужто не поедешь к князю? Ты ведь танцор порядочный, а там будут танцы, барышни из лучших семейств.
— Я уж давно не танцую, mon pere. К тому же у князя в доме скука всегда нестерпимая. Все так чинно, холодно…
— Коли нужно для дела, можно иной раз и поскучать, — возразил отец. Впрочем, я тебя не неволю, Александр, — сказал он насмешливо. — Человек сам находит себе среду: один выбирает знакомство между людьми комильфотными, светскими, известными, другой предпочитает сомнительную компанию каких-то разночинцев, забулдыг, пропойц…
— Но позвольте, mon pere…
— И что это, скажи на милость, за компания твоя? — продолжал генерал. — Какие-то Конкины, Дремины, Шапкины, Ляпкины… Откуда у тебя вкус к подобной шатии? Впрочем, знаю, отлично знаю откуда! — перебил он сам себя. — Все от него же, от твоего обожаемого месье Эвиана, от этого несчастного, подобранного мною оборвыша! Хорошо же он отплатил за все мои благодеяния! Это от него ты набрался всех этих новомодных идеек. От него и твое неповиновение и твоя страсть к разным проходимцам!
Александр вспыхнул:
— Вы несправедливы, отец! Месье Эвиан был честнейший, благороднейший человек. Я стал бы последним подлецом, если бы сказал о нем хоть одно худое слово. И вас, mon pere, я просил бы…
— Надеюсь, ты не собираешься мне указывать, что и как говорить? Есипов пристукнул рукой по столу. — Я тебя не для того сюда вызвал. Будь любезен, объясни, что это еще за история с пожарными, о которой толкует весь город? Князь Петр Сергеич мне вчера говорил, будто ваши студенты целый бунт подняли, будто и ты там замешан, твое имя ему в донесении попалось…
— Никакого бунта не было, mon pere, — неохотно начал Александр. Загорелся дом, где жил наш товарищ Конкин. Мы и побежали на пожар помогать ему спасти что можно из имущества. А тут приехали пожарные, стали нас оттеснять, толкаться, браниться. Один какой-то мерзавец посмел даже руку поднять на Конкина. Конечно, мы — к офицеру. Требуем, чтоб он наказал мерзавца по заслугам. А он, вместо того чтобы наказать, еще пуще принялся науськивать на нас своих людей. Ну, тут мы не стерпели и схватились с ними драться. Уж и досталось же им от нас по первое число!
Александр при этом воспоминании ухмыльнулся и помахал в воздухе кулаком.
Генерал презрительно сморщился.
— «По первое число», «схватились драться»! Ну, братец, понабрался ты от своих Конкиных словечек! Так это правда: сын Есипова дерется с пожарными, как пьяный мужик? Ума не приложу, что сказать князю Петру Сергеичу, коли он опять меня спросит.
— Да так и скажите, папа, как дело было, — бестрепетно сказал Александр, — ведь они там всегда норовят из мухи слона сотворить.
— Кто такие «они», сударь? О ком это ты изволишь говорить в подобном непристойном тоне? — зло перебил его генерал.
Он выбрался из-за стола и раздраженно заметался по кабинету, точь-в-точь как Александр полчаса назад. Да и многое в манерах отца напоминало сына.
— Это что же, вас в университетах обучают этак честить верных слуг государя? Вы что же там, лекции слушаете или критиканством власти занимаетесь? — Генерал был уже в высшей степени раздражения. — Все зло — в этом вашем университетском воспитании, я вижу. Там забивают вам головы разными чувствительными идейками, которые никогда и нигде в жизни не приложимы. Любой гвардейский юнкер во много раз умнее и дальновиднее вас, щелкоперов.
— Но, mon pere, мы ведь тоже в будущем хотим быть полезными своему отечеству, своим согражданам… — попробовал объяснить Александр. — Мы мечтаем…
— Мечтаете быть полезными согражданам? Это Конкины и Ляпкины твои мечтают? — фыркнул генерал. — Уж не думаешь ли ты, что эту твою шатию допустят управлять Россией? Или воображаешь, что так оно и будет? О, я знаю, о чем ты думаешь! Мне давно известны все ваши беседы на Васильевском… Но знай и ты: я сорок лет верой и правдой служу моим государям, и я не позволю…
— Верно служить жестоким деспотам еще не большая доблесть, пробормотал Александр.
Он произнес это очень тихо, но генерал услышал. Золотой орден забился у него под шеей, и так же забился и заходил над орденом его кадык.
— Ты, мальчишка, ничтожество, осмеливаешься так говорить о покойном государе! Хулить его память, как какой-нибудь красный негодяй! — Генерал тяжело перевел дух. — Ну, значит, дело далеко зашло. Значит, правда, что нынче доложил мне Герасим: ты втихомолку, за спиной у меня, подбиваешь моих крестьян к возмущению, готовишь поджоги, бунты!
— Ага, так ваш Аракчеев, ваш шпион домашний уже донес вам? Я так и знал! — возвысил голос и Александр. — Вы сами своей жестокостью доводите людей до возмущения. И если эти несчастные что-то сделают для своего освобождения, вы сами, первый, будете этому причиной. Незачем вам винить меня и моих товарищей!
Александр почти не помнил себя. Железная рука схватила его за локоть.
— А, так вот ты как заговорил? — шепотом сказал генерал. — Знаешь ли, что я сей же час, сию же минуту могу передать тебя жандармам, засадить навечно в крепость, в кандалы…
— …или прогнать сквозь строй, чтоб меня засекли шпицрутенами, как засекли насмерть по вашему приказанию сотни солдат, — тоже шепотом выговорил Александр. Он задыхался. — Я… мне стыдно носить имя Есипова! Это имя палача!
— Вон! — Генерал стремительно подвел сына к дверям, стиснул ему плечо. — Вон! Ты мне не сын больше!
Александр выбежал из кабинета.
Уйти из дома сейчас же, сию минуту, не откладывая! Бежать куда угодно, куда глаза глядят! И часа не оставаться в доме деспота, который называется его отцом! Не брать с собой ни единой мелочи, принадлежащей отцу. Пусть нищета, пусть голод — это его не испугает. Он молод, здоров, у него крепкие руки и кое-какие знания. Можно давать уроки иностранных языков, истории, словесности. Живут же самостоятельно десятки студентов, таких, у которых нет ни имений, ни отцов-генералов. Пускай на них сатиновые рубашки, а не голландское полотно, это не делает их хуже или глупее. Конечно, кузина Долли, встретив Александра в заплатанной шинели, отвернет свой хорошенький носик, да не в Долли дело! Дело в том, что вот теперь-то, живя самостоятельно, на свои, трудом заработанные деньги, он сможет, наконец, узнать жизнь. «Тепличный росток» — так насмешливо прозвал его Михаил Дремин. Что ж, теперь «тепличный росток» покажет, на что он способен! И можно будет делать что-то полезное, нужное. Например, учить грамоте мастеровых, как младший Дремин, читать им политическую экономию, историю. А живя здесь, в этом доме, он никогда не сможет посвятить себя служению людям. Отец этого не допустит. Но как он бешено крикнул: «Вон! Ты мне не сын больше!»
Голос отца явственно раздавался в ушах Александра. До самого вечера младший Есипов пролежал, отвернувшись к стене. Несколько раз на цыпочках входила няня, шепотом окликала, трогала за плечо — он не отзывался. Она принесла завтрак, обед, потом ужин — он ни к чему не притронулся. Было уже поздно. Александр зажег свечу, лихорадочно порылся в секретере — там было немного денег, оставленных ему матерью. На первое время хватит, а там будет видно.
Опять вошла Василиса. По ее лицу Александр увидел, что она обо всем знает.
— Сашенька, уходишь? Новый год пойдешь встречать? Воротишься-то поздно ли? — Она сама с собой хитрила. Ей было страшно додумать правду.
— Не знаю, нялка, ничего не знаю. Может, и вовсе не вернусь. Ты же слышала, он сказал: «Вон из моего дома!» — отрывисто отвечал Александр.
— Сашенька, голубчик ты мой, да куда же ты пойдешь из родимого-то дома? Одумайся, голубеночек мой, пожалей хоть меня. Ты же для меня как сыночек драгоценный! — Няня заплакала навзрыд. — Генерал наш горяч, да сам потом отойдет, пожалеет, что обидел тебя.
— Не надо мне его жалости. Ничего от него не надо! А тебя, нялка, я к себе возьму. Вот только огляжусь, устроюсь и тотчас вызову, ты не беспокойся. Ты ведь не его, а маменькина, и я тебя на волю отпущу. — И он горячо поцеловал старые, залитые слезами щеки няни.
И вот Александр уже шагает по заснеженной Гороховой, к Адмиралтейству. Под мышкой у него круглый кожаный баульчик с немногими нужными вещами.
Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна
Освещает снег летучий,
Мутно небо, ночь мутна…
машинально, в такт шагам, повторяет Александр. Он хотел было кликнуть извозчика, но тут же себя одернул: «Обойдусь и так. Надо привыкать к пешему хождению. Я теперь не генеральский сын, а бедный студиозус».
Снег косо летел по улице, остро сек лицо, забивался за воротник. Кругом одинокого фонаря на углу клубились, точно хоровод мошек, снежинки. Поддерживая друг дружку, проковыляли двое пьяных. У освещенного подъезда знакомого особняка вереницей стояли кареты. Гомонили о чем-то кучера, хлопали рукавицами, боролись, чтобы согреться. Заиндевевшие лошади были окутаны морозным паром и чуть подрагивали. В особняке глухо и нежно заиграла музыка. Александр с какой-то особой, болезненной остротой примечал каждую подробность. Вот подъехала еще карета, ливрейный лакей откинул с шумом подножку, с особым щегольством распахнул дверцу, и на ковер, постланный у подъезда, выпорхнула фигурка в меховой ротонде и капоре. Александр успел увидеть узенькую ножку в бальном башмачке. Из дома явственней и томительнее донесся модный штраусовский вальс. «Новогодний бал у Кавецких…»
И вдруг Александр пронзительно почувствовал себя одиноким, никому не нужным. Новогодняя ночь… Все веселятся, желают друг другу счастья и удач. Один он, выгнанный из родного дома собственным отцом, бесприютно скитается по улицам.
«Мчатся тучи, вьются тучи…» — опять забормотал он, чтобы не заплакать. Но нет, нет, долой слабость, долой это постыдное малодушие! Он сумеет справиться с собой, сумеет быть совсем-совсем взрослым и сильным, стать настоящим мужчиной.
Александр поправил баульчик под мышкой, встряхнулся. Вот и Адмиралтейство, а там и Дворцовый мост. В Зимнем дворце светятся окна во втором этаже. Кабинет царя? Может, именно сегодня, в новогоднюю ночь, царь наконец решится и даст волю своему народу? А может, танцует сейчас на придворном балу, забыл и думать о таких, как Никифор, как лакей Антон, как окоченевшие на морозе кучера?
Будочник машинально вытягивается перед студенческой шинелью, и Александр видит, что он уже на мосту. Река безлюдна, запорошена снегом, только кое-где чернеют проруби. В темных стеклах университета отражается бледный снежный свет ночи. В своих теплых норах, бог весть где, спят старики швейцары, знающие по именам чуть ли не три поколения студентов. И не верится, что днем за этими окнами кипит и бурлит молодая жизнь.
Александру вспомнилось, как в треугольной шляпе, с жалкой шпагой на боку он вошел в дверь университета, в эту самую, мимо которой он сейчас проходит. Его угрюмо окликнул знаменитый швейцар Савельич:
«Ты кто такой? Новичок? Вот запиши в книге свою фамилию. А теперь пойдем со мной в шинельную. Вот тут вешай, под этим номером, свою шинель, можешь и фамилию здесь подписать».
Александр поднялся наверх, но не встретил ни души. Сторож в коридоре грубо спросил:
«Чего так поздно пришли? Уже пять минут, как двери закрылись, везде профессора читают, никого пускать не велено. Надо вовремя приходить».
Так и просидел целый час Александр в сборной зале в полном одиночестве. Мимо ходили сторожа, курили ароматными свечами по всем аудиториям и залам, и Александр глотал синий горький дым.
Но вот и университет остался позади. Величавые сфинксы сторожат Неву у академии. Их запорошенные снегом каменные глаза не смотрят на юношески тонкую фигуру, которая пробегает мимо них на Васильевский.
И сразу — вот чудеса! — меняется облик города. Узкие улички, церкви и церковные дворики, низенькие дома — провинциальная тишь и глушь, будто это и не Петербург и не столица вовсе.
Впрочем, нет, какая там тишь! В первом этаже двухэтажного домишка у самой церкви Андрея Первозванного так поют и шумят, что дребезжат стекла в рамах. Из форточки валом валит пар, и вместе с паром вылетает удалая студенческая песня:
Там, где Крюков канал
Со Фонтанкой-рекой,
Словно братец с сестрой,
Обнимаются,
Где Никола святой
С золотою главой,
Сверху глядя на них,
Улыбается,
От зари до зари,
Лишь зажгут фонари,
Вереницей студенты
Там шляются.
— Ишь, до чего же лихо скубенты гуляют! — завистливо пробормотал над самым плечом Александра какой-то прохожий.
Александр тихонько стукнул в окно. Его не услышали — уж больно шумели внутри. Он снова стукнул, сильнее. В форточку просунулась растрепанная голова:
— Кто стучит? Чего нужно?
— Да это Есипов! — закричал изнутри чей-то радостный и пьяный голос. — Скорей, Сашка, вали сюда! Да что ж ты так поздно, черт тебя дери!
Низенькая входная дверь распахнулась, и Александр со своим баульчиком вступил в прокуренную полутемную прихожую, где его сразу схватили в теплые, дружеские и пьяные объятия.
— Наша задача — обновить мир, проложить новые пути, создавать новые формы жизни…
— А ты у мужика спроси про эти формы, братец. Пускай он тебе сам скажет.
— Зачем вы эту брошь носите, Нина Александровна? Цепляетесь за украшения? А я вот считаю: необходимо уничтожить все, что служит прихотям бар, и оставить только то, что может пригодиться народу.
— Господа, господа, что это вы все о высокой материи! Давайте лучше выпьем. Новый год ведь…
— Водка вся. Выпить-то нечего.
— Как — вся? Быть не может! Ведь Липин татарину-старьевщику брюки продал за два рубля двадцать копеек и принес на все водки.
— Брюки? Ха-ха-ха! А сам-то как же теперь?
— Господа, вы с ума сошли, здесь же дамы! Что вы это, право, о брюках…
— Вы только послушайте этого комильфотного! Как он брюк испугался! Все по старинке норовит!
— Господа, господа, да уймитесь же! Меркурьев стихи будет читать.
— Стихи? Ура-а! Валяй, Меркурьев, читай стихи!
Что ни год — уменьшаются силы,
Ум ленивее, кровь холодней…
Мать отчизна! Дойду до могилы,
Не дождавшись свободы твоей!
Но желал бы я знать, умирая,
Что стоишь ты на верном пути,
Что твой пахарь, поля засевая,
Видит ведренный день впереди.
Чтобы ветер родного селенья
Звук единый до слуха донес,
Под которым не слышно кипенья
Человеческой крови и слез…
— Ах, Некрасов, что за поэт! Выпьем, братцы, за Некрасова!
— Братцы, ребятушки, споемте, ради бога! Эх,
Сердца жаркого не залить вином,
Душу черную не запотчевать…
— Коллеги, да кончайте вы с этой красивой чепухой, давайте лучше споем!
— Вася, Вася, споем нашу, вольную!
Загремел хор:
Уж опять не бывать
Прежней рабской доли,
Ночью, днем жадно ждем
Мы желанной воли.
Облегчить, освободить
Нас давно сулили,
А пока лишь бока
Наши колотили.
Коль путем и добром
Не дадут нам воли,
Топором заберем
Мы свое приволье.
Обещать и не дать
Уж теперь не могут,
Не то нам, мужикам,
Рученьки помогут…
— Тсс!.. Тсс!.. Разошлись, дьяволы! Забыли про Третье отделение!..
— Пропадем мы, братцы! Ей-богу, пропадем!
Аплодисменты, песни, споры, стихи…
Александр, растерянный, оглушенный всем этим гамом, оглядывался. Ему хотелось найти хозяев квартиры, но это было нелегко. Старый деревянный дом, казалось, плавал по бурному морю, как корабль, набитый шумными и беспокойными пассажирами.
Три комнаты, которые занимали у вдовы-чиновницы братья Дремины и два их товарища — студент четвертого курса Военно-медицинской академии Алпатов и ученик Академии художеств Тривратский, — ходуном ходили. В одном углу самозабвенно играли на гребешках, в другом — решали мировые вопросы, в третьем — пели «Гаудеамус игитур». Сейчас же за прихожей открылась комната, где был стол, покрытый несвежей скатертью. На столе стояли уже опорожненные штофы и полуштофы и тарелки с остатками селедки, огурцов, колбасы. Угощение было, как видно, самое скромное, все делалось в складчину, и Александр, вспомнив об этом обычае, покраснел: он не захватил с собой даже бутылки вина. Не до того ему было, чтобы помнить о неписаных правилах студенческой «коммуны», как называли свое жилье Дремины. Впрочем, злые университетские насмешники, когда заходил разговор о системе этого житья в складчину, ехидно замечали: «Знаем, знаем вашу „коммуну“ нанимаете на общие деньги одну кухарку, вот и вся ваша „коммуна“!» Для братьев Дреминых это было самой невыносимой обидой. Старший однажды даже наговорил дерзостей ядовитому насмешнику.
Сегодня, как, впрочем, почти всегда, беспорядок в «коммуне» был страшенный. Доски, положенные на чурбаки, превратились в скамьи. По углам были свалены кое-как вороха книг. С полки над столом скалился желтый череп, а на окне рядом с огрызками французской булки валялся старый сапог. По всем скамьям и кроватям горой были навалены шинели и шубы гостей.
Александр кое-как протиснулся во вторую комнату. Там танцевали под разбитое фортепьяно, на котором лихо играл польку знакомый Есипову студент-филолог. «Танцзал» освещался десятком свечей, воткнутых в медные шандалы или просто прилепленных куда попало: на подоконник, на книжную полку, даже на пол.
В этом зале у танцующих не было ни пышных туалетов, ни белых перчаток, ни лаковых башмаков. Почти все дамы были в черных суконных платьях, закрытых до самого горла, с длинными рукавами и единственным украшением в виде белых рукавчиков или воротничков. Александр успел заметить удивительно красивую блондинку с модной прической. Блондинка отплясывала польку с длинным и тощим Алпатовым так азартно, что из прически выбилась широкая золотая прядь и била ее по разгоревшемуся лицу.
— Александр, дружище, приглашай дам! — заорал, увидев его, Алпатов.
Александр кивнул, все еще глядя на его даму, и тут наконец столкнулся с младшим Дреминым, своим закадычным другом. Павел был на два года старше Александра, но казался моложе, до того детское и румяное было у него лицо, с круглыми светлыми глазами удивительной чистоты и открытости. Завидев Александра, он так и просиял:
— А я уж думал, не придешь. Думал, отец не пустил тебя, увез к своим комильфотным! Уж я тебя ждал, ждал…
— Паша, я порвал с отцом. Ушел из дома. Окончательно. Навсегда, сквозь зубы сказал Александр.
— Ну и отлично! И замечательно! Давно пора! — воскликнул Павел, обнимая друга и с сочувствием заглядывая ему в лицо. — Останешься, конечно, у нас? Я сам скажу обо всем Михаилу и остальным, можешь ни о чем не беспокоиться.
И он потянул из-под руки Александра баульчик, который тот продолжал прижимать к себе. Видно было, что Павел ужасно рад: друг будет теперь с ним неразлучно. Александр почувствовал это, и его обдало теплом.
— Коли бы ты знал, какой гость у нас нынче! — торопливо заговорил Павел, кивая на закрытую дверь третьей комнаты, которая принадлежала Тривратскому и гордо именовалась «студией». — Вот это сюрприз так сюрприз! Настоящий новогодний!
— Что за сюрприз? — рассеянно спросил Александр.
Павел хотел объяснить, но в этот миг дверь «студии» приотворилась, из нее показались крупная голова и широкие плечи старшего Дремина.
— А, это вы тут галдите? — нелюбезно сказал Михаил. — Или входите к нам, или я дверь запру. А то от этой проклятущей польки в ушах звенит. Ни черта не слыхать, что люди говорят.
Оба друга поторопились войти в «студию», и Михаил крепко-накрепко затворил за ними дверь. Венская полька вмиг погасла, будто задунутый кем-то огонь.
«Студия» в этот вечер была гола и неприглядна. Из нее вынесли все стулья и этюды Тривратского. Оставались только приставленные к стенам подрамники да стол, на котором горела лампа под зеленым абажуром. Александр, едва войдя, тотчас заметил незнакомую пару — очень красивого юношу, сухощавого и стройного, с живыми блестящими глазами на смугло-румяном лице южанина, и девушку, тоненькую, стриженую и темноволосую, в черном, перетянутом кожаным пояском платьице, удивительно напоминающем подрясник послушника.
Выражение лица юноши было немножко насмешливое и самоуверенное, как будто этот молодой человек многое повидал на белом свете, многое понял и уже знает себе настоящую цену. Одет он был в поношенный сюртук, сильно выгоревший под неведомым солнцем, и грубые сапоги. Александр заметил, что и руки у нового гостя не холеные, а загорелые и обветренные, видимо привыкшие что-то работать. Вместе с тем молодой Есипов сразу почувствовал, что гость вполне светский человек и привык вращаться в хорошем обществе.
Глаза девушки, синевато-серые, как река в студеный день, были прикованы к юноше и выражали такую всепоглощающую преданность, такой восторг, что у Александра мгновенный холодок побежал по спине и где-то глубоко метнулась мысль: «Ах, кабы мне такую любовь!»
О такой любви Александр втайне мечтал уже давно, с тех самых пор, как начал читать Жорж Санд и Тургенева. Но барышни, которых он встречал в светских гостиных, казались ему пустыми и неумными, а девушек, бывавших в «коммуне», он немного побаивался — уж слишком смело они себя держали и разговаривали только о «высоких материях». Одно время ему казалось, что он влюблен в свою кузину Долли Тыртову, грациозную и хорошенькую, но вскоре понял, что для Долли он смешной, претенциозный мальчишка, и только. И погасла эта влюбленность, так и не разгоревшись. Но страсть, любовь, влюбленные — все это продолжало тревожить и занимать Александра.
Новая пара была центром внимания всех остальных в комнате. Здесь был талантливый хозяин «студии» — Сергей Тривратский, чахоточный и сутулый, всегда увлеченный чем-то новым, два знакомых студента-медика, прозванные «мухами» за то, что носили на фуражках три буквы — М.Х.А., — означающие: «Медико-хирургическая академия», и сам Михаил Дремин, взлохмаченный, неряшливый с виду гигант, первый силач среди медиков, который мог и подкову согнуть одной рукой, и перекреститься двухпудовой гирей. За Михаилом шла слава «нигилиста» и неисправимого циника и насмешника, но Александр знал, что на самом деле он нежный брат и сын и вообще добряк.
Нагнувшись к лампе, новый гость что-то быстро набрасывал карандашом в небольшом альбомчике, в то время как остальные вытягивали шеи и теснились ближе к столу.
— Вон там, в горах, — говорил гость, — я жил в этаком вот сельском домике — белом, с зелеными ставнями. Климат благодатный, земля плодородная. Но, сказать вам по правде, господа, — тут гость выпрямился и оглядел столпившихся кругом, — сказать вам по правде, я предпочел бы для нашей цели не легкие земли, а такие, как например, в Сицилии. Камень, сушь или гнилое болото. Чтоб человек мог упражнять свою волю, доказать свое упорство, пригодность к любой борьбе.
Александр встрепенулся и с особенным интересом посмотрел на гостя. Слова «упорство и воля» немедленно нашли в нем отклик.
— Э, да вы, Лев, просто-таки отличный пейзажист! — сказал Тривратский, рассматривая рисунок в альбоме. — Какой прелестный вид!
И альбомчик стал ходить по рукам, пока не попал к Павлу с Александром. Александр увидел карандашный набросок — легкий и поэтический: горы, тонущие в дымке, дорогу и на переднем плане прилепившийся к скале бедный домик, возле которого играли дети.
— Прекрасно! Право же, прекрасный рисунок! — продолжал хвалить Тривратский.
Гость только пренебрежительно махнул рукой.
— Какой я художник! Так, при случае, балуюсь, как все. А этот вид мне просто очень запомнился.
— Кто это? — шепотом спросил Александр у Павла.
— Лев Мечников, — таким же шепотом отвечал младший Дремин. — Помнишь, нам харьковские студиозусы о нем рассказывали. Он у них там был за вожака, когда они устраивали обструкцию профессорам. Наш Тривратский от него без ума…
Александр тотчас вспомнил фамилию «Мечников» и все, что с ней было связано. Он тоже слышал, что Мечникова исключили из Харьковского университета за «либеральный образ мыслей». Из Харькова Мечников перекочевал в Петербург, в Медико-хирургическую академию, но и там не задержался. Живой, переменчивый, увлекающийся, он нигде не мог осесть надолго. Страсть к живописи привела его в Академию художеств. Там с ним и познакомился Тривратский и вот уже несколько месяцев мог говорить только о своем новом приятеле. По его словам, это был настоящий феномен. В свои двадцать два года Лев Мечников знал чуть ли не двенадцать языков, в том числе несколько восточных, побывал в Константинополе, Афоне, Иерусалиме, объездил всю Италию. До академии он, оказывается, служил переводчиком в русской миссии в Палестине и Малой Азии, однако повздорил там с начальством, подрался с кем-то на дуэли и вынужден был уйти со службы. В Бейруте Мечников поступил было торговым агентом на корабль, но, доехав до Венеции, снова увлекся живописью и бросил корабль и работу агента. Венеция в то время вела борьбу с австрийцами за свою независимость. Разумеется, Лев Мечников не мог остаться в стороне. Забыв о живописи, он бросается в самое пекло сражения, дерется с австрийцами. Тривратский, который с восторгом перечислял все приключения своего нового приятеля, уверял, будто Мечникова разыскивают по всей Европе австрийские жандармы. Было это правдой или Тривратский, увлекшись, сильно преувеличивал, неизвестно. Однако всем было ясно: Лев Мечников человек действительно незаурядный, отважный и романтический.
Тривратский явно гордился тем, что приготовил такой новогодний сюрприз и дружит с таким «идейным». Между тем Павел продолжал шепотом рассказывать Александру то, что знал о Мечникове.
— У него младший брат есть, тоже, говорят, необыкновенный. Говорят, громадные способности у мальчика еще в гимназии были не то в зоологии, не то в антропологии. А Лев приехал сюда неспроста. Он теперь, видишь ли, задумал основать в Италии коммуну. Не такую, как наша, а настоящую, всерьез. Всем жить своим трудом, самим землю обрабатывать. Инвентарь, скот, дом — все общее, прибыли, какие будут, тоже поровну делить. А главное — приучаться к труду, к настоящей жизни, смешаться с народом, узнать его нужды. Чтобы не быть беспомощными белоручками, когда здесь, у нас, придет пора. Кажется, Мечников в Италии уже присмотрел участок, а теперь ищет себе подходящих товарищей.
Александр слушал затаив дыхание; то, что рассказывали о Мечникове, что говорил он сам, было так увлекательно, так поражало воображение! И эта девушка рядом, похожая на послушника. Как она смотрит на своего спутника!
В разговоре Лев иногда обращался к девушке, но вообще было заметно, что преданность ее он принимает как должное и уже привык к ней.
— Что же, Мечников, удалось вам подобрать себе товарищей для вашей коммуны? — обратился к гостю Михаил Дремин. — Смотрите выбирайте с осторожностью. А то наберете неженок да белоручек, так потом хлопот не оберетесь, — прибавил он с усмешкой.
Александру, мнительному, как все очень молодые люди, показалось, что Михаил именно его имел в виду, говоря о белоручках. Он вспыхнул, но промолчал.
— Кое-кого я присмотрел, — отвечал Мечников. — Да, кроме людей, нужен еще капитал, хотя бы небольшой, для начала. Я собираюсь съездить на Харьковщину, к родственникам, насбирать там немного денег.
— На такое дело надо общественные средства собирать, — подхватил с воодушевлением Сергей Тривратский. — Мы, хоть и голь перекатная, а тоже на что-то сгодимся.
— Еще бы! — кивнул Мечников. — Но до чего же полезно бывает иногда отсутствовать, господа! — продолжал он своим бархатистым южным говорком. Вот я вернулся в Россию, и глаз мой как будто освежился. Могу сравнивать, могу делать заключения. И теперь вижу ясно, что мы, северяне, с нашей любовью к мечтаниям и философствованию, ничего не достигнем. Перемен никаких, одни прожекты. А вот в Италии народ захотел свободы — и тотчас взялся за оружие.
— Удалось ли вам, по крайней мере, повидать знаменитого итальянского героя — Джузеппе Гарибальди? Помните, как высоко ставит его Герцен, как восторженно о нем пишет? — обратился к Мечникову один из медиков.
— Герцена я, разумеется, читал, как читал почти все относящееся до Гарибальди, однако самого его видеть мне, к сожалению, не привелось. Я был в нескольких схватках с австрийцами, и вместе со мной дрались товарищи Гарибальди, но он в это время находился в Пьемонте. А я так мечтал встретиться с Гарибальди! На мой взгляд, это самый значительный человек нашего времени, — прибавил Мечников.
Он порылся во внутреннем кармане сюртука и бережно вынул что-то завернутое в шелковый платок.
— Вот, взгляните, — сказал он, разворачивая платок, — это портрет Гарибальди, который мне удалось тайно, за большие деньги, купить в Венеции.
Все увидели грубо отпечатанное изображение бородатого и длинноволосого человека средних лет, в венгерской шапочке и полосатом плаще, накинутом на одно плечо. Лицо человека выражало спокойную энергию.
Александр с особенным чувством всматривался в Гарибальди: такой же портрет был у месье Эвиана, и швейцарец с восторгом рассказывал воспитаннику о герое Италии: он был уверен что именно Гарибальди освободит Италию от австрийцев и папистов и объединит разрозненные итальянские герцогства в единую страну.
— Те, кому выпало счастье знать Гарибальди, — продолжал между тем Мечников, — уверяют, что у него прекрасное, выразительное, женственно нежное лицо. Я видел сам, — Мечников все более воодушевлялся, — я сам видел, как его обожает народ. Ему отказывают состояния, ему жертвуют жизнью, тысячи людей встают под его знамена, потому что он — национальный герой и на него вся надежда народа. Да, итальянский народ достигнет того, чего хочет, не то что русский, — прибавил он с горечью.
— Неправда! — крикнул вдруг Александр. Кровь бросилась ему в лицо. Неправда это! У меня… У меня сегодня был человек из деревни. Русский человек, бурмистр. Слышали бы вы, как он говорил, что говорил… Какая сила у нашего народа!
Все обернулись на этот задыхающийся, взволнованный голос. Александр увидел студеные глаза девушки и удивленно-доброжелательное лицо Мечникова.
— Вот было бы замечательно, если бы у нас в России явился свой Гарибальди! — сказал Лев, приветливо глядя на Александра. — Пожалуйста, расскажите же нам, что говорил ваш бурмистр.
Александр сразу сделался центром общего внимания. Михаил коротко представил его гостям. Девушка-монашек не спешила подавать ему руку.
— Генерал Есипов, каратель солдат, вам не родственник? — сурово спросила она, осматривая его с головы до ног.
Александр залился краской.
— Отец, — пробормотал он еле слышно.
— Кажется, мой батюшка знаком с вашим, — сказал своим приятным голосом Мечников. — Во всяком случае, я от него слышал не однажды вашу фамилию.
— Ну, на этот раз яблоко от яблоньки далеко упало, — вмешался Михаил, подмигивая Есипову. — Можете не беспокоиться, Лев, и вы, Наталья Андреевна, — обратился он к девушке. — Есипов — наш, совершенно наш. — Он кивнул Александру: — Рассказывай, рассказывай, брат, не мешкай.
Александр, донельзя смущенный тем, что приходится говорить при этой удивительной девушке (Мечникова он уже нисколько не стеснялся, наоборот ему было приятно при нем рассказывать), передал свой разговор с Никифором. Слова Никифора о том, что «народ ждет, ждет, да и устанет ждать», вызвали шумный восторг. Сергей Тривратский и Павел Дремин закричали «ура» и полезли обнимать Александра. Мечников весело потер руки, и даже Михаил проворчал: «Ага, вот это уже на дело похоже». Одна только девушка-монашек оставалась молчаливой и как будто безучастной.
— А вы что же, Натали, никак не откликаетесь? — наклонился к ней Мечников. — Неужто вас не радует такое пробуждение народа? А ведь недавно только говорили, что дали бы себя сжечь на костре, лишь бы добиться раскрепощения для крестьянства.
Девушка угрюмо отстранилась:
— «Говорила, говорила»! Мало ли что я говорила. Это все глупости, детские мечты! А дойдет до настоящего дела, так нам, женщинам, и сунуться не дадут! Наше дело — вязать, салфеточки вышивать…
Она метнула горький и сердитый взгляд на тех, кто стоял кругом, как будто все были виноваты.
Мечников покровительственно похлопал по ее сжатому кулачку.
— Ну полно, полно, не огорчайтесь слишком. К тому времени, как у нас произойдет революция, русские женщины добьются многих прав.
Он обратился к Александру:
— Моя родственница Наталья Андреевна Осмоловская принимает очень близко к сердцу все, что происходит сейчас у нас в России. Быть простой зрительницей ей невыносимо. Она мечтала изучать медицину, чтоб помогать народу, но тут вмешался ее отец. Он, видите ли, и слышать не желает о женской эмансипации. Когда Натали остригла косу, это вызвало целый взрыв в семье. До сей поры отец с ней не разговаривает.
Александр с еще большей симпатией посмотрел на склоненную темную головку в пышной шапочке волос: так и ее отец — деспот? О, как он понимал Натали!
Мечников между тем горячо толковал о чем-то с Михаилом. Михаил хмурился, но кивал.
— Теперь вы видите, господа, как нам необходима серьезная подготовка, — обратился Мечников к остальным. — Моя идея коммуны вовсе уж не такая утопия, поверьте.
— Да кто говорит про утопию! — еще больше нахмурился Михаил. — Были бы мы свободны, тотчас отправились бы с вами. За себя, например, ручаюсь. И за брата тоже.
— Эге, на таком, как ты, вся коммуна могла бы пахать, — засмеялся Тривратский. — Стало быть, Лев, дело только за охотниками?
Сердце вдруг забилось, затрепыхалось в Александре где-то возле самого горла. Он облизнул вмиг высохшие губы. Вот когда можно сделать что-то настоящее! Если он упустит минуту — грош ему цена.
— Я… я поехал бы. Если, конечно, вы сочли бы возможным… Если бы сочли, что я вам пригожусь, — сказал он задохнувшись. — Я… я мог бы вложить все, что имею, что получу после покойной моей матери. Правда, это очень мало, сущие пустяки, но я мог бы… хотел бы работать…
Александр страшно волновался, почти не слышал самого себя. Ему казалось, что он несет какую-то чушь.
— Ага, вот уже и волонтер нашелся! — закричал Сергей Тривратский. Ай да молодчина, Александр!
Мечников, улыбаясь, смотрел на «волонтера». Принимать ли всерьез слова этого юнца? Совсем еще зеленый мальчишка. Но взгляд упорный, и чувствуется в нем огонь. А мальчишка, торопясь, задыхаясь, боясь, что ему не поверят, перечислял, что он может вложить в общий «котел». Через два года у него будут собственные деньги — наследство от матери, на них можно приобрести инвентарь и скот, да и сейчас у него уже есть немного денег. А потом, у него здоровые мышцы, он фехтует, он ездит верхом, не побоится и тяжелой работы…
— Это правда. Александр вовсе не белоручка, — подал голос Павел Дремин. — Третьего дня на пожаре он один целые балки носил. Мы даже удивлялись, какой он силач… И товарищ он хороший, вот хоть их спросите, — указал он на Тривратского и Михаила.
— Постой, а как же папенька-генерал? — перебил брата Михаил. — Ведь он небось, как узнает, что сынок вошел за границей в коммуну, все Третье отделение пошлет на розыски, ничего не пожалеет.
— Не беспокойтесь, — сказал вдруг Мечников. — На господина Есипова мы моего отца напустим. Уж он сумеет его уговорить. Пускай на первый случай скажет, что мы просто хотим вместе путешествовать по Италии. Так? — Теперь он уже ласково и серьезно смотрел на Александра.
— Да он порвал с отцом. Больше не вернется домой, — снова вмешался Павел Дремин. — Александр будет жить у нас, Михаил, — повернулся он к брату.
— Вот чудачина! — засмеялся тот. — Ты что, оглох? Ведь слышишь же: он собирается жить не у нас, а в настоящей, итальянской коммуне. Это будет получше, чем наша общая кухарка!
Александр еще не мог поверить нежданному счастью. Он оглядывался на всех ошалелыми и восторженными глазами. И вдруг увидел Наташу Осмоловскую. Она смотрела с такой безмерной любовью, так скорбно! «А я? Неужто ты не возьмешь меня с собой?» — спрашивал-молил этот взгляд, обращенный к Мечникову.
Но Мечников либо не замечал этой мольбы, либо не хотел ее заметить. Он обратился к Александру:
— Гарибальди всегда говорит своим новичкам-волонтерам: «Я не могу обещать тебе ни почестей, ни богатой добычи. Тебя ждут голод и жажда, холод и зной». Те же слова я могу повторить и вам. Не испугаетесь?
— Не испугаюсь, — твердо отвечал Александр.
— Не отступите перед трудностями? — Мечников уже не шутил, смотрел серьезно.
— Не отступлю. Вот вам моя рука, Мечников! — И Александр протянул свою узкую мальчишескую руку.
— Ура! Да здравствует русская коммуна — форпост свободы! оглушительно завопил Тривратский. — Выпьем братцы, скрепим договор!
— Выпьем! За свободу! — подхватили «мухи». — Ура членам коммуны!
— За Новый год! За новые свершения! — надрывался Тривратский.
— За свободу в России! — перекрыл всех бас Михаила Дремина.
Он вытащил откуда-то бутылку, выбил пробку. Пенистое вино плеснулось в стаканы. «Мухи» стучали изо всей силы стаканами по столу и выкрикивали тосты. Все чокались, все беспорядочно и весело галдели. Александр целовался то с братьями Дремиными, то с «мухами». Его заставили выпить с Мечниковым на «наменшафт», и теперь он уже называл его Львом, а тот его Александром. В низенькие окна смотрела морозная седая петербургская ночь. А в углу «студии» стояла позабытая хрупкая фигурка в черном — девушка, похожая на послушника.