«То было наилучшее и наихудшее из времен; пора высшей мудрости и высшего безумия, время горячих верований и полного безверия, наступление света и царство тьмы, весна юных надежд и зима отчаяния…»
«Не я одна такая, — убеждала себя мисс Элизабет Годфилд, глядя в решетчатое окно на унылый ноябрьский дождик. — Девушка, которой не везет с женихами, в наше время — не диво. Время-то какое… Брат восстал на брата, и сын на отца… Кровь льется по всей Англии который год… Что уж мне жаловаться на судьбу».
Мир и впрямь треснул по швам, вздыбился, и то, что было всегда дном, вызывающе вылезло наружу. Седьмой год уже шла борьба между королем и парламентом — борьба изнурительная и беспощадная.
Палата общин с 1640 года почувствовала за собой силу небывалую ранее и потребовала от короля уступок: свободы от произвольных арестов, штрафов, поборов. Она настаивала на отстранении от власти расточительных наглых фаворитов и главное — на отмене епископальной церкви, этого разжиревшего паразита на теле страны. На стороне парламента выступили лучшие умы Англии — публицисты, знатоки законов, пуританские проповедники. Начались волнения крестьян и горожан. И так сильно оказалось сопротивление парламента монархической власти, что уже через год он начинает одерживать первые победы: вот голова королевского наместника в Ирландии, всесильного «черного графа» Страффорда скатилась к ногам палача на Тауэр-хилле; вот и мрачный догматик архиепископ Лод обвинен в государственной измене. И, взбешенный провалами, Карл первым бросает вызов: 22 августа 1642 года королевский штандарт возносится в Ноттингеме, призывая королевских вассалов с оружием в руках защитить суверена от посягательств непокорных подданных.
Элизабет помнила, как отец уходил на войну, в новую армию, армию непокорных подданных, которую набирал полковник Кромвель. Потом туда записался и Генри — ее брат. Кобэм, городишко в Серри, где жили Годфилды, будоражили слухи о блестящих, невиданных победах: вот королевские войска разбиты при Уинсби; вот доблестный Кромвель, теперь уже генерал и заместитель главнокомандующего, одерживает верх при Марстон-Муре, а потом при Ньюбери. Вот, наконец, решительная битва при Нэсби — и армия роялистов разбита наголову. Король бежит, он сдается в плен шотландцам, а те выдают его парламентским войскам за солидную мзду. Его привозят в Лондон и помещают в старом загородном дворце Гемптон-Корте, на берегу Темзы, совсем недалеко от Кобэма. Но беспокойство в стране не утихает. Новая партия — левеллеры — требует суда над королем и введения республиканской конституции. И бог знает, что еще придется пережить бедной истерзанной Англии…
Девушка вздохнула и посмотрела на мокрую дорожку сада. От дома к калитке удалялись три женские фигуры: посредине шла, переваливаясь с боку на бок, ее мачеха — полная приземистая дама в огромном чепце и большой теплой шали; по бокам семенили две тощие и прямые, словно жерди, дочери. Сводные сестры мисс Элизабет и их мать вышли на обычную послеобеденную прогулку, которая состояла из обхода все тех же никогда не надоедающих лавок: кондитерской, галантерейной и «Сукна, ткани, заморские товары». Лавки эти они посещали с таким же рвением, как воскресную проповедь в церкви: мода на платье, мода на пуританское благочестие — была ли для них какая-нибудь разница?
Элизабет вздохнула еще раз, провела рукой по аккуратно причесанным светлым волосам, поправила белую косынку у ворота. Серые глаза задумчивы. Ей шел уже двадцать четвертый год — возраст, решающий для девушки. А с женихами ей и вправду не везло. Из деревенских молодых людей, сыновей фригольдеров и мелких дворян, с которыми она встречалась в местном обществе, взгляда остановить было решительно не на ком. Их речи, полные житейских забот и немудреного сельского остроумия, наводили на нее тоску. И Элизабет все ждала, поглядывая на Портсмутскую дорогу, невесть какого заезжего принца, который смог бы победить ее ясный ум и волю своим превосходством. Но такого не находилось, и годы шли в занятиях чтением — она часами просиживала в отцовской библиотеке, в одиноких прогулках, дозволенных деревенской свободой, и размышлениях — по утрам и особенно вечером, в сумерки, когда на холм святого Георгия опускалась мгла и туман сгущался над Молем. Она мечтала и размышляла о жизни.
Дела отца шли туго. Его земельная собственность едва превышала размеры усадьбы и огорода; два арендатора, служившие также в конюшне и в доме, в счет не шли. Семья жила на армейское жалованье, а его последнее время платили очень неаккуратно.
Ах, отец, отец… Один из ведущих полковников Армии, он прошел вместе с Кромвелем через Марстон-Мур и Нэсби, был ему другом и опорой, но не мог и не хотел выпрашивать себе чины и подачки. Элизабет вспомнила маленькую фигуру, бледное лицо с пушистыми светлыми усами, его всегдашнее молчание, и слезы набежали ей на глаза. Где он теперь? В Лондоне, в Виндзоре? Он любил ее больше других дочерей, она это знала. Она была похожа на покойную мать. Но после второй женитьбы — на особе мелочной, корыстной и вздорной — он мог выделить Элизабет более чем скромное приданое. А недавно, в последний краткий приезд в Кобэм, нашел ей наконец жениха.
Девушка невесело усмехнулась. Мистер Патрик Платтен, эсквайр, вдовец, был пастором в соседней деревне Уолтон. Он, конечно, безусловно порядочный человек. Это прямо-таки написано на его гладком с залысинами лбу и выбритых мясистых щеках; порядочностью веяло от его пасторского одеяния, даже, кажется, от больших ушей и редеющих седоватых волос. Но почему ей постоянно хотелось спорить с его размеренными правильными речами?
Элизабет подчинилась выбору отца без сопротивления, хотя особых чувств к мистеру Платтену не испытывала. Она угадывала даже, что и отцу новый избранник не очень-то по душе. Он был пресвитерианином, а отец, сам принадлежавший, как и Кромвель, к независимым — индепендентам, пресвитериан вообще недолюбливал. Они могут общаться с богом, повторял он, лишь с помощью кальвинистского катехизиса. Но отступать было поздно: слово дано, и Элизабет, смирившись перед судьбой, готовилась к лету стать женой этого человека.
Но где же Джон? Девушка уже с беспокойством всмотрелась в сумрак за окном. Дождик все сеял, лужи перед крыльцом уныло растекались. Тревога о мальчике жила в ней постоянно с тех пор, как она поняла всю безнадежную глупость его матери. За этого болезненного и смешного ребенка в отсутствие отца и Генри отвечала именно она, Элизабет. Сам Джон и все в доме это понимали, и если с мальчиком что-нибудь случалось, бежали всегда к ней.
Джону уже стукнуло четырнадцать. Сейчас он наверняка в таверне, на окраине села, и кто знает, чего он там наслушается! С некоторых пор там собирался странный и сомнительный люд. Элизабет их побаивалась. Какие ереси они проповедовали! Едва воздух свободы повеял над Англией, едва парламент прогнал епископов, многим показалось, что теперь можно все — верить и молиться, как хочешь, исполнять невиданные ритуалы, проповедовать что угодно. Были сикеры — ищущие бога, были уэйтеры — ожидающие его пришествия, были милленарии, которые молились об установлении Тысячелетнего царства Христа на земле, были баптисты и анабаптисты, беменисты и фамилисты, адамиты и антитринитарии…
Элизабет плохо разбиралась в их доктринах, но со слов жениха, пастора Платтена, а больше того — со слухов, которыми полнился дом, знала о них ужасные вещи: они отрицали святую Троицу и воскресение Христа; не верили в бога и дьявола и говорили, что все в мире произошло «само собой, по природе». Каким восторгом горели глаза Джона, когда он все это рассказывал! Мальчишки не пропускали ни одного из таких чудаков, они вихрем носились вокруг толпы, молчаливо внимавшей горячечным речам. В пуританской Англии, где театр, воскресные развлечения, праздники и обряды были запрещены и даже игры на лугу в воскресный день считались грехом и богохульством, проповедники стали главным развлечением и источником новостей. Таверна или базарная площадь, где они говорили перед толпой, заменила юнцам и церковь, и домашнюю гостиную, и танцевальную лужайку.
Элизабет смотрела на дорогу. Смеркалось. Порывы ветра то усиливали, то ослабляли шум дождя, оголенные ветви вязов метались, ударяясь друг о друга. Если зажечь свечу в комнате, за окном будет совсем темно. Но вот — наконец-то!
По темной дорожке, глядя вверх на окна и потому как бы нарочно ступая в самые глубокие лужи, шел большими прыгающими шагами худенький долговязый мальчик с нежным открытым лицом и улыбался. Дождя и ветра он не замечал. Тонкая шея беззащитно белела над застежкой плаща, шляпа съехала набок. Увидя сестру в окне, он замахал руками и принялся что-то кричать и объяснять ей жестами, не в силах дотерпеть до встречи. Элизабет просияла, зажгла свечу и пошла вниз.
В большом зале сразу запахло дождем, свежестью, стало весело.
— Бетти, — возбужденно тараторил Джон, выбираясь с ее помощью из мокрой одежды, — ты не представляешь, как там было интересно! Ты знаешь, скоро будет конец света! Совсем скоро, в будущем году! Придет Христос и будет править нами тысячу лет!
Он победоносно взглянул на нее и, пока она усаживала его на стул и помогала стягивать с длинных детских ног облепленные грязью сапоги, продолжал, захлебываясь словами:
— Там был один… Он сказал, что первый ангел уже вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, а деревья и трава сгорели… Понимаешь, град — это мушкетные пули, а огонь, дым — от выстрелов. Война с королем! Теперь второй ангел вострубит, и огненная гора низвергнется в море. Потом третий — и упадет звезда-полынь, и все реки станут горькими. Он так страшно говорил: горе, горе живущим на земле… — Глаза мальчика остановились, он замолчал, еще раз переживая услышанное. Стало заметно, что он косит.
— А кто там еще был? — спросила Элизабет.
— Много… И из нашей деревни, и незнакомые… Одна женщина мне говорит: ты хороший мальчик, приходи вечером, будем бога искать. Бетти, я обязательно пойду! — голос его стал требовательным. — Я хочу знать про конец света! А матушка где?
— Сейчас придет. Джон, у тебя и панталоны все мокрые, пойди наверх переоденься. Возьми теплое питье там, на камине. Джонни! Не надо тебе никуда ходить сегодня вечером, — добавила она. — Такой дождь на дворе и холод…
— Пустяки! — в голосе Джона зазвучали совсем детские, петушиные нотки, — Дождь пустяки, главное — узнать, когда это будет. Ведь мы должны приготовиться. Бетти, мы тогда, наверное, уйдем из дома и будем ходить с Христом по всему миру, как апостолы. И имение свое раздать — ведь все будет общее.
Входная дверь стукнула и распахнулась.
— Ну вот, опять лужа на полу! И убрать некому! Вы-то что стоите, позовите кого-нибудь, чтобы вытерли. Джон! Ты где бегал, скверный мальчишка? Я тебе сколько раз говорила, чтобы ты из школы сейчас же шел домой! Ну помогите же мне развязать этот узел, я не могу снять шаль!..
Покойный и ласковый уют дома сразу улетучился. Мистрисс Годфилд обладала удивительной способностью всюду, где она появлялась, вносить с собой дух раздражения и напряженной враждебности. Пока они возились у двери с мокрой одеждой, Элизабет повела Джона наверх, подальше от материнского гнева; служанка захлопотала у очага. Старый Томас зажег свечи, и тьма плотнее облегла дом снаружи в этот сырой и ветреный вечер 11 ноября 1647 года.
Все стояли вокруг стола у своих мест. Джон, как единственный теперь мужчина в семье, заученно прочел молитву. Затем все сели и принялись за ужин.
— Ты знаешь, Бейкер закрывает лавку и уезжает в Голландию. — Мистрисс Годфилд обернула лоснящееся жующее лицо к Элизабет. — Сукно кончается, ни атласа, ни бархата нет… На прошлой неделе я покупала шелковую тесьму по пяти пенсов за фут. Слыхано ли!
Средняя сестра, Френсис, скорбно опустила глаза.
— Что ж, скоро будем и сукно носить домотканое, и башмаки, сшитые Томасом. И так уже ходим бог знает в чем, — она с презрением приподняла краешек светлой косынки.
— А парижская булочка стоит теперь не полпенни, а полтора! Чем я буду кормить голубей? — хихикнула смешливая Анна.
— Помолчи со своими голубями! Тут самим неизвестно как прокормиться! — мачеха поспешно уплетала яблочный пирог, словно он был последним в ее жизни.
— Парижские булочки, мисс! — Томас, убиравший тарелки, покачал головой. — Что булочки! А вот когда горох, или рожь, или овес тянут по сорок шиллингов за четверть, тогда хоть ложись и помирай!
— Многие голодают, — сказала Элизабет. — Колтоны — знаете, третья хижина от реки — вернули лорду землю. Им троих солдат в дом поселили. Ренту им не уплатить. Что с ними будет…
— При чем тут Колтоны! — мистрисс Годфилд словно обрадовалась новому случаю возмутиться. — Мало ли что они не могут платить! Работать не хотят, вот и не могут! Да и какое мне дело до этих Колтонов, я говорю про нас. Вашему отцу опять задержали жалованье. Нет, что ни говорите, а при его величестве жилось спокойнее.
— Мама! — голос Джона возмущенно зазвенел. — Ну что ты говоришь! Король заставлял платить корабельные деньги… И молиться надо было в церкви по этой дурацкой книжке, я же помню!
— Что ты помнишь? — визгливо воскликнула мистрисс Годфилд. — Тебе было восемь лет, когда все это началось. Я говорю, при короле был порядок. А сейчас даже неизвестно, кто нами правит.
— Как кто, парламент!
— Парламент? А почему армия держит короля взаперти? Кто главный человек в стране: спикер Ленталл? Нет, и мы все это знаем. Главный человек — Кромвель, как он захочет, так и будет. А его помощники! Твой отец сам говорил: в Армии старшие офицеры — сплошь мастеровые! Майор Харрисон — сын мясника! А полковник Прайд — ха-ха! — извозчик!.. Нет, уж лучше поклоняться королю. Он унаследовал престол по закону, и манеры знает, и одет, как подобает, а не этому… мужлану!..
Джон поперхнулся пирогом и закашлялся. Анна фыркнула и дернула его под столом за штанину. Томас выпрямился, торжественно унося блюдо.
— Вы, верно, забыли, — ни на кого не глядя, сказала Элизабет, — что отец служит под командой генерала Кромвеля. И Генри — тоже офицер его Армии. И все мы…
Дробный, поспешный стук копыт послышался у самой двери, кто-то тяжело спрыгнул на землю, и сразу грохнул входной молоток. Сидевшие за столом переглянулись, Джон побледнел и вскочил с места, вслед за ним встала Элизабет. Томас двинулся к двери.
— Кто здесь? — спросил он.
— Гонец! — прокричал снаружи глухой голос. — Вам письмо от мистера Генри!
— Фу ты, боже мой, — произнесла мистрисс Годфилд. — Как он меня напугал!
Томас меж тем торжественно внес письмо и с поклоном передал Элизабет. Оно и впрямь было от Генри, ее родного брата. Это его появление на свет двадцать лет назад стоило жизни их матери. Обрадованная, порозовевшая Элизабет сломала печать.
— Читай скорее… — заторопили ее со всех сторон.
— О, он сейчас совсем близко от нас, в Петни! «Дорогая сестра, прости мое долгое молчание. Меня и самого мучит совесть, но если бы ты знала, что творится сейчас в Армии, ты бы все поняла. Теперь же я всего в каких-нибудь 20 милях от вас; не написать было бы настоящим преступлением. Полк наш стоит в Сент-Олбансе, но меня вместе с другими агитаторами послали сюда, в Петни. Здесь с 28 октября заседает Совет Армии. Они сидят в церкви св. Марии — генерал-лейтенант Кромвель, его зять Айртон, проповедник Хью Питерс и наши, агитаторы. Отец тоже там, он занят с утра до ночи, и я его почти не вижу. Они все спорят о новой конституции. Мы хотим, чтобы было принято „Народное соглашение“; только тогда кровь, пролитая в войне, будет оправдана…»
Три раздельных громких удара сотрясли дверь, но на этот раз стук никого не испугал. Так стучал к ним лишь одни человек. Элизабет еще больше порозовела и не подняла глаз от письма. Вот это неожиданность! Он ведь был в Лондоне!
— Этого еще не хватало, — пробурчал Джон.
— Томас, ну скорее же открывай, как ты возишься! — прикрикнула заметно оживившаяся хозяйка. — Это мистер Патрик!
Дверь отворилась и вместе с порывом сырого ветра впустила одетого в черное высокого человека. Он церемонно поклонился сидящим за столом, отдал Томасу плащ и шляпу, подошел к мистрисс Годфилд и поклонился еще раз. Затем взглянул на Элизабет и в третий раз склонил полнеющее тело в почтительном поклоне.
— Я только утром из Лондона, — сказал он с уверенностью человека, сознающего непререкаемую важность своих слов. — Дела поместья… Пять держателей отказываются от краткосрочной аренды! Они не могут платить ренту. Но я тоже не могу им ничем помочь. Не моя вина, что цены растут и жить становится тяжелее. Я и приехал дня на три, они там в парламенте пускай без меня… И заодно повидать вас…
Он снова взглянул на Элизабет и с достоинством уселся к столу на указанное хозяйкой место. Джон насупился: он недолюбливал пастора.
— Да… — говорил меж тем мистер Платтен, со вкусом прожевывая телятину и запивая ее домашним пивом, — а в Лондоне неспокойно. Все почтенные члены парламента, да и Сити, возмущены этими агитаторами… левеллерами… уравнителями… Вы подумайте, они собираются отдельно от офицеров, составили свою конституцию и требуют всеобщего избирательного права! А к чему это поведет? К хаосу! Уж лучше договориться с королем…
— Ну, что я говорила? — мистрисс Годфилд победоносно оглядела домашних. — Я совершенно с вами согласна. А кто эти левеллеры?
— Видите ли, — Платтен охотно стал объяснять, — левеллеры — это всякий сброд из подмастерьев, лавочников, солдат… Они хотят распустить нынешний парламент и собрать новый, но так, чтобы выбирали в него не почтенные люди, имеющие, как оно и справедливо, сорок шиллингов годового дохода, а все достигшие двадцати одного года — независимо от состояния…
— Как все?
— Вот так, буквально все, все англичане.
— Так что же, и Томас наш будет избирать в парламент? И кучер?
— Именно так. И Томас, и кучер, и последний бродяга.
— Но их же вон сколько! Кого же они изберут?
— Вы совершенно правы, сударыня. Произойдет раскол, нарушится единство нации и церкви. Мы, избранный богом народ, не можем такого допустить. Главарь этих смутьянов, некто Джон Лилберн, теперь находится в тюрьме. А в Петни, неподалеку отсюда, сейчас заседает армейский совет. Я надеюсь, Кромвель и генералы не позволят опасным принципам одержать верх.
— Постойте, ведь об этом совете пишет Генри! Бетти, ты не дочитала письма! — Джон затеребил сестру. — Ну читай же, читай дальше!
Элизабет посмотрела на Платтена. Тот кивнул.
— «…Наши хотят, чтобы было принято „Народное соглашение“; только тогда кровь, пролитая в войне, будет оправдана. Но генералы против. Мы писали в „Деле Армии“, что права короля после войны, которую он развязал, недействительны перед законом, ибо основой справедливого правительства является свободный выбор представителей. Полковник Рейнсборо прав: самый бедный человек в Англии вовсе не обязан подчиняться власти того правительства, в образовании которого он не участвовал…»
Элизабет запнулась и подняла глаза на Платтена.
— Продолжайте, — великодушно разрешил он.
— «…А они хотят сохранить монархию, что, по-моему, гораздо более опасно, чем перемены в правлении. Сейчас возвращение к королевской власти — это предательство прав народа. Мы потребовали усилить стражу над королем в Гемптон-Корте и удалить оттуда придворных шаркунов. А некоторые у нас думают, что король и есть тот самый Человек Кровавый, о котором сказано в Писании, и что нужно привлечь его к ответу…»
— Короля к ответу? — встрепенулась мистрисс Годфилд. — Какой вздор!
— Нет, это не вздор, — веско ответил Платтен.
— «Хуже всего, — голос Элизабет дрогнул, — что отец вместе с генералами. Он, правда, не выступал открыто, но я знаю, он держит сторону Кромвеля. Элизабет, я очень люблю отца и всегда почитал его. Но свобода Англии дороже. Если мне придется умереть за дело народа, за его прирожденные права, — я, не задумываясь, предам свою душу богу, и пусть он рассудит меж нами!..»
Она подняла голову. Все молчали. Мистер Патрик, сознавая свою роль духовного руководителя семейства, обдумывал первую фразу.
— Конечно, — сказал он неторопливо и задумчиво, — мы в страшной опасности. Я говорил это в парламенте и опять скажу по возвращении. Мы не должны допустить разгула черни. Что для нас важнее всего? Единство. Англия — тот Новый Израиль, который выведет весь мир к истинно божьему царству, к Новому Иерусалиму. А для итого нужна прежде всего дисциплина, подчинение духовному руководству единой пресвитерианской церкви. Генри отличный воин, мне искренне жаль, что он делает такую роковую ошибку…
По всему было видно, что речь предстоит долгая, женщины терпеливо приготовились слушать, и только Элизабет с беспокойством поглядывала на Джона. Тот насупился и ковырял пальцем стол. А мистер Патрик, с видимым удовольствием слушая себя, продолжал:
— Они толкуют о прирожденном праве. Сам факт, что они родились в Англии, дает им право на воздух этой страны, на ее солнце и воду. Но это совсем не означает вседозволенность, или, как они говорят, свободу. Сейчас они заявляют, что имеют право избирать в парламент, хотя у них нет ни гроша за душой, а завтра скажут, что свободны и от власти парламента, и от любого правительства. А потом схватятся за оружие и повернут его против всякого, кто не согласен подчиниться их воле! Они требуют призвать к ответу его величество! Они требуют, как они это называют, «свободы совести»! Не кажется ли вам, что эти притязания могут завести слишком далеко? Что они скоро потребуют свободы жить, где им вздумается? Общности имуществ? Общности жен?
Взор мистера Патрика обратился к Элизабет. Его логика казалась безупречной. Но она все же осмелилась:
— А бедные? Они тоже люди…
Платтен будто только того и ждал. Гладкое лицо покраснело, рука взлетела над столом, подобно карающей деснице.
— Бедные, говорите вы! А вы знаете, сколько сейчас бедных? Посмотрите на дороги! Зайдите в ночлежки! Попробуйте проехать ночью по лесу! Бедные плодятся, как блохи, от них нет никакого спасения. Они не желают работать, только едят. Один наш приход кормит почти сто бездельников. Дай им волю, они пожрут нас с нашими землями и домами в придачу. С бедными надо поступать просто: собрать всех в работные дома и заставить трудиться. Пусть сами содержат себя. И запретить им плодиться, чтобы не было нищих детей. В церковь войти невозможно — попрошайки за полы хватают.
— А между прочим, скоро вообще никаких бедных и богатых не будет. Между прочим, скоро будет конец света, и еще неизвестно, куда отправятся ваши пресвитериане: может быть, прямо в ад!
Платтен ударил ладонью по столу.
— Откуда здесь сектантские речи! Неужели чума ереси проникла и в этот дом? Джон, где ты этого наслушался?
— Он в таверну после школы ходит, — наябедничала Анна.
— A-а, в таверну! То-то я чувствую, повеяло зловонным духом схизматиков! Ты знаешь, кто проповедует в таверне? Все эти лодочники и ткачи, пуговичные мастера и извозчики годны лишь на то, чтобы удивлять и забавлять таких же невежд, как они сами. Они воображают, что сидят в кресле Моисея, и наставляют всех как посланцы высших сил. Они берутся раскрывать тайны всемогущего господа и спасать человеческие души. Знай же: слушать, как они говорят о святой Троице, о божественном предопределении и других глубоких богословских материях, — все равно что слушать сумасшедших в Бедламе. Не ходи к ним, Джон, ума не наберешься.
— Сумасшедшие? Да они знают Писание не хуже любого… пастора! — Джон выговорил это слово с презрением. — Это мы живем во тьме… А сейчас идут последние дни, скоро все кончится! Да, да, будет конец света!..
Он выхватил из кармана какие-то листки и потряс ими:
— Дай-ка сюда, — Платтен властно протянул руку. — Ты уже и памфлеты их читаешь. Дай-ка я посмотрю. Так, так… «Предсказания Мерлина»… «Сверхъестественные знаки и явления»… «Пророчества белого короля»… Это астролог, доктор Лилли. — Он раскрыл наугад и прочел:
— «Марс в третьем доме предвещает войны и убийства… Знатные и дворяне древних кровей приходят в упадок… Низший сорт людей возвышается»… Гм, это пока все правильно. Постойте, вот и о короле: «Перед концом концов произойдет обуздание монархической власти; король потерпит страшное поражение; конец его будет ужасен».
Он строго посмотрел на Джона:
— Ты знаешь, что за такие предсказания можно попасть в тюрьму? Мне известно, кто в парламенте за них платит! Ты стоишь на опасной дороге, Джон. Мистрисс Годфилд! Вы обязаны материнской властью запретить мальчику ходить на эти сборища. Его отец в Армии, он занят важными государственными делами, а старший брат… гм… тоже, боюсь, не по правильному пути идет. Я, как будущий член вашего семейства, обязан вас предостеречь. Будь это мой сын, я запер бы его дома.
— А я тебе что говорила! — сразу накинулась на мальчика мать. — Я тебе запретила ходить к этим негодяям! И не смей возражать! Они тебя не такому еще научат! Я теперь буду в школу за тобой присылать Томаса, пусть приводит тебя за руку!
— Да? За руку? Может, еще в тюрьму посадите?
Джон вскочил, стул за ним с грохотом упал на пол.
Неистовое мальчишечье бешенство охватило его.
— Вы вообще не распоряжайтесь в нашем доме! — закричал он опешившему пастору. — Вы здесь никто… Отца нет, и Генри нет, и вы не имеете права… Мама! — мальчик чуть не плакал. — Ты его не слушай! Никто не слушайте!.. Убирайтесь вон!.. Вон отсюда!..
Он сжал кулаки и стал наступать на Платтена. Шея пастора налилась кровью.
— Замолчи, скверный мальчишка! — завизжала мистрисс Годфилд что было силы. — Я прикажу тебя высечь! Замолчи, или я пошлю за кучером!
— За кучером! Хорошо! Посылайте! Я вас всех ненавижу! Я от вас убегу! Совсем убегу!..
Он повернулся и бросился вверх по лестнице. Слышно было, как грохнула дверь, он крикнул что-то еще, и все затихло.
Как только мистер Патрик раскланялся, хозяйка встала и приказала всем идти спать. Угли в камине давно подернулись пеплом, одна свеча, догорев, чадила. Томас запер за гостем дверь и заложил засов на ночь.
Скоро дом погрузился в тишину. Элизабет на цыпочках подошла к двери, которая вела в комнату мальчика.
— Джонни! — прошептала она и легонько подергала ручку. — Джонни, открой, это я!
Молчание. Элизабет нажала, и дверь растворилась. В темноте она двинулась к кровати, отдернула полог и протянула руку к изголовью, чтобы погладить, ощупать, обнять дорогую вихрастую голову. Но рука ощутила холодную гладкую подушку, ворс одеяла… Постель была пуста.
Девушка дрожащими руками нащупала на столе свечу, трут, огниво и, стараясь сдержать дрожь, со второго раза высекла огонь. Зажгла свечу, подняла ее над головой. Комната была пуста. Стол намок от бивших в окно капель, решетчатая створка приотворена. Элизабет подбежала, распахнула окно и высунулась наружу. Резкий сырой ветер обдал холодом, темные облака проносились низко над домом. Внизу шелестели облетевшие кусты жасмина. Неужели он прыгнул? Она ощупала нижнюю раму снаружи и вытянула болтавшийся кусок веревки. Мальчик не такой дурень! Теперь надо было решать, что делать.
Он, конечно, побежал в таверну, в этом не могло быть сомнения. Элизабет вспомнила: там сегодня собираются искать бога. Он убежал, наверное, больше часа назад, а то и раньше…
Она взяла свечу и спустилась по лестнице в нижнюю залу. Дом спал, все было погружено во мрак. Зашипели и стали отбивать четверти старые часы в столовой. Элизабет остановилась, досчитала до конца: двенадцать. Пора бы ему и воротиться. Она подошла к двери, сняла засов, открыла замок и выглянула наружу. Никого. Где-то скучно лаяла собака. Ветер налетал порывами, обдавая каплями — то ли с голых деревьев, то ли из низко пробегающих облаков. Господи, подумала она, скорее бы он пришел. Она постояла еще, прислушиваясь, потом закрыла дверь, прошлась несколько раз по зале, опять постояла. Потом быстро поднялась к себе и через минуту вышла в чепце и теплой шали. Она пойдет ему навстречу. И если он еще сидит в таверне — приведет его домой.
Днем добраться до таверны, стоявшей при въезде в городок со стороны Лондона, было пустяшным делом: широкий разбитый проселок шел сначала мимо заросших деревьями усадеб, затем, повторяя движение невидимой реки, круто сворачивал влево, к мосту через Моль, а оттуда, не пересекая моста, направо, на Лондон. Но ночь, одиночество и скверная погода, казалось, удесятеряли расстояние. Из тьмы выступали не замеченные днем уродцы: то колючий куст протягивал цепкие ветви чуть ли не на середину дороги, то камень неясной глыбой преграждал путь; ноги вязли в глубокой скользкой колее, подол быстро намок и тяжело бил по щиколоткам. За ближним забором, потревоженная шагами, залилась собака, ей визгливо ответила другая, третья…
Вот наконец поворот. Элизабет заспешила, поскользнулась и чуть было не упала в грязь. И в этот самый миг где-то сбоку затрещали кусты и на дороге возник всадник. Девушка замерла на месте. Всадник придержал танцующего нервного коня, оглянулся, пригнул голову, всматриваясь в одиноко застывшую фигуру.
Сердце Элизабет бешено заколотилось, она оглянулась на кусты, готовая уже прыгнуть туда, и вдруг услышала всхрап еще одной лошади и тихую возню. Она была окружена; горло захлестнуло от неистового волнения.
Всадник меж тем спешился и, все еще всматриваясь, приблизился к ней. Он был высок ростом и плотен, длинные волосы изобличали кавалера[1]; одно из перьев на шляпе, намокнув, свисало вниз.
— Не бойтесь, мисс, мы не причиним вам вреда, — сказал он тихо. — Вы ведь, наверное, здешняя; не укажете ли дорогу на Портсмут?
— Ежели вы хотите через Гилфорд, — ответила она чужим, тусклым от волнения голосом, — надо ехать через этот мост и там, за озером, первый поворот налево.
— А есть еще другая дорога?
— Да, есть другой мост, он ведет к парку. Надо сейчас свернуть направо, через село, потом еще направо, мимо церкви…
Человек легонько свистнул, махнул рукой, и на дорогу из кустов выехали еще трое. Один быстро соскочил с коня, подошел и оказался маленьким живым человечком. Двое других остались в седле; у одного лицо почти до глаз было замотано шарфом.
— Здесь две дороги, — сказал первый. — Одна — сейчас через мост, другая — через город мимо церкви. Как поедем?
Оба снизу вверх посмотрели на человека с завязанным лицом; высокий почему-то снял шляпу. Элизабет тоже посмотрела вверх. Ветер разорвал облака, и сквозь серую мглу засеребрился месяц. Человек в шарфе помолчал.
— Я д-думаю, — сказал он наконец высоким, слегка надменным голосом, — лучше нам м-миновать селение.
Элизабет все еще стояла, не зная, можно ли ей двинуться дальше. Месяц совсем вышел из-за рваных, быстро несущихся туч; замотанный нагнулся, шарф с одной стороны упал на воротник, и она увидела, как чуть пониже уха тусклой слезой блеснула большая продолговатая жемчужина серьги.
— Б-благодарю вас, мисс, — сказал он милостиво, слегка заикаясь. — Как это вы н-не боитесь гулять одна в т-такую ночь?
Минуту спустя Элизабет услышала стук копыт по деревянным доскам моста, и скоро все стихло. Она перевела дух и пустилась дальше, к таверне.
Духота тяжелым маревом висела под низкими дубовыми балками; деревянные кружки гулко стукали по длинным, мокрым от пролитого пива столам; лица присутствующих были красны, глаза масляно блестели, рты скалились. Народу было так много, что у входа стояла толпа, прислушиваясь к речи оратора, который, взмахивая длинными руками, граблями торчащими из коротких рукавов, что-то говорил у стойки. В зале было много женщин, что несколько успокоило Элизабет.
Она приподнялась на цыпочки, стараясь разыскать Джона в дыму и сутолоке. Дружный взрыв хохота заставил и ее прислушаться.
— Это воистину черпая гвардия Сатаны! — выкрикнул тот, у стойки, с длинными руками. — Они нас поучают, требуют, чтобы мы соблюдали заповеди и повиновались лордам, а сами богатеют за наш счет! Они гребут десятину и обирают вдов и сирот!
— Десятины, десятины… — загудело по залу. — Долой десятины! — крикнул чей-то высокий голос.
— Они продают свою проповедь за деньги! — бросил опять оратор, перекрывая шум. — Они продают за деньги имя и учение Христово! Они думают, что если учились в университете, то могут толковать Писание! Книжники и фарисеи! Может, простой крестьянин лучше понимает бога в душе, чем профессор со всей своей ученостью!
— Правильно! — крикнул тот же высокий голос. — Мы сами можем проповедовать не хуже их! Давай дальше!
Зал зашумел, задвигался, плечи стоявших впереди на мгновение разошлись, и Элизабет заметила, что говоривший был одет в потрепанный красный мундир парламентской Армии.
— Эти так называемые пасторы и проповедники, — опять крикнул он и взмахнул граблями рук, — тяжкое бремя для всей нации! Земля стонет под их ногами! «Господи помилуй, господи помилуй», — он закривлялся, кланяясь во все стороны и скроив постную мину. — «Плач и скрежет зубовный ожидает вас, дети мои, если вы не будете исполнять заповедей, повиноваться господам и покорно сносить все обиды…» Тьфу!
Он плюнул в сердцах и снова вскинул руки:
— Вот что, братья! С этим надо покончить! Все мы дети божьи и братья между собой, правду говорили в старину: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто был господином?»
Он вытер рукавом пот со лба, отхлебнул из услужливо поднесенной кружки и сел прямо у стойки на ступеньку. Элизабет то бледнела, то заливалась краской: что, если бы ее жених, мистер Патрик Платтен, все это слышал! Ведь это против таких, как он, метал громы и молнии подвыпивший армейский пророк. Стараясь прогнать из мыслей образ пастора, она стала искать глазами Джона.
На место оратора меж тем вышел плотный приземистый человек.
— Вот мистер Эверард тут говорил, что каждый из нас может проповедовать не хуже ученых священников. Это правильно. Зачем обязательно быть ученым? Апостолы — они ведь тоже были простые люди: рыбаки, работники. Павел — тот шил палатки. А я шью одежду. И вот что я хотел сказать. Легче верблюду, сказано, пройти сквозь игольное ушко, чем богатому в царствие небесное!
В зале зашумели. В правом углу, скрытом от Элизабет, послышалась какая-то возня и раздался громкий женский хохот.
— Давай, портной, смелее! — крикнул снизу Эверард.
— Так вот что я хотел сказать, — заговорил тот опять с упорством основательного человека. — Я не вижу причины, почему кто-либо из нас может сомневаться в своем спасении. Сказано в Писании: «Я живу близ сокрушенного сердцем и смиренного духом, чтобы оживить дух смиренных и оживить сердце угнетенных». Господь во плоти ходил, и сидел в домах, и пил вино с мытарями и грешниками — так почему же мы, бедняки, должны чувствовать себя проклятыми?
— Правильно! — Эверард вскочил, все взоры опять обратились к нему. — Братья! Господь не в небе, не в церкви, не в иконе, господь в нас, в нас с вами! — Он ударил себя в грудь. — Никогда не надейтесь найти бога вне себя, ибо он пребывает внутри. Здесь он проповедует, здесь наставляет, а все наружное — просто непроглядная тьма.
Назойливый женский смех опять раздался в правом углу, и Элизабет увидела, что к стойке, пошатываясь, идет женщина — простоволосая, в распахнутом на груди платье.
— Ты говоришь, во всех нас? Ха-ха-ха! Бог!.. И в тебе, пьянчуга? И… и во мне бог, да?
В углу загоготали:
— Давай, давай, Бриджет! Проповедуй и ты! Бог и через женщину может!..
Лицо Эверарда стало очень серьезным.
— Да, — сказал он. — И во мне. И в тебе, Бриджет, хотя ты сейчас пьяна и живешь в разврате.
— Ну и что, что пьяна! — К стойке выскочил маленький, сухой, со злым лицом человечек. — Все мы здесь не безгрешны. Но нам открылся господь! Значит, мы наследуем землю! Мы обрели свободу во Христе и, значит, свободны теперь от всякого земного закона. Законы, придуманные лордами, для нас теперь все равно, что для Англии законы Испании! Это не мы нарушаем законы божьи, а они — лорды и джентри! Они — отъявленные предатели и мятежники против бога!
Что поднялось в зале! Люди повскакали с мест, кружки, расплескивая пиво, стучали по столам, ноги топали, кулаки взлетали.
— Правильно! Долой! Давай, Саймон Сойер, давай! — раздавалось со всех сторон. Кто-то напирал на Элизабет сзади и тяжело дышал в затылок. От духоты и криков ей почти сделалось дурно. Она прислонилась к дверному косяку и опять стала оглядывать зал, ища и не находя Джона в этой распаренной и разъяренной людской каше.
Саймон Сойер подождал, подобравшись, пока кутерьма немного уляжется, и снова начал, с враждебной напористостью выставив подбородок:
— Эверард здесь правильно сказал: Адам пахал, Ева пряла, а кто был господином? Довольно нам делиться на господ и слуг, перед богом равны все! Нет ни эллина, ни иудея, ни раба, ни свободного! Где в Писании сказано, что один должен иметь тысячу фунтов в год, а другой ни одного? Что один должен быть лордом, а другой его рабом? Пусть дворяне работают сами, как и мы, чтобы добыть себе пропитание. Ибо, кто не трудится — да не ест! Пусть пасторы работают в поле или в мастерской шесть дней в неделю, а на седьмой проповедуют!
Новый взрыв ярости и энтузиазма потряс душную залу, люди закричали, затопали, застучали кружками. Истерически вскрикнула какая-то женщина. Тощий маленький человечек в бедной одежде появился у стойки, молитвенно сложил ручки и, как бы плача лицом, заговорил тонким голосом:
— Настали, настали последние времена! Час близок — Христос, ваш спаситель, грядет во славе своей и всем дарует свет и благодать — и овцам, и козлищам. Готовьтесь, братья, придет великое Тысячелетнее царство господа, все уподобятся королям и королевам, все возлюбят друг друга, все обнимутся, лорд и арендатор, хозяин и наемник, лев и агнец; все спасутся, кроме Змия огненного, Антихриста, который будет ввергнут во тьму и пучину навеки! Единственным лордом нашим станет господь.
— Это Полмер, Джон Полмер из «семьи любви», — негромко сказали сзади. — Фамилист.
— Голос Иисуса Христа, — продолжал меж тем проповедник, протягивая в зал молитвенно сложенные ручки, — сперва зазвучит в толпе простых людей, бедняков… Возлюбим друг друга! Это и будет воскресение наше. Нет нужды в человеческих законах, в книгах, нет нужды в посещениях храмов, в обрядах, в десятинах…
— А за такие речи и к судье повести можно! Был же декрет! — Толстый человек с красным сердитым лицом встал от близкого к стойке стола и обличительно вытянул палец: — Из речи вашей явствует, что вы принадлежите к зловредной и порицаемой секте — «семье любви»!
Тот, кого назвали Полмером, кротко взглянул на обличителя;
— А ты из какой семьи, брат? — спросил он.
Зал победно загудел, в углах загоготали, к толстому подбежал хозяин и что-то торопливо зашептал на ухо. Еще один человек, без руки, в армейском мундире, вышел вперед, потрясая над головой книгой.
— Вот книга, — сказал он, — которую вы так почитаете. Она состоит из двух частей: Ветхого и Нового Завета. Я должен сказать вам, что она больше не существует. Кому нужно это нищенское рубище, молочко для младенцев? Христос здесь, среди нас. Как Новый Завет отменил Ветхий, так и свет христов в сердцах наших отменит всякое написанное слово!
Однорукий еще потряс книгой, хотел что-то добавить, но у стойки уже вырос длинный, нескладный, обросший волосами субъект с темным больным лицом. Закатывая глаза, он закричал высоким кликушеским голосом:
— О, вы, жаждущие! Идите, берите и ешьте, идите, берите вино и молоко без денег и без платы!
— Уриель, — сказали сзади. — Сейчас начнется…
Длинный воздел руки, голос его поднялся еще выше, стал тоньше:
— Братья! Нет на нас греха! Нет проклятых и спасенных! Есть те, кому открылся свет, и те, кто пребывает во тьме. Дыхание господа в нас, сольемся же с ним снова, как капли в океане! Пойте, братья, пляшите, пейте вино, целуйте женщин — все дозволено, все свято в господе Иисусе! Воспоем ему хвалу и обнимемся, воспляшем и откроем сердца наши новому Сиону и царству его!
Он стал нелепо подскакивать, сотрясаясь всем телом.
— Вот, вот, вот оно, слово! Идет, идет господь затушить огонь геенский! Идет, идет кормилец! Вот, вот, вот он!..
Элизабет с ужасом увидела, что и в зале кое-кто задергался в такт его выкрикам, запричитал бессвязными словами, запрокинув голову к продымленным темным балкам. Пронзительный визг, словно нож, прорезал гул, какая-то женщина упала на пол, дергаясь в конвульсиях. В углу раздался истерический хохот. Люди, стоявшие в дверях, полезли вперед, вокруг упавшей началась невообразимая сумятица. Элизабет притиснуло к двери, затем с общим потоком разгоряченных тел внесло в залу, там стало свободнее, и тут она увидела Джона. А увидев, поняла, что дело плохо.
Он сидел в том самом правом углу, откуда вышла пьяная Бриджет. Лицо его покрывали красные пятна, губы бессмысленно ухмылялись, глаза чудовищно косили. Куртка была залита. Голова хмельной сорокалетней Бриджет с налипшими поперек лица темными прядями волос лежала на его плече. Слева сидела известная в городке дурочка Мэри с неподвижным, уродливо непропорциональным лицом и обеими руками тыкала ему в грудь наполненную плескавшуюся кружку.
Элизабет не помнила, как она пробралась к этому мерзкому, залитому пивом столу, как обошла сидевшую, расставив ноги, дурочку. Она не сводила отчаянных глаз с искаженного тупой ухмылкой лица мальчика.
— Джон! — Он заметил ее только тогда, когда она положила ему на плечо руку. Но заметив, лишь бегло взглянул и отвернулся.
— Подожди… Подожди, Бетти…
Его глаза были устремлены на кутерьму в зале, но не с обычным пытливым вниманием, а все с тем же бессмысленным и отсутствующим выражением.
— Джон! — сказала девушка твердо и резко. — Сейчас же пойдем домой! Уже час ночи, Джон!
Она потрясла его за плечо, пытаясь вывести из отупения, и заметила темные грязные потеки на его щеке и ниже, на шее.
— Джон, что с тобой? Ты плакал? Джон!
— Тише, милая! — Бриджет подняла голову, облизнула губы и отвела прядь с опухшего лица. — Не волнуйся. Видишь, мальчику весело. Да. Он уже большой, правда, Джон? — Она тяжелой рукой надавила ему на плечо и снизу заглянула в глаза.
Джон и ее не слышал. Он все так же, глупо ухмыляясь, смотрел в зал, где кричали, бесновались, молитвенно воздевали руки и пророчествовали одурманенные вином и призраком свободы бедные люди.
— Да ты сядь, — Бриджет кашлянула, пытаясь освободить от хрипоты голос. — На вот кружку, выпей со всеми! Слышала — все люди братья… Вот и выпьем… А Джон — он хороший мальчик. И все-е понимает, правда, Джон? — Она толкнула его плечом.
— Спасибо. — Элизабет не знала, как ей разговаривать с этой женщиной. — Уже поздно. Джон! Джон, ну встань, пойдем же отсюда!
Она чуть не плакала. Ее окружали пьяные, чуждые, непонятные ей люди — мужчины в грубой одежде и развязные женщины, которые внушали ей еще больше страха, чем мужчины. Джон не поддавался никак, и, несмотря на все усилия, она не могла увести его. Он очнулся наконец от оцепенения и понял, чего она от него хочет. На его лице появилось злое, упрямое выражение, пухлые губы надулись, он вырвал рукав и отмахнулся от нее.
— Не хочу. Никуда я не пойду. Мне здесь нравится!
Она стояла за его спиной в полном отчаянии, не зная, что делать дальше, и не слушая бессвязных уговоров Бриджет «остаться… выпить… послушать господа…» Глаза ее, ища спасения, скользили по искаженным страстями, вином, злобой или бессмысленным весельем лицам. И вдруг, как на что-то твердое и ясное и — удивительно — давно знакомое, почти родное, натолкнулись на трезвый, спокойный, умный взгляд, обращенный прямо на нее. Темноволосый человек, сидевший неподалеку, уже некоторое время внимательно наблюдал ее усилия, и, когда ее отчаянные глаза обратились к нему, он чуть заметно ободряюще кивнул ей и поднялся с места. Не вполне отдавая себе отчет в том, что она делает, лишь всем своим существом доверившись этому засветившемуся в море бессмыслицы разумному взгляду, Элизабет протянула ему навстречу руки и через головы сказала:
— Будьте добры… Помогите мне увести его отсюда…
Темноволосый не спеша приблизился к ним.
— Ты знаешь, — сказал он Джону, положив ему руку на плечо и низко наклонясь над ним ладным плотным телом, — здесь больше интересного не будет. Сюда господь больше не придет. А если хочешь знать о конце света, идем, я тебе расскажу.
Джон взглянул на него исподлобья, с недоверием, но, видно, и на него подействовала спокойная сила, исходящая от незнакомца. Мальчик вдруг встрепенулся и встал, не заметив, как Бриджет, пытаясь поймать подошедшего за рукав, опрокинула кружку. Вслед за темноволосым он стал пробираться, натыкаясь на скамьи и чьи-то ноги, к выходу. Элизабет поспешила за ними.
Ночной ветер дохнул в лицо свежестью. Незнакомец шагал впереди широко и неторопливо. Элизабет, поспевая следом, старалась в то же время плотнее укутать шарфом шею брата. Шарф не слушался, Джон упрямо крутанул головой и отстранил ее руку.
— Ну и что же конец света? — с вызовом бросил он в широкую спину.
Незнакомец обернулся, поджидая. Они выбрались на дорогу и теперь пошли рядом все трое. Элизабет не могла в темноте рассмотреть его лица. Заметно было только, что роста он среднего, широк в плечах. Простой черный плащ хлопал под ветром. Рядом с ним Джон казался длинной ломкой тростинкой.
— Конец света близок. — Он повернулся к Джону. — Только он произойдет совсем не так, как мы думаем.
— А как?
Тот помолчал и ответил как будто невпопад:
— Бог не в небесах, не в горнем граде, а внутри нас — в тебе, во мне.
— Но это говорил Эверард! Он сказал, что бог — даже в Бриджет.
— Бог везде. Только некоторые люди противятся ему. Но скоро настанет время, когда он проснется в каждом человеке.
— А конец света?
— Он уже начался. Люди поняли, что значит свобода. И через них бог станет править миром. Ты сегодня видел этих святых.
— А почему они собираются ночью в таверне?
— Потому что змий еще силен. Алчные преследуют бедняков, плоть ополчается против духа.
— Значит, война с королем… — Джон подумал, — это война бога и змия? Дьявола?
— В общем так. Эта война шла всегда. Ее поле — сердце человеческое. Ты посмотри в себя. В тебе как бы живут два человека. Один хочет долго спать, много есть, ничего не делать весь день… Он ищет удовольствий в услаждении своих пяти чувств. А другой, разумный и чистый, ищет неведомого, стремится к правде. И когда ты слушаешь этого второго, и тело и дух твой радуются.
Джон молчал. Он шел, опустив голову и ссутулившись; впечатления ночи кружились в одурманенной голове… Они уже достигли поворота, и Элизабет вспомнила странных ночных путников, остановивших ее у моста. «Мир и вправду перевернулся, — подумала она. — Раньше все было так понятно: король и его благородные лорды — от века богом данная и справедливая власть. Мудрость и правда, которой следует верить и поклоняться, идет из церкви… А сейчас король — пленник парламента, лорды воюют против общин, а церковь…» Она спросила:
— Но ведь о борьбе добра и зла в душе человеческой говорили всегда. И в Писании об этом есть, и пастор в церкви учит… Почему же сейчас все об этом спорят? В чем разница?
Незнакомец живо обернулся к ней.
— В чем разница между проповедью с кафедры и взглядами этих святых? Разница большая. Церковь учит, что одни люди изначально избраны богом, а другие прокляты и обречены на вечный огонь. И пасторы, благополучные люди, считают, что они избраны богом, а прокляты — нищие и бедняки, которых они презирают. Но Христос пришел на землю спасти всех, и нищих, убогих, презираемых — в первую очередь. Официальная церковь поклоняется мертвой букве, а не живому духу. — Он повернулся к Джону. — Ты хорошо помнишь проповедь вашего пастора?
Тот кивнул:
— Он говорит, будто читает по бумаге.
В голосе незнакомца послышалась улыбка.
— Ну да, он сыплет цитатами и примерами из Писания, но все это мертво. А в работниках и мастеровых, которых ты видел сегодня, засиял дух божий. Именно церковь и убила учение Христа.
«Засиял дух божий? — подумала Элизабет. — В этих убогих, крикливых людях?»
Джон спросил:
— Убила учение Христа?
— Именно так, убила. Она несет угнетение взамен любви. Требует соблюдения никчемных обрядов, отбирает десятую долю со всех доходов. Главная причина бедственного положения Англии — это давление церковной власти. Она душит всякое движение истины в сердцах.
— Но церковь учит по Писанию, — Элизабет, волнуясь, ускорила шаги. — Все, что говорят в церкви, основано на Библии. Как же вы утверждаете, что церковь убила учение Христово?
— Никто не может проникнуть в смысл Писания, пока в душе его не засияет свет разума. Только тот, кто постиг любовь и истинную справедливость, может толковать его.
Незнакомец помолчал. Брат и сестра молчали тоже. Удивительно было то, что он говорил вроде бы то же самое, что сектанты в таверне; но как отличалась его речь от их горячечных излияний!
— Тайна бога состоит в том, — продолжал он задумчиво, — что он вынет Змия из груди человеческой, разрушит власть тьмы и поселится там навеки.
Уверенность и скрытая сила звучали в этих словах; брат и сестра переглянулись. Кто был этот человек, дерзнувший открыть тайну бога? Как он сам познал ее? И почему его лицо казалось знакомым? Он словно бы прочел их мысли и сказал, глядя во тьму перед собою:
— Я ведь через все это прошел сам. Я был сначала строгим исповедником веры, ходил в церковь, исполнял обряды. Я был благочестивым ханжой, сидел в своей лавке и заботился больше всего о прибыли. Я ничего не знал, кроме того, что получал из книг и из проповедей. Я молился богу, но не ведал, ни кто он, ни где обитает. Я жил во тьме и грехе, ослепленный влечениями моей плоти… Пока не понял, что эти мои земные радости — смерть, позор, тюрьма для души. Тогда я ушел из церкви и пошел к баптистам. Меня привлекла их терпимость и независимость от власти. Кроме того, они первые заставили меня поверить в то, что нет избранных и проклятых. Я даже сделался у них проповедником. Потом и от них отошел, стал искать дальше…
— А скажите… — Элизабет перебирала в уме слышанное в таверне. — Кто это говорил, что все должны любить друг друга?
— А, это Полмер. Фамилист. Они много верного говорят. Наша грубая природа толкает нас к ненависти, зависти, даже заставляет убивать тех, кто мыслит и живет не так, как мы. Дух же истины незлобив, он полон любви. Полмер — прекрасный человек.
Джон вскинул голову, локоть выехал из-под плаща.
— Дух истины? А почему тогда вы сказали, что господь туда больше не придет? Почему увели меня?
Он даже остановился, словно бы собираясь повернуть обратно.
— Джон, там же не все были такие… — Элизабет мягко обняла брата за плечи, подталкивая к дому. — Ты же видел, там были разные люди — одни осуждали власть, другие пили вино и ругались. Пойдем скорее, мы уже совсем близко.
Она только теперь заметила, как тяжело идти. Башмаки и подол платья были совсем мокрыми, на подошвах налипли пуды грязи. Губы пересохли, тело изнемогало от усталости.
— Да, этой ночью господь больше не придет к ним. Эти бедняки тоже обратились к плотским радостям. Ты помнишь, что говорил последний проповедник? «Ешьте, пейте вино, целуйте женщин…» Разве это путь духа?
Джон почувствовал себя пристыженным. Ему уже хотелось нравиться этому человеку. Элизабет замедлила шаги. Они подошли к дому. Странный человек остановился против брата и сестры и сказал серьезно:
— Но все эти грехи, заблуждения, ошибки — не даром. Учась на них, мы познаем смысл того, что происходит.
— Скажите… — Джон запнулся. — Кто вы? И… можно еще с вами встретиться?
— Встретиться можно. Но помни, ты внутри себя имеешь лучшего наставника, чем кто бы то ни было. Думай сам, ведь скоро ты станешь взрослым. Как ты будешь жить? Что принимать, что отвергать? Против чего бороться? От этих вопросов не уйдешь… Что до меня, я живу здесь неподалеку, в Уолтоне. Мое имя — Уинстэнли, Джерард Уинстэнли, из Ланкашира. До свидания, мисс…
— Годфилд, сэр. Элизабет Годфилд. Благодарю вас за Джона и за все… Да хранит вас господь… — Она низко присела.
— До свидания, мисс Годфилд. Мы еще увидимся!
Он слегка поклонился, не снимая шляпы, и помахал рукой отступая. Элизабет с Джоном, скрипнув калиткой, вошли в сад. Сырой ночной воздух уже не казался промозглым, порывы ветра — такими резкими. Джон обнял сестру за плечи, и они, сами не зная почему, поцеловались. Неведомое предчувствие будущего счастья — не просто счастья для них, а великого, вселенского счастья и мира овладело их сердцами. Тихонько смеясь и не обращая внимания на лужи, они, обнявшись, шли к дому. Ночь с 11 на 12 ноября 1647 года подходила к концу.
Тревожный, ветреный рассвет 15 ноября был еще далеко, но в пехотном полку мало кто спал в эту ночь. Генри, впрочем, вздремнул немного, не раздеваясь, на ворохе соломы в углу: он знал, что день предстоит тяжелый.
На 15 ноября был назначен смотр семи армейских полков близ местечка Уэр, в Хартфордшире. Еще на заседаниях армейского Совета в Петни было решено, что смотр войск, которого требовала Армия, будет проводиться по частям — так генералам не в пример легче договориться с солдатами.
Брожение в Армии вот-вот готово было вылиться в мятеж. Памфлеты левеллеров ходили по рукам. Лилберн призывал: «Добивайтесь чистки нынешнего парламента! Настаивайте на выплате жалованья! Требуйте уничтожения церковной десятины, отмены монополий, принятия „Народного соглашения“! Но главное — не доверяйте генералам, ибо они в сговоре с парламентом!»
Мятежный левеллерский полк шел к Уэру вопреки приказу. За вчерашний день они прошагали по грязи почти двадцать пять миль и расположились на ночлег в деревушке близ Хартфорда. Агитаторы связались с другими полками и еще — великолепная идея — с ремесленниками близлежащих городков: все они должны собраться под Уэром и заставить офицеров объявить «Народное соглашение» общеанглийской конституцией.
В полках уже стало известно, что король Карл в ночь с 11 на 12 ноября 1647 года бежал из своей почетной тюрьмы в Гемптон-Корте. Но где он, никто не знал. Во все гавани и порты были разосланы специальные декларации: ни один корабль не должен отплыть от берегов Англии. Тому, кто укроет короля, грозила смертная казнь.
В неглубокий, готовый каждый миг прерваться сон вползали отрывки разговора. Как Генри ни натягивал на голову плащ, уйти от приглушенных настойчивых голосов, а главное, от того, что они говорили, было невозможно.
— Так вот, собрались они на ужин, — рассказывал спокойный, рассудительный голос рядового Джайлса. — Стоят у своих приборов, а он все не идет. Послали лакея, тот прибегает, говорит — нет его нигде. Ну бросились в его комнаты, глядят — на столе три письма.
— Подожди, как же он сбежал? — спрашивал молодой и резкий голос Дика Арнольда, — Ведь стража везде.
— В том-то и дело, что половина стражи была снята.
— Случайно? Или кто приказал?
— Неизвестно. Снята и все. Вот он и вышел тихонечко, один, через заднюю калитку, и никто его не заметил.
— …А в письмах что было?
— Одно было к спикеру палаты лордов. Он там про нас писал.
— Как это про нас?
— Что агитаторы строят заговоры с намерением лишить его жизни. И что он, король, имеет право, как и любой другой гражданин, жить на свободе и в безопасности. А в другом письме, начальнику охраны, милостиво благодарил за хорошее содержание и распоряжался беречь его лошадей, собак, картины…
— Вот дерьмо!
— Тише, Дик, спят же люди.
— А Кромвель, что?
— В Кромвеле-то вся и загвоздка. В ту же самую ночь он обо всем уже знал. А был довольно далеко, в Виндзоре.
— Кто ж ему донес?
— Кто донес, тот нам с тобой не доложился. Кромвель сразу сообщил в парламент, и парламент приказал закрыть все порты, чтобы не дать ему улизнуть за границу.
— Так Кромвель сам все это и подстроил, — сказал третий голос, низкий и хриплый, будто рычащий. — Это ясно, как божий день. Он еще летом интриговал с королем. А сейчас совсем продался. Король ему даст орден подвязки и сделает графом.
— Э, нет, капрал, вот тут ты ошибся. Если бы Кромвель и король договорились, зачем бы королю бежать невесть куда? Гемптон-Корт рядом с Лондоном, здесь составлять заговоры не в пример удобнее. Кромвель, наоборот, сейчас станет к нам ближе. И жалованья нам добьется, вот увидите. Правда, Дик?
— Не знаю.
— А ты слушай. Сдается мне, что против Кромвеля сейчас агитируют роялисты — им раздоры в Армии выгоднее всего.
— Ну знаешь… — капрал засопел, обидевшись.
При имени Кромвель Генри проснулся окончательно. Любой слух об этом человеке заставлял его встрепенуться. И не потому, что генерал создал великую Армию. И не потому, что победы его над роялистскими войсками потрясли мир. И не потому даже, что самые причудливые легенды громкою славой окружали это имя. Два года назад — Генри помнил этот счастливый день, как сегодня, он в самозабвенном упоении гнал, смеясь, большого красного оленя стремя в стремя с нежной и так естественно уверенной в себе девушкой. Плыл долгий-долгий, блаженный, неповторимо прекрасный день, полный легкой здоровой усталости, от которой звенело в голове и едва заметно саднило в горле. И полный ею. Вот она, усмехаясь и лукаво отводя руку конюха, легко вскакивает в седло. Вот она сидит в лесу, среди играющих на траве солнечных пятен, и крепкими ровными зубами кусает яблоко. Вот она с небрежностью любимой и балованной дочки кладет руку на плечо плотного грубоватого отца, и взгляд его тотчас смягчается, теплеет. Вот вечером, в прохладных сырых сумерках, она протягивает ему, Генри, пальцы, легонько сжимает их на его руке и говорит, значительно расширяя глаза: «Прощайте!..» Но больше всего — залитое солнцем поле, кущи деревьев вдали, и эта бешеная скачка стремя в стремя за мелькающей впереди спиной оленя, и ее локоны, задевающие его щеку, — ничего прекраснее не было в жизни.
Эта девушка носила тогда фамилию Кромвель. Через год он узнал, что она вышла замуж за кавалерийского офицера Джона Клейпула. Но с того волшебного дня великий полководец был для Генри прежде всего «ее отец», вызывающий благоговение, что бы там о нем ни говорили.
— Все равно Кромвель предатель. — Хриплый голос капрала ожесточился. — Лилберн прав: он пошел вместе с нами, обещал призвать короля к ответу, а сам мел перед ним пол своей шляпой. И жена его, и дочки на балы ездили в королевский дворец, это все знают. Недаром в манифесте сказано…
— Слушай, капрал, — рассудительный Джайлс тоже начинал заметно горячиться. — Я не знаю, кто писал этот манифест, но он сейчас во вред всем нам — понял? Кровавый тиран сбежал, он на свободе, он того и гляди возглавит шотландцев — и тогда нам несдобровать, у них больше сорока тысяч войска!.. А манифест кричит, что мы не должны слушаться генералов. Кромвель и Фэрфакс нам сейчас нужны, понимаешь? Нужно единство в Армии, для этого мы сейчас и идем на смотр.
— Не только для этого! — Дик вдруг перешел на крик, и Генри поморщился от его резкого голоса. — Мы идем, чтобы потребовать принятия «Народного соглашения»! Мы идем потребовать свободы от тирании! Мы идем отстоять свои права!
Генри откинул плащ и сел. Дик Арнольд был великолепным агитатором — преданным, бесстрашным. Мало кто мог сравниться с ним в умении убеждать солдат. Но здесь Генри был скорее согласен с Джайлсом. Если завтра начнется война с королем — лучше Армии сохранять единство. Он уже открыл было рот, чтобы вмешаться, но резкий звук трубы оборвал разговор.
Все моментально пришло в движение: люди поднимались, прицепляли оружие, наскоро укладывали походные пожитки. На улице было еще совсем темно, между домами перебегал свет факелов. Никем не понукаемый, полк поднялся и построился в считанные минуты.
Генри шел сбоку своей маленькой роты, охваченный, как и она, оживлением и ожиданием. Через несколько часов произойдет нечто очень важное: солдаты заявят офицерам свою волю. Они потребуют полного разрыва с королем, привлечения его к суду и главное — введения демократической конституции, «Народного соглашения». Черным по белому там перечислены исконные права англичан: всеобщее избирательное право, свобода от произвольных арестов, поборов, штрафов, равенство всех перед законом… Вперед, вперед! Невиданная радость ожидает их, невиданная свобода! Отныне все будут создавать высший орган власти, выбирать парламент… Пусть его выбирают все: и богатые, и бедные, и титулованные, и простые. Никого не будут судить и сажать в тюрьму по произволу, не будут преследовать за веру. Свобода — главное в жизни. За свободу можно вынести все, пойти на смерть. И против отца? Да, и против отца можно за свободу. Генри несло, словно ураганом.
Полк быстрым маршем прошел через лесок, пересек большое вспаханное поле, взобрался на холм. На холме остановились: стало видно, что справа из деревни длинной могучей змеей выползает конница. Харрисон!
— Ура!.. Ура, Харрисон! — солдаты посрывали шляпы, колонна будто замахала множеством черных крыльев.
Щеголеватый и подтянутый, как всегда, полковник Харрисон соскочил с коня. Он тоже вел свой полк на смотр вопреки приказу. Генри почувствовал, как сердце запрыгало в груди, ему захотелось бежать, лететь скорее туда, на смотр, пред лицо командиров. Он глянул на свою роту и увидел в руках солдат белые листки. Они мелькали везде, по всей колонне. Конники Харрисона щедро раздавали их солдатам; кое-кто пытался прикрепить их на грудь, кое-кто засовывал за ленту шляпы.
Лилберн! Это имя вдруг полетело между рядами, подобно листкам, его передавали от одного к другому. Лилберна на день выпустили из тюрьмы. Совесть и душа левеллерского движения, Джон-свободный тоже едет на смотр в Уэр! Его уже видели: он спешит туда напрямик, короткой дорогой. Радостное оживление и ожидание на лицах… Генри взял протянутый листок. «Народное соглашение» было напечатано крупными буквами сверху. Дальше, мелко, шел текст новой, самой справедливой конституции. На обороте стоял девиз: «Свободу Англии! Права солдатам!» Он засмеялся и тоже стал прикреплять листок к шляпе: пусть не мишурные роялистские перья, а текст Конституции красуется на ней!
Широкое, обрамленное черноватым лесом Коркбушское поле сдержанно и грозно гудело. Четыре полка кавалерии и три пехотных, повинуясь генеральскому приказу, выстроились в отличном порядке. Полк Харрисона, украшенный белыми прямоугольниками на шляпах, лихо развернувшись, подлетел к свободному месту слева и стал как вкопанный. Все поле, будто услышав команду, обернуло к нему лица. Вслед за ним пехота, топча вереск за все убыстрявшим шаг Бреем, подошла и стала еще левее — стала и затихла, будто перед большим сражением. Генри повертел головой: должны прийти еще полки и еще… И ремесленники из Спитфилдса… Хватит ли поля? Но ничего больше не было видно: лес и холмы молчали, ноябрьское небо низко нависло над войском.
И тут издали, со стороны Уэра, звонкое серебро трубы возвестило, что едут генералы. Вот оно! Сейчас начнется!.. Генри всматривался в лежащее перед войском плато. Вот появился всадник на белом коне, должно быть Фэрфакс. Рядом с ним грузный, на вороном, — конечно, Кромвель, Генри узнал бы его широкие плечи где угодно. Чуть поодаль — полковники, адъютанты, небольшой отряд личной гвардии. Где-то там среди них должен быть отец.
От громадной черноголовой массы войска отделяется всадник и скачет наперерез генералам. В его протянутой руке — такой же белый листок, как у Генри на шляпе. Это левеллер Гейнсборо. Сейчас он вручит командованию Конституцию, генералы, убежденные единодушием Армии, примут ее, и солнце свободы взойдет…
Но что это? Два, три всадника из гвардейцев выскакивают вперед, подлетают к тому, с листком, теснят его лошадьми… отнимают листок… Заставляют повернуть назад… Они не дали вручить генералам «Народное соглашение»!
Дальше начинается что-то совсем уж непонятное и чудовищное в своей серой, будничной скуке: Фэрфакс и Кромвель со свитой объезжают полки, перед каждым говорят речь, и все отвечают им дружным «Ура!». Они готовы жить и умереть за генералов! Генри не в силах понять этого. Серое ноябрьское небо словно спускается еще ниже, ни одного просвета в облаках… Где ты, солнце свободы?
Вот важная процессия совсем близко, у полка Харрисона. Полк замер, белеют лица кавалеристов, белеют листки на шляпах. Грузный всадник на вороном коне выезжает вперед. Навстречу ему — мятежные выкрики. Грубоватое, с резкими крупными чертами лицо темнеет. Хриплый, привыкший выкрикивать команды в бою голос говорит: отечество в опасности… роялистская угроза… враги теснят со всех сторон… Армия должна подчиниться… «Народное соглашение» будет в свое время рассмотрено Советом офицеров…
Отдельные нестройные выкрики: «Почему офицеров, а не агитаторов?», «Общеармейский совет!», «Мы проливали кровь…» — жалкие, слабые выкрики. Одного грозного взгляда полководца достаточно, и они гаснут.
— А теперь, — сдерживаемым. гневом дышит голос Кромвеля, — вы должны подписать присягу верности своему командованию. И снять эти бумажки со шляп! Не к лицу солдатам такие украшения.
У Генри падает сердце: он видит, как руки кавалеристов тянутся к шляпам… головы обнажаются… шляпы снова становятся черными, безнадежно черными.
И вот наступает очередь его полка. Генералы подъезжают совсем близко. Впереди — Фэрфакс с бумагой в руке. Он читает ее, и привычные, безликие фразы будто гасят, одну за другой, свечи: «Обвинения против генералов не имеют оснований… Дисциплина должна быть восстановлена, тогда они приложат все усилия, чтобы добиться от парламента своевременной выплаты жалованья… Срок полномочий парламента будет ограничен… Необходимые реформы будут со временем…» «Все это слышано уже много раз». Генри смотрит на побелевшие губы капитана Брея и ждет. Сейчас, вот сейчас тот же позор постигнет и их полк. Все кончено!..
— Солдаты! — резкий, как удар кнута, голос совсем близко. — Не отдадим нашу свободу генералам! За что мы воевали?!
В голосе отчаяние, почти слезы. Это кричит дружище Дик, он так громко умеет кричать перед толпой. Все расступаются, а он, словно вырастая, кричит и взмахивает шляпой с белым крылом:
— Мы пришли сюда, чтобы потребовать от генералов принять нашу Конституцию, цену нашей крови! Мы не уйдем, пока они не подпишут «Народное соглашение»! Да здравствует свобода!
— Ура!.. За свободу!.. — кричит воодушевленный полк. — Конституцию! «Народное соглашение»!..
Выкрики множатся, дружный гул взлетает над полком, и вот все перекрывает хриплый рык капрала:
— Ребята! Генералы нас предали! Они служат королю — виновнику наших бед! Долой генералов! Анархия не хуже монархии!..
И вдруг — широкая, огромная грудь вороного коня выросла, надвинулась, тяжелые копыта на миг повисли над головами. Солдаты, давя друг друга, шарахнулись назад, кто-то больно наступил Генри на ногу. Совсем близко от себя он увидел страшное, налитое кровью лицо Кромвеля — на губах, как и на мундштуке коня, выступила пена. Над головой сверкнул клинок:
— Ах, вы бунтовать! Негодяи! Изменники! Хватайте их, вяжите! Я вам покажу анархию!..
Его рука сдирала, комкала, рвала в бешенстве белые листки. Генри вдруг почувствовал чьи-то сильные руки на плечах, на запястьях, рванулся и тут же согнулся пополам, ожженный болью: руки ему заломили назад, скрутили веревкой, вытолкнули из строя.
Когда темень в глазах чуть прошла, захотелось отереть лоб. И невозможно: руки не разорвать, кисти уже начали неметь. Генри оглянулся: он стоял немного поодаль от войска, в кучке, как и он, связанных людей. Сколько их? Двенадцать? Четырнадцать? Рядом с ним — майор Томас Скотт, известный левеллер, член парламента. Чуть подальше — Эйрс, тоже лидер партии. А вот и свои: капитан Брей с высоко вскинутой головой, без шляпы, капрал Саймондс, Дик Арнольд — его и схватили, кажется, первого. Вокруг — на конях — гвардейцы. И страшные слова, брошенные кем-то, все еще звенят в воздухе: немедленно военно-полевой суд.
Сам суд Генри потом помнил плохо. Их перегнали на холм, выстроили в ряд, громко прочли давящие слова обвинения. Недавно изгнанный из полка командир прошелся со своими офицерами перед строем. Они всматривались в лица схваченных, потом поговорили меж собой.
И вдруг Генри вздрогнул: он увидел бледное, родное, жалкое лицо отца; он сначала крупными, нервными шагами подошел к офицерам и стал что-то тихо объяснять. Потом от них тем же крупным шагом, резко ломавшим обычное изящество его невысокой фигуры, — к Кромвелю. Тот важно наклонился — темное от неостывшего гнева лицо, сдвинутые брови, слушал молча. Взглянул в сторону связанных, помедлил немного и нехотя кивнул.
А потом высокий голос выкрикнул три имени:
— Капрал Саймондс! Рядовой Уайт! Рядовой Ричард Арнольд!
Трое названных выступили вперед, их повели вниз, к войску, и Генри понял, что отец только что спас ему жизнь.
Барабаны забили гулкую дробь. Мороз побежал по спине, Генри взглянул туда, куда сейчас смотрели все. Троим обреченным развязали руки. Они сняли мундиры и стояли, как братья, как дети, в белых рубашках друг подле друга. К ним направился человек, держа в вытянутой руке три соломинки. Слава христианскому милосердию генералов: вместо трех осужденных на смерть решено расстрелять только одного. Им предлагают тянуть жребий. Трое опускают головы, медлят… Дробь стихает, ни звука не издает огромное, полное людей поле. Наконец самый молодой, самый смелый Дик Арнольд решается. Первым вздергивает он подбородок, рука с размаху вытягивает крайнюю слева… Соломинка предательски коротка. Это смерть. Он оглядывается вокруг, и все скучное, привычное, будничное — мундиры солдат… переступающие копытами кони… сухие кустики вереска вдоль изгиба пыльной дорога — кажется ему таким драгоценным! И все отступает куда-то, все уже не принадлежит ему, чужое, потерянное навсегда…
Снова гремят барабаны, дула дюжины мушкетов целят в грудь единственного человека в белой рубашке. Взмах руки, залп, сизый дымок, недолгие конвульсии поверженного в пыль тела.
Бунт подавлен. Остальных будут судить позже. Армия теперь едина и покорна доблестному генералу Кромвелю.