ЧАСТЬ ПЯТАЯ ПАСТОР ПЛАТТЕН

«Все говорят о свободе, но сколь немногие делают что-то для свободы! А тех, кто действует для свободы, преследуют те, кто говорит и проповедует о свободе».

УИНСТЭНЛИ

1. «АНАТОМИЯ МЕЛАНХОЛИИ»

Сумрачный пасторский дом всегда казался пустым, хотя его населяло довольно много народу — дети, слуги, учитель. Но после смерти Маргарет Платтен, урожденной Лайнд, хозяйки и владелицы имения, душа будто ушла из этого дома. В нем поселилась нежилая тишина.

Вслед за уходом матери разлетелись и старшие дети. Сыновей отец послал в Оксфорд. Дочь вышла замуж и жила в Эссексе. А двое младших, мальчик и девочка, со смертью матери будто лишились свойственных детству резвости и веселости. Бледными тенями бродили они, держась за руки, по пустым комнатам, в положенные часы чинно сидели за обедом, а во время уроков прилежно внимали словам учителя. Пастор Платтен больше всего ценил тишину в доме. Он приучил детей разговаривать полушепотом и не бегать по лестнице.

Он сидел наверху, в библиотеке, и готовился к проповеди. Стоял ноябрь 1649 года — время тяжкое, хмурое. Мутный дневной свет едва пробивался сквозь окна. Свечи приходилось зажигать в четыре часа пополудни. Невероятная слякоть и сырость рождали отвращение к божьему миру.

«Сколь счастливы были бы мы, — читал он, — и сколь благословенным и сладостным довольством могли бы быть овеяны наши дни, если бы мы могли сдерживать себя и как должно сносить обиды, учиться благочестию, кротости, терпению, забывать и прощать, как велит слово божье…»

Пастор поднял лысеющую голову и уставил круглые очки на горящую свечу. Ему не хотелось работать. Прочитанные слова ничего не говорили сердцу. В сердце же гнездилось злое, непобедимое раздражение. «Теперь этот сброд закопошился на моей земле, — думал пастор. — В августе их прогнали из владений сэра Фрэнсиса Дрейка, и они объявились в моем маноре. Безбожники!..»

Ему не хотелось думать о завтрашней проповеди. Да что проповедь! Собери теперь народ в церкви! Этот Уинстэнли, нищий пастух, перетянул на свою сторону половину прихожан. С установлением Республики церковное благочестие пало, строгие указы парламента не помогают. А нравы!.. Он вздохнул прерывисто и тяжко, боясь прикоснуться к больному вопросу.

Патрик Платтен, воспитанник Оксфорда и ректор собора, а также владелец манора в Кобэме, волею судеб был поставлен пастырем местного населения. Господь определил его наставлять и воспитывать жителей окрестных сел, которых он презирал в душе за их невежество, темноту и тупость. Он должен был отвечать за порядок в храме, за многочисленность и послушание паствы, за благомыслие каждого из прихожан. И всегда старался честно исполнять эти обязанности. А теперь вот паства разбредалась, храм пустел, влияние его проповеди заметно пошатнулось после того скандального спора с Уинстэнли в храме. «Господи, — подумал он словами псалма, — спаси меня, господи, ибо не стало праведного, ибо нет верных между сынами человеческими… Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились…»

То, что происходило сейчас в Англии, было чуждо и непонятно его душе. Смуты, войны, неразбериха… Возвышение темных и незнатных… Божественный порядок нарушился. Истина и свобода для пастора состояли в том, чтобы каждый жил на своем месте и работал в чистоте сердца на отведенном ему поприще. И пусть лорд будет лордом, торговец — торговцем, а бедный арендатор — бедным арендатором. И бедный арендатор пусть снимает шляпу перед лордом или пастором, чтобы показать свое уважение к божественному порядку. Жить, подчиняясь свыше определенной иерархии, — удел сынов человеческих.

Он снова взялся за книгу и прочел: «Смиряйте страсти свои и думайте лучше о других, как говорил апостол Павел, чем о себе самих; равно любите друг друга и не помышляйте об отмщении, но живите в мире со всеми…» Книга называлась «Анатомия меланхолии», пастор черпал из нее немало полезных мыслей для своих проповедей. Автор, викарий Роберт Бертон, выяснял, систематизировал и толковал причины человеческой печали — причины духовные, телесные, моральные, медицинские, любовные… Она была начинена мудростью всех времен; на каждой странице цитировались то античные классики, то отцы церкви, то средневековые схоласты, а также поэты, историки, путешественники.

Но сегодня пастору не читалось. Он поднял голову, толстые губы раздвинула неприятная улыбка: он вспомнил бумагу, которую послал лорду Фэрфаксу и Государственному совету около месяца назад. В ней говорилось, что диггеры — мятежники, не желающие подчиняться правосудию, что они силою захватили дом одного из его арендаторов и держат там мушкеты для своей охраны, и что они вообще — пьяницы и кавалеры, которые только выжидают момента, чтобы оказать содействие принцу Карлу.

Он написал этот донос в великом гневе, когда узнал, что диггеры перешли на его землю, на ту часть холма святого Георгия, которая примыкала к Кобэму, и начали вспахивать пустошь. Было и еще одно обстоятельство, в котором пастор предпочитал не сознаваться даже самому себе. Дело в том, что с лета он стал замечать странное и решительное стремление невесты избегать его. Когда они виделись, лицо ее словно застывало, становилось замкнутым и отчужденным. Он объяснял это своим поражением в парламенте и решил предоставить дело времени: оно все залечит и расставит по местам. Каково же было его изумление, когда начали доходить слухи о ее встречах с этим Уинстэнли!

Первым сплетню принес Сандерс, племянник судьи. Лицемерно опуская глаза и то и дело прижимая платок к насморочному носу, он тонким лживым голосом сообщил, что видел их на закате в роще вдвоем.

— И другие видели, — сказал он и помолчал, всем видом выражая сочувствие пастору. — И это не в первый раз.

Платтен ничего тогда не ответил, но лицо его потемнело, а на сердце легла черная, тяжелая, разъедающая ненависть. Не к ней, женщине, сосуду слабому и подверженному порче, а к нему — соблазнителю умов и совратителю невинности. Этот жалкий разорившийся торговец привел на его землю нищих кротов, и они стали вгрызаться в ее лоно, срубать великолепные деревья, строить лачуги. Он своими проповедями братства увел прихожан из его церкви. И он же, червь, посягнул на его невесту!

Пастора начинало трясти от слепого, неразумного гнева, когда он думал об этом. Не то чтобы он очень уж любил Элизабет. Он выбрал ее скорее разумом, нежели сердцем: тихая, умная, сдержанная девица из хорошей семьи лучше всего годилась для его целей. Она следила бы за чистотой, занималась детьми и хозяйством и главное — поддерживала бы священную и необходимую тишину в его доме. И вот — о времена, о нравы! Добропорядочная девица бегает на свидания к оборванцу. Это сознавать было нестерпимо.

Дверь внизу стукнула, кто-то вошел. Пастор обрадовался: раз уж работа не клеится, лучше отвлечься. Он вышел на лестницу и увидел Неда Саттона, уолтонского бейлифа.

— Вы заняты, ваше преподобие?

— Нет, нет, располагайтесь, Нед, я спускаюсь.

Старая деревянная лестница скрипнула под его дородным телом. Бейлиф, все еще не решаясь сесть, стоял, держа в руке пахнущий дождем плащ.

— Садитесь сюда, поближе к огню, — пастор подбросил поленьев в очаг. — Я тоже хотел с вами потолковать.

Нед повесил плащ на спинку стула, вытер лысину большим красным платком и, наконец, сел, протянув к огню ноги. Платтен уселся рядом.

— Ну что скажете? — начал он. — Что слышно об этих… копателях?

— Да я, собственно, о них и хотел, — откликнулся Нед. — Они теперь здесь, на нашей земле…

— На моей земле, — веско поправил Платтен. — Этот вереск достался мне по завещанию покойной жены. Я намерен прекратить это бесчинство.

— Вот-вот. Бесчинство, — согласился Нед. — У меня в Кобэме тоже владение. Когда церковные земли распродавали, мы с братом кое-что подкупили. Вот я и боюсь, как бы они того… И на мой участок не посягнули. Ведь стоит только начать…

— Из Уолтона их выгнали, теперь они пришли сюда. Я ходил, смотрел — они без разрешения возвели два дома.

— Мало того. Они вспахали и засеяли озимыми несколько акров — уже всходы поднялись, рожь и пшеница. Если так пойдет, к ним все наши арендаторы сбегутся.

— Я думаю, что мы, честные люди, — пастор надел очки и они заблестели решительно, отражая языки огня, — честные и благочестивые люди, покорные господу, уважающие и свою, и чужую собственность, должны принять меры. Вы очень хорошо сделали, Нед, что пришли. Надо собрать всех торговцев города и убедить их ничего этим копателям не продавать и не давать в кредит.

Нед криво усмехнулся.

— Это-то, конечно, можно. Это мы сделаем. Но всходы уже есть. Несколько месяцев — и у них будет свой хлеб. Что тогда?

— Но не можем же мы сами топтать их посевы, как уолтонцы. Это противно всякому благочестию. Я — человек, облеченный саном, вы — представитель власти. Надо найти какой-то иной… законный… выход.

— Вы можете, конечно, как владелец земли, подать на них в суд. Но что это даст? Они опять не заплатят…

За окнами быстро смеркалось. Пастор придвинулся ближе.

— Я думаю, только государственная власть может укротить этих мятежников, — сказал он вполголоса. — Между нами говоря, я уже послал жалобу… Самому…

— Фэрфаксу? — тихо выдохнул Саттон.

Пастор кивнул, на губах заиграла самодовольная улыбка.

— А почему Фэрфаксу? Почему не Кромвелю?

— Во-первых, Кромвель в Ирландии. А во-вторых… — пастор пристально посмотрел в маленькие смышленые глазки бейлифа. — Я не хочу иметь дела с цареубийцами. Кромвель — сам мятежник, кто знает, как он взглянет на это. А Фэрфакс на суд не пошел, приговор не подписывал. Всем известно, что и он, и особенно леди Анна — пресвитериане, люди богобоязненные, серьезные…

— И что он вам ответил?

— Я послал верного человека. Он вручил письмо его личному адъютанту, тот вернулся и сказал, что ответа не будет. Я думаю, не послать ли копию в Государственный совет. Может, там скорее разберутся. Все-таки дело государственной важности.

— Постойте! — Нед хлопнул себя по лбу. — Я, кажется, понял… Ведь генерал Фэрфакс был на холме святого Георгия! Самолично пожелал осмотреть… А еще говорят, их главарь, Уинстэнли, ездил к нему в Уайтхолл и имел аудиенцию… Понимаете, к чему я клоню?

При имени Уинстэнли пастор брезгливо оттопырил губы:

— Вы хотите сказать, что генерал им…

— Ну да! Кто знает, что они ему наговорили? Может статься, они нас очернили, а его разжалобили, склонили на свою сторону… Вот он и молчит. И солдат не посылает.

Пастор прокашлялся.

— Быть может, вы и правы, Нед. Но как его разубедить?

— А вы, ваше преподобие, поехали бы к нему сами, а? Поговорили бы, объяснили, что и как… Открыли бы глаза. Так, как вы, никто из нас не скажет.

— Самому поехать в Уайтхолл? — пастор поднялся и заходил по залу. — Завтра я собирался читать проповедь…

За окнами было уже почти совсем темно. Большой сумрачный зал озарялся красным неровным пламенем очага. Нед Саттон, склонившись, протягивал к нему руки и грел их, потирая, будто заранее готовился к победе. Пастор вспомнил «Анатомию меланхолии», и в душе его поднялось отвращение к ее постным словам о мире и смирении, к завтрашней проповеди, к тем тупым овцам, которых ему предстояло пасти всю жизнь, до самой смерти… Нет, проповедь подождет. Он поедет в Лондон завтра же! Он будет действовать снова как государственный человек, и они в парламенте пожалеют, что вычеркнули его из списков!

— Решено, — сказал он. — Я еду к Фэрфаксу. Только знаете что? Поедемте вместе! Вы — представитель местной власти. И в землях имеете интерес.

— Ну что же, я не прочь, — легко согласился Саттон. — Мне эти диггеры давно уже поперек горла…


Генералу уже второй раз докладывали, что его ожидают джентльмены из Серри. Он догадывался, что речь снова пойдет об этих копателях с холма святого Георгия. Хорошо, он их примет. Но если они будут требовать карательной экспедиции, нет уж, увольте. Кромвель далеко, в Ирландии. Там он предает огню и мечу целые города — пусть… Здесь генерал Фэрфакс будет заботиться о мире. И потом — бросить регулярные войска против нескольких десятков безоружных копателей? Сознание воинской чести не допускало и мысли об этом.

По его знаку в кабинет вошли двое — высокий дородный человек в строгом пасторском одеянии и другой, пониже ростом и попроще, с круглой лысиной. Они отрекомендовались: Патрик Платтен, лорд манора Кобэм, настоятель в Уолтоне, и бейлиф Нед Саттон, фригольдер. Фэрфакс не сел, желая показать, что спешит. Руки его нетерпеливо поигрывали короткой серебряной цепочкой.

— Ваше превосходительство, — начал высокий, — я уже имел честь сообщить вам о бесчинствах людей, именуемых диггерами.

— Не знаю, — сказал Фэрфакс. — Не помню. Но если вы говорите о копателях с холма святого Георгия, то я ознакомился с их действиями и не нашел в них угрозы для государства. Эта кучка бедняков вскапывает бесплодные верески, которые находятся в общинном пользовании.

— Но это еще полбеды, — пастор прижал руки к груди. — Поверьте, мы не стали бы беспокоить вас этим делом, если бы не знали, насколько оно серьезно. Они… — он понизил голос, — связаны с кавалерами!

Генерал постукивал цепочкой по руке.

— У вас есть доказательства? — спросил он спокойно.

— Нет, то есть да… Видите ли… Нам говорили, что некоторые из них в прошлом принадлежали к королевской партии.

— Кто говорил? Вам известны какие-нибудь документы, которые подтвердили бы ваши слова? Вы можете назвать свидетелей?

Пришедшие в некоторой нерешительности посмотрели друг на друга.

— Да, может быть… Надо собрать сведения… Но дело не в этом. Появление диггеров на нашей земле — это угроза безопасности Республики. Они посягают на святая святых — на права собственности граждан, на правила благочестия, на наших жен и невест, наконец! Да, да, в их лагере царят разврат и непотребство. Они, как нам достоверно стало известно, вводят у себя общность жен…

Фэрфакс рассматривал пастора пристально, словно читал его мысли, с лица его не сходило презрительное выражение, и Платтен подумал: «Не то, не то я говорю…» Нед выступил вперед.

— Мы хотели доложить, что копатели грабят мирных жителей. Крадут скот и добро. У соседа, Уильяма Тейлора, пропал боров. Он может подтвердить…

Фэрфакс поднял брови:

— Вы полагаете, я должен расследовать дело о пропаже борова у вашего соседа?

— Н-нет, — стушевался доноситель, — мы думали… Это угроза для всех. Ведь что это будет, если они и на наше будут смотреть, как на свое?..

Он совсем смутился и замолчал. Фэрфакс с трудом подавил улыбку и решительно хлопнул цепочкой по руке, намереваясь прекратить разговор. Но в это время заговорил пастор:

— Все это не такие безобидные вещи, как кажется на первый взгляд, — вкрадчиво произнес он. — Я с вами согласен, по отдельности они выглядят смешными и не достойными внимания. Но если подумать о нации…

Перед Фэрфаксом теперь стоял не простоватый доносчик из провинции, а опытный, умный оратор. Патрик Платтен был в своей стихии — он читал проповедь. Он говорил о национальном единстве англичан как избранного богом народа; а это единство возможно лишь при условии единства веры, единства церковного устройства. Он защищал церковное единообразие и правление избранных и указывал, что сектанты, подобные Уинстэнли, расшатывают это единство и, проповедуя спасение для всех, тем самым ведут к разделению, к разрушению веками установленной иерархии. Он настаивал на том, что единство нации и церкви предполагает строгую дисциплину, оплот против разрушительного воздействия разнообразных ересей и сект, призывающих к терпимости и разброду. Он подчеркивал, что пытаться строить царство божие на земле — то, к чему призывают диггеры, — грех и богохульство, ибо только там, за гробом, в горнем граде Иерусалиме возможно совершенное бытие, но не здесь, в этой юдоли скорби, отравленной первородным грехом…

Фэрфакс слушал, не перебивая. Улыбка сбежала с его лица. Доводы пастора были слишком серьезны. Все сходилось против несчастных диггеров: их обвиняли в разрушении основ частной собственности, государства, религии, семьи… Он вспомнил ясное лицо Уинстэнли и непостижимое ощущение братства, исходившее от него. «Мы будем жить в спокойствии и трудиться на нашей матери-земле, а вы, воинство, станете огненной защитой, ограждающей народ от иностранного врага…» Он с открытой неприязнью взглянул на полные бритые щеки Платтена.

— Заботиться о воспитании благочестия и чистоте нравов — ваше дело, пастор, а не мое. Я не могу воздействовать здесь с помощью солдат. И кроме того, не считаю нужным ссориться с простым народом. Вы слышали, с каким триумфом был оправдан Лилберн? Но я обещаю подумать…

Пастор кашлянул, опустил глаза, потом поклонился и быстрыми шагами направился к выходу. Нед Саттон поспешил вслед.

Больше они не появлялись, и генерал совсем было забыл о двух доносчиках из Серри. Он следил за действиями Кромвеля в Ирландии и радовался, что не ему приходится идти в ноябрьском тумане по чавкающим болотам, осаждать упорный Уотерфорд, страдать от дизентерии и лихорадки и смотреть, как бубонная чума косит его солдат. Он радовался, что не участвовал в страшных жестокостях Дрогеды и Уэксфорда, — пусть Кромвель сам отвечает за пролитую кровь стариков и женщин. Он потихоньку укреплял Армию, добивался выплаты жалованья солдатам, читал военные донесения и с тревогой и любопытством следил за действиями Шотландии.

Но через неделю вдруг пришло предписание Государственного совета. Усилий местных властей, говорилось в приказе, недостаточно для того, чтобы разогнать мятежное сборище на холме святого Георгия. Лорду-генералу предлагалось «послать кавалеристов, сколько он сочтет нужным, в те места для наведения порядка…». Видимо, доносчики, ничего от него не добившись, отправились в Государственный совет, и трусливый Брэдшоу не замедлил издать предписание. Ах, да, вспомнил генерал, ведь Брэдшоу имеет дом и какие-то владения в Уолтоне…

Он велел позвать капитана Глэдмена и некоторое время говорил с ним наедине.


Колеса экипажа, подвозившего пастора к просторному кобэмскому дому, выстукивали победную мелодию. Двухнедельное сидение в Лондоне принесло плоды. Завтра придут солдаты Фэрфакса, и ненавистное поселение сровняется с землей. Пастор сам будет руководить праведным делом разрушения. А пока… Он сочинит проповедь — это будет сокрушительная и блестящая речь победителя.

Он сразу прошел к себе в кабинет. От былой меланхолии и отвращения к жизни не осталось и следа. Действовать — вот что нужно для того, чтобы не падать духом. Он выполнил свой долг сегодня и завтра тоже будет действовать, не давая разъедающим душу сомнениям победить его. Пастор сел за стол, взял в руки отложенную две недели назад книгу, нашел отмеченное ногтем место и прочел слова: «…Но мы столь раздражительны и упрямы, дерзки и высокомерны, столь фальшивы и мятежны, столь злобны и завистливы, мы терзаем и сердим друг друга, мучим, беспокоим и низвергаем себя в такую бездну скорбей и забот, которая усугубляет нашу горесть и меланхолию, навлекая на нас ад и вечное проклятие…»

2. РАЗГОН

С утра перепархивал легкий снежок и заметно похолодало. Стоял конец ноября. Два дома, выстроенных недавно на холме святого Георгия, на площадке под большим дубом, едва начали просыпаться.

С тех пор как диггеров окончательно выгнали с вершины холма, из Римского лагеря, народу в колонии заметно поубавилось. Старик Кристофер умер, так и не оправившись после побоев. Одни подались неведомо куда искать счастья, другие, как Дэниел Уиден, вернулись в деревню, чтобы по старинке работать на арендованном у лорда участке, платить ренту, пасти коровенок. Два новых дома вмещали в себя все диггерское население полностью. В большом строении, разделенном на несколько комнат, жили Рут с детьми, однорукий Хогрилл, Том Хейдон и Уинстэнли с Джоном. На чердаке поместился новый жилец. Был он бледен и худ, хромал и прятал в рукав рассеченную левую ладонь. На вид ему можно было дать лет двадцать пять, не больше. Звали его Роберт Костер. Он мало говорил, в общих посиделках вечерами не участвовал, все больше находился у себя наверху, читал или писал что-то. Только Джон просиживал у него длинные осенние вечера да Уинстэнли подолгу говорил с ним о чем-то наедине.

В общем зале изредка ночевали крестьяне, делившие свое время между работой на лорда, и трудом в колонии. Они жили внизу, в убогих тесных хижинах с семьями; на холм же приходили, чтобы поработать несколько часов в поле, помочь в починке инструментов или посидеть вечером у огня.

Вторую хижину, поменьше, занимала семья Полмеров. Маленький фамилист сильно постарел и сдал после того случая в лесу. Он часто хворал, и Дженни сбивалась с ног, хлопоча по дому, помогая на поле и исхитряясь готовить вместе с Рут скудную пищу на всех.

Часто приходил длинный, суматошный Уриель. Он возникал и исчезал неожиданно, и никто, в первую очередь он сам, не мог предсказать, что он будет делать через час или два, куда пойдет, что скажет. Как на работника на него рассчитывать не приходилось — он был то вял, то хватался за все и ничего не мог довести до конца. Джерард страдал, видя, как надрываются на работе Полмер и Том и как рядом разглагольствует Уриель, держа в руках топор или мотыгу. Ничто не могло заставить его трудиться. Но его терпели и даже любили, как любят в деревнях юродивых. Последнее время он все доказывал, жестикулируя не в меру, что и бог-то — не бог, и дьявол — не дьявол, и грех — не грех, что все дозволено в этом мире, все благо…

Усилиями этой горстки людей удалось распахать несколько акров каменистой земли в новом месте, над Кобэмом, и засеять их озимыми. Невесомый снежок засыпал нежные зеленые всходы, наступила зима.

Джон выскочил из дому первый. Замотав горло шарфом, но поленясь надеть куртку, он выбежал за водой к источнику и тут в хмуром тумане утра увидел, что к ним поднимается процессия. По дороге, скрипя и кренясь на ухабах, ехала тяжелая пасторская карета, рядом — закутанный в плащ всадник. Человек двадцать конных солдат, разбившись попарно, двигались за каретой, а следом за ними, чуть поотстав, шли пешие. Джон бросил ведро и вихрем ворвался в дом:

— Вставайте! К нам гости! Пастор с солдатами!

Двери захлопали, в зал выглянул испуганный Джо в одной рубашонке, за ним вышла Рут.

— Что ты кричишь, Джон? А где Джерард?

Тот вышел из своей комнаты, на ходу застегивая куртку.

— Спокойно, Рут, я здесь. Оставайтесь у себя, я поговорю с ними. Надо только увести Костера…

Он поднялся по лестнице на чердак и через минуту вышел в сопровождении Роберта. Тот был бледнее обычного и одет, как в дорогу. Они поспешно вышли в заднюю дверь, к ложбинке, поросшей кустами.

Джон выскочил на дорогу, перебежал луг и постучал к Полмерам. Озабоченная Дженни приоткрыла дверь.

— Ты что, Джон?

— Вставайте, выходите, к нам гости! Солдаты и пастор!

— Да как выходить-то, хозяин у меня слег. Всю ночь маялся, лихорадка. Простыл, видно… И дочка, похоже, тоже… Их не подымешь.

— Ну лежите тогда, я скажу, что вы больны. Справимся!

Едва он успел вбежать в дом, как в дверь громко застучали. Так стучат только солдаты или представители власти.

— Эй вы! — донеслось снаружи. — Открывайте, или мы разнесем вашу дверь в щепы!

Люди в зале переглядывались, молчали.

— Ну где же Джерард! — простонала Рут. Хогрилл подошел к двери и отодвинул засов. Перед ним стоял пастор Платтен. Очки его слегка запотели, волосы в беспорядке свисали из-под шляпы. Из-за его спины выглядывал бейлиф.

— Выходите! Выходите все! Именем господа мы будем сносить дом! — крикнул пастор. — Нечестие ваше будет попрано, гнусные дела преданы справедливой каре! И не советую сопротивляться, с нами войска. Где ваш предводитель?

Люди молча стали выходить под пляшущие колючие снежинки.

— Вот, — Платтен обернулся к офицеру. — Полюбуйтесь. Без моего разрешения настроили домов на моей земле, вспахали ее, засеяли… Я требую защиты закона!

— О каком законе вы говорите? — Уинстэнли, выйдя из-за угла дома, подошел к пастору. Костера с ним уже не было. — О том законе, который велит бедным умирать с голода или гнуть спину, работая на праздного господина? Этот закон отменен вместе с монархией.

Он был совершенно спокоен. На широкие плечи падал снежок. Пастор с ненавистью посмотрел на него.

— Я вас не спрашиваю. Здесь шериф и представители генерала Фэрфакса. Капитан, вы можете задать вопросы этому человеку.

Офицер со светлыми глазами и открытым привлекательным лицом, обогнув монументальную фигуру шерифа, подъехал ближе.

— Скажите, — спросил он, — вы держите у себя в доме или где-либо еще оружие? Получены сведения, будто вы вооружаете людей и готовите выступление в пользу принца Чарльза.

— Я не знаю, кто оклеветал нас, чтобы восстановить против колонии генерала, но вы можете войти в дом и все посмотреть. Оружия вы не найдете, его у нас нет. Наше оружие — наш труд.

Пастор дернулся. Офицер жестом остановил его и весело улыбнулся, показав два ряда ровных белых зубов; ему было ясно, что человек с таким лицом, как у этого копателя, не может быть злоумышленником.

— А чью собственность вы присвоили, распахав пустошь? — спросил он.

— Ничью. Мы сеем и строим на общинной земле. Мы имеем на это право, потому что платили налоги и пускали на постои солдат Республики. Она победила и воздала от своей победы господам и лордам, освободив их от повинностей. А о нас забыла. Вот мы и решили позаботиться о себе, трудясь на общей земле и питаясь трудами рук своих.

Офицер кинул взгляд на пастора и спросил опять:

— Но если позволить всем в Англии пользоваться землей сообща, мы ведь вообще разрушим всякую собственность?

— Что из того? Собственность всегда и всюду была проклятием. Так почему бы Англии первой не начать новую жизнь на своей земле?

Капитан Глэдмен отлично понимал, что нищий чудак говорит чепуху. Не может быть в Англии справедливости. Капитан полагал, что знает, что почем в этом мире; но как хорошо он понимал необъяснимую симпатию своего блистательного командира к этому нищему!

— Хорошо, — сказал он. — Я вижу, среди вас нет левеллеров, врагов Республики. Армия не считает нужным предпринять против вас военные действия.

— А вы не осуждайте левеллеров, — ответил Уинстэнли. — Вам лучше осудить королевскую власть, которая еще живет среди вас, в ваших законах, в проповедях ваших пасторов, в ваших советах и магистратах. Говорю вам, это надо осуждать, а не левеллеров. Ведь главный левеллер — Иисус Христос. Он скоро поднимется и поведет за собой всех верных; тогда вы останетесь нагими и босыми и устыдитесь себя.

— Вы послушайте, что он говорит! — пастор Платтен подскочил в Глэдмену. Кулаки, которыми он потрясал в воздухе, дрожали. — Он порочит власть и церковь! Дело Республики! Он нам угрожает! Господин капитан, я требую немедленных действий против этих мятежников!

Глэдмен сверху вниз посмотрел на пастора. «Какие преимущества дает спокойствие», — подумал он. Зубы его блеснули:

— Мы посланы генералом для охраны шерифа. Я не вижу угрозы для шерифа. Мы ничего предпринимать не будем. — И отъехал туда, где застыли на конях его солдаты.

— Ну хорошо. Тогда я сам буду действовать, — произнес пастор, и лицо его налилось густой темной кровью.

Он махнул рукой, и йомены с палками и топорами подошли ближе. Они встали нерешительно, переминаясь с ноги на ногу, опираясь на свои орудия. Впереди стоял Томас Саттон с тупым лицом и ждал приказаний.

— Дети мои! — начал пастор. — Господь с небес взирает на вас в эту минуту. От вас зависит, будут ли попраны благочестие, святость закона и права каждого из нас. Самонадеянные нечестивцы пренебрегают нашей церковью. Они попирают законы и смеются над священными обрядами. Они не соблюдают день субботний, нарушая первейшую заповедь господню. Они не платят десятину и не подчиняются властям. Они посягают на нашу собственность! Никто из нас не сможет спать спокойно, пока это ядовитое семя гнездится на нашей земле. Дай им волю — они скоро и в наш карман запустят руку, растлят ваших жен и дочерей! Так пусть же кара господня обрушится на проклятое логово! Прольем на нечестивых горящие угли, огонь и серу! Благословляю вас, дети мои! Разбейте этот дом в щепки, чтобы и духу зловредного здесь не осталось!

Йомены переглянулись. Лица их не выражали той решимости, которой следовало бы ответить на речь пастора. Невысокий человек в порыжелой потрепанной куртке громко вздохнул и, сдвинув шапку на лоб, почесал затылок.

— Что? — спросил пастор, пристально посмотрев на арендаторов. Губы его побелели. — И вы бунтовать? Не боитесь кары господней? Да я завтра же выгоню вас всех на улицу! Здесь мятеж! Кто не сражается с мятежом, сам мятежник. Праведный гнев и проклятие да падут на вас и семя ваше, да станет геенна вам уделом!

Он с силой вырвал топор из рук молодого йомена и крикнул в сторону офицера:

— Если Армия не хочет защищать дело Республики, святой церкви и собственности, я сам!..

Он подбежал к углу строения, размахнулся и со всей силы ударил топором по опорному бревну сруба. Топор сорвался и только едва задел угол дома. Пастор размахнулся и снова ударил. Щепки брызнули во все стороны, сруб зазвенел, на бревне появилась отметина.

Уинстэнли сказал что-то диггерам, и они отошли. Лицо его по-прежнему было бледно и спокойно, только кулаки невольно сжимались. Но что они могли сделать против взвода солдат, и властей, и нескольких десятков вооруженных топорами йоменов!

Нед Саттон подошел к брату, что-то горячо зашептал ему на ухо, и капитан Глэдмен вдруг увидел, как похожи между собой эти два человека. Дюжий Томас поплевал на ладони, взялся за топор и пошел к противоположному углу дома. За ним потянулись другие. Дом содрогнулся, и щепки полетели от стен.

— Молодец, Томас! — вскричал пастор. — Так их! Восстань, господи, да не возобладает человек, да судятся народы перед лицом твоим! Наведи, господи, страх на них; да знают народы, что человеки они! Смотрите, смотрите, как славно! Так им и надо!

Лицо его исказила бешеная радость, он был почти в исступлении. Нед взглянул на топор в его руке и отшатнулся.

— Соломы! — закричал Платтен пронзительным голосом. — Тащи соломы! Поджечь — и дело с концом! Очистим землю!

Он бросил топор и подскочил к йомену в потрепанной куртке, все еще праздно стоявшему в стороне.

— А ты что стоишь, Джилс Чайлд? Тащи живо соломы, запалим это волчье логово, и огонь праведный пожрет беззаконие!

Крестьянин смотрел в землю и не двигался.

— Не хочешь? — зловеще спросил пастор. — Подумай, Джилс Чайлд. Подумай хорошенько. Господь все видит. Он не любит беззакония и карает нечестивых жестоко! Враги его будут выброшены во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубов. Подумай об этом, Джилс Чайлд. Ты ведь живешь на моей земле. Как бы тебе не пожалеть.

Тем временем кто-то уже догадался принести соломы; ее подложили под стены и под порог, запихали в зияющие прорубленные дыры, и скоро дым стал обволакивать жилище диггеров. Языки пламени поскакали по стенам — сначала робко, потом все веселее, веселее, выше; дерево затрещало, разбрызгивая искры.

Диггеры стояли в стороне, глядя на разрушение. Ни один из них не шевельнулся, чтобы спасти дом. Только Джон дернулся было, когда пастор нанес первый удар, но Уинстэнли остановил его. Он начал что-то говорить, и все они, несколько мужчин, женщины и дети, сгрудились вокруг него и слушали. Когда же дом запылал, они запели.

Вы, диггеры славные, встаньте скорей,

Диггеры славные, встаньте скорей!

Трудом вашим пустоши вновь расцветут,

И пусть кавалеры бесчестят ваш труд,

Встаньте, о, встаньте скорей!

Голоса были слабые, хрипловатые. Люди замерзли, стоя на холоде. Но песня звучала. Старательные детские голоса переплетались с мужскими, и мужские крепли, одушевляясь.

Ваш дом они рушат, встаньте скорей,

Дом они рушат, встаньте скорей.

Ваш дом они рушат, и щепки летят,

Они запугать тем весь город хотят.

Но джентри падут, а венец обретут

Диггеры, встаньте же все!

Джилс Чайлд, который так и продолжал стоять в стороне, подвинулся ближе, прислушиваясь. Глэдмен склонил лицо к холке коня и не поднял его, пока дом не догорел дотла.

Когда факелом занялась крыша, разрушители отскочили и тоже замерли в праздности; отсветы огня плясали на их разгоряченных лицах. Никто не разговаривал и не смотрел друг на друга. И только Платтен, не стесняясь, ликовал. Он топтался на оттаявшей земле, потирал руки, толкал в бок Неда Саттона, и тот тоже смеялся невесело, заражаясь его дикой радостью.

Соломенная крыша пылала, огненным столбом уходя в небо. Огонь дошел, казалось, до высшего неистовства, языки пламени вскидывались вверх, а навстречу им не переставая сеялась морозная крупа. Стало жарко; люди отходили подальше от пожара, заслоняясь от искр и дыма. Но песня не умолкала.

С плугами, мотыгами встаньте скорей,

С плугами, мотыгами встаньте скорей.

Чтоб вольность и право свое охранять,

Его кавалеры желают отнять, —

Свободу отнять, бедняков убивать,

Диггеры, встаньте скорей!

Она звучала и дальше, когда от дома остался только тлеющий фундамент. Будто служила невидимой защитой.

Шериф, шевельнувшись наконец под засыпанным снегом плащом, обернулся к офицеру и сказал, что, по его мнению, можно расходиться. Глэдмен, будто только и ждал, с силой хлестнул коня и первым поскакал прочь впереди своего отряда. За ним не спеша двинулся шериф.

В руке Платтена заблестели деньги.

— Молодцы, — сказал он арендаторам. — Господь вас не забудет. Вот десять шиллингов… Можете выпить за успех правого дела.

Он подмигнул Неду и высыпал деньги в горевшую ладонь его брата.

Йомены подняли топоры и пошли прочь от тлевших остатков диггерского дома. Они не смели взглянуть друг на друга, не смели произнести слова, пока хозяева их, лорд и бейлиф, стояли тут же. Так собака, которую держат в страхе, когда хозяин дает ей кость и стоит над нею с хлыстом, глодает, и смотрит вверх, и виляет хвостом… И только когда Нед и пастор сели в тяжелую заснеженную карету и покатили вниз, они, уже уходя, осмелились посмотреть на ту почти призрачную в меркнущем свете тусклого дня кучку мужчин, женщин и детей, которые стояли и все пели свою песню под сыпавшей на них холодной снежной крупой.


На другой день в сумерках два солдата и три крестьянина подошли к одинокой хижине Полмеров, о которой накануне, казалось, все забыли. Теперь она одна сиротливо высилась на холме среди присыпанных снегом головешек и остатков сгоревшего дома. Один из солдат был рослый добродушный капрал Дик, которого Глэдмен послал посмотреть, как обстоят дела на холме. Цинику и весельчаку Глэдмену не хотелось самому глядеть на развалины.

Поднимаясь на холм, Дик догнал трех крестьян и солдата из гарнизона капитана Стрэви. По их словам, они тоже шли посмотреть на последствия вчерашнего.

На холме под дубом не было ни души. Пепелище казалось мертвым. Они подошли к темной хижине и постучали. Открыла Дженни, лицо ее было бледным, потухшим.

— Хозяин лежит, — сказала она. — Лихорадка. Что вам угодно?

— Не бойтесь, добрая женщина, — сказал Дик. Он неловко дотронулся до красной замерзшей ладошки Дженни: в ладошку легло несколько монет. Она подняла измученные глаза, и подобие улыбки тронуло ее губы.

— Спасибо, — сказала она тихо и опустила голову.

— Да что там, — тоже потупился Дик, — вы нас… простите… Вы не думайте, что все мы такие звери, — говорил он, переминаясь с ноги на ногу. Ему и вправду было жаль эту маленькую женщину с большими горестными глазами. Он стеснялся перед ней своей силы, своей сытости, своего высокого роста. — Многие из солдат, да и йомены вас жалеют… Даже шериф вчера выразил недовольство…



Он быстро подошел к коню, вскочил в седло, махнул на прощание рукой и исчез в морозной мгле вечера. Дженни проводила глазами его широкую спину и пошла в дом.

— Куда?! Давай выходи! И кто там еще в доме — все вон!

Солдат из гарнизона Стрэви грубо повернул ее за плечо. Она посмотрела в темное лицо и ужаснулась.

— Давай, давай, нечего таращиться! Нам приказано порушить здесь все, поняла? Живо выводи своих хворых!

Через минуту Полмер вышел из дома, пошатываясь и держа за руку закутанную до бровей девочку лет двенадцати. Он подошел к солдату:

— Добрый человек, куда ж нам идти-то? Где теперь жить? Его милость лорд Платтен запретил мне возвращаться в мою-то хижину. Вот я и поселился здесь… И захворал… — он закашлялся.

— Ничего не знаю, приказано! — солдат обернулся к крестьянам. — Эй вы! Давайте рубите, да поживее!

Трое нехотя взялись за топоры, и скоро ветхая хижина поникла, пала под их ударами. Обломки досок посыпались на землю, соломенная крыша рухнула вбок, обнажая покосившиеся, наскоро сбитые ребра стропил.

Полмер повернул девочку к себе и прижал ее лицо к груди. Дженни утирала слезы.

Огня не понадобилось. Разметав для порядка обломки, четверо поспешно ушли. Работа не доставила им удовольствия. Они жили на земле лорда и привыкли к тому, что правды на земле искать нечего. Нет ее, этой правды. И потому выжить может только тот, кто терпит молча, гнет спину и не противится. И когда лорд пригрозил им, что выгонит вон со своей земли и пустит по миру, они покорились. Нехотя повинуясь злым окрикам солдата, они рубили доски и топтали обломки, зная в глубине души, что делают черное дело.

Когда они ушли, было уже совсем темно. Ветер усилился. Дженни вытащила откуда-то из-под обломков большую тряпку. Потом стала разгребать мусор, собирать и складывать в эту тряпку то, что уцелело от погрома — оловянную кружку, котелок для воды, ухват… В темноте искать было трудно, и Полмер, отпустив наконец от себя девочку, попытался развести огонь. Ему долго это не удавалось, но в конце концов костерок затрещал, съедая остатки их дома. При его скупых отблесках они стали втроем разбирать, раскапывать рухлядь, пытаясь спасти уцелевшее. Холодная ноябрьская ночь засыпала их снежной крупой.

3. РОЖДЕСТВО

— Это не христиане! — говорил Роберт Костер, и глаза его горели нехорошим лихорадочным блеском. — Проклятье! Я отсиживался в этой лощине. Мне бы шпагу в руки и силу, я бы им показал суд божий!

— Сила наша не в шпаге. Мы должны держаться друг за друга и продолжать то дело, которое начали. Во что бы то ни стало продолжать. Стоит нам применить оружие, и нас сметут с лица земли, как смели твоих левеллеров.

Генри, которого все звали теперь Робертом Костером, и Джерард сидели в крохотной темной хижине. С холма святого Георгия пришлось уйти. За два дня и две ночи под крутым берегом Моля, над слегка прихваченной льдом старицей выросли четыре крохотных хижины, наподобие телячьих хлевов. Прямо на земляном полу из досок и соломы устроили постели, перевернутый ящик или пень служил столом. Обогревались лучиной, жаровней и несколькими глиняными грелками. Очаг устроили один на всех, в самой большой хижине; там женщины варили пищу.

Хуже всего было с едой. Когда Джекоб Хард и Хогрилл, подсчитав скудные гроши в общем кошельке, пошли в лавку купить хлеба и мяса, им отказали.

— Нет для вас ничего, ступайте своей дорогой, — сказал хозяин, суетливый, всегда чем-то обеспокоенный человек.

— Но мы заплатим! Вот, у нас есть деньги!..

— Идите, идите. Не велено. Приказано ничего не отпускать.

На верхнем конце Кобэма — то же. Платтен и бейлиф с утра послали слуг по всему городу с приказом не давать диггерам ни жилища, ни пропитания, ни фуража. И трусливые лавочники, арендаторы и соседи лордов, боялись ослушаться. Посланные вернулись с пустыми руками.

— Нехристи! — повторил Генри. — Изверги. Хотя этот Платтен и проповедует в церкви, я где хотите скажу, что он отрицает бога, Христа и Писание.

— Он собственник земли, лорд и не может допустить, чтобы мы засеяли клочок обширного пастбища. Ладно! Надо подумать, как продержаться до весны.

— А ведь посевы они почти не тронули.

— А если опять нападут?

Джерард задумался.

— Они нападут, потопчут посевы… — сказал он наконец. — А мы снова выйдем и снова вскопаем пустошь и посеем зерно. Мы будем сражаться с ними мотыгой и лопатой, и упорство наше победит. Они покорятся неизбежному.

Генри исподлобья глянул на Уинстэнли, потянулся рукой к лучине, поплотнее укрепил ее в щели между досками. Собственная телесная слабость раздражала его. Он привык действовать, не размышляя долго.

— А они опять будут жечь наши дома и выгонять детей на улицу. Хватит у нас сил отстроить все снова?

Уинстэнли промолчал, тень пробежала по его лицу.

— Если мы будем надеяться только на себя, то, возможно, и не хватит, — тихо ответил он. — Но нас много. Христос проснулся в душах тысяч бедняков, и он поможет нам продолжать работу и сохранить радость сердца. Работать вместе и вместе есть скудный хлеб наш — вот в чем вижу я выход.

— Но ведь они на все способны! — с отчаянием вскричал Генри. — Против них надо действовать, иначе они нас сожрут! Мы, знаете, написали письмо Фэрфаксу. Вы подпишете его?

— Я сам напишу генералу, от себя, — сказал Джерард. — Ты прав, надо попробовать и это. Завтра я поеду в Лондон и отвезу оба письма.

В дверь постучали. Генри метнулся в темный угол, Уинстэнли подошел к двери и раскрыл ее. В синих туманных сумерках стоял человек с огромным узлом в руках. За ним виднелась лошадь. Телега была нагружена скарбом, на ней сидела закутанная женщина, копошились ребятишки.

— Кто это? — спросил Джерард. — Вам что?

— Это я, Джилс Чайлд, — сказал человек в потрепанной куртке и положил тяжелый узел себе под ноги. — Бейлиф сегодня выгнал нас из дома. Вы нас примете?

— Господи, примем ли мы его! Да распрягайте же лошадь, давайте сюда ваши вещи! Сегодня переночуете в тесноте, с Хогриллом и Томом, а там построим и вам жилье.

Он подошел к телеге, потрепал по щеке четырехлетнего малыша и подал руку женщине. Она неловко поднялась. Бледное лицо ее покрывали пятна, она казалась нездоровой.

— А за что выгнали-то? — спросил Генри, подходя к Чайлду. — Ренту не уплатил?

— Да нет… — усмехнулся тот. — Дом ваш рушили вчера… Ну а я отказался.

— И они еще обвиняют нас в беззаконии! — не выдержал вдруг Уинстэнли. — Они доносят на нас, что мы пьяницы и кавалеры. Они сами ведут себя, как кавалеры, враги Республики! Разве можно так обращаться с ее работниками, солью земли, трудом которых они существуют?

— Кавалеры? — сощурился Генри. — Они говорят, что мы — кавалеры? А между прочим, Уильям Старр и Тейлор участвовали в восстании в Кенте! А бейлиф Саттон — главный зачинщик роялистской петиции, уж я-то знаю. — Он едва удержался от того, чтобы добавить: «Я сам тогда стоял на страже в Вестминстере…»

В синих зимних сумерках возле хижин закопошились люди, устраивая вновь прибывших. Бог даст, переживут они как-нибудь эту зиму, а там… Пригреет солнце, взойдут рожь и пшеница, придут новые диггеры…


В тусклом свете декабрьского дня галерея в Уайтхолле, где просителям велено было ожидать, выглядела холодной и неприветливой. И люди, столпившиеся здесь в этот час, казались хмурыми, изможденными. Ждали выхода генерала. Высокая женщина с блестящими черными глазами стояла неподалеку от Джерарда. Взгляд его то и дело возвращался к ее лицу — что-то необычное сквозило в тонких чертах. Быть может, она пришла просить за сына или мужа? Бархат ее платья кое-где истерся, кружево у шеи пожелтело.

Двери растворились, и генерал в широкополой шляпе, сопровождаемый офицерами, вышел в галерею. Люди двинулись ближе, потянулись руки с прошениями. Маленький проворный адъютант собирал бумаги.

Фэрфакс поравнялся с Уинстэнли и глянул ему в лицо. Черты его потеплели. «Узнал», — подумал Джерард и хотел было уже заговорить, но тонкая рука с изящным кольцом на пальце протянулась раньше.

— Милорд, — сказала дама, — я прошу вашей защиты.

Фэрфакс перевел на нее взгляд, дама низко присела; он протянул руку, желая взять бумагу, но маленький адъютант выхватил свиток и положил под груду прошений. Юный надменный офицер свиты склонился к соседу и что-то ему сказал, указывая на женщину; оба тихо прыснули. Она подняла на них полные горя глаза, и Джерард, уже устремившийся вслед за генералом, успел расслышать слова:

— Я рада за вас, вы, видно, не были на месте презираемых…

Он догнал Фэрфакса.

— Милорд генерал, я к вам от диггеров с холма святого Георгия. Вы обещали, что солдаты нас не тронут…

Фэрфакс обернулся.

— Они нанесли вам ущерб, мои солдаты? Что они сделали?

— Нет, я не хотел этого сказать… Дома разрушали другие, слуги лордов…

— Тогда в чем же дело? — спросил Фэрфакс, осторожно освобождая локоть из руки увлекавшего его дальше адъютанта с бумагами. Джерард протянул ему письмо и прошение диггеров.

— Хотя солдаты ваши проявили мягкость, милорд, все же ваше разрешение и само присутствие их на холме — большой удар для нашего дела, большой ущерб…

— Я сейчас не могу вам ничего сказать… — произнес Фэрфакс быстро и тихо, беря бумаги. — Но я обещаю прочесть это. — В глазах его мелькнула беспомощность. Длинный развязный субъект втиснулся между ним и Джерардом, Фэрфакс коротко кивнул и, увлекаемый офицерами, пошел дальше, выслушивая жалобы и сетования; адъютант собирал бумаги.

Джерард поискал глазами леди, лицо которой поразило его, но ее уже не было видно. Толпа просителей редела. И на генерала, видимо, нельзя было положиться. Ни на кого из сильных мира сего… Как же согреть, как поддержать слабую плоть новой жизни?


Джерард вернулся после встречи с Фэрфаксом подавленный. Он забился в свою каморку, и из темных углов нахлынули смутные видения, раздумья, боль… В этом хаосе трудно было разобраться, он обхватил голову руками и постарался сосредоточиться. Он опустился на самое дно жизни. Он жил в хижине, мало чем отличавшейся от собачьей конуры, среди бездомных, нищих, обойденных судьбою людей и сам был так же нищ и наг, как они… Один-единственный вопрос, казалось, стоял теперь перед ним — как выжить?

В дверь стучали — Джон звал его к обеду. Он отмахнулся и крепко потер ладонями лицо. Кажется, он начинает понимать… В крайности своей он не один. Он чувствует то же, что и эти бесприютные, он и они — одно. Они — вместе. И единственный правильный путь — поддержать их, помочь…

Лучина догорала. Он поспешно нашел новую, зажег, приладил в щели между досками. Из ящика достал самое дорогое — чернильницу и четвертушку бумаги. Обмакнул перо… Он так и напишет: «Друзья мои, я пишу это предисловие не для того, чтобы показать себя… Нет во мне ничего, кроме полученного от духа внутри; потому я и пишу, чтобы прославить дух и бросить слово утешения в горестные сердца ваши. Временами сердце мое было полно апатии и муки; оно шло вслепую, пробираясь, как человек сквозь тьму и слякоть. Но потом вдруг меня наполнил такой покой, такой свет, жизнь и полнота жизни, что если бы у меня было две пары рук, я писал бы всеми ими не останавливаясь…»

Он в самом деле стал работать как одержимый… Он писал целыми днями, не чувствуя потребности в пище. Когда Джон или кто-нибудь из женщин насильно увлекал его к обеду, ел быстро, не разбирая вкуса, и, едва закончив, тут же вставал, чтобы уединиться в своей каморке и писать, писать… И только когда поздний вечер и усталость заставляли его встать, он обнаруживал; что не может этого сделать: надо было сначала крепко ухватиться за края ящика, а потом подниматься постепенно, пока силы и тепло не доходили от сердца к ногам, застывшим в неподвижности. И все же ночью, лежа на холодном и жестком соломенном ложе, он испытывал глубокую радость от своего труда во имя людей.

Но однажды утром он проснулся опустошенным: сердце его закрылось от мира. Он почувствовал, как холод пронизывает все тело до костей, его начал бить озноб, руки и спина болели, а вокруг спустилась мгла; солнце, казалось, не вставало и никогда не встанет над окутанной туманом землей. И вместо света внутри он услышал вкрадчивый коварный голос: «К чему эти жертвы? Зачем мучить себя постом и холодом? Какая польза от твоих писаний? Кому? Ты все равно ничего не изменишь. Иди же ешь и пей вино и склоняй голову на грудь подруги — она иссохнет, ожидая тебя напрасно!..» Он попытался заглушить этот голос, но он все шептал: «Усилия твои тщетны. Ты не сможешь дать счастье этим беднякам, мир растопчет вас. Конец один для всех… Не истины надо искать в этой жизни, а радости. Совсем немного, и ты станешь стариком, так поспеши же…»

Он закрыл лицо руками и поклялся никогда больше не писать и не говорить перед людьми. Ибо с тех пор, как он начал писать или говорить о свете, который засиял в нем, мир стал его ненавидеть.

Он вышел в сырую мглу. Голые вязы на холме святого Георгия шумели равнодушно и сурово. Ничто в этой жизни не имело смысла.

Опомнился он, когда заметил, что уже темнеет, и повернул к дому. Когда до лагеря оставалось уже немного, глянул вперед и вдруг увидел, что к хижинам над рекой с другой стороны, из Кобэма, бредет такая же одинокая фигура, склоняясь под ветром и пряча лицо. Он вгляделся, сердце стукнуло: несмотря на его запрет, Элизабет шла к лагерю.

Джерард просил ее не приходить больше в колонию после переезда на землю Платтена, вскоре после того, как ее брат пришел к ним, чтобы разделить их судьбу. Она тогда зачастила в лагерь. Они помногу говорили, гуляя над Молем, и в какой-то момент Джерард почувствовал, что кто-то ходит за ними следом, осторожно прячась за деревьями. Раз или два они сталкивались с племянником судьи; он преувеличенно вежливо кланялся Элизабет, метя вереск шляпой, а на Джерарда не глядел вовсе. Потом девушка сказала ему, что пастор Платтен мечет громы и молнии против племени нечестивого и развращенного, сектантов и богохульников. А однажды к вечеру, когда она собиралась идти на холм, он попытался остановить ее, грубо схватив за руку.

Тогда Джерард и попросил ее, чтобы она больше не приходила на холм. Он сам целиком принадлежит колонии, он будет жить и, если нужно, — погибнет с нею, но она, Элизабет, не должна подвергать себя опасности. Не надо, чтобы ее видели рядом с ним. Он знал, что лишается огромной отрады и обрекает себя на душевный холод и одиночество, но он обязан был позаботиться о ее чести, о ее благополучии.

И она покорилась. Больше трех месяцев они не встречались. И сейчас при виде тонкой, колеблемой ветром фигуры волнение охватило его. Он понял: что-то случилось. И ускорил шаги ей навстречу.

Она плакала, бежала к нему и содрогалась от рыданий.

— Что случилось? — Он сжал ее плечи. — Элизабет! Что?..

— Отец… Письмо… — рыдания не давали ей говорить, лицо уткнулось ему в грудь, в мокрое, холодное сукно плаща.

— Что отец? Он жив? Ранен? Говори же…

Она отстранилась и с трудом проговорила опухшими искусанными губами:

— Нет… Его нет больше…


На этот раз собрались все. Теснота была такая, что сидели прямо на полу, дети примостились на коленях у матерей. Канун Рождества — такой день, который нельзя не праздновать. В этот день прощаются все обиды и в сердцах просыпается надежда.

Элизабет видела вокруг себя простые, добрые, улыбающиеся лица. Эти люди всем существом отдавались песне, забыв о невзгодах.

Придет пора, он скажет «нет»

Насильям и мечам.

Отнимет у тиранов хлеб

И даст своим сынам.

Их били, разгоняли, оскорбляли, лишали самого необходимого. Но они все равно верили в прекрасный грядущий мир, который им предстояло построить своими руками. Что давало им такую веру и такую силу? Что заставляло радоваться празднику и песне среди самых страшных испытаний? Они вместе делали общее святое дело. И вместе ели скудный хлеб бедняцкого праздника. Это рождало чувство братства и надежду.

Джерард сидел рядом с девушкой, и взгляд его светился любовью. Ее приход в лагерь тогда, в мрачнейший из дней, словно разбудил его. Сердце снова открылось людям, будто кто-то отворил дверь и внес пылающий светильник во тьму души. Он опять поверил, что счастье для диггеров и для него с Элизабет — не теперь, но в будущем, может быть, далеком будущем — возможно. А сейчас он нужен людям, и он сумеет принести им пользу.

Он принялся за новый трактат — большой серьезный труд. Ему надо было показать происхождение королевской власти и объяснить дело диггеров. И поскольку сейчас все в мире представлялось ему единым и сам он ощущал себя ветвью целостного древа человечества, то он доказывал, что цель диггеров и есть как раз суть и костяк того, за что боролись парламент и Армия. Если позволить тысячам бедняков кормить себя, вскапывая общинные земли, то Англия первой среди наций станет счастливой.

Песня стихла, некоторое время молчали.

— А знаете, я тоже написал кое-что, — сказал Генри. Щеки его, обычно бледные, пылали. — Раз уже я не могу сражаться за вас, да и копатель пока что из меня никудышный…

Все великодушно запротестовали, но он продолжал:

— …так я решил тоже написать, чтобы защитить наше дело. Я так и назвал: «Лепта, брошенная в общую казну». Я ставлю там вопросы — пусть, кто хочет, отвечает.

— Какие вопросы? Расскажи! — послышалось со всех сторон.

— Да их немного… — он смутился, неловкой рукой достал из-за пазухи листы. — Вот: «Разве все люди, по милости божьей, не созданы равно свободными и не наслаждались равно благами земли и всех плодов ее, пока не продали свое первородство и наследие за гордую праздную жизнь?» Так в книге Бытия.

— Вот замечательно! — Джон был в восторге.

Джерард усмехнулся. Ему не хотелось омрачать их радость в эту ночь, но он-то знал, что не в Библии — главное доказательство их правоты.

— А какие еще вопросы? — спросил он.

— Еще вот так: «Разве частная собственность не была принесена в дом общности путем убийства и грабежа, и тем же путем хранится и поддерживается? И разве бесстыдные дела эти не прикрываются фиговым листком постов, благодарений, разных доктрин, богослужений и проповедей?»

Диггеры одобрительно зашумели, мальчики засмеялись и завозились. Хогрилл нахмурился:

— Ты еще спроси, как бедняки могут прокормиться на восемь или десять пенсов в день? Больше ведь нам не платят даже за самую тяжкую работу. Или они хотят, чтобы мы все по миру пошли?

— Когда кто-нибудь украдет овцу, — вставил Чайлд, — его тащат чуть ли не на виселицу. А сами грабят нас каждый день. Ты это тоже напиши. Пусть и моя лепта будет.

— Это замечательно, Роберт, — сказал Уинстэнли тепло и серьезно. — Я завтра же поеду в Лондон и отдам это Калверту печатать. Я тоже закончил кое-что, называется «Новогодний подарок парламенту и Армии». Я так и написал: «Англия — это тюрьма. Хитроумное крючкотворство законов поддерживается мечом, замками, засовами и воротами тюрьмы. Юристы — тюремщики, а бедный люд — заключенные, ибо если человек попадет в лапы кого-нибудь из них, от бейлифа до судьи, то он или погибнет, или останется разоренным на всю жизнь».

— И это напечатают? — спросила Элизабет.

— Цензура в Республике отменена. Калверт еще и не такое печатает, — Джерард обвел глазами утомленные лица диггеров. Свеча догорела, пора было расходиться.

— Друзья мои, — сказал он, — не может быть, чтобы дело наше пропало. Будем надеяться, братья. Истинная религия и состоит в том, чтобы возвратить землю, которая была отнята у нас завоевателями, простому люду, и тем освободить угнетенных.

Он встал, за ним поднялись остальные. Женщины будили задремавших, осоловевших детей. Кто-то распахнул дверь, и крик удивления и радости вырвался из груди Джона: над землею вставало солнце. Впервые после долгих месяцев мглы и тумана лучи его празднично засияли на принаряженном, припорошенном снегом холме, на верхушках деревьев.

4. РАНТЕРЫ

— Ты должен взять эти деньги, не для себя, для них.

— Я не могу, пойми, Элизабет. От тебя — не могу.

Она взглянула на него и поразилась: какие бледные у него губы.

— Не могу, — повторил он. — Убери их совсем.

— Но ты же знаешь, что эти деньги мои, только мои. Это то, что завещал мне отец. Я теперь сама себе хозяйка.

— Я понимаю, Элизабет, но именно потому и не могу. Не заставляй меня объяснять.

Они сидели вдвоем в его хижине. С той ноябрьской встречи они стали друзьями, между ними не было больше недомолвок. Элизабет помогала колонии, чем могла: носила из дома еду, одежду, разные мелочи, необходимые в хозяйстве, лекарства для детей. Диггеры встречали ее всегда с радостью. Они немного оправились от последнего погрома: отстроили хижины, занимались ремеслом, кое-что продавали. Но жизнь была скудна и тяжела — едва сводили концы с концами.

За окошком сгущались зимние февральские сумерки. Было холодно.

— Но как же вы проживете? Вы уже и так голодаете.

— Проживем. Скажи лучше, куда пропал Джон?

Она все еще сжимала в руках мешочек с деньгами.

— Джон теперь ходит к этим… к рантерам. И Роджер Сойер с ним тоже. Из Лондона пришел их проповедник, Лоуренс Кларксон.

— Кларксон? Я, кажется, что-то слышал. И что же?

— Они собираются у Бриджет в доме. Что они там делают, я не знаю, но, когда он приходит от них, пахнет от него гадко: вином, табаком… Ты поговори с ним, а?

— Хорошо. Я понимаю, у нас сейчас трудно. Чтобы сохранить веру в успех, нужна огромная сила, выдержка. А мальчику хочется удовольствий, радостей, хочется немедленных улучшений. Он уже небось и на девушек заглядывается, а? — Лицо его потеплело, он положил ладонь ей на руку. Она встрепенулась и потянулась к нему.

— Я отказала Платтену. Грех не держать обещания, но еще больший грех делать то, против чего вся душа твоя восстает… Он пришел в ярость, затрясся весь. Начал кричать… я уже не помню точно, на меня будто столбняк нашел. Что я падшая женщина и продала душу дьяволу. Что стоит ему захотеть, и меня привяжут голую к телеге, протащат через весь город и высекут на базарной площади как ведьму или уличную девку. — Она закрыла лицо руками. — Но главное, знаешь, что он твердил? Что для него не секрет, чьих рук это дело. Что он будет жаловаться, добьется искоренения зловредной ереси и разорит, как он это сказал… гнездо богохульства.

За дверью раздался шум, возня, послышались удары. Элизабет вздрогнула. Джерард встал, открыл дверь.

— Джон, Роджер, вы как раз и нужны. Что это вы такие веселые?

В хижину вместе с морозным паром ввалились четверо: Джон с Роджером, Уриель и сухонький подвижный человек лет сорока. Небольшое личико бороздили морщины, темные волосы были расчесаны гладко, даже с некоторым щегольством. Губы его были тонки и очень красны, взгляд небольших серых глаз цепко останавливался на собеседнике.

Он уселся рядом с Элизабет, сбоку быстро глянул на нее, потом уставился на Уинстэнли.

— Что-то, брат, лицо у тебя невеселое. Или не соглашается?

Джерард вместо ответа вопросительно посмотрел на мальчиков. Джон, усевшийся было вместе с Роджером на кровать, вскочил. Лицо его пылало.

— М…мистер Уинстэнли, это Лоуренс Кларксон из Лондона. Он… проповедует здесь… почти то же, что и вы…

Роджер сидел молча и тихо икал. По комнате распространялся запах лука и винного перегара. Длинный Уриель с восторгом смотрел на Кларксона безумными блестящими глазами. Тот повернулся к Элизабет:

— А вы будьте добрее, уступите. Сейчас все сердца раскрылись и все объятия распахнулись.

Элизабет вспыхнула.

— Почему вы так со мной разговариваете? Со мной так никто не говорил…

Он не дал ей докончить:

— А почему я должен говорить с вами, как все? Всем, может, нельзя, а мне можно. Да и всем можно. Все мы дети божьи, значит, все братья и сестры. Нам все твердят — душа, душа, бессмертие души, а о теле и забывают. Я вот, например, считаю, что ни посты, ни всякие там моления и воздержания богу от нас не нужны. Мы — твари земные, как скоты или куры, ничем не хуже, и должны получать все, что нам требуется. А запрещать себе или кому-нибудь другому — преступление. За него надо в тюрьму.

Джерард внимательно изучал подвижное, с жестким выражением лицо. Кларксон частил быстро и гладко, не останавливаясь:

— Христос умер за всех, так? Значит, все наши грехи — не только христиан, но и турок там каких-нибудь — все прощены. Это и есть вечная благодать. А то думают некоторые, что бедные все дураки и их можно обмануть всякой там чепухой о загробном воздаянии. Наше рабство — их свобода, наша нищета — их богатство. А мы — не такие уж дураки, правда, ребята? — он подмигнул Джону и Роджеру. Те слушали завороженно. Джерард хотел было возразить, но Кларксон напористо продолжал:

— Я один раз в тюрьме сидел, в Ковентри. Подставил скамейку, гляжу в окошко — мимо люди идут. Ну я высунул голову, стал проповедовать. Толпа собралась — страх! Как на ярмарку. Я им говорю: у тебя много мешков с деньгами, но смотри! Я, господь, приду, как тать в нощи, с ножом в руке и скажу: а ну давай кошелек! Давай, живо! Давай сюда, а не то я перережу твою глотку! Давай его мне, для разбойников и воров, распутных девок и карманников, которые голодают в зачумленных тюрьмах и мерзких подвалах! Они ведь плоть от плоти твоей, и каждый из них в глазах моих не хуже тебя, жирная свинья! Ты видишь, моя рука уже протянулась к тебе. Ты не видишь. Но она протянулась, твое золото и серебро поест ржа, тело твое прогниет изнутри, его пожрет огонь, и ты узнаешь, что нет бога и дьявола, нет света и тьмы, все едино, все общее, все наше!

Элизабет забыла про свою обиду и смотрела во все глаза. Кларксон уже почти нравился ей. В нем угадывалась буйная сила, постоянная готовность к нападению и отпору. Джерард быстро спросил:

— Вы в самом деле хотите поднять меч против богатых?

— Не меч, — тотчас же вскинулся он, — меч ничего не решает. Зачем проливать кровь? Куда лучше напиваться до полусмерти семь раз в неделю и обнимать шлюху на рыночной площади. Думаешь, это хуже, чем отбирать у бедного пахаря последние гроши? — Он победоносно оглядел присутствующих. — Вы скажете, это разврат, я живу в разврате. А когда бедные в тюрьме кричат: «Хлеба, хлеба, хлеба ради Христа!» — это не разврат? Я считаю, что правители и лорды должны ноги целовать у этих вшивых бедняг! Это их собственная плоть и кровь, мы все — увечные, бродяги, нищие, шлюхи, воры — все одна плоть и кровь с богатыми.

Дверь открылась, в хижину вошли Хогрилл, Том, за ними, прихрамывая, Генри.

— Джекоб приехал, — сказал Хогрилл. — Про обязательства расскажет.

— Вот и еще братья, — Кларксон проводил вошедших глазами. — Садитесь, садитесь, не стесняйтесь, какие там обязательства. Вот они, хромые и увечные, соль земли, слава господа. Я, господь, всем рад, потому что во всех вас пребываю.

— Вы — господь? — спросила Элизабет, с изумлением посмотрев на Кларксона.

— Да, я бог. И дьявол тоже. Тот самый змий, понятно? — Его рука изогнулась и, подобно змее, поползла к девушке, будто намереваясь обвиться вокруг нее. Он зашипел, лицо его стало свирепым. Генри нахмурился и по привычке схватился за пояс, там, где прежде торчал эфес шпаги.

— Ну вы, поосторожней. А то как бы вас кара земная…

Кларксон не дал договорить:

— А что я? Я только говорю, что бог находится везде, в человеке и звере, в рыбе и птице, в любом цветке, травке, скотинке. Свет и тьма, дьявол и бог, небеса и преисподняя — не все ли едино?

Он достал из кармана трубку, постучал ею об стол, набил табаком из тряпицы и принялся высекать огонь. Все смотрели на него и молчали. Курение табака было еще новостью. Говорили, что оно так же возбуждает и одуряет, как вино. Элизабет отодвинулась. Кларксон пустил изо рта клуб дыма, в глазах зажегся веселый огонек.

— А греха, я вам говорю, нет совсем. То, что делается с чистым сердцем, чисто. Грех умер, с ним покончено. Если вы — братья во Христе, все законы земные значат для вас не больше, чем законы Англии — для Испании. Вы все равны, как дети перед отцом.

— Вы правы, — неожиданно сказал Уинстэнли. — Бедняки — соль земли и должны получить свободу. Тут я согласен. А вот о грехе — нет. Если нет греха, нет и ответственности.

Кларксон улыбнулся, показав желтые зубы.

— А зачем ответственность? Все в боге, все от бога. Вы только осознайте это, и вам сразу станет легко. Грех — часть божьего замысла. Мы — как реки. Пока живем, отдельны от океана, каждый вроде бы сам по себе. А помрем — вольемся в океан и растворимся в нем, только и всего. Но что-то холодно у вас тут сидеть, да и скучно. Мистрисс Стар меня уж заждалась небось…

Он встал, одернул куртку, твердо глянул на Уинстэнли.

— Вы, если хотите, приходите сегодня вечером, попозже. Мы у Бриджет остановились, там лишних глаз нету. Может, понравится. Вот мальчики, по-моему, довольны, а? — Он церемонно поклонился Элизабет и пошел к двери, но дверь сама, словно по волшебству, отворилась. На пороге стоял Джекоб. Ему пришлось нагнуть голову и втянуть могучие плечи, чтобы войти в хижину.

— Осторожнее, лоб пробьешь, не на чем клеймо ставить будет, — донесся снаружи бойкий говорок Кларксона. Джекоб обернулся и, ничего не ответив, прикрыл за собой дверь. Сел к столу.

— В общем так. Был я в Лондоне, Кенте и Бекингемшире. Расспросил народ. Только и разговору что об обязательстве.

— Какое обязательство? — спросил Джон.

— Проснулся. Хотя ты несовершеннолетний… Парламент выпустил обязательство, которое должны подписать все взрослые люди Англии, понял? Обязательство верности Республике. Сбегай-ка лучше за Полмером и Уиденом.

Джон встал, мотнул головой Роджеру — пойдем вместе? Уже взявшись за ручку двери, спросил:

— А мы? Мы подписывать будем? Диггеры?

— Об этом и речь, Джон, — сказал Уинстэнли. — Вы обегите сейчас хижины, соберите всех, и из деревни тоже, а мы пока поговорим.

Мальчиков будто ветром сдуло; взрослые обернулись к Джекобу.

— Так вот, — сказал он, — большинство все-таки за то, чтобы подписать.

Бледные губы Генри скривились.

— Клятву верности этой республике? Вы понимаете, что это значит? На новые цепи соглашаться?

— Не горячись, — остановил его Уинстэнли. — Послушаем Джекоба.

— Значит, доводы выдвигают такие. Во-первых, если мы поддержим настоящее правительство, без короля и палаты лордов, мы тем самым выступим за сменяемые парламенты. Это гарантия от продажности властей. Тех, кто долго сидит у власти, легче купить, так?

— Республику не успели установить, а уже продажность! — опять вскипел Генри. — Надеяться на эту республику глупо, сотрудничать с ней — преступление. Лучше уж договориться со Стюартом.

— Ишь как он сразу — с принцем договориться! Да возвратиться к монархии — это сунуть голову в старое ярмо! Ты выслушай сначала. А второй довод, Джекоб?

— А во-вторых, они говорят, что, раз королевская власть отменена, это дает беднякам право пользоваться землей.

— Ну правильно, я давно об этом твержу.

— Да где ж это ваше право? — голос у Генри сорвался от обиды. — Где вы видели общую землю? Вас мало гоняли с места на место? И в тюрьму не сажали за общую землю?

— Но при короле над нами была тирания. Произвол завоевателя. А сейчас мы все имеем право избирать представителей.

— Каких представителей? Ты когда-нибудь их избирал? Сорокашиллинговый ценз[3] как был при короле, так и остался.

Том Хейдон обратил к Джерарду темные голодные глаза:

— А не захватит ли парламент такую же тираническую власть, как прежде король или лорды?

— Мне кажется, нет, — добродушно ответил за него Джекоб. — Они представители народа, так? Значит, должны уступать свои места другим. Иначе это будет тирания, а не республика. Они сами нарушат свое обязательство, и мы вправе не соблюдать наше.

Вошли Полмер, Бикерстаф, Джилс Чайлд, Колтон, Уиден и Джон с Роджером. Молча встали вокруг стола.

— Друзья мои, — Джерард встал. — Мы с вами до сих пор о государственной власти не думали. Делали свое дело. Теперь перед нами вопрос: поддержать ли Английскую республику? Поддержать ли ее, подписав клятву верности нынешнему правительству, весьма далекому от совершенства, или отвергнуть всякий договор с ним?

— А как другие-то? — спросил Полмер. — Что люди-то говорят?

— Бедняки в общем согласны, против — лорды, священники, ростовщики, юристы. — Джерард посмотрел на Генри. — Они и вправду заинтересованы в возвращении монархии.

— Не хотят, значит, как братья, жить с другими, — задумчиво вставил Бикерстаф.

— И вот еще что, друзья, — Джерард оглядел серьезные, изможденные лица. — Парламент объявил, что его цель — установить свободу для народа. Я думаю, мы должны поддержать их на этом пути, если хотите — вести, толкать их дальше, помогать… Что они без нас? Нас большинство. Давайте же действовать, давайте строить. И тогда мы сможем потребовать от них свободы распоряжаться землей — что может быть важнее? Я напишу об этом. И для вас, и для всех бедняков Англии. А сейчас нас пригласили рантеры. Вам, мисс, я думаю, не стоит туда являться, мы вас проводим домой. И мальчики пусть останутся. А мужчины, кто хочет, идемте.


В комнате было жарко, дымно, шумно. Пахло жареным мясом и пивом. Уинстэнли испытывал блаженное ощущение тепла — он намерзся в своей землянке. Бриджет, как всегда растрепанная, выплыла им навстречу.

— Входи, Джерард, давно тебя не видала.

Она поставила перед ним тарелку с дымящимся ароматным мясом и кружку эля.

Джерард огляделся. В комнате горели свечи, пылал очаг. Огромная кровать в углу покрыта красным. За столом посредине сидел довольный Кларксон рядом с женщиной, еще молодой, пухленькой, с большими голубыми глазами и глуповатой улыбкой. Белокурые волосы ее в беспорядке рассыпались по обнаженным плечам. По правую руку от нее Уриель усиленно налегал на мясо. Еще трое или четверо незнакомых молодых мужчин, скорее, юношей, поместились с другой стороны. Среди них была дурочка Мэри, с огромным, непристойно обтянутым ветхим платьицем животом: бессмысленно улыбаясь, она раскачивалась взад и вперед, расплескивая пиво. Кларксон кивнул вошедшим, словно он был хозяином, и продолжал рассказывать:

— Так вот, я тогда уже стал проповедником у анабаптистов, странствовал по средним графствам. Забрел в Сеффолк и остановился там у Роберта Марчанта. Они все меня приняли с радостью, особенно дочки. И одна мне очень понравилась. Френсис взяла меня за самое сердце. Такая благовоспитанная, умная девица. Я забрал ее с собой, и мы несколько месяцев бродили с ней и другими анабаптистами, крестили людей и жили чудесно.

При упоминании имени Френсис блондинка стала проявлять признаки беспокойства; лицо ее вытянулось, она надула губки и сердито посмотрела на Кларксона.

— Раз я проповедовал на церковном дворе, в церковь не пустили. Толпа собралась — ужас. Проповедник кончил при пустых скамьях — все ко мне высыпали. Ну, я пошел на его место, толпа за мной. Шум, гам, мятеж, солдаты пришли, нас схватили. Меня на лошадь посадили, чтобы в суд везти, в Эйбери; тогда Френсис говорит: я ему жена, мы едина плоть. Села сзади меня, ухватилась за пояс, так мы и добрались. А там уж прослышали, что к ним везут великого анабаптиста, народу на улицах — тьма. Вечером нас привезли в гостиницу. Мы заказали всего: еды, выпивки сколько душе угодно. Поели и улеглись с моей душенькой, а солдаты караулили в соседней комнате. Наутро нам говорят: платите за пиво, вино и еду. А я им: нет у меня ничего, а если бы и было, не заплатил бы. Довольно того, что свободы меня лишили. Ладно, говорят, пошли в суд, если тебя не повесят, ты нам заплатишь…

Джерард слушал. Мясо источало аромат, было горячим. После долгих месяцев сурового поста, после похлебки из кореньев и черных лепешек оно казалось ему непозволительной роскошью. Тело отошло в тепле, он вытянул под столом ноги. Бриджет загасила одну свечу, другую. Села рядом и прижалась к нему плечом.

Рассказ Кларксона казался нескончаемым. Сидевшие за столом смеялись. Джерард взглянул на его спутников: они не внушали доверия. Лица нечисты, кожа угреватая; взгляд у одного тупой, у другого ускользающий… Они походили на карманников и воришек. Двое курили трубки, третий тискал колени дурочки.

— …А потом они ввели мою Френсис, — веселясь, продолжал Кларксон, — она подошла ко мне и тут же взяла меня за руку. «Это ваш муж?» — спрашивает судья. «Муж». — «Кто выдал вас замуж?» — «Мой муж с согласия моих родителей и церкви». Они все покатились: муж, говорят, не выдает замуж, а берет. Я тут рассердился, говорю: брак это свободное согласие любить друг друга перед богом. Этого довольно. Тогда, отвечают, ваш брак незаконный. «По-вашему незаконный, а по-моему законный». Ну, потеха была! Короче, они посадили нас вдвоем, но не в простую тюрьму с ворами и бродягами, а в специальное помещение для джентльменов…

Лицо его вдруг стало серьезным, он схватил с тарелки кусок мяса и крепкими пальцами разодрал его пополам.

— Вот тело Христово, — произнес он торжественно. — Берите и вкушайте.

Даже отпетые бродяги оторопели. Никто мяса не взял. Жир стекал по пальцам. Кларксон подождал и положил мясо на тарелки к мистрисс Стар и дурочке Мэри. Потом поднял кружку с элем:

— А это кровь Христова. Пейте ее все. — Он обвел шальными глазами присутствующих, обернулся назад и плеснул из кружки в очаг. Пламя зашипело, на решетке выступила пена.

— Грех-то какой! — выдохнул Том. — Как вы можете?

— Грех? — живо обернулся к нему Кларксон. — Кто сказал грех?

Он вскочил, схватил свечу со стола, поднял ее над головой.

— Где вы видите грех? Нет? Давайте искать.

Он живо нагнулся и залез под стол, шаря там и хватая женщин за ноги. Те взвизгивали. Его голова и рука со свечой показались наконец с другой стороны стола.

— Там греха нет, я все обшарил. Может, под кроватью? — он полез под кровать, подняв красное покрывало.

— И там нет. Где же он? — Он встал. — Греха нет вообще. Его выдумал человек. И когда он поймет, что греха нет, тогда он очистится и все дела его станут безгрешны.

Джерард поднял на него спокойный, твердый взгляд:

— Если нет греха, значит, можно грабить бедных, тащить в тюрьму невинных, вешать…

Кларксон придвинулся к Уинстэнли:

— На покури. — Он протянул трубку. — Пробовал когда-нибудь?

Джерард отстранился. Кларксон стал совать мундштук ему в рот:

— Да ты попробуй. Все твое, все наше. Это я говорю тебе, я, господь, и, что я делаю, всем другим можно.

— А какая завтра погода будет, вы можете сказать? — мрачно спросил Том. — Если вы господь, вы должны знать.

— Про погоду я не знаю, — живо отпарировал Кларксон, — а знаю про страну Кокейн:

Пускай прекрасен и весел рай,

Кокейн гораздо прекрасней край.

Ну что в раю увидишь ты?

Там лишь деревья, трава, цветы…

Нет ни трактира, ни пивной.

Залей-ка жажду одной водой!

Он хлопнул в ладоши:

— Псалом, братья! — и затянул на мотив церковной мелодии чудовищную похабщину. Молодые люди подхватили, один подсвистывал в такт.

Кларксон обнял обнаженные плечи блондинки и приник к ним лицом. Последняя свеча догорала. Джерард почувствовал пьяное, жаркое дыхание Бриджет у своего уха.

Он отвел от себя липкие руки и встал. Генри, суровый и трезвый, стоял рядом. За его спиной — Том и Хогрилл. Джерард шагнул им навстречу, и они четверо вышли на морозный, очень свежий февральский ночной воздух.

5. «ОПРАВДАНИЕ»

Пастор Платтен сидел у себя в библиотеке и внимательно изучал трактат. Этот человек, Уинстэнли, поистине дьявол. Он и здесь умудрился оставить его, Платтена, в дураках. Памфлет назывался «Раскрытие истинного духа Англии».

После того как Элизабет столь неожиданно и твердо отказала Платтену, после всей этой безобразной сцены (как мог он, пастор, слуга божий, так забыться и облить женщину потоком грубых угроз!) ему стало совершенно ясно, что с копателями и их вождем надо покончить как можно скорее.

Но как покончить? Фэрфакс тогда с трудом согласился послать солдат, вряд ли он сделает это во второй раз. Да и диггеры сидят в норах, не вылезают. Февраль на дворе. С разгоном надо подождать до весны, до пасхи.

Пастор перелистал памфлет до конца. Последние две страницы занимало приложение под названием «Призыв». Брови Платтена поползли под очками вверх. Это было обращение к женщинам с призывом не участвовать в собраниях рантеров. «Их свобода, — писал Уинстэнли, — суетна и пуста; а если вы от таких рантерских радений зачнете младенца, то знайте, что отца у него не будет. Он оставит вас и уйдет, пользуясь своей свободой, к другим женщинам».

Далее в приложении говорилось, что диггеры никакого отношения к рантерам не имеют. Наоборот, если кто скатится до рантерства, значит, он перестал быть диггером. «Эта приманка обманных удовольствий, — читал пастор, — соблазняет глупых юнцов и ввергает их в рабство. Она питает праздность, жестокосердие и лживость, заставляя людей говорить одно, а делать другое, чтобы наслаждаться все больше. Она наполняет тело болезнями, мерзостью, отравой и сифилисом, а в душу вселяет гнев, недовольство и раздражение; это царство сатаны внутри вас…»

Для чего этот человек так старательно открещивается от рантеров? Он боится, что его копателей спутают с развратниками и пьяницами. А не замешать ли его в их делишки? Его видели выходящим из дома Бриджет, шлюхи, которая дала пристанище Кларксону и его друзьям. Может, они и в самом деле связаны?

Это была блестящая мысль. Смешать врага с грязью, объединить в людской молве с подонками, потаскухами и ворами! Отлично!

План действий мгновенно сложился. Дать знать церковным властям Кингстона… нет, и Лондона тоже. Пагубная ересь, как чума, разъедает страну. Мало того что некие отребья, именующие себя диггерами, хотят сделать общей землю, они хотят ввести общность жен! Их надо отлучить от церкви. Ах боже мой, как яростно все они, и Принн, и пастор Платтен, боролись десять лет назад за отмену церковных судов и добились своего, а вот сейчас и пожалеешь… В застенок бы их, на дыбу! в Высокую комиссию! Нет, имел смысл надзор за совестью, строгий контроль за нравами, имел… Вот вам плоды свободомыслия… И в парламент написать. Пусть составят комитет, издадут акт о наказании атеистических, богохульных и гнусных ересей. Тюрьма, штраф, изгнание, галеры — что угодно, лишь бы пресечь…

В доме стояла мертвая тишина. Пастор писал в Лондон.


— Элизабет, ты не должна ходить к нам так часто.

— Но почему же, почему? — в голосе ее звучала тоска.

— На тебя не должна падать тень. Сейчас еще эти рантеры… Кое-кому очень хочется показать, что мы с ними — одно… Элизабет, пойми, — мягко сказал он, — сейчас еще не время…

Глаза ее сверкнули.

— Но когда же, когда? И придет ли оно, это время? Разве мы не свободны уже сейчас? Ты сам говорил о свободе.

Он усмехнулся невесело.

— Свобода не может быть безграничной. Тогда это не свобода, а распущенность. Как у рантеров. Такая свобода не дает счастья. И полноты жизни. На всякую свободу должен быть свой закон.

Она опустила голову.

— Ты хочешь, чтобы я ушла совсем? Но у меня здесь братья…

Он отвернулся к окну, нахмурился. Сжал руки.

— Когда-нибудь придет день… Надо только не терять веру. Я говорю тебе: время наше настанет. Для нас всех. И для нас с тобой.

Он подошел к ней, в глазах была мука. И вдруг она поняла. Пока остаются господа и слуги, пока она, Элизабет, почитается как дочь дворянина и офицера, а на Джерарда смотрят как на нищего поденщика, пока, наконец, существуют старая церковь, и обычаи, и предрассудки, и этот его брак с Сузан, давно сметенный временем, но живущий в сознании людей, — не видать им счастья. Он будет отдавать жизнь колонии, снова и снова возрождать ее и отстраивать. Для него это — главное в жизни. А она…

— Хорошо, я постараюсь не приходить сюда, — сказала она, не глядя ему в лицо. — Эти деньги я оставляю для братьев. Пока Генри не получил свою долю. Это необходимо.

Она положила на стол вышитый тугой мешочек и шагнула к выходу. Он ее не удерживал. Перед ним мелькнул нежный профиль, трогательно обрамленный чепцом, тонкая шея, выступавшая из складок темной пуританской шали. Дверь закрылась.


Он писал: «Оправдание тех, чье намерение — сделать землю общей сокровищницей, тех, которых называют диггерами. Или некоторые основания, составленные ими против неумеренности в использовании дара творения, или необузданной общности женщин, что носит название рантерства».

Рантерство разрушает мир в семье, и муж и жена уже не могут любить друг друга: мужчины топчут домашний очаг и оставляют своих детей сиротами, женщины забывают долг материнский и супружеский.

А еще рантерство рождает праздность, ибо эти дети неразумия не хотят работать, да и не могут. А для вина, мяса и продажных женщин нужны деньги. Задумались ли вы, откуда у них деньги? Одни воруют, другие проповедуют на базарных площадях и потом, как циркачи, обходят с шапкой доверчивых слушателей, третьи показывают фокусы или занимаются магией, четвертые составляют гороскопы. И все обирают и обманывают бедняков, которые выращивают хлеб в поте лица.

Так он писал, стремясь заглушить в себе боль утраты и изгнать из памяти это лицо, застывшее в отчаянии, эту тонкую шею под белым чепцом. Надо думать о колонии. Вот его дело, его совесть, его страсть. Ничто другое не должно отвлекать его, ничто другое — затемнять ясность духа. Если уж берешься стоять за справедливость — будь чист сам, будь достоин этой правды.

А рантеры? Лучше всего, если они сами бросят свои пагубные увлечения и придут к диггерам, чтобы жить чистой трудовой жизнью. Это для них — самый правильный выход. Но если нет — все равно он не призывает сечь их, тащить в тюрьму или клеймить железом. Он жалел их: они заблуждаются от бедности, темноты своей жизни. А захочешь наказать их, написал он, и впервые слабое подобие улыбки тронуло его губы, — посмотри на себя.

Что-то тяжело стукнуло, упав на утоптанный земляной пол. Он нагнулся: то был вышитый тугой кошелек, который оставила Элизабет, уходя из колонии. Джерард поднял его и сжал в руке. На эти деньги диггеры могли просуществовать еще месяц.

6. «НЕОПАЛИМАЯ КУПИНА»

Только не впасть в отчаяние. Не дать одолеть себя этому мраку апатии и лени, который парализует мысль, а жизнь делает безрадостной серой ямой, без смысла, без выхода…

Денег нет, колония голодает. Дети с утра начинают цепляться за материнские юбки и просить хлеба. Мужчины суровее с каждым днем, Роджер и Том тают на глазах… Ему снова пришлось убедить их рубить леса и продавать бревна, рискуя навлечь на колонию гнев соседей. Но и на вырученные гроши купить что-нибудь трудно, во всяком случае в Кобэме и Уолтоне. Запрет бейлифа сохраняет силу, двери лавок закрываются, едва диггеры показываются на улице. За скудным пропитанием приходится ездить за тридевять земель, в Кингстон или Гилфорд.

Но главное — Джерард чувствовал, что какая-то сила, прежде помогавшая пережить трудные времена и беды, ослабла, иссякла. Они не верят больше… Приближается время сева, время новой работы, а сил для нее, внутренних сил, надежды нет. Глаза прячутся от его взгляда, а в разговоре то у одного, то у другого проскальзывает печальная нота: зря все это… Все равно разгонят…

Он присмотрел новое поле — вересковую пустошь, ровную, солнечную, у подножия холма. Может быть, здесь им суждено собрать урожай новой жизни?

Том Хейдон ездил на север и привез неожиданную новость: он узнал, что какие-то люди собирают в разных местах деньги от имени диггеров и даже имеют с собой бумагу, на которой стоит имя Джерарда Уинстэнли. Но никаких денег они не получали. Уж не Кларксона ли это дело? Он отбыл из Кобэма со своей свитой недели две назад. А с его неразборчивостью в средствах добывания денег… Диггеры тогда посмеялись вместе, невесело посмеялись, и он дописал в готовое уже «Оправдание» просьбу присылать собранные средства с верным человеком в Кобэм и передавать из рук в руки. Но денег не было, Элизабет ушла, Генри ходил чернее тучи и хромал больше обычного, Джон все чаще ночевал дома, у матери, и избегал разговоров. Они не верили больше…

Какой верой горел он сам полтора года назад, когда писал свои первые трактаты! Как легко, как уверенно думал о будущем, какие силы черпал из этих размышлений! Как Моисей в пустыне, видел он перед собой куст терновый, который пылал чистым пламенем, но не сгорал, и голос духа вещал ему из огня, и сам он возгорался тем же чистым бездымным полымем…

Его новый трактат так и будет называться: «Неопалимая купина, или дух горящий, но не сгорающий, но очищающий род людской». Пусть горит огонь правого дела. Он прежде убеждал лорда Фэрфакса и военный Совет, Армию и парламент, наконец, всех англичан — и не получал ответа. Теперь он обратится ко всем церквам Англии — пресвитерианам, индепендентам, анабаптистам, фамилистам, рантерам…

Он начал писать, и снова дни смешались с ночами и его естество почти совсем отказалось от пищи. Любовь исторгала слезы жалости к беднякам, страдающим безвинно в стране, полной хлеба, и мяса, и вина, и земли. Соедините же ваши руки и сердца, почти кричал он, и крик этот падал словами на белые листы бумаги, освободите землю!

Туман вползал сквозь щели в ставнях, просачивался под дверью. Красный в неверном свете лучины, он заволакивал взор, и в нем виделись кровавые апокалипсические сражения. Блистал латами, и оперенным шлемом, и мечом архистратиг Михаил, глава небесного воинства; перед ним извивался стоглавый дракон, извергая из пастей серное пламя. Из-за спины дракона, из моря, которое было всем родом человеческим, вылезали четыре чудовища. Первое было похоже на льва с орлиными крыльями — это королевская власть, поработившая народ. Второе было подобно медведю — это власть, неправедных законов, отнимающих у бедняков их достояние. Третье чудовище, барс, означало воровское ремесло купли-продажи земли и ее плодов. И вот зверь четвертый вставал из моря: у него большие железные зубы, он пожирает и сокрушает, остатки же попирает ногами. Он отличен от всех остальных зверей: десять рогов у него. Это духовенство, другое имя которому — Иуда, он воистину отец всем остальным.

Он отрывался от стола, вставал, с трудом распрямляя онемевшие ноги. Тяжкая боль давила грудь, спину пронзали кинжалы. Он задувал лучину и, сделав три неровных шага, падал на холодное жесткое ложе, чтобы забыться на время.

Однажды ему снилось, что он приговорен к смерти. Он стоит в веренице людей, таких же, как и он, ожидающих казни. Впереди трудится палач, то и дело взмахивая остро отточенным топором. Каждый подходит к плахе, преклоняет колена, кладет голову на изборожденный предыдущими ударами обрубок дерева; взмах топора — и голова катится прочь, тело убирают, а к плахе шагает следующий. Джерард подвигается к неминуемой казни вперед, шаг за шагом, вместе со всеми, но в душе его живет надежда, что с ним, именно с ним, такого быть не может: что-то спасет его. Но вот он почувствовал, что палач взмахнул топором над ним и… чуда не произошло. Он явственно ощутил, как топор упал, холодное острие вонзилось в шею. «Что дальше?» — мелькнула безумная мысль, горячая волна крови захлестнула грудь, и он проснулся.

В хижине было темно. Что-то тихо потрескивало в углу под окном. Джерард сел, огляделся. До рассвета, видно, еще далеко. Странный сон.

Спать больше не хотелось. Он встал, высек огонь, зажег лучину. Подошел к столу, на котором в беспорядке валялись исписанные листы.



Он задумал этот трактат как полное осмысление духовной и земной жизни человека. В нем должно быть тринадцать глав: «Что есть древо познания добра и зла», «Что есть древо жизни», «Что есть человек»… Готовы были семь глав из намеченных тринадцати.

«….Те, кто живут внешним, — читал он, — полны внутреннего беспокойства; их пробирают многие горести; рабский страх в душе их заслоняет дорогу к древу жизни; они не осмеливаются жить жизнью свободной общности…»

«…Вы, угнетатели, властители мира, вы, кто думаете, что бог благословил вас, потому что вы сидите на троне, с которого изгнали прежних тиранов! Помните ли вы об этом? Вас свергнут, свергнут, свергнут!»

Дверь стукнула. Он поднял голову, хижина поплыла перед глазами, перо упало. Слабой больной рукой рванул ворот, глотнул сырого свежего воздуха… Перед ним стоял Генри.

— Ты подожди. Подожди… — проговорил Джерард, боясь потерять мысль. — Сядь, почитай пока. Мне чуточку осталось…

Он не глядя сунул в руку Генри пачку исписанных листов и снова склонился над столом. Нельзя было закончить седьмую главу, не сказав о грехе. Самом большом грехе мира. Собственно, их было два. Первый — когда человек запер сокровища земли в сундуках и домах. Второй грех подобен первому и имеет ту же природу. Это — захватить землю силой меча и потом, согласно своим собственным, придуманным законам, вешать и казнить всех, кто берет ее плоды для нужд своих.

— Ну и ну, — проговорил Генри, не поднимая головы от листов. — Ты думаешь это напечатать?

— Непременно. — Джерард дописывал последнюю фразу.

— Тебе что, в Тауэр очень хочется? — не отставал Генри. — Тебе здешних лордов мало, ты и на правительство замахнулся?

— Я на правительство не замахиваюсь. Я хочу сказать им правду.

— Ну как же, тут сказано, что наше правительство от антихриста. И управляет «по тираническому закону». Ты забыл указ: «Кто назовет нынешнее правительство тираническим, узурпаторским или незаконным, виновен в государственной измене». Это не шутка, за это смертная казнь полагается! — Генри сердито потряс листками.

— Ложное правительство и ложную церковь действительно следует низвергнуть. И мы сделали первый шаг, предав короля казни. Теперь надо строить.

Генри всплеснул руками.

— Ну вот, поговори с ним! Когда я ему толкую о том, что надо действовать, вырвать власть из рук злодеев, он отвечает, что он против насилия, заклинает не поднимать меча. А сам призывает все ниспровергнуть — правительство, церковь, законы, собственность! Да ты гораздо опаснее для них, чем Лилберн!

— Опаснее?.. — Джерард задумался. — Может быть, ты и прав. Левеллеры, и Лилберн в их числе, хотят заменить власть короля и аристократов властью мелких владельцев — ремесленников, фригольдеров… Я же здесь говорю о другом — об истинном равенстве всех людей, об общности, об объединении всех в одно братство.

— Ну хорошо. — Генри встал, прихрамывая, подошел к окну. — Но ты только что призывал всех подписывать клятву верности Республике. Писал «Открытие духа Англии». А сейчас требуешь ниспровергать?

— Я хочу показать цель, куда мы должны идти. Конечную цель, понимаешь? Там действительно не будет ни лордов, ни правителей, ни власти вообще. И церкви продажной не будет. Но сейчас нам надо поддержать Республику: она сделала немало. Она осмелилась казнить короля, свергнуть тиранию. И может быть, правителям нашим удастся встать на правильный путь.

— Им удастся, как же… — проворчал Генри. Ему тоже хотелось верить. И не получалось…

По ночам, воровски оглядываясь, они валили деревья в общинном лесу и везли их на продажу. На дорогах встречали беженцев — худых, бледных, как тени. Сколько семей в Англии не имели ни семян для нового сева, ни денег на их покупку?..

А последний раз, возвращаясь на рассвете из Гилфорда, они с Томом наткнулись на мертвецов. Три трупа лежали у дороги — тщедушный мужчина с серым обострившимся лицом, худая женщина и поперек — девочка лет пяти; они лежали на ледяной земле, на лицах и руках чернели пятна. «Чума…» — сказал Том и невольно перекрестился.

Пытаясь отогнать мрачные мысли, Генри спросил:

— А слышно что-нибудь о наших сборщиках пожертвований?

— Да, нам удалось связаться с несколькими графствами. Ты знаешь, у нас есть единомышленники…

— Здесь он, здесь! Давайте сюда! — отчетливо произнес громкий голос, и дверь широко распахнулась. Генри отпрянул в угол, Джерард, заслоняя его собой, сделал шаг вперед.

На пороге стояли Том, Джекоб, Роджер, Колтон, Полмер. За ними толпились женщины. Впереди всех возвышался, опираясь на плечо Джона, черноволосый рослый человек с глубоко посаженными голубыми глазами.

— Вы мистер Уинстэнли? — спросил он хрипловатым басом.

— Да, я, — ответил Джерард. — Заходите.

Диггеры вошли, в каморке стало тесно. Незнакомец подошел к Джерарду, торжественно встал перед ним, помедлил.

— Значит, так, — проговорил он и достал из-за пазухи свернутый вчетверо лист. — Мы из Уэллингборо, Нортгемптон.

— Присядьте, — предложил Джерард. — Давайте все сядем.

Крестьяне деликатно задвигали табуретами, расселись. Человек из Уэллингборо снял шляпу, аккуратно положил бумагу перед собою на стол.

— Джозеф Хичкок, — представился он. — Нас, значит, в одном приходе тысяча сто шестьдесят девять человек живут на милостыню.

Кто-то из женщин тихо ахнул. Гость повернулся туда всем телом:

— Я правду говорю. Это чиновники насчитали… Судьи тогда издали приказ по всему городу собирать деньги. Не знаю, когда их соберут… По-моему, никто и не шевелится. — Он снова повернулся к Уинстэнли. — Все, что у нас было, мы проели. Жены и дети плачут. Работы нет. Пойдешь просить — не дадут, красть начнешь — повесят. Да нам и жизнь уж… — он махнул рукой, помолчал. Сказал тихо: — На что такая жизнь?..

Все молчали, смотрели в пол. Джозеф продолжал:

— Так вот, мы решили: довольно нам мучаться. Земля — наша мать, бог дал ее всем для пропитания. Мы, кое-кто из бедняков, собрались, вышли на пустошь Бэршенк и, благословясь духом святым, начали копать, как и вы… Это общинная земля, мы ничьих владений не тронули. Захотят богатые — сами придут, и мы их примем. Правда ведь?

Он посмотрел на диггеров. Джерард улыбнулся.

— Конечно. Вы самый верный путь избрали. И добьетесь успеха, вот увидите. Хотя и горя хлебнете…

Джозеф положил тяжелую ладонь на рукав Уинстэнли и, понизив голос, доверчиво сказал:

— Мы уже кое-чего добились. Благодарение богу, те, кто мог заявить свои права на эту пустошь, нам ее отдали совсем. Не пожалели. А йомены дали зерна на посев.

— Ну вот видите! — лицо Джерарда просияло, он бросил торжествующий взгляд на Генри. — И богатые в конце концов придут к нам. Даже те, кто сейчас против. Правда победит.

— А те, кто против, — добавил Джозеф и оглянулся, словно опасаясь чего-то, — кто против, так они и против парламента. А мы с республикой — заодно.

— Прекрасно. — Джерард, волнуясь, встал с места. — Вам надо написать об этом. Обязательно написать и напечатать, я помогу. Надо, чтобы Англия узнала о вас.

— Да мы уже написали… — Джозеф протянул ему листок. — Мы хотим, чтобы эту нашу декларацию прочел парламент. И чтобы бедняки не отчаивались, а увидели, что господь дает им выход. Чтобы приходили к нам работать.

— Замечательно! Замечательно, — повторил Джерард. — Вот, мы дождались. Англия просыпается. Мы не одни. — Он поочередно останавливал глаза на лицах диггеров, и они светлели, люди тянулись к нему. — Братья! Настало время действовать. Весна на дворе, скоро апрель. Что нам мешает? Довольно слов, пора на поля, за дело!

Он вытянул вперед руки, небольшие крепкие руки, которые могли делать любую работу. Крестьяне зашумели, задвигались. Полмер поднялся с места, пробрался к Хичкоку и, стоя над ним, стал тихо советовать что-то. Как копать… Где что сеять… Куда класть торф…

Генри подошел к Джерарду, улыбнулся, и что-то от прежнего лихого офицера промелькнуло в его глазах.

7. ПАСХА

— Проповедники ему мешают. — Пастор Платтен сердито мерил шагами мягкий половик сумрачного зала. — Царство божье на земле!? Ересь какая!

— А вы обратили внимание — он предлагает отнять у священнослужителей десятину, — поддакнул Нед Саттон. Он сидел в кресле у камина, и блестящая лысая голова его каждый раз поворачивалась вслед пастору.

— Это и есть ниспровержение устоев, — убежденно сказал Платтен и поднял указательный палец. — Смотрите, что он пишет: «Король Карл… правил Англией как завоеватель, ибо его властью нас не допускали к земле, и он был бы рад лучше увидеть, как мы умираем с голоду, или повесить нас на суку, чем позволить нам возделывать общинную землю для нашего пропитания». Но этого мало! Он утверждает, что с установлением республики мы, лорды, уже не имеем права на свою землю!

От возмущения маленькие глазки бейлифа потемнели.

— А не хочет ли он сказать, что мы, фригольдеры, тоже не можем называть землю своею! Но ведь сразу, как установили республику, издали акт, что все старые законы остаются в силе.

— А вы знаете, что он на это отвечает? Постойте… Вот: этот акт, видите ли, был издан только для того, чтобы помешать беспорядкам и мятежам, которые могли возникнуть сразу после казни. А теперь, после отмены монархии и установления республики, и этот акт, и все другие древние законы потеряли силу!

— Как потеряли силу? — Нед вскочил, и они вместе с пастором склонились над брошюрой.

— Вот, пожалуйста, — Платтен тыкал большим длинным пальцем. — Читайте: «Наша республиканская армия… боролась против нормандского ига и разбила его и одержала победу. Благодаря этой победе и титул короля, и титулы лордов маноров, и вместе с ними их право на землю отменено. Земля отныне так же свободна для других, как и для них, без ограничений…» Подождите, Нед, вот еще: королевская власть пала, и теперь «все собирающие десятину священнослужители и собственники церковной земли… не имеют более над нами власти». Вы теперь понимаете?

— Да… — Нед сокрушенно покачал головой. — Это уже… Что же это… Открытый мятеж? А?

— И посмотрите еще: они и на Армию ссылаются, хотят перетянуть на свою сторону. Да, чернь разгулялась. Это прямой призыв к бунту.

Он опять заходил большими шагами по залу. Потряс книжкой:

— Этот Уинстэнли говорит здесь, что отныне и копигольдеры, и арендаторы свободны от повиновения лордам маноров. Могут не обращаться к ним в суд, не приносить клятву верности, не платить штрафы, подати… Вы понимаете, что это значит? Эдак они весь мир перевернуть могут!

Пламя в очаге вздрогнуло, рассыпая искры, Нед испуганно попятился.

— Правда ваша, это призыв к бунту, — проговорил он шепотом. — Они не захотят на нас работать.

— А я вам говорю, они хуже левеллеров, хуже Лилберна и всей его братии. Те шли открыто, и Кромвель, хорош он или плох, разбил их, за то ему слава. А эти…

— И вы знаете, они теперь не только у нас, — почему-то опять шепотом сказал Саттон. — Тут сколько подписей стоит? Двадцать пять? Но это еще не все. Они в Нортгемптоне появились, а на днях Томас вернулся из Кента, говорит, в Коксхолле, пять миль от Дувра, тоже… копают… Ходят по округе, пожертвования собирают. Они скоро так всю страну… взроют. И что тогда?

— Довольно. — Пастор достал большой красный платок, снял очки, протер их, и, когда снова надел, Нед увидел, что он совершенно спокоен. — Довольно, — повторил Платтен. — Я обязан перед богом и людьми не допустить этого. Мой долг мне ясен. И немедленно! — он решительно повернулся к Неду. — Они опять вышли на пустошь?

— Да, с начала апреля, как в прошлом году. И уже успели возвести там хижину.

— Хорошо, Нед. Зовите своего брата Томаса. Он ведь больше других земли здесь имеет. Я знаю, что делать.


Пасха в этом году была ранняя, первый день страстной недели приходился на начало апреля, и весна все никак не могла проснуться по-настоящему. Было сыро, туманно, промозгло. Джерард, шагая через лужи, подошел к пасторскому дому, отворил калитку и пересек просторную лужайку. Никого не было, дом будто вымер. Прежде чем взяться рукой за дверной молоток, он помедлил, собираясь с мыслями.

Не далее как вчера, в воскресенье, прямо после проповеди пастор и Томас Саттон, брат бейлифа, явились на маленькую пустошь в одиннадцать акров, где уже обнажились зеленые всходы злаков, явились не одни, а в сопровождении толпы фригольдеров, настроенных отнюдь не по-христиански. На пустоши стояла новенькая хижина — ее построили все вместе для Джилса Чайлда, который рассудил, что кому-то надо бы жить поближе к посевам, присматривать. Да внизу и тесновато становилось: Дороти вот-вот собиралась родить четвертого.

Толпа во главе с пастором и братом бейлифа напала на ни в чем не повинное семейство, пинками выгнала всех на улицу, а хижину разрушила до основания. Когда один из карателей ударил четырехлетнего мальчонку, Дороти бросилась на защиту, поскользнулась, упала и получила удар ногой в живот. К вечеру начались схватки, ребенок родился мертвым. Сама она при смерти лежала в хижине у Дженни Полмер. Джерард вспомнил ее серое лицо, ввалившиеся страшные глаза, неловкую фигуру Джилса рядом… Решительно взялся за молоток и постучал в дверь.

Маленькая служанка провела его в темноватый зал с камином и оставила одного. Все было тихо. Одна из дверей приоткрылась, и на него прямо, пристально, посмотрел мальчик лет восьми, с серьезным неподвижным лицом. Джерард шагнул к ребенку и хотел заговорить, но ступеньки наверху скрипнули, дверь моментально закрылась, мальчик исчез.

На верхней ступени лестницы стоял пастор. Большой продолговатый живот туго обтянут черной материей, подбородок лежит на белом воротнике.

— Это вы, — проговорил он и стал спускаться.

Ступени отскрипели. Перед Джерардом в двух шагах стоял его враг, гонитель… Он притронулся рукой к шляпе.

— Я пришел к вам, — сказал он, — поговорить о вчерашнем.

Пастор молчал, его глаза за очками изучали лицо Джерарда.

— Ребенок родился мертвым, — проговорил Джерард. — Женщина умирает. Пастор, ведь вы проповедуете Христа.

Лицо Платтена дрогнуло, он отвел глаза.

— Люди грубы, — проговорил он как бы нехотя. — Они не рассчитали удара…

— Но их привели вы. И вы ответственны… Они — темные души, но вы-то!..

— Я… Может быть, вы возьмете вот это… — Он достал несколько монет и не глядя протянул их. — Для той семьи… — Рука его застыла в воздухе.

— Я не за этим к вам пришел, — глухо ответил Джерард. — Обещайте, что вы позволите нам спокойно жить на этой земле, работать и кормить наши семьи. Благословение неба да будет вам наградой.

Пастор выпрямился, лицо его приобрело вдруг злое, враждебное выражение.

— Вы пришли обвинять меня, — сказал он, остановившись прямо перед Уинстэнли. — Я виноват, не спорю. Пасторское дело — убеждать словом, а не разрушать и бить. Но повторяю, я не хотел крови. А вы? Кто затеял это дело с копанием пустошей? Кто собрал темных, невежественных бедняков, которым только и забот, что пить, есть и плодить детей, — кто собрал их и убедил занять чужую землю? Кто одурачил их безумной мечтой о счастье для всех? О царстве божием на земле? Нет и не может быть такого царства, запомните это! Неужели вы не можете понять, что бедняки счастливее тогда, когда делают свое дело, сводят концы с концами, рожают детей и не помышляют о Новом Иерусалиме на этой грешной земле! Вы маните их безумной мечтой — но тем горше будет разочарование. Они отвернутся от вас и проклянут как обманщика и шута, которому пригрезился Кокейн с молочными реками и кисельными берегами!..

Пока он говорил, он распалялся все больше, лицо его покраснело, шея налилась кровью, подбородок трясся.

— Это неправда, — хрипло ответил Джерард. — Бедняки всегда, во все времена мечтали о царстве справедливости на земле. Эта мечта давала им силы жить и бороться, делала их людьми. Не я ее выдумал. Само Писание говорит, что земля дана всем людям в равное пользование. Что не было в начале начал ни слуги, ни господина, ни раба, ни хозяина.

Пастор усмехнулся с презрением.

— Вы беретесь доказать это на текстах? — спросил он. — Если так, я готов поклясться, что никогда не стану больше досаждать вашим диггерам. Я позволю им возделывать пустоши в моем маноре и строить хижины, сколько им надо!

Он опять заходил по залу, покачивая головой и саркастически усмехаясь. Он-то лучше, чем кто-либо другой, знал, что найдет в том же Писании любой аргумент, опровергнет священными словами любые доводы. Пусть пишет. На Пасху их все равно здесь не будет.

О, тяжела ты, страстная неделя! Превозмогая боль в груди, которая теперь уже не оставляла его ни днем, ни ночью, превозмогая странную тяжесть и онемение в правой руке, сжимавшей перо, Джерард опять писал — писал доказательства для Платтена. Старинный фолиант, который приходилось то и дело переворачивать, казался невыносимо тяжелым.

Он вспоминал своих бедных, голодных, избитых колонистов — таких долготерпеливых, так много помогавших ему! Их ненавидели, били, изгоняли — а они снова упорно возрождались из пепла и делали свое дело, и верили в добро и правду. Они, его диггеры, и есть неопалимая купина — куст, который горит и не сгорает. Главный закон человечества — свобода распоряжения землею; почему же люди, которые в других обстоятельствах кажутся мягкими и добрыми, превращаются во львов, в дьяволов, готовых убить и изничтожить бедных копателей? Причем не только джентри, но и духовные лица доходят до безумства: власть тьмы одолевает их души.

Генри заходил к нему в хижину, топтался возле стола, читал написанное. Но Джерард всем своим видом показывал: занят, очень занят, потом. Наконец поднял голову:

— Ты что? Что-нибудь случилось?

Генри молчал. Джерард внимательно посмотрел на него и вдруг заметил, что его израненный хроменький диггер Роберт Костер тщательно умыт, подстрижен, подтянут; ус его завивается колечком вверх, и новенькая кожаная перевязь наискось перетягивает грудь. Перед Джерардом стоял бравый армейский офицер. Небрежной рукой он двинул листки на столе:

— Все пишешь? Для Платтена? Думаешь, это что-то изменит? Вас все равно разгонят.

— Ты говоришь «вас»? А сам?

— Ну, нас… — Генри потупился, потом вздернул подбородок и посмотрел в маленькое зарешеченное окошко. За ним виднелось небо — бледное голубое небо весны; в вышине плыли птицы.

— Ты только из Библии ссылки приводишь? — спросил он.

— Нет, это только первая часть. Я еще напишу о нормандских завоевателях… Что власть их отменена с казнью короля и установлением республики… — Он почувствовал, что говорит в пустоту; от этого мысли, выстраданные всей жизнью, казались бледными, стертыми… Генри легонько присвистнул, глаза его не отрывались от неба за окном.

— Это говорилось тысячу раз — парламенту, армии, духовенству, Сити, университетам… Кому еще? Ах да, английскому народу. А ты уверен, что все это нужно твоему народу? Что он от твоих писаний станет хоть чуточку счастливее? Или богаче? Или умнее? Уверен?

— Уверен. — Джерард с удивлением смотрел на Генри. — Это нужно народу. Ты знаешь, что кроме нас, начали работу в Кенте, в Нортгемптоне… Скоро все бедняки выйдут на поля, и тогда…

— А что тогда? — Генри резко обернулся, перевязь скрипнула. — Тогда вас объявят мятежниками и пустят в дело войска, как на нас прошлым маем. — Он машинально коснулся шрама на шее. — И все. Только вы и видели ваше царство. Вон Кромвель, говорят, возвращается из Ирландии. — Генри вдруг остыл, поскучнел, замолчал. Джерард придвинулся к нему вплотную, взял за плечи:

— Генри, скажи, что случилось? Что с тобой? — Внезапная догадка осенила его. — Ты был дома?

Генри высвободил плечи.

— Да. Я видел своих. Мне давно уже сестра сказала, я только тебе не говорил… Друзья отца хлопотали перед Кромвелем. Он отца очень любил, ты знаешь… В общем, я теперь могу жить под своим именем. И долю наследства получил. Был у них — скучно там… Сестры ссорятся с матерью, Джон дерзит… Земля запущена, пивоварня стоит, прислуга разбежалась… Я ведь старший сын, я теперь хозяин. И Элизабет трудно…

Джерард медленно отвернулся. Вот оно что! Генри Годфилд теперь — наследник отцовского имения, хозяин. Глава семьи. Сам Кромвель простил его. Он теперь собственник, офицер, а значит, — с теми, гонителями: пастором, бейлифом, судьей…

— Я понимаю, — сказал он, не глядя на молодого человека. — Я все понимаю… Ты только… Знаешь, не забудь их. Они тебя укрыли, помогли, когда тебе было плохо… И хлеб свой с тобой делили… Ты не забудь об этом…

Комок встал у него в горле, он не мог продолжать. Холод бессилия и одиночества сковал душу, а в сердце проснулась знакомая смертная тяжесть. Она сдавила грудь и удержала готовые было пролиться слезы.

— Да что ты? — сказал Генри. — Ты что обо мне подумал? Да я никогда вашим врагом не стану.

Он подошел к Джерарду сзади и вдруг неловко обнял его и припал головой к плечу, к шее.

Джерард обернулся и крепко обнял Генри последним — прощальным — объятием.


Он снова стоял на пороге пасторского дома и держал в руке небольшую книжку. Первый день пасхальной недели звенел птичьим щебетом; небо было бледно-голубым, высоким, чуть подернутым дымкой.

На страстной неделе ему не только удалось закончить подбор доказательств, но и съездить в Лондон и напечатать у Калверта то, что он написал. Он доказывал правоту своего дела не только Платтену — вся Англия должна поверить в него. Он не терял надежду: его доказательства возымеют наконец силу. И все Платтены в Англии, сколько бы их ни было и в каком бы обличье они не являлись миру, оставят их, бедняков, в покое. Тогда… тогда они станут без опаски работать на земле, все вместе, под благодатным небом, и муки их обретут смысл и воздаяние. Ему представилась жатва. Золотое августовское солнце, пронзительная густая синева неба и золото колосьев в руках. Острыми серпами они срезают тяжелые от налитого зерна стебли, вяжут снопы, заполняют амбары хлебом… Доживут ли они до этого счастья — радостный, вольный труд, общий хлеб, общие склады… Каждому досыта. И сознание, что мир наконец живет по справедливости.

Пастор был вежлив, снисходителен. Да, сказал он, он возьмет это и прочтет, но сейчас ему недосуг, началась пахота, да и праздник требует священной службы.


В пятницу на пасхальной неделе день был погожий, все вышли работать. В поле Роджер Сойер водил тощую лошадку с плугом; Полмер рыхлил землю под бобы; Хогрилл, привязав лукошко с семенами на шею, одной рукой разбрасывал семена, и они ложились во влажную, подогретую солнцем землю.

Джерард и Джилс Чайлд копали грядки под овощи возле хижин. Им помогали дети, сосредоточенно работая мотыгами, слишком тяжелыми для их рук. Женщины затеяли большую стирку, веревка возле одной из хижин пестрела разноцветными чулками, рубашками, детскими штанишками. Жаворонки заливались в небе.

Все были так заняты работой, что подняли головы и выпрямились уже тогда, когда толпа была совсем близко. Впереди чернело одеяние Платтена, рядом шел Томас Саттон с топором в руке. Пять или шесть человек несли зажженные факелы, тускло трепетавшие в солнечном свете. За ними — еще с полсотни арендаторов с дубинками.

«Это конец», — сразу подумал Джерард. Бросил мотыгу на землю, отряхнул руки и шагнул навстречу толпе.

Платтен не взглянул на него. Приказал факельщикам:

— Дома сжечь. Посмотрите только, нет ли кого внутри.

Несколько человек бросились к хижинам, заглядывая в двери и окна, постукивая по стенам:

— Выходи! Выходи все, кто там! Мы сейчас подожжем дома! Живее!

Дженни выскочила с ребенком на руках, горестно охнула, сорвала белье с веревки. Из другой хижины вывели под руки смертельно бледную, с черными кругами вокруг глаз Дороти. Матери подхватили детей на руки и отошли к грядкам, за спину к Джерарду. Он решительно подошел к Платтену.

— Пастор! — сказал он. — Пастор! Вы же обещали. Я написал вам то, что вы требовали.

Платтен, по-прежнему не глядя, резко отмахнулся.

— Отойдите, мы сейчас будем поджигать дома. Эй, Питер, Ральф! Что стоите? Тащите соломы, так ведь не загорится!

— Но что случилось? — добивался Джерард. — За что? Ответьте!

Пастор вдруг сжал кулаки и заорал, наступая и топая ногами:

— Вон! Вон отсюда! Вот мой ответ! Чтобы духу вашего здесь не было — вас и ваших ублюдков! Бесы, порождение преисподней! Я изгоняю вас — властью, данной мне от бога!

— От бога?! — Из-за спины Джерарда выскочил Роджер Сойер. — От бога?! — крикнул он срывающимся высоким голосом, сжимая кулаки. — Да разве вы — от бога? Вы сейчас — первый христопродавец! Иуда!.. Что вы говорите нам в церкви? А сами… Вы… Да вы сами разрушаете в нас веру! И в нас, и в них! — он протянул руку в сторону карателей. — Да вас самого… Убить надо, вот что!..

Дженни с младенцем на руках рванулась вперед, прикрывая его собой.

— Не слушайте его, — заговорила она низким грудным голосом, снизу вверх глядя на пастора. — Не слушайте его, ваше преподобие, он не знает, что говорит… Мальчишка еще, ваше преподобие. Молчи! — прикрикнула она на Роджера, который пытался еще что-то говорить. — Ваше преподобие! — она крепче сжала нежную спинку ребенка. — Я понимаю, вы хотите разрушить… Наши дома… Хорошо, мы уйдем, в другое место, куда-нибудь… Но не жгите добро, разрушьте и ладно, а? Ведь дерево нам недешево досталось. Мы его возьмем, мы бедные люди… Зачем жечь-то?..

— Нет! Нет! — крикнул пастор ей в лицо. Зубы его оскалились, глаза вылезали из орбит. — Замолчи, женщина! Эй вы! Поджигайте, чего стоите! Мы спалим все дотла, и вон отсюда, вон, вон! Это язычники, поганые твари, они не знают бога! Не бойтесь, ничего не бойтесь, вы служите господу. Жгите все, чтобы они не понастроили опять!..

Арендаторы закопошились вокруг хижин, подтаскивая хворост и солому. Факелы задымили под порогами, под стенами, и скоро бедные убогие жилища пылали, потрескивая под солнцем, вместе со всем их нехитрым скарбом — кроватями, детскими люльками, коробами для продуктов, столами, тряпьем… Пылала старая большая Библия и рукопись на столе у Джерарда, пылали детские деревянные лошадки…

Огонь трещал, накалял воздух невидимым на солнце жаром, воздух дрожал над пламенем, к светлому весеннему небу возносились черные густые клубы дыма.

К вечеру они собрались на пепелище. Слабый костер едва тлел, напоминая о дневном пожаре. Словно табор цыган — голодные и нищие, с женщинами и детишками, без крова, без надежды. Жатва… Вот она, жатва…

Они стали устраивать ночлег для женщин и детей. Апрельская ночь светилась мутноватыми звездами.

— Эй вы! — раздалось из темноты. К ним приближались трое с факелами. Тот, кто шел впереди, вид имел страшный и звероподобный: голову его, щеки и подбородок покрывала густая копна волос, маленькие глазки блестели свирепо. Одной рукой он поднимал над головой факел, другой сжимал суковатую дубину.

— Эй вы! — крикнул он. — Убирайтесь покуда живы!

— Ты кто? — спросил его Джерард. — Садись, потолкуем.

Детина ощерился.

— А чего мне с вами толковать. Нам приказано — всех долой.

— Кем приказано?

— Хозяином.

— Ваш хозяин — пастор Платтен?

Детина угрожающе придвинулся.

— Нам не велено разговаривать, понял? Убирайтесь отсюда. И все — долой! — Он ткнул огромным башмаком в костер, головешка отскочила, посыпались искры. Некоторые из женщин подняли головы.

— Кто здесь? Тише, детей разбудите.

— А ну встать всем! — зычно крикнул детина и еще раз ударил ногой в костер. Мужчины поспешно встали, начали подниматься женщины. Мучительным сонным голосом заплакал ребенок.

— Куда же нам идти? — спросил Джерард. — У нас нет крова. Ваш хозяин не сказал, куда нам идти?

Сухой жилистый человек, тоже с дубинкой, подскочил и затараторил:

— А нас это не касается, куда вам идти. Нам приказано выгнать вас вон и сжечь то, что от вас останется. Давай за дело, ребята! — Он схватил за ножку табурет, на котором сидел Колтон, дернул, старик упал, ахнув, на землю; жилистый стукнул по табурету дубинкой, и тот разлетелся на куски. Потом схватил за угол одеяло, на котором лежала Рут, и с силой дернул на себя. Женщины закричали.

— Мамм… Мамм… — взывал испуганный детский голос.

— Что ж это вы делаете, совести у вас нету совсем! — говорил Хогрилл, пытаясь остановить то одного, то другого.

— Скажи им, Дэвид, — бросил волосатый, стаскивая жалкие пожитки в задымивший костер. Юркий жилистый человечек, которого назвали Дэвидом, крикнул:

— Нам сказано, что вы бога не знаете и в церковь ходить не желаете. Поэтому убирайтесь. И учтите, мы будем караулить всю ночь. И завтра придем, и послезавтра, таков приказ! А если вы в другом месте палатки или дома поставите, и там до вас доберемся и спалим. Землянки выроете, мы вас и там, как лис в норах, прикончим. Ни на земле, ни под землей вам жизни не будет!

Джерард смотрел, как, подхватив пожитки, взяв за руки сонных детей, диггеры уходили в ночь. Ни на земле, ни под землей, ни на небе… Он сжал кулаки и медленно пошел следом за ними.

— Куда же вы пошли?

— Кто куда… Кто у родных здесь в Кобэме, кто в Уолтоне… Кто в Гилфорд подался, а кто и в Лондон. Рут с детьми на север…

— А сам ты где?

— Мы, несколько человек, у Бриджет ночевали. Она добрая…

Генри и Джерард стояли под дождем в роще и не смотрели друг на друга.

— Знаешь что, — сказал Генри, — я тебе дам один адрес. Манор Пиртон в Хертфордшире. Леди Элеонора Дуглас.

Джерард горько усмехнулся:

— А сам-то ты что надумал? Тут, в Кобэме хозяйничать будешь?

Генри помолчал, лицо побледнело. Он снял шляпу, и по щекам заструились капельки дождя.

— Тут не нахозяйничаешься, — сказал он, — мы почти разорены. Арендаторы разбежались, долги выросли. Здесь мне семью не прокормить. И еще, знаешь… После того, как я побыл с вами, после всех ваших бед… Не могу я больше здесь, понимаешь? Я бы их всех до одного… Ненавижу! Задушил бы голыми руками. А так, как вы… Ничего у вас не выйдет.

— Подожди, мы еще поднимемся. Мы все живы, слава богу. Нас рассеяли, лишили крова, хлеба. Но мы появимся снова — вот увидишь. Наши колонии возродятся и в Бекингемшире, и в Уэллингборо, и в Кенте, и на севере! Мы будем вставать из пепла снова и снова, пока не покорим всю землю. Мы непобедимы!

Генри вдруг приблизил лицо вплотную к Джерарду и зашептал горячо, срываясь и по-детски тараща глаза:

— Не могу я. Не могу, и все. Тебе хорошо, ты веришь. А я ненавижу.

Джерард внимательно посмотрел ему в лицо:

— Ты что задумал, Генри? Бежать?

— Да! — страстным шепотом воскликнул тот. — Бежать! Слыхал про такую землю — Массачусетс? Может, вместе соберемся, а? Кто из наших остался, захватим? Потом семьи перетащим, сестры приедут, Джон…

Джерард улыбнулся, посмотрел на Генри ласково. Решительно покачал головой.

— Нет, милый. Я не могу. Моя страна, моя Англия несчастна. Я нужен ей здесь.

Загрузка...