ЧАСТЬ ВТОРАЯ РУСЬ КАТОРЖНАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ташкентская пересылка, куда привезли нас из Чирчика (вернее, из П/Я Басу-1) была набита до отказа. Из нашей группы этапников, где было сто человек, отделили нескольких — в том числе и меня — и сунули в переполненную уже камеру. Здесь я немедленно обнаружил множество знакомых: из самого Ташкента и из родимых мест, кавказских. Наперебой здоровались, расспрашивали друг друга о новостях… Затем перешли к дому, к родным. В камере стоял невероятный гул от множества голосов, так что переговариваться было трудно.

Среди прочих знакомых оказался там и мой приятель Володя, парень моего возраста. Кличка его была — "Дочка”. Еще на воле он прославился, как замечательный певец: блатные песни в его исполнении никого не оставляли равнодушным… Я, кстати, сам как будто неплохо пою их; и теперь иногда, в кругу друзей, могу взять в руки гитару.

Увидевшие Володю прервали разговоры и стали просить его спеть. После долгих уговоров он согласился. На этот раз он пел лермонтовское: "Выхожу один я на дорогу…” Его напевный голос вновь поразил меня, хотя мне, конечно, приходилось его слушать множество раз. Это был истинный артист…

На Ташпересылке камеры были с большими решетчатыми дверьми. Когда Володя запел, во всем коридоре наступила тишина. Появился и начальник режима. Фамилия его была Плевако. Так звали знаменитого в дореволюционной России адвоката. Но был он евреем-ашкеназийцем, человеком необыкновенно дерзким и жестоким. Мы было думали, что начрежима прервет Володино пение, но и он сам, казалось, был покорен прекрасным голосом и стихами Лермонтова. Песня окончилась. Начальник обратился к Володе с такими словами: "Дочка, красиво ты поешь. Но если я еще раз услышу твой голос в камере — двадцать суток карцера тебе обеспечено… А на этот раз — прощаю." Все заключенные в один голос поблагодарили начрежима.

Через несколько дней нас загнали в телячьи вагоны, обмотали колючей проволокой состав — и поехали мы в бескрайнюю каторжную Сибирь.

Наш поезд остановился на станции Китой, под Иркутском. Станция эта была лагерной, и оттого звали ее — Китойлаг.

Только здесь я поистине узнал воровской мир и его законы, вернее, впервые увидел, как законы эти применяются "на практике”.

В этом месте я вынужден несколько отвлечься от своего повествования, чтобы дать "теоретическую подготовку” читателю.

Воровской мир на воле и в лагере — мир закрытый. В последние десять-пятнадцать лет появились воспоминания и рассказы из воровского быта. Все эти книги написаны не ворами, а "Фрайерами”, которые знали воровскую жизнь, во-первых, по-лагерю, а во-вторых — знали эту жизнь лишь "снаружи”. Неосведомленность таких авторов вполне понятна. Но и некоторые книги, написанные теми, кто имел отношение к воровской среде, по тем или иным причинам путают читателя.

Приведу только один пример. Через всю "лагерно-воровскую” литературу проходит слово "пахан”, то есть что-то вроде диктатора-главаря воровской группы. Так вот, никаких таких "паханов” нет и не было…

Естественно, что пожилые и опытные воры пользовались уважением своих товарищей. Если возникали какие-либо трудности, то к таким людям могли обратиться за советом, за помощью, чтобы они своим профессиональным и нравственным авторитетом повлияли на события. Но никаких преимуществ у даже самых уважаемых воров — не было. Попробовал бы кто-то, пользуясь уважением товарищей, потребовать себе большую часть добычи, или что-либо другое!.. Его авторитет немедленно упал бы, а сам он, скорее всего, лишился бы жизни.

Хочу описать случай, происшедший со мной в Махач-Кале. Я с товарищами (Иваном "Беспалым” и "Мишаней”) промышляли тогда около кинотеатра "Темп”.

Я расстегнул пиджак у одного фрайера и уже приготовился "выкупить” у него кошелек, как "Беспалый”, заметив, что я поимел солидного сазана и уже готов ощипать его, начал тихонько оттирать его от меня, рассчитывая заняться сам. Я его шепотом предупреждаю, мол не наглей Беспалый, мой сазан, а он делает вид, что меня вообще не видит. Тогда я сильно толкнул фрайера, тот сразу схватился за карман, а я начал выбираться из толкучки. Выбрался и жду, когда появится наша братия. Там я рассказал одному пожилому вору, по кличке "Спартак”, что произошло. Где-то через полчаса подвалил туда и Беспалый с Мишаней. Спартак начал было ругать их, но Беспалый оборвал его и обозвал меня "шандрастиком”. Я не выдержал и кинулся на него, но меня оттащили. Тогда я при всех предупредил его, что если еще раз засеку его за подобным делом, всажу нож в его поганое брюхо.

И многие поддержали меня, — заявив, что мол оголец прав, если так и сделает.

Много вокруг нас крутилось тогда так называемых "колымских фрайеров” — босяков, которые после отсидки за бродяжничество выдавали себя за воров и во время гулянок старались присоединиться к дармовому столу. Обычно этих блюдолизов мы гнали от себя, но голод и война развели на Руси столько бродяг, что воровской мир и его законы тонули в этой лавине.

Правителям страны всеобщего счастья нужна была дармовая рабочая сила для великих строек социализма, поэтому при малейшей провинности человека хватали и бросали в лагеря. А после освобождения, даже если и хочет человек завязать, вернуться домой, начать новую жизнь — то сделать это было очень трудно, так как не разрешалось вернуться в родные края, к родителям, родственникам, которые могли бы помочь встать на ноги.

Но вернемся к нашему рассказу:

Итак, что такое законник? Каким правилам и законам он должен подчиняться?

Хотя кое-где, в разрозненном виде, об этом уже говорилось, я повторяю все это по пунктам. Начну с поведения на воле.

Вор-законник должен быть абсолютно честным по отношению к товарищу, во время любой игры он должен честно расплачиваться при проигрыше и требовать того же от товарища по игре (о "заигранных” я уже говорил выше); вор не должен заниматься мужеложством. Страшное призрение вызывает тот, кто во время "дела” припрятал часть добытого для себя. Такой нарушитель принадлежит практически любому наказанию по выбору товарищей, вплоть до смертной казни. Вор-законник не имеет права также служить в армии, и не работает.

В лагере законы более суровы.

"Законник” может:

а) исполнять должность бригадира, если это не ведет к необходимости заставлять работать других;

Законнику запрещается:

а) выдавать товарища вышестоящему начальству;

б) подличать по отношению к кому бы то ни было: будь человек вором или фрайером;

в) занимать должность бригадира, если это связано с необходимостью давать подписку об обязанности сообщить по начальству о действиях находящихся в подчинении заключенных, сообщать о готовящихся побегах;

г) быть комендантом лагеря, завбаней, завпарикмахерской, поваром, хлеборезом, нарядчиком, кап-терщиком, медработником, бухгалтером и т. п. Одним словом, законнику в лагерях (при советской власти) запрещено выполнять любые работы, которые повели бы к облегчению его участи по сравнению с другими заключенными.

Здесь следует упомянуть, что до революции 1917 г., вплоть до 1930 г. законы лагерной жизни для воров были несколько полегче. Изложу их так, как слышал от воров 50–60 летнего возраста.

1. Не быть "сукой”, то есть в любых ситуациях не выдавать товарища, отвечать только за себя:

2. Не проигрывать того, чего у тебя нет;

3. Во время совместной кражи не припрятывать добычи. За это убивают на месте;

4. Не быть педерастов.

Нетрудно заметить, что эти четыре пункта позволяют вору делать все, чтобы облегчить свое существование в лагере.

После 1940 года положение в лагерях резко изменилось: появилось множество воров и групп воров, которые ничего друг о друге не знали, так как межворовские связи были нарушены. Если в зону попадал вор, о похождениях или хотя бы о кличке которого никто из находящихся в данном лагере не знал, его законником не признавали и отталкивали… Воровской мир пытался таким образом спасти себя от самозванцев и провокаторов. В результате этого возникло множество враждующих группировок, которые не признавали одна другую и жили по собственным законам. Итак, раздел произошел. Так продолжалось приблизительно до 1946 года. И тогда начальство перешло к главному, чтобы уничтожить воровскую солидарность: воров стали гнуть, то есть вынуждали их становиться суками, идти на службу к начальству, предавать товарищей.

История воровского мира сохранила нам имя первой "суки” — это был бывший вор Борис по кличке "рваный”. Он первым приступил к выполнению "государственного задания” — гнуть воров!.. Было это, как рассказывают, в 1946 году на Воркутинском лагпункте…

Из рассказанного ясно, что "сгибание” производилось руками самих "сгибаемых”, тех, кто не выдержал, предал, пошел на службу к начальству. "Кадры” предателей находились в самоохране. Об этом уже писали другие, так что я вернусь к своему рассказу.

xxx

Итак, в мае 1949 года я впервые попал в Сибирь. Мы, новички, ничего не знали о законах в этих отдаленных лагерях. Нас вывели из вагонов, построили… И тогда впервые прозвучала в моих ушах знаменитая присказка: "Здесь — закон-тайга. Прокурор — медведь”…

Атака началась с первой же минуты, когда наша колонна была введена на территорию лагеря. Мы услышали странную команду: "Воры-законники, отойти в сторону!” В недоумении мы переглянулись. Из строя, разумеется, никто не вышел. Команду повторили еще и еще раз. Пауза — все по-прежнему. Тогда из кучки начальства вышел человек в гражданском. Он вплотную подошел к нашему строю и, в упор уставясь на моего соседа, проговорил: "Что ж это ты, Старуха, приказа не слышал?”

Обращались к моему товарищу Саше. Его кличка была названа правильно. Старуха вышел из строя и его увели в какое-то помещение. Через некоторое время его вернули в строй… полуживого. Старуха любил хорошо одеться: он говорил, что вор не должен скупиться, быть всегда сытым, выбритым, аккуратным. До того, как увели его, он одет был в темно-синий бостоновый костюм и хромовые сапоги. Теперь на нем были какие-то жалкие лохмотья, не заслуживающие названия одежды. Он едва стоял на ногах. Нам пришлось придержать его… Что случилось?! На этот вопрос он ответил, едва ворочая языком: "Суки гуляют…” Я не понял и переспросил. "Суки там гуляют…” — еле слышно сказал Саша Старуха и умолк.

Позже я узнал, что этот в штатском, что вывел Сашу из строя, был его давним знакомцем, да и не только его… Это был некто Коля по кличке Бессмертный. Он узнал Сашу среди полутора тысяч человек…

Сашу отвезли в фанзу. Раздели до-гола. Принялись избивать, заставляя кричать: "Я не вор, я не вор!” Подводили к нему других воров из этого лагеря, заставляли бить, пинать по ребрам, хлестать по лицу. Когда Саша от побоев терял сознание, прекращали побои. Потом Сашу вновь вернули в строй, чтобы показать всем нам, что ждет нас в случае неповиновения.

Надо сказать, что Коля Бессмертный был превосходным знатоком воровского мира, отличным психологом. Воров он знал, законы воровского мира — также знал. И со своей гнусной работенкой справлялся неплохо…

В Средней Азии, где мне довелось сидеть раньше, — как, впрочем, и на воле, — если среди воров появлялся кто-нибудь, о котором известно было, что он — сука, его всеми возможными способами убирали… О таких случаях сразу же становилось известно и в лагерях и на воле.

Но в Китайлаге нас встретила сплошная сучья орава. Эти мерзавцы были целиком и полностью в распоряжении начальства, выполняя его планы и замыслы… Командовал расправой над ворами сам генерал Булгаков Семен Иванович — начальник Китайлага. Это именно он произнес знаменитое "закон — тайга”, указывая в сторону сплошных зарослей, и — указывая пальцем в землю, — "прокурор — медведь”…

Когда нас, воров, отделили от остальных, то строем отвели в сторону. Затем начали заводить группами по пять человек на внутреннюю площадку зоны. Там находилось четыре фанзы — домики китайского типа. Меня завели в одну из этих фанз.

Меня окружили четыре жлоба. Трое русских, из заключенных, а один — "нацмен”, надзиратель, в форме. Потом я узнал, что он — азербайджанец.

Он и задал первый вопрос:

— Ты кто?

— Человек, конечно, не зверь.

Вошел Коля Бессмертный. Он обратился к одному из присутствующих:

— Ну-ка отведи этого к тому, что в другой фанзе и заставь быть по морде! Да покрепче!

Услышав его слова, я решил ответить резко, пока меня не вывели.

— Не хлопочи так сильно. Того, чего тебе хочется, все равно не будет…

Но договорить мне не дали. Двое подхватили меня, а надзиратель свел мои руки за спиною и подвесил за веревку, прикрепленную к потолку. Затем веревка натянулась и я повис в воздухе на вывернутых руках. В углу фанзы стояли валенки, набитые песком. Один из палачей взял из них и принялся наносить мне размеренные удары по бокам… После нескольких минут пытки я не чувствовал боли, ибо весь превратился в боль. А он колотил меня, приговаривая: "Хочешь жить?.. Хочешь?! Тогда говори: я не вор, я буду во всем помогать администрации… "Я не отвечал ни да, ни нет. Не было сил… Несколько секунд отдыха. Затем за меня взялись заново. Я почувствовал страшный удар по позвоночнику, — и больше уж ничего не чувствовал. Очнулся я через день.

Это было в одном из БУР-ов, точнее — в одной из фанз, отведенных в этом лагере под барак усиленного режима.

Я увидел над собой лицо Саши "Старухи”.

— Ничего, дружище, все будет хорошо, — уговаривал он меня.

Все тело ныло. Я был измотан и изуродован. Все же, кое-как собравшись с силами, я приподнялся и сел на нарах. Осмотрел новое свое место жительства…

xxx

Суки-стукачи безраздельно владели лагерем. Им разрешалось делать, практически, все, что в голову взбредет, но с ведома начальства, при условии, что они будут держать в узде других заключенных, заставлять их работать.

В этом лагере суки были комендантами, нарядчиками, бригадирами (хотя многие из них были совершенно безграмотны), завбанями, поварами, каптерщиками, заведующими изоляторов. Особенно жестокими были бригадиры, выжимавшие последние соки из заключенных. В этом лагере заставляли работать даже тех, у кого не было сил подняться. Их избивали до полусмерти и волоком волокли на работу.

Бывало и так, что такого бедолагу выволакивали в зону, раздевали до гола и заставляли стоять на пне, облепленным комарами и мошкарой. А в это время бригадир вместе с надзирателями, надев накомарники, любовались этим зрелищем.

…Как-то вечером, после тяжкого рабочего дня, в наш барак вбежал один из заключенных, совсем молодой парнишка, с криком:

— Суки идут!!! Человек десять, с пиками…

Мы вскочили. Но было уже поздно. Суки с пиками в руках стояли в дверях барака. К своему изумлению и отвращению я узнал в одном из них своего приятеля по воле — Витю "Чахотку”. Вот уж никогда бы не подумал, что и он станет сукой…

Я внезапно схватился за его пику, не давая двинуться вперед.

— Витя, да как ты мог сдаться и поднять руку на таких же?! Мы же с тобою на воле вместе "лазили”, вместе пили, с блядями кутили… И вместе расправлялись с суками. А теперь? Сам стал сукой и пришел со своей сворой гнуть нас… Уматывай, гад, отсюда, сучье отродье, мать твою в глотку!..

Он резко отпихнул меня.

— Уходи, армяшка, по-хорошему, а то я тебе ребра пересчитаю, а ты их не досчитаешься! Забудь мою кличку, забудь все, что на воле было…

Тем не менее он ушел от нас. Больше я никогда не встречал его. Позже прошел слух, что он умер от туберкулеза, которому и был обязан своею кличкой.

Мне трудно говорить это, но многое связывало нас на воле. Он был необыкновенно вежливым и чувствительным парнем. Никогда не мог понять, как вор может поднять руку на вора, как можно выдать товарища… Но лагерная инквизиция отлично знает свое дело — и он не выдержал. А много ли могло выдержать все эти побои и издевательства… Возможно, что и болезнь его, о которой он знал, также сыграла свою роковую роль, заставив его пойти по пути предательства…

Из ста с лишним законников, пришедших одновременно со мною в этот лагерь, осталось двадцать пять. Каждый день из барака уводили по нескольку человек — и больше мы не встречали их. Пришла и моя очередь. Как-то утром меня не погнали на работу, а оставили в бараке. Не выводя оттуда, меня начали бить по ребрам. Вскоре все ребра на левом боку были сломаны… После этого меня повели в баню "освежиться”. Раздели догола, обвязали веревкой — и начали опускать в колодец с ледяной водой. Час с лишним они измывались над моим изуродованным телом: то вынимали из воды, то вновь погружали, следя, чтобы я не захлебнулся и не умер, лишив их тем самым развлечения. Вдоволь повеселившись, меня бросили полуживого в изолятор-одиночку. На другой день пытки возобновились. Мне, как водится, предложили условия, но я не согласился. Издевательства длились до ночи, а на ночь, в одних трусах, меня оставили в "специальной” землянке… Я не смогу описать, что происходило со мною в этой адской яме. Я хотел наложить на себя руки, но что-то остановило меня…

На третий день в землянку просунулась голова Коли Бессмертного.

— Ну, как поживаешь? Может одежу тебе подать? Ты уж, сделай милость, оденься… А может, ты еще не выспался, граф Монте-Кристо?

По указанию Коли, зав баней вернул мне мои вещи. Затем меня, окоченевшего, отвели в какую-то комнатушку, а сами вышли… Как я узнал позже, между завбаней и комендантом Колей произошел спор по моему поводу. Завбаней ни в коем случае не хотел отпускать меня, не согнув. Ведь он и сам был бывшим вором-законником. Звали его также Колей, а кличка его была — Дух. Так все его и звали. Однако наш психолог-комендант утверждал, что мол, "это кавказское племя согнуть невозможно”. На том и порешили. Меня вернули в нашу фанзу. Там сидело человек шестнадцать. Все были погружены в тяжкие раздумья.

Навстречу мне поднялся Саша.

— Где ребята? — спросил я.

— Кого согнули и в другие лагеря отправили, кто не выдержал и концы отдал… Такая, одним словом, житуха.

А рабов-каторжников все гнали и гнали: каждый день, каждую ночь. Не хватало бараков, даже мисок для пищи. Во время ужина или завтрака было не во что принять еду от раздатчика, и некоторые заключенные накладывали суп и кашу в снятый с ноги ботинок: боялись, что если сначала суп, то каши потом не достанется… Кто был пошустрее — выживал. Слабые умирали как мухи. Именно из них и готовили стукачей.

Именно в эти дни, когда начальство было занято вновь прибывшими каторжниками, в нашей бригаде случился побег: прямо среди бела дня, на объекте. Побег был глупым и необдуманным, так что провал не заставил себя ждать. Двое горемык незаметно подобрались ближе к лесным зарослям, выскочили с территории объекта — и пустились бежать. Их немедленно догнали. Одного пристрелили на месте, другому — всадили пулю в рот, когда он собирался что-то сказать своим тюремщикам, просил о пощаде. Это уже второй раз, что я видел такую смерть. Он, однако, умер не сразу… Когда нас привели обратно с объекта в лагерь, на возвышении возле вахты мы увидели два тела: одно неподвижное и другое, медленно шевелящееся. На этом месте они пролежали три дня, причем раненный каторжник все не умирал. Затем ему "контрольным выстрелом” продырявили голову. Оба трупа выбросили в общую яму.

Скорее всего, они бежали, зная, что погибнут. Искали смерти. Я пишу эти строки и мне начинает казаться, что люди не могут поверить в правдивость моих строк, так как у меня у самого, пережившего все это, — мурашки бегают по телу. Но это было, есть и будет в советских лагерях, при их зверском режиме. Иногда я перестаю писать, бросаю ручку и ухожу от письменного стола. Окунаясь в далекое прошлое моей жизни, я не перестаю удивляться, как я мог выжить и уцелеть. Ведь случалось, люди, истощенные и измученные непосильным изнурительным трудом, бросались в запретную зону лишь для того, чтобы их пристрелили, как за побег. Смерть была безразлична им, ведь мертвым завидовали живые. Так и мне не раз хотелось броситься в эту запретную зону и быть растреленным, одним махом сбросить с себя непосильное ярмо. А охрана знала, что эти люди не готовят побег, просто идут на смерть, и они стреляли, не задумываясь, в упор.

В нашу фанзу поселили четырех новеньких: Саша "Бодайбо”, Коля "Кац”, Миша "Поташ”, и еще один Миша — "Зверь”. С ним у меня произошла такая история.

Дело в том, что Мишу Зверя я знал с детства. Семь лет мы не виделись, он возмужал, был выше среднего роста, здоровенный, действительно зверь… Он как и я был евреем. Считался законником среди нас.

Убедившись в том, что он и есть тот самый Миша из Грозного, я заговорил с ним на нашем языке, но в ответ услышал:

— Друг, я не тот, за кого ты меня принимаешь, и твоего языка я не понимаю…

Это меня не остановило. Я продолжал говорить с ним на нашем языке. Уж очень меня заело его нежелание признаваться, притворство. Возможно, что причиной этому было одно неприятное для него дело. В свое время он крупно проигрался, а расплачиваться — нечем было. Ему дали срок для уплаты и он поехал добывать деньги. Но по дороге он попался на воровстве и его засадили в тюрьму. Вот тут-то он нарушил воровской закон: он обязан был сначала расплатиться, а уж потом "лазать”. Следовательно, совесть его перед воровским миром была нечиста, и по нашим законам он считался заигранным… Все это я выложил ему на нашем языке, а в заключение добавил: "Если хочешь, я все это повторю на русском языке!”

Миша "Зверь”, услышав все мною сказанное, пришел в неописуемую ярость: казалось, что он немедленно зарежет меня на месте. Его вспышкой заинтересовались присутствующие. Они принялись наперебой спрашивать, что произошло, но я прервал их вопросы: "Если Миша хочет, пусть сам скажет, в чем дело”.

Однажды Саша "Бодайбо” пригласил меня "побеседовать”. Предложил закрутку анаши, и начал осторожно выяснять, что именно мне известно о Мише "Звере”. Мгновенно поняв, к чему он клонит, я сказал:

— Знаешь, Саша, ты хоть и старый тигр, но и я — молодой барсенок. Я ведь понимаю, что именно тебе хочется услышать. Но мелко же ты плаваешь, если надеешься у меня что-либо выудить.

Анаша подействовала на меня. Я вновь принялся дразнить Мишу, но, разумеется, на нашем языке. Он злобно ходил взад и вперед по бараку, положив обе руки за спину, подходил ко мне, щелкая зубами… По закону вор с вором не дерется, а доказывает на сходке воров, что собеседник оскорбил его. Если это доказано, то истец становится пред виновным и дает ему пощечину. Ни о каком серьезном избиении речи быть не может. В этом есть глубокий смысл. А уж если произошло нечто непоправимое, оскорбление нанесено непрощаемое, — то виновного ждет смерть. И никак не мордобой…

Итак, Миша бесновался, требовал, чтобы я перевел сказанное ему на русский, но все же не признавался, что отлично понимает каждое слово. Я тоже завелся.

— Согласен!

Все в нашей фанзе замерли.

— Я перевожу, — объявил я. — Миша, слушай внимательно-внимательно! Дорогой Миша, не пососешь ли ты у меня хуй.

Хохот заглушил мои слова. Тряслась наша дряхлая фанза, а Миша ругал меня на чем свет стоит.

xxx

За меня принялись вновь: три дня подряд меня держали на вахте, издеваясь, мучая и пытая. Уже не выдерживая побоев, я сказал присутствующему при пытках начальнику режима: он, как будто, был в полковничьем звании.

— Гражданин начальник! Я родился на Кавказе и мать родила меня стоя. Когда я вырос, то она завещала мне не быть подлецом. А если придется умереть, то умереть, как мужчина. Лучше умереть молодым, чем быть старым подлецом — вроде вас… Да сохранит Бог перенести все то, что перенес я от ваших рук и от рук ваших братьев-убийц…

Не успел я закончить свою речь, как вновь на меня набросились суки. Те, кто еще недавно вместе со мною ели, работали, спали, а сегодня, превратившись в негодяев, хотят весь мир утащить за собой. Потерявшего сознание, меня отволокли в фанзу и бросили на нары. Избили меня до того, что я стал оправляться кровью. На другой день раны мои дали о себе знать с удесятеренной силой, но меня погнали на работу. Товарищи, держа меня под руки, шли рядом со мною. Среди нас был один вор из Иркутска — Паша "Японец”, имеющий за плечами много лет заключения.

В полдень на объект пришла группа сук. Когда Паша увидел их, он схватил столярный топор и пошел к ним. Суки ничего не подозревали. Паша буквально вплотную подошел к некоему Юре "Шраму”, бывшему вору из Омска и одним ударом разрубил ему голову: она рассеклась как арбуз. Суки, увидев, что происходит, кинулись на нас с ножами. Пашу "Японца” они зарезали на месте. Мы не остались в долгу. Началась резня. Ко мне рванулся один из сук, держа в руке нож. Я едва успел схватить его за руку… И по сей день у меня на пальцах видны шрамы от тех порезов.

В это время послышались выстрелы охраны. Они бы поубивали нас всех, но мы вовремя прекратили бой.

Нас построили и повели в зону. Измученных и полумертвых пинками загнали в изолятор… Ночью я проснулся от боли в голове: кто-то зубами впился мне в темя… Это был тот самый, с ножом. Я выл от невыносимой боли. Товарищи, как могли, перевязали мне рану каким-то тряпьем. На утро нас разбросали по-двое по камерам. Я попал вместе с одним персом по имени Гафар. Еле стоящих на ногах, нас бросили в залитую водой камеру изолятора. Предупредили: "Сегодня будет вам варфоломеевская ночь!” — и ушли… Двери захлопнулись. В углу валялись несколько досточек от развороченных нар, от которых осталась только рама. Мы с Гафаром кое-как пристроили эти досточки на рамы и уселись, поджав ноги.

Делать было нечего. В лагере началась резня. Суки убивали воров, так как те, немногочисленные и разделенные начальством, не могли ничего сделать… Мы ждали своей участи. Чтобы убить время, начали вспоминать прошлое. В десять вечера, или около этого, наш разговор был прерван шумом в коридоре. Шли суки.

— Начнем отсюда, — сказал кто-то за дверью.

Мы втиснулись в стену, ожидая смертного часа, готовясь дорого продать свои жизни. Пока суки в коридоре обсуждали, что да как, кого прикончить раньше, подоспел "комендант” — Коля "Бессмертный”. Своим властным голосом он заорал: "Всем уйти отсюда! Вам не убивать велено, а гнуть, применяя все методы! Гнуть, понятно?!” Так он спас нас от неминуемой гибели.

С утра нас начали выводить из камер. Дошла очередь до меня. Меня впихнули в комнатку. За письменным столом сидел начрежима. Его фамилия была Григорьев, — это ему я сказал все, что было у меня на сердце…

Начались уговоры и угрозы.

— Гражданин начальник, — сказал я, — я предпочитаю смерть. Это лучше, чем быть такими как они, — и указал на группку стукачей-сук в углу.

Меня схватили. Левую руку заложили в дверной косяк. И стали закрывать дверь.

Я лишь кричал: "Убейте, убейте меня сразу! Сукой я все равно не буду… "

Руку освободили. Словно труп, я рухнул на пол. Сам Григорьев, сопя как дикий зверь, начал топтать меня ногами.

Через двое суток я очнулся в незнакомой камере. Местные ребята рассказали мне, как я попал сюда, как меня приняли за мертвеца, но когда я пошевелился, перевязали мои раны…

Я подумал: как избежать бессмысленной и неминуемой смерти? И решил — расколоться. Чтобы меня послали на пересуд…

Я рассказал одному заключенному, что настоящая моя фамилия вовсе не Якубов, а Абрамов, что 2 мая 1948 года я убил такого-то, скрывался… Словом — все. Тот рассказал другим, те — сукам. А уж суки понесли известие к начальству. Через несколько дней меня вызвали к оперуполномоченному. Все сказанное в камере я повторил и ему, со всеми подробностями. Позднее мне пришлось от всего отпираться на следствии, но жизнь я свою спас.

Не пришло и четырех недель, как меня вызвали и сообщили:

— С вещами! На пересуд.

К тому времени я уже вновь был в своей фанзе, с друзьями. Услышав, что мне велено собираться, они решили проводить меня до вахты. В это время к нашей компании подошел Коля "Бессмертный”. Обращаясь к одному из провожающих меня, он громко сказал:

— Ты, падло, забыл, сколько раз мне ноги целовал?! А ты, стерва, сколько раз говорил, что не вор?!

Так, переходя от одного к другому, он выдал "характеристики” на всех.

И пусть Бог будет свидетелем того, что сказал он обо мне:

— Чего вы все, вместе взятые, стоите по сравнению с этим зверенышем?! Нам не удалось согнуть его. Вот он и уезжает на пересуд.

Никто не знал, почему меня вызывают. Даже Саше "Старухе” я ничего не сказал…

Попрощавшись со всеми и поцеловав на прощанье Сашу, я направился к выходу. Навстречу мне с протянутой рукой приближался "Бодайбо”.

— Ну, прощай. Ты много увозишь с собою: так и не сказал нам ничего о Мише "Звере”, — проговорил он тихо, почти шепотом.

Я ответил ему, что, мол, если доведется на Колыме встретиться, тогда и поговорим об этом. А "Зверь” — парень неплохой.

Меня привели на вахту. Там находился "Бессмертный”. Упомянув о Саше "Старухе”, как о своем хорошем бывшем товарище, он перешел к нравоучениям:

— Вот… Везут тебя на пересуд. Возможно, что родные тебя выкупят. Ты уж их слушайся. Молодой, здоровый… Будь человеком, брось воровство. Сам видишь, что теперь в лагерях творится. Это не тридцатые годы, когда воры всем заправляли и жить в зоне полегче было.

Меня увезли в Иркутскую пересылку.

Будущее меня не страшило. Я не слишком твердо представлял его, зная лишь одно: надо выдержать.

ГЛАВА ВТОРАЯ

По прибытии в Иркутскую пересыльную тюрьму меня немедленно загнали в камеру. Я был очень рад этому, так как был жестоко измучен. Мне повезло, и я проспал трое суток, поднимаясь лишь на еду.

На четвертые сутки я проснулся от шума в камере. Привезли очередного заключенного. Это был мужчина в цвете лет, здоровенный, стройный, настоящий русский богатырь. Кто-то из сокамерников внезапно встал и двинулся к нему навстречу, распахнув объятия.

— Вань, тебя каким ветром сюда занесло?! — звучно произнес он.

— Макар, и ты здесь!

Они троекратно расцеловались, и, сжимая друг друга в объятиях, зарыдали в голос…

Заснуть я уже не мог, а во все глаза следил за встречей двух сибиряков (оба они были из-под Иркутска, работали в леспромхозе до войны, а вернувшись с фронта, возвратились к прежней работе).

Эта встреча заинтересовала всю камеру. Принялись расспрашивать. История Вани была одновременно и смешной и жутковатой.

Как-то вернувшись с работы, Ваня неудержимо захотел свою жену. Но в ответ на его домогательства уставшая Фрося (так ее звали) сказала, что пускай он, мол, погодит: вот стирку закончит, детей уложит, тогда и побалуемся (детей у них было шестеро). Ваня обиделся и ждать не стал: взял Фросю силком. Зареванная, сердитая Фрося вернулась к своим домашним заботам — вышла во двор развешивать белье. Тут подвернулась соседка. Фрося рассказала ей о мужнином поведении. "А ты пойди в милицию заяви, — подлила масла в огонь соседка. — Пускай его там попугают…” Фрося послушалась. Пришла в отделение, попросила, чтобы ее Ваню "попугали”. В милиции все, ею рассказанное, записали, а затем — предложили Фросе расписаться под протоколом. Не прошло и часа после возвращения Фроси из милиции, как к их дому подъехал "воронок”. Ваню увезли…

В милиции он кричал, чтобы ему хоть сказали — за что, но ответом было: "На суде узнаешь”.

Из милиции его перевезли в тюрьму. На другое утро встревоженная Фрося прибежала узнать, что с мужем, почему домой не отпускают. "А мы его без суда отпустить не можем, — сказали ей. — Теперь уж как суд решит, так и будет”.

Суд был скорым: восемь лет лагерей за изнасилование.

На суде Фрося исходила криками: "Ванечка, я ж не хотела, я ж только попугать… Вы ж мне обещали, что поговорите — и отпустите, а вы вон что! Ко детей кормить теперь будет?!”

На все ее вопли ответил Ваня:

— Ну, подлая, посадила меня! Теперь, слава Богу, хоть от домашних забот избавлюсь. Сама, сука, корми, работай, воспитывай, а меня — больше тебе не видать!

На этом рассказ Вани кончался. Эта бесхитростная история российского мужика потрясла всех, а ведь в камере находились люди, прошедшие огонь и воду.

Через несколько дней меня и еще нескольких сокамерников посадили в "Столыпина” — и повезли…

Вагонные встречи частенько бывали необычными.

Кажется, на станции Тайшет к нам подсадили пленного японца (не забывайте, дело происходило в 1949 г.!). На родину его не отпускали и он работал грузчиком. Однажды, разгружая вагон, он позарился на кусок мыла. Его осудили по знаменитому "указу 1–1” на шесть лет. Причем если до сих пор он сидел среди своих соотечественников в лагере-поселке для военнопленных, то теперь его везли в русский уголовный лагерь "на общих основаниях”.

С японцем этим в нашем вагоне произошла обычная история: он просил охрану вывести его "на двор”, а ответом было "подождешь…” Проситься он начал утром, а к полудню стал корчиться и кричать тонким детским голосом: "Начальник, вода хуй бросай!!’”…

Наконец он не выдержал — оправился в собственный резиновый сапог.

На обед нам давали отвратительную ржавую селедку — обычная еда. Сидя на верхней полке, я старательно очищал полученную рыбину. Сквозняк подхватил клочок шкурки — и она оказалась на груди охранника, стоявшего за решетчатой дверью: села ему прямо на комсомольский значок…

Охранник пришел в ярость: "Кто бросил!?”

Я застыл с селедкой в руках.

— Ах ты, стерва, сволочь черномазая!

— Это ж случайно, извините.

Меня вывели из "купе”, швырнули на пол. Били руками и ногами по лицу, в живот. Затем закрутили руки за спину "ласточкой” — и принялись колотить по ступням ног…

Я молчал. Но когда один из них размахнулся, чтобы в очередной раз ударить меня, я не выдержал и плюнул ему в лицо. Это придало им "энергии”: били меня уже не беспорядочно, а по очереди, стараясь покалечить. Я изловчился, приподнялся, и когда тот, на кого попала злосчастная селедочная шкурка, оказался рядом, я изо всей мочи "угадал” его промеж ног… Он с криком присел.

Больше я не помню ничего. Меня избивали от обеда до отбоя — 10 вечера.

До самого Новосибирска я не слезал с нар, не мог даже пошевелиться.

…Новосибирск, вернее — новосибирская пересылка, встретила нас мелким октябрьским снегом.

Тысячи будущих каторжников толпились во дворе пересыльного пункта, кое-кто лежал прямо на мерзлой земле, не имея сил держаться на ногах. Здесь были эстонцы, латыши, финны, западные украинцы, мужчины, женщины с грудными детьми, которые замерзали у них на руках… Шло "переселение”. Мне вспомнилась привокзальная площадь родной моей Махачкалы. Но тогда людей гнала война, а теперь?.. Надо полагать, что среди этих ссыльных было достаточно таких, которым пришлось побывать на нашей вокзальной площади… Или на какой-либо иной.

Прошло три дня — и меня повезли в Челябинскую пересылку. Там был воистину ад, описать который я и по сей день не решаюсь. Убежден, что в гитлеровских лагерях было лучше. Людей не успевали хоронить. Полно было "товару” для воров, но у кого — и для чего — было воровать?..

По приезде нас повели в баню. Ко мне подошел парень из Москвы. Как помнится, звали его Юра.

— Не вздумай купаться. Тут одна сучня. Как узнали, что ты законник, решили тебя убить…

Едва он произнес это, как в баню с деловым видом вбежал местный начрежима.

— Воры-законники, в сторону!

Мы незаметно покинули помещение…

К тому времени по всему пространству ГУЛАГа были созданы специальные лагеря для воров и сучни, где законников, находящихся в меньшинстве, зверски убивали. На Воркуте, Колыме, по всему Дальнему востоку шла резня. В центральной России было поспокойней — волна еще не докатилась до тех краев.

В Челябинске нас продержали совсем мало.

Я сладко заснул на своих нарах. Разбудил меня горький женский и детский плач. Поезд стоял на маленькой станции. Оказывается, близлежащее село в полном составе провожало в лагерь последнего мужчину. Кто пропал на войне, кто не вернулся, а остальных — посадили. Это был последний…

Я лежал и думал: "Неужто так по всей России?.. "

Размышления мои прервал возглас:

— Слезай, кавказец, тут нам твоего землячка подкинули…

Я спустился со своих верхних нар. Внизу сидело настоящее чучело. Он — "земляк” — был едва прикрыт жуткими лохмотьями, на ногах — полуразбившиеся лапти. От него исходило невыносимое зловоние. Я все же подобрался поближе и спросил:

— Откуда ты, земляк, кто по нации?

— Я — армянин из Франции, — отвечал он на ломаном русском.

— Да как же ты попал сюда из свой Франции? Да еще в тюрьму??

Он отмалчивался. Поняв, что он не слишком доверяет мне, я негромко поведал, что я сам — тоже кавказский, еврей из Махачкалы.

Мы накормили его, чем могли. Когда он немного пришел в себя, то рассказал такую историю. Русский он знал совсем плохо, так что некоторые слова и детали остались мне непонятными. Но вот эта история.

"Француз” прибыл к нам из Марселя. Его родители покинули родину во время армяно-турецкой резни. Жили они богато и дружно. Отец его владел рестораном и обувной фабрикой. После окончания второй мировой войны по всей Европе и, конечно, во Франции появились пропагандисты из СССР. Они призывали всех, кто покинул свою землю, вернуться в "социалистическое отечество”, где нет капитализма и классовой борьбы… Призывали, так сказать, воссоединиться со своей исторической родиной, с народом, избавившим весь мир от коричневой чумы.

"Француз” заразился этими призывами…

— Всей семьей приехали? — прервал я его рассказ.

В ответ послышались рыдания, разрывающие душу: беспомощные, детские… Мы успокоили его, и он продолжал:

Мое счастье, что я один приехал. Мы так договорились: я приеду, осмотрюсь, а потом напишу. Если все в порядке, то и их вызову, а если что не так — и сам вернусь… Мне очень уж хотелось вернуться домой, в Армению, я от отца столько о ней слышал, все такое хорошее, радостное… Оформил документы и поехал. Советских законов, понятно, не знал: чемоданы мои были битком набиты ценностями. По прибытии в Батумский порт, ко мне подошли двое — и вежливо взяли мои чемоданы, весь багаж. Я подумал — носильщики. Прямо с парохода нас посадили в автобус и повезли. Ехали мы долго. Автобус остановился у какого-то барака. Туда нас завели. Вскоре появились люди в военном и гражданском. У них я поинтересовался, когда смогу я получить свой багаж.

— Какой еще багаж?

— Чемоданы мои!

— Они были с вами в автобусе?

— Нет, я их вашим людям передал, что ко мне в порту подошли…

— Ничего не знаем. Раз их с вами в автобусе не было, мы ответственности не несем!

На этот раз разговор кончился. Все прибывшие поняли, в какую ловушку попались: ведь ни единой души к пароходу не подпускали, охрана стояла, так кто же, кроме чекистов, мог к нам подобраться. Все было задумано заранее…

"Француз” рассказал, что многие из прибывших везли с собою легковые машины, разобранное заводское оборудование шло за ними, много было и иностранной валюты… Все это под разными предлогами и при помощи циничного жульничества было конфисковано.

Он поведал нам об одной семье, которая прибыла вместе с ним. Поняв, что их подло обманули, отец и четверо сыновей, на последние деньги, что были у них в карманах, купили в городе охотничьи ружья — и решили перейти турецкую границу. К ним примкнули два брата-близнеца — приятели одного из сыновей. Отец с сыновьями были убиты, но одному из близнецов удалось прорваться. Его турки отпустили, и он стал разъезжать по стране, рассказывая о том, как его заманили в СССР. В Турции в те дни пропаганда за возвращение армян в СССР была в самом разгаре.

В одном из турецких городов армянин убил такого пропагандиста прямо на собрании… Его чуть было не растерзала толпа "восторженных слушателей”, но ему удалось убедить людей в своей правоте: он сообщил им все, что знал о подлом замысле коммунистов. Многих удалось ему спасти от роковой поездки…

В 1946 году нашего "француза” осудили за антисоветскую пропаганду и за сговор с перебежчиками. Теперь его везли на пересуд.

xxx

Наш поезд приближался к Харькову.

В печально-известной своей свирепостью харьковской пересылке на Холодной Горе, мы с армянином-французом попали в одну камеру. Здесь же находилось несколько бывших советских офицеров, служивших в Румынии. Среди них был один капитан-еврей, осужденный на десять лет по 58-й (за измену родине). История его "посадки” очень интересна.

— Было нас шестеро евреев там, — рассказывал он. — Вызвали нас к командиру, выдали еврейские молитвенники, талес, тфилин, и приказали ходить в местную синагогу. Я, хоть в детстве даже и Тору изучал, все давно забыл, ни в какого Бога не верил, только в коммунистическую партию… Но приказ — есть приказ. Ходили. А потом нас арестовали за связь с сионистами и сунули десятку… "

Этот офицер знал французский язык. Узнав, что здесь находится человек из Франции, он попросил его спеть какую-то популярную песню. Бедняга-армянин пел — и плакал…

Перед тем, как расстаться с французом, я сказал ему:

— Если тебя освободят, то эти лохмотья, что на тебе, увези с собой в память о Советской России.

xxx

Из Харькова меня перевезли в Ростов-на-Дону, а уж оттуда — в Махачкалинскую тюрьму, по месту совершения преступления…

Тут-то мне все было знакомо. Никто еще не знал, что я "дома”…

Несколько дней меня держали в одиночке, на прогулку также выводили одного. И наконец — вызвали к следователю.

В небольшом помещении на пару комнат меня поджидал младший лейтенант. Родом он был даргинец, — одно из племен горного Дагестана.

— Фамилия?

— Якубов.

— Я тебя настоящую твою фамилию спросил, понял?!

— Абрамов. Иерухам Ильяевич.

— Почему сменил фамилию, где, когда?

— Меня в Ташкенте много раз задерживали… Вот я и изменил фамилию, чтоб не посадили. Вы ж знаете, чем я на свободе занимался…

Следователь внезапно прервал меня.

— Зачем ты убил Назарова Якова по кличке "Ага”?!

— Да вы что?! Никого я не убивал.

Эту фразу я произнес с необычайным удивлением. Следователь уставился на меня в упор, его глаза словно сверлили меня.

— Ты здесь собираешься нагло отпираться, но я тебя научу правду говорить.

Он записал мои показания и удалился. Меня отвели на двенадцатидневный карантин в особую дезинфекционную камеру. Так поступали со всеми, прежде чем распределить прибывших по камерам следственного изолятора.

На третий день меня отвезли в горотдел милиции — к следователю Аганесяну. Там меня ожидала особая встреча: не успела дверь кабинета затвориться за мной, как кто-то ухватил меня за грудки и двинул головой по зубам. Губы мои были рассечены, но все же я успел отклониться, так что удар пришелся по подбородку… В нападавшем я узнал… Ату. Не долго думая, я схватил табурет — и опустил его на голову бывшего приятеля. Удар получился слабым, так как я еще не оправился от побоев в поезде. Нас растащили. Напоминаю, — все это происходило в кабинете следователя, который хладнокровно наблюдал за происходящим. На следователя я и обрушил весь имеющийся у меня запас ругательств.

— На испуг меня берешь, стерва позорная?

В ответ раздалось:

— А зачем ты лишил жизни Назарова? Он не меньше твоего жить хотел.

На этом наша "беседа” кончилась — меня перетащили в другой кабинет, к другому следователю. После такого приема, который ждал меня у Аганесена, я был уверен, что терять мне больше нечего, и вел себя с милицейскими грубо и вызывающе. Знаменательно, что это никак не ухудшило моего положения.

В кабинете оказался тот самый следователь, что допрашивал меня в тюрьме.

— Ты, Абрамов, вроде расстроен чем-то, взволнован, а? — цинично усмехаясь, осведомился он.

— Не ваше дело.

— Погоди, это только цветочки, ягодки впереди!

— Ты дома жену свою пугать будешь, а меня пугать нехуя, я уж пуганый.

Он моментально вскочил из-за стола, чтобы ударить меня, но я предупредил его действия: поднялся с табурета и сказал:

— Подойдешь близко — откушу нос или глаза выдавлю. Если ты меня не знаешь, так спроси у своих напарников, они тебе расскажут, кто я и что, понял?!

Это помогло. Он мог, разумеется, вызвать милиционеров, чтобы превратить меня в кровавое месиво, но почему-то не сделал этого. После непродолжительного обмена "любезностями”, он принялся объяснять мне, что я должен говорить для протокола.

— Ты меня не учи, — прервал я следователя. — Я и сам знаю, что мне говорить. А ты — за мной будешь записывать!

— Правду будешь говорить!

Нервы мои не выдержали. Я встал — и вышел из кабинета…

Следователь пришел в ярость, но остановить меня силой все же не решился. На его вопли из других кабинетов выскочили сотрудники. Среди них были люди, знавшие меня с детства, — ведь я был в своем родном городе.

Меня начали успокаивать, говорить, что так, мол, вести себя не годится. Я все ждал, что они наконец-то примутся за меня и измутузят как следует. Но ничего подобного не происходило. Я также пришел в себя и, обратясь к одному из знакомых, сказал:

— Возьми, пожалуйста, мое дело к себе — и веди его.

— Ази, я же не могу! Дело поручено ему, он и обязан довести его до конца.

— Нет! Ему я свою судьбу не доверяю. Отвечать на его вопросы не стану. Ведите меня в камеру.

Два милиционера отвели меня в тюрьму. В камере мне сообщили по секрету, что в мое отсутствие сюда подсадили "наседку” (стукача). Я подошел к "новичку” и тишайшим голосом произнес:

— Ну-ка, друг, постучись и проси, чтобы взяли тебя отсюда. Здесь и без тебя, поганца, тошно.

Не издав ни единого звука, он последовал моей "просьбе”.

xxx

Прошло двадцать дней с тех пор, как меня привезли в Махачкалинскую тюрьму. Я попал в десятую камеру: "Индию”, так зовут камеры, где сидят одни уголовники-рецидивисты. Здесь оказалось множество старых знакомцев. Среди них был и Нос, — тот самый Нос, с которого началась моя повесть… Мы крепко пожали друг другу руки. Он стал расспрашивать, каким ветром меня занесло сюда.

— Ты лучше отвечай поскорее, как там мои?!

— Все живы-здоровы, о тебе ничего не знают. После твоего исчезновения родственнички Аги долго с твоими ругались, но твои стояли на своем: Ази не мог убить Яшу! А те угрожали, что если тебя словят и на суде выяснится, что это все-таки ты, — пойдет кровь за кровь…

Тут-то я окончательно утвердился в мысли, что мне надо во что бы то ни стало стоять на своем: не убивал и все тут!

После двухнедельного перерыва, меня вновь повезли на допрос в городское управление. Завели в простой просторный кабинет и велели ждать. В кабинете стояло четыре письменных стола, А на одном из них, поверх каких-то папок — лежал финский нож. Я понял, что это неспроста…

Уселся поудобнее, а финский нож продолжал лежать на своем месте.

В комнату вошла молодая женщина.

— Прокурор третьего класса Пиккс.

— Очень приятно. Абрамов Ерухам Ильяевич.

Женщина вытащила из сумочки маленький дамский пистолет и положила его в ящик стола. Ящик остался полуоткрытым.

— Ну, гражданин Абрамов, рассказывай — как ты убил Назарова?

Я не очень представлял себе, как следует вести себя с женщиной, но вопрос был задан столь резко, что все мои сомнения относительно вежливости отпали мгновенно.

— Во-первых, малость повежливей, — со смехом отпарировал я. — А во-вторых, придерживайтесь правил ведения следствия.

— Я тебя пристрелю, если будешь так разговаривать.

Она нажала на кнопку звонка и вошел милиционер.

— Приведите свидетеля, — обратилась женщина к вошедшему.

Как я и предполагал, свидетелем оказался Ата.

Ата начал свой рассказ. Он не завирался, лишь не упоминал о причинах, приведших к нашему раздору. Тут я почуял, что за дверью творится что-то неладное: стоят какие-то люди, я слышал их приглушенное дыхание, скрип обуви. Я незаметно покосился на финский нож. Он лежал себе на прежнем месте, но казалось, будто и он внимательно наблюдает за мною. Лишь теперь я понял их план: они ждали, что я не выдержу и наброшусь с ножом на Ата, чтобы не дать ему давать показания, а они меня — пристрелят. Все законно… Но годы скитаний научили меня выдержке, чего следователи не учли.

Ата продолжал свой рассказ. Все в его словах было истиной, но он умалчивал о главном: Ага, а не я был виновен в кровавом исходе нашей последней встречи. По всей вероятности, это делалось специально, чтобы вызвать мой гнев, заставить меня вспылить. Но ожидаемого эффекта не последовало. Я не проронил ни единого слова…

— Вот видите, Абрамов, все против вас. Запираться бессмысленно, так что признавайтесь, — сказала следователь после ухода Ата.

— Ничего я не знаю!' А вы на мне свою практику не пройдете, — ответил я, встал — и вышел из кабинета.

Как я и предполагал, за дверью околачивалось несколько человек. Один, не ожидая толчка двери, едва не пропахал носом пол. Так бы оно и было, не поддержи я его. И теперь жалею.

— Ну что, господа? Спектакль не состоялся, аплодисментов не будет, — с усмешкой произнес я. — А теперь — ведите меня обратно в камеру.

Женщина, как разъяренная кошка, вскочила следом за мной, требуя, чтобы я немедленно вернулся в кабинет. Я отказался. На шум вышел сам начальник горуправления, еврей. Он отвел меня в сторону, принялся ругать и уговаривать утихомириться, иначе, мол, мне это дорого обойдется.

— Да вы и так хотели меня убить только что, — воскликнул я. — Нож в кабинете подложили! Только учтите: я вам не Иванушка-дурачок, на вашу удочку не клюну! И вообще — давайте нормального следователя.

Я вновь вернулся в свою камеру. Посадили к нам худого пожилого мужчину. Он был в банде, которая обворовывала магазины, склады, конторы: когда им заранее было известно, что там есть чем поживиться. Старик рассказывал о побоях следователя, о том, как во время допроса ему в глаза направляли луч мощного прожектора. Если он не выдерживал и закрывал глаза, то следовал удар дубинкой по голове. С лампой, впрочем, получилось забавно. Старик, смеясь, говорил, что до ареста он в свои шестьдесят лет видел плохо, а после "процедур” в кабинете следователя — его зрение значительно улучшилось. Понятно, что следователям он об этом не говорил…

Сидел в нашей камере совсем молоденький воришка. Задержан он был по подозрению и просидел в милицейском участке целую неделю. За это время, что он сидел взаперти, в городе произошло еще несколько ограблений — в киосках, в ларьках, павильонах и тому подобных местах. Все это "возложили” на этого паренька. По совместительству… Получил он восемь лет, и дело было закрыто. Кого сажать — было совершенно безразлично, и это обычная практика. Паренек этот попал со мною в один этап. Уже в Башкирии я помог ему найти грамотея, который написал жалобу в Верховный Суд СССР. Через три месяца его освободили. На месте, в Махачкале, жалобу подавать было бессмысленно: следователи могли "аннулировать” истинный день его задержания, отправить на пересуд и — с подтвержденными обвинениями отослать обратно в зону.

После скандала с ножом меня на допросы больше не вызывали. Так прошел месяц. Наконец в очередной раз повезли в управление.

Я очутился в большой комнате, где за длинным столом сидели сотрудники и проглядывали какие-то бумаги: шла работка… Меня усадили за стол у окна. Вскоре ко мне подошел один из присутствующих: я знал его в лицо. "Послушай, Ази, как это тебе удалось опозорить двух наших следователей?” — "А что ж, по вашему, я должен позволить, чтобы любой сморкач навязывал мне свою волю?! Жизнь меня многому научила!” Пожав мне руку, знакомый, посмеиваясь, вернулся к своим делам.

В комнату вошел видный высокий мужчина; с сединой на висках, в белой сорочке и темном костюме. В руках он держал мое дело. Поздоровались за руку.

— Следователь прокуратуры Эффендиев.

— Очень приятно. Арестованный Абрамов Еру-хам.

— Ну что, Абрамов, будем ругаться или работать?

Тон его мне понравился, но остановиться было трудно.

— Посмотрим на ваше поведение.

— Я надеюсь — мы с тобой найдем общий язык.

— Я тоже, если опять не начнутся угрозы.

Все сидящие в комнате, затаив дыхание, слушали нас.

— Теперь давай, рассказывай по порядку.

Я повел свою историю. В одном месте я чуть не проговорился, но Эффендиев незаметно поправил меня, сказав внушительно:

— Ты, Абрамов, не торопись, говори обдуманно, следи за собой.

Он был прав, торопиться, действительно, не стоило. И каждое слово, мною произнесенное, было обдумано трижды… Когда все мои показания были записаны, я взялся за чтение протокола. Следователь смеялся, когда я начал ставить прочерки в тех строках, что были не закончены.

Наконец протокол был подписан.

— Молодец, Абрамов, — сказал следователь, — честное слово, молодец! Правильно делаешь.

Вызвали свидетеля. На этот раз это был один из друзей Ата. Я его тоже знал, но не слишком близко. Показания он давал такие же, как и Ата. Я отказался наотрез от его обвинений. Следователь составил протокол очной ставки, подал мне его, я расчеркнулся.

Следствие закончено. Эффендиев подал мне руку, пожелал здоровья и удачи. Я его поблагодарил за человечность… Все присутствующие не скрывали своего изумления. Еще бы! Этого в институтах не изучают…

Суд состоялся приблизительно через месяц. Родители и все родственники наняли мне адвоката, фамилия его была Хвостиков. Адвокат изо всех сил уговаривал меня признаться в убийстве: у него имелись доказательства, что убил я в состоянии самозащиты. Ведь меня должны были судить по 136 УК (умышленное убийство), а при моем признании меня судили бы по ст. 137: самооборона. Адвокат показал мне фотографию, сделанную в день убийства: Ага лежит мертвый с кинжалом в руке… Но я отверг его предложение: признайся я — началась бы кровавая месть между двумя родами.

Зал суда был полон разношерстной публикой.

Я показал, что во время убийства Аги меня не было в городе.

Все было напрасно. О том, что должен состояться суд, мои родные узнали слишком поздно, — как и о том, кто будет судить, кто обвинять. Так что они не успели подкупить ни судью, ни прокурора. Уверен, что это удалось бы, ведь вся эта братия продажна.

Свидетели как один показывали, что я убил Назарова во время драки. Адвокату почти не дали выступить. Он, впрочем, оказался прав: меня осудили на десять лет за предумышленное убийство. Вместе с недосиженным в лагере, мне предстояло пробыть за колючей проволокой четырнадцать лет, два месяца и двадцать дней…

После адвокат мой подал жалобу в Верховный Суд СССР, где излагал свою версию о самообороне. В результате с меня сняли недосиженные годы, месяцы — и дни. Оставалось всего только десять лет. После ответа Верховного Суда меня отправили в лагерь на полуостров Лопатин в Каспийском море, Дагестан.

В лагере меня поставили… рыбаком. После нескольких дней ловли я отлично освоился, завязал отношения с бригадиром рыболовецкой бригады.

Как-то раз я разговорился с ним и — между прочим — спросил:

— А удавалось ли кому-нибудь бежать с полуострова?

— Да вот как-то заключенные вышли в море на лов, а по возвращении одного не досчитались. Балам такой, перс из Ирана.

Это имя мне было знакомо. В 1938 году иранских подданных, которые жили у нас в Махачкале, выселили: кого в Иран, кого в. Среднюю Азию. Семья Балама уехала в Иран, но в 1944-м я встретил его: он рассказал, что во время войны бежал из Ирана, оставив свою родню…

— Так-то, — вздохнул я.

— Ты что, знал его? — спросил бригадир.

— Да… Хороший был парень.

После этого разговора меня в море больше не брали, оставляли в зоне. Оказалось, что бригадир — стукач. По его доносу меня отправили обратно в Махачкалу, на пересылку. Там собирали большой этап из двух-трех тысяч заключенных. Этап намечался дальний…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Поезд привез нас в Башкирию, в город Ишимбай, что в переводе на русский значит: "работой богат”. Название вполне соответствовало происходящему в этом городе: строились огромные нефтеперегонные комбинаты, так как в этом районе были обнаружены большие запасы нефти. Ишинбай даже начали называть "вторым Баку”. Только в одном нашем лагере сидело двенадцать тысяч каторжников, строящих дома и заводы, мосты и дороги…

При приеме нас ждала селекция: годных в одну сторону, негодных в другую. Селекцию производила комиссия из лагерного начальства и главного врача лагеря (главврачем была женщина). Заключенные разделились на группы по пять человек и поочередно подходили к месту, где заседала комиссия.

При виде женщины от стыда прикрывались руками. Она вызывала заключенных по одному, проверяла глаза, уши, рот, голову, прослушивала легкие, измеряла давление, все данные она вносила в карточку и делала соответствующую отметку.

Подошел черед одного молодого парня, среднего роста. Он подошел, держа руку на половых органах.

— Руки по швам! — скомандовала она. — Ну, вам говорят, руки по швам!

Он не слушался и продолжал стоять, как вкопанный.

— Заключенный, уберите руки, — вмешался кто-то из лагерного начальства.

Он поднялся, подошел вплотную и оттянул его руки назад.

— Ах, вот почему он не хотел показать нам свой прибор! — воскликнула главврач. Нашим взорам, всем на удивление, предстал пенис таких внушительных размеров, что все уставились на него.

— Сколько вам лет? — спросила главврач парня.

— 26, — ответил он уже без всякого стеснения. — Она проверила его, как положено, потом взяла в руки его пенис, и он начал набухать прямо в ее руках. Начальство, сидевшее тут же, начало смеяться, смеялись и мы, увидев такое.

— Ты женат? — спросила она.

— Да.

— И ты живешь с женой нормально?

— Да, но у меня это третья жена, две умерли.

— От чего?

— Я не знаю, но они все время болели.

Она еще раз полюбовалась его пенисом.

— Одевайтесь и ждите там, в коридоре!

Карточку его отложила в сторону. Прошло некоторое время, и я встретил его на работе в сангородке, рабочим. По его словам, он сожительствовал с главврачом. Сам же я попал в сангородок вот почему. Водил нас на работу один конвойный, казах. Подонок, каких мало. Я по молодости часто дразнил его, обзывая, как только мог. Однажды он не выдержал и пальнул в нашу сторону разрывной пулей. На наше счастье, мы шли по железнодорожному полотну, по насыпи, и пуля попала в рельс. Никого не убило, но восемь человек были легко ранены, в том числе и я.

С первого взгляда лагерь этот показался нам настоящим курортом. Судите сами: за плату заключенный мог переночевать в гостинице, пообедать в ресторане! Нам просто не верилось, что мы — заключенные. Более того, лагерь находился на хозрасчете — и мы получали зарплату. Ничего подобного мне видеть не приходилось…

Но вернусь все же к некоторым дорожным происшествиям. Вагоны наши были забиты, но мы с товарищем лежали на верхней полке, так что свежий ветерок овевал нас.

— Ази, — сказал мне мой приятель, — погляди-ка вниз. Там какой-то тип третий день лежит: не встает, не ест, не пьет. Уж не помер ли?

Я спустился вниз и принялся тормошить неподвижное тело.

Наконец человек этот выполз из кучи грязного тряпья…

— Чего надо? — еле слышным голосом спросил он.

На вид он выглядел стариком, оброс. Видно было, что жизнь ему крепко надоела.

— Скажи, ты чего это третий день голодовку держишь?

— А так… Ничего я не хочу. Вот только подохнуть потихоньку, чтоб никому не мешать, — ответил он и размазал грязными руками слезы.

Я попросил ребят, чтобы они помогли ему забраться ко мне на полку. Он не сопротивлялся. Я насильно заставил его малость поесть и выпить воды.

Поев и немного успокоившись, он рассказал о себе.

"Был я долгое время капитаном дальнего плавания… На Черном море служил. Во время войны командовал там же катерами береговой обороны. Сына моего в сорок третьем убили на фронте, семья эвакуировалась в Махачкалу. После войны и я туда поехал, начал работать на металлообрабатывающем заводе инженером.

Однажды, после партсобрания, подзывает меня к себе парторг и говорит:

— Не желаешь ли переехать в Башкирию на великую стройку коммунизма?

— Куда мне, — отвечаю. — Туда молодежи ехать надо, а мне скоро шестьдесят.

Не прошло и полугода, как по "представлению” парторганизации пришили мне дело… И за антигосударственную пропаганду дали мне десять лет.

Судьба этого человека сложилась в заключении так, как мне и в голову не приходило, в лагере я его долгое время не встречал. Работал я на объекте, набивал опалубку для бетона: фундамент будущего завода. Через несколько месяцев после моего там появления, объект наш посетила комиссия. В составе ее — оказался мой инженер… "Ну, как делишки, старина?” — обратился я к нему. — "Вы собственно, кто такой? Я вас не знаю и разговаривать не хочу!” — послышалось в ответ, инженер отвернулся от меня и важно пошел прочь. "Добрый друг, — с горькой усмешкой сказал я ему вслед, — Добрый друг — великое сокровище… Но не забудь, подлец, что десять лет — срок немалый и мы еще не раз встретимся…”

Так и случилось.

Старик работал в арматурном цехе. Начальство его очень берегло. До тех пор, покуда не научилось обходиться без его услуг. В последнее время, почуяв себя спокойнее, он ежедневно напивался и пьяный являлся на работу. Естественно, что от заключенного такой наглости терпеть не стали. Его выгнали с завода и перевели на общие работы. Для физической работы он был по возрасту непригоден. Скудной пайки "пенсионера” ему не хватало. "Объемом его деятельности” стали помойки. На помойке лагерной он бы не протянул долго, но поскольку зона была у нас не совсем обычная, он как-то держался. На помойке мы с ним и встретились…

Ночью я выходил из местного ресторана. Возле мусорника мне попался инженер. Он медленными движениями копался в отбросах, рассматривая какие-то отвратительные ошметки…

— Ну, как дела, кум? — обратился я к нему.

Он посмотрел на меня прозрачными безумными глазами, в которых не осталось ничего человеческого. Я отвернулся и пошел дальше… Поверьте, я вовсе не был рад его падению.

Но райская жизнь в курортной зоне продолжалась недолго. Как-то после окончания работы меня прямо с вахты отвели в сторонку, а бригадиру велели принести мои вещи. Через несколько минут все было кончено. По всем лагерям Башкирии шла чистка: воров-законников, на делах которых стояла особая пометка, отправляли в специально организованный лагерь, или, — как его называли, — ЗУР (зона усиленного режима). По всей Башкирии таких "кандидатов” нашлось всего-то около семисот душ.

Курорт, на котором я понежился годик, закончился. Но я успел окрепнуть физически и духовно, так что год был прожит недаром.

В бараке, куда меня поместили, находились все воры-законники. Я подружился с армянином из Орджоникидзе Акопом Налбаньяном (звали его все, однако, "Хичик”) и Витей Русским из города Орска, в Белоруссии.

Один из живших в нашем бараке вызвал у меня подозрение в том, что он — скрытая сука. Такое обвинение было чрезвычайно тяжелым, а прямых доказательств у меня не было. Лишь интуиция, которая, кстати, редко меня обманывает. Звали этого человека Миша Ландыш, казанский татарин. Как-то раз я накурился анаши — и не сдержался. Отозвал Ландыша и сказал:

— Послушай-ка, приятель. Мне сдается, что ты многое таишь от своих друзей. Да и мне самому твое поведение не всегда понятно… Скажи: не сука ли ты скрытая?

Он уставился на меня с таким изумлением и гневом, что мне стало не по себе… Затем — ответил.

— Послушай, звериная морда, если ты еще раз осмелишься сказать мне что-то подобное, мы с товарищами расправимся с тобой так, что и волки твоих костей не откопают. Так что лучше тебе помалкивать.

— Ты меня, падла, не пугай! Вы меня тогда схватите, когда у вас хуи на лбу повырастают, понял, сука недорезанная?!

Разговор этот сделал нас врагами. Я прекрасно понимал, что при первой же возможности Ландыш отомстит мне.

Дни шли довольно серые. Мы рыли какую-то траншею то ли для водопроводных, то ли для канализационных труб. По вечерам играли в карты. Проигрывая или выигрывая — мы оставались друзьями.

О нашей стычке с Ландышем я рассказал вору из его компании: Лехе по кличке "Этла”. Родом он был из Москвы. Этла и сам пострадал из-за сук: все передние зубы его были выбиты. Это случилось в бухте Ванино. Его палачом был его собственный старинный друг по воле — Иван Упоров. К тому времени, когда Этла оказался в Ванино, Упоров успел ссучиться…

— Ази, — веско произнес Этла, — наш разговор не состоялся. Ни о чем мы с тобой не говорили, понял? Дело это щекотливое, так что веди себя осторожно. Эта птичка на мякину не ловится.

Никому из своих друзей я не рассказал о происшедшем, да и они, видя натянутость моих отношений с Ландышем, ни о чем не спрашивали.

В лагерь прибыла комиссия по проверке быта заключенных. Все ожидали, что комиссия эта и в самом деле заинтересована узнать, как мы живем на каторге, но дородные фигуры членов высокого московского "посольства” даже не вошли в зону. В сопровождении начальника лагерей полковника Меркурьева они глядели на нас из-за колючей проволоки. Заключенные восприняли это как оскорбление и ответили на него по-своему.

В лагере имелось около сотни педерастов, отдавших себя в распоряжение любителей за кусок хлеба. Вот и сегодня человек двадцать вышли во двор зоны, пред очи комиссии, и — принялись демонстрировать им свое половое искусство. Раздавались крики: "Вот до чего вы довели молодежь России!!”…

Члены комиссии посмеивались, весело переговаривались между собой. Возможно, что полковник Меркурьев, бывший большим "забавником”, запланировал это гнусное зрелище, чтобы развлечь свое начальство.

Кстати, когда этот полковник погиб в автомобильной катастрофе, в городском парке Ишинбая ему поставили бюст… На постаменте было написано, что Меркурьев погиб "на великой стройке коммунизма”. Какую именно работенку он исполнял — разумеется, не указали…

С несчастными "гомиками” мне пришлось столкнуться при таких обстоятельствах.

Как-то ко мне подошел молодой парень и плача рассказал о своей беде: он проиграл в карты десятидневную пайку хлеба, на месяц вперед — паек сахара… И проиграл то, чего у него нет. Это называется "фуфло”. И сегодня за это его должны опедерастить.

— Ты ведь знал, что делаешь? Знал, что за это в лагере бывает?

Он молчал и слезы катились у него из глаз.

— Родители есть? — спросил я.

— Только мать… Отца в сорок втором убили. Мне тогда было десять. Пошел воровать. Поймали — отправили в колонию. Бежал несколько раз оттуда, связался со взрослыми, опять воровал, но теперь уж по настоящему. Дали шесть лет. А сейчас вот такое несчастье…

Он снова безутешно зарыдал.

Я смотрел на него в упор. Я был старше его на три года, и чувствовал, что обязан ему помочь. Гомосексуалистов я ненавидел и презирал.

— Скажи, кому ты должен?

Паренек указал на одного парня. Кличка его была "Сова”.

Я оставил бедолагу дожидаться у меня в бараке, а сам отправился на поиски Совы. Нашел я его быстро. Сова оказался не старше своей жертвы, но был опытен и нагл, отлично владел воровским жаргоном.

— Ты Сова? — осведомился я, — поговорить надо.

— Говори, — ответил он с полным спокойствием и безразличием.

— Что ты выиграл у парня из Тулы?

— А… Так это я не для себя, а для Уса.

— Так вот. Я тебе уплачу, что там он должен, а ты парня не трогай. Иначе — сам знаешь.

— А что я Усу скажу?

— А я сам с ним переговорю.

С Иваном Усом я был знаком. Этот вор-законник просидел на Колыме десятку, а нынче — попался опять. Он спал только с молоденькими мальчишками, о женщинах и не думал. И наверно за свои 50 с лишним лет не отведал женщины. Для того чтобы добывать свежатинку, он подсылал к молодежи опытных картежников, те обыгрывали их. Затем — под страхом смерти — они поступали в распоряжение Уса. Сова был одним из усовых пройдох. Его сверстники не могли противостоять его умению. После Уса он и сам использовал их, хотя был совсем молод.

Уса я застал сидящим на нарах.

Мы поздоровались, и он предложил мне присаживаться рядом.

— Как дела? — лениво поинтересовался он. — Кинем картишки?

— Нет, Ус, я к тебе по другому вопросу.

— Это по какому же?

— Ты не должен трогать парня по имени Борис.

— Что еще за Борис? — с недоумением посмотрел на меня Ус.

— Парень, которого обыграл Сова.

— А, этого… Какое тебе дело до него, Ази?

— Я тебе уплачу за него, — прервал я Уса. — Сколько он проиграл?

— Нет, мне не деньги твои нужны, а он, он мне нужен! — со страшной яростью набросился Ус на меня. — Посидишь еще малость в лагерях — и ты сам будешь их харить с удовольствием!! Не хуже чем баб на свободе!

— Так что же ты за законник? — эти слова я произнес с полным спокойствием. — Ты же калымский фрайер, не вор, всю жизнь сидишь в лагерях, так когда же ты воровал, вонючий лагерный житель? Падла, хиляешь за вора, портишь пацанов, мразь поганая.

— А, брось мне молитвы читать!

Меня взяло за живое, и я начал выкладывать ему все, что у меня накопилось: ты, мол, подлец, всю жизнь по тюрьмам сидишь, развращаешь молодых, да еще и других в свою гадость втягиваешь…

Разразился весьма крупный скандал. Прибежали мои друзья и увели меня из этого барака. На прощанье я крикнул: "Иван, не Ази я буду, если не выдеру твои знаменитые усы, лишь только тронь того парня! Если что с ним случится — я твоего Сову безо всяких карт сегодня под хор пропущу!”

Так я заработал себе еще одного врага.

Я вернулся в свой барак. Поужинал и прилег отдыхать. Но заснуть мне не удавалось. Мне вспомнился дом, семья, жена… Мучительно жгло меня и полученное на днях женино письмо. Она писала, как тяжко жить ей в доме у тестя, как часты ее нелады с мачехой (мой отец женился). Я в ярости и написал ей очень жесткое и грубое письмо. А это-то и не давало мне покоя. О своей беде я рассказал одному старшему товарищу, уже отсидевшему на Колыме десять лет. Звали его Борис Француз, — было ему за пятьдесят, жизнь он повидал и на воле и в зоне… Его ум и суждения частенько помогали мне в трудные минуты. Француз знал о моем разговоре с Иваном Усом и похвалил меня. "Не тужи, Ази, сынок, в случае чего я помогу тебе”. Я не отвечал, ибо мысли мои были о ином… Он спросил, что расстроило меня, и я рассказал ему все: о письме жены, о своем ответе.

— Зачем же ты написал ей так?.. Она молодая, на воле, а тебе еще десять лет по лагерям скитаться. Не губи ты ее жизнь, если любишь…

Француз рассказал о себе. Он был одним из известнейших московских воров-законников. Первый раз его осудили еще в 1938 году. Его красавица-жена приезжала к нему на Дальний Восток — в бухту Находка, где он в последний раз видел ее.

Это он рассказал мне о том, как в 1938 году, прямо на его глазах на Колыме были загружены заключенными несколько пароходов. В этой партии были в основном осужденные по статье КРД (Контр-революционная деятельность), в большинстве своем троцкисты и бухаринцы и по статье СВЭ (Социально-вредный элемент) — цвет воров и рецидивистов со всех концов России.

Пароходы с этим грузом вышли в открытое море, а там открыли люки, и люди, толкая друг друга, полетели по наклонным плоскостям прямо в открытое море под огромные винты пароходов.

Он долго уговаривал меня, чтоб я не неволил жену и освободил ее от ожидания. Долго я думал над его словами — и в конце концов написал отцу короткое письмо, в котором просил, чтобы он не неволил мою жену, дал ей жить, как ей хочется. Мой отец не разрешил ей выйти вторично замуж, да и она сама решила дожидаться моего возвращения.

И — дождалась.

ххх

В лагерь прибывали все новые и новые "жильцы”. Обычно, когда прибывает новый этап, свободное от работ лагерное общество высыпает навстречу: разыскивают знакомых, либо обмениваясь условными словами, либо даже открыто. Встреченного знакомят, приглашают к себе на чашку чаю, — поговорить с дальней дороги. Старые воры обрисовывают новичкам ситуацию в лагере, предостерегают, советуют.

Вот и я познакомился с прибывшим в один из этапов. Знакомых там не оказалось, а вот этого человека я почему-то отметил. Сам подошел к нему, поздоровался, пригласил его к себе в барак. Придя, осведомился, где он предпочитает спать. "Пожалуй, внизу лучше будет”, — ответил он. Я попросил одного из местных перебраться наверх, что он, разумеется, безоговорочно исполнил.

Представились.

Он оказался Мишей из Харькова.

— А кличка у тебя в твоем "Хрякове” была?

Хоть я и не "баран”, но уж такую кличку дали мне у нас в Хохландии, — засмеялся он.

Слово за слово мы разговорились. Я на правах старожила поведал ему о происходящем в лагере. Коснулся и моих подозрений относительно Миши Ландыша. В самом-то деле, где это видано, чтобы вору в ЗУРе разрешалось носить шевелюру, спать во дворе, когда погода позволяет? Да еще до трех ночи ведет какие-то беседы с начальником спецчасти… Я также рассказал ему, как Мишу Ландыша и других отправили в карцер на десять суток за картеж. Его партнер отсидел свои сутки полностью, Мишу — освободили на второй день.

Я был с ним откровенен, но он, казалось, как-то смущался, отвечал односложно, отмалчивался. Я подумал, что он просто еще не освоился на новом месте.

Эта моя откровенность едва не стоила мне жизни.

Миша Баран предпочел общество Ландыша. Они много беседовали на работе и в бараке. Меня это, конечно, не трогало, но чувствовал я себя не слишком хорошо.

Однажды во время работы, когда я находился на объекте, ко мне запыхавшись подбежал один парень.

— Ази, иди, тебя ждут на сходку.

В одном из ближних помещений сидело около двадцати человек, все законники. Молча сидели кругом, как и положено на сходках. Были там и Ландыш со своими друзьями. Они, как мне показалось, были крепенько выпивши.

— Ази, — обратился ко мне Ландыш. — Ну-ка расскажи, что ты Барану обо мне говорил?

— Какое отношение имеет наш разговор с Бараном? Я тебе об этом расскажу наедине.

Ответив так, я хотел выяснить — имеет ли сходка какую-нибудь связь с моим предупреждением Барану.

— Нет, Ази, ты ответишь здесь. Ответишь, как ты мне кости мыл, рассказывал Барану обо мне!

Он говорил с такой ненавистью и злобой, что мне захотелось заколоть его прямо здесь. Но я сдержал себя и хладнокровно возразил:

— А что именно ты все-таки имеешь в виду?

— Ты говорил то, что вору неположено! И ты здесь ответишь!

Он буквально кипел от злобной радости, что наконец-то у него появилась возможность расквитаться со мной.

Делать было нечего. Я подошел вплотную к Барану, который сидел, опустив голову.

— Ты, Миша Ландыш, не мог найти повода отомстить мне, вот и купил этого подонка за стакан водки!.. Ну-ка, Баран, скажи честно и откровенно: что я тебе говорил о Ландыше?!

Он поднялся с места. Не глядя на меня, бросил:

— Ты уж лучше сам скажи…

По правде говоря, я побаивался говорить: все присутствующие, как мне казалось, глядели на меня как-то недоверчиво. Особенно беспокоили меня упорные взгляды друзей Ландыша — Лехи Этли и Ивана Ивановича, пожилого опытного вора.

Но делать было нечего: все ждали моих слов. В противном случае…

Я встал и начал свою речь.

— Прошу всех быть повнимательнее! — так обратился я ко всем, и подошел поближе к Ландышу.

— Скажи, пожалуйста, с каких это пор вору в ЗУРе такая честь? Тереться поблизости у начальства? Носить волосы? Да назови мне другого такого, кто бы имел возможность красоваться шевелюрой?! А ты — как заправский молодчик или казанский шаромыга, прической в зоне щеголяешь…

Это — первое, что я говорил Барану.

— А вот и второе. Ты играл в карты. Напарников твоих посадили в карцер на десять суток, а тебя — на вторые выпустили. Может, это тоже случайность!?

Никто не проронил ни слова. Все обратились в слух.

Я продолжал.

— С каких это пор и на каких основаниях у тебя такие привилегии: спишь во дворе, да еще ведешь допоздна разговорчики с начспецчасти. О чем, о ком, на какие темы? Назови другого вора в лагере, кто так же себя ведет. Вот и все, что я говорил твоему купленному Барану… А если я чего еще прибавил — пусть он встанет и скажет. Сам!

После небольшой паузы Ландыш обратился ко мне.

— Это все, что ты ему про меня говорил?

— Все.

Я знал, чего ему хочется: чтобы я признался в том, что назвал его в разговоре с Бараном скрытой сукой.

Баран настаивал, чтобы я продолжал говорить, но я наотрез отказался. Сходку вел я. После непродолжительных пререканий я начал обходить каждого в отдельности, задавая вопросы: волосы носит, с карцером был случай, во дворе спит, с начальством беседует? Все отвечали утвердительно. Когда я приблизился к Этле и Ивану Ивановичу, меня, признаюсь, пробрала дрожь: от От них зависело многое — по своему положению и по самой значимости их.

Немного поразмыслив, они ответили. Одинаково.

— Ази лишнего не говорил. Просто знакомил нового товарища с положением в лагере, как и подобает вору. Баран, не подумавши, все рассказал Ландышу.

У меня словно крылья выросли за спиной.

Я трижды обратился к Мише Барану с требованием, чтобы он рассказал все, что я тогда говорил ему, но он отнекивался и настаивал на своем.

— Миша Баран, выйди на середину! — наконец громко произнес я.

Вновь наступила тишина.

Баран осмотрелся. Молча, одними глазами, он просил пощады у товарищей, но сходка была нема. Никто не проронил ни звука в его защиту, никто не издал возгласа сожаления…

Нехотя он поднялся, понурив голову, подошел ко мне.

Я поставил его посреди круга.

— Последний раз предупреждаю: скажи, что я тебе говорил.

Он молчал.

— Встань, как положено.

Он вытянулся, как и следует вору-законнику, если тот признан виновным перед товарищами — и я несколько раз ударил его по лицу.

Мою руку перехватил сам Ландыш. Этого я и добивался.

— Ты, стерва, получил пока что предварительное наказание! — сказал я Барану. — А будешь болтать — дождешься беды…

— А ты, — я вырвал свою руку из захвата Ландыша, — будешь постоянно барахтаться как мокрая курица, пока сам себя на чистую воду не выведешь.

Произнеся это, я покинул сходку, не попрощавшись…

После работы меня нашел Этла. Он бранил меня за болтливость и неосторожность.

— Ну ладно, ты нам сказал и мы за ним следим. Мы тебя поняли. Но если б ты сказал это еще кому-нибудь наподобие Барана, сходка могла бы вполне решить: зверь на честного вора наговаривает. И тогда твоя башка вряд ли переварила бы кайло…

Я отмалчался.

Иван Ус был на моей стороне: на сходке он защищал меня. Мальчика он, конечно, простил — не тронул. Но предупредил, чтобы он больше за карты не брался.

xxx

Лето подходило к концу, а с ним — подошел срок освобождения моего друга Хачика. Все мы ждали этого дня. Я подарил ему новый костюм, хромовые сапоги, чтобы он вышел на волю и поехал домой прилично одетым. Однако его освобождение чуть было не сорвалось. Ландыш и несколько его приятелей, договорившись заранее, устроили драку. Начальство было тут как тут. Сделано все было не спроста: я и оглянуться не успел, как и меня потащили вместе с участниками этой "драки”, хоть я и не думал в нее вмешиваться. Когда Хачик увидел, что и меня волокут, он выхватил нож и бросился на охрану… Я упросил, чтобы мне дали поговорить с ним, успокоить. Начальство, видя, что скандал начинается нешуточный, согласилось. Я объяснил Хачику, что все было подстроено специально. Кроме того я дал ему понять, что за последний вечер его по крайней мере постараются обыграть в карты, так что на волю он выйдет голеньким. Хачик дал мне слово не играть… Я крепко поцеловал его на прощанье — и отправился с охраной в карцер. Всем участникам этого спектакля дали по десять суток, но со мной получилось иначе. Когда окончился мой срок, двери карцера не открыли. Не стерпев, я забарабанил в дверь, требуя, чтобы выпустили и меня. И именно за то, что я "нарушил правила” своим стуком — мне выделили еще десять суток. На другой день я вновь заколотил в дверь. Еще десять. Так я набрал восемьдесят суток карцера!..

Выйдя из изолятора, я выпил в бараке чайный стакан водки, чтобы заглушить страшную злобу, бушевавшую во мне. Ведь я знал, что это дело рук Ландыша, что это он через своего "дружка” начальника спецчасти отомстил мне за позор на сходке. Ребята подходили ко мне и сочувственно пожимали мою руку. Один Ландыш стоял в стороне, делая вид, что не заметил моего прихода. Все кипело у меня в душе. Я дожидался момента, когда мы с Ландышем останемся наедине. По всей вероятности, он понял мои чувства: интуиция и у него неплохо работала. Он приблизился ко мне.

— Ну что, живешь, стерва недорезанная? — холодно бросил я.

Не отвечая на мою грубость, он предложил пройтись. Это был вызов на честный разговор. Я согласился.

— Послушай, Ази, — сказал он, когда мы начали нашу прогулку, — я мусульманин и ты мусульманин. Оставь меня.

— Я — еврей, и евреем останусь. А ты — сука скрытая — устроил мне 80 суток. И я тебя все равно расколю и на кол надену. Тебе, мразь, не миновать моего ножа.

— Бесполезные хлопоты в казенном доме, — тотчас ответил он. — Ты видишь, сколько гавриков вокруг меня. Поостерегись.

Я буквально дрожал от злобы.

— Ничего, я доберусь и до тебя и до некоторых из твоих гавриков разом…

Уже давно ходили по лагерю слухи, что возле Ишамбая строится еще один спецлагерь. Строят его под горой Шихан. Наполовину он утоплен в землю…

Слухи эти оказались верными. Осенью 1951 года нас, после особого отсева, перевели в этот лагерь. В зоне стоял барак, стены которого были сделаны из железобетонных плит толщиною в полтора метра. Двери — из толстого железного проката. Четыре глубоких окна были забраны несколькими рядами решеток. Начиная от входной двери, толстые стальные прутья образовывали коридор, по которому прохаживалась охрана. Мы сидели, словно в клетках. Собираться вместе больше чем три человека зараз, нам не разрешалось: в большее "скопление” охрана палила в упор.

В пять часов утра нас строем вели умываться. Прямо напротив нашего барака находилась сушилка и вода. После умывания нас строем возвращали в барак. Одеваемся и идем завтракать. На завтрак: "Конский рис” (ячменная крупа), 150 гр. хлеба, кружка подслащенной и подкрашенной горячей воды. На обед — печально знаменитая баланда, "в которой всю Москву видать”, каша, оставшаяся от завтрака, 200-грамовая пайка. На ужин — все та же каша и 150 грамм хлеба. Вскоре от столовой до барака построили что-то вроде коридора из колючей проволоки. Такой же коридор протянулся и от столовой до объекта, на котором мы работали. Трудились мы в каменоломне: мне была предоставлена "честь” первыми подготовить этот объект к приходу новых каторжников.

В бараке нас было всего полсотни. Утомленные, мы долго не могли заснуть, так как подкованные каблуки охраны бились о бетонный пол… А когда, наконец-то, сон смежал наши веки, то вскоре будила нас одна и та же песня: ее избрал Иван Иванович, поставленный нами дневальным, чтобы поднять нас на работу:

Ты ждешь меня, моя Наташа черноокая!

Я далеко, в глухом заброшенном краю, И эту песенку тебе, любимая, пою…

На этом месте мы его всегда прерывали: "Замолчи, старый черт!”, — на что он, посмеиваясь, отвечал: "Как хотите, комсомольцы. Не желаете слушать — и не надо”.

Когда каменоломня была уже в состоянии принять большее число рабов, появились новенькие: в лагерь у подножья Шихан-горы свозили тщательно подобраных воров и рецидивистов со всего Союза: с Печоры, с Воркуты, Норильска, Архангельска, Ташкента, Алма-Аты… Так возобновлялись старые знакомства, завязывались новые.

В лагере начали создаваться группировки. В нашей — было всего трое участников: Миша Бабочка, Коля Ханыга и я. Миша прибыл этапом с Воркуты, мы подружились только здесь, а Колю я знал еще с вольных времен. Здесь наше знакомство превратилось в дружбу. Когда отношения наши определились, я рассказал им о своих взаимоотношениях с Ландышем. Мы втроем начали неотступно следить за ним…

Как-то нам велели подготавливать камни для пережига в известь: штабелевать. Штабелевка происходила у подножия горы, а наверху оказался Миша Баран. Внезапно шум и мелкие камешки, сыплющиеся в нас, заставили нас поднять головы. Сверху неотвратимо надвигалась каменная осыпь. Обвал! Все бросились бежать. Несколько человек получили легкие ранения, а одному пожилому вору — Роману из Алма-Аты — камень угодил в бок. С переломанными ребрами его отволокли в лазарет Перед началом работ здесь производились взрывы, так что стоило легонько толкнуть хотя бы один маленький камешек, как начинался обвал…

Мы переждали лавину, спрятавшись за штабелями. Когда она прошла, мы закричали: "Ты что там, сука, наверху делаешь?!” Но Барана видно не было, видно, спрятался. По всему объекту переговаривались о том, что обвал произошел не случайно, но кто именно повинен в этом — кроме нас не знал никто.

Наконец Баран спустился с горы. Несколько воров — и я среди них — подошли к нему.

— Что тебе, поганцу, там надо было? — воскликнул я. — Ты же мог всех нас угробить!

Он начал отнекиваться: мол, забрался наверх, чтобы поглядеть оттуда на зону, случайно задел камешек…

— Врешь, негодяй, ты умышленно это сделал, чтобы нас засыпало!

Я бросился к Барану с криком: "Заколоть его, гада!!”

Баран, увидев, что я настаиваю на его вине, стал выкручиваться. Товарищи уговорили меня успокоиться. До драки дело не дошло. Вечером я собрал сходку. На сходке я пытался доказать, что Баран залез на гору с одной-единственной целью: устроить лавину, которая должна была уничтожить нас. Но сходка пришла к выводу, что произошла случайность.

После окончания сходки я все же высказал Барану все, что было у меня на сердце.

— Мразь, я еще разоблачу тебя, сука скрытая, доберусь до тебя…

Товарищи увели меня. Принялись уговаривать, чтобы я не лез на рожон, поскольку никаких доказательств у меня нет. Да и сходка решила, что обвал произошел случайно. Я был как бы в истерике: "Сука он, сука! Он кое с кем заодно действует против нас!.. "Ханыга, которого я очень уважал, не отстал от меня, покуда я не дал ему слово, что буду осторожен. Меня не покидала уверенность, что Баран — нечист…

Через день я решил сходить в лазарет — проведать Романа. Больничка находилась в зоне, так что такая возможность была. Старик лежал в гипсе. Я поцеловал его, рассказал, что происходило на сходке. Он заплакал, и попросил меня не связываться, не трогать эту тварь.

Но положение в лагере становилось все хуже и хуже.

Каждый день из барака выволакивали по два-три трупа. Это дало кое-какие результаты, так как не было иного способа избавиться от скрытых сук. Происходило следующее: начальство переводило в лагерь сук, которые слишком зарвались на своих прежних местах, либо чрезмерно много знали о своем начальстве. От них и избавлялись, отдавая их на расправу. Чуть ли не каждый день кого-нибудь разоблачали. Был, к примеру, один повар, который бил заключенных черпаком по голове… Таких убивали сами мужики.

Зона понемногу освобождалась от нечисти. Солдаты из охраны находились в постоянном ужасе: часто среди ночи в бараке разоблачали суку и тут же закалывали. Жертвы кричали и дергались в предсмертных судорогах. Охрана не выдерживала, свидетели подобных казней на дежурство больше не возвращались.

Читатель должен знать, что убийства совершались одними, а вину брали на себя другие: специально подготовленные люди, так называемые "сухари”. Воры-законники всегда держали при себе подобных людей. Жили они как у Бога за пазухой, а когда приходило время расплаты, они "сознавались в убийстве”. Вор-законник брал на себя вину только в случае открытой резни.

Был у нас некий вор-законник Жора Пузан, бакинец. Как-то с ним заспорил один из "сухарей”. Обнаглел — и треснул Пузана по морде. Жора повалил его наземь и избил… Но по воровским законам он обязан был убить его, так как сухарь не имел права поднимать руку на законного вора. Мы стыдили его: "Что ж ты, Пузан? Побил — и отпустил его?” — "А что, — отругивался он. — У меня сроку — пять лет. Не хочу из-за него раскручиваться и становиться лагерным жителем… " Я подошел к нему и заговорил с ним по азербайджански: "Ты, что — струсил? Да если сегодня фрайер дал тебе по морде, а ты его отпустил, завтра все фрайера обнаглеют и начнут нам морды бить!” С этими словами я схватил полотенце, набросил его на шею "сухаря”, и обратился к Жоре: "Ну-ка, подсоби!” Он не тронулся с места. Подоспел Миша Баран. Вдвоем мы подвесили "сухаря” на верхних нарах. Продержали его минут пять. Он начал дрыгаться. Мы подумали, что он готов — и отпустили петлю, швырнули тело у двери и ушли. Однако "сухарь” каким-то чудом отдышался, и — придя в себя — принялся расспрашивать мужиков, кто его вешал. Среди мужиков у меня были свои люди, они-то и рассказали мне об этом. Фрайер оказался упрямым: он не сбежал с нашей зоны, а упорно допытывался, кто же все-таки его в петлю затолкал. Хотел убить. Мы сообразили, что он искал для себя смерти. На следующую ночь его и еще одного, привезенного с Воркуты, зарезали как баранов.

Наутро начальство узнало об убийстве — и внезапно проявило "бдительность”: на работу нас не вывели, а стали по одному вызывать на допрос. Многие в наш барак не вернулись. Эта начальственная активность, допросы и проч., были вызваны беспокойством вышестоящих чинов. Ведь в лагере-то всего 150 заключенных. Если так пойдут дела, так там скоро и вовсе никого не останется. А стране нужна известь!

После допроса вор-законник Юра из Костромы (заколотый "сухарь” был его) в зону не вернулся — сбежал. Я никогда бы не подумал, что он может улизнуть, (или — по воровскому "выскочить”) — из зоны: он был очень дерзким парнем…

На второй день нас вывели на работу. Была настоящая буря, ветер нес снег с дождем. Подняться на склон горы, чтобы скатывать камни, мы не могли: с ног валило. Начали просить охрану, чтобы нас вернули в жилую зону. В ответ послышались выстрелы и крики: "Работать не хотите?!” Тогда все заключенные окружили своих часовых — их было всего двое, — и потребовали, чтобы те на себе испытали силу ветра: "Хоть на десять метров в гору поднимитесь!” Часовые, подгоняемые нашим напором, решили попробовать. Подошли к склону, сделали несколько шагов… Их буквально сдуло ветром. "Ну что, псы бездушные, — орали мы, — убедились? Можно работать при таком ветре на отвесном склоне!?”. На вышках, увидев, что мы столпились, начали палить в воздух. Мы в свою очередь предупредили, что если они убьют кого-либо из наших — их часовым в живых не бывать…

Нас вернули в зону. Там уже поджидало все лагерное начальство. Начался отсев наказуемых. Я попал в число этой чертовой дюжины. Нас построили и под охраной повели в карцер. Ничего подобного мне еще видеть не доводилось: настоящая могила.

Меня завели в коридор под землей. Приказали раздеться. На всем этом параде присутствовал начальник снабжения лагеря майор Медведев. Странно, что люди словно нарочно выбирают себе фамилии: он и в самом деле был, как медведь, да еще и одет в медвежью шубу…

— Ты и тебе подобные работать не хотят, — зарычал он. — саботажем занимаетесь! А я хотел дать вам дополнительную пайку за работу в трудных погодных условиях…

Он, видно, намеревался произнести целую речь, но я прервал его:

— Подавитесь вы своим хлебом!

Охранники схватили меня и в одних кальсонах швырнули в карцер. Я успел только плюнуть в гнусную харю майора. Моему примеру последовали и другие, так что и их загнали голыми в камеры. По всему лагерю шла молва о "чертовой дюжине”. Боюсь, что немецкие лагеря и тюрьмы нашему карцеру и в подметки не годились. Камера, примерно, 200 см на 70. По стенам и потолку непрерывно струилась ледяная вода. Имелся там цементный выступ-стол и закрывающиеся на день нары. Дышать было нечем, так как окон, понятное дело, не было. Проветривалось немного лишь тогда, когда охрана утром входила в камеру, сбрасывала нас на пол и закрывала нары.

О еде и говорить не приходится: триста граммов какого-то странного месива, которое означало здесь хлеб, стакан горячей воды. В обед — баланда, пять ложечек каши.

Мы даже не знали, но сколько нас сюда засунули.

Я объявил голодовку. Продержался три дня, а на четвертые сутки — снял, послушавшись советов одного из охранников — осетина.

— Ты, земляк, — осторожно сказал он, — брось это — ничего не поможет. Я тебе как брату советую. Этим зверям ты ничего не докажешь, только себя загубишь. Они этого и добиваются.

Сперва я не поверил его доброжелательности, но после, поразмыслив, прекратил голодовку.

Мой осетин, когда выпадало его дежурство, давали мне лишний ломтик хлеба, иногда курево, но на вопрос, сколько нам сидеть в этом гробу, неизменно отвечал: "Не знаю…”

В один из дней пребывания в карцере меня отвели в нач. КВЧ. Оказывается, родные разыскивают меня, поскольку вот уже второй год не имеют никаких известий. Пришло письмо из канцелярии Президиума Верховного Совета.

— По приказу Президиума Верховного Совета СССР, ты должен написать домой, — важно сказал начальник. — Пиши, что жив и здоров!

— Что мне писать? Я умираю. Вы меня морите в душегубке, а я должен их обманывать. Пусть забывают…

После долгих уговоров я согласился написать коротенькую записочку: "Нахожусь в городе Ишим-бае, в лагере”. О том, что я здоров — писать отказался.

Так мы досидели до весны. В мае 1952 года тридцать полутрупов после шести с половиною месяцев пребывания в гробах, вышли на свет Божий. Мы не верили, что живьем выбрались из проклятой камеры.

В лагере все считали нас мертвецами. Когда заключенные увидели нас, то не могли представить себе, что это те самые… Все говорили, что мы в точности скелеты, только кожа на нас сохранилась. Велели принести наши вещи. Раскрыли чемоданы и… вместо туфель, сапог, свитеров — какое-то жалкое тряпье. "Где же наше барахло?” — спрашивали мы у начальства. — "Поговорите еще — обратно там очутитесь”, — отвечали нам злорадно.

Мы решили добиться этапа. Товарищи со мной согласились. И вскоре машины уже везли нас на сборный пункт.

Загрузка...