ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ РАБОТОРГОВЫЙ ДВОР СОЦИАЛИЗМА

ГЛАВА ПЕРВАЯ БУХТА ВАНИНА

На нашу "чертову дюжину”, привезенную на сборный пункт, никто не обращал внимания, хотя знакомых там было предостаточно. Шла формировка людского груза на дальний этап. Мы едва волочили ноги, до того были измучены: грязные, заросшие, безразличные ко всему, в неописуемых лохмотьях, состоящих, казалось, из одних заплаток. Те, кто узнавали меня в таком виде, ужасались, а у меня не было даже сил улыбнуться, чтобы дать понять, что еще жив. Впрочем, все мои товарищи были в таком же состоянии. Только у Бабочки сохранился шерстяной пуловер, который не отобрали, так как он был сильно подпорчен молью.

Вскоре нас загнали в "Столыпины” и отправили на Дальний Восток. Путь был неблизкий, но никаких происшествий не было: наша "чертова дюжина” отдыхала, давая успокоиться окоченевшим костям. Мы несколько оклемались, только были худы и грязны. По дороге, на задворках товарной станции г. Семипалатинска, наш состав рабов социализма был отправлен в баню, построенную как для скота, сразу на несколько сотен человек. Вместо мыла нам налили в руки немного какой-то грязной жижи. Кое-как смыв с себя материковую грязь, мы продолжили свой путь в печально известную бухту Ванина — работорговый двор социализма. Двор утопии в утопическом коммунизме.

Как тут не вспомнить знаменитую песню заключенных тех времен, песню о Ванинском порту.

ВАНИНСКИЙ ПОРТ

Я помню тот Ванинский порт.

И крик пароходов угрюмых.

Как шли мы по трапу на борт

В холодные мрачные трюмы.

2

От качки стонали зека.

Ревела пучина морская,

Лежал впереди Магадан

Столица колымского края.

3

Не крики, а жалобный стон

Из каждой груди вырывался.

Прощай навсегда материк,

Ревел пароход надрывался.

4

Будь проклята ты, Колыма,

Что названа черной планетой.

Сойдешь поневоле с ума,

Оттуда возврата уж нету.

5

Пятьсот километров тайга,

Где нет ни жилья, ни селений.

Машины не ходят туда,

Бредут, спотыкаясь, олени.

6

Я знаю, меня ты не ждешь

И писем моих не читаешь.

Встречать ты меня не придешь.

А если придешь — не узнаешь.

7

Прощайте и мать, и жена,

И вы, малолетние дети,

Знать горькую чашу до дна

Придется мне выпить на свете.

8

По лагерю бродит цынга.

И люди там бродят, как тени.

Машины не ходят туда.

Бредут спотыкаясь олени.

Наконец-то наш "экспресс” прибыл в бухту Ванино.

Началось распределение живого товара. Система лагерей Ванино разделялась на несколько зон. Заключенные распределялись там следующим образом:

а) зона политическая

б) зона воров-законников

в) зона сук

г) зона "махновщины”

д) зона "красных шапочек”

е) зона беспредельников и еще многие другие.

Эти красочные названия говорят вот о чем: я опускаю зону сучни, так как об этом уже рассказывал, скажу об остальных. "Махновщиной” именовались те, кто провинился перед предыдущими; "красные шапочки” — грешны были и перед "махновщиной”, а уж "беспредельники” — это прошедшие все упомянутые зоны, не удержавшиеся там, изгнанные, сбежавшие и т. п.

Первым делом заключенные проходили медицинскую комиссию: ноги, руки, зубы, ребра, задница… Людей проверяли, как рабов перед аукционом. Когда подошла наша очередь, врачиха, проверявшая нас, возмутилась:

— Откуда вы взялись, из какого гроба выскочили? Отправить бы вас обратно — нам такой товар не нужен…

Дело было серьезное. Я понял, что нас вполне могут отсеять и отослать назад. Этого мы бы не пережили. Я нагнулся над нею и негромко произнес:

— Если осталось в вас хоть капля человечности, вы нас не отправите. А я даю вам слово, что недели через две-три мы придем в норму.

— Кто вы такой, собственно, к какой масти относитесь?

(Как я узнал позже, она уж знала понаслышке о "чертовой дюжине” из лагеря под Шихан-горой…)

— Я лично — вор-законник.

— А остальные?

— А остальные — пусть сами за себя говорят.

— Ну уж ладно. Иди к своим друзьям… Уверена, что они тебя откормят. Да… Видать, ты рыбка не простая, раз тебя так приморили!

Напялив обратно свои лохмотья, я вернулся в строй. Через несколько минут начали появляться и остальные, вышел и Бабочка. Нас повели к воротам так называемой 5-й зоны. Перед самыми воротами нас остановили, вторично раздели и обыскали. Вновь мы оделись. Тогда начальник, ведущий нас, сказал:

— Я вас всех предупреждаю заранее! При входе в зону вас ждут воры со всего мира. Если у кого-либо из вас есть хоть малейшие грехи перед ворами — вспомните! Пусть до революции, пусть хоть в детской колонии. Берегитесь, они узнают все, так что "грешникам” рекомендую в зону не входить…

Некоторые переглянулись — и отошли в сторонку. Таких, впрочем, оказалось немного. Оставшуюся группу завели в зону…

Нас окружила молчаливая группа, сверлящая нас настороженными взглядами. Все было, как и положено: лагерные старожилы встречают новичков, приглашают к себе в бараки, знакомят с обстоятельствами; я ведь и сам так поступал. Но от всего этого зависела моя будущая жизнь в лагере, и я хорошо знал об этом.

Бабочка и я держались вместе. Жалко, что Ханыги не было с нами. Законники пригласили нас в барак. Все те, кто сочли себя подходящими для такого приглашения, вошли. В бараке находилось несколько человек: кто сидел, кто лежал на нарах. На вошедших внимания не обращали. Я бегло осмотрелся, сделав для себя кое-какие выводы об аккуратности местных жителей. Тут мой взгляд упал на одного из присутствующих. Он смотрел на меня столь упорно, словно хотел прочесть всю мою подноготную. Я не выдержал.

— Что ты на меня свои зенки уставил, как будто я тебе за хату не уплатил?

— Откуда, земляк, будешь? — осведомился он с явным армяно-грузинским акцентом.

— Махачкалинский я.

— Давно сидишь?

— Пятый год пошел.

— Сейчас откуда привезли?

— Из Башкирии.

По его манере разговора я определил, что он армянин.

Подошли и другие жители барака. Завязался разговор. Я рассказал кое-что о нашем лагере. Ответив на первые вопросы старожилов, я обратился к армянину.

— А. ты откуда сюда прибыл?

— Я — из Китойлага. Слышал о таком?

— Не только слышал, но и сидел там в сорок девятом.

Услышав о Китойлаге, я обрадовался, надеясь узнать о судьбе своих товарищей.

Узнав, что и я побывал в Китойлаге, меня окружили кольцом — и посыпались вопросы. Сначала я отвечал охотно. Но сразу же я почувствовал в их словах какое-то недоверие и иронию. Я стал обдумывать каждое слово, а вскоре и вовсе отказался отвечать: "Что это вы за следствие устроили!” Выматерив заодно и этого армянина, даже чуть было не задрался с ним.

”Ну-ка, ребятки, — неожиданно раздался голос с другого конца барака, — возьмите этого нищего обормота и выпихните отсюда за дверь!”

Все взоры обратились к говорящему. Он полулежал на нарах, и когда я подошел к нему вплотную, позы своей не изменил.

— Эй ты, извозчик волоколамский, — обратился я к нему так, чтобы все меня слышали. — Хотел бы я посмотреть — есть ли у тебя душонка, или она у тебя отмерзла?! Что ты за рыцарь такой, что вышвыривает людей чужими руками?!”

Смелый рыцарь, почуяв, что не на того напоролся, отвернулся к стене и ни слова не ответил… Окружившая нас было толпа разошлась по своим нарам.

В этой зоне и в самом деле находились шаромыги со всего света: воры из Франции, Испании, Румынии, Польши, Греции — все национальности на выбор…

Жили здесь и честные фрайера, отбывающие свой срок. Они жили сами по себе и в воровские дела не вмешивались. Воры жили за их счет и не трогали их.

Когда все успокоились, армянин подошел ко мне. Звали его Шота из Тбилиси.

— Земляк, давай я тебе малость барахла одолжу. Переоденься, а? А за разговор не обижайся… Время такое — каждого проверять приходится.

— За внимание благодарю, — вежливо ответил я, — а барахла твоего мне не надо.

Выпив чаю и подзакусив, я стал знакомиться с ребятами. Меня интересовали судьбы тех, кто остался в Китойлаге. Особенно беспокоился я о Саше Старухе. Из рассказов я понял, что обещание свое — устроить ворам "варфоломеевскую ночь” начальник лагеря генерал Бульгаков выполнил.

Миша Зверь, тот самый, с которым я когда-то переругивался, был согнут окончательно. Его отослали на Иркутскую пересылку. В иркутском лагере он решил пойти в воровскую зону, а не в сучью, как бы ему теперь следовало. Воры, узнав, что он согнут, постановили на сходке убить его. Были и такие, что предлагали простить Мишу, но большинство сказало свое слово: смерть. На шею ему набросили полотенце — и повесили. Но полотенце не выдержало Мишиного веса: он сорвался с петли… Закон — есть закон. Дважды не вешают. Казалось, что смерть прошла мимо Миши Зверя на этот раз. Но недолго он продержался. Не выдержав позора, он в полночь связал петлю из двух полотенец — для страховки — и повесился сам… Встал на верхних нарах и медленно опустился на руках вниз.

Два других вора Коля Барнаульский и Миша Поташ, когда попали оба в воровскую зону, собрали сходку сами. Оба умоляли воров о прощении, ибо не могли они вынести тех мук, которым подвергли их суки. Но воры на сходке, наученные горьким опытом, хорошо знали — что представляет из себя согнутый вор. Их обоих изрубили на куски. Возможно, их и простили бы, но большое значение имело то, что в жизни эти двое мнили себя "джентльменами” и часто смеялись над другими:

— Порчавня! Что вы за босявилы? Походка у вас не босяка! Стири (карты) тасуете и грабки трясутся, как у фрайера. Да и выражения у вас как у фуцанов (мужиков).

А когда всех нас начали гнуть суки с начальством, именно те, над кем они насмехались, выдержали все пытки, но не согнулись. А они согнулись, не выдержали!

По закону, на сходке их нужно было простить и восстановить, или там же убить. Отпустить их не восстановив — они превратились бы в отъявленных сук, это мы уже хорошо знали из горького опыта.

Честно сказать, с ними поступили очень жестоко, припомнив все их насмешки и издевательства в прошлом.

Саня Бодайко неизвестным путем вырвался на иркутскую пересылку, остался несогнутым.

О Саше Старухе мне не удалось узнать ничего…

Я вынужден еще раз обратиться к теме "согнутых”.

Бывает так, что согнутые воры, несмотря на это, отказываются выполнять работу начальства и живут как мужики. Это не относится к ворам популярным: таким само начальство не дает покоя, настаивая чтобы сотрудничали с ними "для пропаганды”. Бывает и так: когда суки отчаиваются согнуть честного вора, они его насилуют. И распространяют об этом слух по всем лагерям. После этого изнасилованный вором-законником быть не может. Однако законники, зная все обстоятельства дела, не отталкивают несчастного и он, таким образом, остается честным вором. Бывает и иное: вор видит, что все пропало и он непременно будет изнасилован, то поднимает руку, давая тем самым понять, что согнут. Возвращенные в барак, воры эти вставали ночью, вырезали нескольких сук — и шли к вахте с криком: "Эй, охрана! Забирай своих опричников!” Таким образом и эти люди оставались честными ворами.

Есть и другая категория воров, более дерзких. Они заявляли начальству, что не хотят жить в воровской зоне и попадали — группой в несколько человек — в зону сучью. Загодя подготавливали оружие. И в одну ночь, по плану, вырезали сразу десятки сук: совершая переворот. Таким образом зона из сучьей — становилась воровской. Суки, оставшиеся в живых, из зоны вытуривались и больше туда не возвращались. Начальство же предупреждали: если будет держать сторону сук — всю зону вдребезги разнесут. И начальство, видя воровскую спайку, сдавалось. Такими методами — при содействии мужиков — произвели перевороты в нескольких зонах. И таким образом спасся мой приятель Семен Сова, финн.

Позже из рассказов заключенных я узнал, что в 1949 году в Китойлаге начали строить гигантский химкомбинат. Все оборудование было привезено из Германии. Рядом строили и другой объект — какой-то подземный завод. Все цеха и кабины, а также пол, выкладывали кафелем. Многие заключенные месяцами не выходили и подземелья, и никто не знал ни входа и ни выхода в подземный завод.

Объект работ раскинулся километров на десять в длину и ширину. Огромное количество заключенных трудилось там в невыносимых условиях. Произвол, как рассказывают, был невыносимый. Убийство заключенного было обычным явлением. Заключенные, увидев такое положение, тоже начали охотиться за охранниками, офицерами, которые издевались над нами. Выслеживали, и когда те попадали им в руки, живьем закидывали между опалубкой и заливали бетоном. Исчезновение не замечали несколько часов. В этом человеческом океане исчезновение отдельных охранников не замечали иногда по несколько дней, и много таких офицеров и охранников было заживо похоронено в фундаменте цехов. В конце концов начальство в управлении всполошилось. И под руководством печально известного генерала Булгакова, была спровоцирована ужасная резня между заключенными азиатского происхождения и всеми прочими. И вот в один из дней вспыхнула бойня. Бились лопатами и кирками. В этот день в котловане погибли тысячи невинных человеческих душ: русские, белорусы, украинцы, латыши резали чеченцев, ингушей, башкир, азербайджанцев, узбеков, а они, в свою очередь, убивали украинцев, русских и т. д. Еще вчера все заключенные работали рука об руку, помогали друг другу, ели из одной миски, делились своими думами и мечтами, смеялись и шутили, а сегодня они все полегли вдали от дома родного, в этой далекой таежной пустыне, сложив головы в спровоцированной начальством кровавой резне.

После этого побоища зоны были разделены на зоны белых и зоны черных.

Этот рассказ меня поразил и навеял страх перед будущим. Вечерами я долго не засыпал, лежал и думал. Надо сказать, что в основном заключенными в лагерях тогда были люди военного периода. Люди, прошедшие войну, отсидевшие в концлагерях, попавшие в плен к немцам, люди, прошедшие с фронтами по Европе, которые могли рассказать многое о жизни народов Европы. А это русскому народу ни к чему было знать. Поэтому при малейшей возможности эти люди загонялись в лагеря, а затем физически уничтожались.

Помню рассказ одного моряка, с которым меня столкнула судьба в то время. Он попал в плен под Севастополем, в так называемом Керчинском котле. В этой мясорубке был разгромлен почти весь черноморский флот, мало кому удалось вырваться оттуда. В плену он пробыл около двух месяцев. Потом они с группой товарищей устроили побег и перешли линию фронта. Даже партбилет он сохранил, держал его при себе все дни в плену, остался коммунистом. Их отправили на фронт, на самые тяжелые участки. Он уцелел. Дошел до Берлина. Имел большие награды за доблесть. Демобилизовался, и был назначен на руководящую работу. Работал честно, как и подобает фронтовику и коммунисту.

И вот как-то в его кабинет без стука и разрешения ввалился молодой офицер КГБ и предъявил санкцию прокурора на его арест.

— А в чем я обвиняюсь? — удивился тот.

Или по неопытности, или чувствуя свою силу, этот кагебешник прямо заявил:

— Вы были в плену!

— Ну и что, что я был в плену?

— Вы коммунист и не должны были сдаваться в плен, а должны были застрелиться.

— Да вы представляете себе, в каком котле мы были?! Я вырвался из плена и воевал честно до конца войны!

— Ничего не знаю! Есть санкция на ваш арест! Прошу следовать за мной.

И тут наш моряк не выдержал и вышел из-за стола. Одним резким ударом сбил офицера с ног, отобрал у него пистолет и загнал патрон в ствол:

— Вставай, сукин сын, сейчас посмотрим, как ты будешь умирать!

Офицер, увидев, что ему грозит, потерял весь свой лоск. На коленях подползает к нему и умоляет: "Не убивай меня, я еще молод, у меня двое детей и старая мать”.

— А я, подлец, был стар и хотел умирать? Или у меня не было матери? Ты хоть жениться успел, а я еще и женат не был, мерзкая твоя душа. А теперь вставай и под моим конвоем пойдешь прямо в отделение милиции. И учти, за малейшее движение на улице пристрелю, как собаку. Если, конечно, не хочешь смерть предпочесть позору, как и положено коммунисту, а?

Офицер молча подчинился, под конвоем моряка пошел в горпрокуратуру. В кабинете у прокурора моряк загнал его в угол и направил пистолет в упор:

— Вот здесь я тебя и пристрелю, как собаку.

Офицер опять, публично, в кабинете у прокурора, падает на колени и начинает вымаливать у моряка жизнь. Прокурор в недоумении смотрит на это зрелище.

— Что тут происходит? — не выдержал он наконец.

— Да вот этот сопляк пришел меня арестовывать за то, что я не предпочел смерть позору, как подобает коммунисту. Вот я и решил проверить, как он умирать будет!

Короче, осудили его за хулиганство на 5 лет, а стоило ему поступить иначе, получил бы 25. За "грехи”, что воевал на фронте и вернулся живым.

xxx

После нескольких дней пребывания в бухте Ванино мы с Мишей Бабочкой сделали карты из газет. Работа это непростая: бумага склеивается в три слоя, предварительно ее натирают клейсером из хлеба, затем — шлифуют стеклом. Карты получились на славу. Миша вообще был карточным чудодеем: во время перетасования он мог, поглядев на последнюю карту, "запустив глазенапа” на первую, совершенно точно узнать всю последовательность расположения карт в колоде. Ставя все тот же свой полусъеденный молью свитер, он выиграл несколько пар брюк, несколько сорочек и еще что-то. После этого он и меня привлек к игре. Все шло отлично — и выиграли мы с ним хорошие тряпки. До нашего этапа мы собрали два мешка барахла: костюмы, теплые шерстяные вещи, сапоги, туфли. Появились деньги. Словом, встали мы на ноги, привели себя в божеский вид.

В этой зоне сук не кололи. Разоблачив, их живьем топили в туалете… Почти каждый день надзиратели крючками выволакивали трупы из отхожих мест.

В один из дней я прохаживался по зоне с одним вором — Мишей Золотым, армянином из Краснодара. Он уже отсидел свою десятку на Колыме, так что я расспрашивал его о тамошней жизни. Вспомнив, я спросил его:

— А не знал ли ты на Колыме такого Бориса-Француза из Москвы?

Он с удивлением поглядел на меня.

— Откуда тебе знакомо это имя?

— Я сам с ним сидел в Ишимбае. Подружились.

— По всей Колыме гремело это имя, — ответил Золотой, — по всей колымской трассе имя это произносили с уважением…

Разговор наш прервало появление этапа с Волго-Дона. Мы отправились на поиски знакомых, но никого не нашли. Разговор продолжался. Я сообщил Мише, что Француз живет теперь как простой мужик, ни во что не лезет. Но поговорить с Мишей как следует нам не пришлось. Не прошло и получаса, как к нам подошел ленинградский вор по кличке Сатана. Звали его также Мишей.

— Наконец-то вижу своими глазами педераста-кавказца, — смеясь, сказал он нам. — Только что прибыл. Сегодня же я его отведаю.

При этих словах нас бросило в дрожь…

— Откуда он, — скрывая волнение, поинтересовался Золотой, — что он сделал?

Пареньку было восемнадцать лет. Был он из Баку, на редкость красивый мальчишка. По его манерам ясно было, что он не из плебеев, а из благородной семьи. И действительно, он оказался сыном одного из видных руководителей ЦК Азербайджана по фамилии Якубов. Родители, не сумев справиться со строптивым сыном, решили проучить его, посадили за воровство. Он попал в Волго-Дон, где сами азербайджанцы и испортили его…

— Ты понял, Ази, на что намекает этот Сатана?! — обратился ко мне Золотой. — Это на нас он своим педерастом намекает!

Поразмыслив над словами Золотого, пришел к выводу, что следует во что бы то ни стало помешать Сатане.

Мы разошлись по баракам.

— Ты чего злой такой? — спросил, поглядев на меня, Миша Бабочка. — Будто все потерял, что имел когда-то.

— Да так, — нехотя отозвался я.

Время шло к закату. Условленный Сатаной час приближался. Я не выдержал и рассказал Бабочке все.

— Я и сам, по правде говоря, никогда не видел нацмена-педераста, — выслушав меня, сказал Бабочка. — Ну, и что же ты собираешься делать?

— Помешать! Не допустить этого!

Бабочка кое-как успокоил меня. Поужинав, мы отправились спать. А наутро услышали, что несчастного мальчика утопили в уборной. Питерский Сатана был в ярости, что ему так и не довелось попробовать облюбованную жертву. Он долго искал, кто помешал ему, но так ни до чего и не доискался…

Все убивали всех из-за позора и унижений.

По прибытии одного из очередных этапов я познакомился с неким вором. Он прибыл из Воркуты, и было ему о чем поведать, что вспомнить. В одном из его рассказов промелькнула кличка Ландыш. Услышав это, я навострил уши. Не давая ему продолжить, я спросил:

— Ты говоришь, Ландыш?

— Ну да.

— Так я тебе про него расскажу.

Выслушав меня, вор затрясся от злости.

— Скажи-ка, у него шрам на щеке, сам он из Казани?!

Все совпало…

— Так это он!.. Сучий потрох. Подлая тварь.

Мои предчувствия не обманывали. Вор принялся рассказывать нам о проделках Ландыша. Мы подтвердили, что подозревали его.

— Так вы, значит, знаете, с какой сукой вам довелось сидеть?! И такого негодяя вы упустили?

Выяснилось, что Ландыш сидел на Чукотском полуострове, в бухте Певек, где был одним из самых ярых сук. Ему всегда поручали гнуть воров, что он и проделывал с огромным наслаждением. Но бывало, что его попытки ни к чему не приводили. Тогда он привязывал вора к пеньку, специально вкопанному в грунт посреди зоны, надевал привязанному на голову железный цилиндр и разводил костер у вора на голове. Или же сажали вора на горячие угли. При всем этом присутствовало лагерное начальство.

Я слушал этот рассказ и меня била дрожь.

— Вот видишь! Я был прав, а вы не верили мне!

— Но не было у нас прямых доказательств, не было у нас возможности и оснований трогать его, — возразил Миша Бабочка.

— Оснований? — зарычал я в ярости.

Наш новый знакомый стянул с себя сорочку.

— Смотрите, что со мной сделал этот изверг. Я выжил, но многие…

И он заплакал.

Его тело было буквально изжарено железными прутьями. С головы до ног не было на нем живого места… Я, вероятно, не смог бы выдержать такой пытки.

Вскоре после этой жуткой встречи нам пришлось расстаться с лагерем: этап! После завтрака нам велели собираться. Оделись мы потеплее, на ноги обули кирзовые сапоги. Финку я заложил в сапожный шов. Так что мы были готовы к любым неожиданностям.

Я с Бабочкой попал в один пароход, название которого известно многим, побывавшим в северных лагерях: "Жан Жорес”. Имя известного французского социалиста украсило "рабовоз”. Набили в отсеки 1200 заключенных. Мы попали в средний. Трехъярусные нары. Посредине отсека — параша. Рядом с нею — питьевая вода в такой же точно посудине. Мы — четверо — легли на первые нары: Миша Бабочка, приятель мой, с которым мы ели вместе еще в Башкирии, Витя и Костя-грек, с которым мы подружились недавно.

Первым делом проверили, что у нас имеется, чем мы располагаем. Все протянули мне свои запасы. Оказалось немного сахара и сухарей. "Будем есть экономно. Дорога длинная, с со жратвой у нас негусто”, — сказал я. Все согласились.

”Жан Жорес” двинулся в морскую пучину…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мы плыли по волнам океана в неведомое будущее.

В первое время кормили нас вполне сносно, но потом стали давать какую-то отвратительную крупу, разведенную кипятком. Выхода не было, те, у кого не было своих запасов, ели эту бурду. Вообще паек сократили наполовину, — не только в смысле качества… Я запретил своим приятелям есть казенную болтушку, и мы перешли на наши запасы: размешивали сухари в кипяченной подсахаренной воде, так что получалась у нас тюря. Эта тюря и спасла нас от дизентерии. Другие заключенные страшно мучилась от болей в животе и поносов. Люди стали заметно слабеть, болезнь брала свое. Через несколько дней появились первые смертные случаи.

Я целыми днями сидел на нарах, наблюдая за происходящим, и ни в какие разговоры не вступал. Как-то начальник охраны, зайдя в трюм, спросил:

— "А ты, кацо, все молчишь? — А если я тебе на болячку свою пожалуюсь — вылечишь?

Он только улыбнулся и ничего не ответил.

Свирепствовал голод. Курить также было нечего. Мужики стали крошить доски нар и свертывать древесную труху. Видя это, я не выдержал. Стал развязывать свой мешок, говоря, что сейчас дам охраннику пару сапог, чтобы он приволок махорки. Дождался, покуда вошел к нам начальник охраны. Протянул ему сапоги и попросил, чтобы принес курева и чего-нибудь поесть. Он повертел сапоги и вышел. Долго не возвращался, так что я уж было подумал: "Пропало”, и укорил себя в душе за такую растяпистость. Чувствовал, что и мои товарищи думают что-то подобное, но ничего не говорят, не желая растравлять меня. Начальник возвратился к обеду. При нем было шесть пачек махорки (по 15 коп.), немного сухарей и с килограмм сахару. У меня потеплело на сердце. Я поблагодарил его. Он усмехнулся и ушел. Заключенные слышали и видели все наши переговоры с начальником. Никто, разумеется, не осмелился сказать ни слова. Только смотрели на меня глазами, полными мольбы. Мы — четыре приятеля — вообще не курили. Я обратился ко всем в отсеке: "Становись в очередь, буду раздавать по одной закрутке на двоих”. Раздал все, покуда не опустели все шесть пачек. Один из воров, раздосадованный моим поступком, обратился ко мне:

— Ты почему это роздал фрайерам махорку?

— А ты, стерва, сиди на своем месте и не суйся, куда тебя не просят. Еще всякая падла будет меня учить, что мне делать!

И тут же предложил ему:

— А если хочешь — двигай сюда: сыграем на то, что у тебя есть.

Он спрыгнул с верхних нар и мы взялись за игру. Я выиграл все его вещи. Злой, он забрал у некоторых мужиков их барахло — и игра продолжалась. Вскоре и это все оказалось моим. Короче говоря, я раздел его до кальсон; и просидела эта стерва до вечера — голый, как цуцик.

Мужикам я их вещи отдал, предупредив, что если кто захочет их забрать, то пускай скажут, что это все принадлежит Ази. А голого я пожалел, да и ребята уговорили меня отдать ему его одежу. Я только предупредил его, чтобы он не вздумал играть снова, так как вещи-то — мои, и когда мне они понадобятся, я их возьму. Так что по крайней мере он больше голым остаться не мог…

Количество мертвецов с каждым днем увеличивалось. Каждый день выбрасывали с парохода жуткие костяки, обтянутые кожей. На костяках прикреплены были огромные головы с провалами глаз.

В водах Северных морей плыть было трудно: сплошные льды. Вместе с нашим "Жоресом” тащился целый караван: "Баку”, "Ленинград”, еще какие-то суда, а впереди шел, пробивая путь, ледокол "Микоян”. Член Политбюро, как и положено ему по штату, пробивал дорогу каторжникам…

По прибытии в бухту Певек нас выгрузили. Многих, впрочем, не довезли: они остались в океане, либо вмерзли навечно в плавучие льдины. Нас быстро загнали в огромную палатку, окруженную колючей проволокой. Палатки эти были построены на болоте: ноги утопали, не то что бежать, но и идти было тяжело. А нары в палатке были из горбыля… Это был воистину ад. Кормили еще хуже, чем на корабле. Сырость добивала тех, кого ранее пощадили истощение и болезни. Мерли прямо на нарах, где и оставались лежать закоченевшие трупы. Никому не было до нас дела. Мы и сами не знали, что предпринять, понимали только, что если не станем действовать, то погибнем все до единого…

В один прекрасный день нам велели построиться без вещей.

Я и мои товарищи, а с нами — еще десятки воров, у кого имелись ножи, — встали в первый ряд. Думали все, уверен, об одном и том же: если с нами что-либо захотят сотворить — живыми не дадимся. Оказалось, что нас всего лишь вели в баню. Дорога эта проходила мимо лагерных строений. Внезапно кто-то из-за колючей проволоки прокричал, назвав мое имя: "Ази, всех твоих друзей здесь согнули, а несогнутых — увезли полумертвых неведомо куда… Мамеда из Дербента и…

Второго имени я не расслышал. Я сразу же повернул голову на крик, но ничего не разобрал: слишком много лиц виднелось за колючками. Кто же это? О чем он? А… Мамед. Я знал его хорошо: отъявленный и смелый вор. А кто же другой?

Нас ввели в баню. Своим товарищам я сказал, чтобы мыться не смели: опасно. После бани нас повели обратно в ту же самую адскую трясину, как я назвал ее про себя. Думал, что уж на обратном пути встречу неведомого собрата, но за колючей проволокой никого, кроме охраны, не было. В глубине лагеря виднелись кучки заключенных, уныло провожавшие нас взглядами, но подойти никто конечно не мог. Там были мои друзья, знакомые, в этом-то я уверен, но поговорить не удалось.

В лагере нас пригласил к себе один вор. Там уже собралось человек двадцать воров. Все изучали записку, которую кто-то передал одному из них в бане. В записке были описаны все ужасы лагерной жизни замученных здесь и согнутых во ров-законников.

В адской трясине мы пробыли двадцать дней. Затем нас вновь вернули на пароход: оказывается, выгрузили нас временно, покуда загружали на "Жорес” продукты для заключенных лагерей бухты Певек.

Когда я пишу эти строки и вспоминаю о злодеяниях, творящихся в этих лагерях, у меня в горле застревает ком и на глазах появляются слезы. Перечислялись там и имена 51, которых не удалось согнуть. Всех их месяцами держали в изоляторе, а потом подожгли здание. Все они сгорели заживо, никто даже не пытался гасить огонь. Осталось в моей памяти одно имя из записки: Леха Кара, что в переводе на русский значит Леха Черный.

Мне запомнилась приписка в конце этого списка: "Таким методом расправлялись ученики "великого” Ленина с народом России”.

Я описываю только то, что видел и слышал лично. А что было в других лагерях? Может быть такие же, как я, мученики лагерей смерти коммунистического строя, расскажут и об этом.

ххх

На берегу перед посадкой нам велели раздеться; проводился очередной шмон. Я подошел к одному из надзирателей, занятому другим каторжником: "Слушай, ты еще его не проверил. Давай к другому пойду…” — "Иди-иди, занятый "ответственным делом”, — сказал он, не обращая на меня внимания. Я прямо направился к тем, кто уже прошел проверку. Мой номер прошел!

И нож мой остался при мне. С ним я не расставался никогда.

Мы вернулись на старые места. Вновь на корабле находилось 1200 человек. Место умерших заняли новые заключенные. Корабль взял курс в открытый океан. На второй день пути нам выдали паек — на всех сразу: несколько мешков хлеба и сахара. Хлеб был сверху совсем горелый, а внутри словно глина. Заключенные буквально визжали от болей в животе, но другого-то не было… Мешки с сахаром воры оттащили в угол трюма. До начала раздачи решили собрать сходку. На сходке большинство воров предлагало фрайерам сахар вообще не давать, оставить его только для воров. И мои товарищи были против такого решения и всячески уговаривали воров на сходе не делать такую подлость по отношению к фраерам, мотивируя тем, что большинство мужиков болеют, смертность вновь началась, а глоток горячей воды с сахаром мог помочь им, подкрепить. Нас слушать не хотели. Начался большой шум, в результате которого мы вообще покинули сходку. Оставшиеся все же решили выдать фрайерам по пол-порции. Нам тоже выдали наши порции с добавкой, но мы взяли только то, что нам причиталось.

— На, тварь подлая, подавись. — вернул я раздатчику часть сахара. — Кишка ты поганая, ты и тебе подобные. Я еще погляжу, кем ты впоследствии окажешься!

Мужики все отлично видели и понимали, но боялись сказать слово.

Как-то один из них, Гриша из Молдавии, обратился ко мне: "Брось, Ази, пусти их. Забрали и черт с ними…” — "Ты знаешь, что я тебе скажу, — продолжал он. — Я вот уже пять лет по лагерям скитаюсь, поваром работал, ворам всегда помогал, но чтобы такое… "

Я не дал ему договорить, закрыв ладонью его рот: "Молчи, бедолага. Все понимаю, все знаю. Лежи и молчи, понял?” Услышь его воры, они бы убили его мгновенно: мужик не имеет права жаловаться на воров.

Оставив мужиков, я вернулся к себе. Не спалось.

Вспомнился дом, родные. На глаза навертывались слезы.

Растормошил Костю Грека и попросил его рассказать о себе: ведь я ничего не знал о нем. В конце концов тот согласился.

До войны семья Кости жила в Сухуми. Когда началась война, их выслали в Казахстан. Вся его семья работала на руднике. Мать — нарядчицей, а отец — механиком. Зарплаты не хватало. Костя начал бродяжничать, воровать, попал в тюрьму. Освобождался — и опять за старое. Отбыл — последний срок, родители его женили. Родилась дочь. Хотел было завязать навсегда, да куда там! Привык, чтобы деньги были… Оставлять дочку голодной тоже не хотелось. И опять загнала его судьба на воровскую дорожку. Поймали — сунули пять лет. И поехал он на комсомольскую стройку. Только не по путевке горкома, а по путевке суда жизни… На Волго-Донской канал.

Грек замолк. Но я хотел знать все: о семье, о жене. "Рассказывай, рассказывай, друг! С женой-то переписываешься?” Костя молчал. После раздумий он поведал нам ужасную историю.

— Когда я был осужден и попал на Волго-Дон-канал в лагерь, то познакомился там с одним вором. Мы подружились. Последний кусок делили. Я ему и рассказал, как вот вам сейчас, историю своей жизни. А когда он освободился — дал ему письмо и попросил кое-что передать жене. Он и уехал. Но рассказал не то, о чем я просил его, а наплел ей на меня всякое. Охаял меня, как сам хотел и уговорил мою жену сожительствовать с ним. Да и сейчас с ней живет. Недавно получил от нее письмо, где она просит развода. На письмо ей я не ответил, а написал родителям. Они-то и сообщили мне все…

Миша Бабочка о своей жизни рассказывать не любил. Но я знал, что на Воркуте его согнуть не удалось. Суки клали ему на грудь доски и били по ним кувалдой… Вся грудная клетка его была перебита и изломана, так что даже непонятно, как он остался в живых.

Витя, еще один вор из нашей группы, был совсем молод. Свою бродяжническую жизнь он начал недавно, когда ушел из родительского дома. Был осужден на шесть лет.

Он был умным и одаренным парнем. Очень красив. Превосходно играл в шахматы. Еще в Башкирии я любовался им, когда политзаключенные приглашали его в клуб сыграть. Из ста партий он проигрывал или сводил вничью не более одной-двух. В той зоне было двенадцать тысяч заключенных, все больше осужденный по 58-й за измену родине. Генералы, офицеры, артисты, ученые. Они очень уважали Витю за его ум и шахматный талант, удивлялись, как он попал в воровской мир, что и кто увлекали его… Ведь не секрет, что все они смотрели на воров, как на отбросы общества, лишь страх не давал проявиться их презрению и ненависти. Это мы превосходно знали, гордились этим. И жили за их счет, да еще и не в пример лучше, чем они.

Мы плыли уже пятьдесят два дня. За это время в трюмах стало заметно свободней: смерть постаралась улучшить наши "жилищные условия”.

Вскоре мы подплыли к берегам моря Лаптевых, но подойти поближе не смогли, так как устье реки Яны было мелководным. От берега отошли баржи и взяли курс к нашим рабовозам. Еще на корабле нас распределили по статьям. Отсев шел по такому принципу: "Петушки — к петушкам, а раковые шейки — в сторонку!” Я был осужден за убийство, так что попал к "раковым шейкам”. Остался без друзей… Нас, сорок человек, посадили в отдельный отсек подоспевшей баржи и повезли на сушу. Думали мы только о еде, так как почти забыли вкус пищи, а о горячем — и говорить не приходится. Подошло время обеда. Нам выдали хлеб и банку консервов. Хлеб был малость получше, чем на "Жоресе” — знаменитом социалисте, а консервы были испорчены, списаны, но для заключенных и такое годилось.

На барже мы доплыли до поселка Батагай, 80 км ниже Верхоянска. Началась разгрузка. В качестве привета мы услышали пулеметную пальбу: охрана стреляла над нашими головами, чтобы мы "почувствовали”. С баржи я вылезал чуть ли не последним. Когда я оказался на пристани, мои трюмные соседи уже лежали ничком на земле. Их усердно колотили прикладами и каблуками по головам и спинам, заставляя лечь пониже. У каждого уже появились кровавые раны. Мне сразу же приказали раздеваться. Во время этого я незаметно бросил нож в воду, — а заодно и душу свою за ним вслед… Так мне жаль было расстаться с оружием, которое вот уже несколько месяцев верно служило мне.

Всплеск воды обратил на себя внимание охраны.

— Что ты выкинул, подлая тварь?!

— Ничего.

— Ах, ничего?!!

В течение получаса несколько солдат изуродовали и избили меня до полусмерти. Сознания я не терял. Меня заставили лечь ничком. Я сопротивлялся. Услышал, как один из охранников говорит: "Отодвиньтесь, я его пристрелю”. Это было совсем не самым худшим выходом. "Стреляй, стерва, — крикнул я. — Чего ждешь?! Из лежащих пластом на пристани тел раздался жуткий вопль Коли Хохла:

— Ложись, зверь, а то нас всех из-за тебя…

Это было правдой. Рассвирепевшие из-за меня охранники могли расстрелять всех, а потом списать… А что? Бунт при разгрузке заключенных. Это им ничего не стоило. Я внял голосу разума и улегся. Не успел я опустить голову, как получил страшный удар сзади по голове. Мой нос уткнулся в камень. Переносица была сломана. Эту памятку о великих стройках коммунизма я ношу при себе и по сей день… Теплая кровь хлынула в грязь. Второй удар вверг меня в беспамятство. Все, что происходило дальше, я знаю только по рассказам. Меня спасли мужики, помня мое отношение к ним на пароходе. Иначе бы меня, бесчувственного, забили бы непременно.

Очнулся я от сильной тряски. Нас везли в машинах.

— Куда нас?..

— Сами не знаем, — ответил кто-то.

— На кладбище, — послышался другой голос.

Действительно, миновав поселок стороной, нас завезли на кладбище. Зачем?! Я обвел взглядом заключенных. Было нас в машине, как сельдей в бочке. Взглядом встретился я с Васей Горбачом из Мордовии. Едва подмигнув, я дал ему понять, что надо будет броситься на охрану. Его ответное движение убедило меня, что он понял…

Кабина открылась. К нам подошел старшина.

— Вздумаете бежать — вот тут и будет ваша свобода.

Небольшие холмики чуть возвышались над промерзшей землей. Торчали таблички с номерами… Кладбище каторжников. Поверьте, я был во многих лагерях, участвовал во многих стычках, безоружным бросался на нож, о чем свидетельствуют шрамы на моих пальцах. Но в этот момент я мысленно почувствовал, как лезвие входит мне под сердце. Тело мое облилось холодным смертельным потом. И охватила жгучая обида, что вот — погибну от рук этих извергов, так и не прикончив одного, хотя бы одного из них!..

Машина снова тронулась.

Мы прибыли в поселок Эгейхай. Нас заставили лечь на землю. Прошло минут двадцать. Между рядами лежащих неторопливо прошелся офицер. Затем обратился к нашему старшине:

— Старшина, что это они у тебя мордами к земле лежат? Ты их посади, посмотрим, кто такие.

— Пошел ты к ебаной матери, майор, — раздался ответ "подчиненного”, — Нехай лежат. Скорее подохнут.

Майор, ничего не ответив, удалился.

Потом я узнал, что отношения между местными палачами были весьма сложными. Подчиненные превосходно знали о всяких противозаконных делишках своего начальства, так что особо не стеснялись. При каждом конфликте в вышестоящие инстанции летели доносы друг на друга.

На ледяной земле нас продержали около часа. Затем стали выкликать по фамилиям. По одному вели в изолятор. После проверки по одному вводили в кабинет к оперуполномоченному.

Я вошел. Доложился по правилам. В руках уполномоченный держал папку с моим делом. Подойдя к столу поближе, я успел прочесть на обложке слова "вор-законник”. Меня это не удивило.

— Кто ты по национальности? — спросил опер.

Вопрос меня поразил. Ведь в деле моем все написано, что же он…

— Еврей, — ответил я после недолгой паузы.

— Еврей… — странным тоном повторил он. — Ну что ж, еврейчик, ты у меня будешь сидеть в крытой тюрьме, пока не посинеешь!

Я сообразил, что дела мои плохи, и, соответственно, следует держаться поосторожнее.

— И за что ж это мне от вас такая немилость?

— Когда ты скажешь правду, кто ты на самом деле?!

— Так вы же мое дело проверяли. Там и национальность имеется.

— А какая из них настоящая?!

Только теперь я все понял! По приговорам я шел под разными фамилиями: "Якубов” был таджиком, "Уберия” — грузином. И лишь последним стояло: Абрамов. Еврей. Вот оно что…

Я посмотрел в его проклятое недоброе лицо.

— Увести его, — раздались слова. — И пока не признается, пусть сидит до посинения!

Уже потом я узнал, что сам опер был евреем. Фамилия его была Гольдман.

Меня отправили в камеру. Охраняли круглосуточно, но кормили — регулярно.

…Лагерь, в котором я оказался, имел свои особенности. Практически все начальство состояло из хохлов. А это всегда опасно. Много украинцев сидело за национализм по разным зонам, многие националисты еще оставались в лесах. Хохлацкое начальство старалось проявлять особую ревность к службе и — естественно — особую жестокость по отношению к заключенным.

Боясь друг друга и собственной тени, эти люди были готовы на все, чтобы выслужиться; любые унижения перед теми, от кого зависит их работенка, любая жестокость и подлость по отношению к беззащитным каторжникам.

Воду для питья давали так.

Попросишь — отвечают: "Сейчас”. Это "сейчас” продолжалось часами. Просили повторно. Воды нет. Если же кто-то не выдерживал, повышал голос, то приносили бочку воды, и несчастного головою запихивали под воду. Когда он начинал захлебываться — вытаскивали. Потом снова. И так, покуда заключенный не терял сознание. Полумертвого швыряли на каменный пол, обливали водой и уходили. Многие не выдерживали истязаний…

Я пробыл там до октября 1952 года.

О судьбе своих товарищей я не знал ничего. После изолятора у нас отобрали все наше и выдали лагерные шмотки. На севере положен бушлат и телогрейка. Но нам велели выбрать что-нибудь одно. Я выбрал бушлат: он и длиннее телогрейки, и рукава у него длинные, так что можно руки греть.

После переодевания нас вывели из зоны. Рядом стояла построенная на скорую руку деревянная тюрьма. Мы оказались новоселами. Восемнадцать человек загнали в камеру на три квадратных метра.

Дорогой читатель, можешь ли ты поверить, что в три квадратных метра можно втиснуть 18 взрослых человек?

Но это было так. Нары были поставлены в два яруса. У двери с одной стороны — питьевая вода, с другой — параша для нечистот. Я занял место вторым от стены на нижнем ярусе. Проход между нарами был всего в полшага, два человека разойтись не могли.

Когда ложились спать, то ботинки клал под голову, половина бушлата под себя, вместо перины, а пол бушлата на себя как одеяло. Пижама была прекрасная: тюремная рубашка и брюки.

Кормили нас обычно, но вот вместо чаю (т. е. кипятка) давали заранее подслащенную воду. Вкус ее был странным. Я поинтересовался у надзирателя по фамилии Гречко:

— Слушай, что это за сладкая жижа? Почему вы нам не даете кипяток и сахар отдельно?

— А мы вам сами сахар кладем, чтобы всем досталось. Чтобы вы свои косточки подкрепили…

Лишь потом мы узнали, что это была жидкость, которую выкачивали из урановых рудников. Она была сладкой, так как этого требовал технологический процесс… Зачем же добру пропадать, когда можно скотину поить? Конечно, настоящую скотину отравлять бы не стали, а заключенных — можно.

От этой страшной воды каторжники болели и умирали, но другой не было, так что приходилось пить, чтобы не погибнуть. Жидкость действовала, по всей вероятности, на весь организм.

Мы понимали, что это последняя станция для тех, кого решили списать. Люди таяли на глазах. Мы сами себя не узнавали. Беспокоили нас наши сухари: мы опасались, что они могут вылупиться и рассказать, кто из воров-законников и когда на самом деле убивал сук (срок-то крутили сухарям). Через день мы отдавали им наши пайки, чтобы они молчали.

Однажды меня вызвали в управление. За столом в кабинете сидел высокий видный мужчина в майорских погонах. Это был начальник первого отдела управления лагерей Верхоянска Цветков. Я слышал о нем, что если в разговоре ему перечили — он расстреливал в кабинете…

Поглядев на меня колючим взглядом, он произнес:

— Что, Ази, все еще ходишь?

— А почему бы мне не ходить?

— Если ты не откажешься от своей воровской идейности, я тебя превращу в шестнадцать килограмм. Понял? А если откажешься — сейчас же переведу тебя в общую зону.

— Спасибо вам, гражданин майор, за вашу милость, но я хочу уйти из лагеря тем, кем пришел в него.

В кабинете кроме Цветкова находился и майор Потапов — тот самый, которого старшина при нас послал по-матери. Он был из Москвы, и поговаривали, что и до войны сам был вором. Заключенные уважали его.

— Ази, — обратился ко мне Потапов, — брось свою дурную идею…

— Я не из тех, кто поддается уговорам.

— Увести в камеру! — скомандовал Цветков. — И заморить этого зверя черномазого!

— Благодарю вас за такое покровительственное ко мне отношение.

Красивое лицо Цветкова мгновенно исказилось от ярости, глаза налились кровью. Казалось, что он бросится на меня и растерзает собственноручно, но меня уже выводили из кабинета. Дверь захлопнулась, и лишь словцо "мерзавец” долетело до меня…

В этот день вызвали многих — и некоторые не вернулись. Мы боялись, что уйдут наши сухари, соблазненные начальством. Ведь чекисты прекрасно знали, что сухари — это не воры, знали, зачем прикармливаем их, жертвуя собой. Но остались и сухари: им невыгодно было покидать своих покровителей. Уйди он от нас, его кинут в лагерь сукам, а те его быстро прикончат.

Сухари… Это молодые фраеришки (некоторые называли их просто пацанами). Воры прикармливали их, держали возле себя и использовали в своих нуждах.

В январе 1953 года меня вызвали вновь. Встать я не смог… Я вспомнил башкирский изолятор. Так выяснилось, что и у самого плохого есть худшее. Майор Цветков свое слово сдержал — я превратился в "шестнадцать килограмм”. Держась за стенку, дошел кое-как до двери камеры. Переступил через порог. На мое счастье кабинет, куда мне следовало прибыть, находился недалеко. Доползти можно. Открыл двери. Вновь "за стеночку” подошел поближе к столу. Увидел оперуполномоченного Гольдмана…

— Ну, кто ты по нации? Вспомнил?!

Я постарался приблизиться к нему, но он и сам наклонился ко мне, чтобы услышать ответ. Вместо ответа я изо всех сил плюнул ему в лицо. Он отпрянул. Удара, впрочем, не последовало. Гольдман умылся, вытер лицо полотенцем. Затем подошел ко мне и сказал раздельно:

— Ты будешь сидеть, пока не посинеешь, собака.

Меня сволокли в карцер. Пробыв там десять дней, я потерял и те остатки сил, что еще были у меня. Я действительно мертвенно посинел, ноги меня не держали совсем. Я ползал по полу, словно червь. Оправдался вопрос майора Цветкова: "Еще ходишь?” Теперь я не ходил. Меня доставили в камеру и положили на нары. На меня глядели, как на чучело, но и сами мои Сокамерники были немногим краше. Голод и холод свое дело сделали. К происходящему вокруг все стали безразличны. Целыми днями люди находились в какой-то загробной дреме. В камере царила тишина, изредка прерываемая тихими стонами и вздохами. Ждали смерти. Не сегодня? Ну что ж, значит, завтра. Через неделю? Хорошо…

Иногда я не выдерживал. Слабым прозрачным голосом принимался орать на других, требовал, чтобы хоть поговорили между собой, что ли. "Подохнем, если спать вот так будем!” На меня жутко шипели или слезно умоляли помолчать, не будить, не отвлекать. Через несколько дней я "добился своего”: один из нас, прозванный за свою душевность "Золотым” — Леха Золотой — начал разговаривать. Сам с собою. О чем он говорит — мы понять не могли.

В феврале 1953 года нам сообщили, что вскоре прибывает комиссия — с Колымы через Магадан.

Начальником нашей тюрьмы был бакинец Гуссейнов. Для нас-то он был вполне хорош, но в своей среде авторитетом никаким не пользовался. Всем заправляла охрана, а сказать ей ничего нельзя было. Начальство не решалось портить с ней отношения: ведь все про всех все знали, так что хлопот не оберешься. Вот охрана и творила, что в голову взбредет. Лишь однажды один из младших офицеров был разжалован в старшины за самоуправство. Он был из Армении, но так я и не узнал — из каких мест… Попадись он мне — я бы его прикончил. Несколько раз я сам слышал, как Гуссейнов "жарит” его (разговаривали они на азербайджанском, так что я понимал их отлично).

— Слушай, что ты от них хочешь? Зачем над заключенными напрасно измываешься?

— Эй, начальник, — отвечал тот с диким смехом. — Ты сам знаешь — людоеды мы! Я спать не могу, если на сон грядущий зэка не изобью. Привычка.

Он колотил заключенных каблуками, всяческими дубинками до полусмерти. Только не руками. Руки у него были слишком чувствительны, он не мог вынести даже малейшей боли, когда его кулаки соприкасались с нашими косточками…

Дверь камеры распахнулась. Вошел надзиратель.

Дал команду "встать”! Все поднялись, а я не смог. Да и не хотелось. К дверям подошли подполковник, несколько других офицеров и наш Гуссейнов.

— Жалобы есть? — вопрос был задан как будто запросто, но с жестокостью. Все наперебой начали кричать, что, мол, прямо с этапа их сюда загнали. Сидим, а за что — не знаем.

— Хорошо, разберемся, — сказал стоящий у стены высоченный подполковник с крючковатым носом, вроде хищной птицы.

Я лежал, не вникая в происходящее. Вдруг раздался вопрос, обращенный ко мне.

— Почему не встал как все?!

— Это и есть Абрамов, — сказал начальник тюрьмы.

— Нельзя ли узнать, кто вы такой и как ваша фамилия? — обратился я к крючконосому.

— Подполковник Мусатов!!

Мусатов служил не то начальником режима, не то заместителем начальника режима управления Северных лагерей. Был он осетином из Орджоникидзе.

— Вы, видать, очень и очень хищный зверь, — сказал я, не думая уже ни о чем, — ишь, какой носище!.. Падлоедина, тебе немного осталось — нечем тебе у меня полакомиться после этих шакалов, что стоят у тебя!

— В твоих жилах играет кавказская кровь?

— Не только кавказская, но и кровь древних евреев!

Мусатов оглядел меня с презрением. Но сдержался.

— Да, Абрамов… Ты и так наказан беспредельно, но все еще треплешься своим языком. Лучше бы молчал, может и улучшил бы свое положение.

— Прошу не пугать! Закройте двери с той стороны! Мотайте отсюда и ждите Божьей кары в ближайшем будущем, как ваши предшественники ее дождались!

— Не зря тебя, Абрамов, довели до такого состояния. Жаль, что мои предшественники твой язык не вырвали, раз ты их историю знаешь…

— Да кто вашей истории не знает! Как вы после революции жрали друг друга за чины и портфели, самоеды проклятые…

— Гурбан улум сане донишма чех (чтоб я умер для тебя, не разговаривай много…) — умоляющим тоном негромко проговорил Гуссейнов, стараясь успокоить меня.

— Мы с тобой, Абрамов, еще поговорим! — сказал крючконосый.

Комиссия удалилась…

Многие в нашей тюрьме сходили с ума, слепли. Обезумевших увозили в г. Якутск. Там, на ул. Дзержинского 18, располагался сумасшедший дом. А рядом — в номере 16 — тюрьма. По своей глупости и я чуть было не попал туда, да вовремя опомнился, стал следить за собой, контролировать все свои действия.

5 марта 1953 года я как и всегда валялся на нарах…

Открылся волчок — и перед нами возник все тот же начтюрьмы Гуссейнов.

— Товарищи заключенные…

Со дня на день мы ждали, что в СССР случился государственный переворот: об этом поговаривали весь последний год. И вот, он произошел, раз начальник назвал нас товарищами…

— Граждане заключенные, — поправился начальник, — сегодня утром скончался великий вождь мирового пролетариата Иосиф Виссарионович Сталин.

Все повернулись ко мне. Я начал… смеяться. Сначала едва слышно, потом — все громче и громче. Меня всего трясло, остановиться я не мог. Я уж и день забыл, когда в последний раз улыбался, а тут со мной началось что-то вроде истерики.

Я не переставая смеялся три дня.

Начальнику тюрьмы доносили о моем странном поведении. Время от времени он являлся в камеру: просил, чтобы я заткнулся.

— Ази, прошу тебя, прекрати!

Я твоего начальника, Сталина-людоеда маму ебал! Я его могилу ебал!

От Сталина и его могилы я перешел к самому Гуссейнову — принялся честить его почем зря…

— Ладно-ладно, Ази, спасибо, — отвечал он. — Только не смейся…

* * *

В камеру к нам посадили одного парня. Он назвался Мишей из Уфы, сказал, что вор-законник. Татарин. Бежал с Алдана, заблудился и попал в Верхоянск, где его и поймали.

Как-то раз я проснулся в полночь и увидел, что один из наших Сухарей по имени Коля сидит на краю нар, голову опустил, не спит.

— Ты что, Коля, не спишь?

— Да, так… Что-то не спится.

На следующую ночь я специально посмотрел на его нары. Коля опять сидел. Так продолжалось несколько ночей подряд.

К этому времени нас начали выходить на прогулку — минут на пятнадцать (сразу же после смерти Сталина порядки чуть-чуть помягчели). Во время прогулки я настойчиво стал выспрашивать Колю, почему он все-таки не спит по ночам. Нам удалось поговорить без свидетелей. Коля признался, что Миша татарин ночами не дает ему спать… Умышленно толкает, колотит в живот, пихает в бока. Мы договорились, что сегодняшней ночью Коля громко скажет Мише: "Татарин, прекрати!”, а уж мы его проучим. Так и случилось. Ночью, среди храпа заключенных, раздались эти слова. Ответа не последовало, но татарин продолжал свои жестокие шутки, покуда Коля не встал и не уселся на краю нар. Я заранее договорился с Колей Хохлом, что он поддержит меня в случае чего… Я также встал, подошел к Коле, стал ему что-то рассказывать. Так мы провели ночь до утра.

Наутро я обратился к татарину:

— Миша, можно мне у тебя кое-что спросить?

— Пожалуйста, я тебя слушаю, — с явной издевкой ответил он.

— Миша, мы все здесь на равных. Почему ты не даешь спать Коле?

— Не твое дело, — прервал он меня. — Пусть говорит сам за себя.

— Нет, я буду говорить за него.

— Я и тебя заставлю, чтобы ты выпулился, стерва!

Он неожиданно ударил меня рукой с верхних нар. Удар пришелся в переносицу. Я отлетел и врезался затылком в дверной косяк. Последовал второй удар. Я почувствовал, что "плыву”, теряю сознание. Усилием воли я преодолел дурноту. Ненависть придала мне силы. Я схватил крышку от параши и бросился на татарина. Не помню уж, куда я ему попал… Крышка сломалась. Я схватил вторую — от бочки с водой, но почувствовал, что силы покидают меня. Инстинктивно я продолжал наносить удары, совсем-совсем слабые.

Надзиратели ворвались в камеру. Нас вывели на прогулку. Я задыхался, и товарищи под руку вывели меня на двор. Татарин уже был там. Прогулка была общей для двух камер. Увидев меня, несколько человек подошли ко мне. Я рассказал, обращаясь к одному из них, что у нас произошло.

— Что ж вы его на полотенце не затянули? — громко спросил мой товарищ, так, чтобы татарин слышал.

— А вот сейчас прогулка кончится… Зайдем в камеру, я с него живого не слезу. — Я также говорил повышенным тоном, чтобы проверить татарина. Будь он вором-законником, то он должен был подойти к нам открыто и сказать: "Только троньте, собаки!” Но все получилось иначе. Татарин, услышав угрозы, подошел к надзирателю, что-то сказал ему, и его увели.

Лишь потом мы узнали, что этот тип специально был подослан к нам в камеру Мусатовым. Причем, специально для меня. Избить, искалечить, а лучше и убрать совсем. Видно не забыл Мусатов наш разговор, и не хотелось ему уходить "сухим”. А самостоятельно, своими руками, убить меня — вроде неудобно: большой начальник…

Не прошло и двух недель со смерти Сталина, лучшего друга каторжников, как нам было приказано собираться с вещами… Куда, зачем? Ничего не известно. Видно было, что начальство находится в недоумении и замешательстве. Что говорить! Не помри Сталин, никто бы из нас живым не вышел.

Нас пригнали в расположенный неподалеку лагерь. Большинство немедленно были отправлены в больницу.

Дикая история произошла с нашими письмами. Все то время, что мы сидели в крытке, почта к нам не поступала. Был там у нас один надзиратель по фамилии Гречко, мерзавец и циник. Каждый раз во время' своего дежурства он открывал волчок и подначивал заключенных: вот у того, мол, семья такая, у того — вот такая, происходит у вас дома то-то и то-то. Мы не могли понять, чего ему надо. Думали, что просто дразнит, провоцирует…

Однажды он открыл волчок и обратился ко мне:

— Глядите-ка, у Абрамова нашего семья такая благородная, а он такой выкрест… — и захихикал.

— Эй, Гречко, знаешь что? Ты, конечно, парень хороший, я тебя понял. Если есть у тебя чего для нас — так отдай, а нет — иди к ебаной мамочке и не пой нам тут лазаря!

Вот так мы с ним поговорили…

А позже узнали, что этот садист в течение. нескольких месяцев получал наши письма, читал — и уничтожал. Как-то я решил зайти к лагерному почтальону, так как давно ждал весточки из дому. А почтальон рассказал, что письма ко мне приходили 180 почти каждый месяц, некоторые даже с фотокарточками, и он все отдавал надзирателю Гречко.

Сил у меня все еще было мало. Я числился за больницей, но все же решил отправиться на поиски Гречко. Пошел на вахту к дежурному.

— Где Гречко?

— В отпуску.

С вахты я решил зайти в контору, где бывало лагерное начальство. Пошел по коридору, заглядывая в кабинеты. Один из начальства остановил меня и спросил, что мне надо.

— Одного ищу, что у вас работал. Гольдман его фамилия.

— А зачем он тебе?

— Вопрос один хочу разрешить. Остался между нами такой — нерешенный…

— А что за вопрос, если не секрет?

— Я докажу этому типу, что я еврей. Он меня в тюрьме за это держал, думал, что я смеюсь над ним. А я — еврей и горжусь этим, а Гольдману я хотел бы еще разок в морду плюнуть, как уже было в его кабинете!

— Так ты плевал ему в лицо?!

— Нет, не в лицо, я ему харкнул в его проклятую морду! Он после встал, вымылся, вытерся и приказал держать меня в тюрьме до посинения.

Мой рассказ слушало несколько человек. Они переглянулись.

— Ну, так где же он все-таки?

— В отпуску!

— Жаль…

Наступила неловкая пауза.

— Еще можно вопрос?

— Можно. Да ты садись, Абрамов, спрашивай, что тебя интересует, — сказал один из офицеров.

— Скажите, пожалуйста, где начальник первого отдела майор Цветков?

— А зачем он тебе, Абрамов? — поинтересовался все тот же офицер.

— Зачем? Видите меня? Мне двадцать пять! Самый сок моей молодости!

Я хотел узнать у этого Цветкова, за что он хотел меня в шестнадцать килограмм превратить, чтобы я на карачках ползал… За что?!

Они вновь переглянулись.

— Ничего, Абрамов, поправишься еще…

— Да вы мне просто скажите, где он сейчас?!

— И он в отпуску, — со смешком проговорил офицер.

Тут-то я сообразил, что все эти офицеры были новичками на службе, а прежнее начальство куда-то исчезло. Поняв, что большего не добьюсь, я встал, вежливо поблагодарил и удалился.

Я пробыл в больнице еще несколько недель. Воскрес из мертвых.

После выздоровления меня назначили в бригаду механизаторов к политзаключенным. Я работал с ними и жил в одном бараке. Среда эта была совсем иной. Люди после работы писали, читали, а кто и стихи сочинял. Другие рассказывали товарищам о каких-то своих открытиях. Начинались всякие разговоры, дискуссии. Высчитывали какие-то формулы, спорили, но по-научному. Или начиналась борьба за шахматной доской. Играют, разумеется, двое, но над головами у них стоит множество любителей. После партии обсуждали ошибки каждого игрока.

Они особо не доверяли уголовникам, то есть ворам-законникам, но я ужился с ними, даже завел друзей. Работал хорошо, прислушивался к их спорам. Они это замечали и удивлялись, как это я так себя веду. Они-то полагали, что я и трех дней не продержусь… Постепенно они привыкли ко мне, перестали дичиться. Я узнал, что большинство из них служили у генерала Власова, попали в плен. Было там много высших офицеров, были и люди с научными званиями.

Однажды утром я стал свидетелем интересного зрелища. Перед выходом на работу к нам в барак зашел кто-то мне незнакомый. Он сказал что-то по-немецки, и многие встали. Затем он подошел к каждому поочередно и прощался с ним за руку. Затем, обращаясь ко всем, сказал: "Меня увозят. Куда — не знаю…” Когда он ушел, я спросил, кто он. Мне рассказали, что этот человек был высокопоставленным немецким офицером, был в связи с генералом Власовым.

Мне вспомнился тот старшина, что вез нас к кладбищу, чтобы ошеломить. Про него говорили, что и он служил у Власова, но как-то оправдался.

Я стал расспрашивать. И мне поведали следующее.

Все здешние каторжники-власовцы были осуждены военным трибуналом, лишь только этот — нынешний старшина — настаивал на своей невиновности. Но и его, понятно, осудили. В лагере он продался, стал работать на начальство. Ему поручали ловить беглецов в тайге. Кого он настигал, тому отрубал кисть руки. Для сличения отпечатков пальцев. Доказательство… Но покалеченного он отпускал в тайгу, с собой не тащил. Дикие звери, привлеченные запахом крови, настигали несчастного. Или он самостоятельно истекал кровью. Говорили, что по представлению лагерного начальства он был все же оправдан и восстановлен в чине старшины. Недавно его откомандировали в Якутск. Воры его узнали, словили — утопили в реке. Но это — то ли правда, то ли нет. Возможно, сидит этот старшина на персональной дачке под Москвой, и пишет мемуары о суровых военных годах.

Вскоре дождались мы и смерти еще одного людоеда — Берии. В лагерях царила полная неразбериха. Каждый барак обнесли колючей проволокой. Ждали чего-то. Но абсолютно все начальство во всех лагерях было сменено…



Осенью того же года меня вывели из барака политзаключенных и загнали к ворам-законникам. Компания там подобралась необыкновенная. У каждого тамошнего жителя руки были в крови нескольких десятков человек. Молодые — те убили не больше пяти-шести человек. Но и среди них попадались такие, что перевалили за десять душ…

Со мною на нарах спал вор-законник Коля Курнос. Он охотился за суками.

Это было его единственной целью. Он раскалывал их, выслеживал. Вел настоящую охоту за каждым, кто по его мнению был — или мог быть — сукой. Настигнув, он убивал их огромной чуркой-дубиной.

Друзья рассказывали мне, как однажды Коле сообщили, что появилась сука. Он поймал его. Занес над его головой свою дубинку смерти… Этот человек был его старинный друг, лучший товарищ. Но для Курноса в слове "сука” и был весь приговор, который обжалованию не подлежит. Друг, брат — все едино.

Обреченный стал умолять его:

— Коля, возьми мой нож, зарежь мня…

Он не успел договорить. С одного удара голова его раскололась.

Коля Курнос по-настоящему страдал, если ему не удавалось найти суку: ему казалось, что вот, где-то здесь, рядом, притаился его враг, прячется, выжидает…

Словом, кончились мои краткосрочные научные курсы и университеты в бараке политзаключенных. Рядом был теперь Коля Курнос.

Как-то я шутя сказал этому чудовищу:

— Эй, Коля, пойдем сук мочить!

Словно дикий зверь, он кубарем скатился с нар.

— Где?! Пойдем! Скорее!!!

Обыкновенный вор-карманник. Но в лагере он превратился в настоящего людоеда. Это не преувеличение.

Должен сказать, что по воровскому закону иметь в кармане нож не полагается. Как-то одному вору из Днепропетровска Зямке Усу предложили на всякий случай положить в карман нож. Он отказался. И мотивировал это тем, что за всю свою воровскую жизнь никогда ножей не носил. "Я не палач, не убийца, — говорил он. — Кроме лопатника(кошелька) ничего носить с собой не собираюсь”

Собрали сходку, где его чуть было самого не убили. Заступились за него воры, которые хорошо знали его, в том числе и я. Зямка Ус так прямо и заявил на сходке: "Можете меня убить, но я убивать не хочу и не могу. Это не моя профессия!”

Вором он был великолепным и крайне дерзким, смелым и отчаянным человеком. Про него рассказывали потрясающую историю:

В 1937 году в лагерь на Урале, где сидел Ус, прибыла комиссия из Москвы. Из членов этой комиссии Ус с товарищами… похитили одного офицера. Раздели его, связали, заткнули рот кляпом. Ус переоделся в офицерскую форму — и прямо через вахту ушел из зоны… Офицера обнаружили только утром, когда Зямка был уже далеко. Но на убийство он не шел.

Встретил я одного моего старого знакомого, Сашу по кличке "Собака”. От него я узнал интересную историю. Он рассказал мне, что в 1946 году по указу Берии была создана специальная группа ссучившихся бывших воров-рецидивистов. В памяти моей сохранились имена их главарей: Вася Пивоваров, Иван Упоров, Сольдат, Кантанис, чечен Ваха. Они получили в свое распоряжение столыпинский вагон, в котором переезжали из лагеря в лагерь и только Бог знает, что они там творили. Убийств и историй было неперечесть. О бесчинствах этой "бригады” рассказывали ужасы.

Когда Круглову, тогдашнему замминистру внутренних дел, крестному отцу этой "бригады”, доложили о том, что они явно перегнули палку, он убрал их с глаз подальше в бухту Ванина.

О количестве искалеченных и убитых этой бригадой людей можно только гадать, но через их страшное сито прошли десятки тысяч заключенных.



Наш лагерь находился в восьмидесяти километрах от Верхоянска, в поселке Эгейхая. По словам старых лагерников, примерно в шестидесяти километрах от Эгейхая есть поселок Костры. В радиусе полусотни километров от Костров воздух смертелен. Ибо именно там находятся открытые карьеры урановых рудников, где уран добывают заключенные. Оттуда не возвращается никто. Как рассказывают, однажды политзаключенные подняли восстание. Во главе его стояли уцелевшие революционеры-троцкисты. Восстание было подавлено. Из многих и многих тысяч осталось в живых 236 человек. Их вывели в зону, поставили под холмы. Завели трактора, чтобы не было слышно выстрелов. Могилу эти 236 рыли себе сами, а заровняли ее бульдозерами.

В кострах сидели те, кому дороги назад не было. Никто из сидящих там не знал, на какой срок…

Зимой 1954 года река Яна покрылась толстым льдом. Тракторами (быть может, теми же…) проложили трассу по льду для автомашин. Из нашего барака отобрали четырнадцать человек, включая меня, и повезли по льду в сторону Верхоянска.

Лагерь, куда нас доставили, находился недалеко от города. Стояли там два барака и старая церковь, где находилась кухня и баня для каторжников.

Мы прибыли туда в полночь. Ничего об этом лагере мы не знали. Известно было только, что на севере все зоны делятся на политические, сучьи, воровские и бытовые.

Машины стали, и нас вогнали в зону. Никто из местных нас не встречал, как это обычно бывает. Лагерь словно вымер, ни одной живой души. Даже всегда присутствующий при появлении нового этапа нарядчик не появлялся. Это было очень подозрительно. Уж не ловушка ли?..

Охрана выстроила нас и сказала: "Вот вам бараки. Устраивайтесь”.

Не верилось, что в лагере, кроме нас, никого нет. Посовещавшись, мы решили все же подойти к баракам. Идущий впереди пнул ногой двери… Они поддались. Не входя, мы стали прислушиваться. Прошло две-три минуты — и наконец, раздался глухой крик: "Какая падла дверь открыла?!” Мы отошли чуть в сторону. Еще подождали — и сошлись: вошли в барак… Была дана обычная в таких случаях грозная "команда”: "Всем лежать! Кто в зоне, суки или воры?” Ответ раздался не сразу. Вспыхнула свеча, и отозвались басом: "Ну, что?” Барак проснулся.

— Пусть подойдет кто-нибудь из воров, — предложили мы.

Двое с топорами в руках приблизились к нам. Зажглось еще несколько коптилок…

И многие узнали друг друга. Пошли объятия, поцелуи. Вскоре вся зона была на ногах, так как разнесся слух, что прибыл этап воров-законников. Нашлись пропавшие без вести друзья, о которых многие годы не было ни слуху ни духу.

Лагерь был страшен. Еще при входе в барак мы едва не попадали наземь. Естественно, думали, что это нарочно подстроено — для встречи нежелательных гостей. Но это было не так: у порога накопились огромные кучи мусора, какие-то огрызки бревен, и никому и в голову не приходило убрать хоть немного. Барак был построен из едва обтесанных бревен. На стыках никакой шпаклевки не было, так что стены были, как решето. Сквозняки, холод адский. Но это "проветривание” помогало мало: в бараке стояла такая-вонь, что дыхание спирало. Матрасы были далеко не у всех, остальные спали на голых досках. Лишь несколько воров укрывались одеялами, остальные пытались спастись от холода, завернувшись в телогрейки. Но никто не возмущался, не старался раздобыть постельные принадлежности. Вели себя, как мужики, совсем опустились…

Те из воров, что были поживее и не утратили окончательно человеческого облика, принялись рассказывать нам о ситуации в лагере. Кроме охраны на вышках за воротами в лагере никого не бывает: никаких начальников, никаких надзирателей. Объяснили, что начальство в зону заходить боится. Кормежка ужасная. Света в бараках нет и не предвидится. Ни стола, ни стульев… Лагерь прокаженных!

Мы в один голос принялись ругать обитателей лагеря: "Вы ж сами виноваты, что с вами так обращаются! Хоть бы чистоту навели, ведь от этого зависит ваша жизнь и здоровье! А начальство видит ваше безразличие к самим себе, и тоже относится к вам соответственно”.

Всю ночь мы не сомкнули глаз. Утром мы увидели, что происходит… Зрелище было не из приятных.

Мы, четырнадцать, не отходили друг от друга. Решили попытаться перестроить жизнь в лагере. На работу мы не вышли. Всей группой отправились на кухню. Открыли крышку котла, посмотрели внутрь. К нам тут же подвалил повар со свиной рожей.

— Вам нельзя сюда! Прошу всех удалиться!

— Ты, хохлацкая твоя рожа, видел когда-нибудь, как повар варится в собственном котле? — негромко спросили у него. — Ты лучше скажи: все в котел бросил или кое-что припрятал?

Свиномордый немного смутился. Он все понял — и начал, заикаясь, оправдываться. Мы решили пока не трогать его и покинули кухню, предупредив его строго: если что будет не так, то нам его сальной туши хватит на один-два сытых обеда.

Ночь прошла без всяких приключений. Мы по очереди дежурили, как бы чего не вышло…

Утром после завтрака несколько наших пошли на вахту и предупредили дежурного: если начальник не придет с нами говорить — на работу никто не выйдет. В ответ последовал приказ:

— Всем построиться для выхода на работу! Начальника нет!

Мы отказались.

Поднялся вопль, что если, мол, сейчас же не выйдем на работу, нас расстреляют. Для острастки дали несколько очередей в воздух. Напоминаю, что охранники и надзиратели находились по ту сторону колючей проволоки. Глядели они на нас, словно волки в предчувствии добычи.

Дежурный обратился к нам с "речью”:

— Вы что, поганцы, для нас законы новые выдумывать будете?! Мы не таких ломали, а вас — подавно! Приказываю построиться и выйти на работу!!

Автоматы они держали наизготовку.

— Если хоть одного убьете — будет горе. Лучше по-хорошему зовите начальника.

Предупредив, мы — без лишних слов — повернулись и пошли к баракам. В зону они зайти не решились.

Часов в десять-одиннадцать раздался крик:

— Выходите, начальник пришел!

Из барака мы выслали одного каторжника, который знал начальника в лицо. Вскоре он вернулся.

— Пришел Лиллипут (так в лагере прозвали начальника).

Маленький человечек с глазами рассвирепевшего шакала. Он буквально дрожал всем своим хилым тельцем от ненависти. Еще бы! Нарушили его покой, и кто?! Каторжники!

К вахте пошли все, но разговаривать с ним должны были несколько человек от имени всех заключенных. Мы еще не успели приблизиться к нему, как он завизжал:

— Собирайтесь, бляди, на работу и никаких требований мне не предъявляйте!!! Иначе всех расстреляем за бунт! Или вас давно не расстреливали?!

Он кончил свои слова и хотел было уйти. Мы не перебивали его. Но только он замолк, прекратил свою истерику, думая, что с налету испугал нас, раздались наши слова.

— Гражданин начальник, надо нам с вами один вопрос решить. Потому мы вас и пригласили. Но если вы все же решите уйти, не выслушав нас, то мы уйдем в барак, и на работу не выйдем. Пугать нас не стоит. Мы не из пугливых. Хоть одного убьете — разнесем всю зону. А вас всех разорвем на клочки. И не только вас, но ваших детей и жен. Найдем — разорвем.

Начальник обалдел. Вновь начал истерически вопить, но мы уже уходили в бараки…

Не прошло и получаса, как нас опять вызвал из барака один из надзирателей.

— По хорошему все выходите на работу, а то плохо будет!

Мы хором послали его куда подальше, сказали, что разговаривать будем только с начальником — и опять вернулись в барак.

ххх

Собрались на обед. Выяснилось, что начальство решило взять нас измором: воду в лагерь не завезли. Мы поели всухомятку, что у кого нашлось.

Ко мне подошел молодой парень. Внешность его говорила о кавказском происхождении.

— А я тебя знаю, земляк! — сказал он.

— Какое это имеет значение? Мы все друг друга знаем…

— Да нет… Я и имя твое знаю, и братьев твоих знаю.

— Ну, это не секрет, — и я назвал свое имя, вернее то имя, под которым меня знали в лагере.

— Тебя зовут Ерухам!

Это было для меня неожиданным.

— Откуда ты и как твое имя? — спросил я его.

— Я из Махачкалы, кумык. Зовут меня Абдурахман Ибрагимов.

Я отвел его в сторону.

— Запомни, земляк, как меня здесь, в лагере зовут, а мое настоящее имя пока что позабудь. Для тебя же лучше будет.

Он согласился.

— А теперь скажи мне, Ибрагимов, как вы тут продукты достаете? И как нам можно организовать малость продуктов за деньги или за барахло?

Ибрагимов призадумался.

— Я для тебя могу достать, — наконец сказал он, — но…

Я дал ему слово, что никто, кроме нас, об этом никогда не узнает. Объяснил, почему нам так нужны продукты, и поскорее.

— Среди нас есть больные, истощенные. На здешней пайке их не поправишь. Надо их подкормить, чтобы не померли. Так что ты уж помоги нам, будь другом…

— Хорошо, я попробую. — С этими словами Ибрагимов ушел.

Вернулся он через час.

— Слушай, хорошая гимнастерка у вас найдется?

Мы мигом направились в наш барак. Я вывалил содержимое моего мешка прямо на пол.

— Выбирай.

Он, не долго думая, поднял новехонькую гимнастерку.

— Вот это подойдет!

Я, конечно, спорить не стал. Ибрагимов обещал принести мне пол наволочки муки, две банки мясных консервов, килограмма два сухофруктов и с полкило жиру. Для нас все это было настоящей находкой. Особенно важно нам было поддержать нашего друга Леху Страпилу, немца из Питера. Он был болен туберкулезом, и мы очень беспокоились о нем.

Вскоре вернулся Ибрагимов. Он честно принес все, о чем мы с ним договорились. Давно невиданная мною настоящая еда, особенно сухофрукты — это был настоящий урюк! — заставили меня спросить:

— Откуда это?!

Он покраснел. Возмущенным тоном ответил:

— А не все ли равно?! Ты ведь обещал, что спрашивать не станешь.

— Конечно, спасибо тебе! Я просто хочу знать, чтобы больше тебя не беспокоить, а самому заниматься всем этим. Я надеюсь, ты меня понял, и познакомишь меня с тем, у кого все это имеется.

Мне, конечно, не стоило расспрашивать его, а поблагодарить за услугу, но человеческое любопытство — дело серьезное…

Ибрагимов отвечать не хотел. Но я упорно и вежливо уговаривал его, убеждал. Дал слово, что если он не желает сводить меня с этим человеком, то я ни при каких обстоятельствах не упомяну, что Ибрагимов хоть что-либо сказал мне о нем.

— Я все это наменял у нашего повара, — обиженным голосом сказал Ибрагимов и ушел.

Когда Леха увидел продукты, он, словно маленький ребенок, набросился на них и умоляющим голосом обратился к нам:

— Ребятки, оставьте все это мне!.. Иначе умру я, умру!!!

Дико и обидно нам было слушать его, но все сдержались, хорошо понимая, что с ним происходит.

— Да-да, Леха, все тебе, все твое. Ешь, и ни о чем не беспокойся. Мы и еще достанем, ты только поправляйся, — а он, несчастный, радостно кивал головой и полубезумными глазами заглядывал нам в лица…

Страшная штука смерть…

Он чувствовал, что долго не протянет. Мы ухаживали за ним, как могли, не надеясь спасти. Чудом нам все же удалось поднять его, и на свободу он ушел здоровым… Долго писал нам письма в лагерь, и мы, разумеется, отвечали ему.

На следующее утро раздался надзирательский вопль с вахты:

— Всем на работу!

Мы в очередной раз ответили свое. Прошел час. Опять крик: "Начальник пришел, хочет и вами говорить!”

Всей зоной мы вышли к вахте. Разговаривали с ним несколько человек. Начальник ненавистно глядел на нас.

— Ну! Говорите, что вы хотите, идиоты!

Мы не слишком обратили внимание на его "вежливость”.

— Хотим от вас: четыре кирки, восемь лопат, списанные бушлаты или телогрейки. Уберем зону, стены законопатим. На кухню чтобы привезли два чана воды: нужна нам горячая вода, полы помыть и нары. Кабеля электрического дайте, чтобы свет в бараки провести.

Теперь так: дни, что мы не работали, мы вам вернем, когда хотите. Даем слово. Вот и все.

— А пистолеты и автоматы вам не нужны? — издевательски спросил начальник.

— Пока нам, начальник, этого не нужно. А в дальнейшем — вполне может понадобиться.

Разговор шел прямой.

— Все, что вы нам дадите, вернем обратно. А если не вернем — можете в нас стрелять… Вот это наше мужское слово. Жить, как свиньи, мы не хотим, да и вам, начальник, должно быть приятно, если в зоне чистота и порядок. Тогда и вы, и ваши надзиратели сможете к нам в бараки заходить.

Лиллипут смотрел на нас злыми и коварными глазенками. Видно, что в его гнусной башке происходила непривычная работа: взвешивались все "за” и "против”.

— Вот это и есть ваши ко мне требования?

— Да, начальник.

— Подождите, я через минут десять вам отвечу.

Начальник с несколькими офицерами ушли на вахту. Не прошло и четверти часа, как он вновь появился перед нами.

— Абрамов, ты и твой приятель получите под расписку кирки и лопаты. Остальное получите так…

Через полчаса нам доставили все необходимое, и работа закипела. За двое суток мы произвели в лагере генеральную уборку. Проверили каждый угол, все вычистили, словом, навели порядок. Провели свет в каждый барак: пришлось по две лампочки.

Проделав все намеченное, мы вернули кирки и лопаты. В этой горячке мы решили еще малость надавить на начальника, чтобы все получили постельные принадлежности. Возможно, думали мы, ничего не выйдет, но попытка — не пытка.

— Ну, Абрамов, все сделали? — спросил начальник.

— Точно.

— Вот теперь чтобы завтра утром все были на работе, — начальник повернулся, чтобы уйти.

— Гражданин начальник!

— Ну, что еще? — повернулся он.

— Гражданин начальник, то, о чем я вас попрошу, и вам на пользу…

— Чего еще! — начал было кричать он.

— Выдайте, пожалуйста, постельные принадлежности тем, у кого их нет… Да еще одежду. А то они ночью так замерзают, что днем работать не могут.

— Что?! — завопил лиллипут. — Да они все свое в карты проиграли! Не только постель, но и все шмотки!

— Мы даем вам слово, что больше на казенное никто играть не будет. Договоримся… А если такой кто найдется, мы уж его сами… накажем.

Начальник заколебался.

Мы, не теряясь, предложили ему все старое списать.

Он усмехнулся.

— Ты, Абрамов, как еврей на базаре торгуешься. Сперва кирки и лопаты, потом одеяла и матрацы, а теперь — сотни тысяч рублей списать… Такого заключенного я еще не встречал. Ты настоящий еврей.

Послали за лагерным бухгалтером.

— Как ты думаешь, — осведомился начальник, — сможем мы все это списать?

— Попробуем.

Бухгалтер явно был согласен. Возможно, у него на этот счет были и свои личные соображения…

Было дано распоряжение: всем, у кого есть недостача, выдать постели и одежду. В тот же день мы с бухгалтером обошли лагерь, проверили всех на месте. А утром выдали или дополнили причитающееся.

На третий день "переворота” меня, Юрку Корыто — огромного, геркулесовского сложения, парня — и еще двоих вызвали к начальнику.

— Вот вам списки людей по бригадам. Вы будете бригадирами. Люди, занесенные в списки, распределены по вашим бригадам. Работайте и живите, за все ответите собственной головой!

Мы согласились. Лишь попросили начальника, чтобы надзиратели заходили в зону. Это было необходимо: только через надзирателей можно было раздобыть курево, водку и многое другое.

— Поживем — увидим, — ответил начальник на нашу просьбу.

Для начала и такого ответа было вполне достаточно. Мы поблагодарили начальника за доверие и направились в бараки.

Проходя мимо столовой, мы увидели нашего повара. На нем красовалась моя гимнастерка. Мне очень не хотелось пройти, не задев его…

— Юра, — обратился я к Корыту, — вот, оказывается, с кем поменялся мой земляк!

Мы подошли ближе.

— Ты как красный купец одет! На гулянку собрался, что ли? Где ж это ты такую красивую гимнастерочку отхватил, а?

— Старушка-мать в посылке прислала, — заикаясь, ответил повар.

— Видно ты в своей Хохландии живал неплохо…

На этот раз мы решили его не трогать, а узнать поточнее, как он ухитряется добывать продукты. Через два дня мы выяснили через кухонных придурков, что 60 % продуктов в котел не попадает.

Повар обменивает их на барахло или продает.

Вчетвером мы пошли в баню, а одного послали за поваром: мол, срочно надо поговорить. Повар явился. Увидев нас, он понял, что дела его плохи. Хотел было вернуться, но у дверей стояли…

Мы сказали ему так:

— Быстро говори, где все, что ты наторговал и наменял за наши кровные продукты!

Он отнекивался, говорил, что ничего не знает, не ведает. Я напомнил ему о гимнастерке, перечислил все, что мы получили за нее. Он побледнел.

— Ну да… Вот только эту гимнастерку и поменял… Нету у меня ничего больше, поверьте!

Корыто схватил его. Закинул приготовленную загодя веревку ему на шею. Другим концом веревка была привязана к потолочной балке.

— Ну так что, падла, скажешь, где твое богатство?

— Нема у меня ничего, отпустите!

Корыто взялся за веревку и приподнял повара на несколько сантиметров над землей… Подержав его немного, отпустил.

— Сука, говори, где все спрятано?!

Повар принялся креститься и божиться, что денег у него никаких нет, вот только эта одна случайная гимнастерка…

Корыто вновь потянул веревку. На этот раз повар провисел чуть подольше и приподняли его чуть повыше…

— Так скажешь? Последний раз спрашиваем. Не ответишь — вздернем. Провисишь здесь до утра, а там похороним.

В ответ вновь послышались уверения в невиновности.

Веревка заскрипела. Повар обделался, из брючин потекла вонючая жижа, глаза жутко выпучились, остекленели…

Мы подумали, что он уже готов, и отпустили веревку. Но он был живехонек. Сразу заговорил, задыхаясь. Корыто ослабил веревку, чтобы можно было разобрать слова.

— Ребята, не убивайте! Я скоро освободиться должен… Хотел чуть прибарахлиться и с деньжатами домой уехать… Прошу вас, у меня старуха-мать дома… Ждет меня… Все отдам, только не убивайте!

— Так где все? Мы тебя не тронем, а следовало бы тебя прикончить, ублюдок!

Тайник он оборудовал в туалете. Там обнаружилась консервная банка с 5000 рублей. А на кухне мы нашли множество барахла: костюмы, сорочки, свитера, туфли…

Одежду мы отдали тем, у кого не хватало теплых вещей, а оставшееся вернули повару. Деньги распределили по бригадам: на всех.

Повара сбросили, назначили другого, и каждый день назначали дежурного, чтобы он следил, все ли кладется в котел. Все это делалось по соглашению с начальником. Он не возражал, только предупредил, чтобы никаких убийств не было.

Посовещавшись, мы решили отдать все деньги бухгалтеру в присутствии начальника и попросить, чтобы в лагерь привезли ящик махорки, ящик сливочного масла и половину свиной туши.

Начальник посмеялся и говорит:

— Полный переворот устроили в лагере!

— Это еще не все, начальник! Ты еще гордиться нами будешь!

Четыре дня мы не выходили на работу. Люди отдохнули, набрались сил. Мы решили поговорить с людьми, чтобы наутро все как один вышли на работу, только дневальных в бараке оставили.

И действительно, после завтрака на вахту собралась вся зона.

Бригада у меня состояла из отчаянных головорезов. Работали мы на лесоповале. Норма была 12 "кубиков” на человека в день. Я должен был принимать у каждого его выработку. Через несколько дней я обнаружил, что некоторые работают хорошо, и даже на отдых им времени хватает, а другие — так, лишь бы день прошел…

Одного такого "артиста” я, наверное, до смерти не забуду. Был он из Мордовии. Звали его Витя Фильчушкин. Как-то я иду проверять работу, а он сидит под деревом и песни поет.

— Фильчушкин, ты это почему не работаешь?

— Ази, знаешь, честно тебе скажу, этот лес мой отец не сажал, да и я его садить не хотел. А уж пилить его и вовсе не хочу.

— Да как же это?! Все работают, пилят, а ты что — лучше всех?

— Хороший лес, Ази, сам пилиться будет, сам штабелеваться, а я его пилить не буду…

— Ладно. Иди, у костра посиди, погрейся. И не болтай в бригаде лишнего.

(Напоминаю, что вор — законник не имеет права заставлять других).

Фильчушкин рад стараться. Сел у костра, руки вытянул, греется. В самом деле, работа очень трудная. На сорока пяти градусном (а бывало и шестьдесят!) морозе пилить и штабелевать было тяжко.

На другой день глядим — Фильчушкина на работе нет: в карцер посадили. Отработав день, мы пошли на ужин. Но я сначала отправился к вахте, попросил вызвать начальника.

— Чего еще, Абрамов?

— Ничего особенного, начальник. Есть одна маленькая просьба.

— Говори.

— Фильчушкина в карцер посадили?

— Ну?

— Отпустите его на мое попечение.

— Абрамов, этот человек неисправим! Он и до вас из карцера не вылезал.

— Я прошу вас. Он в моей бригаде. Вот мы его всей бригадой и исправим. А не исправится — мы его сами… посадим.

— Хорошо! Только с уговором: если он опять работать не будет, я его посажу, и никакие твои просьбы больше не помогут.

Начальник поторопился. Пять раз я выклянчивал у него Фильчушкина. А разговор с Фильчушкиным всегда был такой. Выходит он из карцера, смеется и говорит:

— Ты, Ази, за меня не беспокойся: я этот лес пилить не буду.

— Ладно. Ты пока что иди умойся, поужинай, поспи, а утром посмотрим…

Но в конце концов совесть его, можно сказать, убила. На это я и рассчитывал. Стал он рубить и пилить тот самый лес, который ни его отец, ни он сам не сажали… Да еще как стал! Голый по пояс, на пятидесяти градусном морозе, он выдавал по две-три нормы. Люди за ним подбирать не могли, не поспевали. Да еще и на других покрикивал: "Сидите, жопы греете, а работать за вас дядя будет?!”

Так прошел месяц. Как-то я спросил у него:

— Витя, скажи честно, пожалуйста: что тебя заставило работать?

До этого уже многие задавали ему такой вопрос, но он не отвечал, отделывался шутками.

— Ази, честно сказать? Меня здесь били, колотили, в карцер сажали, и что только не делали! А я палец о палец не ударил. Но тут стало мне стыдно перед тобой. Ты пять раз ходил к начальнику, меня из карцера вытаскивал, унижался… Я назло не работал, чтобы ты отстал… Вижу — ты не отстаешь, пятый раз добиваешься, чтобы меня освободили. Вот тут-то я и дал себе слово, что буду работать. Но учти, мне это стоило больших усилий.

— Спасибо, Витя.

— Нет, это тебе, Ази, за все спасибо.

И мы стали с ним приятелями.

xxx

Однажды Фильчушкин заболел: как обычно, он работал без рубашки и, по-видимому, вспотел. Вечером у него начался сильный жар. Измерили ему температуру, оказалось 39,2… Он весь горел. Тут же отвел его к лепиле (врачу). Лепила осмотрел его, но, вроде, возиться с ним не захотел. Он намазал ему живот… йодом, и все. Ни банок не поставил, ни горчишников.

Фильчушкин заорал:

— Я тебя, гад, упорю сейчас! У меня температура, а ты меня йодом мажешь!

Он бросился в свой барак, и вылетел оттуда с ножом… Я кое-как остановил его, забрал нож и велел лечь спать. Ребят предупредил, чтобы смотрели за ним, напоили горячим чаем и не давали выходить. Сам я направился к лепиле. Он встретил меня вежливо, сам подал стул.

— Что с нашим Фильчушкиным?

— Подождите немного, — сказал лепила, — я сейчас освобожусь.

Ему осталось принять несколько человек. Он вскоре закончил прием и вернулся ко мне. Надо сказать, что до сих пор я в этой зоне у врача не был.

— Давайте познакомимся, — лепила протянул мне руку. — Меня зовут Мухаммед Мухаммедович.

Не знаю, насколько это имя-отчество соответствовало действительному, но я также представился в ответ.

— Так вы пожаловали ко мне относительно больного заключенного Фильчушкина?

— Да. Вы ему пупок крест-накрест йодом смазали — и все. А у него высокая температура.

— Так надо для успешного лечения. Врач я, а не он.

— Точно. Врач, конечно, вы. Только не надо думать, что все идиоты. Я сейчас предотвратил убийство… А вы его, так сказать, автоматически, йодом мазнули…

— Представьте себе, я это сделал совершенно сознательно. Я так частенько поступаю, особенно, когда лечу русских…

— Вы меня слышали, доктор? Я сейчас не допустил убийства! Он бы заколол вас, как кабана.

— Меня не так-то уж легко заколоть! — с этими словами лепила достал из-под белого халата два огромных ножа.

— Эх, дорогой доктор! Вы бы их и достать не успели б… Он бы в вас мгновенно вонзил шесть штырей. И вы бы эти штыри не переварили…

Он вдруг обнял меня, поблагодарил.

Так мы с ним подружились.

Родом Мухаммед Мухаммедович был из Уфы. Родился в богатой культурной башкирской семье. Еще до революции окончил Казанский университет. После его окончания практиковал, лечил людей. После революции все им нажитое было конфисковано, а он продолжал работать в той же клинике, которая теперь стала "государственной”. В одну из зимних ночей 1937 года чекисты выволокли его из постели. Не предъявив никаких документов, ордеров, отвезли его в местную тюрьму-внутрянку. В этой тюрьме он просидел около года. Без всякого следствия, допросов. Просто сидел… Все его жалобы остались без ответа. После года заключения его вновь швырнули в "черный ворон”, привезли на вокзал его родной Уфы, где он проработал много лет, сунули в "СТОЛЫПИН”, и привезли в Иркутскую пересыльную тюрьму. Там он долго не задержался. Прошла неделя, и заключенных посадили в телячьи вагоны. Привезли на какую-то станцию… К сожалению, у меня исчезло из памяти ее название. Было это, во всяком случае, в Сибири. Заключенным предстояло перевалить Яблоновый хребет пешим этапом. Но не просто…

Эту историю я слышал несколько раз от самых разных людей. Она совпадала до мельчайших деталей.

Итак, 11000 заключенных со всех концов страны были выгружены из вагонов. Первое, что они увидели — была гора автомобильных покрышек, наваленная наподобие шахтного террикона. Каждому было приказано взять по покрышке и катить ее через горы в сторону Верхоянска…

Представьте себе эти одиннадцать тысяч человек, одиннадцать тысяч новеньких автомобильных покрышек, ледяные камни…

В этом этапе был и наш лепила.

Падающих убивали на месте, трупы не убирали — вокруг была пустыня. Дошло до Верхоянска 800 человек. После шести месяцев из этих восьмисот осталось в живых пятьдесят. Остальные погибли: кто умер от болезней и голода, кого расстреляли в тюрьме.

Так закончилась эта эпопея…

Только через несколько лет Мухаммед Мухам-медович узнал, на какой срок он осужден: 10 лет. Когда в сорок седьмом его десятка подошла к концу, его вызвали и дали расписаться, что ему дали еще пять… Так повторилось еще раз, ведь был уже 1954 год. Муххамед Муххамедович числился "за Москвой”, так как осужден был ОСО.

— А вы хоть пробовали выяснить, за что вас? — спросил я.

Лепила рассказал мне, что он шел по так называемому делу об "отравлении врачами великого пролетарского писателя Максима Горького”.

— А я лично, — прибавил он, — никогда этого Горького и в глаза не видел. Смерть его была использована в качестве предлога для уничтожения честных и грамотных людей, которые могли бы прийти к власти, исправить последствия этой революции, которую совершили бараны-русские и какие-то нацмены…

Мы стали часто встречаться с Мухаммедом Мухаммедовичем.

В одну из встреч я спросил его о Фильчушкине, ведь тогда толком он не ответил мне, а меня это странное "йодолечение” очень заинтересовало. Да и Фильчушкин к этому времени поправился самостоятельно.

Лепила засмеялся и сказал, глядя на меня в упор:

— Упрямый ты парень, Ази. Я умышленно не ответил на твой вопрос, но теперь уж слушай! Я органически не перевариваю русских… Мои предки еще при царе их терпеть не могли, а уж при советской власти и подавно. При царе у нас была своя земля, огромные стада лошадей и баранов. Мы платили дань царю, но он в нашу жизнь не вмешивался, и жили мы сносно. Пришли коммунисты и все отняли. Эти суки что хотят, то и делают с народным добром… Сколько смогу, столько и буду причинять русским зло!

— Так ты же врач! Для вас не должно быть ни друзей, ни врагов, ни русских, ни евреев, ни калмыков, ни украинцев!

Он посмотрел на меня с непередаваемой иронией, ехидно улыбнулся. Затем сказал, положив мне руку на плечо:

— Я, Ази, все это изучал еще в университете. Обязанности врача хорошо знаю и помню. Помню и врачебную клятву. Но коммунисты?! Они придерживаются хоть каких-нибудь правил или законов?! Нет! Народ нищий, вся Россия нищая…

Видно было, что своими словами я крепко задел его за живое. На глазах у него показались слезы. Я решил больше не тревожить его, оставить все подобные вопросы и расспросы. Да и то сказать, его судьба была не из легких: с 37-го по 54 год сидеть, не зная, не ведая — за что, почему… И каждые пять лет расписываться "в получении” очередного срока.

Час был поздний. Я распрощался с лепилой. Идя в барак, я обдумывал все им сказанное. Это было очень жутко и гадко. Но мне было жаль его. Он имел право на ненависть…

Время шло. В наш лагерь приходили новые этапы. Недалеко от нас, на том берегу реки Яны, находился лагерь Батагаи. Оттуда к нам привезли тридцать человек лесорубов. У всех у них не хватало правой кисти… Кровоточащие обрубки были замотаны в лохмотья. Это были "саморубы” — они калечили себя, чтобы избавиться от непосильного труда… Их немедленно осуждали по ст.58, пункт 14, кидали по двадцать пять лет — и отправляли на тот же лесоповал. Рубить деревья они не могли, но жечь сучья — вполне. Под страхом смерти лечить их раны было запрещено. На наших глазах большинство умерло от заражения крови. Тайком Мухаммед Мухаммедович передавал медикаменты, которые спасли жизнь десяти "саморубам”. Остальные погибли.

Все это были молодые ребята, лет 19–25. Они рассказывали, что в Заречном "болезней” не признавали. Тех, кто не мог идти на работу, охрана и суки выволакивали из бараков, привязывали к саням, и тащили до объекта. Многие умирали в дороге…

После работы я продолжал встречаться с Мухаммедом Мухаммедовичем. Пили чай, беседовали, вернее, я слушал, а он рассказывал.

Как-то я спросил у него:

— Почему Сталин решил уничтожить весь цвет России? Русскую интеллигенцию загубил… Правильно он сделал?

— Представь, что в некотором смысле Сталин был совершенно прав.

— Как?! Вы оправдываете его?

— Да. Со своей точки зрения он поступил правильно и дальновидно.

— Да почему же?

— Сталин понимал историю прекрасно. Мне кажется, что он и в самом деле был великим знатоком историком. Когда он пришел к власти, то его знание и понимание истории ему пригодилось. Он анализировал всю мировую историю — все времена, все правления. И увидел, что, начиная от Юлия Цезаря, Ганнибала, Наполеона и до наших дней, все правители и цари если были свергнуты и убиты, то своими ближайшими соратниками и приближенными ко двору. Именно это и побудило его заблаговременно убрать всех великих революционеров и вообще всю русскую интеллигенцию.

Потому-то он и смог укрепить свою диктатуру. Не сделай он того, что сделал, не долго быть ему у власти…

То, что рассказывал лепила, было удивительно. В заключение он сказал:

— Так-то вот, дорогой мой Ази. Всякий правитель хочет удержаться на престоле. Любой ценой. Сталин так и поступал. А сделай он иначе, давно бы его самого прирезали, как курицу.

xxx

Наступила весна 1954 года. Речка Яна вскрылась, и уже через месяц пошли по ней первые в этом сезоне пароходы. Нас, сорок человек, посадили на баржу, и пошли мы вниз по Яне… Подошли к поселку Батогай, а оттуда повезли нас в тамошний лагерь. Зная, что лагерь этот держат суки, мы не вошли в него, а попросили, чтобы к нам вышел начальник лагеря, некто Пожидаев. Вскоре он появился еще с каким-то офицером. Мы хором предупредили:

— Если ты нас примешь в лагерь — беды тебе не миновать. А если хочешь знать, кто мы такие, спроси (мы назвали несколько имен известных сук, которые находились в этой зоне) у них…

Офицеры, тихонько переговариваясь между собой, скрылись в зоне.

Глядим, поближе к вахте появляется несколько заключенных и вопят нам:

— Ну, звери, такое вам устроим, что будет праздник на всю зону!

— Если мы только войдем в зону. — крикнул я в ответ, — у твоей несчастной матери не хватит слез тебя, суку, оплакать!

Среди стоящих я заметил и одного своего "крестника”: это был сука, которого я не дорезал, и он, полуживой, спасся в другую зону. Он тоже заметил меня: кричал, приплясывал — радовался, что теперь-то он со мною расквитается.

— Мерзотина, — крикнул я ему, — как только войду в зону, ты первый погибнешь от моей руки. На этот раз тебя никто не спасет!

Вернулся начальник. Мы попросили, чтобы к вахте приблизились суки, что смотрят на жизнь более, так сказать, трезво и умно. Они стояли в стороне, не участвуя в криках и ругани. Начальник лагеря вместе со своими офицерами заявили начальнику нашего конвоя, что этих заключенных они в свой лагерь не примут: им, мол, резни не нужно…

Нас повели к берегу. Разрешили собрать топливо и развести костер. Не прошло и двух часов, как подъехал к нам офицер из Управления с автоматчиками. Он подошел к нашему костру, поздоровался и миролюбиво спросил, почему-де мы отказываемся войти в зону.

— Вы, пожалуйста, не притворяйтесь, будто ничего не понимаете! — ответили мы в один голос.

— Вы прекрасно знаете, что это за зона. Если хотите — мы войдем, но за последствия вы будете отвечать, по одному делу вместе с нами пойдете, гражданин начальник!

Офицер быстро сориентировался в обстановке. Сел у костра, задумчиво посматривая то на одного, то на другого, видимо, прикидывая, что с нами делать.

Посоветовавшись, начальство пришло к решению: поместить нас в палатке возле зоны. Ослушаться мы не могли.

В палатке сорока человекам было страшно тесно. Все же мы кое-как расположились на сплошных нарах из жердей. Комаров и прочей нечисти были тучи, а никаких средств от них, конечно, нам не давали. Единственное спасение было в дыме костра, вокруг которого мы и располагались.

Каждый рассказывал, что мог…

Как-то раз один парень (я помню только его имя — Коля) взял гитару и сказал: "Хочешь, Ази, я тебе спою старый романс? Его в тридцатых годах пели в российских кабаках…” Я почему-то запомнил его до сих пор.

МОНАХИНЯ

На железный засов ворота заперты,

Опочила обитель святая.

Не доходит туда свет людской суеты

И греховная песнь удалая.

Вечный сумрак и ночь в этих мрачных стенах,

Смотрят в окна деревья уныло.

Сколько жизни людской,

Сколько жизни младой

В тех стенах похоронено было!

В душной келье святой чуть лампада горит,

В пышный сад окно растворено…

Разметавшись в постели, монахиня спит,

Грешный сон ее душу томит.

Отделясь от толпы, к ней один подошел,

И нашептывал дивные речи:

— Скиньте, сбросьте с себя этот черный покров,

Покажите мне девичьи плечи.

И мгновенно проснувшись от грешного сна,

Пред иконой упав на колена,

Но молиться нет сил, для молитвы нет слов…

И упав головой пред распятьем святым:

— Скиньте, сбросьте с меня этот черный покров,

Дайте волю кудрям золотым!

И сняла она быстро клобук с головы,

И откинула мантию прочь,

И рассыпались до полу на две волны

Ее черные кудри на ночь!

xxx

На ночь мы решили оставить двух дежурных в дополнение к охране, что стояла снаружи. Мы были слишком близко от зоны, так что суки могли рискнуть и явиться к нам. Через два дня нам предоставили еще одну палатку. Когда и эта палатка была установлена, нары поставлены, к нам привезли добавку: нас набралось 140 душ.

Ровно месяц мы прожили в этих палатках, но и этому "лагерьку” пришел конец: нас посадили на баржи и повезли еще ниже, почти к самым берегам Лаптевых. Не дотянув до моря десятка два километров, нас разгрузили в тундре. В двухстах метрах от берега Яны мы расположились лагерем на болоте. Разбили взятые с собою палатки. На это ушло два дня. Поставили три палатки для жилья, одну — для кухни, еще одну, маленькую, для бухгалтера. Она назвалась "конторой”.

Мы требовали, чтобы нам дали для нар доски, так как на жердяных нарах спать было мучительно. Но нам ответили: "Ведь вы досок на баржу не грузили — откуда ж они возьмутся?” Делать было нечего и мы. презренные рабы, вынуждены были довольствоваться тем, что есть. Решили все же обработать жерди. Поставили на это дело всех, кто хоть немного кумекал в плотницкой и столярной работе.

Нары мы строили сплошные, а к ним трапы, так как сама палатка стояла на топкой земле. Да и река во время прилива выходила из берегов и затопляла близлежащие строения.

Нас привезли сюда, чтобы построить новый поселок. Название ему дали: Нижнеянск. Это должен был быть порт для приема морских барж, поскольку прежний порт занесло песком и он не годился больше для использования. Здесь же, на новом месте, прибрежные воды были глубоки, суда могли подойти к самому берегу.

Вскоре к нашему берегу пристало первое судно. Мы вышли встречать его. Как-никак, а это были первые плоды нашего труда.

Началась разгрузка. Из трюмов выносили бочки с горючим, смазочные материалы, продукты. Это был перевалочный пункт, откуда грузы развозили по населенным пунктам и лагерям.

Жили мы неплохо. Бригадиром нашим был Толик Бородатый из Одессы по кличке Жид. Наша компания выходила на объект, но не работала, а шерстила по трюмам: как могли, доставали продукты и барахлишко. Продукты у нас были какие хочешь…

Плохо было с ночлегом. Жили мы, как я уже говорил, на болоте, в сырости, а тут еще зарядили дожди. Если уж в тундре дожди пошли, значит, месяцами не прекратятся.

Начались болезни: ревматизм, желудок, прочая гадость. Особых мер не принимали, делали какие-то уколы. Тем временем похолодало, сырость уменьшилась и люди повеселели.

Как-то рано поутру мы сидели на нарах и играли в карты. Заглянул к нам надзиратель. Мы не обратили на него никакого внимания, а продолжали играть. Он покрутился возле нас, но, видно, его заело, и он обиженным голосом заявил:

— Абрамов, раз вы ко мне не имеете уважения, то прекращайте игру и давайте карты сюда!

При появлении надзирателя мы должны были для виду прекратить игру и спрятать карты. Надзирателя оскорбила наша "невнимательность”. А я еще и послал его по соответствующему адресу, прибавив:

— Уходи и закрой калитку с. той стороны, не мешай!

Игра пошла дальше, а оскорбленный надзиратель не стал спорить — пошел и доложил начальству, что, мол, Абрамов играл в карты и меня при всех из палатки выгнал… Дело шло к разводу. Мы должны были выходить на работу. Вышли на объект, но делать было нечего, так что мы просидели, сложа руки, весь день. Когда на обратном пути мы подошли к вахте, нашу бригаду остановили, и меня попросили отойти в сторонку. Ребята было взбунтовались и не хотели отпускать меня, но начальник сказал им: "Идите спокойненько в зону, все уладится”.

Меня повели к начлагеря. Это был старшина, по фамилии Журила. Он принялся выговаривать мне.

— Ты разве не знаешь его, сволоча этого, — ворчал он. — Неужели не мог прекратить игру, когда его к вам занесло?

Я молчал. Старшина был прав. После паузы он продолжил:

— Я — ничего, но кум требовал посадить тебя на десять суток. Я настоял, чтобы скостили до трех… Вот так. Придется тебе трое суток просидеть…

— Ладно. Велите, чтобы мой бушлат и постель принесли.

Начальник вызвал дежурного и приказал ему исполнить мою просьбу.

Изолятор у нас строила сама охрана по своему, можно сказать, вкусу, из тесаных бревен. Рядом располагался небольшой вагончик, где жили и "трудились” начальник с кумом.

На другой день до меня донесся какой-то шум, вроде голос Толика-бригадира. Я прислушался. Да, это был Толик, который ругался с кумом.

— Лучше по-хорошему его отпустите, а то худо будет!

Кум, видать, разошелся. Вопил, грозился.

— Я не тот жид, что вашего Махна боится, — гаркнул Толик. (Кличка его была Жид).

Я не стал дожидаться, покуда беседа эта кончится крупным скандалом, и забарабанил в дверь руками и ногами. Появившемуся дежурному я сказал, чтобы позвал начальника. Начальник не заставил себя долго ждать.

— Попросите, чтобы Толик подошел ко мне на минутку, — сказал я старшине.

Толика подпустили поближе.

— Ты вот что, дурила, брось с ними ругаться, а иди себе в зону. Меня завтра выпустят.

Обрадованный Толик распрощался со мной и ушел.

Он и в самом деле был из тех, что не боятся смерти: смелый и дерзкий парень…

На другой день я вернулся в наш общий сырой гроб: "заключение” кончилось.

А через несколько дней в лагере начался бунт. Виной всему был хлеб, которым нас кормили. Это была настоящая глина, покрытая горькой черной коркой. Заключенные на работу выходили, но ничегошеньки не делали. Баржи и пароходы простаивали со своим грузом в порту. О происходящем было сообщено в Управление. Срочно прибыло начальство.

И я вновь встретился с майором Цветковом, тем самым, что пытался превратить меня в "шестнадцать килограмм”…

Майор Цветков стоял на вахте и производил отсев. Всем бригадирам было приказано отойти в сторону. К тому времени нас в лагере было 240 человек. По одному ему известным признакам Цветков отобрал человек двадцать, велел отвести их на баржу и отправить в Управление. Мои друзья Толик Жид и черкес Хасан из Грозного попали в лапы к жесткому чекисту…

Когда отсев закончился, майор обратился ко мне:

— Ази, подойди поближе!

— Ничего, говори, я тебя и отсюда слышу!

— Поведешь бригаду Толика Жида на работу…

— Верните всех, кого вы забрали. Мы работали и будем работать, даем слово! Только улучшите наше питание, давайте нормальный хлеб!

— Питание и хлеб будут нормальными. Обещаю.

Цветков людей не вернул, но при нас вызвал нашего старшину и принялся пушить его, так что только дым стоял. Между прочим, старшина наш был человек неплохой.

Питание наладилось, и мы вновь приступили к работе. Хитрый майор сказал, что не за горами зима, и если сейчас разгрузка задержится, то после будет поздно. Поэтому он щедро потчевал нас около месяца. А потом питание стало еще хуже, чем было.

Больше половины моих бригадников заболело цингой. Мне стало страшно не только за себя, но и за моих людей. Найти выход из положения мне помог наш бухгалтер. Я был с ним в отличных отношениях, и он вполне доверял мне. Я просил его достать кое-какие продукты и поскорее, покуда смертность среди заключенных еще не наблюдалась. Он обещал помочь, но дал понять, что потребуются деньги или барахло подмазать кого надо: сухая, мол, ложка рот дерет…

Вечером я принес ему хромовые "комсоставские” сапоги, костюм и еще кое-что, и удалился, предупредив, что через час вернусь. Когда я вновь появился, меня ожидали килограммов пять муки и сухофрукты. Бухгалтер расположен был поболтать, похвастаться, как и с каким трудом достался ему товар… Но меня не интересовали его приключения. Собрав все полученное, я помчался в палатку.

Своему помощнику Володе велел принести воды. Разводя муку по четверть стакана, я напоил этой целительной болтушкой тех, кто был болен. Здоровые не получили ничего.

Но болезнь не покидала наш барак. Рядом со мною лежал на нарах Гриша-ростовчанин. Как-то я обратил внимание, что ноги у него почернели и набрякли…

В лагере начальство также мало-помалу забеспокоилось: ведь мог произойти непредусмотренный падеж рабочей скотины!.. На кухне появились сушеные овощи. Начали готовить борщи из сушеной капусты, лука, помидор, картофеля. Так что моя мучная болтушка получила подкрепление.

Через несколько дней наступило облегчение. Ребята ожили, начали понемногу подниматься. Через две недели зона вышла на работу.

Разгружая ящики с продовольствием, мы умышленно роняли их, чтобы расколоть. Таким образом мы добывали продукты. Все, что прибывало, оставалось под открытым небом. Даже заграничные станки, ничем не прикрытые, ржавели под дождем. Впрочем и люди также не слишком были защищены от непогоды. А зима была совсем рядом. Необходимо было обеспечить людей теплой одеждой. Я пошел к бухгалтеру, и ужасное открытие ожидало меня там: чуть ли не 90 % бригадников были должны лагерю огромные деньги. Кто двадцать тысяч, а кто и тридцать…

Я собрал бригаду.

— Вы что же, подлецы, все промотали?! Ведь нет и не будет вам теперь ни теплой одежды, ни бушлатов!

Промотчики мои смущенно помалкивали.

По реке Яне шла шуга (ледяное крошево). Приближались холода, и оставить людей беззащитными перед морозом я не мог…

Обругав их покрепче, я вернулся в бухгалтерию.

— Вот получим мы скоро всей бригадой зарплату за три месяца — мы уж тебя не обидим, — сказал я бухгалтеру. — А все эти карточки надо бы того…

Бухгалтер доверял мне совершенно.

— Эх, Ази, не могу я тебе отказать! Другому бы не за что не сделал такое дело, но тебе… Только об одном прошу: чтобы в бригаде меня не выдали, а там будь что будет!

Я поручился за всех своих бригадников, как за самого себя.

Карточки с записями долгов на мою бригаду я получил в руки. Пришел в палатку и сообщил: "Сейчас будет общее собрание. Посторонних просим удалиться!” Когда в палатке остались все свои, я по списку начал выкликать поименно всех должников и вручал каждому его карточку. Когда эта церемония была закончена, я сказал:

— Теперь бросайте эти бумажки в печь! И чтобы ни одна душа живая об этом не знала!

Один из бригадников подошел ко мне и растроганно произнес:

— Я уже восемь лет по лагерям скитаюсь, а еще не видел, чтобы законник так о фрайерах заботился!

Вскоре пришла зарплата, и бухгалтер наш получил свои десять тысяч: я сам сказал ему, с кого удержать.

Были у меня в бригаде отчаянные картежники. Я договорился с бухгалтером, чтобы им зарплату без меня не выдавали. Я еще загодя взял у каждого адрес, куда следовало посылать письма (сказал, что так положено).

Как всегда после получки, в зону приехала автолавка. Под моим наблюдением на каждого картежника было выписано по ящику сгущенного молока, по ящику мясных консервов, по три кг сливочного масла, десять кг сахару и по мешку муки на двоих. Осталось у каждого от пятисот до тысячи рублей, но не более.

— А остальное, — объявил я — мною отослано вашим семьям! Так что на карточное развлечение осталось вам немного!

Мои слова были встречены хохотом. Никто не поверил. Но не прошло и месяца, как все они получили письма из дому, где сообщалось о деньгах, благодарили и т. д. В ответ бригадники написали, что об этой посылке позаботился бригадир. И стали прибывать мне многочисленные приветы от родителей и жен заключенных.

Не скрою, мне было очень приятно узнать об этом.

Выпал снег. Мы находились на объекте, когда нам сообщили, что в лагерь приехало начальство из поселка Кагуста. Там находился центральный лагпункт. Вот, значит, и вновь заработала "сеялка” в нашей зоне… На этот раз в решетах задержался и я.

Шестидесяти каторжникам приказали собираться.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Собраться приказано было с вещами. Это было делом нетрудным, но куда я дену свою библиотеку?

Я и забыл упомянуть раньше, что начал собирать книги.

Любовь к чтению пробудил во мне один из моих приятелей — Толя из Ленинграда. Он жил в другой палатке, но мы частенько ходили друг к другу в гости. И всякий раз, когда к нему не зайдешь, он лежит и книгу читает. Я забавлялся тем, что неожиданно выхватывал из его рук книгу. Он сердился, бранил меня.

Как-то раз он навестил меня. Принес с собой какую-то маленькую брошюрку.

— На, зверина, читай!

Оставил мне эту книжицу и ушел.

Я, понятно, и не думал ничего читать. Засунул книжицу под подушку, где она и оставалась. Однажды после работы я прилег на нары, запустил руку под подушку, и чувствую: что-то там твердое. Вытащил — смотрю, а это книга, что мне Толя оставил. Полистал ее и принялся читать помаленьку. В книге рассказывалось о разведчиках в немецком тылу…

Я зачитался. Приходя после работы, я немедленно брался за книгу. Наконец, дочитал ее до конца.

Пришел к Толе и говорю:

— Спасибо, это здорово было… Знаешь что, дай-ка мне еще что-нибудь почитать. Только не толстое.

Толя засмеялся. Я отлично понял его смех, но виду не подал.

— Ну ладно-ладно, хватит. Дашь или нет?

Теперь мне было понятно, почему он так бесился, когда я вырывал у него книгу на самом интересном месте.

Прочел и еще одну книгу. А потом дал мне Толя прочесть "Спартака”. Я ее брать не хотел, потому что толстая слишком…

Спартак меня поразил. Иногда мне казалось, что это я там, и все, о чем написано, происходит со мною, вокруг меня…

На ужин я не пошел, остался в палатке. Читал до утра.

А утром сказал своему заместителю, что на работу не выйду. Позавтракал, и лег обратно с книгой.

Я и не заметил, как зашел к нам Толя. Подбегает ко мне и говорит:

— Ты что ж это. на работу не ходишь — так зачитался?!

И стал отбирать у меня книгу.

— Толик, о стань, не мешай…

Взгляды наши встретились. Секунду длилось молчание, и мы неудержимо захохотали…

Вот так я и стал азартным книгочеем. Доставал или покупал книги через надзирателей, бухгалтера. На разгрузке покупал книги у моряков. Собралась вполне приличная библиотека.

Жаль мне было с нею расставаться, но и тащить их неизвестно куда опасно. Да еще нас предупредили, что двенадцать километров придется пройти пешком, так что взял я с собою самое необходимое. Объявили, что желающие могут вещи оставить, потом их привезут за нами вслед. Я так и сделал. Взял с собою полотенце, пару бельишка, зубную щетку, шесть кусков сахара, штук десять пряников и две банки сгущенки, смешанной со сливочным маслом. Предупредил своих, чтобы на мою помощь не надеялись и посоветовал оставить свои вещи, как это сделал я. В такой путь и лишняя иголка плечи ломит.

Морозы стояли в 50–60 градусов.

Закутавшись с ног до головы во все имеющиеся теплые тряпки, мы отправились в путь. Уже через пять километров товарищи мои стали оставлять на снегу взятые с собой вещи… Мы вышли утром из Нижнеянска группой в 60 человек, а пришли в поселок Когуста к восьми вечера вчетвером. Те, кто не взял с собою вещей. Меня спасла собачья шапка с длинными ушами: как-то мы поймали собаку, мясо ее съели, а из шкуры я сшил себе шапку.

В лагерь мы пришли без конвоя: охрана отлично понимала, что в такой мороз им опасаться нечего. Да и куда было бежать?.. Конвой останавливался, разводил костер, грели консервы, пили спирт "из горла”.

56 оставшихся каторжников плелись, как могли: кто остался без ушей, кто без носа, кто без пальцев на руках…

Тех, кто превратился в кусок замороженного мяса, привезли потом на санях. Отогреть их не удалось.

В зону нас не впустили, так как там находились суки. Поселили в палатке, как и в прошлый раз. Через два дня привезли наши вещи. Мы начали разбирать и и обнаружили, что у каждого чего-нибудь недостает. У меня пропала толстая шерстяная подстилка.

Поднялся шум: мы требовали свои вещи обратно.

Подскочил начальник лагеря капитан Конев.

— Вы!.. Бога благодарите, что хоть это получили, подлецы!!

— Что?! Ты, сука, польстился на подстилку мою, тварь ненасытная!

— Вам, заключенные, такие предметы иметь не положено, — перешел Конев на официальный язык. — Вы не на курорте находитесь, а в заключении. Поэтому мы произвели конфискацию.

Высказался и ушел. Делать было нечего, говорить не о чем. Сила у них…

Как-то раз один наш товарищ, профессиональный карманник, вытащил у надзирателя из кармана письмо, полученное им из дому. Вот что писала мать сыну (привожу только самое главное…):

”Ты, сынок, пишешь, что водишь на работу 1200 заключенных врагов народа, кого милуешь, кого убиваешь, если не слушаются. Это у тебя хорошая работа, сынок, и оклад хороший ты получаешь, а вот брат твой Еремей день и ночь работает, гнет спину, а прожить никак не может. Если можешь, сынок, поговори с начальником и устрой на работу Ерему хоть на ползарплаты. Он тебе всю жизнь благодарен будет. У нас, ты знаешь, таких работ в деревне нет, а в колхозе жить стало невозможно, живем все впроголодь. Ерема твое письмо прочел и просит, чтобы ты похлопотал за него… "

xxx

В этом лагере мы задержались ненадолго. Сорок человек, и среди них и меня посадили в машины и увезли вверх по берегу Яны. В 456-и километрах находился поселок Куйга.

В этом лагере жили одни "фашисты”, как называли политзаключенных. Были там власовцы, бендеровцы, одним словом, вся мировая политика…

Через пару дней я познакомился с обстановкой в лагере и решил проверить свои зачеты: сколько накопилось у меня дней за все годы заключения. Записался на прием в спецчасть.

Начальником ее оказался армянин, с которым я уже сталкивался в поселке Эгехая. В поселке он славился своими издевательствами над заключенными.

Армянин сразу узнал меня.

— Ази! Ты как сюда попал?

Увидев его в спецчасти, я был неприятно поражен. Он понял мои чувства.

— Земляк, — обратился я к нему, — давай не будем здесь ругаться. Мы с тобой еще в Ереване в кабаке встретимся за коньяком…

— Да уж, знаю, какой ты мне коньяк припасешь. Разговаривать дальше особого смысла не было.

— Я пришел своими зачетами поинтересоваться.

Он начал что-то объяснять мне, но настолько туманно, что сходу было ясно — врет. Не желает отвечать.

С тем я и остался…

Подсчитав в уме свои зачеты, я пришел к выводу, что в лагере мне придется проторчать еще шестнадцать месяцев, но если я начну работать, как положено, то могу освободиться значительно раньше. Да и в самом деле, надоело мне все это порядком!

В голове у меня созрел любопытный план.

Вечером я отправился к бригадиру "фашистов”. Они жили рядом с нами в бараке. Познакомились быстро. Он назвался Борисом, а я представился ему под своей настоящей фамилией. Рассказал о себе.

— Ты разве еврей? — удивленно спросил он.

— Да.

Он усадил меня на нары, приготовил чайку.

Я рассказал ему, чего бы мне хотелось.

— Ты вот что, — немедленно ответил он. — Выходи завтра утром на работу. Пойдем в мастерские. Я из тебя сделаю хорошего токаря — всю жизнь будешь меня благодарить…

Когда я вернулся к себе, товарищи накинулись на меня с расспросами: куда это я ходил?

Удивлению их не было границ, когда я сказал, что с завтрашнего дня выхожу на работу к "фашистам”… "Да как же они тебя в свою бригаду приняли?”

С верхних нар донеслась чья-то глубокомысленная шутка:

— Конечно, он же еврей, а еврей всегда найдет выход из положения!

Все засмеялись, и я также. Никакой обиды я не испытывал, пусть их позубоскалят, мне не жалко.

Я лежал в постели, но не спал. Перебирал все прошедшие годы, свою скитальческую жизнь, свои муки… И чего я добился от этой бессмысленной борьбы с начальством? Ничего! Единственный способ: усердно поработать так, чтобы пошли мне зачеты "день за три”… С этими мыслями я и заснул.

Утром я пошел на завтрак в столовую. Это было в первый раз: мы старались готовить себе в палатке.

Еда была паршивая.

— Это вас так всегда кормят? — поинтересовался я.

— А что?

— С такой едой хвост отморозить можно.

Мой собеседник засмеялся.

— Ты вроде к теще на блины приехал!

— К теще не к теще, а это не кормежка.

— Там, где ты раньше был, лучше было?

— А как же.

Разговаривать было особенно некогда. Мы направились к вахте. Там встретил нас высокий круглолицый мужчина. Увидев меня, он спросил у бригадира:

— Это что у тебя за новичок в собачьей шапке?

— Да я его в бригаду принял, хочу токаря из него сделать.

— Вин не буде токарем! Бо вин из "шуриков” (шуриками на своем жаргоне политические называли воров-законников).

Я молчал. Грубить ему не стоило. Надо было поскорее освободиться, так что от меня требовались выдержка и хладнокровие. Я лишь проклинал себя, что напялил эту шапку: не будь ее на мне, я не выделялся бы… Вся бригада слышала его слова:

”из шуриков”…

Круглолицый еще и еще мерил меня взглядом, и сказал на превосходном русском, куда девался его украинский акцент:

— Давай, учи. Посмотрим, что из этого получится.

В цеху бригадир сказал мне, что встреченный — начальник оснаба базы. Все мы находимся в его подчинении. Фамилия его Мизин.

Ты правильно сделал, что смолчал. Мог бы все испортить.

Затем бригадир подозвал к себе какого-то парня.

— Миша, — обратился он к нему. — Вот тебе новенький. Учи его с самых азов. Понятно?

— Пошли! — коротко ответил Миша.

Он сразу же принялся объяснять мне устройство станка: "Это вот головка, это патрон, это передняя бабка… "

"Азы” я освоил быстро.

— Ну, а теперь за работу!

Возле станка валялось несколько прутков длиною, примерно, в три метра. Обрабатывать их было невозможно, требовалось сначала разрезать их на куски по метру каждый. Мы вдвоем приподняли довольно тяжелый пруток, вложили его через шпиндель в патрон. Зажали. Миша велел мне придерживать торчащий конец рукой. К нам подошел бригадир, велел работать на малых оборотах. Как только он скрылся, Миша переключил станок на высокую скорость. Я взялся за торчащий пруток, как велел мне "учитель”…

Станок завертелся. Вместе с ним с непреодолимой силой крутнуло и мою руку. Страшный удар обрушился на большой палец…

— Выключи, сука! — в ярости закричал я.

Станок остановился.

Мой палец висел на жилке. Меня повезли в больницу, но врача не оказалось, так что палец мой спасти не удалось. Медсестра ампутировала его и сделала перевязку.

После мне сказали, что все это было подстроено: так шутили с новичками. Но шутки разные бывают. К примеру, посылают несмысленыша на склад с ведром и говорят: "Принеси-ка фазу”. Кладовщик с серьезным видом отсылает жертву в другое место, а оттуда к начальнику. И все смеются. Но мне было не до смеха…

Я решил припомнить Мише его подлость. Мой палец обошелся бы ему дорого, но он узнал о моих намерениях и упросил начальство, чтобы перевели его в другой лагерь. Больше он мне не попадался.

Выйдя из больницы, я вновь обратился к Мизину, чтобы разрешил мне вернуться в цех. Он долго не соглашался.

— Я докажу вам, что из меня будет токарь! — говорил я ему.

Наконец он сдался.

Поработав три месяца учеником, я перешел на самостоятельную работу.

Палец, вернее, культя, зажила, но на холоде я не снимал рукавицы, так как от перемены погоды рану ломило.

К тому времени сменился наш начальник лагеря. Я сам его не знал, даже и не видел никогда. Говорили, что он еврей.

В один из выходных я решил пойти покалякать с приятелями. По дороге мне попался парикмахер (о нем я еще расскажу подробнее). С ним был офицер с майорскими погонами. Я подумал, что это должно быть новый начлагеря. И не ошибся.

Внезапно я услышал:

— Заключенный Абрамов! Подойди ко мне.

Я подошел, поздоровался.

— Чего прикажете, начальник?

Он улыбнулся.

— Хочу с тобой поговорить.

— С каких это пор начальники лагеря стали беседовать с заключенными?

— С тех самых пор, Абрамов, как законники стали токарями работать.

— А что в этом плохого?!

— Наоборот, хорошо! Только пораньше надо было за это браться.

— И сейчас не поздно, начальник. Я еще молод.

— Одним словом, молодец ты, Абрамов. Я рад за тебя. А теперь есть у меня к тебе просьба.

— Слушаю, начальник.

— Дело такое… Ты кухню нашу видел?

— Вполне…

— Ну так вот. Надо новую строить. И клуб.

— Дело хорошее.

— Для того, чтобы строить, материал нужен. А его-то у нас нет.

— Во всех лагерях лесу полно, да и мы в лесу живем.

— Вот-вот. Об этом я хотел с тобой поговорить. Тебе, как деловому парню, поручаю заготовить бревна. Где возьмешь — не мое дело.

— Я, начальник, обдумать хочу это дело. Оно заманчивое, да вот срок у меня остался маленький…

— Оставишь после себя память в лагере.

Посмеялись. Разговор шел вполне откровенный.

Прогулка моя не состоялась, так как я решил вернуться к себе в палатку, поразмыслить. Мне было известно, что в соседнем лагере заготовили тысячи кубов бревен для отправки по реке. Для того, чтобы раздобыть их, нужен был трактор и трос.

Я посоветовался с ребятами. Судили-рядили, и пришли к выводу, что просьбу начальника выполнить надо. Но как?

Утром я подошел к начальнику. Разговор начал он:

— Ну как, Абрамов, подумал?

— Да.

— Выкладывай.

— Мне нужен трактор и трос. И тракторист, понятное дело.

Он поглядел на меня в упор.

— Как ты собираешься все это обделать?

Я рассказал ему мой план.

— Если ночью, после рабочего дня, сделаю хотя бы два рейса, то материал будет заготовлен дней за пятнадцать-двадцать.

Начальник задумался. На каждое мое слово он повторял: "Забавно, честное слово, забавно…”

— Так вот, — наконец сказал он. — Даю тебе свободное хождение и устраиваю в поселковый гараж. Там и трактор найдется и трос. Но тракторист должен быть из наших!

— Ну, а если нас попутают, то как бы мне второй срок не схватить…

— За это, Абрамов, я отвечаю.

На том и порешили.

Нашел я подходящего тракториста, сообщил об этом начальнику. Тот поднял его документы и дал согласие. Через три дня начальник устроил нас в гараж: меня — токарем, а тракториста моего — слесарем. С завгаром мы сошлись: вместе пили, вместе на баб ходили…

Во время очередной попойки я попросил его дать нам трактор.

— Для вас, ребята, душу свою отдам, а не то что там трактор!..

Чтобы не утомлять читателя подробностями, скажу лишь, что за двадцать дней задание-просьба начальника была выполнена.

Построили клуб, кухню и новый просторный барак. В клубе была организована специальная комнатка для парикмахера, куда ходили и мы и начальство.

Парикмахер наш был бывшим комиссаром. Еврей, по фамилии Крупник. Из Днепропетровска. Военным трибуналом он был осужден на "25-5-5” за "измену родине”. Во время войны он попал в окружение и оказался в плену. Пытался бежать несколько раз, но все неудачно. Товарищи любили его и не сообщали немцам, что он еврей. Вот он и получил от благодарного отечества практически бессрочную каторгу только за то, что остался в живых… еврей в немецком плену!

Семья его находилась в Днепропетровске: старуха-мать, жена, две дочери… Как-то он получил от них письмо, в котором жена просит у него развода, так как дочерей не принимали в ВУЗы. Он дал свое согласие. Дочки теперь учатся благополучно, а жена ждет его возвращения.

Все это он рассказал мне в наших дружеских беседах.

Этому высокому стройному человеку с военной выправкой я был обязан многим. Именно он и сказал начальнику лагеря (тому, что сменился) — это, мол, парень деловой, еврей с Кавказа.

— Когда Гофман (новый начальник) принимал дела, — рассказывал Крупник, — он сначала побаивался дать тебе свободный выход, но я уговорил…

После того, что я узнал от Крупника, мне захотелось поговорить с начлагеря о моих зачетах. Встречу Крупник организовал нам у себя в парикмахерской, чтобы никто не знал, что я встречаюсь с начальством.

Вот тут-то я и поведал ему все о себе. Упомянул и о закрытой тюрьме, где зверствовал армянин, который нынче работает здесь в спецчасти. Рассказал и о нашем разговоре, о его увертках…

— Мне кажется, он мои зачеты уничтожит!

— А что ж ты мне раньше не говорил?! — набросился на меня с руганью начальник. — Завтра же приходи в спецчасть. А я дам задание, чтобы все твои зачеты были подготовлены.

Армянин не ждал такого оборота дела. Выслушав приказание начальника, он вместе с бухгалтером отправился за моими документами.

— Чтобы ни одна бумажонка не пропадала! — напутствовал его начальник.

Через десять минут мое дело было на начальственном столе.

— Прямо здесь подсчитайте, сколько он должен работать из расчета "день за три”!

Все эти прикидки и раскидки долго времени не заняли: мне оставалось находиться в заключении восемь месяцев…

Все покинули кабинет.

— Ну, Абрамов! Восемь месяцев, понял?! — сказал начальник. — Не дай Бог, если услышу, что ты нарушил! Своими руками голову отсеку… Ты должен сейчас быть тише воды, ниже травы, понял?

— Спасибо, начальник.

— Чеши на работу, потом будешь благодарить.

На работу я летел, но все же опоздал минут на двадцать. Объяснил, что задержали в спецчасти.

Все шло отлично. На работе ко мне относились хорошо, свобода моя приближалась.

Но среди заключенных обо мне пошла дурная молва.

Однажды мой товарищ по бригаде Коля Табаков сказал мне:

— Ты, Ази, помог начальству отличиться — построили в зоне хорошую кухню и клуб. Вот начальство с тобой и возится. Да и на кухне ты забираешь для себя консервы и дефицитные продукты.

Я почувствовал, что кровь отлила от моего лица. Волосы зашевелились, когда я услышал эту мерзкую клевету. Трясущимися губами я попросил его отойти со мной в сторону, подальше от посторонних глаз и ушей.

— Скажи мне, Коля, это ты от себя говоришь, или так другие думают?

— Вся зона так говорит, Ази. По правде говоря, все политзэка тобой недовольны.

— И что же, есть у всех "по моему вопросу” какое-нибудь решение?

— Пока нет. Но дело кончится плохо.

Я понял, к чему он гнет…

— Прошу, пока что воздержитесь от ваших решений! Оправдываться я не буду. А через три дня выяснится, кому выгодно наговаривать на воров-законников и откуда это пошло.

Не теряя даром времени, я пошел в соседнюю палатку. Вызвал предводителя этой группы. Он подтвердил Колины слова и добавил, что политзэка собираются просить у начальства убрать из зоны воров-законников: они-де гнут поваров и отнимают продукты…

Я собрал сходку законников. Рассказал все, что мне известно о положении в зоне. Присутствующие были, казалось, поражены, в недоумении переглядывались. Я же думал только об одном: поскорее выяснить, кто все-таки занимается вымогательством.

В воскресный день я отправился на кухню. Было время обеда и расдача шла вовсю. Дверь я распахнул неожиданно для повара. Вошел, стал так, чтобы он не мог выйти. Мы оказались лицом к лицу. Раздатчик, увидев меня, побледнел. Хотел было прервать раздачу, но я запретил ему. На плите скворчал прикрытый крышкой противень. Я обратил на него внимание, как только вошел. Медленно приблизился к противню, приподнял крышку. Вот где собака зарыта… Там жарилось мясо, нарезанное крупными ломтями, картофель, всяческие аппетитные приправы.

Раздатчик не ответил…

Обед подходил к концу, заключенные расходились.

Я повторил свой вопрос. Раздатчик что-то промямлил. Я прикрикнул на него:

— Ты скажешь, свинья вонючая, кому это приготовлено?! Или я прямо здесь тебе кишки выпущу!

Мы были на кухне только вдвоем. Деваться ему было некуда.

— Ты знаешь, — тихим голосом начал он, — это заказали Володя Питерский и Володя Мазай…

Воры-законники.

Я не поверил своим ушам.

— Врешь! — мой голос сорвался.

— Нет, не вру. Вот увидишь, как через десять-пятнадцать минут они сюда придут.

Я схватился за голову. Значит, правду в лагере говорят. Эта мысль неотступно трепетала в моем мозгу.

— Да.

— Почему молчал до сих пор?

— Мы боялись…

Положение казалось безвыходным, но необходимо было что-то решать. Если разоблачить этих двух, значит — навести беду на всех законников в зоне…

— Так вот. Ты, тварь, если назовешь их имена, будешь вариться вместе с консервами в котле. Это понял?

— Ага. Но что…

— Скажешь, что для себя готовил. И для подручных.

— Ты хочешь, чтобы нас растерзали?! За что?!

— Не бойся, я этого не допущу. Самое худшее — из поваров вылетишь.

Я вышел. Позвал одного заключенного и сказал, чтобы он сбегал в барак и палатку, позвал таких-то и таких-то. Затем вернулся. Повар, видно, не ожидал моего возвращения. Когда я переступил порог, он копался в дальнем углу кухни.

— Что ты там рылся? Прятал что-нибудь?!

За дверью раздался шум. Я позвал несколько человек и закрыл двери.

— Вот посмотрите, кто жрет ваши пайки и ваше мясо!

С этими словами он открыл крышку противня.

— А там в углу, — продолжал я, не давая никому опомниться, — у него еще и тайник есть.

Это было сказано наугад, и я здорово рисковал. Но мое чутье не подвело меня. Повар смотрел на меня остановившимися в ужасе глазами. Подняли пол в углу, и извлекли два мешка мясных консервов, мешок муки, сахар, сухофрукты…

— Так вот кто нас голодом морил!? — раздался страшный рев. — Ребята, хватайте его! Зажарим живьем.

Повар был обречен.

— Вы не сделаете этого! — крикнул я. — Такое в каждом лагере бывает, в каждой зоне…

Я принялся уговаривать их, убеждать. Язык мой работал, но сам-то я смотрел украдкой на тех, кто заварил эту кашу — на моих воров-законников… Смотрел и удивлялся. Они ведь видели, как я стараюсь перед политзаключенными, чтобы отвести беду от них. Видели! А сами кричали: "Вот что ваши мужики вытворяют! А мы, законники, не нуждаемся в вашей жратве. Все, что хочешь, есть в магазине, а денег у нас хоть отбавляй!”

"Фашисты” зауважали меня после этой истории…

xxx

Чувство радости и одновременно страха перед будущим владело моим существом. Радовался я, понятно, тому, что с каждым прожитым днем приближалось мое освобождение… Дома, в родном Дагестане, ждали меня отец, жена, родные. А страшило меня не только то, что отвык от жизни вольной, нетюремной, нелагерной, но и необходимость дотянуть оставшиеся месяцы в заключении…

Быть может, это покажется кое-кому отвратительным, но я обязан сказать: многие воры-законники завидовали тем своим товарищам, которые вот-вот должны были освободиться. И эта зависть толкала оставшихся на всяческие мерзкие выходки и провокации. Он, видите ли, уходит, а мы остаемся!

Именно такие чувства и привели к описанному выше "кухонному скандалу”. Питерский и Мазай знали, что политзаключенные с недоверием и с подозрительностью относятся ко мне, и сознательно втянули меня в хитро задуманную интригу. В порыве гнева я мог убить повара и стал бы вечным лагерником. Мог бы, как им казалось, и разоблачить воров. Тогда бы смерть настигла меня. Знали и то, что политические, с которыми я работаю, непременно расскажут мне о грязных слухах. И опять-таки надеялись, что не вытерплю я этого оскорбления и совершу что-нибудь непоправимое… И тогда мой лагерный срок с неумолимостью начнет раскручиваться.

Я постоянно ждал, что они выкинут еще какую-нибудь гадость, поэтому находился в постоянном напряжении. Чтобы расслабиться, стал частенько выпивать. Постоянная настороженность даром не проходит, и иногда я терял контроль над собой. Напившись после работы, я приходил к ним в барак и молча, упорно глядел на них. Вызывал на разговор. Страшная злоба кипела в моей душе. Ведь именно после собранной мною сходки они заказали свой шикарный обед на кухне, специально велели повару держать его открыто, чтобы противень попался мне на глаза. Сознательно подстроили так, чтобы на кухне никого кроме меня и повара не оказалось. Знали, что я не успокоюсь, примчусь туда, чтобы разобраться. И следили за мной.

Питерский и Мазай хорошо понимали мое состояние, но виду не подавали.

Но им чуть было не помогла моя несдержанность.

Многие мои друзья кололись морфием. Кололись также и эти двое…

Как я уже говорил, меня расконвоировали, так что я имел возможность доставать наркотики. Как-то перед праздником мой друг Хасан попросил достать ему несколько кубиков. Я выполнил его просьбу, предупредив, чтобы он ни в коем случае не давал ничего Мазаю. Еще раньше я рассказал ему, что именно из-за этих — Мазая и Питерского, — политические чуть было не устроили ворам погром.

Хасан и Мазай были дружны — я знал об этом. Они всегда делились всем, что было.

Вечером я, подвыпив, решил заглянуть к ним в барак. Хасан сидел на нарах.

— Как дела, Хасан?

— Спасибо, все хорошо.

— Ты обещание свое помнишь?

Хасан врать органически не мог. За это я его особенно уважал.

— Ты меня, Ази, извини, но я не мог ему отказать! Один кубик он получил!

Бешенство овладело мною. Хмель куда-то исчез, осталась одна кровавая мгла. Я бросился на своего друга, схватил его за горло и стал душить. Сами собой вырывались из моего рта крики…

— Что ты сделал, стерва, подхалим, подонок!!

Весь барак смотрел на нас. Ничего не соображая, я все сильнее сжимал пальцы. Хасан не сопротивлялся. Я был вне себя… Хасан забил ногами в предсмертных судорогах, захрипел, но я не ослаблял хватки. Внезапно я почувствовал сильный удар по рукам и меня оторвали от полумертвого Хасана. Его тут же принялись откачивать. Коля Мордвин, который и оторвал меня от жертвы, поволок меня в мой барак, где я почти немедленно заснул.

Проснулся задолго до подъема. Сел на нарах, вспоминая вчерашнее. Я прекрасно понимал, что за это воры-законники могут отсечь мне голову, и с полным правом… Что же делать, как выйти из дикого, непоправимого положения? Мне грозит смерть. И это накануне освобождения! Случилось то, чего я больше всего боялся в последнее время… Соберут сходку, и тогда мне конец. Дурака свалял.

Раздался звон рельса. Подъем. Все начали одеваться. Искоса поглядывали на меня мои товарищи… Никто не заговорил со мною. Отправились завтракать. После завтрака я вышел во двор. Ко мне подошел Сергей Старуха, вор-законник, но из таких, кто ни во что не лезет, ни в какие конфликты не вмешивается.

— Ты знаешь, Ази, что тебе за твой поступок отрубят голову, а жаль. Ведь ты скоро должен быть на свободе!

Кавказская моя кровь закипела.

— Иди отсюда, сука паршивая, пока я тебе язык не вырвал!

Я понял, на что намекал Сережа. Он хотел, чтобы я вылупился из зоны и стал сукой, как делают многие, когда видят, что гибели не миновать.

Сережа отстал, а я поплелся на работу. Но и работа не клеилась. Вяло копаясь у станка, я пришел к выводу, который показался мне единственно возможным…

Вытащив из заначки припасенные на черный день готовые детали, сдал их, отпросился у начальника цеха и ушел. Было десять утра.

Объект, на котором работал Хасан, находился в другом районе, довольно далеко от моего. Я шел быстро, нервы разгулялись. Шел, зная, что это возможно последние мои минутки. Но решение было принято, да и ничего иного не оставалось.

Хасан с товарищами работали в столярном цеху. Когда я показался в дверях, все поглядели в мою сторону, но никто не издал и звука.

— Послушайте, — начал я. — Я пришел к моим товарищам. Прошу их выслушать меня, но без посторонних воров.

Те, к кому я обратился, побросали инструменты и окружили меня. Я стою около здоровенной колоды-пенька. А рядом, на верстаке, лежал столярный топор. Я его сразу приметил.

— Так вот, ребята. Мой вчерашний поступок с Хасаном достоин смерти. Я не хочу сходки воров всей зоны!

С этими словами я резко повернулся и схватил топор. Увидев его в моих руках, все невольно расступились.

— Хасан! — позвал я. — Возьми топор. Отсеки мне голову и баста.

Топор я положил на колоду, а сам стал рядом.

Все снова окружили меня. Молчали…

— Что ты медлишь?! Делай свое дело! Я заслужил смерть!

Хасан первым нарушил молчание. Подошел ко мне, обнял за плечи.

— Ты, Ази, правильно поступил, что не собрал сходку. Там бы я тебе точно голову бы откусил. А теперь я тебя прощаю. Мы друзья.

Он поцеловал меня, голос его прервался. Обнявшись, мы зарыдали…

— Как завидовали нашей дружбе, — сквозь рыдания шептал он. — Как ты мог поднять на меня руку, не понимаю…

Наплакавшись вдоволь, мы с Хасаном попросили у всех прощения за беспокойство. Расцеловались с каждым…

Вот так я в очередной раз перехитрил смерть. Не приди я, Хасана уговорили бы собрать сходку, и он не смог бы противиться ее решению. Я как бы родился заново. Вот и подумал, что неплохо бы отпраздновать такой день.

Я вернулся к себе в цех и отпросился у начальства на целый день, ссылаясь на головную боль. По дороге в зону я купил рыбу "тайман”. Чудовище было длиной метра в два, а весом в тридцать килограммов. Когда я волок свою покупку, на меня смотрели с удивлением. Придя в барак, я выпотрошил рыбину, размочил сухую картошку. Развел огонь и принялся готовить праздничный ужин к приходу товарищей.

Попросил одного надзирателя, чтобы он купил пару бутылок спирту, дал ему денег и два кило рыбы. Спирт он принес. Я накрыл стол как можно красивей, насколько это возможно в лагерном бараке.

Я следил за вахтой. Вот-вот должны были появиться товарищи. Наконец, появились и первые фигуры. Все были удивлены, увидев накрытые столы.

— Что еще за праздник сегодня? — спрашивали они.

— День моего рождения! И я хочу, чтобы вы его отметили вместе со мной.

Умывшись, все расселись, наполнили стаканы.

— Ну что ж, друзья, — сказал один из самых близких мне людей Алик, славившийся своим умением пошутить, — жаль, что забыли мы тебе, Ази, подарок купить. Ну ничего, в следующий раз не забудь предупредить заранее. А сейчас мы тебе преподнесем самое дорогое и самое хорошее…

И он вышел из-за стола, подошел ко мне, поцеловал, чокнулся со мной и выпил свой стакан. Его примеру последовали другие. Желали мне счастья и скорейшего освобождения.

Позвали кое-кого из соседних бараков. Началась гулянка, песни. Хасан все это время сидел рядом со мною…

Словом, праздник удался отлично.

Товарищи разошлись, заснули, а мне все не спалось… За семь с лишним лет моих скитаний по тюрьмам и лагерям никогда не было мне так больно, как за вчерашнее… Ведь я всегда обдумывал каждый свой шаг, каждое решение свое проверял трижды, как же я так сорвался на этот раз? Но нет худа без добра… Все обошлось. И я славлю Господа нашего за свершившееся чудо. А это было именно чудо, ибо никогда еще никто не выходил живым из такой переделки: воровские законы суровы…

Некоторые "блатари” были недовольны мною, так как я, будучи бригадиром, не давал им в обиду мужиков, а это многим было не по нраву. Вот они и хотели насолить мне…

Наступил новый 1956 год. Мне оставалось три месяца заключения. А там — свобода!

Уже с минувшего октября я готовил себя к вольному существованию. Надо было переменить свои тюремные привычки, которые, как легко догадаться, не отличались особой элегантностью, приучить себя не разговаривать на лагерном жаргоне, оставить особые лагерные повадки в обращении с людьми. Дело было нелегкое.

Я достал себе такую книгу: "Эстетика поведения”. Стал упорно заниматься по ней…

1 января я рано утром вышел из лагеря, предупредив товарищей, что вернусь к обеду. Как всегда в это время года была метель. В трех шагах не было видно не зги. Деревья лопались вдоль от мороза.

Я подошел к вахте.

— Ты куда собрался, Абрамов, — спросил дежурный. — С ума ты сошел в такой день шляться, замерзнешь ведь по пути.

— Праздник сегодня, — ответил я. — Пойду принесу консервов, компотов каких-нибудь в банках.

— А, ну так и нас не забудь.

Я ответил ему известной пословицей насчет "нашего теленка, которому удастся убить ихнего волка… "

До поселка я добрался без приключений. Зашел к одному знакомому инженеру. Он как-то приглашал меня к себе на праздник. Там все выпивали и закусывали за празднично убранным столом. Налили стаканчик спирта и мне. Я было заупрямился, но они настаивали. Посидев с ними немного, я извинился, сказал, что мне надо еще достать кое-какие лакомства. Хозяин любезно предложил мне полную наволочку компотов в банках — чуть ли ни двадцать банок. Я достал деньги, хотел расплатиться, но хозяин с женой наотрез отказались.

От них я заглянул к своему товарищу, который недавно освободился. Прославленный вор-законник Гена Лупатый. У них тоже шел пир горой, но несколько в ином роде: гитара, блатные песни и прочее…

Сами понимаете: в мои-то годы, да с блатною душой, и общество подходящее… Разве удержишься от соблазнов?

Кто-то пел романсы на слова Есенина. Я-выпил, закусил, еще выпил. Сам взял гитару. Особо мастерски играть я не мог, но спеть готов и сегодня, расплескать душу с гитарою в руке…

От выпитого в голове у меня стоял полный кавардак. Но все же решил я вернуться в зону. Лупатый, увидев, что меня не уговорить остаться, дал мне в дорогу свой тулуп и проводил до дороги… А дороги-то не видать. И решил я потопать напрямик, по сугробам. Это меня чуть не погубило… Я падал, спотыкался, зарывался в снег по пояс. Но понимал, что остановиться нельзя — замерзну. Наволочку с компотами я не терял, как-то тащил за собой. Вся моя пьянь миновала.

Мне было по-настоящему жутко: один в степи, пурга. Миновали последние метры снежной целины, и я очутился на дороге. Тут-то я потерял сознание и заснул…

…Из зловещего забытья меня вытолкнул чей-то голос:

— Проснись, родимчик, проснись, замерзнешь!

Я слышал слова, но мог лишь невнятно повторить потерявшие для меня смысл звуки: "Замерзнешь, замерзнешь… "

— Как так замерзнешь? — вдруг воскликнул я, и очнулся.

Возле меня стоял лагерный конвой.

— Что я, сплю?

— Твое счастье, что тулуп на тебе, да и праздник сегодня… А то бы трактор тебя в лепешку превратил. На тебя уж иней сел! Сам знаешь, в такой мороз…

Я пришел в себя окончательно. Узнал конвойного по фамилии Величко. Он спас мне жизнь, а был одним из самых больших зверей в зоне. Известен он был "комическим” случаем: как-то, собираясь стрелять в заключенных, он неудачно оттянул затвор пистолета, отжал случайно курок, и пуля угодила ему в большой палец ноги…

"Родимчиком” он назвал меня потому, что я пристрастился к этому слову и всех в лагере величал "родимчиками”. Вот и дали мне такое прозвище.

Величко подхватил меня под руку и повлек за собою. Я хватился своего груза. По счастью мы отошли недалеко и я вернулся на место своей "зимовки”. Загреб снег и обнаружил наволочку с компотами…

Когда мы приблизились к лагерю, Величко остановил меня.

— Ты должен показать, что в полнейшем ажуре, понял? Бодрый, как ни в чем не бывало. И если ты, еб твою мать, сегодня потеряешь свой пропуск на свободный выход, я тебе покажу, где раки зимуют! Вытянись!!!

Я повиновался.

— А теперь сделай пять шагов вперед, пять назад!

Я в точности исполнил его приказание.

— Еще разок вытянись — и пошли!

Вот мы и на вахте…

— Ну как, родимчик, погулял? — встретил меня дежурный.

— Сколько хожу без конвоя, ни разу не пил, а сегодня выпил… Вы бы меня бабой назвали, вернись я в такой праздник трезвым!

Таким образом я опередил их "претензии”: не дал им самим заговорить о моем опоздании и пьянстве.

Они смотрели на меня и посмеивались.

— Ну, ребята, спирту я, конечно, не достал, а вот консервы — пожалуйста! — Я извлек из наволочки пять банок и оставил им.

Мои товарищи ждали меня к обеду, как я и обещал, но не дождались — вернулся я к пяти вечера. Отругав меня за безумный мой поступок, все пошли к столу. Столы были еще накрыты, словно меня дожидались.

В середине января 1956 года пришло освобождение моему другу Хасану. Срок у него был пятнадцать, а просидел он пять… Я дал ему свой адрес. Вскоре после его отъезда я получил письмо: Хасан посетил мою семью в Махачкале, рассказал им о моих делах. Сказал, что скоро освобожусь, если не приключится какое-нибудь ЧП. В лагере любое происшествие — против заключенного…

Я почему-то вспомнил о пожаре, который был у нас в лагере еще до моего прибытия. Сгорела жилая палатка, где были заключенные, многие из них погибли… Один обгорел настолько, что превратился в подобие обугленной чурки. Но глаза у него сохранились.

Видно, сильное сердце было у этого человека, если он не умер сразу же от таких ужасных ожогов! От него ничего не осталось, только глаза, язык и душа… Я испытывал суеверный страх, глядя на эту дышащую болячку, когда раз в неделю сдирали с него, словно сорочку, сухую гнойную кору.

Однажды произошло следующее, о чем я и сегодня не могу говорить без дрожи.

— Ази, — обратилось несчастное существо ко мне, — ты меня не узнаешь?

По всему телу моему прошлась как бы ледяная лапа… Вздрогнул каждый волосок.

Ответить ему я не мог, лишь кивнул как баран головой, глядя на него… А он-то, видно, считал мое молчание оскорбительным.

Кто он? У меня не повернулся язык спросить у него самого. Я еще раз кивнул головой: знаю, мол, помню, а то как же.

Пишу эти строки сейчас, вспоминая прошлое, а глаза мои сами собой наполняются слезами. Мой младший сын Натанеэль смотрит на меня удивленно:

— Папа, ты чем-то расстроен или вспомнил тяжелый эпизод из своей жизни?

— Да, сынок, я описываю события, которые нельзя вспоминать без слез.

Я ему прочел об этом несчастном человеке, от которого остались только глаза и язык, который мог издавать членораздельные звуки.

— Неужели все это происходило в Советском Союзе?

Мой сын не мог этого представить.

— Да, сынок, — посмотрел на него в упор, и подумал: хорошо, что успел увезти вас из этого логова, чтобы вы не испытали на себе все те ужасы, которые видел я и многие миллионы советских граждан. Вот здесь, в папке, строки, которые показывают всю гнилость системы СССР — как на воле, так и в тюрьмах, лагерях, на каторге, в ссылках, в этих строках нет ничего выдуманного, это я перенес и вытерпел на своей шкуре. Но я выжил, а миллионы — нет.

xxx

Наступил долгожданный день, 26 марта 1956 года.

В лагере поселка Куйга Верхоянского района мне вручили конверт с бумагой на освобождение.

С этим конвертом в руках я еду в Управление Северных лагерей.

В этот день мои товарищи не вышли на работу, устроили проводы и после обеда я уехал из лагеря…

Взял с собою сумку со всем необходимым. В поселке прежде всего я зашел к Гене Лупатому. Они, оказывается, уже поджидали меня.

Гена и его жена Вера были очень рады моему появлению.

Я, сам того не замечая, не расставался со своей сумкой — там лежал заветный конверт. Вера обратила внимание на эту мою странность: верчусь я с сумкой, то на одно плечо ее повешу, то на другое, а положить куда-нибудь не хочу.

Вера сама взяла мою сумку, отнесла ее на вешалку, а мне на колени посадила свою дочурку…

— Успокойся, дорогой Ази, все страшное позади. Крепи нервы и береги силы…

Честно говоря, я не верил, что это все же произойдет и я выйду на свободу.

Гена пошел в поселок сообщить кое-кому о моем появлении. Через час в его доме собрались друзья, чтобы отметить день моего освобождения.

Пошла гулянка по-сибирски! До четырех утра не смолкали гитарные струны. Все поднимали бокалы за мое счастье, целовали меня, желали всего, что только друг может пожелать другу.

И уже под утро спели мне на прощание мой любимый романс.

Ветер в роще листвою шумит,

Пожелтевшей листвою осеннею.

Вспоминаю о том, как прошли

Молодые года без цветения.

Дни проходят один за другим,

Месяца пролетают и годы,

Был недавно совсем молодым

И веселым юнцом безбородым…

Вот пришла и завязла весна,

Жизнь пошла по распутице топкой,

И теперь я сижу у окна.

Поседев за тюремной решеткой.

Нет по сердцу мне здесь ничего:

Край чужой, неприютные дали.

Извели, измотали всего,

Грубо в душу, смеясь наплевали!

Как в каленых железных тисках,

Сердце ноет, болит и страдает.

Только мысль о родимых краях

Его биться сильней заставляет.

Пусть повсюду осенняя грусть,

Звезды гаснут и в инее стынут,

Я домой непременно вернусь

И родные края меня примут!

Пусть идут проливные дожди —

Грязь я смою, а грубость — запрячу,

И прижмусь к материнской груди,

И тихонько от счастья заплачу…

Загрузка...