Les Magiciennes (1957)
Перевод с французского Б. Скороходова
— Было две девушки, — произнес Людвиг.
— Вы уверены?
— Совершенно уверен. Я их хорошо знал, ведь мы вместе работали в курзале, в Гамбурге.
Комиссар задумчиво поглядел на Людвига. За спиной комиссара стоял инспектор — долговязый парень в непромокаемом плаще. Его левую щеку пересекал неровный, как трещина, шрам. Людвиг не мог оторвать от него глаз.
— Почему вы не пришли и не рассказали об этом раньше? — спросил инспектор. — Уже больше месяца, как дело закрыто.
— Я всего пять дней во Франции, — сказал Людвиг. — Я жонглер в цирке Амара. Коллеги рассказали мне о смерти малышки Аннегрет… Я был потрясен.
— Повторяю вам: дело закрыто, — ворчал комиссар. — У вас есть новые, неизвестные нам факты? Считаете, девушка была убита?
Людвиг опустил глаза, положил руки на колени.
— Я ничего не считаю, — сказал он. — Я только хочу знать, которая из них умерла и что случилось с другой. Почему все молчат о ней? Как будто ее никогда и не было.
Комиссар надавил кнопку звонка.
— Вы готовы подписать показания? — повторил он. — Так было две девушки?.. Мне хочется вам верить, но если придется заново проводить следствие…
— Странная история! — вздохнул инспектор.
Действительно, странная история! Она началась за много лет до того дня. Сначала это была всего лишь история жизни маленького мальчика, но потом…
Его мучил кошмар, но не из тех, полных ужаса, какие заставляют вас кричать посреди ночи в тишине уснувшего дома, а кошмар человека, проснувшегося, как ему кажется, в неизвестном месте, и, словно утратив память, он не может понять: что за кровать? что за окно? кто я такой?..
Пьер Дутр открыл глаза: прямо перед ним, откинувшись на спинку кресла, спала женщина; справа тихо шептались и хихикали два розоволицых блондина; слева — стекло, пустота: пространство, населенное расплывчатыми силуэтами, мертвенно-бледной дымкой. Дутр закрыл глаза, пытаясь найти позу поудобнее и заснуть, но руки не хотели спать, ноги беспрерывно двигались, плечи болели. Он пытался представить себе город, скрытый туманом там, внизу, умирающего отца.
Профессор Альберто! Острая боль словно бритвой резанула по сердцу. Да, это был настоящий кошмар, который никак не кончался. Начался он в Версале, в приемной отцов-иезуитов. С тех пор минули годы. Дутр снова увидел себя мальчиком: сидит на стуле, положив берет на колени; отец вполголоса разговаривает со священником. Потом приходит еще один священник, берет Пьера за руку. Лестницы, коридоры, узенькая кроватка, крошечный шкафчик, в котором сложено его белье. Все его имущество имеет теперь номер четыре. Двенадцать лет он был номером четыре. Двенадцать лет в пансионе! Головокружительное количество дней, тоскливая череда совершенно одинаковых картин, которые он так хотел бы забыть. Чувствовал ли он себя несчастным? Нет! Он никогда ни в чем не нуждался. Все заботились о нем. Монахи по-своему любили его. Знали, что маленький Дутр не похож на других…
Дутр поглядел в темноту, вслушался в мерный гул моторов. На огромной скорости он удаляется от Франции, парит между прошлым и будущим. Иногда ему удавалось окинуть взглядом всю свою жизнь, увидеть сверху, как Бог, говорят, видит людей. Странный мальчик, неловкий, тощий, робкий, рассеянный, чья внутренняя жизнь скрыта от всех, даже от его духовника. С виду ко всему безразличный, но всегда полный добрых намерений. Точь-в-точь хорошо отрегулированный автомат. Первым в часовню, первым в класс, первым в столовую… Иногда настоятель пытался добиться у него: «В чем дело, Дутр? Почему вы не стараетесь? Вы ведь не хуже любого другого. И что же? Думаете, родители обрадуются, когда увидят такой табель?» Но он не особенно настаивал, потому что и родители у маленького Дутра не такие, как у других.
Ладони взмокли. Пьер дотронулся до иллюминатора, чтобы ощутить его прохладу, и оставил на запотевшем стекле долго не исчезавшую звезду. Покинув этот самолет, несущийся в ночи над незнакомой страной, он мысленно перенесся во двор, где воспитанники проводили перемены. Он видит все это так живо, что ему становится страшно. Надзиратель раздает почту:
— Пьер Дутр!
Один из мальчиков взял открытку, чтобы передать ему. По дороге глянул на нее и расхохотался. Немного погодя пятеро или шестеро мальчишек зажали его в углу внутреннего дворика.
— Покажи-ка открытку!
Ему тогда не было и десяти, он был хилым. И повиновался. Ребята молча стали рассматривать открытку, на которой был изображен человек во фраке. В левой руке он держал перевернутый цилиндр, в правой — колоду карт. На его лице играла улыбка победителя. Внизу большими белыми буквами было напечатано два слова: «Профессор Альберто».
— Это твой отец? — спросил старший из воспитанников.
— Да.
— Хорош папаша!
Без тени смущения он перевернул открытку и прочитал вслух:
«Копенгаген
Мой дорогой Пьер!
Гастроли проходят весьма успешно. Мы собираемся в Берлин, оттуда — в Вену, где задержимся на месяц. Я не сумею приехать в Версаль на Пасху, как мы договаривались. Ты же знаешь, люди нашей профессии себе не принадлежат. Надеюсь, ты будешь умником. Мама чувствует себе хорошо. Мы оба нежно обнимаем тебя.
— А твоя мать? — спросил кто-то из мальчишек. — Она что, на трапеции кувыркается?
Они смеялись до полного изнеможения, а он старался не расплакаться.
— Циркачи живут вместе с обезьянами и верблюдами! — корчились от смеха мальчишки.
— Видел я такого на ярмарке, — сказал длинный. — Он связывал себя толстенной цепью, ему надевали наручники, а он раз, два — и на свободе. Никто и не понял, каким манером. А твой отец так умеет?
Перемена кончилась. Маленький Дутр три дня болел. Когда он выздоровел, товарищи избегали любых намеков на профессора Альберто. Они чувствовали, что должны соблюдать запрет, но постоянно перемигивались, а когда приходило письмо или открытка, отовсюду слышалось многозначительное покашливание. В один прекрасный день кому-то в голову пришла мысль дать ему кличку «Фантомас». Теперь, стоило пропасть тетради, приговор был единодушен: «Это Фантомас».
Он делал вид, что ему смешно, но почти весь триместр рвал, не читая, письма и открытки, приходившие из городов со странными названиями: Нордкирхен, Лугано, Альбачете… А во время утренней мессы и вечерней молитвы Пьер думал о далеких родителях, вершащих свои смехотворные чудеса с помощью цилиндра. Дутр помнил все, даже то, о чем тогда думал. Он отыскивал в словарях слово «фокус» («Искусство создавать иллюзию ловкостью рук, с помощью трюков и т. п.»), рассматривал свои руки, скрючивая пальцы. Как делают фокусы? Что такое «иллюзия»? Он не замедлил узнать и это.
В коллеж приехал фокусник — ничтожный человечишка, тащивший за собой огромные чемоданы в разноцветных наклейках. Он расположился в гимнастическом зале и начал представление. «Нет, — думал Дутр, мой отец занимается не этим. Не может быть!» Но представление захватило и потрясло его. Карты появлялись, исчезали, проскальзывали в карманы ассистентов, сами собой прятались под стульями, под скатертью на столе. Тузы, дамы, короли словно жили собственной жизнью, пиковая или трефовая масть свободно перемещалась в толще колоды и послушно выстраивалась по порядку. Ребята протирали глаза, сжимали кулаки…
Черт возьми! Это ведь только трюки и фокусы. Но полной уверенности не было. А шарики, меняющие цвет в пальцах фокусника? Он и сам, казалось, удивлялся тому, что творилось у него в руках, и с недоверчивым возмущением качал головой. Он показывал монету, звенел ею о край тарелки. Монета была настоящая, без всякого сомнения! Но вдруг она вырывалась у него из рук, появлялась то в одном, то в другом кармане, выскальзывала, едва он ее хватал, вмиг исчезала, и бедный старик искал ее и казался совершенно несчастным. Внезапно он замечал монету далеко от себя, в волосах старшеклассника, и хватал ее ловким движением ловца бабочек. Дутр с беспокойством всматривался в него. То, что он видел, было восхитительным и в то же время ужасным. Цилиндр, казавшийся пустым, вдруг наполнялся цветами. Цельные металлические кольца, которые они только что сами ощупывали, вдевались одно в другое, словно звенья цепи. Хоп, один жест — и они снова разъединялись; но, продолжая жить, будто разрубленная на куски змея, вмиг соединялись в руке артиста в гремучую змею. Все аплодировали, кроме Дутра, — он прижимал руки к груди, словно в ознобе. Фокусник вызвал добровольца.
— Фантомас! — закричали вокруг. — Фан-то-мас! Фан-то-мас!
Он вышел на эстраду, бледный, не в состоянии вымолвить ни слова. Теперь он лучше видел помятое лицо фигляра, его воспаленную кожу алкоголика, потертую одежду. Он не слышал, что ему говорили. Он уставился на круглый столик, стоявший на эстраде; это был самый обыкновенный столик, с ножками, кое-как замотанными изолентой. Мало-помалу Дутр успокоился. Фокусник положил ему на голову руку. Воцарилась тишина.
— Вас зовут Пьер, — сказал фокусник. — Вы носите часы марки «Омега». Я даже могу прочесть номер, выгравированный на корпусе. Подождите… цифры такие маленькие… сто десять… сто десять тысяч… двести… четырнадцать! Хотите проверить?
Пьер, дрожа, открыл крышку часов: 110214. Громкие аплодисменты обрушились на них, и Пьер даже заслонился рукой, словно защищаясь от брошенного в него камня…
В иллюминаторе появились звезды, они собирались в бегущие созвездия, в букеты бледных искр; казалось, это исчезал в вихре пропеллеров затерянный в пространстве город. Женщина спала. Дутр чувствовал запах надушенных волос. Он летел в роскошном самолете; стюардесса издали следила за ним, готовая помочь, услужить. Все это было невероятно, но и в коллеже все было невероятно. Его невозможный отец появлялся два-три раза в год и засыпал подарками. А потом — долгое ожидание, полное обиды, недоверия, обожания и скрытой нежности. Тогда Дутр давал волю воображению: тайком долго разглядывал открытки с редкими марками. На открытках изображались то казино, то театры; опять он перечитывал фразы, погружавшие его в какое-то оцепенение: «Представление прошло с триумфом… Я подписал контракт, о котором и мечтать не мог…» Дутр думал о шариках и кольцах старого фокусника, а когда наезжал отец, не осмеливался говорить с ним, держался скованно, враждебно: он боялся.
О, их свидания в приемной! Как отрешиться от того, что этот стройный мужчина, элегантный и печальный, был профессором Альберто? Выступал ли он зазывалой на ярмарках? Было ли у его карманов двойное дно? Умел ли он угадывать мысли?
— Почему ты краснеешь, Пьер?
— Я не краснею.
Побагровев, Дутр разглядывал отца, изучал его тонкие бледные пальцы с отполированными ногтями, блестевшими, как оправа драгоценных камней. Он ощущал себя низшим существом, стыдился своей неловкости, жаждал остаться один, как сирота, и все-таки с отчаянием следил за стрелками стенных часов. «Любит ли он меня? — думал он. — А она?» Когда визит подходил к концу, он иногда задавал вопрос, от которого так долго удерживался:
— А мама приедет?
— Конечно. Сейчас она немного устала, но в следующий раз…
Дутра ни разу не навестила мать. Дня не проходило, чтобы он не взглянул на фотографию, где она, в цирковом костюме, на котором камни сияли ярче, чем на Деве Марии в часовне, украдкой улыбалась, прикрывшись веером. Она была красива. Только почему смущался отец, когда Пьер спрашивал о матери? Он отворачивался, показывая пальцем на чемодан:
— Угадай, что я тебе привез?
Он дарил часы, ручку, бумажник; часы были марки «Омега», на ручке с золотым пером написано: «Паркер», а в бумажнике лежала пачка тысячефранковых билетов. Дутр робко подходил, протягивал руки. На мгновение прижимался к отцовской груди; руки цеплялись за человека, который вот-вот должен уйти. Рыдания душили его.
— Ну не надо, Пьер! Я же не бросаю тебя!
— Нет, папа.
— Ну вот! Ты же знаешь, мы скоро совсем переедем в Париж.
— Да, папа.
— Ну вот! Учись хорошо, чтобы радовать нас с мамой.
Раздавался бой часов. Будто во сне, Дутр шел к двери. Последние жесты отца запечатлевались в памяти: движения пальцев, разглаживающих поля серой фетровой шляпы, щелчком стряхивающих пылинки с рукава пальто… Кончено. На секунду свет из комнаты привратника освещал внизу его темную фигуру. Дутр снова погружался в ночь; проходили недели, месяцы, и все это время за морями, за горами чета Альберто продолжала свое нескончаемое турне. У Дутра так и недостало смелости задать мучившие его вопросы: что же за номер у них был? много ли они зарабатывали? трудно ли обучиться профессии фокусника? Иногда ему хотелось узнать какие-нибудь их секреты, чтобы заткнуть рот однокашникам. С помощью одного приходящего ученика он достал книгу о фокусах, но сухость схем и непонятные объяснения оттолкнули его. Он бросил эту затею. Мало-помалу он даже перестал считать дни между приездами отца. Он погрузился в тихое забытье, отмеряемое соборным колоколом, и когда Пьеру сообщали, что его ждут в приемной, сердце сжималось всего лишь на несколько секунд. Отец и сын наблюдали друг за другом почти с опаской. По мере того как сын превращался в подростка, выросшего из всех костюмов, отец тоже изменялся: виски седели, на щеках появлялись новые морщины. Лицо было таким бледным, а глаза так глубоко запали, что казались подрисованными. Уже давно Дутр понял, что ни в коем случае нельзя говорить о будущем. Они болтали о пустяках. Да, кормят хорошо. Нет, учеба не слишком утомительна. Дутр возвращался в класс, спрашивая себя: «Сколько я еще пробуду здесь?» Его товарищи уже подумывали о выборе профессии. Во время прогулок вдоль изгороди, затягиваясь американскими сигаретами, они делились планами на будущее. На их вопросы Дутр неизменно отвечал: «О, лично я буду сниматься в кино!» И все верили ему. Насмешкам пришел конец. Своей беззаботностью, отрешенностью Дутру удалось создать образ богатого юноши, пресыщенного, презирающего учебу и ждущего своего часа. Он хотел быть таким, но прекрасно понимал, что это всего лишь мечта, в душе его часто поднималась волна страха, и тогда он закрывал глаза руками, а потом растерянно оглядывался…
«Я еще сплю, — думал Дутр. — Это неправда. Он не умрет».
Он зажег сигарету и наклонился к иллюминатору. Огоньков становилось все больше. Его соседи справа вытягивали шеи, один из них произнес длинную фразу. Дутр разобрал только слово «Гамбург».
— …Ваш отец заболел в Гамбурге, — объяснил настоятель. — Вы поедете немедленно. Я уже предпринял все необходимые шаги.
На краю стола лежали деньги, паспорт, телеграмма.
— Думаю, вас там встретит кто-нибудь, — добавил священник. — Если же нет, поезжайте на такси. Адрес указан в телеграмме.
Остальное помнилось смутно. Дальше все было как в тумане. Впечатления наслаивались одно на другое: класс, часовня, рукопожатия, крестные знамения, потом аэропорт с его белыми дорожками и громкоговорителями, отец-настоятель, машущий на прощание рукой, поток воздуха от винтов самолета раздувает сутану, словно плохо прихваченный парус.
Вот так Дутра выбросили в жизнь, и сколько бы он ни оглядывался назад, ему было ясно: в коллеж он больше не вернется.
Куда он летит? Кто будет заботиться о нем? Он погасил сигарету и пристегнул ремни. Под самолетом сверкал огромный город, расчерченный на квадраты светом. Еще несколько минут — и он станет всего лишь жалким человечком, если его никто не встречает. А если таксисты не поймут его или не найдут указанного адреса… Он достал телеграмму и перечел ее. Курзал, Гамбург. Названия улицы нет. Курзал. Несомненно, это мюзик-холл, в котором работал профессор Альберто. Теперь ему стало страшно. Он напрягся, самолет пошел на снижение, и наискосок стал выплывать, словно расположенный по невидимой кривой, весь в каменных кружевах и разноцветных огнях, город. Дутр закрыл глаза, зажмурился, изо всех сил отказываясь принять то, что предстояло. Ремень крепко держал его; он чуть не застонал, как больной, которого перекладывают на операционный стол. Как бы он хотел, чтобы самолет загорелся, взорвался! Кто заметит исчезновение маленького Дутра? А существовал ли он вообще, этот сын фокусника? Он снова увидел монету, исчезающую и возникающую из пустоты, чтобы вновь исчезнуть, кольца, цветы, цилиндр, наполненный видениями, тенями, химерами; увидел старика, волочащего два чемодана. Самолет уже катился по полосе. Город окружал его, огни переставали двигаться. Пассажиры поднимались с веселым шумом. Открылась дверь в ночь.
Дутр поднял воротник пальто и двинулся вперед, иногда вставая на цыпочки и стараясь хоть что-нибудь разглядеть. У трапа ждали люди, их поднятые вверх лица колыхались словно медузы. Внезапно все стихло. У Дутра немного кружилась голова. Он услышал вдалеке глубокий, настойчивый и до странности родной гудок корабля. Сжимая рукой поручень, он сошел вниз по трапу.
Каждый пассажир становился центром маленькой шумной группки. Когда спустился Пьер, на его долю не осталось никого из встречающих, и он остановился, не в силах идти дальше. И тут кто-то тронул его за руку:
— Пьер Дутр?
Отпрянув в сторону, Пьер оглядел окликнувшего его человека: тот был маленького роста, в жокейских бриджах и кожаном пальто; совершенно лысый и такой худой, что на шее проступали узлы сухожилий.
— Пьер Дутр?
— Да.
— Пошли!
Человек уже удалялся, торопливо, озабоченно. Дутр побежал за ним.
— Вас прислала моя мать?
Молчание.
— А отец еще…
Лучше не продолжать. Перед аэропортом среди длинных блестящих автомобилей стоял старенький грузовичок, груженный пуками соломы. На его левом борту были изображены львы, сидящие вокруг силача в леопардовой шкуре. На правом — голова клоуна: рот до ушей, рыжие волосы и квадратные глаза. Человек открыл дверцу кабины и знаком пригласил Дутра садиться.
— Курзал, — произнес он гортанным голосом.
Дребезжащий автомобиль катил по сияющему огнями городу. Вместо того чтобы направиться, как предполагал Дутр, в сторону бедных кварталов, он рванул к центру города вдоль новеньких, горящих неоном вывесок и красивых домов. Медленно плыла по тротуарам праздная толпа. Дутру страшно захотелось оказаться наконец на месте, броситься на кровать, забыть это бестолковое путешествие. Автомобиль проехал мимо озера, потом по узким улицам с огромным количеством пивных. На углу какой-то площади они остановились.
— Курзал, — произнес человек. — Мюзик-холл.
Он показал на фасад, окаймленный непрерывно мигающими, до огненных вспышек в глазах, яркими лампочками. Дутр не шевелился.
— Выходите!
Дутр слишком устал, чтобы возражать. Он последовал за провожатым, Именно тогда он и увидел афиши. Наклеенные одна за другой на фанерные трехметровые щиты, они закрывали всю стену. Профессор Альберто… Профессор Альберто… Профессор Альберто… Профессор во фраке, с цветком в петлице созерцает хрустальный шар. Каждая афиша по диагонали перечеркнута полоской белой бумаги. Профессор больше не в счет. Его больше нет в программе, но все-таки он еще жив, улыбается сыну бумажным ртом, протягивает ему таинственный шар, который то вспыхивает, то гаснет в лихорадочном мелькании огней. Человек, легонько подталкивая Дутра, довел его до начала маленькой улочки.
— Вперед!
Было темно. Из подворотни тянуло конюшней. Слышны были звуки оркестра: завывание духовых и тяжелые удары барабанов. У тротуара стояли два фургона, огромные, словно багажные вагоны. Дутр обогнул их, и в тот момент, когда он собирался шагнуть дальше, человек придержал его за руку.
— Здесь, — произнес он тихо.
Дутр нащупал ступеньки, толкнул дверь. В глубине темной комнаты тускло мерцал ночник. Вытянув руки, он пошел на слабый свет и заметил неподвижный предмет. Еще три шага, и он остановился у края кровати, на ней покоился профессор Альберто, с закрытыми глазами, заострившимся носом, с увядшей орхидеей в петлице фрака. Руки его скрещены на груди. На рубашке не хватает пуговицы. Дутр обернулся, поискал глазами провожатого, но тот исчез. Постепенно привыкнув к темноте, он заметил стул и тихонько сел. Он еще не понял, ощущает горечь утраты или нет. Внутри — пустота. Мало-помалу из темноты стали выступать неожиданные предметы, которые, должно быть, служили реквизитом: чемодан с просевшей крышкой, столики, стулья, составленные один на другой, мотки проволоки, кофейный сервиз на подносе, две шпаги на складном столике, арбалет…
Дутр хотел было вновь посмотреть на умершего и поплакать, но, повернув помимо воли голову, принялся вместо этого разглядывать недра странного фургона. Там что-то шевелилось… шелестящий шорох, затем скрип… Он встал с бьющимся сердцем. Вдруг раздалось хлопанье крыльев. С потолка упало что-то белое, и на инкрустированный ящичек села голубка. В ее круглых глазах, когда она наклоняла головку, чтоб получше рассмотреть посетителя, отражался свет лампы. Слетела вторая голубка и опустилась на полочку над телом. Дутр тупо смотрел на птиц. Они медленно расхаживали на своих звездчатых лапках, останавливались, ныряя клювом под крыло или в перья на грудке. Легко скользнув крылом, вторая голубка присоединилась к первой, и они быстрыми шажками принялись ходить друг за другом вокруг ящичка, потом одна из них тихо заворковала, и этот нежный вздох, это любовное рыдание наконец освободило Дутра. Он упал у кровати на колени.
— Папа!
Слезы лились сквозь прижатые к лицу руки. Все те слова, которые он не осмеливался произносить прежде, все подозрения, все упреки, все порывы… Ну почему же так поздно? Оставалось только плакать и просить прощения. Скрипнули ступени под тяжелыми шагами. Кто-то вошел в фургон. Дутр встал.
— Кто здесь?
Он услышал хриплое дыхание, низкий голос заставил его вздрогнуть.
— Это ты, малыш?
В круге, света появилась женщина. Она была ярко накрашена, с золотыми кольцами серег в ушах. Халат, стянутый в талии, обрисовывал рыхлое тело, приоткрывая голые ноги в шлепанцах. Она подошла, и Дутр отшатнулся.
— Ты боишься меня? — спросила женщина. — Ты меня не узнаешь… Ну поцелуй же свою мать!
Он подставил лицо, почувствовал на щеке прикосновение мокрых дряблых губ. Женщина отстранилась и оглядела его с головы до ног.
— Ты и впрямь его сын, — пробормотала она. — Вытри глаза. В твоем возрасте уже не плачут.
Тыльной стороной ладони она прогнала птиц, вынула из ящичка бутылку и два стакана.
— Ты, должно быть, устал, малыш? На-ка, выпей. Не думай о нем. Там, где он теперь, на живых внимания не обращают.
Она повертела стакан в руках, пожала плечами и осушила его одним глотком.
Никогда не забыть Дутру похороны. Кладбище, окруженное огромными зданиями из бетона, было похоже на футбольную площадку, что показывают в кинохронике. Плиты, кресты, гравий — все новенькое. Гроб блестел почти весело, старый священник неразборчиво произнес несколько молитв то ли на латыни, то ли по-немецки. Время от времени Дутр взглядывал на мать. Из-за нее он не мог ни сосредоточиться, ни вникнуть в происходящее. Она надела слишком узкий костюм, взятый, очевидно, у кого-то взаймы. Юбка так плотно облегала тело, что можно была различить контур трусиков. На поясе лопнул шов, и в дыре виднелся клочок фиолетового белья. Гроб стали опускать в могилу. Она шагнула вперед и нахмурила брови, потому что могильщики не соблюдали равновесия. Чуть позади стояла группка людей, слегка взволнованных и крестившихся всякий раз, когда священник кропил святой водой. Несколько любопытных глазели из окон домов. В конце ближней аллеи виднелся другой священник, другой гроб, другие люди в трауре, и ветер смешивал заупокойные молитвы. Дутру пришлось сделать над собой усилие, чтобы осознать все это: он в Гамбурге, хоронят его отца. Мысленно он тоже взмахнул кропилом, в памяти всплыли обрывки молитв. Он неуверенно произносил слова, которые, казалось ему, выучил в одной из своих предыдущих жизней.
Дутр невольно снова и снова переводил глаза на мать. Она кое-как наспех напудрилась, сквозь косметику проглядывали — морщины. Сколько ей лет? Пятьдесят? Больше? Волосы крашеные. Щеки отвисли. Но в мрачном, напряженном взгляде жил огонь юности, едва сдерживаемое неистовство, от которого Дутру становилось не по себе. С тяжелым стуком падали на гроб комья земли. Священник и мальчик-певчий ушли. Стали подходить друзья профессора Альберто. Они кланялись, произносили невнятные слова, долго пожимали вдове руки. На Дутра они совсем не обращали внимания. Некоторые из них были в странных костюмах. Акробаты? Клоуны? Среди них семенил на коротеньких кривых ножках карлик, с огромной жемчужно-серой шляпой в руках. У всех гладко выбритые щеки, светлые глаза и одинаково огорченное выражение лица. Почти все они целовали Одетту.
Женщин было мало. Дутр не осмеливался разглядывать их пристально, опускал глаза и оттого видел только ноги и бедра; в их походке было что-то дерзкое, развязное, и это наполняло его странным смущением. Самая молодая долго разговаривала с Одеттой, а когда она приблизилась, чтобы пожать Дутру руку, он съежился от ощущения собственного ничтожества. У нее были светлые волосы, сверкающего, ненатурального цвета, окружавшие голову золотым ореолом. Ему не хватило времени присмотреться, понять. Он даже не мог бы с уверенностью ответить, видел ли ее лицо. Внезапно он мучительно осознал нелепость пребывания на этом кладбище, в тесном костюме, рядом с незнакомой толстой женщиной, механически повторяющей: «Спасибо, спасибо!» — на трех или четырех языках. И перед глазами у него, как невыносимо яркое солнце, воссияли эти светлые волосы.
— Спасибо, Людвиг, спасибо, — сказала Одетта.
Ей пожимал руку тот самый человек, который встречал его в аэропорту. За его спиной переминался с ноги на ногу какой-то тип, на голову выше его и шире в плечах, казавшийся уродливым из-за невероятной худобы.
— Это Владимир, — пояснил Людвиг. — Он занимается нашей техникой.
И добавил шепотом:
— У него не все дома.
Потом он повернулся к Владимиру, щелкнул пальцами, и Владимир побрел за ним, сгорбившись, опустив руки, огорченно шмыгая носом. Он был единственным, кто, казалось, действительно печалился. Дутр закрыл глаза. «Я сплю», — подумал он. И, вздрогнув, открыл глаза. Блондинка, еще раз поцеловав его мать, направилась с протянутой рукой к нему.
— Но… мы уже… — бормотал он.
Она, казалось, не заметила его растерянности, мило улыбнулась, и он вдруг подумал, что она точно так же улыбалась ему всего минуту назад. Он с глупым видом рассматривал протянутую ему маленькую руку в черной перчатке. Он уже не задавался вопросом, почему женщина вернулась. Он разглядывал ее жадно, грубо; если бы ему хватило смелости, он бы крикнул: «Подождите! Не уходите опять, я хочу запомнить ваше лицо!» Но, как и в первый раз, она ушла, слегка покачивая бедрами, — тонкая, элегантная и такая светловолосая, неправдоподобно светловолосая… Игрушка! Фея, которая умела раздваиваться, когда хотела. Может, она появится и в третий раз. Но в аллее оставались только двое мужчин, пропахших кожей и сеном, наверное, конюхи. Они поспешили пробормотать несколько слов. Одетта вернулась к могиле; какое-то мгновение она стояла неподвижно, потом достала из сумочки крокодиловой кожи платок и вытерла рот.
— Что за сволочная жизнь! — сказала она и взяла сына под руку.
Такси доставило их в курзал.
В фургоне, служившем кухней и столовой, царила ночь. Бархатные занавески закрывали оба окна. На потолке медленно разгоралась люминесцентная лампа, заливая светом помещение, которое когда-то, возможно, было роскошным. Но краска на стенах облупилась. Диван, на котором спала Одетта, так и остался неубранным. На столе, на электрической плите громоздились тарелки и кастрюли. Одетта сняла туфли, потом жакет и в одних чулках отправилась искать чистый стакан.
— Ты не хочешь выпить, а? Я по утрам просто подыхаю от жажды.
Она выпила немного белого вина, закурила сигарету.
— Если хочешь, налей себе.
Но Дутр неподвижно стоял у входа, и она сказала ему:
— Ну, шевелись. Там, в корзине, есть картошка. Почисти-ка несколько штук.
Дутр поискал нож, выдвигая ящики буфета: в них лежала всякая всячина — веревочки, пробки от шампанского, счета, коробочки с аспирином.
— В ящике стола! — крикнула Одетта.
Она расстегнула юбку, и та мягко упада к ее ногам.
— Вот так-то лучше, — пробормотала она. — Господи! Бедный мой мальчик, какой же ты неуклюжий!
Она отстранила его и, пошарив в ящике, кинула нож на клеенку.
— Нужно будет тебе… Что? Что это с тобой?
Ужасно смущенный, Дутр не знал, куда деть глаза. До Одетты вдруг дошло, и она протянула руку к халату.
— Ты что же, никогда женщины не видел? — спросила она изменившимся голосом. — А ведь и правда, там, в твоем пансионе…
Она завязала поясок, пришпилила булавкой расходящиеся полы халата и, взяв пальцем Пьера за подбородок, сказала:
— Ну-ка, посмотри на меня. И вправду покраснел, бедняжка! Сколько же тебе лет?
Резким движением Дутр высвободился.
— Двадцать!.. Ты это знаешь не хуже меня…
Она мягко теребила его за ухо.
— Двадцать лет! Уже. И конечно же ты ничего не умеешь делать.
Разозлившись, он вскинул голову, но мать смотрела на него с такой грустью, так взволнованно и нежно, что он внезапно смягчился.
— Не слишком много, — признался он.
Пальцы ласкали его щеку.
— Однако у тебя милая мордашка, — прошептала она. — Вот это от меня, и это тоже.
Ее пальцы, казалось, лепили узкое лицо юноши, следуя вдоль линии носа, щек, воссоздавая из его черт другое лицо.
— И эти веснушки… У меня были такие же.
Глаза Одетты заблестели, и Пьер почувствовал, как дрожат ее пальцы. Он попытался заговорить.
— Нет, молчи, — попросила она.
И убрала руку. Потом заметила, что сигарета погасла, и щелкнула электрической зажигалкой, висевшей над плиткой. Та не сработала; Одетта пожала плечами.
— Все сломалось, — вздохнула она. — Да, ты явился не в лучшие времена, малыш. Сплошная невезуха.
— Хорошо, — произнес он едко, — я могу вернуться обратно.
Грудь ее всколыхнулась от смеха.
— И голос такой же, как у отца. Он тоже часто повторял: «Все поправимо…» Его кошелек был открыт для всех. Привык к фокусам с монетами и поверил, что они сами по себе размножаются…
— Я могу работать.
— Где?
Он промолчал.
— Положение у нас не блестящее, — снова начала она. — Твоего отца больше нет, а что я могу одна? Людвиг, конечно, поможет сделать номер. Может, месяц продержусь. А потом…
Мать отодвинула тарелки и принялась чистить картошку. Она наклонила голову, и Дутр увидел седые корни волос.
— Я думал, — начал он, — что вы хорошо зарабатываете.
— Да-а, мы зарабатывали неплохо…
Она улыбнулась, внезапно лицо ее оживилось. Что-то светлое, живое блеснуло в глазах.
— Сразу после войны, — продолжала она, — каждый день был праздником. Люди думали только о том, что бы еще купить. Ну и мы тратили много. Мы были недальновидны.
Она налила себе еще немного вина.
— Не надо бы мне пить, но как подумаю о том, кем мы были…
— Я не очень понимаю, — сказал Дутр.
— Это потому, что ты не циркач. Твой отец был потрясающим фокусником. Я еще никогда не встречала такого иллюзиониста. Но ему не хватало воображения. Его номер устарел. Люди привыкли к кино! Им подавай хорошую постановку, свет, игру, переживания… Кому теперь нужны ловкость рук, какие-то карты, шарики?! А твой отец был старой школы. Не так-то легко менял свои приемы.
— Послушай, мама…
Она с изумлением посмотрела на Пьера.
— Мама, — повторила она, — мама… Очень мило, конечно, но я никогда не привыкну. Лучше уж зови меня Одеттой, как все остальные.
Она открыла буфет, положила на решетку отбивные.
— Ты же видел, что это за заведение — третьеразрядный мюзик-холл, — вернулась она к прежней теме. — Потом придется выступать на ярмарках.
Дутр подумал о старом фокуснике, вспомнил его воспаленные глаза алкоголика. Он встал, сжал кулаки.
— Нет, — сказал он, — это невозможно. Должно же быть какое-то средство…
— Какое? Я уже несколько недель ломаю себе голову.
— Я могу помочь тебе.
— Ты?
Она подрегулировала огонь, потом посмотрела на Дутра долгим холодным взглядом.
— Повернись… Встань в профиль… Пройдись к двери… Хватит, вернись. Держу пари, ты и танцевать-то не умеешь! У тебя ноги как колоды.
Мясо зашипело, и она принялась искать вилку.
— Тебя придется долго учить. Надо уметь держаться на сцене, говорить, а ты слишком робкий.
Одетта выложила мясо на блюдо.
— Ладно, — сказала она, — хочешь быть полезным — режь картошку.
В дверь стукнули кулаком, вошел Людвиг. Он снял кожаную куртку, повесил ее на вешалку, достал из кармана трубку.
— Обедать! — позвала Одетта.
Людвиг сел на неприбранную кровать, подобрал валявшееся на полу платье, бросил его на спинку стула.
— Ну, как дела, парень? — спросил он неприятным, резким голосом. — Привыкаем?
— Он хочет помочь мне, — сказала Одетта.
— А! Это было бы недурно.
Они принялись оживленно разговаривать по-немецки. Дутр внимательно разглядывал этого человека, державшегося так свободно, устроившегося здесь словно у себя дома. А покойник еще остыть не успел. И снова Дутр почувствовал, что его швырнули в чужой, странный мир, как будто самолет приземлился накануне на какой-то неизвестной планете. Он подумал о блондинке, пожавшей ему дважды руку на кладбище, потом о голубках, порхавших среди шпаг.
— За стол, — опять позвала Одетта.
— Тарелки могла бы и помыть, — проворчал Людвиг и подошел к Дутру.
— Покажи-ка руки.
Он пощупал их, повращал ладони, чтобы проверить гибкость запястий.
— Похвастать особенно нечем, — заявил он.
Потом снова заговорил по-немецки. Время от времени они с Одеттой изучающе смотрели на Пьера. От забытой на сковороде картошки валил сизый дым. Людвиг что-то объяснял Одетте, ей это явно не нравилось.
— Пока не попробуешь, толком не разберешься, — заключил Людвиг.
— Ну хорошо, хорошо, — ответила Одетта.
Она вытерла руки о тряпку, висевшую над маленькой раковиной, открыла шкаф и сняла с вешалки костюм.
— Надень-ка, — приказала она.
— Сейчас? — удивился Дутр.
— Да, сейчас же. Людвиг, он такой. Ему если что в голову взбредет, он ждать не желает.
Дутр разложил одежду на диване.
— Но это же фрак! — воскликнул он.
— Конечно. Лучший костюм твоего отца.
Дутр разделся и натянул брюки с блестящими шелковыми лампасами, ошеломившими его.
— Что я говорил! — проворчал Людвиг. — Ему все впору.
Дутр надел фрак, и Людвиг встал, чтобы ощупать плечи, проверить длину рукавов.
— Ну как? — спросил он.
Одетта колебалась.
— Да, — признала наконец она, — может, и стоит рискнуть.
Дутр инстинктивно засунул руки в карманы брюк, нащупал какой-то круглый предмет и тут же вытащил его на свет.
— Это что? Монета?
— А! — сказала быстро Одетта. — Это доллар, с которым он работал.
— Из чего он? — спросил Дутр.
Людвиг посмотрел на Одетту. Она колебалась.
— Из серебра, конечно, — сказала она наконец. — Оставь себе. Он твой. Может, тебе придется им воспользоваться.
Людвиг снова сел. Сквозь прикрытые веки он смотрел на юношу.
— Выпрямись! — приказал он. — Так. Теперь скажи: «Дамы и господа!» Давай говори! Язык не отсохнет. «Дамы и господа!» Как будто ты обращаешься к зрителям в зале.
Дутру показалось, что сейчас он задохнется. Он посмотрел на мать и увидел, что та ждет, странно приоткрыв рот, с рукой, застывшей в ободряющем жесте.
— Нет… не могу, — простонал Дутр.
— Можешь! — раздраженно произнес Людвиг. — Сунь левую руку в карман. Расслабься. Ну! «Дамы…» Повторяй: «Дамы…»
— Дамы и господа! — Дутр выкрикнул эти слова так, как будто звал на помощь.
— Ну, совсем неплохо! — сказал Людвиг, повернувшись к Одетте. — Глуховато, но голос можно поставить.
Картошка подгорела. Носком ботинка, не вставая, Людвиг повернул выключатель. Потом, закинув руку на спинку стула, небрежно спросил:
— А не хотел бы ты, малыш, поработать со мной?
— Он не сумеет, — пробормотала Одетта.
— А я говорю, у него получится, — заверил Людвиг. — Черт возьми! Я и не таких обучал.
— Не знаю, — жалким голосом произнес Дутр.
— Дай твою монету.
Людвиг положил доллар на ладонь, и монета словно ожила. Она бегала по руке, падала в рукав, снова появлялась на плече, проскальзывала сквозь пальцы, потом, повернувшись в воздухе, исчезла.
— Она у тебя в кармане, — сказал Людвиг.
Дутр с глупым видом пошарил в кармане и недоверчиво вытащил доллар.
— Посмотри хорошенько, тот ли это, — посоветовала Одетта сыну.
— О! — запротестовал Людвиг. — Не хочешь же ты сказать…
— Я слишком хорошо тебя знаю!
Дутр внимательно разглядывал их обоих; Одетта оперлась на руку Людвига.
— Ну что? — опять спросил Людвиг. — Хочешь такому научиться? Это нетрудно.
— Да, — признался Дутр. — Пожалуй, хочу…
Людвиг снова сел за стол, и разговор на немецком возобновился. Дутр молча переоделся и вернулся к остывшему мясу. Доллар покоился в носовом платке. Время от времени он тайком ощупывал монету, проводил ногтем по ребру, чтобы почувствовать насечку. Он кинулся бы в драку, если кто-нибудь покусился бы на этот доллар. Монета вдруг стала для него бесценной. Теперь, когда он дотрагивался до теплого металла, ему казалось, что он сжимает руку отца. А ему так нужна была дружеская рука!
— У нас нет выбора, — заявил Людвиг. — В любом случае через четыре недели я уеду.
Он вылил остатки вина в свой стакан, выпил маленькими глотками, вытер рот платком.
— Начнем сегодня вечером. Согласен, парень?
Он ласково обнял Пьера за плечи, потом, изменив тон, сухо сказал:
— Следи за своими вещами, профессор! — И бросил на стол посреди тарелок бумажник, который только что вытащил у Дутра из кармана.
Людвиг ушел, насвистывая, перекинув куртку через руку. Одетта вздохнула.
— Невозможный человек! — пробормотала она. — Ох, с ним нужно терпение! Но умеет делать абсолютно все, и если б не он…
Она открыла коробку с печеньем и, проходя мимо Пьера, погладила сына по голове.
— Был бы ты хоть чуточку смелее… В нашем деле надо уметь обманывать, вот и все. Но только, черт возьми, обманывать мастерски. Ты когда-нибудь видел иллюзионистов?
Он сжал доллар в кулаке.
— Нет.
— Ну так сейчас увидишь — Людвига и меня. Через десять минут у нас репетиция. Тебе нужно только перейти улицу и подождать нас в зале.
Дутр покорно позволял руководить собой. Он не против, пусть решают другие. Ему было все равно. Что здесь, что в коллеже — та же бессмыслица, тот же дурной сон. Пьер достал доллар, подбросил его щелчком и поймал на ладонь, он не знал точно, где орел, а где решка. И что означает орел на монете? И что это за слово — LIBERTY — большими буквами? Он сошел по ступенькам. Из второго фургона выходил нагруженный реквизитом Владимир: две шпаги зажаты под мышкой, на голове цилиндр, норовящий сползти на нос. На плече спокойно сидели голубки. Дутр пошел за ним. Он уже перестал удивляться.
Зал едва освещали несколько лампочек, затерявшихся под колосниками. Красноватые отблески на спинках кресел, темные провалы лож. Это больше походило на камеру пыток, чем на театр. Дутр увидел в первом ряду какие-то темные фигуры и направился к оркестровой яме. Головы повернулись в его сторону. Кто-то помахал рукой, несколько человек поднялись, чтобы дать ему место. Извинившись, он сел, наудачу улыбнулся соседке слева и вдруг узнал ее. Фея! Белокурая незнакомка! Его глаза, привыкнув к полутьме, лучше различили лицо девушки, округлость щеки, припухлость губ, и когда она посмотрела на него, то Пьер скорее догадался, чем увидел блеск темно-голубых глаз под ресницами, густо накрашенными черной тушью. Пьер вжался в кресло, медленно выдохнул, но в нем еще оставалось какое-то беспокойство, он все еще был настороже, следил за соседкой, спрашивал себя, почему она делает ему знаки, почему указывает головой на кого-то сидящего справа. Наконец он посмотрел туда, и на мгновение ему показалось, что он сошел с ума, что кошмар продолжается. Справа от него сидела женщина. Та же таинственная блондинка. Ее губы, ее темно-голубые глаза, дрожание ресниц, чуть насмешливая улыбка. Профиль справа в точности повторял профиль, который, как ему показалось, он видел слева. Но тут обе девушки наклонились вперед, повернули к нему головы, и перед ним возникло одно, раздвоившееся лицо, одинаково насмешливые голубые глаза.
— Грета, — прошептала девушка слева.
— Хильда, — прошептала девушка справа.
Дутр все еще недоверчиво разглядывал их по очереди. Они расхохотались, и одна — он не сумел разобрать которая — произнесла что-то по-немецки, подняв два пальца на правой руке. Вторая сделала то же самое.
— Близнецы? — спросил Дутр.
— Ja, ja![20]
Они, казалось, были в восторге и хихикали, глядя на Дутра, а тот лишь растерянно косил то вправо, то влево, не скрывая охватившего его волнения. Потом они указали на сцену и принялись что-то объяснять, но он не понял ни слова.
— А у вас какой номер? Танцуете? — предположил Дутр.
Они посоветовались и зашевелили губами, как бы повторяя слова юноши. Тогда он задвигал пальцами одной руки по ладони другой, изображая ноги, отплясывающие польку. Девушки откинулись на спинки кресел и залились смехом. Пьер переходил от гнева к восторгу, но постепенно мягкая, тающая нежность взяла верх. Они выпрямились и одновременно приложили палец к губам. На сцену вышел Людвиг, огни рампы зажглись. Владимир быстро расставил одноногие столики, ящики, игральные кости гигантских размеров; Дутр уже не знал, куда смотреть. Его манило представление, но он не мог не думать о Хильде и Грете. Он склонился влево и прошептал:
— Хильда!
Девушка подавила великолепный грудной смех и ответила:
— Nein![21] Грета!
Эта восхитительная игра в угадайку очень быстро приобрела сладострастный оттенок. Дутр раскинул руки по спинкам соседних кресел, не понимая, откуда только у него взялась храбрость. Совсем рядом с ним были две девушки, которые время от времени в резком свете софитов поворачивали к нему одинаковые лица, посылая ему двойную многозначительную улыбку.
На сцене Людвиг жонглировал разноцветными шариками, которые, казалось, возникали из пустоты. Сначала их было три, потом четыре, пять. Ловким движением он сжимал их в пригоршню, тихонько тер ладонью о ладонь, потом разводил ладони в стороны, совершенно пустые. Шарики исчезли. Тогда Дутр кончиками пальцев прикоснулся к плечам девушек. Они по-прежнему были рядом, легкое подрагивание ресниц выдавало, что они почувствовали неуверенное прикосновение пальцев.
А Людвиг демонстрировал пустой цилиндр. Перевернул его, положил на столик, поднял руки, словно жрец, заклинающий духов, отошел на шаг, не опуская рук, и тут из пустого цилиндра выпорхнули две голубки и закружились над сценой. Дутр сжал пальцами плечи соседок.
— Я хочу научиться этому, — сказал он.
Они не поняли, но с благодарностью улыбнулись ему.
— Ну что, — спросила Одетта, — тебе понравилось? Я спрашиваю, тебе понравилось? Оглох ты, что ли?
— Да, конечно. Хорошее представление, — сказал Дутр. — А кто эти две девушки?
— Мне следовало бы догадаться. Ты только на них и смотрел, — проворчала Одетта. — В сущности, ты не так робок, как кажешься. Помоги-ка мне.
Она сняла костюм, в котором выступала, — длинное, узкое и прямое, сильно декольтированное черное платье — и попыталась на ощупь отыскать шнуровку корсета. Дутра вдруг бросило в жар.
— Две маленькие бездельницы, — продолжила Одетта. — У них номер, который никому не интересен… Ну что, долго еще я буду задыхаться?
Опустившись на одно колено, Дутр старался изо всех сил, но тянул не за тот шнурок.
— Я слишком старая, слишком толстая, — сетовала Одетта. — Публике это не нравится. Когда Людвиг объявляет, что сейчас я исчезну, люди хохочут. Вот ты, конечно, другое дело — можно поверить, что ты испаришься. Или эти блондиночки… Возраст у вас подходящий для таких трюков. Ну, все или нет?
Она прошлась по комнате, потом надела халат.
— Надеюсь, ты с ними сработаешься.
— Я?
— «Я?» — передразнила она. — Смешной ты, в самом деле. Прекрасно будешь работать с ними, у тебя это на лице написано.
Дутр отстранился от Одетты.
— Так ты что-то придумала?
Все еще глядя на него, она расхохоталась:
— Не петушись. Тебя удивляет, что у меня есть мозги? Ах ты, мальчишка! Я уже двадцать лет только и делаю, что придумываю. Иначе бы мы пропали. Отец-то твой не слишком любил напрягать воображение, это его утомляло.
Она схватила со шкафчика потрепанную картонную папку, положила ее на пол, ловко и грациозно опустилась рядом. Ее движения изумляли Дутра.
— Смотри! — воскликнула она. — Здесь — все мои идеи!
В папке было множество карандашных чертежей, набросков пером, углем. Она разложила их. Дутр присел рядом на корточки. Ярко накрашенным ногтем она указывала ему на листы.
— Окно с привидениями… Волшебное зеркало… Таинственный чемодан… И красиво, и эффектно. Женщина-бабочка… Индийский канат…
Дутр поднял один из рисунков и стал рассматривать.
— И все это ты сама?
— Нет. Не так уж я умна. Но некоторые трюки доработала, придумала свои декорации. Это же просто, все равно что скроить платье. С люками и зеркалами можно вытворять что угодно. Смотри-ка, эта клетка… Вот наброски декораций, их так и не сделали. Зрителям показывают прозрачный пустой ящик, освещенный изнутри, потом закрывают его ставнями. Затем снимают их, ящик оказывается полон роз, а из них медленно поднимается живой человек. Ты, например.
— Я. Думаешь, я…
— Ну конечно. Это любой сможет…
Она повернула к нему морщинистое лицо; халат сполз с плеча, от него приторно пахло духами. Дутр сел рядом. У него закружилась голова. Он смотрел, ничего не понимая, на рисунки, на легкие пунктирные линии. Одетта внимательно следила за ним.
— Господи! — вздохнула она. — Как хорошо быть таким наивным!
На руке побрякивал браслет с множеством брелков. Она обняла его за шею.
— Ты не очень сердишься на меня? — спросила она. Молчишь… Ты злой мальчик, правда? И в душе у тебя полно разных тайн, обид, дурных воспоминаний. А я старая дура. Но я тебя научу, вот увидишь. Людвиг, он скотина. Не слушай его. К тому же он скоро уедет. Для начала сделаем тебе другую прическу. Потом я одену тебя по своему вкусу. Не могу на тебя смотреть… в этой кофте… А вечером поговорю с девочками. Если они не совсем дуры, то… Да… Ну, ты хоть слово из себя выдавишь?
Дутр опустил голову и сделал вид, что рассматривает чертеж окна с привидениями.
— Людвиг… — пробормотал он. — Что он здесь делает?
Стало совсем тихо, только чуть слышно звякали брелки на ее браслете. Одетта убрала руку.
— Ты еще и не жил, — сказала она. — Вот и не задавай вопросов.
Она встала, отряхнула халат, причесалась, не глядясь в зеркало, потом пошарила в буфете.
— Глоток шнапса? Что ж, пожалуй. Как раз то, что нужно.
Дутр собрал листы в папку.
— Папа… — начал он.
— Нет, прошу тебя, — оборвала Одетта, — достаточно. Прежде всего, у двадцатилетнего парня нет уже ни отца, ни матери, понимаешь? Он должен уметь выкручиваться сам.
— Отчего он умер? — настаивал Дутр.
— Сердечный приступ. Это был настоящий человек, уж поверь мне.
Глядя в пространство, она маленькими глотками пила водку; ее низкий голос, когда она пускалась в откровения, приобретал душераздирающее звучание.
— Он давно уже понял, что устал. Ты ведь догадался, мы не очень-то ладили… Если бы он только согласился лечиться! У него был сложный номер: его привязывали к стулу…
— И он сам отвязывался? — невольно съехидничал Дутр.
Одетта, не переставая вертеть в руках стакан, покачала головой.
— Маленький дурень, — тихо проговорила она. — Да, он сам отвязывался. Но во всем мире есть всего пять или шесть мастеров, которые могут сделать это… Если бы ты видел, как он работал!
Резким движением она поставила стакан на стол.
— Да, он умер, — сказала она. — Что еще ты хочешь узнать?
— Ничего.
Одетта изменила тон, опять вдруг превратившись в вульгарную женщину, какой была на кладбище.
— Черт возьми, мы что, уже начинаем скандалить? Выкладывай-ка все, что думаешь! Мне это больше по нраву. Твой отец месяцами пережевывал обиды. А через два или три года припоминал слова, сказанные в пылу ссоры. Это не по мне.
Она подошла, обхватила Дутра за шею, встряхнула.
— Я виновата, знаю это лучше тебя. Но если удастся осуществить мой план… Иди, поищи Людвига. И старайся! Да, еще… Улыбайся хоть иногда. У тебя такие губы! Тебе что, в твоем коллеже не говорили, что ты красивый парень?
Дутру вовсе не хотелось улыбаться. Он думал только о том, как бы сбросить руку, ярмом повисшую на шее.
Людвиг ждал его в грузовом фургоне. Владимир, сдвинув декорации и реквизит вглубь, возился с маленьким прожектором.
— Снимай куртку, — сказал Людвиг. — Сейчас тебе жарко станет. Ты зарядку делаешь?
— Иногда.
— Будешь заниматься по часу каждое утро. Владимир, зажигай!
Владимир включил прожектор.
— Всегда нужно много света, — объяснил Людвиг. — Надо ослепить зрителя. Владимир, корзину!
Владимир поставил перед ним корзину, скрепленную ремнями.
— Ты должен влезть в нее, — сказал Людвиг.
— Это будет нетрудно, — сухо произнес Дутр.
Людвиг с улыбкой открыл корзину.
— Тут двойное дно. Не думаю, что у тебя выйдет с первого раза.
Дутр скорчился в корзине; крышка не закрывалась. Он попытался лечь на бок, прижав колени к груди. Людвиг, все так же улыбаясь, мизинцем стряхивал пепел с сигары. Дутр сжимался все сильнее и сильнее. Спина у него трещала, он задыхался.
— Еще! — требовал Людвиг. — Еще!
Но Дутр, которого будто сдавило гигантским прессом, взорвался. Он выпрямился; мышцы болели, ноги затекли, ивовые прутья корзины четко отпечатались на коже.
— Хватит, — пробурчал он.
— Злишься?
— Нет. Но это дурацкий трюк. Вы же видите, что тут нельзя поместиться.
— А вот у меня получается. И у тебя получится, когда ты приобретешь гибкость. Владимир, кольца!
То были тростниковые кольца величиной с тарелку. Людвиг подбросил в воздух два кольца, три, четыре, с минуту пожонглировал ими с оскорбительно небрежным видом, потом крикнул:
— Лови!
Дутр упустил первое кольцо, поймал второе, третье, а четвертое угодило ему в лоб.
— Реакция плохая, — заключил Людвиг. — Четверть часа с кольцами перед сном. Засучи рукава.
Владимир сидел на кровати и жевал резинку, время от времени вытирая нос рукавом. Людвиг вынул из кармана монету.
— Она свинцовая. Двадцать граммов. Самый подходящий вес. Разожми правую руку. Вот так. Попробуй мизинцем прижать монету к основанию большого пальца. Хорошо. Пошевели остальными пальцами, как будто в руке ничего нет.
Монета упала на пол.
— Никуда я не гожусь, — вздохнул Дутр.
— Терпение! У тебя недостаточно сильные руки, вот и все. Поработаешь маленькими гантелями пару неделек. И дело пойдет. Только придется все время тренироваться с твоим долларом. Это дело сноровки.
Он щелчком подбросил монету в воздух, поймал ее.
— Смотри, кладу ее на ладонь, сжимаю пальцы левой руки, делаю вид, что держу правое запястье. Хоп! Монета проскальзывает. Вот она.
Он взял монету правой рукой, и она опять исчезла, а Людвиг пошевелил пустыми пальцами.
— Где она? — спросил он.
— Я не знаю.
Владимир даже жевать перестал от восторга.
— Она там, где и была, — объяснил Людвиг. — В ладони правой руки. Чуть сжать ладонь, и монета встанет между большим и указательным пальцами.
Он показал, где спрятана монета. Владимир снова принялся за жвачку.
— У меня никогда не получится, — прошептал Дутр.
— Напротив, скоро получится. Вот работать, глядя на публику, да еще и говорить при этом — действительно трудно. Нужны очень гибкие руки, мягкие запястья, проворные кисти. Но ты же его сын! А он… Если бы ты его видел! Одевайся. Я тебе покажу реквизит. Вот это — сценический костюм.
Фрак был надет на манекен. Людвиг приподнял полу.
— Потайные карманы, — небрежно объяснил он. — Впереди, под жилетом, еще один карман. Там можно спрятать целого кролика. Эти крючки прицепляются к брюкам, чтобы прятать шарики, яйца…
— Но публика…
— Публика не видит ничего. Ты должен навсегда уяснить: они приходят для того, чтобы их обманули. Ты можешь заставить их поверить во что угодно. Публика — это сборище ротозеев. Здесь столики. У всех двойное дно, конечно. Магический кофейник… Из него можно налить что угодно: пиво, молоко, виски, даже кофе.
С видом крайнего отвращения он выплюнул табачную крошку и открыл кофейник.
— Не слишком хитрое устройство. Несколько отделений и гибкие трубки. Остается вовремя выбрать нужную.
— А это что за шар? — спросил Дутр.
— Одетта придумала. Шар поднимается и опускается по наклонной плоскости. Им управляют из-за кулис с помощью электромагнита.
— Ведь это надувательство! — возмутился Дутр.
— Вот! Ты сам сказал! — взорвался Людвиг. — Все, что здесь есть, — все это липа, обман! Шпаги?
Он схватил одну, ударил в стену. Лезвие пронзило перегородку.
— Эй, осторожней! — крикнул Дутр.
Людвиг выпрямился и с презрением бросил на пол рукоять.
— Не бойся. У нее выдвижное лезвие. Оно убирается в рукоятку. Ну, и все остальное в том же духе. Только вот это для души.
Он поднял кусок ткани, закрывавшей клетку, просунул в нее руку, нашарил птицу и вытащил ее, дрожащую, наружу.
— Дай руку!
Голубка неловко потопталась на незнакомой ладони, повернулась, балансируя, расправила крылья, и тоненькая пленочка быстро затянула круглый глаз. У нее был удивительно беззащитный взгляд, и, сам того не желая, Дутр поднес ее к губам и поцеловал теплую шейку. Крылом, словно веером, птица легонько хлопнула его по лицу.
— Другая точно такая же, — сказал Людвиг. — Их не отличить.
Дутр посадил птицу в клетку и задумчиво посмотрел на пленниц. Он слышал, как за его спиной Людвиг с отвращением сплюнул и пробормотал мертвым голосом:
— Да и они тоже… тоже фальшивые…
— Я думал, — произнес Дутр, — что это ваша профессия.
— Моя? — вскричал Людвиг. — Ты плохо смотрел на меня. Я — жонглер, я не жульничаю. Тут действительно свихнуться можно, если жить среди всего этого. Немудрено, что твой отец…
Дутр обернулся.
— Что — мой отец? Он умер от сердечного приступа.
Людвиг задумался, глядя на кончик сигары.
— А кто говорит, что это не так? — выдавил он после паузы. — Ну, давай, малыш, за работу. Если тебе что-то понадобится, спроси у Владимира.
И Дутр — впервые в жизни! — начал работать. Он вставал в шесть часов утра, как в коллеже. Кормил зерном голубок, открывал окошко в фургоне, впуская влажный мартовский воздух, приносивший запах конюшни и свежей соломы. Обнажившись по пояс, Дутр делал гимнастику; он боролся с собой, как с врагом, до изнеможения повторяя самые трудные упражнения. Иногда он подолгу лежал, опустошенный, потом вспоминая о близняшках, доставал корзину, залезал внутрь, расплющивался, скручивался, как канат, наблюдая за крышкой, которая день ото дня опускалась все ниже. С махровым полотенцем на шее он пересекал тротуар и шел умываться в туалет мюзик-холла. Он слышал фырканье лошадей и стук их копыт. Это были прекрасные минуты. Дутр любил эти резкие запахи и звуки, напоминающие ферму. Ему нравился кофе, который Владимир варил в пустом баре во внутреннем дворике. Владимир подмигивал, как бы спрашивая его мнение, а Дутр, пригубив кофе, поднимал большой палец. Владимир широко улыбался, прижимая руки к груди в ответном поклоне. Это был их утренний молчаливый разговор.
Потом Дутр полчаса упражнялся с маленькими гантелями. Он подбрасывал их, ловил, правая рука, левая рука, опять правая. Ладони горели. На руках вздувались вены. Он давал себе маленькую передышку, выкуривал сигарету. В соседнем фургоне просыпалась Одетта. Людвиг тоже поднимался. Дутр слышал, как они перешептывались. Он прекращал занятия; ему хотелось плакать. Голубки волновались, били крыльями, взъерошивая перья. Он машинально доставал доллар и начинал его подбрасывать. Случалось, он забывал, зачем делает это, и смотрел, не понимая, на гордо восседающего орла или на деревенский профиль женщины по имени LIBERTY. В восемь Людвиг уходил, зажав в зубах сигару, и Дутр входил в фургон.
— Вот и мой бульдог, — встречала его Одетта. — Мог бы и поздороваться.
Она все тянулась, зевала, пока Дутр готовил шоколад; потом уходила за ширму, минут десять делала гимнастику. Дутр слышал, как она вздыхала, ворчала, стонала. Он намазывал масло на хлеб, а мать кричала ему из-за ширмы:
— Говори! Скажи хоть что-нибудь! Думаешь, меня эта гимнастика очень развлекает?
Она выходила, потная, полы халата развевались, обнажая ноги в синих прожилках, и сразу садилась за стол.
— Идиотизм, — говорила она с набитым ртом, — чем больше я занимаюсь, чтобы сбросить вес, тем больше хочется есть.
Она затягивала завтрак, развлекалась, долго разминая в пальцах сигарету. Смеялась тем самым грудным смехом, который сковывал Дутра.
— Нельзя, а я много ем, без конца курю, делаю все, что мне не положено, — говорила она. — А, к черту! Если слушать врачей…
Она понижала голос, говорила, будто по секрету:
— Знаешь, я ведь не всегда была такой старой, негодной шлюхой!
И она открывала «шкатулку с призраками», как сама ее называла. Там было полно фотографий, газетных вырезок. Крючковатым, как птичий коготь, пальцем она рылась в бумажном хламе.
— Гляди! «Берлинер тагеблатт»… «Дейли миррор»… «Фигаро»…
Статьи были обведены красным или синим карандашом. Все фотографии походили одна на другую — мутные, с резкими бликами вспышки, искажающими лица. На них Одетта представала то баядеркой, то султаншей, то маркизой, то испанкой. Нахмурившись, Дутр быстро пробегал взглядом фотографии. Одетта продолжала копаться в шкатулке, потом замирала с какой-нибудь вырезкой в руках, беззвучно шевеля губами.
— Все пойдет по-другому, — произносила наконец она. — Малышки согласны.
Дутр мыл посуду. Одетта работала, сидя на полу с карандашом в руках, и вполголоса приговаривала:
— Настоящее представление… Целый спектакль из трех или четырех действий… Вот этого твой отец никогда не хотел понять. Пантомима, театральное действо со сменой декораций, специальными эффектами. На одних фокусах сегодня далеко не уедешь.
День шел к концу. Людвиг учил Дутра обращаться с реквизитом, потом Дутр занимался один, под присмотром Владимира. Он старался не смотреть на веревку, которой столько лет связывали профессора Альберто. Она была сложена восьмеркой, с узлом посредине. Дутр бросал доллар, ловил его, делал вид, что прячет в левой руке, открывал правую ладонь… Владимир кивал головой, аплодировал.
— Грандиозно, — говорил он, мягко грассируя. Владимир полагает, что это гр-р-рандиозно…
Но это вовсе не было грандиозно. Это было из рук вон плохо. Дутр ожесточенно ругал себя и, стиснув зубы, начинал заново, лицо от напряжения сводила гримаса. Потом он садился рядом с Владимиром, угощая его сигаретой, иногда пытался расспросить: откуда он? всегда ли занимался этим делом? Владимир сплетал пальцы, зажимал руки между коленями.
— Нет воспоминания, — говорил он. — Война… Очень нехороший…
В другом конце фургона стоял верстак, на котором он с изумительной ловкостью мастерил разные мелкие штучки по чертежам Одетты.
— Почему ты не выступаешь вместе с нами? — спросил его как-то Дутр. — Ты такой ловкий!
Владимир наморщил лоб, и волосы упали ему на глаза.
— Запрещено, — выговорил он наконец. — Владимир… Страх…
— Чего ты боишься? Ты же знаешь, как все эти приспособления устроены. Ведь ты же сам их сделал.
Владимир вытер нос, уставившись на Дутра мутными глазами.
— Мнительность! — произнес он.
Но чаще они молча сидели рядом. Дутр ждал вечера, представления, своего маленького счастья. С восьми часов он болтался за кулисами, останавливался у дверей уборных, где гримировались артисты. По ту сторону занавеса он слышал шум голосов, смех, крики… Полутемный зал, лица, глаза, дыхание… Он хватался за декорации, так его притягивала эта пропасть, задыхался от волнения. Звучали духовые, толпа начинала ворочаться, утробно урчать, как огромное животное. И каждый вечер к горлу подкатывала та же тошнота, охватывал тот же панический страх. Тогда он проскальзывал в фойе, к лестнице, ведущей во второй ярус. Затерявшись среди моряков, девушек, разномастной публики, он забивался на галерку, устраивался в кресле и снова впадал в отчаяние при виде освещенной сцены. Он представлял себе, как стоит на ней — один-одинешенек, мишень для насмешек и презрительного свиста. Ладони делались влажными. Потом занавес поднимался, и он, прикрыв глаза, переносился в мир грез. Близняшки приветствовали публику. Он забывал обо всем. Он смотрел то на одну, то на другую и приходил в восторг от того, что не может их различить. Издалека, сквозь табачный дым, он видел две одинаковые белокурые головки, две настолько похожие фигурки, что одна казалась отражением другой. Их номер был задуман так, чтобы сконцентрировать внимание зрителей на этом фантастическом сходстве. Одна из сестер делала вид, что как бы смотрится в зеркало, обозначенное пустой деревянной рамой, а вторая копировала ее движения, становилась ее отражением в зеркале. Дутра это зрелище захватывало сразу, и когда Хильда — а может, Грета? — пересекала плоскость волшебного зеркала, чтобы присоединиться к своему второму «я», он с облегчением ощущал, как с его души падает груз.
Прочие номера его не интересовали. Неверным шагом он спускался в вестибюль; музыка доносилась до него сквозь туман. Он брел, придерживаясь рукой за стену, к уборным. Девушки переодевались перед открытой дверью; он видел их, сидящих рядом, полураздетых, еще разительнее схожих оттого, что звонкому смеху одной эхом вторила другая. Он разглядывал их без стеснения, как разглядывают манекены в витрине. У них были кукольные глаза, в которых светилась жизнь, но только на поверхности, глаза таинственные, прекрасные, как драгоценные камни; глаза, не замутненные мыслью. Голоса их тоже казались лишенными всякого выражения. Они произносили непонятные слова, которые, похоже, и сами-то не очень понимали. Дутр прислонялся к косяку, сунув руки в карманы, и смотрел на них: это были не феи, а скорее игрушки, искусно раскрашенные, бело-розовые в своем красивом белье. Они одевались, делая одинаковые движения, настолько они привыкли работать вместе. «Это сказка», — думал он. Но нет, то была не сказка, потому что хотелось прижать к себе обеих, погрузить пылающую голову в легкую пену их волос. Тогда он медленно, как раненый, отворачивался, отыскивая взглядом кулисы, за которыми толпились артисты, ожидавшие своего выхода. Он смутно различал клоунов, напоминающих сверкающие блестками ромбы, — у них были огромные загнутые ресницы, рыжие парики, галстуки в горох, словно крылья птицы; эквилибриста на детском велосипеде; конюха в костюме генерала времен Империи и свою мать, наряженную маркизой, с высокой грудью, стиснутой кружевными рюшками, с мушкой на щеке, играющую веером.
— Ты куда? — спрашивала она.
— К себе, — бормотал он, — работать.
Он забирался в фургон, садился на край кровати, той самой, на которой умер профессор Альберто. Он ждал. «Ничего, — думал он, — пройдет. Я очнусь». Чаще всего он просто заваливался на бок и беспробудно спал до утра. А когда просыпался, то понимал, что жизнь, его настоящая жизнь, начнется только с наступлением вечера. А пока шесть утра. И он кормил голубок зерном.
Дутр быстро делал успехи. «Пошел в отца», — говорила Одетта. Людвиг иногда тоже признавался:
— Ты меня поражаешь, парень. Прямо поражаешь.
Иногда он думал, что надо бы сходить на кладбище, но ему было некогда. Не монета, так шарики. Не шарики, так карты. Его руки сами думали и работали независимо от него, они приобретали ловкость, а глаза видели только сестер. Время от времени он надевал фрак, но смелости пока хватало только на расхаживание по фургону с зажатым в руке долларом.
— Альберто нет умер! — шутил Владимир.
— Замолчи, — приказывал Дутр. — Шутки неуместны.
Вскоре Одетта начала репетиции нового представления. На какое-то время Дутру запретили ходить в грузовой фургон, потому что Одетта не была уверена в трюках. Почти сразу после завтрака с деловым видом являлись Хильда и Грета. Они запирались с Людвигом и Одеттой. Похоже, Людвигу эта затея не очень нравилась. Одетта рычала на всех. Владимир перебирал мотор старого «бьюика».
— В конце месяца, — доверительно сообщил он Дутру. — Все пять…
И он несколько раз ударил ребром левой ладони по правой.
Дутра скоро посвятили в тайну, потому что и ему была отведена определенная роль. Нацепив очки в тяжелой черепаховой оправе, Одетта руководила работой. С ворохом бумаг в руках, она орала на всех, как прораб на стройке.
— Ну, — спросила она, — как тебе все это?
Дутр был слишком взволнован, чтобы отвечать.
— А мне уже осточертело, — сказала Одетта. — Но успех будет грандиозным.
Караван тронулся в начале апреля. В Брюссель.
К концу первого действия они уже поняли, что выиграли. Журналисты толпятся в гримерной, где переодевается Одетта. Вопросы сыплются на нее со всех сторон. Зажав сигарету в зубах, она отвечает как бы неуверенно, а на самом деле тщательно взвешивая слова.
— Что натолкнуло вас на мысль сделать такой спектакль? — кричит репортер из «Либр Бельжик».
— Я люблю детективы, — объясняет Одетта, а карандаши бегают по бумаге. — Я подумала, что было бы интересно объединить несколько номеров сюжетом, показать эдакий спектакль-загадку…
Речь, скорее всего, составлена заранее, но говорит она здорово, запинаясь в нужных местах, как бы импровизируя.
— Ошибка большинства фокусников в том, — развивает она мысль, — что они просто демонстрируют свои трюки один за другим, разбивая действие на части… Вы понимаете, что я хочу сказать? А чтобы все эти разрозненные части соединить… они много говорят. Слишком много. Я ликвидировала треп. У нас только мимика.
— Вы написали пьесу для фокусника! — догадывается журналист из «Суар».
— Если хотите, да. Что-то в этом роде.
Она расчесывает свои короткие волосы, надевает черный жакет. Яркая вспышка заставляет ее сморщиться. Она надевает тяжелые очки в черепаховой оправе, придающие ей вид бизнесмена.
— Кто эта девушка, которая работает с вами? Аннегрет, кажется?.. — спрашивает корреспондент «Телеграф».
— Аннегрет — сирота. Я подобрала ее в Германии.
— Она здорово смотрится! — кричит кто-то. — А парень?
— Это мой сын, — отвечает Одетта, улыбаясь. — Он ужасно робкий, только вы об этом не пишите, хорошо? Он начал работать совсем недавно.
Раздается звонок, возвещающий конец антракта.
— Я провожу вас, — произносит Одетта. — Во втором отделении я не участвую. Обязательно напишите, что в нем заняты только Аннегрет и Пьер. Это их подбодрит, они того заслуживают.
Она выходит, возбужденные журналисты следуют за ней. Занавес уже поднимается, публика радостно аплодирует. Одетта садится в первом ряду, вместе с журналистами.
Роскошная комната. На стенах старинные гобелены. Трижды бьют часы. Сцена едва освещена. В замке все спят. Внезапно раздается тихий скрип. Дверь приоткрывается. Луч света бежит по коврам, прыгает по мебели. Неслышно, будто вор-домушник, появляется черная тень. Это Аннегрет. Она кажется голой в облегающем трико, тускло отсвечивающем, как черная кожа. С галерки раздается восхищенный свист. Слышен звук поцелуя, протестующий голос. Снова воцаряется тишина, такая глубокая, что в зале становится слышен глухой шум бульвара.
Девушка приближается к витрине, где поблескивают драгоценности, серебро. Она быстро взламывает запор, складывает добычу в висящий на шее мешок. В мгновение ока витрина пустеет, но мешок не увеличивается в размерах. Девушка принимается за вторую витрину. Зал, затаив дыхание, следит за каждым ее движением. Она так кладет фонарик, что становятся отчетливо видны ее руки в черных перчатках. Эти руки аккуратно собирают украшения, и те одно за другим проваливаются в мешок.
— Изумительно! — шепчет на ухо Одетте один из журналистов.
Но воровка торопится. Она шире распахивает мешок и горстями кидает туда содержимое витрины. То там, то здесь в зале раздаются нервные смешки. Теперь девушка поводит фонариком вокруг себя. Часы на камине. Но не станет же она… Одно движение — и часов нет. А мешок как был, так и остается плоским. Раздается шквал аплодисментов; они ширятся, как лесной пожар, охватывают оркестр, ложи. А девушка на сцене спешит. Это уже не воровство, а какая-то фантасмагория. Ценные книги — хоп! — исчезают. Севрский фарфор — в мешок! Как не бывало. Она бесшумно мечется по сцене. Вдруг вспыхивает люстра. Аплодисменты смолкают как по команде.
Входит молодой хозяин замка, он в халате. Озадаченная воровка медленно отступает перед ним, и зрители невольно любуются ее дразнящей грудью, стройными ногами, играющими бедрами. Мешок забыт. Все видят только вызывающую красоту девушки. Одетта упирается кулаком в подбородок. Она смотрит на Пьера. Он протягивает руку к партнерше. Одетта хорошо знает, что означает этот жест и почему лоб Пьера покрывает испарина. Дурень!.. Воровка хочет бежать, он хватает ее. Они борются…
— Держи ее покрепче, парень! — кричат откуда-то из-под потолка темного зала.
Сосед Одетты наклоняется к ней.
— Совет явно лишний, — шепчет он.
Одетта пожимает плечами. Пьер хватает веревку и крепко привязывает девушку к стулу. Потом очень медленно наклоняется к лицу пленницы, его губы касаются губ прекрасной преступницы, и зал невольно вздыхает. Одетта рвет программку на мелкие клочки.
— Перебарщивает, — ворчит она.
— Этого нет в сценарии? — спрашивает журналист.
Одетта вздрагивает, мерит нахала взглядом.
— Конечно есть! Но он так возбуждается, что перестает замечать публику.
Она смотрит на юную пару. Девушка отталкивает хозяина замка. Чудо! Веревка соскальзывает с нее и падает наземь. Он вытаскивает наручники и замыкает их на тонких запястьях. Напрасно! Неуловимое движение — и она освобождается. Сейчас она убежит, исчезнет. И тогда юноша выхватывает револьвер. Воровка застывает на месте, но ее откинувшаяся назад фигура выражает отказ. Движения так точны, а мимика настолько великолепна, что зал забывает про спектакль. Публика чувствует гнев обманутого юноши. Он распахивает дверцы шкафа, вытаскивает оттуда корзину и поднимает крышку. Девушка понимает, что ее ждет, но не уступает. Она предпочитает влезть в корзину, и хозяин вешает на крышку замок. Он жестоко улыбается, выбирает самую длинную шпагу, пробует лезвие. Одетта теряет терпение.
— Живее… Не тяните! — шепчет она.
Пьер нащупывает шпагой щель между ивовыми прутьями и резким движением вонзает острие по самую рукоять. Корзина судорожно сотрясается. Стоны. Но они быстро стихают. Пьер вытаскивает окровавленную шпагу, в зале раздается сдавленный крик ужаса, потом взрыв аплодисментов. За спиной молодого человека появляется воровка, одетая в шикарное вечернее платье. Как ей удалось выбраться из корзины и моментально поменять костюм? Секрет. Но это та же самая девушка — белокурая, улыбающаяся, сладострастно-невинная. Все узнают ее, потому что все ее желают. Она появляется рядом с хозяином замка, как мечта о недостижимой любви. Журналисты в один голос восклицают:
— Великолепно! Замечательно!
Только Одетта сидит неподвижно.
Внезапно хозяин замка кидается на неуловимую добычу. Сейчас он задушит ее! Нет. Девушка теряет сознание. Она падает к нему на руки, и он кружится по сцене, огорошенный, не зная, что делать с бесчувственным телом. Публика свистит, выкрикивает что-то — настоящий шквал смеха и свиста. Пьер опускает свою ношу на диван, набрасывает на нее покрывало и снимает телефонную трубку. Быстро и беззвучно шевелятся губы. Вероятно, он просит о помощи. Потом с озабоченным видом возвращается к дивану.
— Она смоталась! — кричат из зала.
Пьер наклоняется, берет покрывало за уголок. Одетта слышит, как вокруг взволнованно дышат зрители.
— Чего ждешь? — вопит тот же голос.
Пьер срывает покрывало. Под ним никого нет. Жертва обморока стоит в дверях, одетая в амазонку, шляпка кокетливо сдвинута набок, в зубах цветок. Зал раскалывается от криков «браво».
— Поздравляю! — восклицает журналист. — Высший класс!
— Да-да… — бормочет Одетта срывающимся голосом.
Один за другим раздаются три выстрела, и шум смолкает. Молодой человек стреляет в упор. Красавица покачнулась, падает на колени. В уголке рта показалась кровь. Она валится на бок. На этот раз конец. Пьер поднимает труп, запирает его в шкаф, вытирает руки. Но вот дверца шкафа медленно открывается. Девушка снова появляется, на этот раз в белоснежном бальном платье, в руках у нее веер. Она так сверхъестественно красива, что зрителями овладевает странное беспокойство. Теперь она идет навстречу молодому человеку, и его охватывает страх. Он отшатывается, суетится, кидается к многочисленным дверям, запирает их, а ключи один за другим опускает в карман. Последний взгляд. Чарующий призрак почти трагически неподвижен. Юноша бросается вон из комнаты, захлопывает последнюю дверь, слышно, как поворачивается ключ в замке. Он запер свою любовь. Безумец! Разве можно арестовать любовь?
Девушка с улыбкой поднимает лежащую у стула веревку. Она сворачивает ее, кладет у рампы, и начинает махать над ней веером. Зрители привстают с мест. Раздаются крики: «Сядьте! Сядьте!» Веревка вздрагивает. Под взмахами веера она приподнимается, как тонкая змейка, что раскачивает головой по воле факира. Она выпрямляется в такт все убыстряющимся взмахам веера.
— Индийский канат, — произносит журналист.
Одетта кивает. Кольцо за кольцом разворачивается веревка, а девушка начинает раздеваться. Весьма целомудренный стриптиз. Все понимают — ей это нужно, чтобы подняться по веревке и исчезнуть навсегда. Однако тишина делается все глубже. Одна за другой падают одежды. Веревка непонятным образом держится вертикально. Оркестр под сурдинку исполняет томный венский вальс. Верхний свет гаснет. Прожектор выхватывает словно окутанный синей дымкой прелестный силуэт актрисы, расцвечивает его в таинственные оттенки витража.
Сцена погружается в полумрак. Девушка горделиво стоит перед сотнями зрителей. Плавным жестом она отбрасывает веер, хватается за веревку и начинает подниматься. Она уже на полпути — эфемерное создание, призрачное видение. Лица зрителей в едином порыве запрокидываются, глаза следят за ее восхождением, музыка будит у них в душе неясную грусть. Так хочется удержать эту фигурку, которая там, в вышине, склоняется в последний раз и прощальным жестом протягивает к залу руку. Рыдает скрипка. Веревка вздрагивает. Тишина становится невыносимой. Канат раскачивается все сильнее, скрипка смолкает, и наваждение кончается. Что-то со свистом проносится в воздухе. Веревка падает на сцену. Все ищут глазами исчезнувшую женщину. Зрители даже не осмеливаются дышать. Внезапно сотрясается дверь. Входит хозяин замка, за ним жандарм. Публика не выдерживает — кто вопит, кто всплескивает руками. Жандарм бросается вперед, поднимает брошенную одежду. Оттуда вылетают две голубки и кружатся вокруг одураченных мужчин. Разгневанный жандарм хватает хозяина замка и уводит его, а зал взрывается аплодисментами. Занавес опускается, вновь поднимается. Зрители стоя приветствуют Пьера и его партнершу. Их вызывают снова и снова. Они неловко кланяются. При ярком свете прожекторов и софитов видно, что они совсем юные. Они хотят уйти. Требовательные крики зрителей усиливаются. Одетта потихоньку покидает зал, чтобы запереться в своей уборной. Там она расхаживает, нервно курит, вслушиваясь, как за стеной бушует успех, к которому она так долго стремилась. Она знает, что завтра ей предложат гастроли во Франции, Англии, по всей Европе. Она чувствует, что пришла наконец удача.
Аплодисменты! Плевать ей на аплодисменты! Главное не в них. Стук в дверь. Цветы… так быстро! Букеты, корзины. Из коридора в дверь просовываются головы, люди встают на цыпочки. Только бы не рухнуло все из-за какой-нибудь ерунды, неосторожности, неудачного слова, намека! А, вот и они наконец. Она входит первой. Пьер, стоя на пороге, поднимает над головой руки, приветствуя поклонников. Оборачивается. Он преобразился. Одетте знаком этот неестественный блеск глаз, чуть дрожащая улыбка, восторженное сияние на лице. Наконец он утратил постыдную для комедианта девственность. Впервые он занимался любовью с толпой и готов теперь лопнуть от гордости. Ей становится дурно от нагло торжествующей молодости. Странная печаль овладевает Одеттой.
— Закрой дверь, — приказывает она.
У нее такой жесткий тон, что Дутр взвивается:
— Зачем это? Что еще случилось?
— Пока ничего. Где другая?
Она говорит «другая», потому что больше не может разобрать, кто из них должен сегодня прятаться — Хильда или Грета.
— В своей гримерной, — спокойно отвечает Пьер.
— Надеюсь. А вдруг кто-нибудь услышит, что она там?
Она хватает девушку за руку и выпаливает ей прямо в лицо длинную немецкую фразу.
— Хватит! — грубо говорит Пьер. — Какого черта? Почему ты уверена, что непременно стрясется беда? Владимир никого не подпустит к уборной — он ее незаметно охраняет. А Грета переодевается себе потихоньку. Чего ради такая паника?
Одетта давит окурок каблуком и зажигает новую сигарету.
— Ладно. Я не права. Только ты, кажется, не понимаешь, что мы висим на волоске. Малейшая неосторожность, и… То, что мы делаем, крайне опасно.
— Опасно? Зрители уверены, что у меня одна партнерша, ведь все первое действие она на виду!
— Кстати, давай поговорим о твоей партнерше! — кричит Одетта. — Что это еще за новость: целуются, таращат глаза, тискаются на сцене?
Пьер указывает глазами на девушку, и Одетта бледнеет.
— Она не понимает. Дура дурой. Но хорошо бы и ее проняло. Мне не нужна импровизация. Честное слово, ты втюрился в эту недотрогу! Послушай, Пьер, малыш… После представления — ради Бога, делай что хочешь. Но пока ты на сцене — все чувства побоку. Только работа, ясно?
Хильда нюхает букет за букетом и радостно смеется. Одетта трясет Пьера:
— Скажешь ты мне, что на тебя накатило?
— Не знаю. Я как будто голову потерял. Если бы она не была привязана, я бы не осмелился.
Одетта окидывает его опытным взглядом. Теперь он хорошо одет. Волосы красиво уложены. По жесткой линии подбородка, отчетливой выпуклости скул видно, что в мальчике зреет мужчина, и снова внезапная судорога сжимает ей желудок. Она понижает голос:
— Значит, это серьезно?
— Что?
— Ты и она?
Он старается не смотреть на мать, упрямо хмуря лоб.
— Великая страсть, да?
Она грязно смеется, сигарета приклеилась к губе.
— Надеюсь, ты любишь не обеих сразу?
Он приоткрывает рот, как будто получил удар в солнечное сплетение. Она замечает, что кончик носа у него белеет.
— Пьер, — говорит она ласково.
Но он резко поворачивается и выходит, хлопнув дверью. Порхают осыпавшиеся лепестки. Одетта сжимает кулаки и тут замечает девушку:
— Raus![22]
Девушка послушно выходит, и Одетта выкидывает ей вслед, в опустевший уже коридор, букеты. Цветы рассыпаются по паркету…
…Больше Дутр и Одетта не заговаривали о близняшках. Да и времени не было. Они жили, как заговорщики. Днем Хильда и Грета по очереди прятались в грузовом фургоне, припаркованном в боковой улочке, у служебного входа. Журналисты, служащие театра, публика знали только Аннегрет — необыкновенную актрису, которая меняла одежду и все обличье гораздо быстрее самого знаменитого Фреголи. Вечером Владимир уносил корзину с пленницей в фургон. Он же, перед тем как переодеться жандармом, менял декорации и управлял прожекторами. За кулисы никого не пускали. И все-таки, когда приближался час спектакля, Одетта не могла усидеть на месте. Она проверяла реквизит, включала лебедку, которая с помощью невидимой нити поднимала канат. Взгромоздившись на колосники, Владимир проверял систему сцеплений, готовил черную завесу, цвет которой сливался с цветом задника, когда ее внезапно разворачивали перед Аннегрет.
— Все работает, мадам! — кричал он.
По ту сторону занавеса, пока публика заполняла зал, Одетта крутилась волчком, пересчитывала, загибая пальцы, необходимые для представления предметы. И когда, спустившись вниз, Владимир поднимал жезл, которым, начиная спектакль, предстояло трижды ударить в гонг, она устало облокачивалась на подставку для софитов.
— Они меня уморят! — вздыхала она.
Минуту спустя на сцену размашистым шагом выходила властная Одетта, и оркестр принимался играть марш.
Для Дутра представление было словно наркотик, дурманящий напиток. Стоило только ему выйти на затемненные подмостки, увидеть в черной бездне зала море голов, уловить мощное дыхание толпы, волной разбивающееся о край сцены, как он раздваивался. Подобные чувства испытывают в коме: он видел, словно со стороны, как по сцене двигался похожий на него незнакомец, и его действия приводили Дутра в отчаяние. Но особенно он боялся поцелуя. После долгих колебаний Одетта узаконила эту неожиданную импровизацию, и теперь Дутр просто обязан был целовать партнершу. До самой последней минуты он боролся, колебался, потому что не знал, как отреагирует Аннегрет. Одна из сестер стискивала губы, стараясь спрятать их от него; другая, напротив, с готовностью поднимала голову, ждала, прикрыв глаза, он чувствовал, как она дрожит в его объятиях, едва сдерживая стон. И невольно замедлял действие. Ему казалось, что, помогая девушке освободиться от веревки, он раздевает ее.
С трудом заставляя себя отстраниться, Пьер краем глаза замечал стоящую в кулисах Одетту, которая пытается спрятаться за декорации. Каждый вечер все то же испытание. Он готовился, твердил себе: «На этот раз будет та, что меня не любит» — и каждый раз ошибался. Вынужденный склоняться над ней, он обнаруживал, как тают под его губами ее губы. От волнения он совершенно терял голову. Может, равнодушная красавица тоже сдалась или они на пару придумали эту игру, чтобы посмеяться над ним? Которая из них была к нему благосклонна?
Когда Дутр позволял себе дерзкий жест в фургоне, девушка хмурилась. «Грета? Хильда?» — жалобно спрашивал он, а та отвечала: «Аннегрет!» — и ускользала со смехом, звучавшим, словно музыка. Днем они были для него недосягаемы. Он мог приблизиться к одной из них только вечером, когда полный зал в напряженной тишине следил за каждым движением артистов. И сцена, которую они разыгрывали, была шутовским отражением его ежедневного любовного краха. Он умолял Одетту изменить мизансцену.
— Ты газеты читал? — спрашивала та в ответ.
Целые кипы их лежали на стульях, открытые на театральных разделах. Заголовки пьянили: «Альберто завладели Брюсселем», «Чудо-пара», «Вызов законам природы».
Дутр настаивал:
— Вполне можно убрать корзину.
— Зачем?
— Да со шпагой… Не очень красиво получается!
— Тебе-то что? Боишься взаправду убить ее? Она только того и заслуживает, маленькая шлюха!
Когда Одетта злилась, она не выбирала выражений. Но моменты разрядки наступали и у нее. Особенно когда она подсчитывала сборы: деньги текли к ним рекой. После обеда она заносила цифры в толстую тетрадь, прихлебывая анисовую или бенедиктин.
— Ну-ну! Не так уж плохо!
Почесывая голову карандашом, она потягивалась и добавляла, зевая:
— Скоро продадим «бьюик», эту развалюху. Надо держать марку, ребятки! Никогда не забывайте, что надо держать марку!
Она подписала контракт с «Электрой» на выступления в Париже. После полудня она запиралась с мужчинами, которые громко смеялись и курили сигары. Каждую минуту ее звали к телефону. Она возвращалась, вздев очки на лоб и что-то бормоча про себя. Владимир перекрасил фургоны. Желтый с черным, и надпись: «Семья Альберто». Была в этом цирковая нарочитость, но как здорово, возвращаясь домой, пробираться сквозь толпу ребятишек! И как приятно, когда билетерши почтительно приветствуют тебя: «Здравствуйте, господин Пьер!» Приятно, что в кармане все больше и больше деньжат и что, останавливаясь перед витриной, думаешь: «Стоит захотеть, войду и куплю».
Дутр прекрасно понимал, что все это лишь продолжение сна. Слишком уж легко. Но еще абсурдней, чем прежде! Одна девушка до вечера заперта в фургоне. Другая — кто знает, может, та же! — гуляет по городу, чтобы вознаградить себя за вчерашнее заточение. А через несколько часов — прожектора, сырая темень театра, привязанная к стулу пленница, ожидающая его поцелуя. И наконец, побег по веревке, веревке профессора Альберто! Никогда больше ему не спуститься по ней…
Дутр бродил по магазинам, разглядывая свое отражение, оно-то, скорее всего, и было настоящим Дутром. Ибо где изнанка, а где лицо? Время от времени он подбрасывал свой доллар. Орел. Решка. Орел. Liberty. В конце концов он покупал полдюжины галстуков или серебряный портсигар. С четырех до шести он работал. Теперь руки у него стали почти такими, какими хотел их видеть Людвиг. Особенно Пьеру удавались фокусы с картами. Они летали в пальцах, будто связанные невидимыми нитями.
— Выбирай!
Одетта отвлекалась от своих счетов и бумаг, протягивала руку, всю в перстнях.
— Король! Еще выбирай!
Он все время подсовывал ей одного и того же короля, хотя она, задетая за живое, внимательно за ним следила.
— Каналья! — восклицала она.
В какой-то миг все препоны между ними рушились. Он улыбался без принуждения. Она похлопывала его по щеке.
— Вот увидишь — прошептала она однажды. — Если в Париже дело пойдет как надо, у нас будет все…
Она умолкла, потому что вошел Владимир. На подносе стоял обед для пленницы.
— Кто сегодня работает? — спросил Дутр.
— Хильда.
Одетта засмеялась:
— Хильда, Грета! Я не могу их отличить. Этим девкам нравится сбивать нас с толку. Надо им знак какой наколоть, что ли?
Дутр вновь замыкался в себе.
— Не давай ей слишком много жратвы, — советовала Одетта. — Обе только о еде и думают. Могли бы поработать, французский поучить. Нет же! Целый день пирожные!
Дутр шел к двери. В сумерках зажигались огни у входа в театр. Сияли афиши. Справа от входа — Аннегрет. Слева он, Дутр. Она — блондинка с ярко накрашенными губами. Он… Но теперь он видел только губы девушки. Оттолкнут они его через несколько часов или раскроются навстречу его губам?
Это и было самым страшным в его сне — каждый вечер он словно падал в пропасть… Он собирался с силами. Говорить он больше не мог. Его гипнотизировал большой черный провал, в котором бурлило море голов. Снова предстоит выдержать это, дойти до стула, до шкафа, спрятать Аннегрет и вскоре увидеть, как Аннегрет появляется, искать на ее лице следы волнения и шептать: «Хильда, я тебя люблю… Грета, я тебя люблю…» — чтобы в конце концов увидеть перед собой лишь смятое платье и двух голубок. Он кусал губы, глядя на зрителей, выстраивающихся у кассы. Он ненавидел их, каждого из них, они пробуждали в нем злобное ожесточение. Он ужинал с Одеттой и одной из девушек: орел, решка? Мысли в его голове начинали путаться, сворачиваться в отвратительный дряблый клубок. Задолго до начала Одетта принималась давать наставления, сначала по-немецки, потом по-французски.
— Ты что, спишь? Когда я взмахну рукой…
Вперед! Пора. Они вставали. Владимир уже на посту. Одетта запирала фургоны. В груди у Пьера дрожало. Последний взгляд в зеркало. Оркестр играл модную мелодию. Пьер подходил к двери.
— Сегодня полный сбор, — шептала кассирша.
Он сжимал и разжимал кулаки. Ему хотелось придушить ее.
Париж. «Электра». Публика загорелась, как огонь в сухой траве. Восторженная критика. Фотографии во всех журналах. Одетта отвлекала репортеров в сторону, пока Владимир во дворе мюзик-холла помогал той из девушек, которую не должны были видеть зрители, забраться в грузовичок. Потом они добирались до Сен-Манде, где на опушке Венсенского леса стояли их фургоны.
Одетта запретила девушкам выходить в одиночку, и Дутру приходилось сопровождать ту из них, которой разрешалось погулять, ибо Одетта все время боялась неосторожности, оплошности.
Так он провел несколько опьяняющих дней. Он без устали бродил с прекрасной спутницей по Елисейским полям или взбирался на Монмартр, чтобы полюбоваться оттуда золотыми в нежном весеннем свете далями, усеянными куполами и колокольнями. Он обнаружил, что может говорить девушкам что угодно, ведь они не знали французского. Он останавливался, обнимал спутницу за талию.
— Хильда.
— Ja, ja.
На этот раз угадал, и они смеялись, возбужденные игрой в жмурки, в которую играли, не закрывая глаз, на улице, среди прохожих.
— Я люблю тебя, Хильда. Ты красивая, ты мне нравишься.
Она смотрела на шевелящиеся губы, внимательно вглядывалась в лицо, стараясь понять, серьезно он говорит или шутит; потом он привлекал ее к себе, указательным пальцем легонько тыча в плечо:
— Ты — Хильда… Ты красивая.
Руками он пытался нарисовать в воздухе формы своей спутницы.
— Красивая, очень красивая!
Она прыскала, но, если он пытался поцеловать ее в шею, в ухо или щеку, в уголок рта, отстранялась:
— Nein. Verboten[23].
Тогда он менял игру: обнимал девушку рукой за плечи и с видом нежного почтения произносил такие непристойности, что сам вздрагивал. А что, если она влепит ему пощечину? Прямо здесь, прямо под носом у полицейского? Но она умиротворенно качала головой.
— Ja. Jawol![24]
— Знаешь, как я тебя люблю!
В голову приходили самые гнусные образы. Он невольно оглядывался по сторонам. Он боялся слов, слетавших с языка. Он перестал узнавать себя. Но успокаивался быстро. Ведь, в конце концов, это всего лишь игра. Он понемногу избавлялся от своих страхов, от робости, которая, казалось, прочно приклеилась к нему. Он делал вид, что показывает ей памятники, колонны, дворцы, она поднимала светлые глаза, внимательно слушала быстрые, звучные, незнакомые слова. Внезапно он умолкал, отстранялся от нее, как будто она приводила его в ужас.
— Ja.
— Бестолочь, — ворчал он. — Да-да… Видела бы ты, какой у тебя дурацкий вид! Тебе никогда не говорили, что ты похожа на дуру со своим отрешенным взглядом? Ты глупа, моя бедная девочка!
Он шепотом оскорблял ее, а она прижималась к его плечу. Но потом злость вдруг оставляла его. Он ощущал себя добрым и невинным. Он целовал кончики пальцев девушки.
— Знаешь, я не особенно люблю эту работу. Рехнуться можно. Если бы хоть вас не было двое… Если бы я знал точно, что люблю именно тебя… или твою сестру!
Эти монологи, которые она выслушивала, прикрыв глаза и с безошибочным инстинктом танцовщицы шагая в ногу с Пьером, эти произнесенные шепотом откровения освобождали его от прежних наваждений. Он вел спутницу к Сене, текущая вода умиротворяла его.
— Знаешь, чего бы я хотел?..
Он пытался заглянуть себе в душу, разобраться, долго колебался.
— Мне хотелось бы стать садовником или лесничим. Земля, лес — это настоящее!
Он подбрасывал свой доллар и ухмылялся:
— Сын профессора Альберто…
И добавлял, обнимая Хильду:
— …со своей девочкой номер один. Завтра будет девочка номер два.
Назавтра он уводил на площадь Сен-Мишель или к Люксембургскому саду Грету, и был влюблен так же, как и накануне. И вел все те же преступные речи. Он жил все в том же бессвязном сне. Иногда он останавливал Грету, обнимал ее за плечи.
— Послушай, но должно же быть между вами различие! Хоть какая-нибудь отметина, знак. Да что ты твердишь без конца «я, я»! Вот дам тебе сейчас по шее!
Девушка хмурила брови и шевелила губами, как глухонемая.
— Собака и то умней тебя, честное слово, — злился Дутр.
Иногда Грета что-то отвечала, пускалась в многословные объяснения, размахивала руками.
— Ну хорошо, хватит, я понял, — обрывал ее Дутр.
Возбуждение первых дней сменилось глухой злобой. Что они рассказывают друг другу ночью, перед тем как заснуть? Дутр представлял себе, как они хихикают над ним под одеялом. Сам он долго лежал без сна с открытыми глазами, задаваясь одним и тем же вопросом: которая из них? Но он хорошо понимал, что, получив одну, тут же возжелает другую. Ведь именно та другая — узница, двойник — неотступно преследовала его.
Едва только он отправлялся на прогулку с одной из девушек, как терял терпение.
— Ну, — издевался он, — на чем мы остановились позавчера? Вчера я чуть было не поцеловал твою сестру. А сегодня придется начинать с тобой все сначала. Что ж, это логично!
Девушка силилась понять, почему он сердится, почему с такой злобой стискивает ей руку. Он наклонялся. Она его отталкивала.
— Ладно, — говорил он. — Завтра посмотрим: уверен, твоя сестра будет любезнее.
И тут же ему в голову приходила мысль, что завтра будет похоже на сегодня, потому что завтрашняя девушка будет точной копией сегодняшней. Чтобы хоть немного приободриться, он иногда думал: «Ну хорошо. Это одна и та же. Тогда и я должен действовать так, будто она единственная. В конце концов, что от этого изменится?»
Потом наступало обеденное время. Все четверо собирались за столом. Напротив — Одетта, слева — Хильда, а Грета — справа. Если только… Ему казалось, что бесконечное представление продолжается, и одна из девушек — всего лишь призрак, и скоро она сольется с другой, точь-в-точь как шарики, которые то множились, то пропадали в его руках. Но девушки ели, разговаривали, и он вновь возвращался в действительность.
В действительность? Какую? Он прислушивался к ним. Одинаковые голоса. Присматривался: одинаковые улыбки. Сидя друг против друга, они как бы отражались одна в другой. Может быть, волосы у Греты более золотистые? Лицо у Хильды чуть уже? Но достаточно было измениться освещению, чуть ярче разгоралось солнце на улице, как более золотистыми становились волосы Хильды, а лицо Греты — более узким. Дутр ел молча, опустив голову. Он ощущал себя чужаком, когда девушки разговаривали с Одеттой. Он даже не спрашивал у матери, о чем они говорят, потому что это его не интересовало. Когда Одетта заговаривала с ним, то девушки становились пусть и великолепным, волнующим, но все-таки реквизитом, обычными манекенами. Дутр предпочитал прогулки по Парижу. Он бывал несчастен, если видел только одну из сестер, но когда они сходились вместе — не мог больше жить. Если бы они хоть одевались не одинаково! Однажды он заговорил об этом с Одеттой, но она, как всегда, только пожала плечами.
— Я им с самого начала говорила… — сказала она. — Но они упрямы как ослицы. И ревнивы! Ты даже представить себе не можешь. Я-то слышу их разговоры. Они считаются всем, даже аплодисментами. Если одной аплодировали больше, другая потом станет дуться.
— Но здесь-то они могли бы хоть причесаться по-разному.
— Конечно. Но они не хотят. Им доставляет удовольствие доводить меня до остервенения своими одинаковыми физиономиями. Две паскудины, вот кто они такие!
Но Дутр был настойчив. Он купил словарь и повел одну из сестер в Пале-Рояль. То была Хильда. Он нашел слово «любовь». Общаться оказалось трудно. Надо было знать склонения, а для начала — хотя бы как произносить слова. Как что сказать: Liebe[25] или Tuneinigung[26]? Хильда заглянула в словарь и расхохоталась. Потом она медленно произнесла, четко артикулируя:
— Liebe.
Красивое слово. На скамейках сидели парочки, по газонам, воркуя, бродили голуби. Дутр придвинулся к Хильде, сначала приложил руку к своей груди, потом к ее, как в детской считалочке, и прошептал:
— Ich… du… Liebe…[27]
Это было смешно и великолепно. Хильда еще смеялась, но уже коротким, нервным смехом, и глаза ее из голубых стали темно-зелеными. Она уже не защищалась. Комкая в руках перчатки, Хильда опять произнесла: «Liebe», как если бы слышала это слово впервые. Дутр добавил:
— Nein Greta[28].
Он поискал слово «только».
— Nur Hilda. Только Хильда… Не Грета…
Она положила голову Пьеру на плечо, он вытянул руку вдоль спинки скамьи. Раз они ревнуют друг к другу, то Хильда ничего не расскажет сестре.
На следующий день Дутр повел Грету в Тюильри. Он достал словарь и начал подбирать слова:
— Грета… Kamerad… Gut Kamerad…[29]
Краем глаза он наблюдал за ней. Нет. Хильда не рассказала об их прогулке в Пале-Рояль. Грета забавлялась, глядя на него. Он вздохнул. Как бы он ни заставлял себя, ему все равно казалось, что он снова обращается к Хильде, утратившей память, забывшей слово «Liebe». Надо было начинать сызнова, но он вовремя вспомнил, что опять не сможет различить их, если не обучит разным словам. Он полистал словарь:
— Freundschaft, — сказал он. — Дружба. Ich… du… Freundschaft…[30]
— Ja, ja, — сказала она.
Итак, отныне «Liebe» означало Хильду, a «Freundschaft» — Грету. Конец неуверенности. Тем хуже для Греты. Он будет любить Хильду. Только Хильду. И все-таки… В эту минуту именно Грета склонялась к нему. Она пыталась понять, почему он принес словарь, и глаза ее в этот раз светились по-настоящему. Дутр положил ладонь на руку спутницы. Грета произнесла странную длинную фразу, подождала, как отреагирует на нее Дутр, потом вытянула губы, состроив гримаску. Нет, это была не гримаса!
— Рот? — спросил он. — Губы? А, знаю!..
Он поискал в словаре; палец его бегал по строчкам.
— Kuss? Поцелуй? Так?
— Ja!
Смеясь, она откинулась на спинку скамьи. Обеими руками он взял ее лицо — как берут хлеб, плод, спелый гранат. Его мучили голод и жажда. У Греты были такие прохладные губы. Невозможно насытиться ими. Под опущенными веками плясали огненные точки. Он больше не Дутр. Он больше не один… Он оторвался от нее, чтобы глотнуть воздуха, и снова припал к губам.
О, это было чудесно! Задыхаясь, со слезами на глазах, он немного отстранился. Чудо женского лица, которое целуешь, едва касаясь губами. И такие близкие, такие странные глаза, полные солнечного света, взволнованные, глубокие, как море. Грета… Как это сказать?
Он развалился на скамье. Голова кружилась. На ощупь отыскал руку девушки, сжал ее и чуть не подпрыгнул, почувствовав ответное пожатие.
— Грета, — бормотал он, — ты выиграла. Это ты!
Но в ту же минуту подумал, как хорошо будет завтра на этом месте обнимать Хильду, и вздрогнул: его обожгло отвращение и удовольствие. Он убрал словарь, улыбнулся чуть принужденно.
— Kuss? — спросил он.
Вот так! Это похоже на заклинание. Надо было знать это слово. А так как теперь он знал его, Грета больше не сопротивлялась. А когда он узнает остальные слова… Но есть ли они в словаре?
Он опробовал новое знание тем же вечером, и, когда одна из сестер ждала за кулисами ударов гонга, возвещающих о начале представления, он прошептал, стоя за ее спиной:
— Freundschaft[31].
Девушка быстро обернулась.
— Nein. Liebe[32].
Это была Хильда. Наконец-то он нашел способ различать их! Его любовь перестала быть противоестественной. В тот вечер он не боялся публики. Он спокойно, почти скучая, смотрел в зал. Только что ему удался сложнейший трюк, и никто не знал об этом. Приблизившись к связанной партнерше, он прошептал:
— Грета? Kuss…[33]
И поцеловал ее как любовник. Все так упростилось! Грета скоро станет его любовницей, в этом он был уверен, и, даже если он обманет ее с Хильдой, даже если он будет колебаться в выборе, он перестанет так терзаться от того, что любит вымышленную женщину, отражение в зеркале. Дутр с развязным видом поклонился публике, в зале раздались смешки. Уже в уборной Одетта схватила его за руку:
— Что с тобой?
— Со мной? Ничего.
— Ты пьян?
— Ах, прошу тебя! Оставь меня в покое.
Одетта прошла в соседнюю комнату, где переодевались девушки, потом вернулась обратно.
— По мне, лучше бы ты запил, — проворчала она.
Она часто устраивала скандалы. Она испытывала неприязнь к близнецам. Но почему? И почему, оставаясь наедине с сыном, она допрашивала его, будто он пытался что-то утаить от нее? Она хотела знать все: куда он водил близняшку, что они смотрели, встретили ли кого-нибудь из репортеров? Это превратилось у нее в навязчивую идею. Но Дутр поклялся не терять выдержки. Ему наплевать на репортеров и на любопытную Одетту. Ему надо привести Хильду и Грету к тому, чего он так хотел — только об этом он мог думать. Уроки французского проходили на Бют-Шомон, Марсовом поле, в парке Трокадеро — всюду, где были скамейки, листва, тишина. Грета научилась произносить «поцелуй» со странной детской интонацией. Хильде никак не удавалось сказать «любовь».
— Нет, не «люпофф» — любовь! Надо говорить — вввь!
Она так трогательно вытягивала шею, что Дутр, не в силах сдержаться, сжимал ее в объятиях. В конце концов, все равно кто, главное, пусть хоть одна из них сдастся! Грета казалась менее суровой. Если он был с нею, всегда наступал момент, когда словарь падал, а она с неистовством впивалась в Дутра. Прохожие отворачивались. Но, когда потом, набравшись храбрости, Дутр пытался завести ее в какую-нибудь гостиницу, она моментально трезвела:
— Nicht… es ziemt sich nicht[34].
Он злился, щипал ее за руку.
— Вот еще — неприлично! Ведь я люблю тебя, идиотка! Где же ты хочешь? Где? Не в фургоне же! Не хочешь же ты, чтобы твоя сестра…
Ему самому делалось страшно, когда он так заводился. Как же сделать, чтобы она не сопротивлялась? Грета открывала сумочку, пудрилась. Дутр прибег к новой тактике. Он повел Грету к ювелиру на авеню Опера. Перед этим с помощью словаря он объяснил ей:
— Подарок… Браслет… Я счастливый… дарить браслет.
В конце концов они поняли друг друга. Грета, очень взволнованная, выбрала браслет из семи золотых колец.
— Это называется «неделька», — сказал Дутр. — Неделька. Семь дней. По мысли на каждый день!
На улице Грета поцеловала его, и Дутр почувствовал, что добьется своего. Еще немного терпения. Может быть, послезавтра… И тут ему в голову пришла мысль, что Хильда… Конечно, нужно было купить браслет и Хильде. Такой же точно, иначе она высохнет от зависти.
На следующий день он вошел в ювелирный магазин с Хильдой.
— Вы подумайте! — удивился продавец. — Вчера мадам выбрала точно такой же.
Дутр объяснил, что тот браслет потерялся. Хильда примеряла безделушку, чуть вытянув руку, и радовалась сверканию колец. Это была копия вчерашних жестов Греты. И точно как Грета, Хильда взяла Дутра под руку и прошептала ему:
— Danke schun[35].
— Это называется «неделька», — сказал Дутр. — Неделька.
— Ja.
— Семь дней. По мысли на каждый день!
Этой ночью Дутр спал спокойно. Он знал, что теперь девушки его, обе.
— Ну и вляпался ты, — сказала Одетта, когда он зашел утром выпить кофе.
— О чем ты? Не выдумывай.
— Я выдумываю? Может, ты скажешь, зачем купил Грете два одинаковых браслета?
— Но позволь, — рассердился Дутр, — я купил один…
Он замолчал. Одетта с раздражающим спокойствием мазала масло на хлеб.
— Идиот! — пробормотала она, прежде чем откусить.
— Не сошел же я с ума, в конце концов, — сказал Дутр. — Вчера я гулял с Хильдой.
— Нет. Хильда плохо себя чувствовала. Вместо нее пошла Грета. И я это точно знаю, потому что у меня есть способ заставить их говорить.
— Брось ты! Грета бы меня предупредила!
— Она-то! — закричала Одетта. — Мой бедный взрослый дурень! Хочешь, я скажу тебе, почему эта негодяйка провела тебя? Чтобы посмотреть, как ты ведешь себя с ее сестрой. Ну, уж и посмеялась она, когда ты купил ей второй браслет!
Она встала, схватила сына за шиворот и встряхнула:
— Проснись, Пьер! Слышишь? Они смеются над тобой. Их интересуют только деньги! Они пошлют нас к черту, как только сочтут, что сумеют обойтись без нас.
— Нет!
— Да. Они прекрасно понимают, что мы у них в руках. Уж я-то знаю. Я с ними все время разговариваю. Похоже, зря я придумала этот номер!
Грета! Грета, которая чуть не уступила, но сначала захотела удостовериться, что ей не предпочли сестру. Как будто можно предпочесть одну другой.
— Что она сделала со вторым браслетом? — спросил Дутр в отчаянии.
— Отдала его Хильде. Но сначала я думала, что они передерутся.
— Не надо было! — воскликнул Дутр. — Ты не понимаешь, что теперь…
Он был раздавлен, унижен. Щеки его пылали, кулаки сжимались. Как же он был смешон! «Это неделька… семь дней… по мысли на каждый день…» Как, должно быть, смеялась Грета! Слова, полные любви, превратились в треп, нежные жесты опошлены повторами.
Когда все четверо встретились за обедом, близняшки опять стали неразличимы. Запястья в одинаковых браслетах. Они смотрели на Дутра одинаково бледным взглядом, уже только от одного этого ироничным. Дутр совершил последнее усилие. Он повел одну из сестер в парк Монсо.
— Liebe? Hilda?[36]
— Ja… auch… Kuss![37]
И старательным голосом, с серьезностью хорошей ученицы, она произнесла по-французски:
— Грета… рассказала… мне.
Дутр вздрогнул:
— Кто подучил тебя сказать это?
И, не выслушав ответ, ушел. Тем хуже для девушки. Выкрутится. Ему осточертело все — они, работа… все! Он выпил несколько рюмок перно, стремясь захмелеть, но хозяин выставил его за дверь, так как он принялся развлекаться — исчезала сдача, которую ему пытался вручить официант. В фургоне Одетта устроила скандал. Потом, припоминал Дутр, она, кажется, дала ему пощечину. От спектакля в памяти остались какие-то неясные воспоминания, как ночная дорога при свете фар. Проснулся он больной, разбитый, измученный. Что делать? Но делать было нечего. Похоже, выхода нет. «Разве я не вправе любить их! — злился он. — Да, но не двух сразу, это смешно… Ну, тогда наугад, одну из них. Невозможно! Та все расскажет сестре, чтобы унизить ее. Это хуже, чем свидетель в спальне. Но что же тогда, Господи? А ничего!»
Он отыскал Владимира, который смазывал грузовичок.
— Влади, это ты учишь их французскому?
Влади медленно вытер руки о штаны, протянул мизинец, и Дутр с отвращением пожал его.
— Здравствуй, здравствуй. Так это ты давал им уроки?
— Владимир не сильный. Владимир плохо говорить. Но малышки хороший. Малышки влюбиться в тебя.
— Впредь — оставь их в покое. Слышишь? И еще. Может, ты начнешь говорить как все? Мне осточертел ваш ломаный язык! Осточертел, осточертел!
Дутр очутился на Венсенском бульваре, зашел в одно кафе, потом в другое. И в одном, и в другом он хранил злобное молчание.
— Я никуда не пойду, — сказал он Одетте, когда близнецы ушли в фургон, где пленница должна была провести первую половину дня.
— Что с тобой?
— Ничего.
Одетта придвинула ему чашку кофе.
— Спасибо.
— Немного шартреза?
— Я сказал — ничего. Разве не ясно?
Она раскрыла картонную папку с чертежами, надела очки и принялась изучать схемы, маленькими глотками прихлебывая кофе. Это хлюпанье выводило Дутра из себя. Но молчание матери раздражало еще сильнее. Он бросился на диван.
— Они такие дуры, — сказала Одетта. — Если кто-то из них скажет хоть одно неосторожное слово, мы погорим.
— Мне все равно.
— Ну если так, то и мне тоже. Я могу уволить их сегодня же. Я уже подготовила новый номер.
— Об увольнении не может быть и речи, — оборвал ее Дутр. — Они останутся.
— Ох, ох, ох! Они останутся! Пока что не ты здесь решаешь!
Дутр приподнялся на локте.
— Тебя-то это устраивает, — пробормотал он. — Уйдут они, и ты сможешь…
— Что я смогу? Ну, говори!
— Ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать.
Он зажег сигарету и лег на спину, прикрыв глаза рукой. Одетта оттолкнула папку с бумагами. Чашка чуть не грохнулась на пол.
— Хорошо, — сказала она устало, — поговорим о них. Нормальный парень уже давно бы…
— А я, по-твоему, ненормальный!
— Ты мне, в конце концов, надоел, — взорвалась Одетта. — Да, ты не такой, как другие, если хочешь знать! У тебя только любовь в голове, как у отца! Хотела бы я, чтоб ты глянул на себя со стороны. Ты же сумасшедший! Но я тебя спасу, пусть даже вопреки твоей воле.
Она шумно дышала, прижав к боку ладонь. Дутр смотрел на нее сквозь раздвинутые пальцы. Он никогда не пожалеет ее.
— Что ты собираешься делать? — спросил он.
— Не заводись, парень! Им с нами не справиться, ручаюсь тебе. Для начала я переделаю первое действие. Уберу один из номеров с Аннегрет, все равно какой. Вместо него пойдет чтение мыслей — я и ты. Для этого ассистентки не требуется. Они поймут предупреждение.
Заинтересовавшись, Дутр сел.
— А что, взаправду можно читать мысли?
— Да нет, бедняжка ты мой! Чтение мыслей, как и все остальное, всего лишь набор приемов.
— А! — сказал Дутр, снова укладываясь на диван. — Опять трюки…
— Все очень просто, — продолжала Одетта. — Ты заучиваешь несколько условных фраз. Каждой фразе соответствует предмет; зрители, они всегда указывают на одно и то же.
Увлекшись любимой темой, она объясняла, жестикулировала, замирала перед невидимой публикой.
— Вот, например: «Что мадам вынула из сумочки?» Ты слушаешь?
Она нахмурилась, подошла к Пьеру, отвела от лица его руки. Он плакал.
Несчастный случай произошел очень кстати. Одна из девушек немного обожгла щипцами для завивки кожу под ухом, и представления прервали. Грете пришлось носить повязку. Это точно была Грета. А впрочем, какая разница? Наконец-то в идеальном сходстве появился изъян.
— Доволен, а? — проворчала Одетта.
— Да нет, — пожал плечами Дутр. — Меня это больше не интересует.
— Тогда бери машину и поезжай на выходные в Бретань. А то от тебя кожа да кости остались.
Она хорошо знала, что сын никуда не поедет. Он бродил вокруг фургонов, мастерил что-то с Владимиром, и все слышал, все замечал, отощавший и угрюмый, как влюбленный зверь. Близняшки растеряли свою веселость. Хильда постоянно сторожила сестру, покидая ее буквально на секунды, чтобы перекусить. Одетта делала вид, что ничего не видит и ничего не понимает. Стоя у плиты, она напевала, заглядывая в лежащую рядом поваренную книгу, и готовила сложнейшие блюда. Или, сидя на полу, раздумывала, глядя в разбросанные вокруг чертежи. Но когда Дутр проходил мимо, она следила за ним так настороженно, что он иногда даже оборачивался.
— Почему ты так смотришь на меня?
— Я что, не имею права на тебя смотреть?
Однако перепалки быстро затихали. Они больше не осмеливались вступать в разговор, словно боялись сказать друг другу нечто непоправимое. Дутр взялся за работу. Со скрипом он самостоятельно зубрил немецкий. Ему надоело слушать, как Одетта ругается с близняшками, а он не понимает, о чем они говорят. Произношение корректировал Владимир, это были странные уроки у верстака — немецкий и французский. В конце концов Дутр обо всем рассказал Владимиру.
— Плохо, — говорил Владимир и стучал себя по лбу. — Ты… солнечный удар… сумасшедший.
А поскольку он был полон желания помочь, то тут же переводил:
— Närrisch… Richtig![38]
Хорошо, пусть närrisch! А раз подойти к Грете было невозможно, то оставался один способ: написать ей. Дутр с помощью словаря составлял странные записки, почти непонятные любовные письма — невнятные, дикие, волнующие, ребяческие. С наступлением ночи он просовывал письма в левое окно фургона — кушетка Греты была как раз под ним. Если Хильда перехватывала письма, это тоже способ доставить их по назначению.
Но письма не терялись. Дутр смог убедиться в этом однажды вечером, когда из фургона ему выбросили скомканный лист бумаги. Он лег в кровать, расправил лист и, накрывшись с головой одеялом, прочел при свете фонарика. Письмо было подписано: «Грета». Иногда, встретив знакомое слово, он догадывался о смысле фразы, но целиком текст не мог перевести даже со словарем. Он долго лежал без сна, с письмом в руке — как с заряженным пистолетом. Потом, не в силах больше терпеть, встал и, не одеваясь, в пижаме, побежал к грузовичку, в котором спал Владимир.
— Это я, Влади… Нет, ничего не стряслось. Просто надо перевести письмо.
Владимир зажег лампу, поднес к ней записку. Долго читал про себя, шевеля губами.
— Ну?
Но тот продолжал молча читать. По движениям глаз можно было догадаться, что он возвращался к прочитанному, повторял некоторые места.
— Да будешь ты говорить или нет?
Владимир, покачав лысой головой, вернул Дутру письмо.
— Плохо, — сказал он. — Они обе — вот так! — И вцепился левой рукой в пальцы правой.
— Мне плевать! — закричал Дутр. — Она меня любит?
Он задыхался, будто пытался удержать жизнь в легких, а Владимир, казалось, готовился принять очень трудное решение.
— Она… — начал он, — сука в течке… осторожно!
Он произнес еще какие-то немецкие слова, пытаясь хоть как-то передать их французское значение, но, отчаявшись в своей попытке, сделал, как бы подводя итог сказанному, непристойный жест. Дутр разорвал письмо в клочки и швырнул их во Владимира:
— Болван!
Дутр выскочил из машины. Перед ним открывались черные аллеи Венсенского леса, и он — в пижаме, рядом с фургоном — показался себя настолько нелепым, что злобно, изо всей силы ударил себя кулаком по лбу.
На следующий день он терпеливо следил за фургоном, в котором была заперта Грета. Войти невозможно, Хильда покидала пост только в обеденные часы, да и то если он уже сидел у Одетты. Снова началась игра в записочки. Дутр хранил в бумажнике мятые непрочитанные письма. Он яростно трудился, зубрил грамматику, долбил первые главы учебника, наобум купленного в книжной лавке: «Папа курит трубку», «Эта доска черная». Когда в голове, вызывая тошноту, вскипали правила синтаксиса и неправильные глаголы в плюсквамперфекте, он доставал написанные карандашом любовные письма, разглядывал их, заучивал наизусть целые фразы, повторяя их вслух, чтобы подстегнуть свой гнев. В конце концов, ведь и это тоже словарь! У него была удивительная память, упорство не знало границ, он быстро двигался вперед. Время от времени какое-нибудь слово неожиданно приобретало смысл: одно из писем вдруг теряло частичку тайны. «Мой дорогой (две непонятные строки) …когда я тебя вижу (полстроки бессмыслицы) …печаль (боль или огорчение — дальше провал в шесть строк) …такая счастливая (три слова —?) …твои губы (а потом полный мрак до самой подписи)». Ему казалось, что он разбирает древние манускрипты, в которых зашифровано место, где зарыт клад. Иногда он забывал, что речь идет о Грете, и терялся в ее присутствии. Впрочем, сидела-то за столом другая. Но у нее то же лицо, которое он любит, то же тело, которого он желает, рука, во всем повторяющая руку, записавшую: «Мой дорогой, твои губы…»
— Да ешь же, наконец! — сердилась Одетта. — Ты думаешь, я для себя готовлю?
Он рассеянно улыбался. Есть? Почему бы и нет? Ему все равно!
После выздоровления Грета продолжала оставаться меченой. Отныне на ее шее будет шрам — небольшая розоватая припухлость, заметная даже под гримом. Теперь она чуть больше принадлежала ему. Он начинал узнавать ту, которую любит.
— Ты можешь ответить, когда с тобой разговаривают?
Одетта напрасно злилась, Дутр ничего не слышал, ни на что не обращал внимания. Для него существовала одна только Грета. Пришел черед худеть Хильде. Одетта наблюдала за ними, следила то за одной, то за другой, иногда бросала салфетку на стол и уходила. Тогда они долго и неподвижно сидели втроем, прежде чем снова взяться за вилку и нож. Потом Дутр получил записку, подписанную Хильдой. Какие мольбы, какие обещания были в ней? Собиралась ли измученная девушка сдаться? Дутр и эту записку положил к остальным. Запах, источаемый помятыми листочками, кружил ему голову. Может, следовало бы отважиться войти к ним ночью и объясниться? Но после его ухода они могут запросто убить друг друга.
Возобновились представления в мюзик-холле, и снова Париж восторженно приветствовал их. И каждый день в фургоне остается пленница, а вольная близняшка отправляется по музеям и паркам под руку с Дутром. Какой прекрасный момент…
Одетта удержала Пьера за руку:
— Ты никуда не идешь.
— Почему?
— Надо работать. Садись, я объясню.
— Но я…
— Сядь!
Голос звучал властно. Дутр сел. Вид у Одетты был усталый, это не скрывали и небрежно наложенные румяна. Она встала между Дутром и дверью. Ну что ж! Пришло время объясниться.
— Я придумала новый номер, — сказала она.
— Новый номер? Зачем?
— Я все обдумала. Можно обойтись без девчонок. Я вышвырну их за дверь.
Внезапно она утратила контроль над собой. Казалось, на ее лицо вдруг напялили маску ненависти.
— Я их вышвырну. Они осточертели мне. Эти стервы все-таки доконают тебя, мой мальчик. Они вытворяют все, что хотят. Если мы не станем защищаться, то скоро перестанем быть хозяевами в своем доме. Нет, так больше продолжаться не может! Это я, старуха, мешаю им. Они воображают, что поймали меня, что это они зарабатывают деньги. Но они еще меня не знают!
Дутр встал.
— Ты куда?
— Я пошел, — сказал Дутр. — Потому что если уйдут они, уйду и я.
Они молча смотрели друг на друга, глаза в глаза, как бы взвешивая силы перед последним ударом.
— И ты сделаешь это?
— У парня в моем возрасте не может быть ни отца, ни матери, — ответил Дутр. — Это твои собственные слова. Моя жизнь — не с тобой, а с ними.
— Прелестный двоеженец, — съязвила Одетта.
Они умолкли, потому что боль терзала их, рвала на части, а им хотелось сохранить хотя бы видимость… Одетта сняла очки, потерла пальцами глаза, потом взглянула на Пьера:
— Если бы они исчезли отсюда… ну, по причине, скажем.
— Я убью себя!
Одетта разразилась диким хохотом:
— Он убьет себя! Послушайте-ка его! Ты смешон, Пьер. Воображаешь, что так просто убить себя? Поверь мне, для этого сначала надо научиться убивать других. Это легче. А точнее, стоит ли убивать, потому что любовь… твоя любовь — это обычное самолюбие. Ты думаешь только о себе. Ты думаешь только о том, как выжить.
После каждого слова Дутр закрывал глаза, будто его хлестали по щекам. Он отшатнулся. Одетта ухватила его за рубашку и притянула к себе.
— А я? Обо мне ты подумал? Скажи… Ты думаешь, я тебя брошу? Мужчины, любовь — я сыта по горло всем этим. Увлекаешься, расстаешься, теряешь надежду… Это игра, вот увидишь. Но у меня появился сын…
Голос ее задрожал, и в заплаканных глазах появился неестественный блеск. Она обняла его за шею.
— Да, — тихо сказала Одетта, — я не знала, что это такое. Я забыла тебя, мой маленький. Прости… Но теперь… ты не знаешь… Я не хочу надоедать тебе, нет! Но я и не хочу, чтобы ты стал жертвой первой встречной дряни!
Дутр высвободился. Она не сопротивлялась.
— Ты сильный! — прошептала она. — И ненавидишь меня, потому что я такая же сильная, как ты.
— Они будут моими, — сказал Дутр.
— Обе?
— Обе.
— Нет, малыш. На это не рассчитывай. Я не хочу, чтобы ты сошел с ума.
Дутр взял с дивана шляпу и направился к двери.
— Подожди! — крикнула Одетта.
Она зажгла сигарету и тяжелым взглядом посмотрела на сына.
— Не забывай, что ты работаешь у меня. Я решила поставить новый номер. Или ты соглашаешься, или отказываешься. Можешь отказаться.
— А если откажусь?
— Поищешь работу в другом месте. Но смею тебя заверить, что подружки твои меня не бросят. Не такие они дуры. Любят, когда в кормушке есть корм.
Дутр машинально протирал поля фетровой шляпы жестом профессора Альберто. Постояв в нерешительности, он бросил ее на кровать.
— Тебе повезло, что я все еще беден, — сказал он. — Объясняй, и поскорее.
Дутру отводилась роль ясновидящего. Ему завяжут глаза плотной черной лентой. Тут никакого обмана: сквозь нее ничего не увидишь — любой может проверить! Ему достаточно заучить условные фразы, десятков шесть, и список соответствующих им предметов: от связки ключей до удостоверения личности. Дутр записал их под диктовку Одетты.
— У тебя на все про все десять дней, — сказала она.
— Почему десять? Разве публике надоело наше представление?
— Нет.
— Ну так почему?..
— Я подписала контракт в Ниццу.
— Мы уезжаем?
— Конечно.
— Там можно показать и старую программу. Чего ты добиваешься?
Но Одетте бесполезно было задавать вопросы. Дутр принялся за работу. Пришел конец прогулкам по Парижу. К этому ли она стремилась или хотела испытать все способы, чтобы отвлечь его от близняшек? В таком случае она просчиталась. Заучивая список и не прекращая долбить немецкий, Дутр следил за передвижениями девушек, как узник, готовящийся к побегу.
Около пяти часов Одетта уходила в мюзик-холл, где ее ждали хозяйственные дела. Обычно она поджидала возвращения той девушки, у которой был свободный день, иногда уходила немного раньше. Но несколько раз Одетта делала вид, что уходит, а через пять минут внезапно возвращалась, роясь в карманах и сумочке, как будто что-то забыла. Дутр выжидал. Если Одетта подходила к фургону, он начинал расхаживать взад-вперед, повторяя вслух: «Ручка… шляпа… часы… газета…» Случай, казалось, так и не представится. Да и какой случай? Зачем? Он не собирался искать ответ на этот вопрос, но тем не менее подсчитал, сколько шагов отделяет его от фургона девушек, и научился ступать, чтобы не стучали подметки.
Внешне он был спокоен. Вечером, словно робот, играл на сцене. Толпа, аплодисменты — это больше не интересовало его. Перестала волновать сцена с поцелуем. Он ждал случая, и никто не мог догадаться, до какой степени ожидание разрушает его. Он курил сигарету за сигаретой, пил виски — бутылка теперь всегда была у него в чемодане. В иные минуты ему хотелось кататься по земле, кусать и рвать на части все, что попадет под руку. Другой раз, напротив, его перегруженная память вдруг сдавала; он забывал обо всем. Тогда он садился на край кровати, тер ладонями виски и тихонько говорил себе: «Пьер… Ну что ты, старина?» И подбрасывал монету: «Орел? Решка? Если Liberty, то иду!»
И вот выпала Liberty. Одетта только что удалилась. Ушедшая на прогулку девушка еще не вернулась. Дутр открыл дверь, спрыгнул наземь и тише опытного домушника пошел к фургону близнецов. Любовь заставляла его ежесекундно агонизировать. Кровь бросилась ему в голову. Казалось, земля колеблется под ногами. На первой из трех ступенек — быстрый взгляд назад. Никого. Он толкнул дверь грудью и коленом, быстро прикрыл за собой. Девушка была здесь: она читала журнал, лежа на ковре. Она повернула голову, дважды испуганно моргнула. Потом улыбнулась странной, болезненной улыбкой и повернулась на бок, облокотившись на подушки. Дутр растянулся рядом. Он был опустошен, сломлен, разбит предпринятыми усилиями и страхом. Он протянул руку, положил ее на плечо незнакомки. Которая из них? Но к чему доискиваться?
— Вот видишь, — прошептал он, — я пришел.
Он приблизился к ней, вгляделся в прекрасное запрокинутое лицо, грустно улыбнулся и прошептал несколько немецких слов, которые давно подготовил, затем медленно прижался к ее губам, уже тянувшимся навстречу. «Исчезнуть бы, — подумал он. — Испариться…» Он тонул в нежности, он перестал быть малышом Дутром. Девушка оттолкнула его:
— Die Tür![39]
Растерявшись, он старался понять. Она показала пальцем. Он оглянулся. Кто-то прикрывал дверь: ручка поднялась и замерла. У него закружилась голова, он схватился за край стола, поднялся, сделал несколько неуверенных — шагов. Снаружи ни звука, кругом ни души.
— Ты уверена? — спросил Пьер.
Но он и сам не сомневался. Кто-то видел их. Кто-то теперь считает, что она стала его любовницей. А он еще… Пьер в отчаянии повернулся к девушке, но та отскочила:
— Nein… jetz nicht![40]
— Ох, успокойся! Я тебя не трону!
Он увидел красную отметину под ухом. По крайней мере, хоть одно достоверно.
— Это Хильда? — спросил он. — Нет? Одетта? Кто же тогда, идиотка? Ты будешь отвечать?
Грета, казалось, перепугалась насмерть.
— Может, Владимир? Да вообще-то ему наплевать, Владимиру!
Нет, не Владимир. Она никого не заметила, но так испугалась, что с трудом сдерживала бившую ее дрожь.
— Хорошо, — сказал Дутр. — Скандал понадобился? Они его получат!
Он не спеша вышел, на ступеньках фургона зажег сигарету, потом обошел весь лагерь. Пришлось признать очевидное. Ни Одетта, ни Хильда еще не вернулись. Владимира тоже не было. Впрочем, Владимир не в счет. На секунду он вспомнил о Грете, но возвращаться не хотелось. Она больше не нужна ему. Он признавал только тайную любовь, о которой никому не ведомо, и не выносил, когда за ним наблюдали. На углу остановилось такси, из него вышла Хильда. Она раскраснелась, как от быстрого бега.
— Sind Sie allein?[41]
— Да, я один, — ответил Дутр по-немецки, и Хильда в смущении остановилась. Она посмотрела на него как-то испуганно и снова спросила:
— Одетта давно уехала?
— С полчаса назад.
Снова обеспокоенный взгляд.
— Грета здесь?
— Конечно… А вы? Где вы были?
— Там, — сказала она, махнув рукой в сторону Парижа, — в кино.
Она скрылась в фургоне. Дутр бросился на кровать. Вернуться, добежать до ближайшего перекрестка, сесть в такси — все это Хильда могла сделать. Но и Одетта тоже, она должна вот-вот вернуться. А ревность всегда подскажет способ помешать ему начать все сначала. И что дальше? Он уткнулся головой в подушку. Желание снова охватило его. Кто враг ему? Кого надо умолять?
За обедом собрались все четверо, все улыбались. Одетта рассказала, что ее усилия принесли плоды. Уехать можно уже послезавтра. Она перевела это девушкам, и те выразили одобрение.
— Сколько мы потратим времени на дорогу, как ты думаешь? — спросил Дутр.
— Не знаю. Дня три-четыре. Можно будет остановиться в Авалоне. Потом Оранж, Экс. Владимир займется грузовичком и большим фургоном, я возьму на прицеп второй фургон.
Кто его враг? Вряд ли когда Одетта была любезней. Никогда близняшки не вели себя так предупредительно. Но Дутр чувствовал, как вокруг него собираются тучи.
— Ну и денек! — воскликнула Одетта. — Как же я устала!
И она взялась подробно рассказывать о своей поездке.
— У тебя никто не требует отчета, — проворчал Дутр; можно подумать, что она хочет отвести от себя подозрения.
А Хильда, которая обычно и рта не раскрывала, пересказала фильм, который ездила смотреть. Хорошо. Ему все это приснилось. Ручка двери не поворачивалась на его глазах. Никто его не видел рядом с Гретой. Но тогда откуда такое напряжение, эта подспудная неловкость, придающая взглядам нечто искусственное, двусмысленное, тусклый отсвет лжи? Не сговорились же они тайком, все втроем, против него? Пришлось и ему вступить в игру, сделать вид, что ничего не видит, ничего не понимает. Он должен смириться, потому что выхода нет. Нет выхода.
Весь вечер он пережевывал эти слова — за кулисами, на сцене. Нет выхода… А в это время публика приветствовала его — повелителя всего невероятного, властелина невозможного. Но все эти таинства устроила Одетта. Это она держала его, и держала крепко.
Дутр схитрил. Он научился притворяться. В этом ведь была суть его профессии. Последний спектакль прошел с триумфом, и он послал Одетте огромный букет со своей визитной карточкой: «Чародейке — от Пьера». Одетта обняла его, прижалась головой к груди.
— Ты знаешь, — прошептала она, — твоя записка не очень-то прилично звучит.
Он попытался высвободиться.
— Подожди! — сказала она. — Дай немножко добыть с тобой. Мой маленький…
Вечером они выпили шампанского, и Владимир сидел вместе с ними.
— За твой будущий успех! — сказал Пьер, поднимая бокал.
— За твое счастье!
Они глянули друг другу в глаза поверх бокалов, потом оба улыбнулись близняшкам.
— Prosit![42]
Дутру пришлось дотащить Владимира до грузовичка, уложить его спать — бедному Влади хватило глотка шампанского. Потом Пьер долго гулял вокруг фургонов. Над Парижем розовело небо, от леса шел запах сырой травы. Проходя мимо «бьюика», Дутр увидел в глянцевом корпусе свой элегантный силуэт, блеск фрачных лацканов и подумал, что никогда не был и никогда не станет таким, как другие. Во всем мире в эту секунду юноши его возраста обнимали женщин. Они шептали слова любви. Они повторяли: «Ты у меня одна! В мире такой нет!» Каждый склонялся над своей возлюбленной… Все это было так просто — для других! Дутр видел фургон, где близняшки, быть может, вместо того чтобы спать, сторожили друг друга. Он присел на подножку своего фургона, закрыл руками лицо. Эта мысль жила в нем как червь в яблоке. Он ощущал страшную усталость. Другие! Другие! Через несколько часов эти другие проснутся, побреются, мурлыкая какой-нибудь мотивчик, поцелуют сонную жену и уйдут в контору, в мастерскую, на завод. Делать настоящее мужское дело. Они будут работать с какими-то вещами, инструментами — настоящими! И заботы, и горести у них настоящие! Как только у него еще сердце не разорвалось!
Он забрался в фургон, разделся, оглянулся — столики, карточные колоды, корзина, шпаги — и пожал плечами. Прежде, там, в коллеже, они молились. Он лег и, перед тем как заснуть, тихо повторил слова, ставшие для него чем-то вроде молитвы. «Что этот господин держит в руке? Газету. Какого цвета пальто у этой дамы? Черное. Какая у него подкладка? На меху». На тридцатом предложении он заснул. Голубки ходили по клетке. Двое полицейских, объезжавших участок на велосипеде, переглянулись.
— Цирк Альберто, — сказал один.
— Вот уж профессия! — откликнулся другой.
Они остановились около Бриньоля, на опушке соснового бора. Владимир с трудом завел фургоны под деревья. Было совсем поздно. Они быстро поужинали, потом Дутр вынес из фургона кресла.
— Принеси выпить, — попросила Одетта. — Какая жара! Неужели вам не хочется пить?
Земля, воздух, одежда — все пахло смолой. Лунный свет, проникая сквозь сосновые ветки, заливал окрестности. Время от времени проезжали по шоссе машины, и тогда мягкая, сладкая волна воздуха колыхала ветви. Дутр налил в стаканы ликер, плеснул холодной воды.
— Позвать Влади? — спросил он.
— Пусть сначала закончит, — сказала Одетта.
В тридцати метрах от них Владимир менял колесо у грузовика. Его тощий силуэт, как в китайском театре теней, вырисовывался в свете стоявшей на земле переносной лампы. Они молча выпили. Одна из девушек что-то сказала Одетте, на сей раз и Дутр понял ее: «Я быстро закончу и вернусь».
— Ja! — ответила Одетта. — Spute dich![43]
— Это которая? — прошептал Дутр.
— Грета, — так же шепотом ответила Одетта и продолжила уже в полный голос: — Так сидеть неудобно, вы не находите? Принес бы ты столик, а, малыш? А то стакан некуда поставить.
— Я принесу, — предложила Хильда.
— Да, спасибо. Любой столик.
Хильда пошла к грузовому фургону. Этот момент Дутр не забудет никогда в жизни. Фургон стоял у дороги. Девушка толкнула скрипнувшую дверь. В зеленоватом свете переносной лампы обозначился вход.
— Потрясающе! — сказала Одетта. — Видно, как днем.
Владимир притащил запасное колесо и теперь сидел на корточках среди разбросанных инструментов. Грета мыла посуду, что-то напевая. Промчалась машина в сторону Экса, ее фары на мгновение осветили фургон, в котором Хильда искала столик.
— Налить еще? — предложила Одетта. — Уф, хоть вздохнуть можно!
Она пила смакуя, маленькими глотками. Блеск кольца на ее руке отражался в стакане. Дутр не спускал глаз с фургона, по борту которого бежала надпись: «Семья Альберто».
— Что-то долго она ищет столик, — произнес он. — Схожу посмотрю.
— Уже испугался, думаешь, похитили? — рассмеялась Одетта. — Все еще влюблен. Успокойся, ей не проскользнуть незамеченной.
Чтобы не отвечать, Дутр зажег сигарету и подозрительно глянул на Одетту. Первый раз со времени отъезда из Парижа она старалась быть любезной. В фургоне что-то рухнуло.
— Господи, ведь ей достаточно протянуть руку и зажечь лампу, — вздохнула Одетта. — Какая недотепа!
Опять что-то грохнуло, и тут же раздался сдавленный крик.
— Ты идешь или нет? — окликнула ее Одетта.
— Скорее всего, лампочка перегорела, — заметил Дутр.
Он встал, отряхнул габардиновые брюки… Одетта схватила его за руку:
— Оставь, пусть сама выкручивается! Если она не в состоянии найти столик… их там по меньшей мере три штуки.
Дутр прислушивался. Одетта раздраженно оттолкнула его.
— Ну ладно. Иди, раз уж тебе неймется! Отличный момент. Сможешь поцеловать ее в углу… Идиот!
Дутр взял в «бьюике» электрический фонарик и не торопясь направился к фургону. Одетта прикрыла глаза, медленно опустила руку, не глядя, поставила стакан на усыпанную иголками землю. Четкий силуэт Пьера, его беззаботная походка, непринужденные движения рук — она видела все. «Он знает, что я на него смотрю, — думала она. — Он знает, что это сводит меня с ума!» Стояла такая тишина, что она услышала слова Пьера:
— Хильда?.. Где вы?
Свет фонаря, мягкий, чуть ярче лунного, падал на ступени фургона.
— Хильда?
Пьер поднялся на одну ступеньку, потом на другую и вдруг остановился, направив луч света на пол.
Одетта встала. Грета все еще убирала тарелки. Владимир закручивал гайки на колесе; переносная лампа ярко освещала его голые руки, на которых черными жгутами вздувались вены. Пьер поднялся на верхнюю ступеньку, встал на колени. Одетта сделала несколько шагов в его сторону, потом побежала, словно кто-то толкнул ее в спину. Дутр повернул голову.
— Она мертва… — произнес он. — Веревка…
Одетта остановилась у лестницы; голова ее была на уровне пола, и она видела темные очертания лежавшего тела. Дутр посветил фонариком, стала видна веревка, обмотавшаяся вокруг шеи Хильды, как сытый удав. Белокурые волосы все еще развевались легкой пеной.
— Пьер, — тихо позвала Одетта.
Дутр поднялся с колен, опершись о косяк двери, шагнул в фургон, наклонился. Трепетный свет фонарика испещрил его худое лицо резкими тенями. Он выпрямился, закрыл глаза ладонью.
— Почему? — прошептал он.
— Бедный мальчик! — Одетта инстинктивно отшатнулась от сходившего со ступенек Дутра. Он шагал тяжело, опустив голову.
— Знаешь, меня это вовсе не удивляет, — произнесла Одетта.
Он отстранил ее резким жестом:
— Позови Владимира. И без паники. Грета ни о чем не догадывается. Успеем ей рассказать.
Голубой свет, нежность лунной ночи, и эта девушка, лежащая за его спиной! Когда же кончатся этот сон? Когда же наступит утро?
Одетта удалялась ровными шагами. Она тронула Владимира за плечо, он поднялся.
— Хильда умерла, — сказала она. — Убита… Ты понимаешь?
Он, казалось, ничего не понял. Одетта уточнила:
— Задушена… веревкой.
На этот раз Владимир встал.
— Когда?
— Мы только что обнаружили.
Нахмурившись, Владимир прокручивал эту мысль в голове. Задушена! Да, это он прекрасно понимал. Он столько их видел — расстрелянных, повешенных, наложивших на себя руки… Он вытер ладони о траву.
— Пошли!
Но Владимир все еще думал. Что-то смущало его, он попытался выразить это.
— Слишком красиво, чтобы умирать, — сказал он, гася лампу.
Он шел за Одеттой, и она слышала его внятный шепот:
— Мнительный… Мнительный…
Дутр ждал их у лесенки. Он молча протянул Владимиру фонарик. Владимир включил его и долго смотрел на покойную. Вздувшееся лицо, распухший язык, вылезшие из орбит глаза… Да, знакомая картина. Эти признаки никогда не обманывают. Легонько коснувшись пальцами, он закрыл ей глаза.
— Веревка! — подсказала Одетта.
Он ослабил веревку, высвободил тонкую шею. На ней остался глубокий синюшный след.
— Нет скользящая петля, — отметил Владимир.
— Ты слышишь? — спросила Одетта.
Дутр вскарабкался на ступеньки.
— Слышу. Но чтобы удавить себя, достаточно потянуть за концы верёвки, разве не так?
— Невозможно, — сказал Владимир.
— Как невозможно?
— Сначала упасть в обморок.
Дутр повернулся к Одетте:
— Что он плетет?
— Он говорит, у того, кто хочет наложить на себя руки, обычно не хватает смелости пойти до конца. Человек теряет сознание, и это спасает его.
— Она… убит, — добавил Владимир.
— Идиот чертов! — закричал Дутр. — Посмотри, прежде чем говорить!
Он вырвал у него фонарик и осветил фургон:
— Ты же видишь, там никого нет, а мы все были на улице. Понимаешь? На улице! Ступеньки, дверь — я видел их так же, как тебя сейчас. Она вошла…
Он вдруг замолчал. Фонарик осветил опрокинутый стол и рядом на полу шпагу с поблескивающим лезвием.
— Она закричала, — заметила Одетта.
Дутр подобрал шпагу, острием уперся в ножку стула; лезвие скрылось в рукоятке.
— Да, кричала… Но кто мог на нее напасть? Все-таки она убила себя сама.
— Нет, — сказал Владимир.
— Тогда что же? — удрученно спросил Пьер.
Владимир наматывал на руку веревку, потому что любил порядок. Подбородком он указал на фургон, кучу реквизита, клетку с голубками.
— Мнительный, — пробормотал он.
— О, почему я не пошел вместо нее! — простонал Дутр.
Он не держался на ногах, он больше не знал, на что смотреть. Ему хотелось одному уйти по дороге, вдоль которой с необычайной четкостью вырисовывались силуэты сосен. Внезапно открылась дверь второго фургона.
— Где вы? — крикнула Грета.
Они забыли про нее. Одетта взглянула на Пьера.
— Ты, — сказал он. — Иди к ней.
Грета заметила их. Она спустилась, насвистывая, и та же тревога охватила их: казалось, к ним приближается покойная в белом платье, едва касаясь земли. Даже Одетта явно растерялась.
— Погаси свет, — приказала она Владимиру.
Она подошла к девушке, обняла ее и заставила повернуть обратно. Их тени, почти сливаясь в одну, прошли под деревьями. Дутр ждал. Владимир тоже. Подлинное преступление — они чувствовали — должно свершиться сейчас. Одетта говорила что-то; они различали ее низкий голос. Через несколько секунд Грете будет нанесен удар. «Лучше бы она сразу сказала ей правду», — подумал Дутр. Он больше не мог ждать. У него кружилась голова. Одетта обняла Грету за плечи. Дутр оперся о перегородку. В темноте без единого звука по черной тени скользнула белая. Дутр рухнул на колени, Владимир вытер о рубашку потные руки и спрыгнул, чтобы помочь Одетте поднять Грету. Они увели ее; девушка так побледнела, как будто вся кровь вытекла из раненого сердца.
Дутр остался наедине с трупом. «Я страдаю… Я ужасно страдаю, но почему такое облегчение? Двойная любовь… Это было чудовищно. Спасибо, Хильда…» В голове у него совершенно самостоятельно звучал какой-то голос. Возможно, его могли услышать. Но он не хотел думать над тем, как заставить его замолчать. Луна поднялась еще выше. Свет ее уже проникал в фургон. Он надвигался неумолимо, словно прилив, омывая голубизной ноги покойной. Голубки волновались, их крылья с тихим шелестом задевали прутья клетки.
«Я люблю тебя по-прежнему, — говорил голос, — потому что ты всегда здесь. Ты поменяла имя. В этом вся суть. И теперь я могу жить. Спасибо…»
В круглых окнах фургона, где приводили в чувство Грету, мелькали огни. Дутр сел спиной к двери, настолько хлипкой, что ее можно было вышибить одним ударом. У дивана лежал моток веревки — там, куда его положил Владимир перед тем, как выйти. Веревка профессора Альберто! Магический канат, по которому каждый вечер взбиралась Аннегрет. Нет, утро больше никогда не наступит. В душе его воцарилась тишина. Встав на колени, он склонился над телом, коснулся губами лба, гладкого, словно камень. Потом, сняв покрывало с кушетки, накрыл им тело.
Появился Владимир. Он разговаривал сам с собой, пожимал плечами. Он перешел дорогу, влез в грузовик, загремел инструментами. Вышел с лопатой и заступом. Вмиг к Дутру вернулись силы. Он скатился по ступенькам, подбежал к фургону Одетты.
— Это ты велела?
— Да, я.
Она сидела на краю кровати, держа за руку неподвижно лежащую Грету.
— Тише! — строго сказала Одетта. — Хоть она и держалась молодцом, сейчас ей совсем невмоготу. Так оно и должно быть.
— Она спит?
— Нет.
— Ты ее расспросила?
— Да. Она утверждает, что сестра была очень несчастна.
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь?
Грета открыла глаза, посмотрела на Дутра и заплакала. Он отвел Одетту в глубь фургона.
— Мы же не можем вот так, запросто, похоронить Хильду… Не знаю, что полагается делать в таких случаях, но мне кажется, надо сообщить властям, полиции…
Одетта, подняв голову, смотрела, как шевелятся его губы. Казалось, она чего-то ждет.
— Ты хочешь ее оставить тут? — наконец прошептала она. — Хочешь, чтобы жандармы начали расследование?
— Они констатируют самоубийство, вот и все.
— И ты берешься им объяснить, что у нас было две девушки, но одну мы прятали… Странный способ завоевать доверие! А если они отреагируют, как Владимир? Если они заподозрят нас, всех четверых?
— Это смешно!
— Может быть. Но вполне вероятно. Постарайся понять хоть сейчас! Одну из девушек мы скрывали. Этого достаточно, чтобы подозрение пало на нас.
— Предположим. — Нахмурив брови, Дутр принялся грызть ногти.
— А публика? — вновь заговорила Одетта. — Ты подумал о публике? О газетах? Мы же разоримся. Такого нам не простят.
— В любом случае этот номер…
— Это уже мое дело. Мы выкрутимся. А вот если поднимется шум…
— Но не можем же мы просто бросить ее в яму, как собаку!
— Знаешь ли, что гроб, что земля…
— И все-таки! Хотя бы ради Греты.
— Грета не так глупа, как ты, мой бедный мальчик!
— Ну и самообладание же у тебя!
— А ты не желаешь думать!
Одетта посмотрела на будильник.
— Двадцать минут третьего! Мы никого не встретим. Оставайся здесь. Побудь с ней, Владимир поможет мне. Я вас позову, когда все будет готово.
Дутр посторонился, пропуская ее.
— Ты согласен? — спросила она. — Не будешь потом попрекать меня?
— Нам нужно еще поговорить.
— Когда пожелаешь.
Она вышла, оставив после себя запах табака и одеколона. Дутр присел на корточки рядом с Гретой, но то и дело оглядывался на дверь, будто ожидал, что вот-вот раздастся звук знакомых шагов по сухой земле. И все-таки время раздвоенности, осторожности, оглядок, тревоги, притворства кончилось.
— Грета… Я в отчаянии… Я тоже любил ее. Меньше, чем вас. Но я любил ее. Я не знаю, как объяснить вам…
Он гладил ее руку. Но она не старалась понять.
— Все из-за меня, Грета. Она умерла из-за меня. Если бы я только мог забыть об этом!
Он стукнул себя кулаком по лбу, потом его охватило оцепенение, похожее на сон. Одетта легонько встряхнула его.
— Готово… поторопись.
Так наступила самая странная ночь в его жизни, ночь, которую он часто вспоминал потом и переживал вновь и вновь. У фургона ждал Владимир; на руках он держал спеленутое тело Хильды, даже не тело, а тщательно упакованный сверток, который выглядел вовсе не мрачно. Одетта несла лопату и заступ. Дутр поддерживал Грету, которая, словно слепая, позволяла себя вести. Они гуськом шли под соснами, облитые сказочным светом. По дороге встречались поляны, и тогда звезды блестели совсем рядом, гроздьями, соцветиями, букетами; небо тоже пахло смолой, полевыми цветами.
Потом они шли под деревьями, и сотни причудливых теней скользили по спине Владимира, ползли по телу Одетты, сливались в колышущуюся сетку на бескровном лице Греты. Тропинка повернула; справа были залитые молочным светом вершины гор, долина, укрытая торжественно-мрачной тенью, и где-то в глубине хмельной ночи — шепот ручейка, нежный, прерывистый шум потока. Дутру казалось, что он идет на волшебное свидание. Он уже не чувствовал усталости, он прижимал к себе Грету, обнимал ее могучей рукой; никогда она так полно не принадлежала ему, как в эту ночь. И в то же время он чувствовал боль — не плотью своей, но душой. То была страшная усталость мысли, беспамятство, избавлявшее его от прошлого, от мук раздвоенности, от всего, даже от воспоминания о недавнем ужасном бдении. Он был счастлив телом, предвкушающим наслаждение, — но шум ручейка пробуждал в нем желание плакать.
— Идем далеко? — спросил Владимир.
— Как можно дальше, — ответила Одетта.
Они вошли в густой подлесок, где луна дождем рассыпала по листьям крупицы бледного света. Владимир остановился передохнуть. Носком туфли Одетта поковыряла землю, покачала головой:
— Лучше спуститься, там земля мягче.
Сквозь ветви они заметили огромные валуны, лежащие посреди потока, в струях которого переливались звезды. Вокруг них в лесу раскрывались прозрачные пещеры ночи, тропинки влюбленных, где плавала дымка умирающего света.
— Здесь, — сказала Одетта.
Они вышли к берегу ручья, и Одетта сама выбрала место, очертила заступом контур могилы. Не говоря ни слова, Владимир начал копать. Дутр хотел помочь ему.
— Оставь, — сказала Одетта. — Ты не сумеешь.
Заступ глубоко вгрызался в жирную землю, в этой сцене не было ничего жестокого. От вскопанной земли шел терпкий дух скипидара и вереска. Одетта села на камень. Положив руку на плечо Греты, Дутр терпеливо ожидал конца церемонии. Он уже мог без трепета смотреть на сверток, лежащий на траве. «Мы туристы, — думал он. — Мы разбиваем лагерь». И вот это стало чем-то вроде игры, отгонявшей мрачные мысли. Владимир постепенно скрывался в яме. Все выше и выше приходилось ему выбрасывать комья земли, нашпигованные мелкими круглыми камнями. Луна исчезла за склоном холма, и только от воды тянулся к ним зеленоватый луч света.
— Можно, — сказал Владимир.
Он выбрался из ямы.
— Держи покрепче, — пробормотала Одетта.
Они взяли сверток и опустили его в яму. Подошла Грета и бросила на тело горсть земли. Владимир, опершись на ручку заступа, прочитал длинную молитву на каком-то языке: польском, а может быть, русском.
— Никто никогда не найдет ее здесь, — сказала Одетта.
Грета вновь принялась плакать.
— Уведи ее, — добавила Одетта. — Мы уже кончаем.
И снова они шли вдвоем заколдованным лесом, и снова на подъеме из ложбины их заливала светом луна, побледневшая и уже источенная наступающим утром. Лицо Греты, усталое, сведенное гримасой горя, стало напоминать мертвое лицо сестры, и Дутр заспешил к фургонам. Он чувствовал, заря принесет с собой страх. По дороге грохотал тяжелый грузовик. Дутр довел Грету до фургона.
— Я здесь, — сказал он. — Вам нечего бояться.
Он поцеловал ее в лоб, закрыл дверь и стал ждать возвращения Одетты. Чего бояться Грете? Он то и дело задавался этим вопросом, но тут же начинал убеждать себя, что это абсурд, что он женится на Грете через несколько недель или месяцев, когда она забудет сестру. А он? Он забудет? Он был в этом уверен. Он так торопился стать счастливым…
Владимир убирал инструменты. Одетта налила себе выпить.
— Глоток водки, малыш? Тебе пойдет на пользу. Она легла?
— Да.
Владимир тоже взял стакан и что-то произнес по-немецки. Одетта нахмурилась.
— Что он говорит? — спросил Дутр.
Одетта пожала плечами:
— Что эта история с веревкой ему непонятна.
— Как это?
— Дело в том, — снова заговорила Одетта, — что… Но зачем все время думать, все время задаваться вопросами? Она умерла, умерла…
Поставив стакан на стол, Владимир что-то пробормотал сквозь зубы.
— Что? — крикнул Дутр. — Говори. Объяснись!
— Он говорит, что веревка не сама по себе пришла, чтобы удушить ее, — перевела Одетта.
Они молча смотрели друг на друга.
— Что он еще вбил себе в голову? — спросил Дутр.
— Лучше нам пойти спать, — оборвала его Одетта. — Спокойной ночи!
Они разошлись. Владимир исчез в грузовичке. Одетта закрыла дверь своего фургона. Дутр предпочел постель из сосновых иголок, тонких и гибких, и лег на спину. Неслышно, как вор, приближался день.
Представление еще не кончилось, но Одетта знала, что это провал. Ничего не получалось. Пьер слишком усердствовал. Грета была чересчур рассеянна. Спектакль затянули. Пресыщенные зрители едва аплодировали. Они не скрывали разочарования. Карты, шарики, волшебные шляпы — да, все это им давно известно. Любой ярмарочный фигляр на рыночной площади делает такие трюки. И почему эта блондинка, Аннегрет, о которой столько трубили газеты, больше не раздваивается? Ведь они шли именно на это…
За кулисами Дутр успел переброситься парой слов с Одеттой.
— Ну как?
— Провал. Еще несколько таких дней, и нам останется только складывать чемоданы. Ты — будто экзамен сдаешь, а она… нет, ты только посмотри на нее! Спит на ходу.
— Она не спит, — сказал Дутр сквозь зубы. — Она боится.
— Что?!
— Она боится!
— Чего?
— Сама у нее спроси.
Она боялась! Одетта убедилась в этом, когда дело дошло до индийского каната. Грета разглядывала его, проверяла натяжение и никак не могла решиться…
— Вперед! — шипела Одетта. — Быстро!
Побледнев под слоем грима, Грета колебалась. Потом, вместо того чтобы задержаться на середине, склонить голову и помахать рукой, она быстро вскарабкалась до самого верха. Когда она исчезла под черным покрывалом, сброшенным Владимиром с колосников, Одетта заметила, что зрители улыбались. Публика попроще смеялась бы в открытую, осыпая их шуточками. Все приходилось начинать сызнова. Но как? Одетта непрестанно думала об этом, пока они с Пьером отрабатывали передачу мыслей. К счастью, он был достаточно ловок и, когда не работал в паре с Гретой, вновь обретал вызывающую и скучающую беспечность, которая так нравилась здешней публике. «К чему я прикасаюсь?» — «К сумочке». — «А что вы видите в ней?» — «Я вижу серебряную пудреницу». Вопросы-ответы чередовались в бешеном темпе. Это было простенько, но производило сильное впечатление, а женщины с интересом разглядывали высокого парня с завязанными глазами и спутанными веревкой руками. Им казалось, что его ведут на казнь.
Слово повлекло за собой идею. Точно. Надо было развить тему казни. Пьер сыграет шпиона. Грета и она — в масках, за длинным столом, освещенным факелом… Пьер осужден… Грета завязывает ему глаза… «Не стоит трудиться, — произносит он. — Я и так знаю все, что вы делаете. Вы берете револьвер…» И так далее. Хорошо. Совершается казнь. Тело кладут в чемодан. А! У него забыли отобрать бумажник! Чемодан открывают, но тела там нет, оно уже в корзине. Хорошо… Дальше — просто. Надо только развить эту тему. Одетта уже принялась совершенствовать проект, продолжая выполнять свой номер. Она привыкла жить и думать на двух независимых уровнях, предчувствовала, что новый спектакль понравится; если надо, она шепнет журналистам, чтобы подогреть их интерес: Аннегрет отдыхает, но возобновит выступления через пару недель.
Представление кончилось. Одетта раскланялась, но когда Владимир собрался еще раз поднять занавес, сказала:
— Не трудись, мы им уже надоели.
Дутр дрожащими пальцами зажег сигарету.
— Ну что? — спросил он. — Погорели?
— Может, и нет. У меня есть идея. Если только эта психопатка захочет помочь нам!
Она тут же принялась излагать свой план. Последние зрители покидали зал. Владимир выносил на сцену корзины и чемоданы, Одетта показывала, как намеревается использовать их. Грета наблюдала из-за кулис.
— Конечно, нужно набросать небольшой сценарий, — объясняла Одетта. — Но вообще-то принцип очень прост. Делаем в полу два люка: ты исчезаешь в одном и появляешься в другом. Придется лишь точно рассчитать размер чемоданов и передвижных щитов над люками. Тебе нравится?
— Мне да, но вот как она?..
— Грета?
— Она согласится?
— Послушай. Начнем с того, что в чемодане будешь ты, а не она.
— Но ей придется закрывать крышку… Даже если в него ляжешь ты, она откажется.
— Это просто смешно! Должна же она понимать, что с тобой ничего не может случиться!
Дутр понизил голос:
— Тогда тоже ничего не должно было случиться… Подожди! Дай сказать! Понаблюдай за ней. Посмотри на руки, глаза — она в ужасе. Она вздрагивает, когда с ней заговариваешь. И совершенно невозможно заставить ее дотронуться до столика или шляпы, не говоря уж о корзинах. Она уверена, что сестра стала жертвой какого-то трюка.
— Трюка?
— Я понимаю. То, что я говорю, звучит дико. И все-таки. Ее сестра попалась в ловушку, скажем так.
— Это Грета тебе сказала?
— Нет. И так понятно.
— Ловушка… Ведь ее кто-то должен был подстроить?
Носком ботинка Дутр тщательно затоптал окурок.
— Знаешь, — сказал он, — похоже, так глубоко она не вникает.
— А ты? Ты глубоко вник?
— О! Я…
Он повернулся на каблуках и направился к Грете, та ждала его у блока, на который были намотаны канаты, напоминающие снасти парусника.
— Вы идете, дорогая? Мы уходим.
Грета не сводила с него глаз, как зверь, готовый пуститься наутек. Он с нежностью взял ее за руку.
— Минуту, — сказала Одетта. — Не очень-то мне нравятся твои фокусы. Hast du wirklich Angst? Woher hast du Angst? Du glaubst, deine Schwester wurde umgebracht?[44]
— Nein, nein, — сказала готовая расплакаться Грета.
— Что ты болтаешь? — закричал Дутр. — Оставь ее в покое!
— А ты, малыш… — начала было Одетта; она заколебалась, внимательно оглядела их: глаза ее перебегали с одного лица на другое.
— Ну что ж… в конце концов… — вымолвила она. — Влади, поставь все на место. Завтра утром начнем репетировать. Нужно, чтобы эти два дурня наконец решились.
Она удалилась, стуча каблуками. Владимир развел руками. Дутр протянул ему пачку сигарет. Занавес на легком сквозняке колыхался, и оставшийся на сцене реквизит в резком свете софитов напоминал обломки кораблекрушения. Дутр щелкнул зажигалкой, поднес огонь Владимиру.
— Послушай, старина, — пробормотал он. — Объясни Грете, что ей нечего бояться. Скажи ей, что это было самоубийство.
— Самоубийство… невозможный… — запротестовал Владимир.
— Ладно, но все-таки скажи ей… Да что ты сам об этом знаешь? И потом, я ведь не спрашиваю твоего мнения. Переведи: Хильда удавилась. Ну, давай же!
Владимир с жалким видом вытер руки платком и выпалил:
— Hilda hat sich das leben genommen![45]
Грета вскрикнула.
— Продолжай! Продолжай! — настаивал Дутр. — Она намотала на шею веревку и дернула оба конца! Иначе и не объяснишь.
Владимир говорил очень быстро. Как только он останавливался, Дутр продолжал:
— Она ревновала. Она видела меня в фургоне, видела, как я тебя поцеловал. Теперь надо жить, Грета. А значит, надо забыть. Никто не хочет тебе зла… Особенно я…
Владимир переводил, бросая на Дутра смущенные взгляды. Затем он умолк на минуту и вдруг заявил:
— Извините. Влади очень огорчиться.
— Хорошо, достаточно, — сказал Дутр. — Можешь идти.
Он остался наедине с девушкой, в тишине театра гулко раздавались шаги уходящего Владимира.
— Грета…
Он подошел к ней, медленно привлек к себе.
— Грета… Ты знаешь, что я люблю тебя?
— Ja.
— И что?
— Ich will fort![46]
— Как? — Дутр понял не сразу. — Ты хочешь уехать? Тебе плохо с нами?
— Ja.
— Потому что нет Хильды?
— Ja.
— Хильда не любила тебя!
Грета резко оттолкнула его, и Дутр даже не пытался понять слова, произнесенные негодующим тоном.
— Нет, — опять начал он. — Она тебя не любила, я в этом уверен. И с твоей стороны сейчас глупо… В конце концов, я ведь здесь, Грета. Ich bin doch da![47]
Он взял ее за плечи, погладил по волосам; зачем говорить, бормотать со смешным акцентом всякие глупости! Пусть только она будет, пусть только она останется! От нее ничего больше и не требуется. Если сама не любит, то пусть позволит любить себя!
Он еще крепче прижал ее, поцеловал в глаза; веки трепетали, как пойманные голубки. Там, за занавесом, — пустой зал, ряды безмолвных кресел, а он снова и снова целовал ее, как будто бросал кому-то вызов. Губы его скользнули по щеке, нашли шрам от ожога, ощутили новую кожу, более тонкую и гладкую. Как любил он этот знак, который превратил Грету в реальную женщину! Какая разница, что она думала, что она говорила? В счет шло только тело в его объятиях, и оно приобретало почти фатальную реальность и значимость. Наверное, потому, что Хильда умерла? На всем свете остался только он. Он и мучился, и наслаждался. Грета хотела заговорить, но Дутр закрыл ей рот ладонью. Ожившая, но лишенная сознания статуя, покорная любому его капризу, — вот чего бы он желал. И все-таки — нет! Он видел голубые глаза — они были так близко! — и в этих глазах протест, неприятие. Ее еще предстоит завоевать. Что ж, тем лучше! Он опять нашел губы, они попытались ускользнуть, но покорились, хотя и не соизволили приоткрыться. Пьер вдруг подумал, насколько он омерзителен.
— Грета, дорогая…
— Ich habe Angst…[48]
— Но это смешно! Чего ты боишься?
Она посмотрела вокруг: сцена, занавес в крупных складках, колышущихся словно волны, кулисы, висящие провода, тросы, оттяжки, блоки, на столике веревка — та самая, которая убила Хильду.
— Клянусь, тебе нечего бояться!
Она вцепилась в него, уткнулась в грудь и залопотала слова, которые он не мог разобрать. Пускай, но о любви с ней говорить можно. Дутр отстранил ее на расстояние вытянутых рук.
— Посмотри на меня. Не так… Вот! Нет никакой опасности, поняла? Nicht gefarlich![49] Не веришь мне? Пойдем. Да, я хочу, чтобы ты поняла.
Он взял ее за руку, потащил по сцене.
— Вот… Это ты знаешь — это корзина с двойным дном, ничего страшного! А это стол с секретом, но ты же знаешь секрет! Да и все остальные трюки — ты их знаешь! Мой цилиндр, в нем шарики. Здесь корзинка с рукоделием, в ней мы прячем голубок. Шпаги. Ты же не боишься этих шпаг, а? И даже веревка… Она здесь ни при чем, эта веревка. Купим другую, если хочешь. Ну? Ты же видишь, что сама все напридумывала.
— Хильда… morden…[50]
— Да, она умерла.
— Nein… morden…[51]
Дутр вздрогнул.
— Убита! Ты это хочешь сказать? Убита! Ты сошла с ума! Убита! Но кто ее убил? Она была в фургоне одна. А? Кто же убил?
Теперь гнев охватил Грету. Она хотела ответить. Он видел, как трепетало ее горло, пока она составляла слова, и слова эти готовы были сорваться с губ, но она отвернулась и ушла со сцены.
— В конце концов, к черту! — заорал Дутр.
Но все же он догнал ее, и они поехали в «бьюике» вдоль берега куда глаза глядят. Оба чувствовали бессилие, как после долгой, мучительной ссоры.
Возвращались не спеша. Тени пальм, скользящие по рукам и лицам, напомнили перелесок, процессию, залитую лунным светом. Для них никогда уже не будет ни ночи-сообщницы, ни влюбленного ветерка.
— Хотел бы я знать, что мы здесь делаем, — тихо сказал Дутр.
И снова потянулись ненавистные дни. Ссоры прекратились. Одетта старалась вести себя непринужденно, а Грете даже удавалось иногда улыбнуться. Но за столом оставалось пустое место, и надо было делать над собой усилие, чтобы не смотреть в ту сторону. Молчание наводило ужас, от него некуда было укрыться. Неожиданно им стало не о чем говорить. Каждый старался отыскать хоть какую-то зацепку для разговора. Но какую? Выступления? Они становились все мучительнее. Новая программа? Одетта в нее больше не верила. Что тогда? Как положить конец мрачным взглядам? Все чаще наступал момент, когда глаза встречались с глазами и взгляды поспешно опускались долу. Или Одетта вставала, а Грета тайком следила за ней; или наоборот — Грета выходила из-за стола, а следила за ней Одетта. А если Дутр направлялся за оставленной где-то пачкой сигарет или пепельницей, то спиной чувствовал их настороженные взгляды. Потом снова возникал бессвязный разговор, и это было хуже молчания.
Каждодневная жизнь протекала в атмосфере постоянной тревоги. Иногда Грета не так зачесывала волосы или прикрывала ладонью шрам от ожога, который становился все менее заметным, и тогда среди них опять была та, которой не стало. Дутр узнавал ее, и сердце его замирало. Или Одетта, полузакрыв глаза, принималась постукивать пальцами по ребру стола. Живая девушка только наполовину была Гретой, вторая половина была Хильдой. Что ни говори, а воображению нравилось подмечать сходство. Дутр караулил движения Греты. Он думал: «Вот сейчас… сейчас она появится!» И Хильда появлялась, а Дутр испытывал тончайшую сладкую боль, от которой прерывалось дыхание. Он хорошо знал, что Одетта тоже…
Однажды за завтраком Одетта спросила его:
— Ты заметил?
— Что?
— Ее лицо…
— Нет.
— Шрам… Его уже совсем не видно.
Они замолчали. Дутр дождался прихода Греты и сразу увидел, что это так. Кожа вновь приобрела нормальный вид. Еще несколько дней, и Грета… Он больше не будет знать, кто лежит там, под соснами, на берегу ручья. «Я заболеваю, — думал он. — Грета остается Гретой, это несомненно». Уже после ухода Греты он сказал Одетте:
— Но мы ведь знаем, что это Грета!
— Знать-то знаем… — ответила Одетта, встряхивая большими цыганскими серьгами.
Новая мука, еще страшнее прежней. Мало того, что все остальное тяжким грузом легло на плечи, так еще и спектакль, показанный в Ницце, ничего не дал. Труп, который обнаруживали то в чемодане, то в корзине, был одновременно и мрачным, и нелепо смешным. Да и потом, Грета и Одетта рядом, на сцене… Нет, это невозможно! Одетта по-прежнему оставалась тщеславной.
— Ладно, — объявила она наконец. — Лучше опустить занавес.
— Почему? — спросил Дутр.
Она приподняла руками свою обвисшую, тяжелую грудь, посмотрела на нее с хорошо знакомым Дутру выражением:
— Вот поэтому.
Они заговорили о другом, но с того дня Одетта перестала заниматься гимнастикой и ограничивать себя в еде. Она выплатила дирекции театра неустойку и принялась искать сюжет для нового скетча. Когда Дутр предложил ей свою помощь, она встала на дыбы:
— Пошел вон! Ступай. И уведи отсюда девчонку! Это все по ее милости!
Дутр не спорил. Он больше никогда не спорил — он нашел убежище в молчании. Он молчал даже рядом с Гретой. Медленными шагами, рука об руку, они, скучая, гуляли. Грета купила черные очки. Ее глаза спрятались. Даже если Дутр дотрагивался до ее руки, она оставалась вялой и равнодушной. Предлагал он прогуляться к морю — ответ был один: «Ja». Бормотал он обескураженно: «Вернемся?» — «Ja».
Он хотел, чтобы она стала послушной куклой. И вот желание исполнилось. Она научилась терпеливо переносить поцелуи. Она жила в другом измерении. И день ото дня лицо ее вновь обретало нечеловеческую чистоту. Лицо же Одетты, изборожденное заботами, становилось похожим на гипсовую посмертную маску. Владимир избегал хозяев. Ему нечего было делать; он ходил на рыбалку и все время возвращался с пустыми руками. Погода стояла неизменно хорошая. Вокруг Бриньоля занялись лесные пожары. Газеты публиковали страшные фотографии: обугленные холмы, дымящиеся стволы сосен, тучи пепла, заваливающие ложбины. Они поняли, что тело не найдут никогда. Но Хильда вернулась: Грета совсем поправилась, и иллюзия стала полной. Могло показаться, что близняшки, как прежде, живут в фургоне и ничего не изменилось в этом мире. Одетта и Дутр нервничали все сильнее. Грета, когда ее никто не видел, заливалась слезами. Она купила железнодорожное расписание. Дутр нашел его в сумочке девушки.
— Зачем тебе это? — спросил он. — Ты хочешь уехать? Отлично. Я конфискую его.
Он показал расписание Одетте.
— Все ясно, — сказала та. — Ты что, не видишь, как мы ей осточертели? Теперь-то я готова ее понять.
— Нельзя ее отпускать. Куда она поедет?
— Полагаю, в Гамбург.
— Это безумие!
— Настоящее безумие оставлять ее здесь, — сказала Одетта. — Все пошло прахом. Меня уже можно списать со счетов. Ты… Сам ты сможешь как-нибудь выкрутиться — в одноактных пьесах перед началом представления. А она? Что прикажешь с ней делать? Об этом ты подумал? Нет. Ты никогда ни о чем не думаешь. Она — Аннегрет, а для публики Аннегрет — это нечто необыкновенное. Сейчас она просто топит нас. Надо смотреть фактам в лицо. Публике мы неинтересны. Им нужна только Аннегрет. А поскольку мы не можем предъявить ее… Понятно?
— Можно попробовать…
— Что попробовать? Я все время пишу в агентства. Все время один и тот же ответ: «У вас есть Аннегрет, возобновите старую программу!»
— Что изменится, если она уедет?
— Я сразу же найду тебе ангажемент. Это будет, может, не слишком шикарно, но как-нибудь выкрутимся.
— Да, понимаю, — зло сказал Дутр. — Турне в забытых Богом городишках, в жалких кабаках…
— Но мы жили так долгие годы!
— Ты называешь это «жить»? Сейчас ты скажешь, что мой отец «жил»!
— Думаешь, я…
— С тобой — кончено! А мне двадцать лет.
— Змееныш, — сказала Одетта. — Но ведь ты отлично знаешь, что мы здесь только потому, что…
Они замолчали, но дышали шумно, как борцы во время схватки.
— Потому что что? — спросил Дутр.
Внизу показалась Грета, в длинном платье соломенного цвета, стянутом в талии пояском. Она напоминала ржаной сноп, и Дутр повернулся спиной к Одетте. Он услышал, как та прошептала:
— Да, беги быстрей! Пользуйся ею. Это недолго протянется!
А он уже сбегал по ступенькам, брал Грету за руку… С каждой встречей в нем оживала безумная надежда. Но, оказавшись рядом с ней, он чувствовал, что она ускользает, и уже не видел ни моря, ни белых парусов, ни нарядного города.
— Грета, — спросил он, — это правда? Вы хотите уехать?
— Ja.
— В Гамбург?
— Ja.
— Вы знаете, что я люблю вас?
— Ja.
Он вздохнул. Перед ними, как заколдованная аллея, простиралась набережная.
— Вы знаете, что я хочу на вас жениться? Heiraten?
Она отстранилась.
— Невозможно.
— Почему? Из-за Хильды?
— Ja.
— Но Хильда сказала бы «да»!
— Хильда… убийство…
Эта девушка была упряма как мул! Любой разговор с ней возвращался все к тому же: убийство, убийство… Ну и что?
— Грета, вы меня знаете?
Она взглянула на него, но ничего не ответила.
— Я не дам вам уехать. Никогда… Вы моя. Вы дали мне слово!
— Нет…
— Грета, послушайте… Вам кажется, мы недостаточно наказаны? Вы хотите, чтобы и я… веревкой…
Он сделал движение, как бы накидывая петлю на шею, и она схватила его за руку.
— Тогда, — сказал он, — зачем все время отказывать? Поцелуйте меня! Liebe! Грета… ты помнишь?
Он терзал ее до тех пор, пока она не разрыдалась. Тогда он, пристыженный, пошел за ней, а прохожие оглядывались. Но он не мог расстаться с этой мыслью: она уедет, она воспользуется моментом, как только он оставит ее одну.
Он отдал приказ Владимиру:
— Ночью сторожить ее будешь ты, но так, чтобы тебя не заметили. Днем я позабочусь сам.
Но и по ночам он вставал, открывал дверь, смотрел на фургон. «Она там, — думал он. — Пленница. Что за жалкая у нее жизнь! Но моя ли в том вина?»
Он пытался заглянуть в душу того человека, который был когда-то маленьким Дутром. «Нет, это не моя вина. Я люблю ее, следовательно — я защищаю, берегу свою любовь!» В конце концов он усаживался, не сводя глаз с фургона, и принимался подкидывать свой доллар: орел… решка… Хильда… Грета… Хильда…
Дутр превратился в тюремщика. Он всегда был рядом с Гретой, смотрел на нее растерянным, умоляющим взглядом. Она запретила сопровождать ее на прогулках. Он же с неотвязным упорством шел за ней, отстав на десяток шагов. Он видел только ее загорелую спину, чуть покачивающиеся бедра и длинные ноги под прозрачным платьем, когда она вставала против света. Иногда он отпускал ее далеко вперед, но все равно чуял ее запах: он был привязан к Грете нитью этого запаха, который стал ее невидимым двойником. Он мог поймать этого двойника, удержать его в себе; запрокинув голову, он долго вдыхал ее, поглощал маленькими глотками, потом, когда сердце начинало порывисто биться, торопился догнать девушку, задыхаясь от слов, которые не смел произнести. Иногда он подходил совсем близко, униженно протягивая ладони. Она позволяла взять себя за руку. Он стал похож на человека, только начавшего выздоравливать после тяжкой болезни. Все способы заинтересовать Грету своей участью были хороши для него, даже жалость. Но ни один прием не срабатывал. Грета все время держалась настороже, будто со всех сторон ее окружали враги. Она почти не ела, чуть притрагивалась к блюдам.
— Вы подумайте! — сердилась Одетта. — Ее, видите ли, хотят отравить!
Она уходила в фургон, каждый раз запирая его на засов. Всем своим поведением она говорила, что больше не считает себя членом труппы. Она даже стала называть Одетту «мадам». Одетта пожимала плечами, стучала пальцем по лбу. У нее было слишком много забот, чтобы обижаться.
— Мы уезжаем, — сказала она однажды утром, когда Дутр, сидя на ступеньках, брился.
— И куда же? — спросил он рассеянно.
— В Тулон. Я получила ангажемент для тебя и этой… — Она продолжила фразу движением головы. — Будете выступать в кинотеатре «Варьете» между сеансами.
— А!.. — произнес Дутр. — Кинотеатр… Неужели мы так низко пали?
— В каком мире ты живешь? — спросила Одетта.
Не стерев со щек мыла, с раскрытой бритвой в руке, он вернулся в фургон. Одетта стиснула руки. Он наполнял всю комнату молодостью, светом. Она даже перестала злиться.
— Смотри, — сказала она, — вот контракт. Тебе нужно его подписать. Отныне подписывать будешь ты.
Он ухватился за спинку стула, с раскованным изяществом уселся на него верхом, пробежал бумагу глазами.
— Пять тысяч за выступление?
— Я и на это не рассчитывала.
— Нет, послушай… Ты это серьезно? Ведь мы зарабатывали…
— Ты забываешь — несчастный случай!
Они стояли лицом к лицу, пристально глядя друг на друга. Дутр закрыл бритву, швырнул ее на стол, прямо на исписанные листы.
— Да, — повторил он, — несчастный случай.
Они замолчали; он — сложив руки на спинке стула, она — приводя в порядок записи.
— Что сделано, то сделано, — сказала она наконец. — Подпишешь?
Одетта подтолкнула сыну ручку. Тот и не шелохнулся.
— Иногда я думаю, — тихо произнес Пьер, — что умереть должна была не Хильда…
Она протянула руку через стол; он медленно отстранился.
— Может быть, Хильда любила меня…
— Та или другая, не все ли равно. Брось, не думай больше об этом.
Мыло чешуйками засыхало на щеках Дутра. Он поскреб их ногтями.
— Откуда они взялись? — спросил он. — Где они были перед…
— Перед чем?
— Перед Гамбургом.
— А! Это не слишком тактичный вопрос. Те, кто выжил тогда в Германии, похожи на солдат Иностранного легиона: их прошлое принадлежит только им самим. А девушки, пережившие оккупацию… Ты меня понимаешь. С этими могло случиться худшее. По-моему, они всегда были малость не в себе.
Дутр еще раз пробежал глазами контракт, скорее для того, чтобы иметь возможность подумать о чем-то другом.
— Здесь речь в основном обо мне, — заметил он.
— Господи! А если она сбежит от нас до окончания срока контракта?
У Дутра свело спину, под кожей окаменели мышцы.
— Почему она должна сбежать?
— Ну хорошо, — сказала Одетта нерешительно, — подпиши все же…
Он замотал головой, как бык, которого одолели оводы. Одетта снова подсунула ручку.
— Подписывай! В нашем положении…
Опять они посмотрели друг на друга, с уже нескрываемой ненавистью.
— Ты свободен, — снова заговорила Одетта. — Но ты не можешь отказаться. Если бы ты не влюбился…
Он подписал бумагу одним росчерком, прорвав ее в двух местах, взял бритву и вышел. Два дня он ни с кем не разговаривал. Ночью, когда караулил Владимир, он ходил купаться, пытаясь загасить пожиравший его огонь. Он заплывал далеко в море. По теплой фосфоресцирующей воде пробегали искры. Он лежал на спине и смотрел на звезды. Он слышал, как неподалеку, поднимая волны, проходили катера. Толчок, форштевень врезается в хрупкую плоть, и все кончено. Но он совсем не хотел умирать. А чего же он хотел? Над головой качалось небо. Он лениво пытался найти ответ. Когда-то за него ответил Людвиг, крикнув: «Липа, жульничество!» Но уже слишком поздно, чтобы бросить все.
Выходя на берег, Дутр одевался в расщелине среди скал. Он устал, но совершенно не испытывал облегчения и подолгу лежал без сна на кровати, растирая ладонью грудь, в которой опять разгорался огонь.
Потом был Тулон. Огромный кинотеатр, где публика сидела слишком далеко от сцены. Эффектные номера не доходили до нее. Люди разговаривали, сосали конфеты. Несколько вежливых хлопков раздавалось после номера с букетами и голубками. Далекий звонок призывал зрителей, застрявших в буфете. Дутр спешил, опоздавшие пробирались на свои места. Последний фокус, последний поклон. Занавес падает. Надо быстро освободить площадку. Появлялась Одетта, ловко собирала реквизит, отбрасывающий нелепые тени на висящий за ними экран. Свет медленно гас, и едва они доходили до запасного выхода, как за их спиной громом взрывалась музыка. Освещенный занавес закручивался складками, раздвигался, появлялись титры, а потом раздавались настоящие аплодисменты, в которых было все: удовольствие, любопытство, нетерпение. Овации катились по темному залу, подталкивали в спину Дутра и Грету, бредущих вслед за Одеттой. Владимир забрасывал вещи в грузовичок. Потом они втроем шли в кафе. Половина одиннадцатого. Слишком рано возвращаться в фургоны. Они не привыкли к такому распорядку дня и все сильнее ощущали, что они потеряли. Одетта выпивала одну рюмку, вторую, третью. Она спешила воздвигнуть между собой и окружающими стену неуловимого опьянения. Грета и Дутр довольствовались пивом. Они предавались своим мечтам, время от времени извлекая сигарету из пачки, лежавшей между ними на мраморном столике. Музыканты, изображавшие цыган, наигрывали венские мелодии. Дутр тайком разглядывал щеку Греты. Может быть, Хильда не умерла? Может быть, она вскоре присоединится к ним? Может, вернется прежняя жизнь? Но ведь прежде был ад. А теперь?
— Грета!
Она делала вид, что не слышит. Смотрела на порт, на корабли, на простор — так смотрит животное на привязи. По тротуару проходили моряки. Она вытягивала шею, провожая их взглядом. Она никого не слышала, замкнувшись в скорби и озлоблении, как в крепости. Плакать? Унижаться? Взять ее силой? А потом? Самое ужасное то, что у них не было будущего.
Они молча возвращались по бульварам. Ветерок с гор доносил запах теплой земли, иногда — горелых листьев.
— Спокойной ночи!
Каждый забирался в свой фургон. Каждый зажигал маленькую лампу. Каждый мог вновь обрести свое настоящее лицо, свою настоящую муку — так раскрывают книгу на заложенной ранее странице. Одетта, без сомнения, занималась подсчетами. Грета, рухнув на подушки, вновь и вновь прокручивала в памяти все то же паломничество на берег ручья. Дутр шагал. Ему удалось в конце концов проторить дорожку, пересекающую фургон по диагонали. Он шагал по ней, засунув руки в карманы, иногда останавливаясь без всякой причины около фрака, висящего на стене, или около мотка веревки. Следовало бы выкинуть эту веревку. Совершенно немыслимо пользоваться ею после того, как Хильда… Да к тому же номер с индийским канатом все равно не сделать. В кинотеатрах нет нужных механизмов. Дерешься голыми руками… и проигрываешь! И куда же, интересно, они поедут после Тулона? Одетта писала старым друзьям, старалась поддержать падающий престиж семьи Альберто. Но время было неподходящее. Кроме того, им задавали тягостные вопросы; все хотели знать, почему Одетта отказалась от блестящего номера с Аннегрет; говорили, что молодой Дутр еще далеко не так хорош, как его отец, и что в такой ситуации…
После Тулона был Сен-Максим. Контракт на восемь дней в казино. Дутра и Грету принимали хорошо. Дутр расхаживал среди столиков под восхищенными взглядами отдыхающих, ловко жонглируя зажигалками, пудреницами, показывал прелестные карточные фокусы. Одетта, сидя в углу, пила коньяк и следила за его выступлением. За представлением следовал критический разбор.
— Ты работаешь все еще слишком быстро, — говорила она. — Чем медленнее движения, тем лучше. И слишком много говоришь. Представь, что я зрительница. Давай, подойди ко мне. Ну… Вот ты наклоняешься… И старайся не пялиться на женщин с видом наглого самца! А эта идиотка?! Она совсем одеревенела, как шпагоглотатель!
Грета слушала замечания молча, однако наотрез отказалась участвовать в номере «передача мыслей».
— Ну послушай, — говорила усталая Одетта, — ты же видишь, никакой опасности нет!
Она поняла, что попусту теряет время. Дутру везло не больше.
— Hilda… morden.
Он перестал настаивать на своем. Однако призвал в свидетели Владимира, смазывающего ступицу колеса:
— Вот услышат люди, и что они подумают?
Владимир удвоил старания. Дутр сел рядом с ним.
— А ты, Влади? Что ты думаешь?
Владимир взял банку со смазкой, тряпки, гаечные ключи и перешел к другому колесу. Дутр поплелся за ним.
— У тебя есть хоть какая-нибудь мысль? Объяснение?
— Владимир нет умный.
— Ты бы мог помочь мне уговорить Грету.
— Владимир занятый.
— Послушай меня, Влади. Это важно. Ты даже не знаешь, как это важно! Ты считаешь, Хильду убили?
— Уверенно, — произнес Владимир.
— Хорошо. Тогда кто? Ты помнишь, как все это было? Мы прекрасно видели друг друга, а Грета мыла посуду. Значит, только она не может понять… Вот почему она мне не верит. Я напрасно стараюсь ей втолковать. Я чувствую, сумей я ей объяснить, она бы вернулась ко мне. Ты и вправду думаешь, что Хильда не могла себя задушить?
— Я верю.
— Даже если бы сильно затянула петлю?
— Она не сделать… Владимир уже видал… в тюрьме…
Он погрузился в работу, испытывая ужас перед такого рода откровениями.
— Вот ты… У тебя привычка мастерить, — опять заговорил Дутр, — ты не думаешь, что есть какой-то способ… Сейчас я скажу глупость: способ сделать веревку опасной, понимаешь? В конце концов, ведь браконьеры умеют такое.
Владимир повернул к Дутру длинное лицо с большими оттопыренными ушами:
— Владимир ловить кролики в силок… Надо делать петля… скользящая петля…
— Да, конечно. Ну а дальше?
Дутр подошел вплотную к Владимиру.
— Влади, — прошептал он. — Ты нас знаешь. Ты кого-нибудь подозреваешь?
Владимир вздрогнул. Вид у него был совершенно несчастный.
— Нет, — сказала он. — Нет. Невозможно.
— А вот Грета подозревает нас.
— Грета больной… Владимир тоже… Боль в голова. Слишком думать.
— И ты ничего не придумал?
— Нет.
— Счастливчик ты, — сказал Дутр. — Мой отец… Постой, еще одна глупая мысль пришла в голову. А мой отец не мог сделать эту веревку опасной? Он здорово умел развязываться. Он вполне мог придумать какой-нибудь трюк, чтобы веревка сама связывалась без видимого узла… Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Профессор умел делать все.
— Так мы ни к чему не придем, — заметил Дутр. — Иногда я думаю, что произошел несчастный случай. Но как? Со столиками или там с чемоданами, мебелью можно вообразить какую-нибудь неожиданность, особенно в темноте, когда идешь на ощупь. Но веревка! Она ведь обыкновенная! Я ее хорошо рассмотрел, еще бы!
Дутр встал, стряхнул пыль с брюк.
— Я даже предположил, — снова заговорил он, — что кто-то спрятался в фургоне… бродяга. Летом их полно на дорогах. Но фургон был пуст, я уверен.
— Мадам? — спросил Владимир. — Мадам умная. Умная так, как профессор. Она… может быть… ты понимать?
— Ах да! Мадам! Попробуй заставь ее говорить, когда она желает молчать. Влади, ты поговоришь с Гретой? Тебе надо всего лишь повторить то, о чем мы здесь говорили: что я ищу, что я хотел бы найти… Ради нее… Попытайся, Влади! Это мой последний шанс.
Дутр прождал несколько дней. Поведение Греты не изменилось. К тому же с Одеттой все труднее становилось иметь дело. Контракт кончался, в перспективе не было ничего. Август — трудный месяц, возможно, придется просидеть несколько недель без работы. Дутр предлагал разные варианты, но все упиралось в очевидность: Грета была бесполезной партнершей. Быстро старившаяся Одетта ничем уже не могла помочь на сцене. Сделать цельный спектакль нельзя. А значит?
— Нам нужны другие девушки-близнецы или, на крайний случай, мужчины, — сказал он Одетте.
— Я уже думала об этом, — вздохнула она. — В цирках и мюзик-холлах таких полно. Но у них свои номера на мази, их знают… А что делать с Гретой?
Он не решился сказать, что теперь еще сильнее, чем когда-либо прежде, хочет жениться на ней. Теперь уже он раскрыл на полу картонную папку и стал искать хоть какую-то завалящую идею, копаясь в набросках, планах, эскизах. В одном конце фургона Грета шила. В другом Одетта, подняв очки на лоб, перебирала письма и счета.
— Заколдованный колодец? — предложил Дутр.
— Слишком дорого, — возразила Одетта, — нам сейчас не до роскоши.
— Ящик с цветами?
— Боб Диксон уже знает секрет.
— Сфинкс?
— Какой-то американец делает это в Медрано.
— Ты думала о Людвиге?
— У него турне на севере.
— Но, в конце концов, не в благотворительных же заведениях выступать!
Он вспомнил старика, выступавшего у них в коллеже, с чемоданами в наклейках, с дрожащими руками алкоголика, и весь напрягся, словно животное, которое тащат на заклание. Они получили письмо из Марселя. Жалкое предложение. Пять дней в кинотеатре вместо получившего травму эквилибриста. Они поехали.
— Не знаю, — вздохнула Одетта, — может, лучше продать «бьюик» и фургоны?
— Если мы остановимся в гостинице, — сказал Дутр, — она от нас сбежит.
Побег стал у него навязчивой идеей. Теперь, когда шрам у Греты совсем исчез, ему казалось, что нужно удвоить бдительность, как будто стеречь следовало двух девушек. Одетта же все чаще и все ядовитее намекала, что счет в банке быстро иссякнет, если они не получат длительного контракта, что Пьеру легче выкручиваться одному, что кто-то работает, а кто-то вечно сачкует. Грета многое понимала, плакала. Дутр сжимал кулаки.
— Ты хочешь, чтобы она ушла, да? Так и скажи!
С заострившимся от злости носом, он ходил вокруг Одетты.
— Да, пусть убирается! — кричала та. — Ветер в корму, солома в задницу!
Дутр бросался к Трете, извинялся, умолял, угрожал. Кончилось тем, что, уходя, он стал запирать ее на ключ. Он тайком приносил ей шоколад и цветы. Пять дней в Марселе прошли как кошмарный сон. Дутр брал Грету за руку и вел ее, словно поводырь, по пестрому, бурлящему городу. Отвлекись он на секунду, и она исчезнет в толпе — он знал это. Он дрожал над ней, как дрожат над кошкой или над болонкой, созданной для ласки и неспособной часу прожить без хозяйского ухода. Иногда он грустно улыбался, как бы измеряя глубину своего заблуждения, но бесполезно было думать о Грете как о человеческом существе. Он отвергал эту мысль. Свободная Грета? Бросьте! В глубине души он знал, чего хочет: чтобы она получала пищу, дыхание, самое жизнь из его рук. Он хотел мыть ее, причесывать, кормить. Слишком долго она была для него чужой, и все из-за той, другой, из-за ее отражения, двойника — ее сестры, которая была ей ближе любовника. Он хотел, чтобы теперь, когда она осталась одна, когда та, другая, умерла, чтобы теперь она принадлежала только ему. Так приятно было твердить про себя это «хочу»… Препятствие устранено… Главное — не бояться быть смешным. Унижения, грубые окрики — он согласен на все. Черный хлеб любви ему по вкусу. Он жил рядом с Гретой как отшельник живет рядом с Богом. Сам он едва ли осознавал, что хочет заменить покойную, стать частью плоти, второй половинкой сердца Греты. Но для того, чтобы раствориться в ней, нужно, чтобы сначала она подчинилась ему. Одна воля была лишней.
Каждое утро Одетта понапрасну ходила на почту — предложений не поступало. Она установила режим строгой экономии. Ели они меньше, зато курить стали больше. Одетта, прежде такая собранная, теперь окончательно распустилась. Она вдруг стала предаваться мечтам; с приклеившейся к губе сигаретой, уставившись в пустоту, она о чем-то глубоко задумывалась. Потом тяжело поднималась, бросала куда попало окурок и ворчала:
— Господи! До чего же мы докатились!
Или доставала блокнот и решительно начинала: «Мой дорогой друг…»
Но вскоре бросала ручку, шагала взад-вперед, наливала себе коньяку, так и не решаясь продолжить письмо. Иногда она кружилась вокруг сына:
— Пьер, я хочу с тобой поговорить!
Любой предлог годился, чтобы отложить разговор на потом. Она перестала убирать в фургоне. Хозяйством теперь занимался Владимир. Бездействие окончательно доконало их. После многих месяцев интенсивной работы они не знали, куда девать убийственно долгие часы, отделявшие утро от вечера. И особенно невыносимо было для них не видеть друг друга. После обеда они ставили рядышком шезлонги, дремали на солнце, поглядывая друг на друга, чувствуя себя одинокими, словно все были при смерти. Одетта предлагала уехать.
— Ну и куда? — вопрошал Пьер.
— А зачем оставаться? — отвечала она.
Иногда от нечего делать они втроем шли в кино, а может, и потому, что испытывали необходимость вновь очутиться в зрительном зале, вдохнуть запах публики, потереться среди чужих судеб; но возвращение всегда было таким мучительным, что вскоре они отказались от развлечений.
Наконец они получили письмо. Импресарио предлагал им контракт на две недели в Виши, в конце сезона. Предполагалась приличная оплата, и Одетта вновь воспряла духом.
— Опять начинается! — с отчаянием прошептала Грета.
Но Дутр, которого тоже увлек мираж, занимался изучением автомобильных карт. Он тщательно разработал маршрут: Арль, Ним, Алес, Манд, Сен-Флу, Клермон-Ферран… У них еще есть время, будет интересно проехать по Центральному массиву в качестве туристов, с привалами. Отъезд на следующий день, рано утром.
Как только они тронулись в путь, оживление пропало. Впервые каждый задумался над тем, что ждет их на вечернем привале. И когда подходил вечер и фургоны останавливались на краю какого-нибудь луга, они садились в кружок, чтобы выкурить последнюю сигарету, но не осмеливались смотреть друг другу в глаза. Только Владимир произнес однажды: «Опять полная луна!» — и тут же пожалел об этом. Как всегда, приложив два пальца ко лбу, он отсалютовал компании и пошел спать в грузовичок.
Над горизонтом поднималась зловеще красная луна, каждый вечер освещавшая их бивак. Они молчали. Дым их сигарет, поднимаясь вверх, смешивался. Спать им не хотелось. Когда побелевшая к утру луна, напоминающая доллар, со странным рисунком на диске, не то орлом, не то женщиной, возносилась высоко в небо, Дутр поднимался:
— Я иду спать.
Женщины тоже вставали.
— Спокойной ночи.
Он провожал Грету, закрывал фургон на ключ — она больше не возражала — и прятал его в карман.
— Как глупо ты себя ведешь! — сказала Одетта.
— Я знаю, что делаю.
Они остановились.
— Послушай! — начала Одетта.
— Да?
Он видел ее лицо, освещенное луной, глаза спрятались в глубокой тени под бровями. Но он чувствовал их темный блеск, их неподвижный огонь, направленный на него. Одетта медленно отвернулась.
— Спи спокойно, сынок!
Она взобралась по ступенькам в фургон, и Дутр остался один, как часовой, поставленный охранять их бивак. Он зажег еще одну сигарету, обошел фургоны; тень его скользила рядом. «Моя боль, — подумал Дутр, — мой грех!» Но небо было полно звезд, словно дерево в майском цвету. Дутр пожал плечами. «Было бы нелепо отчаиваться!» — подумал он.
Он вошел в свой фургон, прошел к кровати, разделся, не зажигая ночника. Он не боялся. Здесь ему было лучше, чем рядом с Одеттой. Перед тем как лечь, он приласкал голубок, почесал им головки, горлышки. Одна из них должна умереть, чтобы восстановилось равновесие. Ему не нравились подобные мысли. Да и что общего между девушками и голубками? Птицы волновались в клетке. Долго было слышно, как они стучат коготками. В конце концов он зажег ночник и только тогда заснул.
Караван миновал горы. Дни были долгими и утомительными, ночи — мучительными. Они медленно двигались вдоль незнакомых рек, по диким плоскогорьям или вдруг обнаруживали какую-нибудь каменистую лощину, которая вела к дрожащему в солнечном мареве горизонту.
Им больше не хотелось останавливаться на отдых. Владимир, по пояс голый, похожий на худого и жилистого Христа, только что снятого с креста, ехал впереди, выбирая для стоянки местечко у моста или уголок в тени под каштанами, и высовывал из кабины руку с поднятым большим пальцем, и фургоны со скрежетом останавливались. Они молча, наскоро перекусывали тушенкой с хлебом. Одетта расстегивала «молнию» на комбинезоне, чтобы ветром обдало грудь, массировала колени. Упав на траву, Дутр зажигал сигарету. Грета мечтала, следя за полетом хищных птиц, а Владимир заливал водой радиаторы и проверял шины. Потом он свистел в два пальца. Привал окончен. Машины трогались, устанавливали дистанцию, и караван набирал скорость.
Был у них и приятный момент, ближе к шести вечера, когда тени от холмов падали на дорогу. На склоне дня они давали волю мыслям; напоенный запахом фруктов воздух холодил потные щеки. Дутр прислонялся к двери, закрывал глаза или украдкой смотрел назад, туда, где стоял грузовой фургон, в котором заперта Грета. Окна закрыты. Нет, она не могла сбежать. Они останавливались в деревне, чтобы купить хлеба, колбасы, пива. Владимир ставил машины квадратом, Дутр освобождал Грету, приносил воду. В перламутровом небе зажигались первые звезды. Одетта накрывала стол на открытом воздухе, торопила всех, суетилась вокруг плитки. Приближение ночи тревожило ее. После еды именно она последней обходила стоянку, пока забытая сигарета не обжигала ей пальцы. От фургонов на землю уже падала мягкая тень. Чувствовалось, что луна поднялась, хотя ее еще скрывали дома. Владимир отправлялся спать. Грета, не произнеся ни слова, скрывалась в фургоне. Мать и сын оставались вдвоем, лицом к лицу, в пространстве, замкнутом с четырех сторон фургонами. Между ними на столике лежала пачка сигарет и зажигалка. Время от времени они закуривали и, откинувшись на спинки шезлонгов, глядели на яркие звезды.
— Ты устал, — произносила Одетта. — Иди спать.
Он медленно выпускал колечко дыма, после чего тоже предлагал:
— Если хочешь, иди ты…
Она делала вид, что не слышит. Луг, долины сияли таким нежным светом, что Дутр едва удерживался от громкого стона. Казалось, кузнечики ведут перекличку с разных концов земли. Прикрыв глаза, Одетта следила за Дутром, а Дутр, хотя и делал вид, что смотрит в другую сторону, пристально наблюдал за ней. Неподвижные, задумчивые, они подолгу сидели за столом, а луна поднималась все выше и выше. Постепенно остывал воздух. Первыми начинали мерзнуть руки, потом холод скользил по телу, охватывал живот и грудь, застревал в ложбинке на шее, заставлял неметь ноги. Им вдруг начинало казаться, что они промокли до последней нитки, дрожь леденила челюсти. Они вставали, быстро растирали руки.
— Не засиживайся допоздна, малыш.
Но и тут она не могла просто уйти, а вечно медленно оглядывалась, как будто страшилась неведомой опасности. С видом побитой собаки плелась она в свой фургон, раздевалась, не зажигая света. Дутр выжидал, зная, что она смотрит на него в приоткрытое окно. Но он точно угадывал момент, когда, сдавшись, она засыпала. Тогда неслышно, как тень, он сновал по лагерю, сунув сжатые кулаки в карманы, хмелея от горя и одиночества. Потом на цыпочках подходил к двери Греты, чтобы запереть ее на ключ. Он прислушивался, тихонько ходил вокруг фургона, иногда, раскинув руки, всем телом приникал к стенке и, прижавшись губами к неостывшему дереву, шептал: «Грета… Грета… Я люблю тебя, Грета… Я не могу без тебя, Грета…» Опечатав поцелуями пространство, в котором спала девушка, возвращался в шезлонг и вновь созерцал волшебное небо. Придет ли ночь, чтобы забыться и уснуть?
Утром Владимир будил всех гудком.
Их караван добрался до Сен-Флу, спустился в долину Аланьона. Одетта передала руль Дутру и стала рыться в его картах.
— Остановимся около Исуара, — сказала она. — К завтрашнему вечеру без проблем доберемся до Виши.
— Тебя это успокаивает?
— Ну… Я всегда воображаю невесть что.
Она надела очки и пальцем провела вдоль линии дороги на карте.
На этот раз замыкающим был Владимир, потому что у него полетела шина. В зеркале было видно, как он осторожно вел на буксире два прицепа.
— Ты не находишь, что она становится все более… странной? — спросил Дутр.
— Она? — И Одетта пальцем указала на фургон, прицепленный к их «бьюику».
— Она. Кто же еще!
— Знаешь, — сказала Одетта, — у меня полно других забот.
Они замолчали, потому что дорога становилась все уже и извилистей. Надо было старательно вписываться в виражи и следить за длинным грузовым прицепом, который все норовил выскочить за ограничительную линию. Слева, среди огромных глыб, отмеченных похожей на ватерлинию черной полосой, оставленной паводком, извивался поток. Одетта отхлебнула кофе прямо из термоса.
— Хочешь?
— Нет, спасибо.
— Мне не терпится увидеть Виллори.
— Кто это?
— Тот тип, который нашел нам ангажемент в Виши. Он должен прийти. Сволочь, правда, но у него большие связи.
Решительным жестом она водрузила очки на лоб, как будто собиралась обсуждать условия нового контракта.
— Этой ночью мне кое-что пришло в голову. Номер, который я когда-то видела в Берлине. Наша идиотка тоже могла бы пригодиться.
Дутр включил вторую скорость и вжал плечи в спинку сиденья.
— Послушай…
— Хорошо, — сказала Одетта, — не будем ссориться. Но я не дам ей покоя, если она не перестанет бездельничать. Постарайся это понять.
— Расскажи лучше про номер.
— Сложновато. Вечером покажу. А сейчас я хочу есть! Мы уже пять часов в пути.
Длинный подъем кончился, караван пересек плоскогорье, окруженное черными пиками, на которых торчали развалины башен, остатки разрушенных городов, крепостей, сказочных замков.
— Едут они за нами? — спросила Одетта.
Дутр наклонился к зеркалу и увидел Владимира за ветровым стеклом, выставившего в окно локоть, беззаботного, далекого от черных мыслей.
— Все в порядке.
Машины начали извилистый спуск, и Дутр сосредоточился на руле, скоростях, тормозах. Только изредка думалось: «Как же ее там трясет!» А автомобильные часы показывали полдень.
— Притормози, — сказала Одетта, — скоро приедем в уютное местечко. Я жутко устала.
Дорога бежала среди буков и берез.
— У перекрестка, — уточнила Одетта.
Лошади за изгородью смотрели, как подъезжают машины. Они испуганно отбежали, потом остановились неподалеку, и кобыла покрупнее положила голову на шею другой. Небо было голубое, словно в сказке. В траве торчали грибы. Дутр сорвал один — низ шляпки был розовым, влажным, нежным, как приоткрытые губы. Владимир отворил изгородь, поставил машины в ряд, взял брезентовые ведра. Под деревянным мостом журчал ручеек.
— Доставай стол! — крикнула Одетта. — Я пойду окуну ноги.
Дутр достал ключ, несколько раз подкинул его. Никогда еще, наверное, не были так напряжены его нервы, фиксирующие тысячи ощущений — смутных, но изнуряюще тревожных. Никогда раньше не испытывал он такой острой необходимости сжать в объятиях тело Греты. Он обогнул фургон, вставил ключ в замочную скважину…
Тем временем Одетта и Владимир спускались под мост. Минут на десять они там задержатся. Десять минут на то, чтобы насытиться Гретой. Он вздохнул и открыл дверь.
— Грета!
Он вошел. В фургоне было темно, окна закрыты, но Дутр наизусть помнил все закоулки. Он окликнул ее изменившимся голосом, исходившим из его крови, из его чресел.
— Грета!
И вдруг он увидел ее.
— Нет… нет… Это невозможно!
Он протянул руку, коснулся остывшего тела… Его трясло.
Одетта умывалась, сложив ковшичком ладони.
— Ах, здорово было бы искупаться! — воскликнула она. — Тебе не хочется побарахтаться голышом в воде, а, Владимир? Я бы с удовольствием!
Она сняла босоножки, засучила брюки и пошла вверх по течению. В потоке сновали рыбешки. Владимир наполнил ведра и вскарабкался на берег.
— Оставь мне одно! — крикнула Одетта.
В душе она любила бродячую жизнь, незапланированные привалы, неожиданные встречи с водой, травой, сеном или сырой землей. Почему она не цыганка с индейским профилем, что курят глиняные трубки, сидя на корточках у костра? Но существовал Пьер. Она вышла на луг, взяла ведро и будто подняла вместе с ним груз каждодневных забот. Она прибавила шагу. Так и есть, Пьер еще даже не вытащил столик! Он даже не открыл багажник «бьюика»!
— Пьер!
А он и не думал отвечать. Одетта поставила ведро и побежала к двери фургона.
— Выходи оттуда! — закричала она. — Хватит с меня, в конце концов.
Потом она вцепилась в поручни и медленно согнулась пополам, широко раскрыв рот, раздув ноздри. Пьер лежал без сознания, а рядом с ним на спине лежала Грета с веревкой вокруг шеи. Одетта чуть не завыла, как пес над покойником. Потом, несмотря на тошноту, выворачивавшую нутро, к ней вернулось присутствие духа. Она побежала к Владимиру:
— Быстрее! Помоги мне! Грета умерла!
Они склонились над распростертыми телами. Владимир дотронулся сначала до одной, потом до другого — с нежностью, жалостью, от которых становилось совсем невмоготу.
— Грета… умереть давно, — пробормотал он.
— Как?
Владимир приподнял руку девушки, показал уже окоченевшие пальцы.
— Много часов.
— Но это невозможно, — сказала Одетта. — Она ведь вошла в фургон живой! И ты это помнишь точно так же, как и я. Пьер запер ее. Мы ехали без остановок. И кроме того, ты ехал за нами! И что же?
— Много часов, — повторил Владимир.
Он присел на корточки, приподнял Дутра, рывком забросил его себе на плечо, вышел из фургона и положил Пьера на траву. Одетта принесла ведро. Они брызнули Пьеру водой в лицо, и он открыл мутные глаза, в которых постепенно пробуждалась память и боль. Он скрючился, задыхаясь от рыданий, со стоном мотая головой из стороны в сторону: «Нет… Нет…»
Владимир отошел, оттащив за собой Одетту.
— Будет порядок, — сказал он. — Сейчас будет доволен жить!
Он никогда не говорил так длинно, и Одетта с удивлением посмотрела на него. Лошади подошли ближе. Владимир что-то крикнул им на чужом языке, протянул руку, и они со ржанием ускакали. Других свидетелей не было. Одетта размышляла.
— Не выпутаемся, как в прошлый раз, — объяснила она. — Все знали Аннегрет. Не спрячешь. Но если жандармы найдут ее в таком виде…
Она опять вошла в фургон. Грета упала точно на то место, где умерла Хильда. И выглядела она так же. Веревка была намотана на шею точь-в-точь… Она и рот открыла, как сестра, чтобы крикнуть, позвать на помощь, как та… Впечатление было жуткое, даже Владимир не осмеливался подойти.
— Влади, — прошептала Одетта, — сними веревку. Она меня сведет с ума!
Легким движением он впрыгнул в фургон и принялся за дело. Дутр, лежа ничком, царапал землю ногтями, плечи все еще судорожно вздрагивали. Одетта посмотрела на потолок фургона. К счастью, там было полно крюков.
— Кончил?
— Да, — сказал Владимир.
— Хорошо. Тогда слушай…
Она еще раз взвесила все «за» и «против», потом обернулась и увидела бесцветные глаза Владимира, в упор глядящие на нее.
— Ты сделаешь скользящую петлю, и мы ее повесим, понимаешь? Надо, чтобы походило на самоубийство. Без этого…
Губы Владимира с отвращением скривились.
— Мне это нравится не больше, чем тебе, — сказала Одетта. — Но другого выхода нет.
Владимир поднялся на одно колено. Левое веко его дергалось. Он пробормотал:
— Владимир верный… Но не это… Война кончилась. Хватит! Хватит!
Одетта сжала кулаки.
— Хорошо. Можешь идти. Давай! Займись Пьером. Пусть он сюда не заходит.
Она закрыла дверь и открыла одно из окон. Потом осторожно, сцепив зубы, наморщив лоб, влезла на табуретку, стоявшую рядом с телом Греты, привязала веревку к крюку и, отмерив нужную длину, ловко сделала скользящую петлю. Грета была не тяжелее птички. Одетта взяла ее под мышки, вскарабкалась на табурет, всунула голову девушки в петлю и тихонько опустила тело. Грета медленно раскачивалась. Одетта опрокинула табурет на пол. Она вся взмокла. Но мизансцена была безупречна. В глубине фургона неожиданно раздалось приглушенное курлыканье. Одетта вздрогнула.
— Чертовы отродья! — тихо выругалась она.
Одетта вытерла руки о комбинезон. Тело вращалось на веревке, показывая то запрокинувшееся лицо, то тонкую шею, перечеркнутую веревкой. Покачивающиеся ноги, обутые в черные балетки, казалось, жили своей, независимой жизнью. Одетта отшатнулась, нащупала ручку двери. Очутившись снаружи, она едва узнала дорогу, машины, цветущий луг, где Пьер, поддерживаемый Владимиром, делал нетвердые шаги. Но сильное биение жизни бросило в артерии мощную волну крови. Она посмотрела на Пьера, на его хрупкую фигуру, ставшую еще тоньше от горя. «Я уберегу его», — подумала она. И, вздрогнув, спустилась по ступенькам.
— Ты осмелилась… — прошептал он.
— А ты предпочитаешь расследование? — спросила Одетта. — Ты знаешь, чем бы оно для нас закончилось?
— А теперь?
— Теперь мы в безопасности. В путь!
Пришла очередь Владимира изумляться:
— Уезжать?
— Конечно. Остановимся в первом же городишке, и пусть жандармы выкручиваются. Ни к чему ждать их здесь.
— Плохо, — сказал Владимир.
Он снова сел за руль грузовичка, пропустив вперед Одетту. Дутр, сидя рядом с матерью, чувствовал, что умирает. Каждый ухаб становился пыткой. Он слишком хорошо представлял, что происходит в фургоне: длинное тело кружится на поворотах. Он вспоминал прошедшие вечера, аплодисменты, выходы на «бис», любовь… Это слово рвало душу. Жизнь рвала душу. Он навсегда останется всего лишь маленьким Дутром, сыном бродячего клоуна, идущим на поводу у химер. Одетта закурила. Она уверенно вела машину, ее неподвижное и невыразительное лицо казалось вырезанным из дерева. Только однажды она раскрыла рот и сказала:
— Смотри внимательно. Над жандармерией обычно висит флаг.
Караван проезжал по деревням, детишки бежали за ним, чтобы подольше видеть длинные яркие фургоны с надписью «Семья Альберто». Они весело махали путешественникам. Долина становилась все шире. Им повстречалось несколько тяжелых грузовиков, шоферы улыбались при виде цирковых машин.
Показался маленький городок, его коричневые и рыжие дома сбились в стадо вдоль железной дороги. Грета не будет долго страдать. Дутр закрыл глаза, он вышел из игры. Одетта достаточно умна, чтобы выкрутиться без него. Дутр не пошевелился, когда голоса направились в хвост каравана. Одетта с великолепным хладнокровием объясняла:
— Мы обнаружили ее минут десять назад. Хотели сделать привал. Когда я обнаружила, что бедняжка мертва, то решила все оставить как есть и поспешила прямиком сюда.
Фургон сотрясался под тяжелыми шагами, потом пришла Одетта, встряхнула Дутра.
— Ты им нужен. Просто расскажи, что видел.
Он побрел вслед за Одеттой в здание жандармерии. Снова он был как во сне, плакаты на стенах интересовали его больше, чем рапорт бригадира. «Юноши! Записывайтесь в колониальные войска!» У негритянок торчали острые груди. Плыл белый пароход по синему морю. Может, ему следовало завербоваться после коллежа? Может, надо было жить там, в хижинах под пальмами, среди туземок? Он отвечал на вопросы, но был далеко, очень далеко от фантастического следствия. Он снова был один во всем мире. Возраст, профессия… Что? Его отношения с умершей?
Одетта вмешалась, уточнила детали, не понятные бригадиру. Впрочем, факт самоубийства сомнений не вызывал. Заключение врача, осмотревшего тело, звучало однозначно. Дутру хотелось спать. Раньше, когда его наказывали или когда он был подавлен происходящим вокруг него, он засыпал моментально — в классе, в углу двора, на краю ямы, по четвергам на прогулке. Вот и на этот раз ему захотелось сбежать в милосердную тьму сна.
— Мой сын может уйти? — спросила Одетта.
Она все видела. Обо всем думала. Она помогла ему встать, проводила к двери.
— Подожди в машине. Теперь это не отнимет много времени.
Дутр пересек улицу. Маленькими группками стояли любопытные, жандарм расхаживал в тени домов. И все это таинственным образом означало конец чего-то. Может, конец его юности? Одним скачком во времени он догнал Владимира; одним махом зачерпнул всю радость, все порывы, все то, что сначала дрожит, трепещет от счастья, а потом истекает влагой, кровавым потом, слезами. Он не более чем булыжник. Здесь его положили, здесь он и останется; отбросишь его подальше — будет лежать там. Владимир поджидал Пьера у грузовика.
— Владимир уходит, — сказал он.
— Да? — безразлично вымолвил Пьер. — Куда же ты пойдешь?
Владимир подбородком указал на другую сторону улицы, на дорогу, поднимающуюся по краю долины, в белое небо юга.
— Туда. Все равно.
— Ты нас бросаешь?
— Да.
— Почему?
Владимир опустил голову в тяжком раздумье. Он надел чистую рубашку и серый пуловер. На сиденье грузовичка Дутр заметил его старый чемодан с ручкой, обмотанной изолентой. Владимир развел руками.
— Все это — конец, — сказал он. — Альберто конец. Две девушки мертвые. Неестественно.
— Что ты хочешь сказать?
— Они убитые…
Дутр сжал кулаки.
— Не говори этого слова, слышишь? Оно причинило мне достаточно боли. Ведь никто не мог сделать этого, кроме них самих! Ты боишься?
— Нет. О нет!
Его лицо с впалыми щеками сжалось, напряглось, в уголках глаз зашевелились морщинки. Он облокотился на дверцу.
— Влади любить малышек, — едва слышно произнес он.
— А! — сказал Дутр. — Ты тоже…
Они замолчали. Мимо со скучающим видом прошел жандарм, засунув большие пальцы за пояс.
— Что ты будешь делать? — спросил Дутр.
Владимир пожал плечами:
— Оставайся! — взмолился Дутр.
— Нет.
— Может быть, ты думаешь… — Он схватил Владимира за руку. — Скажи! Скажи же! Это ведь мы, да? Поэтому ты и хочешь уехать? Ну и поезжай! Чего ты ждешь?!
Вдруг спазма перехватила ему горло, с минуту он не мог произнести ни слова.
— А я, Влади? Обо мне ты подумал?
— Ты… тоже уехать.
— Каждый в свою сторону? Вот что ты предлагаешь… Уходи, идиот!
Одетта вышла из жандармерии и сразу направилась к ним. Лицо ее застыло, глаза были жесткие, как в дни репетиций. Она обо всем догадалась.
— Сматываешься? Бежишь, как крыса с тонущего корабля?
Владимир не отвечал; он был исполнен достоинства, даже благородства — в бедной одежде, с несколько растерянным лицом послушника, одолеваемого видениями.
— Не жди, я тебя удерживать не стану. Не мой стиль. Пьер, дай ему денег. Я не хочу, чтобы он побирался.
Владимир взял чемодан, отстранил руку с банкнотами.
— Дайте мне голубки, — попросил он.
— Если это доставит тебе удовольствие, — сказала Одетта.
Он вошел в фургон, вернулся с клеткой. И тогда просто, непринужденно, не обращая внимания на улицу, любопытных, жандармов, склонился к руке Одетты.
— Друг, — тихо сказал он. — Всегда друг.
Прижимая к груди клетку и схватив чемодан, он направился к вокзалу. Одетта проводила его взглядом.
— Пьер, — сказала она хрипло, — как я хочу, чтобы ты стал человеком! Таким, как он.
Она отвернулась, машинально взглянула на свою руку, пошевелила пальцами.
— Придется уж нам как-то поладить с тобой, — вздохнула она. — Одевайся, поедешь в Виши один. Остались формальности, ты им не нужен. Я приеду через два дня. Машины пристрою здесь, в гараже. А как повидаю Виллори, так и решу. Ну давай. Поторопись. Ты мне мешаешь.
Вечером того же дня Дутр приехал в Виши и стал искать дешевую гостиницу. Пьер знал, что отныне жизнь их будет трудной. Надвигалась ночь. Он случайно вышел к Алье, оперся о парапет. Он перестал чувствовать себя несчастным. Он был мертв. Он очутился на задворках жизни — без любви, без мыслей, без желаний. Отныне ему придется делать то, что от него потребуют. Дутр чувствовал, что становится похожим на отца. Скоро и у него появится тик. И в каждом городе он услышит: «Гляди-ка, профессор Альберто!» Его ждут превратности судьбы и временные пристанища, он станет забавлять продавцов, девчонок и школьников. И однажды умрет на узкой кровати, в черном фраке с увядшим цветком в петлице, а на рубашке не будет хватать пуговицы. И в кармане у него найдут всего один доллар.
А вода текла, отражая танцующие звезды и фонари набережной. Он стиснул зубы, и на глазах выступили слезы.
Виллори оказался толстяком, который постоянно вытирал шею желтым платком, а левой рукой выстукивал марш по мраморному столику.
— У нее были причины для самоубийства? — спросил он.
Одетта подозрительно обнюхала свой стакан, прежде чем отхлебнуть.
— Никаких, — отрезала она.
— Впервые слышу о таком удивительном способе самоубийства, — снова заговорил Виллори. — Повеситься в трясущейся машине, где вас бросает из угла в угол… Да, нужно очень захотеть умереть…
— Вне всякого сомнения, у нее было желание умереть, — сказала Одетта.
Виллори повернулся к Дутру и погрозил ему пальцем:
— Между вами ничего не было?
— Ничего, — ответила за него Одетта.
— Хорошо, — сдался Виллори, — это меня не касается.
Он отхлебнул перно, задержал его во рту. Глаза перебегали с Одетты на Дутра; потом он медленно проглотил напиток и облизал губы.
— Это меня не касается — я так, к слову. Потому что самоубийства нашим делам на пользу не идут.
— Я знаю, — сказала Одетта.
— О! Вы знаете! А я вот как раз и не знаю, понимаете ли вы, в какую историю попали?
Он доверительно склонился над столом, и сладковатый запах перно усилился.
— Я читал газеты, — тихо произнес он. — Следствие закончено. Хорошо. Все разъяснилось — тем лучше для вас. Но если теперь я позвоню директору зала и произнесу ваше имя, что он мне ответит, а? Альберто? Это у них девушка повесилась? Нет, спасибо!
Он поднял жирную, с четко обозначенными линиями судьбы руку.
— Я, конечно, буду настаивать. Вы меня знаете. Меня послушают, потому что, — он улыбнулся со скрытой иронией, — потому что ко мне все-таки немножко прислушиваются. Но предложат какую-нибудь ерунду.
Он откинулся на спинку плетеного стула, закинул ногу на ногу, обхватил пальцами щиколотку и добавил с грустным видом:
— Ну и? Мне придется согласиться… Вы оба в чертовски плохом положении. Малыш — что он умеет делать?
— Все, — сказала Одетта.
Виллори разразился добродушным жирным смехом.
— Конечно все! Чего уж там мелочиться? Карты, кости, цветы… Могу себе представить!
Дутр смотрел на проносящиеся мимо кафе длинные американские лимузины.
— Ваш реквизит? — спросил Виллори.
— Он остался там.
— Беру, — сказал Виллори.
— Нет.
— Все беру — реквизит и машины.
— Для кого?
— Имя вам ничего не скажет. Маленький итальянский цирк. У вас две машины, три прицепа — все не первой молодости. Миллион восемьсот тысяч.
Одетта подозвала официанта.
— Ни за что! — вскричал Виллори. — Плачу я. Подумайте. В любом случае вам придется продавать. Ну и продешевите. Сейчас не сезон. Давайте так: два миллиона, плюс я нахожу вам ангажемент.
— Я хочу оставить «бьюик» и мой фургон, — спокойно сказала Одетта. — Остальное берите за полтора миллиона.
— Еще побеседуем, — добродушно ответил импресарио.
Он дважды пересчитал сдачу, допил ликер, пожал им руки.
— Приходите сюда дней через пять. Может, что и наклюнется, но не обещаю.
С удивительной для толстяка ловкостью он пробрался среди столиков и сел в крошечную «симку».
— Сволочь, — выругалась Одетта. — Гарсон! Еще рюмку! Послушай, Пьер, если ты и дальше будешь сидеть с такой рожей, я немедленно возвращаюсь в гостиницу.
— Что я должен сказать?
— Он нас душит, он выворачивает наши карманы, а тебе плевать! Два миллиона!
Дутр медленно повернул голову:
— Сколько можно продержаться с двумя миллионами?
— А я знаю? — сказала Одетта. — Когда начинаешь проедать запасы, быстро оказываешься на мели.
Чтобы подогреть возмущение, она со злостью, одним глотком, осушила стакан. Дутр протянул ей сигарету.
— «Голуаз»! — рассмеялся он.
Она оттолкнула его руку, достала из сумочки конверт, что-то подсчитала, потом разорвала конверт на мелкие клочки и долго сидела неподвижно, уставившись в пустоту.
— Ужаснее всего, — сказала наконец Одетта, — что он прав!
И процедила сквозь зубы:
— К тому же при условии, что я буду одна…
— Повтори, — взбесился Дутр.
— Что?
— То, что ты сейчас сказала.
Они свирепо смотрели друг на друга. Охваченный внезапной усталостью, Дутр положил руки на стол.
— Да, я знаю… — начал он.
— Замолчи, — сказала Одетта. — Я снова начну работать, вот и все.
Так она и поступила в тот же самый день. Дутр слышал, как она стонет в соседней комнате, пытаясь размять заплывшие жиром руки и ноги. Иногда раздавался глухой стук об пол. «У нее никогда больше не получится», — подумал Дутр. Он открыл окно, взглянул сверху на узкую и тихую провинциальную улочку. Выглядела она так удручающе, что он предпочел ей шум в соседней комнате. Он закрыл окно и стал расхаживать между шкафом и кроватью.
— Ты тоже работай! — крикнула Одетта.
— Я работаю, — ответил он.
Как всегда в минуты интенсивного раздумья, мозг рисовал ему четкие картины. То, что он сейчас видел, наполнило его ужасом. «Она и я, — думал он. — Она и я… Сколько лет еще впереди!» За стеной громко, с натугой дышала Одетта. Дутр сел на кровать, и вот обе девушки очутились в комнате — разные и зеркально одинаковые, чуть менее живые, чем прежде. Дутр, сгорбившись, смотрел на стену и видел за ней бесконечное множество лиц, а далее — руки аплодирующих зрителей. Он выходил на «бис». Он крепко держал за руку партнершу. Он чувствовал ее тонкое запястье, на котором, словно струны, дрожали два сухожилия. Потом он заметил красноватое покрывало. Его рука была пуста. Он был один. Один с Одеттой, конечно. Он подбросил свой доллар, долго смотрел на орла, больше похожего на грифа, и его заинтересовало: как связана с этим хищником женщина, обещавшая на оборотной стороне монеты свободу? Разве рабы не остаются рабами навсегда? Разве можно сбежать от муки, грызущей сердце? Сбежать… куда?
Он встал, пошел в комнату Одетты.
— Мог бы и постучать.
— Да ладно!
Она застегнула халат и пригладила растрепавшиеся волосы.
— Дай-ка сигарету… Мне бы сбросить килограммов десять! Из-за них я так нелепо выгляжу. Дура я была, что не следила за собой. Да говори же ты, черт возьми! Не стой как чурбан!
— Хотел бы я стать чурбаном, — сказал Дутр.
Одетта положила ему руку на плечо:
— Значит, ты несчастен? Я, наверное, надоела тебе? Конечно, я старая, уродливая. И все-таки, мой маленький Пьер, несмотря на все то, что с нами произошло… Я рада, что ты здесь, рада, что мы вместе. Утром тебе показалось, будто я раскаиваюсь, что связалась с тобой… Это не так. Я ни о чем не жалею. Обещаю тебе, мы выпутаемся. Я привыкла, не впервой!
Она нежно погладила Пьера по голове.
— Как ты скукожился! Не доверяешь, да? Я тебе не враг, Пьер. Не хочешь отвечать…
Она отошла на несколько шагов, поглядела на него, прикрыв глаза и выпуская сигаретный дым из уголка рта.
— Я все забываю, что ты — его сын, — пробормотала она. — Бывали дни, когда мне хотелось, чтобы он ударил меня, убил. Но нет. Он смотрел на меня немного исподлобья, вот как ты сейчас. Вы, мужчины, всегда смотрите как судьи! Ну давай, допрашивай меня!
Дутр вышел. Но едва он очутился на улице, как ему захотелось вернуться. Он не знал, куда девать огромную печаль, которая давила на плечи, будто тяжелый мешок. Рядом с Одеттой он задыхался; вдали от нее чувствовал себя потерянным. Он долго бродил по улицам. Он еще не стал бедняком, но в глубине души уже старался приноровиться к бедности. Пьер как бы примерял на себя мысли человека, исчерпавшего все возможности. Он не боялся, напротив, развязка привлекала его. Скудость… Дойти до той черты, когда утрачиваешь все, вплоть до имени! С самого начала, даже в периоды ложного процветания в Брюсселе и Париже, Дутр постоянно, шаг за шагом, как канатоходец, не переставал идти к… А в самом деле, к чему? Еще рано говорить об этом!
Он вернулся в гостиницу, где одетая в неизменный халат Одетта составляла программу. Она оглянулась:
— Хочешь о чем-то спросить?
— Вовсе нет, — досадливо запротестовал он.
Он издали прочел список вещей, отобранных Одеттой.
— Никак не можешь с ними расстаться, с этими корзинами, — проворчал он.
— Не могу! Да, не могу! — сказала Одетта низким, почти мужским голосом. — Надо делать то, что умеешь, не так ли? А уж если ты явился, то давай репетировать чтение мыслей…
Они работали до вечера, потом обедали в маленьком ресторанчике, где стоял такой шум, что им не надо было разговаривать. Одетта мало ела, много пила и засиделась допоздна с рюмкой коньяка. Они возвращались по пустынным улицам, где ветер сдувал первые осенние листья.
— Дай мне руку, — сказала Одетта.
Немного погодя она остановилась:
— Нам будет очень не хватать Владимира, малыш. И почему только он нас бросил?..
Дутр грубо оттолкнул ее, но она вцепилась в его руку, и они молча двинулись дальше. Первым заговорил Дутр:
— Он нас бросил, потому что уверен в насильственной смерти девушек. И ты знаешь это ничуть не хуже меня.
— Мог бы и потерпеть, подождать.
— Подождать чего? Ему осточертели фокусы и волшебные веревки.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего.
Они подошли к гостинице.
— Спокойной ночи, — сказал Пьер. — Я еще немного прогуляюсь.
Она смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду, потом, спотыкаясь, поднялась по лестнице.
Назавтра Одетта получила записку от Виллори. Пьер подошел к ней:
— Он нашел что-нибудь?
— Как бы не так! Он будет нас мариновать, пока я не соглашусь на все его условия. Ни черта у него не выйдет! Продолжай… Я освобожусь через час.
Она опять надела черный костюм, шляпку, украшения, посмотрелась в зеркало. «Бедная моя девочка, — мысленно прошептала Одетта, — в твоем возрасте пора уже бросать работу!» Дутр рассеянно прятал туза треф, подбрасывал колоду, веером рассыпал ее в воздухе. Одетта остановилась в дверях и снова внимательно оглядела Пьера — тонкого, изящного, легкого, молчаливого.
— Увидишь, — сказала она. — Он ставит на мне крест. Все так думают. Кроме шуток!
Она хлопнула дверью. Пожав плечами, Дутр продолжил жонглировать картами. Это он еще любил. Может быть, и эта любовь ненадолго. Он несколько раз повторил особенно трудный фокус, затем перешел к шарикам, наблюдая за собой в зеркало: красный, белый, черный. Потом вспомнил о Грете и уронил шарики. Они подкатились к кровати, мягко столкнулись, упали в щель, ведущую к окну. Дутр опустил голову и не шевелился. Он ждал, когда пройдет боль, гримаса страдания стянула рот. Это было делом двух-трех минут. Он уже привык. Образ проявлялся с фотографической четкостью.
Грета? Или Хильда? Во всяком случае, это была она! Потом видение бледнело; лицо, казалось, исчезало за тонкой завесой. И когда оно почти совсем растворялось, важно было задержать дыхание. Внутри что-то корчилось, обрывалось. Приоткрыв рот, он едва сдерживал стон. Все… кончено…
Он собрал шары и с абсолютно пустой головой начал снова: красный, белый, черный… Все быстрее и быстрее, трудно было сделать лучше. Горькое и увлекательное удовольствие быть автоматом… Дутр резко остановился. Автомат… Он посмотрел на свое отражение: сначала застывшее лицо, потом руки, протянутые в глупом приветственном жесте, как у манекенов в витринах магазинов готового платья; растянув губы в улыбке из папье-маше, он понемногу поворачивал голову — с резкими щелчками, мельчайшей дрожью, похожей на механическую тряску. Нет, очень плохо. Видно, что он живой. Тогда он перерыл шкаф Одетты, разложил тюбики, коробочки, гримировальные принадлежности. Жидкой пудрой намазать лоб и щеки, чуть-чуть розового, синим углубить глазницы, немного бриллиантина на волосы… Он судорожно работал, переделывая лицо, которое никогда не принимал, изменял его, делал похожим на застывший, раскрашенный фарфор. Результат был далек от совершенства, пока только эскиз, но маленький Дутр постепенно исчезал. То, что улыбалось на месте его прежнего лица, условно можно было назвать живым существом, без прошлого, без ненависти, без любви… Он развел руки, жеманно отставил в стороны мизинцы. В следующий раз надо будет загримировать и руки. Он начал двигать головой, упрямо думая о том, что теперь он всего лишь тонкое соединение пружин, колес, гаек, металлических пластинок. Получилось лучше. На счет «пять» — маленький толчок, соответствующий шагу зубчатого колеса. Потом снова начинается вращение, еще маленький толчок… Он подумал о том, что после каждого толчка надо хлопать ресницами. Игра захватила его. Доведенный до изнеможения, но очень довольный, он сел и протер лицо. И вовремя. Вернулась Одетта. Она вошла и, подняв брови, посмотрела на Пьера:
— Что с тобой?
— Ничего. Я тут кое-что придумал. А как у тебя?
— Он сдался. У меня есть контракт! Не такой уж, правда, подарок — восемь дней там, восемь здесь… Поторопись. Мы уезжаем.
— Куда?
— В Монлюсон. Опять кинотеатр. «Рекс».
Они выступали уже следующим вечером, и принимали их не так уж и плохо. Снова захваченная работой, Одетта не могла скрыть радости. Она повела Пьера в шикарный ресторан.
— Я растолстею еще больше, но это надо обмыть. Улыбнись, малыш! У тебя всегда такой вид, будто ты где-то витаешь. Ты недоволен?
— Доволен.
— Ты боишься, что… Брось, сразу видно, что я твоя мать!
Она попыталась взять его за руку, но он отдернул ладонь. Одетта не рассердилась. Она была слишком счастлива.
— Если здесь у нас дела пойдут хорошо, — объяснила Одетта, — то наши акции сразу поднимутся. У нас, как у всякого товара, есть свой тариф. И когда курс растет…
Дутр ел, уставившись в тарелку. Мысленно он отрабатывал свой номер, думая о том, что сможет, сохраняя неподвижность головы и торса, жонглировать шариками, монетами, платками; это будет трудно, ужасно трудно. Вместо того чтобы координировать движения, он должен разбить их на ряд прерывистых жестов. Но именно это и будет здорово: выполнить фокусы, требующие большой гибкости, полной свободы движений и жестов. Фокусник-автомат — этого никто никогда еще не показывал.
— Ты не голоден?
— Что?
— Я спрашиваю, почему ты не ешь?
— Да нет же, я ем.
Радость Одетты рассыпалась на кусочки. Она подозрительно всматривалась в лицо Пьера.
— О чем ты думаешь?
Он поднял голову и механически, одними губами, улыбнулся, так, как делал это перед зеркалом. Пустыми глазами он уставился в бесконечность. Одетта вздрогнула:
— Ах нет! Прошу тебя! У тебя глупый вид, когда ты так неприятно улыбаешься.
Пьер опустил глаза, чтобы скрыть тайную радость. Прекрасно! Еще усилие, и он ускользнет ото всех. Он обладал огромным терпением. Как только Одетта уходила, он вставал перед зеркалом, отрабатывал взмахи ресниц, тренировал каждый мускул лица. Для упражнения глаз годилось любое место. Главное — вовремя погасить их, сделать сверкающими стеклянными шариками, лишенными даже тени разума. Но ведь у него был образец. Достаточно вспомнить глаза близнецов, мысленно заглянуть в них. Он представлял себе то одну, то другую — она всегда была одна и та же, — ставил ее в пространство, в нескольких шагах от себя. С помощью боли, что разрывала ему сердце, он сразу нашел нужную позу. Голова чуть склонялась к правому плечу, взгляд, казалось, терялся вдали. Сначала поза давалась трудно, тело противилось долгой неподвижности неодушевленного предмета. Ноги кололо словно иголками, мурашки бегали по спине. Неотвязно хотелось проследить глазами за своим отражением или парящей пылинкой. Ему приходилось старательно укрощать целую толпу незнакомых доселе мускулов и нервов, которые паниковали, чувствуя, как их насилуют в уютной, свободной плоти. Тогда его воля, словно железный кулак, таинственными путями проникала к сопротивляющимся органам и подавляла бунт. На короткое мгновение он видел в зеркале пустое, полое, незнакомое существо, которое уже стало никем…
После Монлюсона они поехали в Тур, потом в Орлеан. Они прозябали. Одетта стала худеть, больше от огорчения.
— Разве я делаю не все, что могу? — спрашивала она.
Дутр не отвечал. Он даже не слушал. Свои победы он хранил для себя. Пришел день, когда он сумел довольно долго простоять с открытыми глазами на сквозняке. Потом настал день, когда он смог придать предплечьям мягкую напряженность телеуправляемых механизмов. И наконец, ему стало удаваться мгновенно перейти от человеческой жизни к зачарованному сну машины. Как чудесна была эта игра! Он моментально исчезал. Конец Дутру! Его больше нет, нигде! И не было никогда! Он становился невидим и вездесущ, потому что из манекена, служившего ему наблюдательным пунктом, все видел, все слышал. Он чувствовал, что становится ловушкой для взглядов, что вокруг него простирается зона оцепенения, завязнув в которой, люди думают только о том, как понадежнее упрятать свои тревоги. Вот и Одетта…
— Ты болен?
— Болен? Вовсе нет.
— Тогда тебе скучно.
— У меня нет времени скучать.
Она озадаченно наблюдала за ним. Он всегда был скрытным, заторможенным, напичканным всякого рода предрассудками, но до такой степени еще никогда не доходил. Однако работал без устали, с усердием, ловкостью, виртуозно. Пьер заслуживал самого большого успеха.
Они уехали в Лион. «Прогрэ» опубликовала заметку: «Рассеянный волшебник», в которой Дутра восхваляли за видимое безучастие, отрешенный вид. После этого Дутр перестал кланяться; когда раздавались аплодисменты, он прислонялся к стойке и подбрасывал доллар, даже не стараясь скрыть отвращение.
— Ты нашел свой имидж, — с затаенной злостью сказала Одетта. — Но это опасно.
Она называла это имиджем! Она не понимала, что он погрузился в свою грезу: Хильда — справа, Грета — слева, как два ревнивых стража. Он пошел еще дальше: спокойно зевал на сцене, прикрывая рот ладонью левой руки, в то время как правая в одиночку, как бы освобожденная от контроля, продолжала увеличивать количество монет, шариков. Публика поверила. Приехал Виллори, чтобы убедиться лично. После представления он повел их ужинать.
— Признаюсь, он меня поражает, ваш мальчик, — сказал он Одетте.
— Какой мальчик? — спросил Дутр.
— Ты! Ты меня поражаешь!
— Ничей я не мальчик, — сказал Дутр ровным тоном. — И прошу вас быть повежливее.
Изумленный импресарио повернулся к Одетте:
— Вы его подменили? Это не тот парень, что был тогда, по приезде.
— Да, и мне кажется, совсем другой, — вздохнула Одетта.
— Хватит, — оборвал Дутр. — Мне нужен ангажемент в Париже. Мне надо быть в Париже, чтобы закончить то, что еще больше удивит вас.
Виллори, намереваясь поторговаться, зажег сигару.
— Я сказал — Париж, — настаивал Дутр. — И никаких кинотеатров.
— Позвольте! — запротестовал Виллори.
— Хотите — соглашайтесь, хотите — нет, — сказал Дутр, не повышая голоса. — Двадцать тысяч для начала.
Немного смущенный Виллори и Одетта переглянулись. Вовсе не слова Дутра поразили их. Сразил сам Дутр, его взгляд, его почти нечеловеческая неподвижность, его глаза, которые вдруг стали похожи на глаза чучела в мастерской таксидермиста[52]. Они быстро закончили ужин, и Виллори сразу же ушел, заявив, что он обдумает ситуацию.
— Ты с ума сошел? — спросила Одетта.
— Он нам больше не нужен, — сказал Дутр. — И потом, скажу честно, и ты мне не нужна.
— Что? Ты меня…
— Да нет! Просто я достаточно взрослый, чтобы зарабатывать на двоих. Я больше не хочу, чтобы ты работала. Ты любишь деньги. Я их тебе дам.
— Деньги, — печально произнесла Одетта. — Если я тебя потеряю…
— Слова! — пробурчал Дутр.
— Что это за номер, о котором ты только что говорил? Мог бы и мне показать.
— Ты настаиваешь? — спросил Дутр. — Хорошо, ты сама этого хотела.
Они поднялись в комнату Одетты.
— Подожди здесь. Мне надо сменить костюм. Но я тебя предупреждаю: тебе станет дурно.
В этот момент она поняла, что уже потеряла сына.
Когда дверь снова открылась, Одетта невольно отшатнулась. Дутр надел новый костюм, завязал галстук с преувеличенной пышностью, черные волосы спрятал под париком, отливавшим медью. Его глаза, белки которых казались нарисованными, были блестящими и мертвыми. Он двигался медленно, как робот, руки чуть вытянуты вперед, пальцы застыли в изящном жесте. Стопа после короткого скольжения по полу приподымалась целиком, как будто насаженная на металлический стержень; секунду она колебалась, потом по мановению невидимого поршня снова падала наземь и опять скользила, приподнимаясь. Торс вздрагивал, голова, отражая толчок, чуть склонялась, и сразу же пружина, ловко запрятанная в шее, возвращала ее в начальное положение. Глаза медленно моргали. Веки не закрывали их полностью, и можно было заметить белую каемку, светящуюся трещину, еще более пугающую, чем эмалированный блеск неподвижных белков. На губах карамельного цвета играла жестоко-снисходительная, бездушная улыбка. Через каждые четыре шага молчащий манекен останавливался и со щелканьем, вздрагиванием, угловатостью несовершенного еще механизма изображал нечто, отдаленно напоминающее поклон. Внезапно плечи чуть сдвигались, руки раскачивались на несколько ослабленных шарнирах. Потом тело, дернувшись назад, выпрямлялось. Плечо еще раз наклонялось, но последний поворот шестеренок внезапно возвращал его на место, и скольжение возобновлялось, подчеркнутое скрипом башмаков. На пуговице пиджака висела этикетка с ценой: 23 000 франков.
— Остановись, — пробормотала Одетта хриплым голосом. — Остановись! Это глупо!
Она встала, обошла вокруг манекена. Пьер остановился. Глаза моргнули три раза, потом, после толчка, сковавшего его целиком, манекен изменил направление и, ковыляя, пошел к Одетте.
— Хватит! — крикнула она. — Достаточно! Это сенсационно, здорово, согласна… Но прекрати эту игру!
Робот остановился, руки его падали постепенно, как стрелки манометра, когда в котле падает давление.
— Взгляни на меня, — взмолилась Одетта. — Мне страшно!
Жизнь возвращалась в помраченные глаза; маска исчезала, восстанавливалось человеческое лицо. Тело из плоти и крови заполняло костюм, натянутый перед этим на каркас из металла и дерева. Уже естественным движением Дутр сунул руку в карман и достал пачку сигарет.
— Как ты этого добился? — спросила Одетта.
Голос еще дрожал, и ей пришлось опереться о камин.
— У меня возникла идея, — сказал Дутр. — Я поразмыслил, поработал. Но еще не все готово.
Он снял парик.
— Этикетку не забудь, — произнесла Одетта.
Он снял этикетку. Каждое его движение как бы разрушало личину робота, однако тот исчезал медленно, слишком медленно.
— У тебя возникла идея, — снова заговорила Одетта. — Именно эта?
— Подожди, — ответил Дутр. — Есть и получше.
Он снова надел парик, сосредоточился, и Одетта увидела, как он исчезает, растворяется, превращается в машину. Ей стало страшно, будто она осталась в комнате наедине с необычным, странным, злым предметом.
— Нет… — тихо прошептала она. — Вернись, Пьер.
Но Пьера уже не было. Манекен держал белый шарик. Он начал медленно вращать его в розовых пальцах с карминно-алыми ногтями. Из белого шарика с завораживающей медлительностью вышел черный шар. Безразличные, бесчувственные, бессознательные руки работали короткими, прерывистыми толчками. Бледное лицо с аляповато накрашенными скулами непрестанно улыбалось; глаза, глядящие в никуда, сквозь стену… Вдруг рядом с зеленым возник красный шар. Пальцы задвигались быстрее, шарики один за другим исчезли, вернулись, пропали, опять появились… Все быстрее и быстрее чередовались цвета, пока не слились в сплошную разноцветную ленту, летавшую то справа налево, то слева направо, и запястья дрожали так, как будто приводились в движение перегруженными моторами. Внезапно все кончилось. Пальцы, все еще вытянутые, совершенно неподвижны. Потом они раздвинулись, и руки на хорошо смазанных шарнирах повернулись вокруг продольной оси, обратив пустые ладони к зрителям.
— Вот так, — вздохнул Дутр.
Внезапная усталость сломила, разрушила его. Он рухнул на стул. Струйка пота змеилась по виску, размывая грим в уголке глаза. И тогда Одетта оперлась на мрамор камина, закрыла лицо руками и зарыдала. Она громко плакала, спазмы сотрясали ее жирное тело. Она медленно переминалась с ноги на ногу, безуспешно пытаясь овладеть собой. Со скучающей гримасой Дутр ждал, вытирая платочком мокрые пальцы. Наконец она откинула волосы, обратила к нему лицо, перекошенное гневом, печалью и страхом.
— Прости меня, — сказала она. — Но это еще хуже, чем потеря любимого сына.
— Потеря? — не понял Дутр.
— Я запрещаю тебе делать это.
— Так плохо?
— О нет! Это… как бы точнее сказать… Это невероятно! Как тебе объяснить?..
Она подошла к нему, погладила по щеке.
— Если ты это покажешь, — сказала она, — успех будет неслыханный. Но этого делать нельзя.
— Почему?
— Я чувствую, это плохо кончится для тебя. Ты вконец себя уничтожишь.
— А если мне доставляет удовольствие уничтожать себя?
— Пьер, прошу тебя!
Он нервно бросил парик на кровать, отошел к окну, бренча в кармане монетами.
— Теперь я не в счет, — сказала за его спиной Одетта.
Он бессильно сжал челюсти.
— Но ведь я работаю для тебя! — крикнул он. — Чтобы заработать денег! Что, они больше тебя не интересуют?
— Я у тебя просила когда-нибудь? — ответила Одетта. — Нет, это из-за девок ты так убиваешься. Они преследуют тебя, да? Они и сейчас за нас цепляются!
Дутр обернулся.
— Я запрещаю тебе… — начал он.
— Ты не заставишь меня молчать. Может, если бы мы набрались храбрости и поговорили обо всем раньше, ты бы не докатился до этого. Пьер, ты не имеешь права наказывать нас обоих.
— Но я никого не наказываю, — уныло произнес Дутр.
— Тогда зачем ты придумал этот номер? Скажи откровенно… Чтобы остаться одному? Чтобы отомстить себе, мне? Скажи, что это неправда! Бедняжка Пьер, что я могу сделать для тебя?
Дутр прислонился к камину. Он подумал о Грете, и взгляд его окаменел. Одетта кинулась к нему, схватила за лацканы пиджака.
— Пьер, послушай… Останься со мной!
Он презрительно посмотрел на мать. Ничто не могло отвлечь его, когда он так старательно замыкался в себе. Напрасно Одетта прижимала его к груди, он едва слышал слова, которые она произносила. Что она там рассказывает? Она всегда все делала ради его счастья… Она сожалеет, что была сурова с Хильдой и Гретой… В одном мире звучал плачущий женский голос, а в другом, его, — глухая боль, которая никогда не кончалась. И это было все, что осталось от любви.
Он легонько оттолкнул Одетту, взял парик и ушел в свою комнату, заперев за собой дверь на ключ. По крайней мере, он знал, что, пройдя через тысячи испытаний, стал артистом, более талантливым, чем Альберто, и это еще не предел. Он сел перед зеркалом и начал репетировать исчезновение доллара в замедленном темпе.
В последний вечер в городе, перед выходом на сцену, он предупредил Одетту:
— Я попробую. Оставь реквизит за кулисами.
Одетта пыталась возразить.
— Знаю, — сказал он, — еще не все отработано. Но мне нужно понять, как далеко я могу зайти.
Занавес поднялся. Появился манекен. В зале раздался смех. Это было так смешно — сначала… Эта фигура, сбежавшая из витрины и передвигающаяся развинченной походкой, с остановками и колебаниями, как плохо отрегулированная заводная игрушка. Потом воцарилась тишина, все больше наполнявшаяся каким-то беспокойством, и было слышно, как скрипят башмаки, как по гулкой сцене тяжело ступают ноги. Каждый шаг отдавался эхом. Такие шаги любой из зрителей слышал по крайней мере один раз в жизни, во сне: шаги рока, у которого в запасе полно времени — целая вечность! — чтобы схватить добычу. Он ступал из глубины веков и ночей, спокойный, упорный… Человек входил в круг света, и Одетта, стоявшая за кулисами, чувствовала, как дрожат ее колени. Стоя на авансцене, он покачнулся, повернул мертвенно-бледное лицо направо, налево. Головы зрителей поворачивались вслед за его движениями. «Он выиграл!» — подумала Одетта. Затем мелкими рывками восковые руки сблизились, и шарики начали ошеломляющий полет. Когда они исчезли, никто не осмелился захлопать. Никто не знал, что надо делать. Дутр, великолепно понимая настроение публики, выронил белый шарик, словно какая-то пружина вышла из-под контроля механического мозга. Шарик покатился по полу, потом по первой ступеньке лестницы, ведущей со сцены в зал, по второй… Он все быстрее и быстрее катился вниз, в проход между креслами. Люди поджимали ноги, с вымученной улыбкой смотрели, как он катится мимо них. Дутр тоже спустился по лестнице, медленно-медленно. Он вспоминал белокурую девушку, привязанную к креслу, поцелуй… Его пустые глаза смотрели в прошлое. Каждое движение причиняло боль, но все-таки означало победу. Он направился к женщине, сидевшей в первом ряду; рука его механически опустилась к ее сумочке и поднялась, держа веером колоду карт. Глаза три раза моргнули. Рука поднялась еще выше. Карты исчезли, снова появились, но в другой руке. А улыбающаяся механическая голова все покачивалась, настолько лишенная сознания, что заставляла зрителей содрогаться от страха. Пальцы неловким движением сомкнулись вокруг колоды, чтобы перетасовать ее. Короли, десятки, льющиеся потоком разноцветные карты взвивались в воздух и пестрым дождем падали на пол. Робот продолжал свою спотыкающуюся прогулку, топча их ногами. Другая колода оказалась в его руке, принявшейся с головокружительной быстротой тасовать карты, Непрерывный поток карт лился из левой ладони в правую, они растягивались, словно мехи аккордеона, но руки прятали их резким толчком.
Пришел черед доллара. Стояла такая тишина, что казалось, будто автомат выступает перед автоматами. Жила только монета. Она подпрыгивала, крутилась, каталась по рукам, таинственно исчезала в одном кармане, в другом, и все-таки все время была на месте, поблескивая на кончиках картонных пальцев, которые хватали ее ломким жестом в миг падения. Робот смотрел в пространство, не обращая внимания на руки, на тело, на пленный доллар. «Liberty, — думал Дутр. — Liberty». Последний щелчок забросил монету очень высоко. Сейчас она упадет, потеряется. Но она вернулась по вертикали в протянутую руку, упав плашмя на ладонь, которая тут же повернулась к публике, широко раскрытая, пустая, с четкими линиями любви, жизни, счастья.
Дутр подождал пять секунд, десять, пятнадцать…
Он видел вокруг себя лица, застывшие в мучительном экстазе. Тогда он поклонился — мило, небрежно — и ушел со сцены под вопли «браво», которые вздымались волнами, ударялись о рампу и откатывались в беспорядочном возбуждении. «Бис! Бис!» Ноги всего зала стучали в такт.
— Ты был изумителен, Пьер, — сказала Одетта. — Выйди на поклоны.
Он пожал плечами и ушел к себе, чтобы обсохнуть. Его заливал пот, он был измучен, опустошен; он спотыкался и чуть не растянулся рядом со стулом, на который пытался сесть. Приглушенные аплодисменты все еще заполняли кулисы. Появился директор, запыхавшийся, с протянутыми руками.
— Великолепно! — восклицал он. — Необыкновенно! Продлеваем контракт!
— Мы уедем в конце недели, — сказал Дутр.
А так как директор пытался возражать, он повернулся к Одетте.
— Выгони его, — прошептал Дутр. — Пусть меня оставят в покое. Да и ты тоже.
Он рухнул на стул и долго смотрел на дергающиеся пальцы. Никогда еще он не испытывал такого счастья и такой печали.
Одетта избегала споров. Отныне Дутр был волен делать что угодно. Именно он решил продать Виллори все имущество. Именно он подписал контракт на три недели в кабаре на Елисейских полях. Он выбрал гостиницу, комнаты; Одетта занималась лишь разными мелочами бытового плана. Пока Дутр репетировал в одиночестве, она пила в кафе рядом с гостиницей. Иногда она плакала, так, не из-за чего, просто потому, что увидела себя в зеркале, или потому, что было всего только два часа и до спектакля предстояло убить целых девять часов. Мало-помалу она стала ожидать начала с почти болезненным нетерпением. Она, всегда такая неуемная, всегда готовая огрызнуться, теперь таскала чемоданы Пьера, убирала гримерную, готовила стакан сахарной воды, в которой он растворял таблетку, потому что теперь страдал от непрекращающихся головных болей.
— Мои брюки!
Без малейшего смущения он одевался в ее присутствии, и она смиренно отворачивалась, потом подавала ему карандаши, кисточки, коробки с пудрой. Любимое лицо на ее глазах превращалось в раскрашенную маску. Дольше всего жил взгляд, и это было самое страшное. Резкий огонь внимания и озабоченности оживлял зрачки, уставившиеся в зеркало. Потом Дутр начинал регулировку взгляда, как электрик, чинящий прожектор. Взгляд стекленел. Охваченная растерянностью, Одетта неподвижно стояла позади него и иногда шептала:
— Мой малыш… Мой бедный малыш…
Дутр вставал, две-три минуты работал с картами или долларом, и наступало время выхода. Одетта останавливалась на пороге. Отсюда она слышала все. Она была матерью этой машины, срывавшей аплодисменты зала. Если бы она не довела его до крайности, то, может быть… Она сжимала кулаки, сильно, чтобы вдуматься, понять. Все зло исходило от нее. Она должна была вовремя понять, до какой степени Пьер уязвим. Но еще не поздно. Она поговорит с ним.
Поговорит? Разве с автоматом разговаривают? Пьер возвращался, доведенный до изнеможения, раздраженный. Он соглашался разгримироваться; закрыв глаза, отдавался в руки Одетты, но между ними была такая стена молчания, что любое слово прозвучало бы нелепо. Одетта предпочла подождать, подстеречь момент, когда Пьер снова появится сквозь щели чужого лица, как зверь из своей норы на опушке леса. Одетта робко улыбалась:
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, спасибо.
— Ты переутомляешься, Пьер.
— Нет.
И сразу назад, глаза прячутся за веками, словно за занавесом, а пальцы отбивают дробь по краю стола. Прежде Одетта нашла бы в себе силы разозлиться, сорвать эту маску. Теперь она не осмеливалась. Пьер не оставлял ей ни секунды для новой попытки сблизиться. Они наспех ели, передвигались только на такси. Напрасно старалась она удержать его. Он поднимался в свою комнату и запирался на ключ. Она в соседней комнате прислушивалась, затаив дыхание. И когда он ходил по комнате тяжелыми шагами, которые она не могла слышать без ужаса, она тоже принималась ходить — по эту сторону стены: ей казалось, что этим она поможет ему, возьмет на себя часть его ноши. Потом, побежденная, спускалась вниз и ждала там Пьера, покупала газеты, которые уже начали писать о нем, вырезала короткие заметки: пока еще сдержанные отчеты, которые вскоре станут восторженными.
Изо дня в день Дутр совершенствовал номер, оттачивал манеру жонглировать, сохраняя полную неподвижность, противоречащую всем правилам жанра. Он пошел дальше: нашел голос, отвечающий облику его персонажа, голос резкий, отрывистый, голос спящего человека. И когда он попробовал его при Одетте, та смертельно побледнела.
— Понимаешь ли ты, — спросила она, — что медленно убиваешь себя?
Он небрежно взмахнул рукой.
— Ты на ногах не стоишь, — настаивала она. — Ты ничего не ешь, худеешь. Ты заболеешь. И все это ради… ради…
Лицо Пьера уже застывало, взгляд, обогнув Одетту, искал за ее спиной ускользающее видение. Она схватила его за руку:
— Послушай, Пьер! Я долго размышляла. У меня ведь полно времени… теперь.
Она кашлянула, чтобы скрыть волнение, и еле слышно добавила:
— Если хочешь, я уйду. И ты будешь свободен.
Но Дутр уже неподвижен, молчалив. Нельзя даже понять, дышит ли он. И все-таки Одетта настаивала:
— Ты хочешь этого? Ответь! Свободу? Ты меня боишься, я знаю. Я здесь. Я смотрю на тебя. Не могу же я не смотреть на тебя. Мой маленький Пьер… Ты думаешь, я не люблю тебя? Это я-то!
Слова как горох отскакивали от недвижной маски. Алые губы приоткрылись в бездушной улыбке, стали видны сверкающие зубы. Одетта плакала, будто в комнате никого, кроме нее, не было.
— Хорошо, — сказала она. — Лучше покончить со всем сразу.
Она пересекла комнату, надеясь хоть на что-то: жест, дрожь, подмигивание. Стоя у стены, Дутр — искусственный, неподвижный, пустой — пристально смотрел в пространство кукольными глазами. Одетта вышла; боль, которой не было имени, душила ее. У нее оставался только один шанс: болезнь. Пусть он заболеет! Но Пьер стойко сопротивлялся страшной усталости. Кожа лица от злоупотребления гримом приобрела нездоровый блеск, скулы стали розовыми, как у туберкулезного больного. Когда он пил, стакан мелко дрожал в руке. Но и тогда он бросал вызов Одетте своим пустым взглядом.
После кабаре настал черед мюзик-холла на левом берегу Сены, и успех пришел к нему, шумный, пылкий, успех, который в несколько дней заставил всех забыть прежние его номера. Оробевшая Одетта устраивалась в глубине зала, как некогда в гамбургском курзале сам Пьер. Луч прожектора пробегал по сцене, отыскивая в ее глубине странную фигуру, вытаскивал ее вперед, в самый центр сцены. Одетта кусала платок. Если бы Пьер был ей чужим, она тоже неистово вопила бы вместе со всеми. Но она знала цену каждому жесту робота. Она знала, что Пьер умирает от любви и ненависти, и ничто не спасет его. В ужасной гротесковой фигуре, которая там, в голубом нимбе прожектора, бросала вызов законам естества, она узнавала маленькую, меланхолическую и израненную тень профессора Альберто. Отец и сын из тех, кто не прощает. Публика, освобожденная от немыслимой скованности, приветствовала уходящего сгорбившегося человека. Раздавались крики: «Невероятно! Великолепно!» Они аплодировали неистово, фанатично, а в глазах еще стоял страх. Одетта выскальзывала на улицу, чувствуя, что она заболеет прежде сына.
Потом был цирк «Медрано» — посвящение, вершина их ремесла. Дутр в одиночку заполнял арену своим зловещим присутствием. Тихо играл медленную музыку оркестр. Ни рампы, ни софитов, ни занавеса — никакой мишуры. Дутр в рукопашной сходился с трепещущим залом, следившим за его, руками, ладонями, окружившим его кольцом склонившихся над ним лиц, на которых медленно проступало изумление. Он тихо поворачивался вокруг оси, как будто стоял на невидимой тумбе. Шарики, карты, цветы возникали на кончиках его пальцев, и голова с мягкими щелчками поворачивалась к каждому ряду, улыбаясь всем одинаково нечеловеческой улыбкой, даря всем одинаково трагическое отсутствие. Он потихоньку останавливался, не закончив движения, как механизм, у которого кончился завод. Подходил униформист и заводил пружину. Движения становились прерывистыми, казалось, под курткой ходят шатуны и рычаги; запястья бешено вращались, машина работала в режиме перегрузки, голова содрогалась, ноги тряслись… Наконец шарики падали из перенапряженных пальцев и катились по толстому ковру. Униформист отыскивал на спине у Дутра заводной ключ. Он делал вид, что вращает его, и зрелище становилось невероятным. Почти выключенный механизм начинал работать в медленном темпе. Карты исчезали, стекая вдоль рук, словно жидкое тесто. Доллар, будто приклеенный, скользил по согнутой руке, раскачивался, как потерявший инерцию обруч, собираясь упасть. Падал… Нет! Чудом выпрямившись, доллар, спотыкаясь, катился к ладони, которая никак не могла поймать его. Убийственная секунда — оркестр смолк, все затаили дыхание. Монета, казалось, боролась с притяжением, а рука — с каким-то особенным несовершенством. Наконец монета падала плашмя, и последний толчок пружин ставил вытянутую руку в нужное положение. А монета прямо на глазах испарялась с открытой ладони. Это было настолько завораживающее зрелище, что публика долго созерцала стоящий с неподвижно вытянутой рукой манекен, а на пуговице его костюма болталась нелепая этикетка: 23 000 франков.
Оркестр взорвался громом литавр и барабанов. Дутр не спеша оттаивал, избавляясь от неподвижной оболочки, и исчезал под сводами высокой галереи, ведущей за кулисы. Стоявшие шпалерами клоуны, эквилибристы, наездники, воздушные гимнасты смотрели на хрупкого юношу, имя которого завтра затмит их имена.
…И вот однажды вечером Дутр слег. Врач, явившийся в гостиничный номер, долго слушал больного, но казался сбитым с толку.
— Что-нибудь серьезное? — прошептала Одетта.
— Переутомление, — сказал врач. — Очень сильное переутомление. Если он не отдохнет как следует — сумасшедший дом, а потом…
Одетта организовала жизнь сына моментально. А он, обессиленный, больше не сопротивлялся. Он дремал, побежденный немыслимой усталостью. Одетта умывала его, причесывала, брила, заставляла глотать еду. Она вела хозяйство, удаляла любопытных, создавала вокруг Пьера вакуум. Она забыла о себе, ела стоя, дежурила у изголовья кровати и смотрела, как спит ее ребенок, который, быть может, еще сумеет избежать исполнения приговора. И мало-помалу он стал привыкать к ее бесшумному, ускользающему присутствию. К нему уже можно было подойти, и он не вздрагивал, правда, если Одетта не произносила при этом ни слова. Но она не могла заставить свои губы остановиться, помешать им беззвучно шептать слова, потрясавшие нежностью, а случалось, и слезы застилали ей глаза, пока она стерегла его сон. И в конце концов, доведя себя до изнеможения, Одетта бросалась в постель и засыпала, повторяя шепотом:
— Мой маленький Пьер… Мой малыш…
Только на короткое время по вечерам Дутр становился беззащитным. На закате, когда лихорадка овладевала им, он позволял дотрагиваться до рук, лба и не закрывал глаз. Одетый в пижаму, из которой торчала тонкая шея, он снова становился ребенком. Ей приходилось подавлять в себе желание взять сына на руки, прижать к сердцу, убаюкать. Но она знала, что это был самый верный способ потерять его. Она ждала своего часа, ловила мгновение, когда можно будет избавить его от наваждений, и заранее готовила слова. В тайнах жизни и смерти ее вел инстинкт немолодой женщины. После ужина, когда она уносила поднос, взбивала подушки и расправляла одеяло, они немного разговаривали при неярком свете ночника.
— Тебе лучше?
— Да. Думаю, теперь полегчает.
— Тебе ничего не надо?
— Нет, спасибо.
Она не притрагивалась к спицам вот уже тридцать лет, но опять начала вязать, чтобы продлить свидание с сыном наедине. Пьер дремал. Иногда ужасная судорога сводила руки и ноги. Он стонал. Она гладила его, ласково проводила пальцами по глазам, как будто смыкая веки покойнику, наклонялась низко, еще ниже:
— Спи, мой маленький Пьер!
Лицо Дутра разглаживалось. У глаз и на щеки ложились синие тени. Одетта чувствовала, что он принимает ее прикосновения. Скоро он сдастся. Она удвоила нежность, заботу, внимание. Он отдавал себя во власть этой удушающей нежности. Но как хорошо перестать бороться! И тогда она тихо прошептала, склонившись к самому уху:
— Мой маленький Пьер, я знаю, это ты убил Хильду…
У него вырвался глубокий, страшный вздох радости, и тело его отяжелело, расслабляясь в теплой постели.
Кончалось длинное путешествие. Одетта ничего больше не сказала в тот вечер. Она долго сидела рядом с уснувшим Пьером. Наутро они осмелились посмотреть друг другу в глаза, как любовники после первой ночи, и поняли, что всегда были заодно. Они едва дождались наступления сумерек, как нетерпеливые парочки дожидаются свидания, и от напряжения их голоса прерывались, а движения делались резкими. Одетта взялась за вязание.
— Ты убил ее, — снова начала она, — потому что не мог жить между ними. Ты ведь не мог разобраться, которую любишь. Да, я все правильно поняла…
Закрыв глаза, Пьер слушал ее с жадностью ребенка, внимающего сказке.
— А потом? — прошептал он.
— Я не очень-то умна, но сразу поняла, что ты сердился на меня из-за несчастного детства, из-за этой работы, которую я тебе навязала. Фургоны, Людвиг… я, наконец!
Спицы не прекращали своей сложной успокаивающей игры. Одетта говорила медленно, бесстрастно, с долгими паузами.
— Я так любила жизнь! Я надолго забывала о тебе, мой бедный малыш. Я не знала, что ты так чувствителен. Прости.
Старческий монотонный голос слегка дрожал. Он звучал так близко, что Пьер ощущал движение губ, колебание мысли, биение сердца. Он, как зачарованный, растворялся в нежной грусти.
— Нет бы мне догадаться, что ты сбежишь от меня с первой встречной девчонкой. И надо же было нарваться на близняшек!
Спицы останавливались, пока Одетта подыскивала самые трудные слова. Издалека сквозь толщу тишины доносились слабые звуки радио. Между улицей и Пьером было столько комнат, коридоров, лестниц, что никакие иные звуки не долетали до него. Он находился в безопасности рядом с голосом, который так много знал.
— К тому же я ревновала, — продолжала она. — Уж позволь мне признаться. Я ведь их хорошо знала, этих девиц. Это для тебя они были восьмым чудом света. Но не для меня! Во всем виновата я. Будь я поумнее, додумалась бы, может, как тебя уберечь.
Они вновь увидели фургоны под соснами, Хильду, уходящую в лунном свете, поднимающуюся по ступенькам…
— Ты сговорился с ней, — сказала Одетта. — Вы поневоле были заодно. Но, признаюсь, я не сразу поняла. Хочешь, объясню тебе, как я догадалась?
Взмахом ресниц Пьер показал, что согласен слушать.
— Когда Владимир сказал мне, что она не могла сама себя задушить, я задумалась. Ведь я тридцать лет занимаюсь этим делом, понимаешь… И знаю всю подноготную фокусов. Раз Хильда не могла сделать этого сама, значит, она еще была жива, когда я в первый раз увидела ее на полу фургона, перед тем как побежать за Владимиром. Ты затянул веревку, когда я ушла. Иначе не объяснишь.
Она положила вязание на колени, покачала головой. Она восхищалась ловкостью сына и не смогла удержаться от похвалы:
— Здорово сработано! Но почему Хильда согласилась стать твоей сообщницей? Потому что не предполагала, что именно она станет жертвой, не так ли? Нет, не шевелись… Я же сказала тебе, что все поняла. Она ревновала к сестре; она возненавидела ее. И ты дал ей понять, что хочешь убить Грету и положить тело Греты в ее фургон. Они так были похожи… И шрам уже почти исчез…
Дутр смотрел на потолок, по которому проносились странные тени. Он моргнул. Да, Хильда все приняла, на все согласилась. План показался ей прекрасным. Оба они с ужасным нетерпением ждали удобного случая. А теперь он жизнь готов отдать, чтобы забыть… чтобы никогда не видеть Хильду, такую наивную, такую доверчивую! Она растянулась на полу — бедняжка! — с веревкой на шее, и когда Одетта помчалась за Владимиром, ему осталось только затянуть веревку, затянуть до конца… Хильда сама пришла в ловушку. Выбор у нее был, до самой последней секунды.
— Хильда, — спросила Одетта, — что она тебе сделала?
Он пожал плечами. Нужно ли объяснять все сначала? Вот уж мания — все объяснить, вытащить на свет Божий все причины, всю нечисть, копошащуюся в глубине сознания! Ведь это Хильда застала его тогда в фургоне, когда, сраженный любовью, он лежал рядом с Гретой. Она призналась в этом после ужасного скандала. Хильда стала врагом. И поскольку одна из них была лишней…
Дутр медленно повернулся на бок, чтобы Одетта не видела, как он плачет. То, о чем она догадалась, — сущий пустяк. Но настоящие причины! Кто, когда поймет их? Кому сможет он объяснить, что задумал это преступление, чтобы сохранить иллюзию невинности? Какому судье? Он так недолго убивал! Веревка, когда ее затягиваешь… В сущности, уже затянутая веревка… Тело, которое душишь, но оно ведь уже лежало на полу, изображая труп! И то, что исчезло, вот так, потихоньку, собственно, уже было ничем. Был двойник трупа живой девушки, тень, которая отлетела, призрак, которого силой заставили вернуться в ночь… Одетта сразу это почувствовала. Она сразу придумала похороны в лесной чаще. Если бы она не додумалась, пришлось бы самому… После Гамбурга Хильды, собственно, уже и не существовало. Тогда почему она всегда стояла перед глазами? Плечи его затряслись от рыданий. Одетта взяла сына за руку, наклонилась, поцеловала.
— Ну что ты, — сказала она, — все позади, малыш. Спи. Я же знаю, что ты не виноват.
Одетта не спала всю ночь. На следующий день, на рассвете, когда он открыл глаза, она сидела рядом и впервые за долгое время улыбалась.
— Вот видишь, — тихо сказала она, — тебе уже лучше. Слова лечат. Яд выходит из тебя.
Он тоже улыбнулся — неловко, стыдясь, как нашкодивший ребенок.
— Послушай, — сказал он, — мне надо верить… Грета, я ведь ей ничего не сделал. Я бы никогда не смог… Она сама себя убила. Она была слишком несчастна. Она слишком боялась… Я пришел, а она уже…
Одетта обняла его рукой за плечи:
— Расскажи все… до конца…
— Это правда, — сказал он. — Впрочем, ты знаешь, прошло уже несколько часов, как она умерла. Она еще по дороге… Когда я ее увидел на крюке, и табурет опрокинулся… я подумал: если положить ее на пол и сказать, что она умерла, как Хильда, никто из вас никогда не заподозрит, что Хильду убил я.
— Значит, все-таки это было самоубийство? — спросила Одетта.
— Да… Я не знаю, как у меня хватило сил разорвать петлю и встать на стул, чтобы отвязать веревку… до того, как я упал в обморок. Меня держал только страх перед тобой и Влади. Я боялся, что вы узнаете правду о Хильде. Это мучило меня. Маскируя самоубийство Греты, я обелял себя перед вами… для себя… не знаю… чтобы обрести покой…
— Но я никогда не упрекала тебя.
— Ты — нет. Только Владимир ушел от нас.
— И потому ты приговорил себя к роли автомата?
— Может быть… в какой-то мере. И чтобы соединиться с ними.
— С кем?
— С ними… Хильдой… Гретой…
Одетта уже не понимала его. Но он прекрасно знал, что такое одиночество, какого он так и не смог добиться. Быть ничем, всего лишь оболочкой, машиной без разума, без воспоминаний, без угрызений совести. Не быть больше никем! О, если бы ему было пятьдесят лет, как отцу… Но он прожил слишком мало для того, чтобы преодолеть отчаяние. А может, и желания такого больше не оставалось…
— В конце концов, — заметила Одетта, — тебя всегда подталкивали обстоятельства. Ты запутывался все больше и больше, потому что не доверял мне.
— О! Не тебе!
— Кому же тогда?
— Жизни!
— Но теперь мы начнем сначала, мой маленький Пьер. Думай о том, что тебе предстоит.
В дверь постучали незадолго до полудня. Одетта куда-то вышла. Постучали снова, и дверь открылась. Вошли двое — в габардиновых пальто, шляпах, надвинутых на глаза, руки в карманах.
— Пьер Дутр?
— Это я.
Они медленно подошли с двух сторон к кровати — точь-в-точь такие, какими Дутр представлял их в своих видениях: вид не сердитый, мужчины сильные, плотного телосложения. У одного, высокого, странный шрам, похожий на трещину, пересекал левую щеку. От них пахло дождем, улицей, настоящей жизнью. Дутр спокойно откинулся на подушку и улыбнулся.
— Я вас жду, — прошептал он. — Я так давно вас жду!
У него перехватило горло, но он не боялся. Ему так хотелось вернуться к людям…