Приехав в Симферополь, я застал администрацию в волнении в виду ожидавшегося высочайшего приезда. Вскоре их величества приехали и проследовали в Ливадию.
Таврическим губернатором в то время был только что назначен Владимир Федорович Трепов, брат московского. Мне это было очень приятно. Но город был еще полон воспоминаний о старом губернаторе Лазареве и его жене, при которых жизнь кипела весельем. Новый губернатор требовал дела.
Знакомиться с обстановкой Крыма и ставить розыск мне приходилось при наличии державных хозяев, что было очень трудно. Вскоре приехал Плеве и проехал в Ялту. Впервые я представился тогда ему, и он говорил со мной, как с молодым, неопытным, но недурным учеником. Департамент же полиции в это время засыпал меня телеграммами о розыске и аресте утерянного наблюдением в Саратове террориста Мельникова, который направился в Крым, что очень беспокоило Петербург. Мне прислали знавших его в лицо филеров. Все поезда между Симферополем и Севастополем сопровождались филерами и жандармами, на почтовых же станциях были учреждены дежурства. Автомобилей тогда еще не было. Я метался между главными пунктами. В самом Севастополе эсеровская группа с доктором Никоновым и его друзьями наблюдалась очень хорошо. Мы знали все, что делалось у них. Знали как ездят они в один из пригородных хуторов и мастерят там на гектографе прокламации. В городе же, получая корреспонденцию, читают ее всегда перед камином: чуть подозрительный шорох — жандармы — все летит в пламя. Знали кое-что и другое. Но Мельникова все-таки не находили, что Петербургу не нравилось.
В начале декабря государь с семьей возвратился из Ливадии в Севастополь, чтобы следовать на север.
«Они» уехали и стало как-то особенно буднично и серо.
Не прошло и нескольких дней после того, не успели мы с женой налюбоваться пожалованными мне прелестными дамскими часиками с бриллиантовым орлом, как я получил телеграмму о назначении меня начальником Киевского охранного отделения, с требованием ликвидировать дела и прибыть в Петербург. Я только что стал привыкать к месту, мы только что распаковали вещи и — опять укладываться, опять переезжать… Жена плакала: «Откажись». Мне жалко покидать Крым, но ничего не поделаешь. Стали спешно собираться и, спустя немного, я уже ехал в Петербург.
Начальство приняло меня в Петербурге очень внимательно. Киевом тогда очень интересовались. Последние террористические акты были связаны с Киевом. По данным департаментской агентуры, глава боевой организации Гершуни тяготел к Киеву, и там где-то витала и Брешко-Брешковская. Перлюстрация указывала, что на Киев идет из-за границы переписка по боевой организации. Она шла даже и открытками. То получится изображение красной ведьмы, то всадник, взявший барьер — понимай, что кто-то перемахнул границу. Сгустившуюся около Киева конспирацию надо было распутать и ликвидировать, а главное надо было видеть Гершуни.
Кроме того, из Киева же социал-демократы распространяли в большом количестве по всему югу прокламации, отпечатанные косым шрифтом. Надо отыскать и эту типографию.
Начальство было недовольно начальником Киевского управления генералом Новицким. Управление ничего не знало. Плохо был осведомлен и порекомендованный Новицким первый начальник охранного отделения, почему туда и решили назначить розыскного офицера, прошедшего охранное отделение. А. А. Лопухин дал мне несколько ценных житейских советов. Одному в жизни не прожить, говорил он мне, между прочим, надо иметь поддержку, и он советовал мне ее найти в прокуратуре. Прокурором же палаты в Киеве был его дядя.
Зубатов хотел начать тогда и в Киеве легализацию рабочего движения и говорил со мной на эту тему. Это было одновременно с началом одесской легализации. Плеве благословлял на работу. Я упрашивал Зубатова не начинать пока легализацию в Киеве, а дать мне сначала время и возможность заняться только революцией, а там видно будет. Он уступил, и легализация миновала Киев.
В начале января 1903 года я приехал в Киев и прежде всего явился к генералу Новицкому. Принял он меня холодно. Он ненавидел Зубатова, и это переносилось на меня, и к тому же меня назначили сменить его любимого офицера, которого признали несоответствующим должности начальника охранного отделения, хотя вообще он был хороший офицер.
Губернатор Ф. Ф. Трепов, генерал, брат двух Треповых, с которыми мне приходилось уже служить, принял меня хорошо. Он был на уходе. Плеве был недоволен им за демонстрацию 1902 г., которая прошла в Киеве с большой помпой, чем революционеры очень гордились и хвастались, и поэтому Плеве считал Трепова слишком мягким.
Прокурор палаты Лопухин производил впечатление хорошего старого московского барина. Спокойный, он смотрел на меня покровительственно-свысока. Говорил он слегка картавя, а слово «филер» произносил на французский манер, что имело какой-то особый «charme»[133]. Чувствовалось, что в нем можно найти доброжелателя.
С трепетом ехал я являться генерал-губернатору, генералу-адъютанту Драгомирову[134], который был и командующим войсками округа. О нем ходило много легенд и анекдотов. В Петербурге меня предупреждали, что он либерал, что он не любит жандармов и в очень плохих отношениях с Новицким. Рассказывали, что когда-то, когда Драгомиров был помоложе и любил выпить, он как-то закутил и веселился три дня. И будто бы тогда Новицкий написал на него доклад в Петербург. Узнав о том, Драгомиров послал телеграмму государю Александру III такого содержания: «Третий день пью здоровье вашего императорского величества». И будто получил ответ: «Пора бы и перестать».
Драгомиров возненавидел Новицкого и, при первой же после этого встрече с ним, повернулся к Новицкому спиной, низко нагнулся и, раздвинув фалды сюртука, сказал: «Виноват, ваше превосходительство, секите, виноват!» Анекдот этот был очень распространен. Все это не предвещало ничего хорошего, и я естественно волновался.
В большой приемной дома командующего выстроилось человек двадцать разного звания и положения. Вышел Драгомиров, крупный, в серой казачьей черкеске с кинжалом, с Георгием на шее, болезненный на вид; он обходил по очереди всех представляющихся. Дошел до меня: я представился. Внимательно всматриваясь в меня и спросив, в чем будет заключаться моя служба и кому я буду подчиняться, Драгомиров произнес с расстановкой: «Так, так… ну дай бог, дай бог», и ухмыляясь, подал мне руку.
Когда же я одевался уже в швейцарской, сверху вдруг послышался голос Драгомирова: — «Ротмистр, ротмистр!»
Я стал сбрасывать пальто и подбежал к лестнице, а Драгомиров продолжал кричать сверху: — «Ротмистр, вы мне артиллеристиков-то моих разделайте, хорошенько разделайте, прощайте!»
Я уходил ободренный. Прием генерал-губернатора мне понравился. Его фраза об артиллеристиках была знаменательна: это своего рода карт-бланш относительно военных.
Я представился затем его помощнику генералу Сухомлинову[135], который ответил мне визитом в тот же день и поздравил меня с успехом у генерал-губернатора. Я стал принимать отделение. В качестве сотрудников мне были представлены два студента, из которых один никаких партийных связей не имел, да один рабочий железнодорожник, это было все. Канцелярию составляли три человека, которые были в ссоре и друг с другом не разговаривали.
На своей квартире предшественник передал мне две увесистых кипы записок департамента полиции с копиями перлюстрированных писем. Перевязав кипы веревкой, я увез их себе в гостиницу. Начав разбираться, я увидел, что бумаги те были не читаны, а если и читаны, то исполнения по ним не делалось никакого. Между тем, в письмах был ценнейший материал по эсерам. Недовольство Киевом мне стало понятно. Приняв филеров и денежный ящик, я донес о вступлении в должность, и приступил к работе. Но работа эта вначале сильно осложнялась ненормальным отношением с генералом Новицким.
Генерал Новицкий в жандармско-революционном мире являлся знаменитостью. Он 25 лет состоял начальником одного и того же Киевского жандармского управления и прослужил их довольно талантливо и громко. Боролся он некогда с народовольцами и с успехом. Был в молодости красив и представителен. Но это было все.
Когда я встретился с Новицким, это был тучный генерал с короткой шеей, бритый, с энергичной седой головой, с черными нафабренными усами и бровями, с живыми глазами. Говорил громко. Одевался отлично. Дома ходил по-старинному — в белом жилете с Владимиром на шее и в расстегнутом сюртуке.
Он весь был в прошлом и любил рассказывать о былых днях и делах. Нового революционного движения он не знал. Агентуры настоящей не имел. От Витте, после открытия Киевского политехнического института, он получал на специальную по нему агентуру десять тысяч в год, но это было их обоих частное дело. Во всех городских сплетнях и передрягах был отлично осведомлен. Играя каждый день в карты в клубе с местными тузами, между которыми были и евреи, считал, что получает от них богатейший осведомительный материал.
Полиция, чиновники, мирное население его боялись очень, активные же революционеры над ним подсмеивались. Вскоре после моего приезда, зная о предстоящем 25-летнем юбилее генерала по должности начальника-управления, местный комитет РСДРП выпустил посвященную ему крайне ядовитую прокламацию-адрес, отпечатанную во множестве экземпляров «косым» шрифтом.
Окинув прошлую службу генерала и указав на преследования, которым подвергались от него местные организации, комитет благодарил генерала за исключительно снисходительное к нему отношение, благодаря чему комитет, де, мог работать спокойно, и его типография успела «стереть» свой косой шрифт. И вот, меняя последний на другой, комитет считает своим долгом поблагодарить юбиляра. Прокламация била не в бровь, а в глаз и доставила генералу много неприятных минут.
Открытие охранного отделения в городе Новицкий считал как бы личным оскорблением, а меня — своим личным врагом. Такое отношение влияло и на офицеров. Все это далеко не облегчало и без того нелегкую работу. Приходилось рассчитывать только на себя. Скоро счастливый случай подбодрил меня и моих подчиненных.
Однажды в конце января 1903 года филеры встретили неожиданно на улице боевика Мельникова, которого мы так тщетно искали в Крыму. Но Мельников сделался профессиональным революционером, перешел на нелегальное положение и являлся как бы помощником Гершуни по боевой организации. Он принимал большое участие в подготовке убийства Сипягина, стоял близко к одной из эсеровских типографий и исполнял роль разъездного агента. Неудача с Мельниковым являлась большой оплошностью. Я разнес филеров. Были приняты все возможные меры, и на другой день филеры арестовали его. Наткнувшись на филеров, Мельников бросился бежать, юркнул в один из дворов и закупорился в уборной. Взломали дверь и взяли его.
Он жил под фамилией Завадского и, как оказалось, приехал в Киев из Крыма, уехал оттуда перед приездом царя. На квартире у него был найден большой склад новой эсеровской литературы и в том числе манифест «южной» партии социалистов-революционеров. Арестом Мельникова начальство было очень довольно, и потому мы все получили награды, и это нас всех ободрило. Еще больше, чем раньше, все мысли и старания были направлены теперь на Гершуни, роль и значение которого были уже совершенно ясны.
Шавельский мещанин, провизор Герш Исаак Ицков, он же Григорий Андреевич Гершуни, Гершун или Гершунин, являлся создателем и диктатором боевой организации партии социалистов-революционеров. Он организовал убийство Сипягина и покушение на Оболенского, подготовлял убийство Победоносцева и Клейгельса. Азеф был знаком с ним, знал об этих его предприятиях, но сведений о них департаменту не давал, сообщая лишь о Гершуни в общих чертах.
Убежденный террорист, умный, хитрый, с железной волей, Гершуни обладал исключительной способностью овладевать той неопытной, легко увлекающейся молодежью, которая, попадая в революционный круговорот, сталкивалась с ним. Его гипнотизирующий взгляд и вкрадчивая убедительная речь покоряли ему собеседников и делали из них его горячих поклонников. Человек, над которым начинал работать Гершуни, вскоре подчинялся ему всецело и делался беспрекословным исполнителем его велений. Ему особенно поклонялись революционные девицы. В Киеве был целый кружок таких восторженных революционерок, из которых выработалось несколько террористок.
Частью лично, частью через своих подручных Гершуни подыскивал подходящих для террора людей и начинал работать над ними. Так распропагандировал он и направил на убийство слабовольного Балмашова. Он давил на него своим влиянием до последнего дня. Действуя на Балмашова, он в то же время обрабатывал слабохарактерного артиллерийского поручика Григорьева[136] и его будущую жену Юрковскую[137], которая одно время была восторженной поклонницей Гершуни, чем, конечно, тот и пользовался. Он систематически подталкивал их на убийство Победоносцева и Клейгельса и, добившись согласия, в течение нескольких дней навещал их, чтобы поддерживать в них революционный пыл и решимость. И в день похорон Сипягина они пошли стрелять в намеченные жертвы, но, оставшись одни, без своего злого гения, они оказались сами собою и совершить убийства не решились.
Они постарались затем совсем отойти от Гершуни и его террора, но это было не так-то легко. Запутав их уже в конспирацию, заставив их уже сделать кое-что преступное и тем скомпрометировать себя, Гершуни не оставлял их в покое. Уехав из Петербурга, он посылал к ним то Мельникова[138], то Ремянникову[139] и те, выполняя его поручения, старались склонить их на преступление. Они напоминали им данные ими обещания, Ремянникова даже угрожала. Так фабриковались «идейные» террористы.
Тупого хохла, столяра Кочуру сперва натаскивал сподручный Гершуни — Арон Вейценфельд[140], а затем за него взялся сам Гершуни. Он в течение нескольких дней гуляет с ним в окрестностях Киева, уговаривая на «подвиг», расписывая ему, каким он окажется «героем». И когда тот согласился, наконец, убить Оболенского, Гершуни держит его в руках до самого момента стрельбы в Харьковском саду Тиволи. В ожидании выхода Оболенского они сидят на скамейке. Кочура хочет закурить, но Гершуни выхватывает портсигар — не смей развлекаться. Выходит Оболенский, и Гершуни толкает Кочуру — иди, стреляй, — и сам исчезает…
Сам Гершуни осторожен до крайности. Он только внушает, натаскивает и толкает на дело. Действуют же другие. Нужны, например, револьверы и патроны — он дает деньги Григорьеву и Кочуре, и первый покупает по его велению патроны для Балмашова, второй же для себя. Правда, Гершуни сам отравляет пули стрихнином, но на то он и провизор. Нужно написать после убийства Сипягина письма за границу, он их составляет, но пишет не он сам. Одно письмо пишет по его указанию Ремянникова, другое же под его диктовку пишет Юрковская.
У Гершуни все продумано и на после убийства. Мстить Оболенскому он посылает Кочуру, хотя на стрельбу вызывался еврей. Важно, чтобы потом узнали, что за крестьян мстил крестьянин. Посылая на убийство Балмашова, Кочуру и Григорьева, он заставляет их писать свои биографии и письма к товарищам. Надо, чтобы это осталось для потомства. Придя за этим к Кочуре в гостиный номер, он предупредительно вынимает из кармана перо, бумагу и чернила. И тот пишет. Если же литература не выходит, Гершуни говорит, что напишет и поправит сам. Сколько таких писем и речей казненных революционеров, которых они никогда не писали и не произносили, выдаются за подлинные, благодаря Гершуни и подобным деятелям!
Рядом продуманных действий, постепенно, но верно втягивал Гершуни в террор намеченных им лиц, и тем не оставалось ничего иного, как исполнить его веления. Есть что-то сатанинское в этом давлении и влиянии Гершуни на свои жертвы. Кочура дрожал перед ним. Он начал давать о нем показания в тюрьме только тогда, когда увидел его фотографию, на которой тот был снят в арестантском халате и в кандалах.
«Федор Петрович» для одних, Брентов и Кауфман для других, всегда снабженный несколькими подложными паспортами, Гершуни казался неуловимым. Плеве сердился. Однажды он призвал к себе Зубатова и, указав ему на стоявшую на письменном столе фотографию Гершуни, сказал, что карточка эта будет украшать его стол до тех пор, пока тот не будет арестован. И департамент делал все зависящее от него, чтобы арестовать Гершуни. Фотографии и приметы Гершуни были разосланы по всем розыскным учреждениям и пограничным пунктам. Был пущен слух, что за его арест дадут премию — пятнадцать тысяч. Начальники отделений то и дело получали циркуляры, напоминания, письма. То там, то здесь брали по ошибке лиц, похожих на Гершуни. Была такая ошибка сделана железнодорожниками-жандармами и в Киеве. Задержали пассажира первого класса, очень походившего на Гершуни, и продержали его часа два, пока не удалось установить его личность.
В Киеве я старался напасть на след Гершуни агентурой. Мало-помалу у меня начались освещения эсеровской среды. Удалось установить, куда поступают письма, получавшиеся из-за границы по делам боевой организации и присылавшиеся в Киев на адрес учительницы английского языка Алисы Лойд. Она передавала их одной из своих учениц барышне Рейнбот, а та своей матери, которая состояла в нелегальном красном кресте. Будучи женой члена Петербургского окружного суда, имея некоторые связи, эта почтенная пособница революции думала, что она вне всяких подозрений и опасностей. Она и передавала письма одному из комитетчиков. В квартире ее скрывались иногда и нелегальные.
Удалось подойти и к конспиративной квартире местного комитета, в качестве которой служила одна лечебница на Бессарабском базаре, где проживала фельдшерица Роза Рабинович, через которую многое делалось. В той лечебнице, говорили, скрывалась как-то «бабушка» под видом простолюдинки с платочком на голове. Были и еще кое-какие подходы. Указанные агентурой места и лица наблюдались филерами, но слухов о Гершуни не было.
В ночь с 5 на 6 мая 1903 г. я узнал, что в комитете идут разговоры о том, что завтра 6 мая будет убит в Уфе губернатор. Я телеграфировал в Уфу и в департамент, и на другой день получил телеграмму из Уфы, что губернатор убит. Очевидно, телеграмма наша запоздала. Мы насторожились и усилили наблюдение за конспиративной квартирой. Сняв номер в гостинице окнами на лечебницу, через площадь мы вели оттуда наблюдения день и ночь. Агентура была предупреждена быть вообще повнимательнее. Повидался я тогда с одним господином, у которого до моего приезда останавливался иногда Гершуни, но тот господин выказал такой страх перед Гершуни, что за его квартирой я поставил наблюдение, думая, что Гершуни может заявиться туда, и он его укроет и даст ему приют. Это был сотрудник — трус.
13 мая утром явился ко мне на квартиру совершенно необычно один из моих сотрудников, по имени «Конек», и сообщил, что в местном комитете получена телеграмма, которая очень всех взволновала. Что, видимо, должен приехать кто-то очень важный. Чувствовалось, что «Конек» что-то не договаривает. Как ни старался я узнать что-либо еще — не выходило, а по глазам видно, что знает больше, но что сказать боится. Гершуни — подумал я. Я перевел разговор на другую тему и попрощался с ним, как бы ни придав услышанному большого значения.
Расставшись с «Коньком», я послал первую в тот день телеграмму директору о полученных сведениях, прибавив, что по моему предположению они касаются Гершуни. Очень уж взволновались в лечебнице.
Забрав затем интересные эсеровские адреса, я поехал к начальнику почтово-телеграфного округа, прося установить, не получалось ли на кого-либо из них депеши вчера или сегодня. Вскоре он мне сказал, что была депеша на имя Рабинович по адресу лечебницы. Я попросил копию депеши, но она была принята по аппарату Юза, а в таких случаях лента наклеивается на бланк, и в бюро следа не остается. Волнуясь, я стал просить добыть копию, и симпатичный старик обещал затребовать служебное повторение.
Распрощавшись с ним, я поехал домой, приказал снять наблюдение с эсдеков и собрать всех освободившихся, людей в отделение. В канцелярии — скрытое волнение. Моя нервность передается служащим.
Часа через два томительного ожидания послышался звонок по телефону от начальника округа: просят приехать. Спешу. Начальник округа подал мне синий бланк. Едва скрывая волнение, читаю:
«Папа приедет завтра. Хочет повидать Федора. Дарнициенко».
Перечитываю депешу несколько раз, не веря своим глазам. Все ясно. Я поблагодарил горячо начальника округа и помчался домой. Конечно, все ясно, думалось мне. Папа — это Гершуни, Федор — одно из наблюдаемых лиц, Дарнициенко — место назначенного свидания — станция Дарницы. Иначе не может быть! И в голове стучит, что и как надо сделать.
Приехав домой, в отделение, я позвал заведующего наружным наблюдением. Мы обсудили с ним положение дел. Он согласился с моими заключениями. Мы сделали наряды на железнодорожные станции: Киев-первый, Киев-второй, Дарница и Боярка и оставшимися людьми усилили наблюдение за эсерами. Я приказал собрать филеров, чтобы сказать несколько слов. Говорить с ними было легко. Все они были запасные унтер-офицеры из войск. Я предупредил их, что по полученным сведениям к нам должен приехать Гершуни и, что его надо арестовать во что бы то ни стало, что все, что зависело от меня, как начальника розыска, я сделал, и что теперь дело уж наружного наблюдения. Я требовал быть внимательнее, действовать умно и решительно и приказал проверить, заряжены ли у всех браунинги. Люди были наэлектризованы. Ответом мне было военное: «постараемся, господин начальник!»
Наряды ушли. В наблюдение отправлены все, даже канцеляристы. Остались лишь дежурные. Я отправил директору вторую телеграмму, указав, как я понял добытую с телеграфа депешу, и какие приняты окончательные меры для заарестования ожидаемого Гершуни.
Между тем Гершуни, подав после Воронежа со станции Нижнедевицк телеграмму, спокойно продолжал свой путь.
Совершив удачно убийство Богдановича[141], он предполагал побывать в Киеве, проехать в Смоленск по делам и затем перебраться за границу. Осторожный ко всему, он внимательно посматривал на проходивших иногда кондукторов, стараясь закрываться при появлении их газетой, как бы читая ее.
Около шести часов вечера дежурившие на станции Киев-второй филеры встретили шедший в Киев пассажирский поезд. Когда поезд остановился, из вагона вышел хорошо одетый мужчина в фуражке инженера с портфелем в руках. Оглянувшись рассеянно, инженер пошел медленно вдоль поезда, посматривая на колеса и буфера вагонов. Вглядываясь в него, наши люди не двигались. Поезд свистнул и ушел. Инженер остался. Как будто бы — «он», думали филеры, но сходства с карточкой нет! Вдруг инженер остановился, нагнулся, стал, поправлять шнурки на ботинках и вскинул глазами вкось на стоявших поодаль филеров. Этот маневр погубил его. Взгляды встретились.
Наш, — сказал старший филер, — глаза его, с косиной, он.
Филеры стали еще осторожнее. Каждый делал свое дело. Все были одеты по-разному, двое богомольцами. Близко была Лавра.
Оправившись, Гершуни пошел вдоль полотна и направился к городу. Пошли и филеры. Арестовывать его было нельзя: место неудобное, город далеко, может уйти. Стали подходить к конечной станции конки, что шла по большой Васильковской улице от станции «Лебедь», до самой лечебницы Рабинович. Гершуни подошел к ларьку минеральных вод и спросил лимонаду. Он очень волновался: рука дрожала, стакан ходил. Выпив кое-как лимонад и расплатившись, он направился к вагону. Двое филеров опередили его и заняли площадку. Гершуни бледный как полотно зашатался. Задние филеры схватили его: «Вы арестованы!»…
Появились извозчики, городовой.
Задержанного усадили с двумя конвоирами на переднего извозчика, остальные уселись на заднем, и все поехали в Старокиевский участок. Было уже темно. Гершуни старался улыбаться, говорил, что агенты, очевидно, ошиблись, что он ничего дурного не сделал, что, очевидно, это недоразумение. Филеры соглашались, что может это и так, и что в Старокиевском разберут.
Это, видимо, успокоило задержанного. Ему разрешили закурить. Так доехали до участка. Послали за мной.
Я в тот момент был на свидании в конспиративной квартире. Услыхав от прибежавшего нарочного, что «шляпа» арестован, я полетел с ним в Старокиевский участок. Встретив по дороге товарища прокурора палаты Корсака, я схватил его на радостях, расцеловал и, сказав, что случилось, помчался дальше.
На лестнице участка перевожу дух, стараюсь казаться спокойным, вхожу.
Большая комната полна народу: филеры, чиновники, полиция. Лица возбужденные. Спрашиваю: «Где он?» Показывают, Никакого сходства с фотографией.
— Кто вы такой, как ваша фамилия? — обращаюсь я к задержанному.
— Нет, кто вы такой! — закричал на меня Гершуни. — Какое право имели эти люди задержать меня? Я — Род, вот мой паспорт, выданный киевским губернатором. Я буду жаловаться!
— Ну и нахал же, — подумал я. Назвав себя, я продолжал:
— Что же касается вас, то вы не господин Род, а Григорий Андреевич Гершуни. Я вас знаю по Москве, где вы были арестованы.
Гершуни сразу как бы осел.
— Я не желаю давать никаких объяснений, — проговорил он резко.
— Это ваше дело, — ответил я и приказал произвести личный осмотр.
Из заднего кармана вынули браунинг, заряженный на все семь. В кармане был еще восьмой патрон. В стволе налет от выстрела. При нем оказалось 600 слишком рублей и 500 франков, записная книжка с шифрованными пометками, пузырек с бесцветной жидкостью и два паспорта на имя Род, из которых один заграничный, фальшивый.
В портфеле же, который составлял весь его багаж, была чистая смена белья и несколько мелко исписанных листков. Оказалось, что то были: черновик прокламации об усмирении рабочих в Златоусте[142], черновик прокламации боевой организаций об убийстве Богдановича и две статьи о том же убийстве. По прочтении их не оставалось сомнения, что Гершуни ехал прямо с убийства Богдановича, что он являлся автором и приговоров об убийствах, печатавшихся от имени боевой организации, и отчетов об убийствах, а также автором и хвалебных гимнов о боевой организации и ее работе, т. е. о самом себе.
Во все время производства обыска и писания протокола Гершуни угрюмо молчал, вскидывая иногда глазами на кого-либо из присутствующих.
Только при чтении протокола, заметив дату 13 мая, он сказал, саркастически улыбаясь:
— Жандармам и тринадцать везет!
После составления протокола, Гершуни поступил в распоряжение жандармского управления и был заключен в камеру при Старокиевском участке. Роль охранного отделения была окончена. Мы наше дело сделали.
Вернувшись домой, и выслушав доклады филеров, арестовавших Гершуни, я горячо поблагодарил их и послал третью телеграмму директору уже об аресте, в которой просил разрешения не производить в целях сохранения от провала агентуры никаких партийных арестов.
Сделав все это, я поехал к генерал-губернатору. Выслушав доклад, генерал Драгомиров взял меня за плечи, поцеловал и сказал: «Молодчина, и везет же вам, молодчина!»
Я насилу сдерживался. Горло сжимало. Нервы гуляли.
Вернувшись домой, я продолжал нервничать: как бы не убежал. Всю ночь, как говорила потом жена, я вскакивал, бредил, кричал. Мне все мерещился побег.
На следующий день нас многие поздравляли. Все спрашивали, конечно, как это удалось, на что мы неизменно отвечали: случайно, по фотографии.
Получили мы, наконец, с таким нетерпением ожидавшиеся телеграммы из Петербурга, в ответ на депешу об аресте.
Начальство и друзья горячо поздравляли и радовались успеху. От Медникова пришло поздравление из Уфы. Оказывается, он работал там с летучим отрядом. Очевидно, Азеф, не предупредив Ратаева, который заменил Рачковского, о готовящемся покушении на Богдановича, задним числом направлял теперь внимание департамента к Уфе. Туда и командировали самого Медникова.
В тот же день, по телеграмме из Петербурга, Гершуни заковали в кандалы. Кандалы до суда, широко практикуемые в Европе, у нас почти не применялись. В данном случае они были более, чем уместны. Гершуни театрально поцеловал железо. Вечером его увезли в Петербург под сильным конвоем в сопровождении жандармского офицера.
Арест Гершуни встретил у высшего начальства в Петербурге полное удовлетворение. Охранное отделение было хорошо награждено. Всем моим подчиненным дали денежные награды, заведующему наружным наблюдением еще и орден, мне же был высочайше пожалован чин подполковника. На такую высокую награду я не имел даже права рассчитывать. Шел всего лишь десятый год моей офицерской службы и шестой месяц в чине ротмистра.
Участие «Конька» в аресте было скрыто для посторонних хорошо, но через несколько лет, благодаря департаменту, он был разоблачен, и его обвинили в выдаче Гершуни. Это несправедливо. Гершуни он не выдавал и имени его не называл.
В мае генерал Новицкий находился в Петербурге. Незадолго перед тем у нас с ним произошло большое столкновение. Я уже говорил, что с первых же дней моего пребывания в Киеве генерал Новицкий невзлюбил меня. Он видел во мне то новое начало в корпусе жандармов, что пришло на смену жандармским ветеранам, хотя и много послужившим государству, но устаревшим. Он органически не мог мириться с этим, и началась борьба. С первых же дней генерал старался подчинить меня себе, но это у него не вышло. По инструкции я был совершенно самостоятелен в деловом отношении. При первом же случае моей поездки к Драгомирову с докладом, генерал сказал мне, что мы поедем вместе. Пришлось согласиться. Поехали мы вместе и вместе вошли в кабинет генерал-губернатора. Драгомиров попросил нас сесть и, обратившись к генералу, просил его доложить, что есть у него. Тот доложил. Помолчав немного, хитрый Драгомиров спросил, нет ли еще чего, и когда услышал, что нет, встал и, обращаясь к генералу Новицкому, сказал: «Благодарю вас, ваше превосходительство, я вас больше задерживать не буду». Генералу пришлось откланяться и уйти, я же остался в кабинете генерал-губернатора. Это и много других мелочей делали все более и более наши отношения натянутыми. Чувствовалось, что это ненормальное положение должно чем-нибудь разрешиться. Скоро подошел и повод.
Закончив как-то розыск большой группы эсеров, я послал генералу доклад, которым, ссылаясь на параграф инструкции, просил генерала о производстве обысков и арестов. Генерал пришел в ярость: «Как он, мальчишка, смеет учить меня, что я должен делать!»
Он приказал вызвать меня в управление. Явившись, я застал генерала торжественно заседавшим за громадным столом и окруженным всеми офицерами управления и товарищами прокурора. Парад был специально приготовлен для меня.
Едва я успел поклониться, как генерал, держа в руках мой доклад, начал кричать:
— Какое право имеете вы, ротмистр, отдавать мне подобные распоряжения! Как смеете вы писать мне подобные предписания!
Взяв себя в руки, я ответил:
— Вашему превосходительству я предписаний не давал. Я только просил вас, согласно утвержденной министром инструкции, о производстве обысков и арестов по законченному мною розыску.
Генерал совершенно вышел из себя и, ударив кулаком по столу, еще громче закричал:
— Вы — ротмистр и просить меня об этом не имеете права. Я вам докажу, ротмистр, докажу; я…
Тогда уж я, перебив генерала, резко, но спокойно отчеканил ему:
— Просить ваше превосходительство имею полное право о чем угодно — и в данном случае я должен это сделать и сделал. А как ваше превосходительство отнесетесь к моей просьбе, это дело ваше!
Сказав это, я повернулся круто кругом по-военному вышел из комнаты и уехал в отделение. Дома я тотчас телеграфировал о происшедшем в Петербург, прося перевести меня куда-либо в другое место в виду невозможности совместной службы с генералом Новицким. Не успел я окончить телеграммы, как ко мне приехал бывший свидетелем всего происшедшего товарищ прокурора палаты Корсак, друживший с генералом. Он обнял меня, выразил мне сочувствие по поводу случившегося, выразил удивление моей выдержанности на резкости генерала, старался успокоить меня и как-нибудь уладить происшедшее недоразумение. Я ответил ему, что работать в подобной обстановке я не могу, что не я утверждал инструкцию, не я назначал себя в Киев. Я подчиняюсь генералу в дисциплинарном отношении, но по делу я самостоятелен и останусь таковым. Мне надоели эти постоянные уколы, интриги. Вся вина моя в том, что я слишком молод по сравнению с генералом. Очевидно, вместе мы служить не можем; так пусть же разберется начальство, кто прав, кто виноват, кто нужен, а кто нет!
Через несколько дней генерал Новицкий был вызван в Петербург. Плеве предложил ему быть членом совета министра внутренних дел, но он отказался и подал в отставку. Так кончилась борьба нового течения со старым в среде жандармерии у нас, в Киеве. В других местах она такого обостренного характера не носила. Старики ворчали, но уступали позиции молодежи.
По возвращении генерала в Киев, я, согласно устава, представился ему по случаю получения высочайшей награды, надев впервые официально густые штаб-офицерские эполеты.
Генерал жестоко отомстил Плеве за свой уход в своих записках, изданных эсерами еще при царском режиме, если только записки действительно писаны им. Он обвинил Плеве в попустительстве убийству уфимского губернатора Богдановича из-за соперничества на романической почве. То была клевета, не имевшая, конечно, никакого основания. Но оппозиционная печать, конечно, подхватила и эту сплетню; в борьбе с правительством все средства считались позволительными. Наклеветал в тех записках Новицкий и на меня.