Осенью 1904 года в Киев приехал новый генерал-губернатор, генерал-адъютант Клейгельс, занимавший до того пост петербургского градоначальника. Генерал Клейгельс был выдающийся градоначальник в смысле полицейском. Он любил полицейское дело, интересовался им, умел подбирать исполнительных офицеров и умел использовать их таланты. Других его качеств я не касаюсь. После знаменитых обер-полицмейстеров Трепова и Грессера, это был единственный градоначальник, в котором столичная полиция видела своего по духу человека.
Поводом к его уходу из Петербурга послужило следующее. Сын его давнишнего приятеля, блестящий гвардейский кавалерист X. тратил большие суммы на очаровывавшую весь кутящий Петербург француженку М. Отец офицера, обеспокоенный за состояние своего сына, просил Клейгельса помочь ему, и тот потребовал выезда М. из Петербурга. Но М. была очень популярна и имела хороших защитников. Кавалерист пожаловался командиру полка, тот доложил выше — и так дошло до командующего войсками гвардии великого князя Владимира Александровича, который вступился за офицера и при первой же встрече с Клейгельсом наговорил ему много резкого и нехорошего. Престиж градоначальника был подорван, оставаться в Петербурге ему было неудобно, и как выход из положения генералу Клейгельсу было предложено киевское генерал-губернаторство.
Я представился новому генерал-губернатору еще в Петербурге, будучи там в первые дни после его назначения. Это был бравый величественный генерал, цветущего здоровья, с бородой по-скобелевски. Он говорил важно и высокопарно и при этом часто подбоченивался одной рукой, а другой молодцевато разбрасывал бороду-баки. В громадном петербургском кабинете, с массой гипсовых моделей разных монументов, он был великолепен.
Тогда он сразу же спросил меня, знаком ли я с его «литературными трудами», как выразился он, и узнав, что нет, предложил мне обратиться в градоначальство. Я обратился, и мне прислали с десяток разного формата инструкций для общей полиции и большой том «Основы полицейской службы». Почти на всех инструкциях красовалась надпись: «по распоряжению санкт-петербургского градоначальника свиты его величества генерал-майора Клейгельса, составил капитан Галле».
Директор Лопухин тогда же дал мне о нем исчерпывающую характеристику, и я вспомнил лишний раз, что и на солнце бывают пятна.
Новый генерал-губернатор своими широкими взглядами и сдержанными поступками как бы старался заставить забыть, что он служил раньше по полиции, и показывал себя просвещенным администратором. Он очень внимательно занимался разрешениями на покупку земель в крае и давал их на великолепной бумаге. Весь пол, диваны, кресла его обширного киевского кабинета бывали иногда покрыты этими аккуратно разложенными разрешениями — то подсыхала свежая подпись генерала-губернатора, дабы сохранился блеск чернил.
Конкретных указаний генерал Клейгельс вообще не любил давать и предоставлял каждому широту действий. Так однажды, когда я согласно его приказания протелефонировал ему около 11 часов вечера, что на банкетном обеде судебного ведомства произносятся речи о конституции, генерал, выслушав меня, сказал внушительно: «Надо действовать быстро и решительно; завтра вы доложите мне подробно» — и повесил трубку. Я подумал, подумал и лег спать.
Генерал Клейгельс не жаловал нашего губернатора П. И. Саввича. Последний был очень хороший и здравый человек, честный службист, разумно понимавший свою роль и положение. Их взгляды не сходились. Дошло до того, что при беспорядках, когда требовалось иногда получить категорические указания генерал-губернатора, генерал Саввич брал меня с собой. При третьем разговаривать оказывалось удобнее.
При подобных взаимоотношениях высшего местного начальства мое положение было довольно щекотливо. Но к нам генерал-губернатор относился хорошо, хотя его отношения с нашим начальником А А Лопухиным были неважны. Он вообще не ладил с министерством юстиции еще с Петербурга, а Лопухин вышел из него.
С новым начальством у нас совпала и новая полоса во внутренней политике в России. Убийство Плеве, в котором широкие и бюрократические круги общества и ближайшие сотрудники убитого министра видели главное препятствие к широким реформам, нужда в коих назрела до очевидности, было встречено не только дикой радостью революционных партий, но и не скрывавшимся сочувствием всей оппозиции. Государь, склонный уже в то время к изменению курса внутренней политики, назначил министром внутренних дел Виленского генерал-губернатора генерал-адъютанта князя Святополк-Мирского[153].
Человек высоких нравственных качеств, милый и воспитанный, как говорили о нем поляки в Вильне — «бардзо цивилизованный чловек», — князь Святополк-Мирский по уму и по характеру совершенно не был пригоден к должности, на которую он был призван. Либерал по мышлению, он, вступив в половине сентября месяца в должность, изменил с высочайшего одобрения курс внутренней политики в сторону либерализма, заявив на всю Россию, что отныне таковая будет базироваться на доверии власти к обществу. Была объявлена политическая «весна».
Это изменение политики дало возможность развиться широкому общественному противоправительственному движению, которое слилось затем с революционным.
Образовавшийся еще осенью 1903 г. и окончательно сорганизовавшийся в январе 1904 года тайный «Союз Освобождения»[154], в который входили представители профессиональной и разночинной интеллигенции и левое крыло земцев-конституционалистов, признал наступивший момент удобным для открытия дружной кампании всех оппозиционных и революционных сил в целях свержения самодержавия.
В сентябре 1904 года в Париже состоялась «Конференция оппозиционных и революционных организаций Российской Империи» с участием представителей Союза Освобождения и партии социалистов-революционеров. Решено было добиваться уничтожения самодержавия, причем «формы, методы, средства, тактика оставались своеобразными для каждой партии». Так писала «Революционная Россия». Не взяв бомбы в руки, наши либералы признали ее у своих союзников допустимым средством борьбы против правительства.
С этого момента Союз Освобождения руководит всем общественным движением в России, направляет действия земцев и всей оппозиционной интеллигенции и толкает их определенно на революцию. Оставаясь для правительства в подполье, он проводит земскую и судебно-банкетную кампании, проводит резолюции о требовании конституции, вынесенные на ноябрьских земских съездах, разносит их широко по России и тем окончательно поднимает все интеллигентные круги и профессии. Революционные партии, застигнутые как бы врасплох, идут поневоле за созданным Союзом движением, помогая ему террором, рабочими, крестьянскими и солдатскими беспорядками.
Так расцветала объявленная Святополк-Мирским «весна», сперва при осенней слякоти, затем при заморозках и морозах, и создала естественный хаос. На местах все было сбито с толку до представителей властей включительно. Даже чины судебного ведомства, блюстители закона, отклонились от него и поддались веянию министерской «весны».
Трудно было тогда служить в Киеве. У генерал-губернатора поддержки никакой. Он только пышнее и звонче стал говорить. Кругом все бредили свободами, не отдавая себе ясного отчета, чего хотят. Только губернатор Саввич, как всегда спокойный и ровный, решил не поддаваться никаким веяниям и действовать строго по закону и по существующим циркулярам и инструкциям, пока они не будут отменены или изменены формально центральной властью. А министерство, делая революцию сверху, продолжало хранить молчание относительно каких-либо руководящих указаний.
Спокоен был у нас и прокурор палаты, держась существующего закона, но некоторые маленькие товарищи прокурора бегали как угорелые. Один все приставал ко мне, на каком я основании делаю то или другое и так надоел, что однажды я сказал ему: «Да разве вы не знаете, что есть такое учреждение в Киеве на Бульварно-Кудрявской, где все и всегда делается без всяких оснований? Если не знаете, то знайте». Он обиделся, но больше уже не приставал.
Но это далеко не было так. Прокурорское око смотрело зорко, и мы очень считались с ним. Арест каждого лица, даже по охране, должен был быть обоснован серьезно. И если еще арест какого-либо рабочего не обращал внимания прокурора, то арест интеллигентного человека и в частности студента всегда влек за собою справку прокуратуры по телефону: за что и почему.
Перед каждой групповой ликвидацией я отправлялся к прокурору палаты и по наглядной схеме выяснял ему положение розыска по данной организации, указывал сношения отдельных лиц и выяснял сплетение наружного наблюдения с агентурой. Я указывал дома, где жили наиболее интересные в смысле революционном люди и где, по нашему предположению, может быть найдено что-либо предосудительное. Благодаря такому докладу, прокурор палаты видел, что мы разбираемся, а не бросаемся зря хватать правого и виноватого.
Самый порядок ликвидации был установлен следующий. Начальник управления назначал офицера, который должен был начать дознание по тем арестам, которые будут произведены. Назначался и товарищ прокурора для наблюдения за будущим дознанием. Оба они приходили в отделение часов в 11 вечера того дня, когда производилась ликвидация. Отпустив наряды на обыски, я рассказывал им все происходящие уже обыски и аресты. Когда являлись с обыска, мы сообща просматривали вещественные доказательства. Тут же делались дополнительные указания и всяческие разъяснения. В результате, за ночь и будущий производящий дознание и товарищ прокурора были введены в свое дело, а на утро отделение посылало телеграмму о результатах ликвидации в департамент полиции, а товарищ прокурора докладывал своему начальству. Так производились аресты даже «по охране», которые по закону мы могли производить без всякого дознания.
10 или 11 января 1906 года в Киев вернулся из Петербурга генерал-губернатор Клейгельс и прямо с вокзала попросил к себе нескольких лиц, губернатора и меня. Все были приглашены занять места за большим зеленым столом в особой приемной.
— Я человек определенных форм, — начал как всегда генерал-губернатор и затем встревожено важно рассказал нам о происшедшем в Петербурге гапоновском движении[155]. Он раскритиковал Гапона и удивлялся действию властей. Поговорив с полчаса, он отпустил нас. Для большинства было неясно, что в сущности он хотел и для чего собирал нас, но разгадка была в том, что в прошлом Гапон был до некоторой степени связан с Клейгельсом.
Григорий Гапон — из полтавских малороссов, сын крестьянина, учился в семинарии, по окончании которой поступил в 1902 г. в Петербургскую духовную академию.
Нервный, экспансивный, честолюбивый, с горящими черными глазами аскета, Гапон был беспокойная мятущаяся натура. Он любил царя безотчетно и считал, что через него можно достигнуть всего, что только нужно народу. Романтик в душе, он очень интересовался обездоленными и бедными и носился с разными проектами, как улучшить их положение.
Еще будучи в академии, он был назначен преподавателем в два детских приюта и скоро выделился своими собеседованиями. Он посещал ночлежные дома, петербургские притоны, рабочие кварталы, любил и умел разговаривать с их обитателями. Ряса священника, своеобразная речь и задушевный тон помогали ему. Скоро незаурядный священник-провинциал заинтересовал собою и академическое начальство, и некоторые салоны петербургского аристократического общества. Он начал входить в моду. Открылись для него и двери гостиной статс-дамы ее величества Е. Н. Нарышкиной. По ее проникнутым любовью к царской семье теплым рассказам про государя и его доброту и любовь к народу, про его дивную семейную жизнь, Гапон уже более сознательно начал любить государя и проникаться верою, что при нем рабочий люд действительно может добиться всего, что нужно ему для его благополучия. Фантазия Гапона направлялась в сторону широких социальных реформ.
Будучи на втором курсе академии, он разработал проект о кооперативе безработных и о предоставлении им подрядов общественных работ, о реформе рабочих домов, о земледельческих исправительных колониях для детей и подал свои проекты генералу Клейгельсу и причастным к делам приюта генерал-адъютанту Максимовичу и управляющему собственной его величества канцелярии Танееву, и был обнадежен одним из них, что его проекты будут рассматриваться под председательством самой императрицы Александры Федоровны. Голова полтавского малоросса шла кругом.
На четвертом курсе Гапона уволили из академии из-за какого-то недоразумения, но затем вновь приняли не без протекции со стороны охранного отделения, которое уже тогда знало Гапона и покровительствовало его работе среди бедного люда, находя его собеседования полезными.
Весною 1903 года Гапон окончил академию и, привлеченный Зубатовым к работе в основанном последним обществе рабочих, с жаром отдался новой организационной деятельности. Но он, однако, не во всем сходился с Зубатовым. Он был против полицейской опеки над движением и стоял за его большую самостоятельность. Это не мешало, однако, ему быть с Зубатовым и Медниковым в самых близких отношениях, бывать часто у них на Преображенской улице и принимать от Зубатова денежную помощь.
После увольнения Зубатова, Гапон стал как бы официально во главе петербургской легализации. К концу 1903 года в Петербурге существовало уже 17 отделов на разных окраинах столицы. В отделах происходили собеседования и чтения, начинавшиеся обычно молебствием. На поддержку отделов Гапон получал иногда деньги и от департамента полиции и от градоначальника Клейгельса. К этому времени Гапон был назначен священником в центральную тюрьму.
С назначением градоначальника генерала Фулона[156], движение разрастается еще шире, начинают устраиваться уже общие собрания для рабочих и их семей, даже с танцами, и это движение уже перестает удовлетворять Гапона. Ему мало Петербурга, ему хочется перебросить его и на другие города. Его взоры обращаются на Москву и Малороссию.
Гапон поехал как-то в Москву, выступил там на одном из рабочих собраний и начал критиковать московские организации, выставляя взамен их свои. Дошло до градоначальника Трепова. Тот приказал арестовать Гапона и выслать в Петербург, министру же Плеве от великого князя было послано письмо, с указанием, чтобы Гапон больше в Москву не являлся. Плеве извинился, и Гапону было указано, что он может работать только в Петербурге. Пытался Гапон работать и по провинции, был он с этой целью в Харькове, а зимой 1904 года приехал и к нам в Киев и заявился прямо ко мне. Встретились мы как старые знакомые. Сказавши, что действует по полномочию директора Лопухина, Гапон разъяснил мне, что он приехал просить Клейгельса разрешить ему начать в Киеве организацию рабочих наподобие Петербурга и, прежде чем быть у него, заехал переговорить со мною и просить поддержки. Мы переговорили, причем я разъяснил, что все зависит от генерал-губернатора, в душе же я считал, что время для легализации у нас совсем не подходящее, и что все усилия надо направлять лишь на борьбу с разрастающейся революцией. Исходя из этого положения, я тотчас же после ухода Гапона поспешил к генералу Клейгельсу, доложил ему о приезде Гапона и высказал свой взгляд на полную неприемлемость для Киева его проекта. Клейгельс обещал отклонить просьбу Гапона, но я не очень доверял его обещаниям и потому поехал еще и к губернатору и нашел у него, горячую поддержку. Он обещал мне воспротивиться какой бы то ни было легализации.
Однако обеспокоенный тем, что я проделал все это вопреки желанию директора, на которого сослался Гапон, я срочно выехал в Петербург и подробно доложил обо всем Лопухину. Последний возмутился нахальством и ложью Гапона. Он позвонил секретаря, приказал принести дело о Гапоне и рассказал мне его инцидент в Москве, объяснил, в какие он взят рамки в Петербурге, и показал некоторые документы из дела, а в том числе и письмо великого князя, и резолюцию Плеве. Директор нашел мои действия правильными. Но, разрешив Талону широко работать в Петербурге, власти как бы забыли, что там не было человека, который бы присматривал за ним, руководил бы им, держал бы все движение в руках, как то делал Зубатов. Формально это как бы лежало на генерале Фулоне.
Между тем гапоновские организации увеличивались числом, и к концу 1904 года созданное им движение по рабочим кварталам Петербурга приняло невиданные размеры. Число сорганизованных рабочих доходило до двадцати тысяч. Ничего подобного в Петербурге никогда еще не бывало. Настроение их повсюду было настолько лояльное, что при открытии Коломенского отдела, на котором присутствовал и градоначальник Фулон, многие рабочие, приложившись после молебна к кресту, целовали затем руку градоначальника и просили его сняться с ними на общей фотографии.
В самом конце года на Путиловском заводе из-за увольнения нескольких рабочих со службы вспыхнула забастовка, перебросившаяся затем на все заводы. Гапоновские рабочие приняли в ней горячее участие. Сам Гапон с сердцем схватился за своих рабочих и, не видя нигде помощи и поддержки для бедняка в его борьбе с богатым, в своем враждебном романтизме обратился к столь сродному душе простолюдина средству — бить челом царю. И Гапон бросил в массу мысль идти всем народом с челобитной к государю и просить его о своих нуждах. Мысль эта с восторгом была подхвачена рабочими. Понравилась она и Фулону, но лишь скользнула по нему.
У честолюбивого же романтика Гапона кружилась голова. Он ведет народ к царю и находит у него защиту. Рабочие не ошиблись, они добились высшей справедливости и добились ее от царя-батюшки. Царь поднят в глазах народа на недосягаемую высоту, и все это сделал он, вышедший из народа же, Гапон. Роль красивая, великая, и Гапон кипел в агитации. Среди рабочих царило необыкновенное воодушевление. Все горело желанием: к царю, к царю.
На окраинах были расклеены о том воззвания, их никто не срывал, о них знала полиция, и весьма естественно, что они считались разрешенными.
Среди этого охватившего всех экстаза представители работавших в Петербурге революционных организаций заинтересовались невиданным еще явлением и вмешались в движение. Главным образом, то были социал-демократы. Они скоро сумели подделаться под лозунги рабочих, которые сперва не хотели иметь ничего общего с ними, и скоро стали как бы руководить рабочими. Отдельные революционеры стали действовать на Гапона. Энергично работал около него социалист-революционер Рутенберг и представители эсдековской центральной группы. Его агитировали на революцию. Он вождь народный, но ему недостает правильных революционных лозунгов; его программа не идейна, не обоснована. Прими он революционные тезисы — он сделает большое народное дело, он войдет в историю.
Экзальтированный, ускользнувший уже от опеки градоначальства, Гапон увлекается еще больше своей случайной ролью, теряет равновесие и резко подается влево. Подстрекаемый революционерами, он как бы забывает своих покровителей из администрации. Он сначала уклоняется от них, а затем прячется. Первоначальная мысль о просьбе к царю извращается у него в мысль о требовании; возможное неисполнение просьбы подает сумбурную, подсказанную революционерами же мысль о каком-то бунте.
— Я выйду на площадь, — говорит Гапон, — если царь принял нашу просьбу, махну белым платком, если же нет, махну красным платком и начнется народный бунт.
Какой бунт? Кто же подготовлен к нему? С чем будут бунтовать? С голыми руками? Никто не мог бы тогда толком ответить на эти вопросы и менее всего Гапон, но о бунте говорилось.
Увлекшись окончательно своею ролью, окончательно сбитый с толку и толкаемый господами Гутенбергами[157] и к-о на безумный, но столь нужный для их революционного успеха поступок, Гапон начинает действовать как заправский революционер и при том революционер-провокатор.
Он участвует со своими ближайшими учениками в совещаниях с социал-демократами и принимает их тезисы для петиции. Подняв рабочую массу верою в царя и в его справедливость на челобитную, он потихоньку от рабочих, по сговору с революционерами, решает вести их к царю, но не с той челобитною, о которой думают рабочие, а с требованиями во имя революции. Он, зная представителей власти и сам, состоя на правительственной службе, понимает хорошо, что этого шествия десятков тысяч рабочих власти не допустят. Он знал это и все-таки решил, что поведет рабочих. Он поведет их с целью вызвать столкновение с властью, с полицией, с войсками и тем дискредитирует в глазах наивного люда царя, возбудит против царя рабочих. Таков был поистине дьявольский и предательский план, выработанный революционными деятелями и воспринятый Гапоном.
Гапон поддался революционному психозу.
8 января Гапон явился к министру юстиции Муравьеву для переговоров о завтрашнем дне и для передачи ему заготовленной петиции, но Муравьев уклонился от обсуждения вопроса по существу и направил Гапона к князю Святополк-Мирскому.
Князь Мирский не принял его совсем и, как объяснил после одному из своих подчиненных, не принял потому, что не умеет разговаривать «с ними». Министр приказал направить его к директору департамента полиции Лопухину, но Гапон отказался идти к последнему, заявив, что он боится говорить с ним и что он будет теперь действовать по собственному усмотрению.
Когда Лопухин узнал от Мирского, что последний уклонился принять Гапона, он понял, какую громадную оплошность сделал министр, и предпринял шаги, чтобы исправить ее. Он обратился к митрополиту, думая через него раздобыть Гапона и поговорить с ним, но Гапон не пошел на призывы митрополита. Он, только что искавший случая переговорить с представителями власти, теперь упорно уклоняется от них. Все это было очень двойственно и неясно. Гапон, как зарвавшийся азартный игрок, шел, что называется, очертя голову.
Была еще одна сила, принимавшая какое-то не совсем ясное, как будто бы покровительствовавшее Гапону участие в подготовке событий 9 января — это, так называемая, петербургская общественность, группировавшаяся около вольноэкономического общества и имевшая сношения с Гапоном. Эта общественность выбрала в конце концов из своей среды депутацию из девяти человек (Н. Анненский, К. Арсеньев, Е. Кедрин, Н. Кареев, И. Гессен, М. Горький, Мякотин, Семевский и А. Пешехонов], которые с рабочим Кузиным и посетили 8 числа председателя комитета министров Витте и просили его «принять меры, чтобы государь явился к рабочим и принял их петицию, иначе произойдут кровопролития»[158]. Но Витте уклонился от вмешательства в это дело и ограничился тем, что только протелефонировал о том князю Мирскому. Депутация пыталась повидать князя Мирского, но ее не приняли и направили к товарищу министра Рыдзевскому, который ничего существенного им не сказал. Так и кончилось их хождение по администрации ни в чью. Попыток же повлиять на Гапона и на приладившихся к нему социалистов, в смысле отмены шествия, эта группа не делала.
Что же думали всемогущий министр внутренних дел и градоначальник? Как эти два почтенных генерала, носившие вензеля государя на погонах, прозевали столь лестное для престижа монарха народное движение, как выпустили его из своих рук и дали провести себя кучке авантюристов?
На несчастье России ни один из них не понимал совершавшегося на глазах движения. Не использовав Гапона в те дни, когда он действовал еще лишь как увлекающийся ролью вождя священник, они, узнав об его уклонении влево и о принятии им революционных тезисов, они — представители «сильной» власти, совершенно растерялись и окрасили мысленно революционизмом все поднятые Гапоном массы. А, окрестив их огулом революционерами и бунтовщиками, они и средства против них избрали соответствующие. За десятками подлинных революционеров власти проглядели десятки тысяч верноподданных рабочих.
Наступил скверный, нехороший вечер 8 января. В городе была полная тьма — результат всеобщей забастовки. Чувствовалось что-то жуткое и тревожное.
В 8½ часов вечера министр внутренних дел собрал у себя совещание, на которое пригласил: министра финансов Коковцева[159], министра юстиции Муравьева[160], своих товарищей Дурново и Рыдзевского, Тимирязева[161], начальника штаба войск гвардии Мешетича. Присутствовал также, не принимая участия в совещании, директор департамента полиции Лопухин.
Князь Святополк-Мирский в немногих словах посвятил присутствующих в происходящие события. Градоначальник Фулон доказывал невозможность допустить рабочих до Зимнего дворца, причем напомнил ходынскую катастрофу[162]. Товарищ министра Дурново поднял, было, вопрос о том, известно ли властям, что рабочие вооружены, но этот весьма важный по существу вопрос, даже самый кардинальный вопрос, лишь скользнул по собранию и как-то затушевался. Растерявшийся градоначальник ничего толком не знал и ничего разъяснить не мог. Было решено, наконец, рабочих ко дворцу не допускать, при неповиновении действовать оружием, Гапона же арестовать. На последнее постановление Фулон ответил, что едва ли это представится возможным сделать. Он знал, что говорил: он за несколько дней перед этим дал Гапону свое «солдатское» слово, что он его не арестует, и генерал Фулон сдержал свое слово, хотя и вопреки приказанию своего высшего начальника министра внутренних дел. Факт вопиющий.
После совещания министр внутренних дел поехал с докладом к его величеству, пригласив с собою и директора департамента полиции Лопухина для доклада государю на случай, если бы возник вопрос об объявлении города на военном положении. Министр не считал себя достаточно компетентным в этом вопросе. Вопрос этот, однако, не возбуждался.
Вот что записал после этого доклада государь в своем дневнике:
«Со вчерашнего дня в Петербурге забастовали все заводы и фабрики. Из окрестностей вызваны войска для усиления гарнизона. Рабочие до сих пор вели себя спокойно. Количество их определяется в сто двадцать тысяч. Во главе союза какой-то священник-социалист Гапон. Мирский приезжал вечером с докладом о принятых мерах».
Очевидно, государю не доложили правды, надо полагать, потому, что и сам министр не уяснил ее себе, не знал ее.
С утра 9 января со всех окраин города двинулись к Зимнему дворцу толпы рабочих, предшествуемые хоругвями, иконами и царскими портретами, а между ними шли агитаторы с револьверами и кое-где с красными флагами. Сам Гапон, имея с боку Гутенберга, вел толпу из-за Нарвской заставы. Поют «Спаси Господи люди твоя… победы благоверному императору…» Впереди пристав расчищает путь крестному ходу.
Войска встретили рабочие толпы залпами и разогнали их. Были убитые и раненые. Гапон был спасен Гутенбергом, спрятан у Максима Горького и затем переправлен за границу. Рабочая масса негодовала на правительство и на царя. Во всех кругах общества недовольство, недоумение и возмущение. Происшедшее было настолько непонятно, что объяснением его в глазах враждебно настроенной к правительству публики была только — провокация. Но чья? Ну, конечно, со стороны правительства, и волна негодования прокатилась повсюду, по всей Госсии. То там, то здесь вспыхивают забастовки, сыплются протесты. Поднялась как бы вся страна.
Из-за границы же шли полные огня прокламации. Руководители РСДРП, петербургские товарищи которых сделали все возможное, чтобы спровоцировать 9 января, выпустили прокламацию с призывом к борьбе, в которой писали, между прочим, что 9 января «…гигантская рука русского пролетариата схватила за горло самодержавного зверя», что в тот день «офицеры хладнокровно резали детей и женщин своего народа». Они гордо заявили, что «на алтарь цивилизации, свободы и мира несет свои жертвы российский пролетариат». Имена Плеханова, П. Аксельрода, Н. Второва, Веры Засулич и Л. Дейча блистали под этими перлами революционного красноречия.
Лидер же наших либералов П. Струве[163] разразился в «Освобождении» статьей, направленной против государя и озаглавленной «Палач народа».
«Царь Николай, — позволил написать себе неосведомленный господин Струве, — стал открыто врагом и палачом народа… Сегодня у русского освободительного движения должны быть единое тело и един дух, одна двуединая мысль: возмездие и свобода во что бы то ни стало… Ни о чем другом кроме возмездия и свободы ни думать, ни писать нельзя. Возмездием мы освободимся, свободою мы отомстим…»
Так совершилось величайшее по своей трагичности и последствиям событие, прозванное революционерами «Кровавым воскресеньем». Провокация революционных деятелей и Гапона, глупость и бездействие подлежащих властей и вера народная в царя — были тому причиною.
То было воскресенье, убившее в петербургских рабочих эту веру, давшее против государя жгучий, обидный осадок обманутой, разбитой надежды. Печальная, грустная, позорная для правительства, запачканная провокаторством революционных партий страница русской истории последнего царствования.
Государь-император уволил от должности министра Святополк-Мирского, уволил и градоначальника Фулона и назначил петербургским генерал-губернатором генерала Трепова, ушедшего незадолго перед тем по собственному желанию из Москвы после ухода с поста московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича.
И то, что не пришло своевременно в голову общепризнанному за гуманного и либерального князю Святополк-Мирскому, ясно предстало новому генерал-губернатору, которого политические враги называли всякими нелестными эпитетами.
Именно ему, генералу Трепову, принадлежала инициатива представить его величеству депутацию от петербургских рабочих разных фабрик и заводов. Выслушав мысль Трепова, государь посоветовался с министром финансов Коковцевым, который высказался по этому поводу утвердительно, прибавив, что, по его мнению, чем больше народа видит государь и чем больше и чаще говорит он с его представителями, тем лучше.
И вот 19 января, в Царскосельском дворце, государь принял депутацию петербургских рабочих. Государь внимательно выслушивал пожелания рабочих и говорил с ними удивительно просто. Когда державший от рабочих речь высказал желание, чтобы хозяева делились с ними частью прибыли, государь разъяснил им, что приказать этого он не может, как не может приказать и рабочим брать меньшую заработную плату; не может приказать работать или не работать и т. д., что это дело частного соглашения двух сторон. Рабочие согласились с доводами государя, высказали государю, что они понимают это хорошо.
Вся беседа была проникнута доверием со стороны рабочих и необыкновенно чарующей простотой и добротой со стороны государя.
Государь, между прочим, сказал рабочим:
«Знаю, что не легка жизнь рабочих, многое надо улучшить и упорядочить, но имейте терпение. Вы сами по совести понимаете, что следует быть справедливым и к вашим хозяевам и считаться с условиями нашей промышленности. Но мятежною толпою заявлять мне о своих нуждах преступно… Я верю в честное чувство рабочих людей и непоколебимую преданность их мне и потому прощаю их вину им».
Но, к сожалению, это все было уже поздно. Если бы тот прием представители власти испросили у его величества десятью днями раньше…
В охватившей после 9 января всю страну революционной горячке то там, то здесь совершались террористические акты против представителей власти. Стреляли члены разных революционных партий. Говорили и у нас в Киеве, что надо бы подстрелить кого-нибудь, надо бы бросить куда-либо бомбу. Чаще всего называли имя барона Штакельберга. Получил я, наконец, совершенно определенные сведения от одного из сотрудников, что у нас готовится покушение на генерала Клейгельса, что из-за границы нашему комитету предложили заняться именно этим вопросом. То было дело рук Азефа.
После убийства Плеве, в Женеве, под председательством Азефа окончательно сконструировалась боевая организация партии социалистов-революционеров. Был выработан ее устав, Азеф был назначен ее главою или членом-распорядителем, а Савинков — его помощником. Они же двое и Швейцер[164] составили верховный орган организации или ее комитет.
На состоявшемся затем в Париже совещании этого комитета было решено организовать убийства: великого князя Сергея Александровича в Москве, великого князя Владимира Александровича в Петербурге и нашего генерал-губернатора Клейгельса. Первое дело поручили Савинкову, второе — Швейцеру, а Киевское — некоему Барышанскому[165].
Приехав в конце 1904 года в Киев, Барышанский и начал постепенно подготовлять порученное ему дела и, так как он обратился по поводу его к некоторым из местных деятелей, то дошло это и до меня. Надо было расстроить предприятие и уберечь генерал-губернатора. Начали действовать. В комитет была брошена мысль, что убийство генерала Клейгельса явится абсурдом. Поведение генерал-губернатора в Киеве не подает никакого повода к такому выступлению против него. Приводились доказательства. Эта контрагитация была пущена и в комитет и на тех, кого Барышанский мог привлечь в качестве исполнителей.
В то же время мы приняли меры наружной охраны генерал-губернатора. Наше наблюдение установило, что с Печерска за генералом ведется проследка двумя рабочими. Проследку эту мы демонстративно спугнули, показав тем усиленную охрану генерал-губернатора.
Все это я донес департаменту полиции и сообщил ему, что если только в подготовке покушения будет участвовать местная организация, то я гарантирую его предупреждение, если же за осуществление возьмется центр и будет действовать без участия местных сил, то тогда моя агентура окажется в стороне и покушение может легко совершиться. В последнем случае мерой предупреждения может служить лишь учреждение личной охраны генерал-губернатора, на которую у отделения нет кредита.
Я просил об отпуске необходимых денег, но департамент полиции отнесся к моему докладу отрицательно, в средствах на охрану отказал и порекомендовал лишь усилить агентурное освещение, разъяснив, что в нем вся сила. Господин Макаров вторично открыл Америку. Но на наше счастье Барышанский действовал очень неосторожно. Как уже было сказано, он обратился к местным силам, и наша агитация против убийства и филерство на Печерске сделали свое дело. Те, кого подговаривал Барышанский, не согласились идти на убийство, отказался от него и сам Барышанский. У нас план Азефа потерпел неудачу.
Иначе сложилось дело в Москве, куда для организации покушения на великого князя был послан Савинков. Во избежание провала Савинков решил действовать самостоятельно, помимо местной организации и тем спасся от сотрудников охранного отделения. Но кое-что, благодаря первым шагам Савинкова и благодаря его переговорам с одним из представителей местного комитета партии, а также и с одним из либералов, дошло до отделения, и оно, предугадывая покушение, просило через градоначальника Трепова у департамента полиции отпустить кредит на специальную охрану великого князя. Департамент отказал. Тогда в Москве произошло то, чего мы боялись в Киеве. Работая самостоятельно, Савинков сумел подготовить покушение, и великий князь был убит при следующих обстоятельствах.
В числе боевиков, входивших в состав отряда Савинкова, был и его товарищ по гимназии, сын околоточного надзирателя, исключенный за беспорядки из Петербургского университета, И. Каляев[166], 28 лет. Высланный в 1899 году в Екатеринослав, Каляев вступил там в социал-демократическую организацию и после беспорядков 1901 года[167] намеревался убить губернатора графа Келлера[168], но почему-то своего намерения не выполнил. В 1902 году он уехал во Львов, где, по его собственным словам, он окончательно «определился», как террорист. Летом того же года он был арестован на границе с транспортом нелегальной литературы, сидел в варшавской крепости и был выслан в Ярославль, откуда осенью 1903 года пробрался за границу, где благодаря Савинкову и вступил в боевую организацию. В Москве он был предназначен как один из бомбометателей.
4 февраля великий князь Сергей Александрович, не желавший, несмотря на неоднократные просьбы приближенных к нему лиц менять часы и маршруты своих выездов, выехал в карете, как всегда, в 2 часа 30 минут из Николаевского в Кремле дворца по направлению к Никольским воротам. Карета не доехала шагов 65 до ворот, когда ее встретил Каляев, получивший незадолго перед тем от Савинкова бомбу, которую изготовила Дора Бриллиант[169]. Каляев был одет в поддевку был в барашковой шапке, высоких сапогах и нес бомбу узелком в платке.
Дав карете приблизиться, Каляев с разбегу бросил в нее бомбу. Великий князь был разорван, кучер смертельно ранен, Каляев же ранен и арестован.
Великая княгиня Елизавета Федоровна, оставшаяся во дворце, услышав взрыв, воскликнула: «Это Сергей» — и в чем была бросилась на площадь. Добежав до места взрыва, она, рыдая, пала на колени и стала собирать окровавленные останки мужа…
В это время Каляева везли в тюрьму, и он кричал: — «Долой царя, долой правительство». Савинков с Дорой Бриллиант спешили в Кремль убедиться в успехе своего предприятия, душа же всего дела Азеф где-то злостно смеялся над своим начальством, составляя ему новое красноречивое донесение.
В день этого убийства я был в Петербурге, куда приехал для объяснений с заведующим особым отделом Макаровым. Он произвел на меня удручающее впечатление полным непониманием розыска и равнодушием к местным нуждам. Он бросил мне, между прочим, упрек, что у нас мало раскрыто нелегальных типографий. Я ответил, что те типографии, которые работали, мы арестовали, сами же мы их не ставим, а потому и не можем арестовывать по двадцать типографий в год. Я намекал на один из городов, где было арестовано очень много типографий, что ставилось нам в пример и над чем мы посмеивались.
Настроенный Макаровым, недоволен был мною и директор, между прочим, на то, что у нас в Киеве пряталась будто бы не раз упоминавшаяся уже Мария Селюк. Я уверял, что ее у нас нет в Киеве, и случай поддержал меня. На второй или на третий день после этого разговора Лопухин получил по городской почте письмо от самой Селюк, которая писала ему, что ей надоели преследования филеров, сопровождавших ее всюду, куда бы она ни пошла. И даже, когда она моется в бане, филер наблюдает за ней с полки. А потому она сообщает свой адрес и просит ее арестовать. Письмо было настолько странное, что его приняли за шутку, но все-таки послали наряд по указанному адресу и действительно нашли Селюк. Оказалось, что она заболела манией преследования. По рассмотрению у нее виз на паспорте, убедились, что она в тот период в Киеве не жила.
Не найдя в департаменте прежней поддержки, не видя дела и недовольный невниманием Макарова, я решил уйти из охранного отделения. Я отправился к генерал-губернатору Трепову и просил его взять меня к себе. Трепов встретил меня хорошо и просил зайти к нему дня через три. Этот срок падал на 5 или 6 февраля. Трепова я застал очень расстроенным. Он рвал и метал на департамент полиции из-за убийства великого князя. Он обвинял директора в том, что тот отказал в кредите на охрану великого князя и потому считал его ответственным за происшедшее в Москве.
Трепов сказал мне, чтобы я ехал в Киев, продолжал бы служить и ждал бы его распоряжения. Я задержался еще, кажется, на день и был на вокзале, когда вернулся из Москвы ездивший туда разобраться в обстановке убийства Лопухин. С ним вернулся и ездивший вместе Медников. Последний сообщил мне, что в отношении Московского охранного отделения все обстоит хорошо, что отделение хорошо работает и что начальнику надо испросить орден Владимира. Но от другого лица, приехавшего вместе с ним из Москвы, я узнал, что охранное отделение сделало там большую оплошность. Наблюдение напало на следы боевиков, но кого-то утеряли, за кем-то не поставили вовремя наблюдение, что-то просмотрели. Так говорили красноречивые рапортички филеров, что, конечно, не могло укрыться и от зоркого глаза Медникова. В Московском отделении не было в то время фактически начальника: старый ушел, но не успел уехать из Москвы, а новый еще не приехал.
Я ничего не понимал. Походило на сумасшедший дом. В тот же вечер я уехал в Киев.