Иван Серов начал свою службу в органах госбезопасности в переломный для Лубянки период. Как раз накануне, в ноябре 1938-го, «железного наркома» Николая Ежова сменил человек в пенсне Лаврентий Берия. Волна репрессий постепенно начала стихать, отдельных счастливчиков даже стали выпускать на свободу.
Через полгода, в апреле 1939 года, Ежова арестуют, а затем расстреляют. Вслед за ним будут арестованы практически все его заместители, большинство начальников управлений НКВД в центре и на местах: сделав свое дело, они должны были исчезнуть навсегда.
В этих условиях новый нарком остро нуждался в новых, надежных кадрах, никак не отягощенных старыми грехами, но после предыдущих чисток таковых в системе почти не осталось. Людей в экстренном порядке пришлось набирать со стороны. В том же 1939 году на оперативно-чекистскую работу будет принято 14 506 человек, из них большинство (11 062 человека) — по партийно-комсомольским путевкам.
Серов попал на Лубянку по армейскому набору: несколько сот выпускников военных академий целевым порядком были тогда рекрутированы в НКВД.
Именно кадровым голодом объясняется и его стремительный карьерный рост. Придя в органы лишь в феврале 1939 года, он сразу же становится зам. начальника Главного управления рабоче-крестьянской милиции (ГУРКМ) НКВД, а спустя неделю — и полноправным начальником: то есть главным милиционером страны.
Через 5 месяцев его перебрасывают из милиционеров в чекисты: начальником секретно-политического отдела ГУГБ НКВД, одного из ключевых подразделений Лубянки — ее тайной полиции. А уже осенью Серов уезжает на Украину шефом НКВД второй по величине союзной республики.
Понятно, что при такой свистопляске постигать азы профессии приходилось на марше. Впрочем, профессиональные навыки и опыт Берию волновали меньше всего: главное — преданность партии и твердое выполнение установок Центра.
У выдвиженцев того времени, словно у штрафников, было лишь два пути: либо оправдать возложенные на них ожидания, либо повторить судьбу предшественников и сгинуть лагерной пылью.
Серов — оправдал…
Меньше чем за год скромный майор артиллерии прошел путь до комиссара госбезопасности 3-го ранга (по-армейскому — генерал-лейтенанта), вершителя миллионов судеб.
Когда нас всех (из разных академий) собрали на Лубянке, у меня (а я почувствовал, и у многих) было неприятное чувство <от>[11] учреждения, о котором мы всегда нелестно отзывались, так как в годы учёбы, вернее в 1937–1938 годах, на наших глазах многие слушатели и преподаватели были взяты на Лубянку и оттуда не вернулись.
В отделе кадров МВД, куда нас собрали, было объявлено, чтобы мы согласно распределению (объявленному) разъезжались по военным округам на должности начальников особых отделов округов. Я получил назначение начальником особого отдела Киевского особого военного округа.
После объявления назначений я встал и сказал, что нам ехать в таком виде, то есть не знающим основ предстоящей работы, крайне неудобно, и мы будем выглядеть перед подчинёнными профанами. А ведь с ними придётся работать и командовать ими. Поэтому необходимо нам дать какой-то минимум знаний и рассказать наши обязанности и поведение с командующими округов. Руководивший совещанием замялся, а новые «начальники» хором поддержали мое предложение.
После этого нам был объявлен перерыв. А затем, когда нас вновь собрали, то сказали, что для нас организуются двухнедельные курсы по чекистской подготовке, где мы можем записать основные задачи, которые встанут перед нами.
Видимо, в наказание за моё предложение, объявили, что старшим всех «начальников» на этих курсах будет Серов.
Курсы приступили к работе со всеми правилами конспирации. Нужно сказать объективно, что содержание лекций было средним, но в тот период, когда никто из нас не представлял чекистскую работу, то всем казалось так интересно, что все внимание было обращено на лектора, а карандаши скрипели, усердно записывая основные мысли, а затем записи сдавали мне, а я их — в сейф.
На третий день «курсов» меня вызвали к наркому[12]. Нужно сказать, что за 15 лет службы к тому времени ни разу не видел в глаза «наркомов», кроме как членов политбюро на Красной площади во время парадов.
Придя в приемную наркома, я поинтересовался фамилией, <и> затем меня впустили. Там сидел какой-то командир с двумя ромбами, а у наркома я заметил 4 ромба. По-нашему, по-военному, это было много.
Нарком задал один вопрос, просматривая мою аттестацию: «Вот здесь записано, что вы иногда проявляете высокомерие?»
Я ответил, что мне ещё не давали читать аттестацию по окончании академии, поэтому мне эта фраза неизвестна. Последовал вновь вопрос: «Так как же это понимать?»
Мне ничего не оставалось сказать, как следующее: «Возможно, бывают у меня моменты, когда я глупое выступление или замечание того или иного товарища называю глупым, а не хвалю его!» Нарком и его помощник улыбнулись, но ничего мне не сказали.
Затем нарком говорит: «Состоялось решение Политбюро ЦК о назначении вас заместителем начальника Главного управления рабоче-крестьянской милиции». Я чуть не подпрыгнул, но выслушал и сказал: «Я военный, милицейских дел не знаю и переходить в милицию не хочу».
В этот момент я почувствовал, что во мне рушатся все надежды на службу в армии, куда я стремился смолоду и служу 15 лет.
Нарком вскипел на мой ответ и швырнул мне полулисток, сказав: «Вот решение Политбюро, за подписью т. Сталина»*. Я глянул только на красную подпись «И. Сталин» и спокойно вернул листок наркому. Затем нарком сказал: «Идите и приступайте к работе»[13].
Выйдя, я еле нашёл по коридорам выход, спросил, где Главное управление, и на улице стал бродить, чувствуя, что я в тяжёлом положении. Но военная закалка к исполнительности и решение партии заставили взять себя в руки, и и явился к начальнику Главного управления, с которым не знал как себя вести, так как, будучи военным, и считал себя более достойным, чем милицейский чин.
Войдя в кабинет, я увидел пожилого человека в звании «комдив», и сразу у меня изменилось настроение. Военному с военным легко разговаривать.
Я представился. Он мне сказал, что уже нарком ему звонил. Очень хорошо поговорили, показал мне кабинет, и там я сел в кресло и задумался, так как что делать и как, я не знал, каковы мои обязанности, а главное, это угнетающее настроение в том, что меня из армии перевели в милицию.
Ко мне уже начали приходить подчинённые с докладами, что-то говорили, спрашивали, я отвечал, и единственная мысль сверлила мозг: «Не сказать глупости».
Отсидев до конца дня, я, зайдя к комдиву, который оказался очень эрудированным, душевным человеком, затем ставшим моим хорошим товарищем Чернышевым* В. В., уехал на положенном мне «ЗиС-101» домой[14].
Вера Ивановна[15] сразу почувствовала, что со мной что-то неладно. Я ей сказал, что получил назначение в милицию. Она так и ахнула: «Как в милицию?»
Слова «заместитель начальника Главного управления» ни на нее, ни на меня не производили никакого впечатления. Если бы в тот период сказали «зам. командира полка», то у нас радости не было бы конца.
И в таком состоянии мы пребывали много дней, несмотря на то что мне было присвоено уже звание госбезопасности, тоже майор, но знак различия был не две шпалы, которые я носил, а ромб. Но нас и это не радовало[16].
Через два месяца после всего я был вызван вместе с В. В. Чернышевым к наркому. По дороге В. В. сказал, что «тебе, Иван Александрович, придётся принимать Главное управление милиции». Я опять опешил, так как все еще не терял надежду вернуться в армию в любом качестве, ну хотя бы в особый отдел. Я ответил, что буду возражать. В. В. не советовал, так как «нарком строгий и не любит возражений»[17].
Разговор у наркома опять короткий. Обращаясь к Чернышеву на «ты», он сказал: «Сдай дела Серову и принимай ГУЛАГ», — и опять бросил на мой столик, где я сидел, постановление Политбюро за подписью Сталина[18].
Я снова поднялся и сказал, что не справлюсь с такой большой работой, так как не знаю её и не лежит душа, меня перебил нарком, сказав: «Идите и работайте, а плохо будете работать, так будете отвечать».
Мы вышли, Василий Васильевич вновь упрекнул меня за отказ. Придя к нему в кабинет, он мне рассказал, что он тоже работал начальником Пограничных войск на Дальнем Востоке[19], но его вызвали и назначили в милицию год тому назад, а сейчас — в ГУЛАГ, то есть ведать лагерями заключённых. «Это похуже, чем милиция», — добавил он.
Затем он сказал, что в связи с тем, что бывший Секретарь ЦК ВКП(б) Ежов*, он же нарком Внутренних дел СССР, видимо, уйдёт или ушёл (я не понял) в Наркомат Водного транспорта, очевидно, будет наркомом вот этот грузин, Секретарь ЦК Грузии Берия*[20].
Вместе с ним приехали из Грузии помощник Секретаря ЦК Грузии Меркулов*, члены ЦК Грузии Мамулов*, Шария*, Кобулов* и другие. Значит, руководство теперь — все партийные работники. Старые чекисты злоупотребляли законами, и их выгнали и арестовали. Вот новые вы — молодые командиры-коммунисты — и посланы ЦК партии на укомплектование во многие органы внутренних дел. Поэтому беритесь за дело и работайте.
Что мне оставалось делать, так как через час В. В. очистил сейф, сдал мне ключи, пожал руку и ушел. Я опять сел уже в новый кабинет и задумался. Выхода никакого не было. Уйти со скандалом, может получиться плохо, да и партийная совесть не позволяла. Вот так я был усмирён.
Должен сказать, что когда силой воли заставил себя заново обдумать сложившуюся ситуацию и заставил отбросить мысли об уходе, как нереальную в данный момент, то естественно мозги начинают думать, как работать, как освоить и не осрамиться. Правда, на это потребовалось не день, не два, но все же перелом произошел, хотя и тяжелый…
Через пару часов ко мне стали приходить с папками начальники управлений уголовного розыска, паспортного, по борьбе с хищениями социалистической собственности, политотдела и других. У каждого были вопросы, о которых я не имел ни малейшего понятия. Они это тоже видели.
Не знаю, догадывались ли они, что я их замысел тоже понял: сходить к начальнику, посмотреть, что он стоит, и сделать вывод, что им за начальника дали.
Причем следует отметить, что начальники управлений были уже солидного возраста, под 50 лет, а я — 34-летний начальник. Такая «игра» продолжалась пару недель, но когда сам понимаешь все это, то становится как-то легче.
Все эти дни я был под впечатлением неразумного решения о моем назначении и пытался убедить себя, что это недоразумение скоро будет исправлено, и меня освободят. Но жизнь есть жизнь. Да еще мой характер, не терпевший безделья и раздумий.
Быстро смирился с новой работой и стал вплотную знакомиться со структурой органов милиции в стране и делать соответствующие выводы. Ежедневно вечером стал ездить в райотделы милиции г. Москвы, после чего думал поехать в области. Но моим планам и тут пришлось претерпеть изменения, о которых я скажу ниже.
Когда я глубже вникал в дела, то мне зачастую казалось, что эта работа не по мне, и у меня мелькала мысль пойти в ЦК и все рассказать. Правда, не исключено, что меня могут назвать трусом, а я им никогда не был. Пойти к наркому, как к старшему товарищу, я не мог, вспоминая, как он, не выслушав меня, холодно сказал: «Идите!»
План свой ознакомления с милицией я проводил неуклонно и добавил к дневным посещениям вечерние, благо в те времена раньше полуночи или часу ночи домой не уходили. Почему так делалось, мне, военному человеку, было непонятно. Лишь потом я узнал, что этот распорядок дня зависел от «хозяина», то есть Сталина.
Один раз вечером заехал на Петровку, в управление милиции. Мне дежурный доложил о количестве задержанных и характерные дела. Вдруг я услышал в нижнем этаже (полуподвале) крики. Когда спускались туда, мы увидели в окно драку.
Вошли в помещение, где находилось человек 12 женщин (проститутки), там одна молодая девчонка била по щекам другую, обзывая ее проституткой и другими эпитетами. Я прикрикнул на них и, когда утих шум, спросил, в чем дело.
Сначала одна постарше спокойно сказала: «Да вот, подрались». Когда я спросил потерпевшую, она молчала. Тогда обратился к агрессорше, она с возмущением, скороговоркой, стала объяснять, что они в разговоре поспорили, и та обозвала ее проституткой.
«Вы только подумайте, гражданин начальник, назвала меня проституткой, а я честная воровка и никогда проституцией не занималась». И вновь хотела броситься драться.
Я стоял в недоумении: чем же одна лучше другой? Затем предупредил, что если будут безобразничать, то накажем карцером. Поднимаясь по лестнице, я спросил у дежурного, почему же воровка так обиделась на проститутку.
Он мне сказал, что в этом мире существуют свои неписаные законы, которые непосвященному человеку сразу и не понять. Воровки охраняют честь мундира и оскорбляются, если их назовут по-другому. У девиц легкого поведения свои правила. Например, по их закону нельзя бывать с иностранцами. Однако находится отчаянные и нарушают это правило.
Для меня все эти тонкости были открытием, если учесть, что всю сознательную жизнь я в быту думал, как и все, а на службе занимался артиллерией и изучал законы баллистики, а тут пришлось осваивать «неписаные законы».
Приведу еще один пример «проявленною геройства» воровкой, отбывшей наказание в лагерях. Один раз секретарь мне доложил, что в приемной шумит беременная женщина и просит, чтобы ее принял начальник. Ее посылали в паспортный отдел, но она отказалась туда идти, говорит: «Дойду до Сталина и буду жаловаться».
Я подумал, что беременную женщину чем-то обидели, так как в те времена с работниками милиции не раз приходилось разбирать случаи рукоприкладства, особенно когда ведут пьяного в КПЗ. Рослая девица лет 23-х с громадным животом вошла в кабинет со слезами на глазах.
Я решил выслушать ее просьбу, не задавая вопросы. Она сразу начала тараторить о бездушном отношении милиции к трудящимся и т. д. Потом, когда выговорилась, а я все молчу, тогда она начала скромно рассказывать, что отбыла 3 года в лагерях. При этом уточнила, что не за воровство, а за карманные кражи, и добавила, что она сейчас исправилась.
Я улыбнулся, а она, повеселев, в доказательство своей честности рассказала: «Вот, гражданин начальник, еду сюда, к вам, в трамвае, смотрю — рядом со мной сидит хорошо одетая раззява, а сумочка сбоку — раскрытая. Оттуда, вижу, деньги — трешки, пятерки. Ведь мне стоило протянуть руку и все — мое. Но я удержалась и чтобы не соблазниться, встала и пересела на другое место, подальше от этой дуры».
Я спросил, что же она от меня хочет. Она расплакалась и говорит, что родственники ее живут в Москве, а ее не разрешают прописывать. Что ей делать? Скоро будет ребенок.
Я спросил, как ей удалось в лагерях ребенка приобрести. Она мне сказала, что последний год была «артисткой» в лагерном клубе и там полюбила заключенного, с которым решили пожениться через год, когда его освободят. Он тоже из воров, но «перековался», уточнила она.
Вот тут и решай — прописывать или нет в Москве. По закону может быть прописана не ближе 100 км от Москвы, а по-человечески — родня здесь, скоро будет ребенок, может быть, ее «геройства» удержаться от воровства хватит надолго. Решил взять на себя ответственность и прописать.
И вот таких жизненных случаев десятки в день. Начинаю привыкать и разбираться, хотя вид делаю, как будто мне все уже ясно.
К тому времени уже меня назначили начальником Главного управления милиции и присвоили звание майора госбезопасности[21].
Пришлось один раз столкнуться с позорным явлением в нашей действительности — гомосексуализмом. Хотя, говорят, в Англии это не считается позором.
В уголовном розыске Москвы работал хороший оперативный работник Станисловский, и я его частенько брал с собой при выездах на происшествия.
Часа в 2 ночи в июне месяце мы вышли в район Ногинского бульвара. Прошли мимо двух сидевших мужчин. Станисловский мне говорит, что это педерасты. Я возразил, мотивируя тем, что хорошо одеты, и интеллигентный у них вид.
Станисловский не сдавался, уточнив, что он видел, как один хлопнул по ноге другого (это условный знак), и не сомневается, что он прав. Я опять возразил. Тогда он решительно направился к одному из них, сел рядом и говорит: «Ну что ж, домой пора».
Тот на него посмотрел и, видно, почуял профессионала милицейского и без всякого возмущения ответил: «А что?» Станисловский уже более решительно: «А то, что идите домой, ничего не выйдет». Тот зло посмотрел, встал и, повернувшись, сказал: «Ну и уйду, а завтра на работу не выйду». Второй, не дождавшись, когда мы к нему обратимся, встал и ушел.
После этого я долго расспрашивал Станисловского о существующих нравах этих людей и обогатил свои знания в этой отрасли криминальных законов. Одним словом, с каждым днем я совершенствовал свои познания в области милицейской работы, а норой даже увлекался разгадкой некоторых запутанных происшествий и уголовных дел.
В июле 1939 года по линии Главного управления госбезопасности НКВД СССР была ориентировка, что иностранные разведки за последнее время добывают советские паспорта и по ним засылают агентуру в Советский Союз, и предлагается всем органам принять меры по выявлению каналов, через которые удается приобретать паспорта.
Один раз я засиделся до 3-х часов ночи и решил пройтись. Позвонил Станисловскому. Тот оказался на месте. По дороге я вспомнил ориентировку ГУГБ и, когда встретились, спросил: «На Петровке в это время могут быть девицы легкого поведения?» Он ответил утвердительно и добавил, что обычно с часу ночи ездит оперативная машина и подбирает их, пьяных, дерущихся, скандалисток и т. д.
Часам к 5 утра мы подъехали на Петровку, и я стал вызывать по очереди задержанных. Входили они ко мне настороженно, злобно поглядывая на меня, но с первых двух-трех вопросов, не относящихся к их «работе», они уже охотнее со мной говорили, а две из них вернулись с просьбой «сообщить начальнику кое-что».
Опрос их я направлял о паспортах не сразу, а с подходом. Одной скажу, что разыскиваем паспорт, другой: «Говорят, что она знает об этом паспорте» и т. д. Из этих опросов я узнал, что иностранцы, особенно немцы, знакомятся с нашими девицами и за большое вознаграждение получают от них паспорта. Девицы эти паспорта забирают у наших пьяных, а затем продают иностранцам за духи и другие вещи, и назвала свою подругу, которая продала иностранцу пропуск на военный завод.
На мои вопросы они отвечали охотно, называя клички своих подруг, и тут же просили их отпустить, а за это они обещают завтра принести не один паспорт. Я был удивлен столь легким способом добычи иностранцами наших советских документов. Наутро я запиской доложил в наркомат об этих опросах, подробно высказав свои опасения.
В наркомате эта записка вызвала серьезное обсуждение. Главному управлению государственной безопасности были высказаны претензии в безответственном отношении к столь серьезным промахам. На меня начальники управлений поглядывали искоса.
Каждый день из органов милиции республик, краев и областей поступали разнообразные донесении, представляющие большой интерес, по которым надо было принимать решения или докладывать наркому для постановки вопроса в правительстве. Бывали и такие вопросы, которые сразу не укладывались в голове, о многих из которых нельзя писать, но о некоторых все же хочу сказать.
Ко мне явилась группа цыган с просьбой разрешить им выехать в Румынию на две недели для того, чтобы вручить «цыганской королеве» золото и ценности, ежегодно собираемые цыганами всего мира для подарка «королеве». Я в то время не знал, что у цыган есть «королева».
В августе 1939 года я получил решение Политбюро, где сказано, что я включен в комиссию по проведению праздника «Дня авиации», который состоится на Тушинском аэродроме. Председателем комиссии был командующий МВО Буденный*. Раза три мы заседали, а затем Буденный сказал, что едем в Кремль на доклад «хозяину»[22].
Я никогда близко не встречался со Сталиным, кроме как видел его на Красной площади во время парадов, где маршировал с Академией, и мне не приходилось с ним разговаривать, поэтому понятно некоторое волнение в связи с предстоящей встречей.
Когда мы вошли в кабинет, там были, кроме Сталина, Молотов*, Микоян* и Ворошилов. Мы, каждый по своей линии, доложили, как будет проходить празднование. Сталин задавал вопросы по ходу докладов, и дело подходило к концу.
Вдруг Сталин неожиданно спросил у Буденного: «А кто полетит на головном самолете четырехмоторном?» Буденный назвал летчика-испытателя, кажется, Гуркенштейн или что-то в этом роде. Сталин нахмурился и сказал: «А кто он такой, кто его знает? В народе такого не знают». Все замолчали, а Сталин подошел к стене и нажал кнопку.
Пришел на звонок Поскребышев*. Сталин ему сказал: «Найдите Громова* и соедините меня с ним».
Через несколько минут Поскребышев зашел и сказал, что Громов в Горьком, он у телефона. Сталин взял трубку и тихо сказал: «Да». Ему ответил Громов, и затем произошел следующий разговор.
Сталин: «Здравствуйте, товарищ Громов! Вот мы хотели провести день авиации, и просим вас полететь на головном самолете во время воздушного парада». В трубке что-то заворковало.
Сталин: «Нет, я не приказываю, а прошу. Если можете, то прилетайте». Затем пауза и опять: «Нет-нет, не приказываю. Ну, вот и хорошо, что согласны. Будьте здоровы!» Затем, повернувшись к нам, сказал: «Громов согласен, на него и рассчитывайте. Его вся страна знает».
После этого мы ушли, и у меня надолго осталось впечатление от этого разговора. Вопреки ходившим слухам, что он суровый, нелюдимый и т. д., у меня от первого свидания такого впечатления не сложилось.
Кстати сказать, впоследствии я не раз убеждался в том, что Сталин был таков: чем он меньше знал человека, тем он официальнее и вежливее был, и наоборот, своих приближенных он держал в кулаке, и они его все боялись.
Воздушный парад прошел нормально, и к нашей комиссии замечаний не было.
Одним словом, я осваивал этот сложный участок работы и стал привыкать. Настроение с каждым днем менялось в пользу милиции, но оказалось, что моя судьба уже была решена в другом направлении.
Вероятно, мои записки в НКВД СССР по разным вопросам государственной безопасности, в том числе и по девушкам легкого поведения, занимавшимся приобретением паспортов для иностранцев, сыграли некоторую роль, и меня вызвали к наркому для того, чтобы объявить, что я назначен заместителем начальника Главного управления госбезопасности НКВД СССР и одновременно — начальником Секретно-политического отдела наркомата[23].
Я пытался было доказывать, что уже стал разбираться в милицейских делах, что чекистской работы не знаю и могу ошибаться в таком серьезном и ответственном деле. В ответ на мою речь нарком зло пошутил, сказав: «Ты окончил курсы чекистские (это за 10 дней!), и нечего прибедняться! Иди и работай, а плохо будешь работать — выгоним».
Я ушел в Главное управление милиции и следующий день работал там. К концу дня мне позвонил начальник секретариата НКВД СССР и передал указание наркома, что если завтра с утра я не буду на новом месте, то дело кончится плохо. И так я стал заместителем начальника Главного управления госбезопасности (нынешнее НКГБ), то есть «чекистом». Как быстро я «совершенствуюсь»! Правда, когда я все обдумал, то понял, что у ЦК партии и руководства НКВД СССР было безвыходное положение, раз назначают таких, как я, то есть без чекистских знаний.
Период 1937–1938 годов, когда в НКВД властвовал нарком Ежов — секретарь ЦК партии, член Политбюро[24], член Правительства СССР, депутат Верховного Совета СССР и т. д., то естественно, ему верили, что кругом враги, надо бороться, и он «боролся», арестовывая тысячами в день честных людей.
Большую подлую помощь в этом деле сыграл бывший редактор «Правды» — органа ЦК партии — Мехлис*, который, захлебываясь, каждый день превозносил Ежова и органы, как поборников бдительности и преданности, и только «Ежовы рукавицы» могли разоблачать и арестовывать «врагов». Мехлису подпевали и другие редакторы газет, что Ежов Н. И. день и ночь грудится на благо Отчизны и не смыкает глаз, и только благодаря Ежову существует наша страна и т. д. и т. п.
На самом деле, как потом я увидел документы на Украине, этот член Политбюро, секретарь ЦК и т. д. арестовывал десятки тысяч невинных людей, создавал провокационные дела, требовал от начальников УНКВД областей и республик все больше и больше арестов, награждая наиболее отличившихся в этом деле, и арестовывал «нерадивых», спускал в области «планы по арестам», а начальники УНКВД в угоду Ежову выдвигали встречные планы арестов, а в конце месяца просили добавить сверх плана 200–300 человек на область, мотивируя свою просьбу тем, что с секретарями обкомов аресты согласованы.
В министерствах и ведомствах, а также и среди населения появились «бдительные активисты», которые в угоду Ежову и органам писали друг на друга доносы, обвиняя во враждебных и шпионских действиях, и их арестовывали…
Достаточно сказать, что в 1937 году, когда я был на 2-м курсе Академии, на Фрунзенской райпартконференции мы два дня выбирали президиум конференции, обсуждая и «слушая» каждого выдвинутого в президиум делегата конференции…
Из выбранных в президиум на второй день конференции половины не оказалось, они были арестованы, в том числе и наш комиссар Академии Неронов*.
Военный трибунал заседал дни и ночи, разбирая дела на высший военный состав, в том числе и маршалов — Тухачевского*, Егорова*, Уборевича*, Якира* и др. Причем членом военного трибунала был бессменный Буденный, который очень усердствовал, докладывая записками Сталину, что он «в ходе суда убедился, какие это проститутки (Тухачевский и др.) и враги народа». Я читал такие записки.
В конце 1938 года мы из газет узнали, что Ежова сняли и назначили наркомом речного флота[25], а затем арестовали и расстреляли. Собаке — собачья смерть!
Я до сих пор удивляюсь, зачем было Хрущеву* скрывать это на XX съезде партии и не говорить прямо, что вместе со Сталиным виноваты не меньше Ежов, Ягода*, а затем Берия, Абакумов*, да и Игнатьев*. Кстати сказать, и у членов Политбюро того времени не нашлось мужества дружно сказать Сталину: «Остановитесь и разберитесь!»
Но этого не было, потому что на XX съезде партии руководство партии, то есть члены Политбюро — Молотов, Маленков, Микоян, Ворошилов, Хрущев, Каганович*, Шверник* — сидели в Президиуме, а мы с генеральным прокурором Руденко* читали их подписи, утверждавшие приговоры к смертной казни в период 1937–1938 годов. Особенно изощрялся Каганович. И нехорошо, что этот политикан, подлый провокатор Мехлис похоронен на Красной площади вместе с революционерами Фрунзе*, Калининым* и другими. Я отклонился от темы под наплывом возмущения.
После звонка начальника секретариата о том, чтобы я перебрался в кабинет начальника СПО, я собрал работников милиции, коротко попрощался, передал дела заместителю (тоже из военных выпускников) Зуеву*, правда, не совсем удачно подобранному, и ушел в СПО. В секретно-политическом отделе госбезопасности собрал начальников отделений и познакомился с ними. Многие из сотрудников работали при Ежове и трусили, боясь последствий за свои дела.
С приходом в отдел мне пришлось заново знакомиться со структурой, с делами, в том числе и следственными, так как в то время еще все отделы, а не следственное управление, вели следствие и могли арестовывать. Но потом уже следствие перешло в следственное управление, а к нему — и все дела на арестованных, и при мне уже СПО занималось своими прямыми делами.
Сложность моей работы в СПО заключалась в том, что год тому назад (осенью 1938 года) в НКВД пришел бывший секретарь ЦК Грузии Берия, который обновил руководящий состав НКВД СССР за счет привезенных из ЦК Грузии и из НКВД Грузии. Даже секретари и стенографистки были привезены в связи с назначением Берия наркомом внутренних дел СССР в конце 1938 года. Он из Грузии привез несколько десятков человек грузин и тбилисских армян, в том числе Деканозова* и братьев Кобуловых (армяне)[26].
Всех расставил на руководящие должности в наркомате, а также и на главных направлениях периферии. В Белорусский наркомат — Цанава*, на Украине — Кобулов-младший*, на Дальнем Востоке — Гвишиани*, в Ленинграде — Гоглидзе* и т. д.
Деканозов в 1938–1939 годах был начальником контрразведывательного управления НКВД СССР. Затем Берия решил, что в Наркомате иностранных дел также необходимо иметь своего человека, и послал туда Деканозова, который через некоторое время был назначен послом СССР в Германию, с расчетом вести там и разведывательную работу.
Осенью 1939 года в связи с назначением меня наркомом внутренних дел Украинской ССР я поставил вопрос, что мне в роли заместителя не нужен Кобулов. Его отозвали в Москву и через короткий срок назначили к Деканозову в Берлин. Таким образом, перед войной эти два армянина оказались в Берлине представителями СССР.
Приезжая из Киева в Москву по делам, мне рассказывали о том, как успешно работают чекисты Деканозов и Кобулов, которые в Берлине пользуются авторитетом и вместе с этим удачно выполняют чекистские обязанности.
Старший Кобулов Богдан, тогда работавший начальником следственного управления НКВД СССР, неоднократно хвастался работой своего младшего брата Амаяка…
Первое время все эти «варяги», каждый в отдельности, пытались ущемить СПО, как это было до меня, так как там замещал начальника отдела помощник начальника отдела Федотов* — мягкий человек, опытный чекист, но с грешком. Вот «варяги» и пользовались этим обстоятельством.
Когда я пришел, то это пытались продолжать. Но я уже стал разбираться в делах и давал должный отпор, когда видел несправедливость.
Нарком и 1-й заместитель наркома Меркулов на меня поглядывали с удивлением, что, мол, за птица Серов, не понимает субординации и не хочет никому уступать. Но если в отделе случался промах, то тут «варяги» дружно наваливались на меня.
А дела в отделе были плохие, вернее, много было липовых дел, заведенных еще при Ежове, которые не знали как закончить. Когда я давал указания написать заключение об освобождении, если предъявленное обвинение не подтверждается, тогда эти горе-чекисты боялись, что за необоснованный арест их могут наказать. Вот и получалась сказка про белого бычка.
Надолго в памяти у меня остался ряд дел, характеризующих методы и поспешный стиль работы, имеющий цель выглядеть хорошо и показать новому начальнику свою квалификацию и тем самым положительно себя зарекомендовать с тем, чтобы удержаться.
Начальником одного из отделений у меня был небезызвестный Райхман*, который впоследствии более 10 лет работал в МГБ на руководящих должностях. Старшим оперуполномоченным у него был Андрей Свердлов* (сын Якова Свердлова), в то время — молодой чекист, но уже успевший посидеть в тюрьме при Ежове «за участие в молодежной антисоветской организации в Кремле» (он там жил)[27].
Помощник начальника отдела Федотов П. В. был очень осторожный человек. Через несколько дней, явившись ко мне на доклад, они доложили «план мероприятий по француженке Л.», прибывшей в Москву для встречи в Киеве с человеком, который представляет интерес для французов. Планом предусматривалось, что с ней познакомится молодой человек (Андрей Свердлов), владеющий французским языком, добьется у нее успеха, а затем завербует ее.
Ознакомившись с планом, у меня возникли вопросы и некоторые сомнения, в частности, <как можно> в течение недели познакомиться, влюбиться и завербовать (совсем как в кино!). Меня заверили, что с французами такие дела проще всего делаются, и я согласился. Ободренные моей поддержкой, они уже к вечеру доложили, что Андрей познакомился с ней и сейчас находится в ресторане. Через день они оба собрались ехать в Киев.
По прибытии в Киев мне донесли, что все идет хорошо. Когда ехали в поезде в отдельном купе, они выпивали и целовались. В Киеве тоже все было успешно, правда, француженка сумела без Андрея встретиться с нужным человеком на Крещатике и условиться о встрече за городом.
Но этот промах имелось в виду восполнить после отъезда француженки путем допроса киевлянина. На обратном пути из Киева в Москву «любовь» продолжалась, и француженка дала согласие «помогать» нам.
Мне была представлена подробная записка на имя наркома, где докладывалось об успехе. Я, видимо, будучи не уверен в себе, что можно столь быстро добиваться успехов, придержал записку у себя и не послал ее наркому.
Через день пришел ко мне смущенный Федотов с донесением агента из гостиницы, где жила француженка. В донесении агент пишет, что за время пребывания в Москве француженка внимательно относилась к нему и делилась с ним своими впечатлениями о пребывании в СССР.
Перед отъездом она пригласила его к себе в номер и рассказала, как проходило подстроенное знакомство с Андреем, его назойливость и т. д., описывались все подробности, и, наконец, она делает вывод:
«Неужели они думают, что француженка, любящая свою Францию, может предать ее за хвост селедки и бутылку водки, которыми угощал ее Андрей?», и далее: «Все это ухаживание выглядело, по меньшей мере, глупо, не говоря уже о бестактности, допускаемой кавалером. Меня в Париже предупреждали о таких методах советских разведчиков, поэтому мне не стоило большого труда их распознать». Закончила она свой рассказ пожеланием счастья в жизни агенту. Я не сомневался, что и агента она узнала, поэтому и рассказала все ему.
Прочитав это послание, я сказал Федотову: «Записку наркому возвращаю вам, и больше не допускать таких поспешных действий». Он смутился и вышел от меня.
Не знаю, кто больше был смущен — я или чекисты, разрабатывавшие «план мероприятий», но одно хорошо помню, что несколько дней они боялись мне попасть на глаза и при встрече в коридоре мгновенно сворачивали в первую попавшуюся дверь.
Я для себя сделал соответствующий вывод, что нельзя особенно никому доверять, а надо и самому размышлять, и в то же время меня угнетала мысль, что я не имею знаний о чекистских делах и никакого опыта и навыков.
А жизнь шла, и каждый день возникали все новые и не знакомые для меня вопросы.
Ко мне поступила телеграмма из Узбекистана, адресованная Сталину, от инженера-узбечки Аминовой (в те годы чуть ли не единственной женщины-узбечки с высшим образованием). Она коротко извещала Сталина, что ввиду создавшихся ненормальных отношений с секретарем ЦК Узбекистана Юсуповым* она кончает жизнь самоубийством. Труп ее можно найти в реке Чирчик. На телеграмме была резолюция Сталина выяснить это дело и найти Аминову.
Учитывая, что таких заданий от Сталина не так-то много поступало в отдел, мной были приняты все меры к его выполнению.
НКВД Узбекистана доносило, что Аминова действительно бросилась в реку, и что принятые меры к розыску трупа не дали положительных результатов. Я все же решил на место послать старшего оперуполномоченного Харитонова*, чтобы все выяснить, так как мне намекнули, что узбеки могут не сказать правду, так как Юсупов пользуется там большой властью и против него никто не посмеет сказать.
И действительно, через две недели мой старший оперуполномоченный донес, что в одном районе у колхозника он обнаружил живую Аминову. Я приказал привезти ее в Москву.
В Москве с ней чекисты отдела пытались поговорить вопреки моему запрещению, но Аминова оказалась хитрее их и не стала разговаривать, требуя доставить ее к начальнику.
Когда ее доставили ко мне, то ей я, видимо, показался недостаточно солидным (мне было 34 года и на петлицах всего два ромба)[28]. Первая беседа фактически была официальной, и она мне ничего существенного о своих похождениях не сказала, очевидно, рассчитывая попасть к солидному начальнику.
Когда после обеда ее вновь привели ко мне, она была уже более покладиста и попросила удалить Харитонова, с тем чтобы мне все рассказать. В течение двух дней я выслушивал ее любовные похождения с секретарем ЦК Юсуповым. Она меня уже стала называть «джан», что означает «друг» или «брат». Закончила тем, что Юсупов променял ее на «бачу» (мальчика). И она решила отомстить ему таким способом, послав телеграмму Сталину.
Для меня такое дело было первым, где фигурировал в столь непристойном виде 1-й секретарь ЦК Узбекистана, и я, закончив беседу, не знал, что дальше делать, хотя сомнений в правдивости этой истории у меня не было, так как я кое-что сумел проверить.
Наконец, я решился доложить об этом наркому, который проявил интерес и приказал доставить ее к нему, где она все подтвердила. Затем пришлось составить протокол допроса и каждую страницу закрепить ее подписью, так как протокол пойдет к Сталину. Когда все было сделано, через несколько дней я получил указание отправить Аминову домой. Вот тут-то мне и пришлось помучиться.
Она не хотела возвращаться, начала заигрывать со мной, при каждом вызове являлась в новом кокетливом костюме и т. д. И при всем этом мне не хотелось докладывать начальству, что я не могу с нею сладить. Наконец, после одного решительного разговора мне удалось ее уговорить.
Как потом мне стало известно, Сталин устроил сильный нагоняй за это Юсупову, который, смутившись, сказал Сталину: «Меня черт попутал», и на этом, как ни странно, дело закончилось.
По прошествии двух месяцев я стал уже кое-что понимать в чекистских делах, но все это проходило с большими усилиями, пришлось ночами сидеть на работе и с рассветом возвращаться домой, потому что я за это время насмотрелся и липовых дел, которые пришлось прекращать. Правда, в те времена было заведено работать ночью до 2–3 часов, а утром к 11 часам быть снова на работе.
Были кое-какие и успешные дела, но давались они с большим трудом, так как я очень тщательно все взвешивал и затем уже решал. Вместе с этим я убедился, что чекисты в ряде случаев иностранцев мерили на нашу мерку и делали неправильные выводы в отношении их мировоззрения, и в результате попадали впросак.
Так, например, в нашем представлении, да еще в те годы — 1938–1939, общение с иностранцами, и особенно интимное, считалось тягчайшим грехом, последствия которого заканчивались тюрьмой. И вот один раз с этой меркой мы сели в лужу.
В конце 1939 года (август-сентябрь) стали налаживаться отношения с Германией. Оттуда приезжали различные миссии — торговые, культурные и даже научные. Я дал задание присмотреться к ним и докладывать.
И вот мне доложили, что один крупный немецкий промышленник весьма вольно себя ведет, высказывает свободно свое суждение, порой, не стесняясь, говорит о хороших сторонах советской жизни и высказывает даже несогласие с министром торговли Германии. Вместе с этим не прочь побаловаться с девочками.
В результате было внесено предложение «поработать» с ним нашему «промышленнику», а затем уже решить вопрос о привлечении его на нашу сторону. Учитывая, что в Германии Гитлер разгромил всех прогрессивных лиц, хорошо относившихся к СССР, мне это предложение показалось заманчивым, и я согласился.
Около недели возились с этим промышленником, и, наконец, мне представили фотографы в полной его красоте с голым пузом и девочкой за бутылками вина. При этом, самодовольно улыбаясь, сказали, что он завтра уезжает, поэтому сегодня наш «промышленник» условился вечером с ним встретиться и попробовать по-хорошему завербовать, а если не пойдет, то показать немцу наше фотоискусство, а затем он уже поймет, что скомпрометирован, и оформить подписку. Мне казалось, все правильно.
В час ночи ко мне явились Федотов и «промышленник» и доложили, что сначала все шло хорошо. Затем, когда стали говорить насчет сотрудничества с нами, он наотрез отказался. После этого в ход был пущен «убийственный» аргумент фото. Немец посмотрел одну фотографию, затем другую и, наконец, третью и, нисколько не смутившись, заявил: «А что же, право, неплохо получилось».
Наш «промышленник» на это сказал, что «эти фотографии могут попасть к фюреру, тогда вам несдобровать». На это немец ответил: «Я сам хотел попросить у вас эти фотографии и показать фюреру, чтобы он знал, как работает советская разведка». Ну, после такого обмена любезностями нашему пришлось ретироваться.
Возможно, немец бравировал, что не боится, а скорее всего, он был настолько надежен, что не боялся, что у него могут быть неприятности. Это второй пример, насколько мы плохо знаем иностранцев.
Но, как говорит, век живи — век учись, и пришлось учиться. Причем сложность моей учебы заключалась в том, что жизнь-то шла, а в жизни, особенно в 1937–1938 годах, столько наделали глупостей, создали подозрительность друг к другу, печать так изощрялась все это преподносить, как вражеские дела, что сын был готов отца назвать предателем по малейшему подозрению. В любом рисунке искали свастику или какую-нибудь антисоветчину. Разговоры друг с другом так перевирали, что нередко один из друзей оказывался за решеткой.
Хоть в небольшой степени, но мне, будучи начальником отдела, приходилось это наблюдать на явках с агентурой, и особенно по документам, которые приходилось просматривать. И в этой обстановке сила инерции, подозрительности у сотрудников была настолько велика, что, докладывая мне дела явные, где была видна провокация или вымысел, все же боялись произнести правду, а ждали, что скажу я.
Такое поведение вызывалось тем, что за 1937–1938 годы и чекистов сменилось 2–3 очереди, которых сажали в тюрьму «за либеральное отношение к врагам народа».
И лишь после того, как в 1939 году был арестован этот подлый человек Ежов, именовавшийся секретарем ЦК партии, членом Политбюро и наркомом внутренних дел СССР, тогда чекисты осторожно стали высказывать свои сомнения нам, молодым начальникам, пришедшим в органы по решению ЦК.
И вот в такой обстановке вдруг наметился крен в политике Советского Союза, крен в сторону улучшения отношений с Германией. Молотов летал в Берлин на переговоры с Гитлером, а Риббентроп* (МИД Германии) должен был прилететь в Москву (Серов ошибается в последовательности событий. Визит Молотова в Берлин проходил в ноябре 1940 года, уже после прилета Риббентропа в Москву. — Прим. ред.).
Я старался переварить в своей голове этот переломный момент, но все равно недоверие к политике Германии оставалось, фашистов называли фашистами, и о какой-либо дружбе не могло быть и речи. Мотивов такой политики мне не удалось узнать, да тогда и не полагалось любопытничать.
В день прилета Риббентропа в Москву мне срочно позвонил К. Е. Ворошилов и сказал: «Товарищ Серов, хозяин приказал вам вылететь в Бежицу Калининской области на аэродром и обеспечить пролет немецких самолетов. Если они там сядут, то обеспечьте немцам закуску», и добавил, что «в Бежице стоит зенитный полк, так проверьте, чтобы не вздумали стрелять по немецким самолетам»[29].
Я спросил, когда вылетать. К. Е. Ворошилов ответил: «Сейчас же, самолет вам даст начальник ГВФ Картушев*». Я ответил, что сейчас же выеду на центральный аэродром и вылечу. На аэродроме мне дали самолет Картушева — американский «Локхид», скорость 270 км/ч, небольшой, аккуратный самолет на 8 человек. Летчик был уже проинструктирован, и мы взлетели.
Сравнительно быстро мы приземлились в Бежице. Я там проверил готовность диспетчера и радиста к приему гостей и связался с командиром зенитного артполка, прикрывавшего аэродром. Командир полка заверил меня, что у него орудийный расчет на месте, строго проинструктирован «не стрелять».
Я сказал, что лучше было бы орудийный расчет отвести. На это мне командир полка резонно ответил, что надо же артиллеристам посмотреть опознавательные знаки немцев и, кроме того, потренироваться в наводке по самолетам, тем более, они пойдут на большой скорости. (В те времена скорость у Ю-88 была 450 км/ч, у нас — ТБ-3 со скоростью 320 км/ч.) Мне, как артиллеристу, все эти рассуждения показались основательными, и я согласился.
Поехать на артпозиции не было времени, так как радист доложил, что «вошел в связь с гостями», они на подходе. Я вышел на летное поле и стал вглядываться.
В воздухе показались два бомбардировщика на высоте 3 тысячи метров, которые шли на большой скорости. Радист сообщил, что идут на Москву, и стали разворачиваться над аэродромом.
В это время в воздухе недалеко от самолетов я увидел разрыв шрапнели, за ним — второй и третий, а затем три разрыва возле головного самолета. Я схватил висевший на шее бинокль. Никакого сомнения: зенитчики шрапнелью начали обстрел «немецких гостей».
Я бросился к телефону, оглядываясь, и видел, как еще несколько снарядов разорвались вблизи самолетов. Вызвав командира зенитного полка, я закричал на него: «Прекратить стрельбу!» Тот, заикаясь, отвечал, ч то он и сам не знает, как это случилось, сейчас разберется и т. д.
Я бросил трубку и по ВЧ позвонил в Москву, доложив об этом происшествии, с тем чтобы они были в курсе дела. Я, правда, еще не знал, были ли пробоины на крыльях, но оба самолета пролетели. После этого быстро побежал к своему самолету и вылетел в Москву.
На центральном аэродроме спросил у ребят, как себя вели немцы. Мне сказали, что нормально. Сам же я пошел к немецким самолетам под предлогом посмотреть Ю-88. Я тщательно вглядывался, нет ли пробоин на крыльях. К счастью, ничего не заметил и поехал на работу.
Созвонившись с т. Ворошиловым, я ему все доложил и написал донесение, после чего на место для расследования был послан начальник Особого отдела НКВД Бочков*, который мне потом говорил, что командир полка и командир батареи за преступное отношение были отданы под суд. Эта крайность, мне думается, не вызывалась необходимостью[30].
Об этом случае почти никто не знает, но я перетрусил сильно, так как представлял, что если бы стрельба окончилась сбитием самолета с Риббентропом, или даже сопровождающего, то это, я думаю, вызвало бы бурную реакцию у сумасшедшего Гитлера, и не исключаю, что могла бы вспыхнуть война. К счастью, этого не случилось.
Тогда же был подписан пакт о ненападении между СССР и Германией. Кстати сказать, до подписания пакта Москва-Берлин советское правительство неоднократно предлагало англичанам и французам договориться и вместе выступать против агрессивных замашек Гитлера. Однако из этого ничего не вышло.
Мы знали, что по линии НКВД СССР предпринимались неоднократные попытки вести переговоры. Советское правительство, Политбюро не исключали возможность конфликта с Германией. Поэтому нам ничего не оставалось, как идти на вынужденный пакт, чтобы оттянуть этот страшный момент — войну. Другого выхода не было.
В связи с этим 27 августа 1939 года нарком обороны К. Е. Ворошилов в интервью представителям западной прессы объявил причины заключения договора с Германией следующими словами: «Не потому прервались военные переговоры с Англией и Францией, что СССР заключил пакт о ненападении с Германией, а наоборот, СССР заключил пакт в силу того обстоятельства, что военные переговоры с Англией и Францией зашли в тупик в силу непреодолимых препятствий».
Во время переговоров с Риббентропом 23 августа отношение советского правительства было сдержанное, хотя Риббентроп распространялся в Кремле на заседании, что началась новая эра отношений СССР и Германии. Сталин на это спокойно сказал: «Ну, положим, 6 лет Германия обливала грязью СССР, и наш народ не поверил бы, что так быстро отношения стали дружественными».
Тогда же договорились о переходе к нам западных областей Украины и Белоруссии, тогда же был решен вопрос о Прибалтике. Ну и, кстати сказать, тогда же, видимо, Политбюро было решено послать меня на Украину наркомом внутренних дел Украинской республики.
Буквально через несколько дней меня вызвал нарком и сказал: «Принято решение послать вас на Украину наркомом внутренних дел». Я сказал: «За полгода я уже дважды сменил работу, а теперь в третий раз ехать на новую, незнакомую мне работу. Я не могу дать согласия и прошу меня не посылать».
Эти слова разозлили его, и он, швырнув мне выписку из протокола Постановления Политбюро за подписью Сталина, сказал: «Распишитесь!» Я прочел решение, встал, затем сказал «Слушаюсь!» и расписался[31].
Нарком нажал кнопку, вызвал секретаря и сказал ему: «Закажи билет товарищу Серову на сегодняшний поезд до Киева», а затем, обратившись ко мне, спросил: «Семью берете?» Я ответил: «Нет», а затем он добавил: «Приказ о присвоении вам звания комиссара госбезопасности 3-го ранга я подписал, ознакомитесь с работой, и тогда и вызову, Хрущеву я уже звонил. Всего хорошего!»
Я вышел из кабинета и не знал, что дальше делать. Секретарь мне сказал: «Поезд отходит в 18.30. Билет будет через полчаса у меня». Придя в отдел, созвал начальников отделений и помощника начальника отдела и объявил, что уезжаю. Они изумились, начали сожалеть. Я спросил, что мне нужно сделать, может быть, я чего-то недоделал. Некоторые попросились доложить. Через час освободился и пошел домой.
Я ничего не мог понять. В армии так нe бывает, чтобы за полгода сменить три должности и получить следующее звание. Когда я дома сказал, что еду на Украину, Вера также была удивлена, но некогда было рассуждать, так как до отхода поезда оставалось чуть более часа.
Раздумывая, я пришел к мысли, что тут, в центре, в НКВД СССР, видимо, не пришелся ко двору, поэтому меня и отправили на периферию, хотя это и продвижение. Этот вывод я сделал потому, что не представлял, что новая работа потребовала большей ответственности и чекистских знаний, которыми я не обладал.
Ведь только подумать — полгода назад я, молодой командир, окончив Академию, мечтал поехать в часть, принять командование артполком и служить Родине. Что можно было лучше ожидать?
Вместо этою за полгода я был начальником Главного управления милиции, начальником секретно-политического отдела Главного управления госбезопасности НКВД СССР и сейчас — нарком внутренних дел Украинской республики, в подчинении которого войска НКВД, пограничный округ и тысячи чекистов. Причем ни одной из этих должностей я еще как следует не освоил, а в ряде случаев действовал в потемках.
Все-таки тяжело так работать. А главное, у меня не было ни одного близкого знакомого в органах, с которым можно было бы поделиться своими горестями или спросить совета. Были только мои начальники и подчиненные. Это произошло потому, что за полгода в трех местах я не смог таких близких знакомых приобрести.
Даже уже будучи на Украине, ко мне приезжали из НКВД СССР однокашники по Академии из бывших пограничников по делам своей службы, и те, видя у меня в петлицах три ромба, становились навытяжку и «докладывали» результаты проверки частей НКВД по охране железных дорог, или внутренних войск, или пограничного отряда. Я чуть не взорвался один раз на такого ретивого однокашника, но сдержался, так как на совещании присутствовали его подчиненные. Когда уходили, мне становилось не по себе, почему эта глупая субординация преследует нас всюду.