Идет снег, может быть, последний снег в эту первую военную зиму, которая уже на исходе. Начался утром и все идет, идет. Он засыпал все следы обстрела артиллерийским и минометным огнем нашей передовой и даже на «ничейной земле», между передним краем своих и чужих — немецких окопов, все безлесое пространство, легко простреливаемое из конца в конец, сразу превратил в мирное деревенское поле.
Лучше любого сапера он замаскировал мины и выдвинутые перед окопами колпаки дотов. Снег плотно укрыл и дальние подступы к передовой, без задержек пройдя за расположение всех частей и подразделений во вторых и третьих эшелонах боевых порядков стрелковой дивизии, в которой я служу.
В те далекие дни, используя установившееся временное затишье на этом участке фронта, наша военная прокуратура дивизии, как это и было ей положено, находилась в расположении третьего эшелона, где заняла пустующую контору сельмага в большом прифронтовом селе, покинутом населением.
Когда снежные хлопья залепили все окна этой конторы до такой степени, что через них уже ничего нельзя было разглядеть, вестовой прокуратуры, пожилой солдат, наглухо закрыл окна дощатыми щитами и зажег лампу-молнию. Ее огонь ярко осветил все вокруг и от этого сразу стало по-домашнему уютно. Казалось, что в переносной железной печурке целый день добросовестно обогревавшей нас, прыгающие языки пламени словно ожили и стали рваться наружу, за прихлопнутую дверцу.
Военный прокурор дивизии, подполковник юстиции Прут, что-то сосредоточенно записывал в своем блокноте, сидя за обшарпанным канцелярским столом, пережившим не одно поколение разных начальствующих лиц. В молодости Прут был портовым грузчиком в Одессе. Видимо, этому обязан он своими широкими плечами и спокойным упорством человека, привыкшего носить тяжелые ящики по узкому трапу…
По роду своей работы прокурор должен обладать безотказной памятью. Должен помнить законодательство и статьи уголовного кодекса, знать права и обязанности военнослужащих и многое другое, в том числе, например, и то, по чьей вине неоднократно вовремя не доставляли горячую пищу на передовую, должен помнить жалобу авиационного техника, по ошибке направленного в пехоту, и просьбу связиста, с матерью которого несправедливо обошлись где-то в прииртышском райцентре.
А Пруту уже под пятьдесят, память у него неважная, поэтому он и не расстается с блокнотом.
В углу, примостившись к шаткому сооружению из фанерных ящиков, играют в шахматы два капитана юстиции, два военных следователя: долговязый себялюбец-пройдоха Клименко и коренастый, молчаливый Рубакин.
— Сергей, — зовет меня Клименко, — иди сюда, помогай слабаку!
Я в прокуратуре третий военный следователь, самый младший по возрасту и по воинскому званию, старший лейтенант юстиции. Тем не менее, как завзятый шахматист, я у них в почете. Ведь до войны я участвовал в небольших, ведомственного характера, шахматных соревнованиях, даже имел 2-й разряд. Это и давало мне право числиться хоть и небольшим, но все же знатоком шахматной теории.
— Ну как? Что скажешь? — всегда довольный собой спрашивает Клименко. Надо сказать, что Клименко при случае не прочь поиздеваться над своим незадачливым противником.
Вижу, что у Рубакина дела действительно безнадежны. Его король очумело мечется по центру между своими и чужими фигурами. Приткнуться ему негде. Мат неизбежен.
— Теперь тебе самое время либо сразу сдаваться, либо ладью воровать, подзадоривает противника Клименко.
Рубакин вздыхает, качает головой и делает отчаянный ход — жертвует единственно активного слона.
Собственно говоря, слона нет: он пропал без вести во время одного из бесконечных наших переездов, и его роль успешно исполняет боевой винтовочный патрон.
Странная судьба у вещей! Недавно этот патрон лежал в обойме, а теперь вот стоит на шахматной доске. Но может статься, все ведь бывает на войне, он опять ляжет в обойму и его острая головка окажется той последней пулей, которую попавший в беду боец пускает во врага или в собственный висок. Если такое случится со мной, думаю я, глядя на «слона», я выстрелю во врага слишком большая роскошь тратить последний патрон на себя…
Партия окончена. Рубакин сдался.
— Товарищи! Одну минуточку! — неожиданно раздается высокий, скрипучий голос. — Вы можете представить что-либо подобное?
Мы оборачиваемся. Начальник нашей прокурорской канцелярии, старший лейтенант юстиции Гельтур, расположившийся в неведомо откуда появившемся у нас плетеном кресле у самой печки, азартно размахивает фронтовой газетой.
Гельтур в штате военной прокуратуры фигура настолько необычная, что о нем стоит рассказать подробнее.
В мирное время он славился среди киевских адвокатов фантастическим крючкотворством. Уголовный кодекс он декламирует на память вдоль и поперек, как стихи, и признаться, с не меньшим чувством.
Среднего роста, мешковатый, с небольшим, сохранившимся со времен «гражданки» брюшком, в обязательном пенсне и с золотым перстнем на среднем пальце левой руки, Гельтур и внешне, несмотря на погоны и прочие свидетельства его военной службы, продолжал выглядеть как адвокат. Среди нас он самый старый, но года свои умело скрывает. Этому служат его идеальный пробор, тщательно подбритые короткие усики, ухоженные ногти… К особенностям его характера следовало еще отнести и привычку вникать во все вопросы следствия и при случае нравоучительно рассуждать по поводу тех или иных промахов следователей.
Из всех штатских достоинств Гельтура на фронте пригодилась лишь его педантичная аккуратность: переписка и наши архивы всегда в полном порядке…
— Вы можете себе представить нечто подобное? — повторяет Гельтур и, убедившись, что мы ничего не понимаем, объясняет:
— Мальчишка, обыкновенный пехотный лейтенант, подорвал три танка!
Он перечитывает газетную заметку, то и дело бросая в нашу сторону торжествующие взгляды, словно этот лейтенант его собственный сын. Заметка заканчивается словами: «Этот подвиг является достойным примером храбрости и военного умения…»
Я говорю, ни к кому не обращаясь:
— Легко сказать: «достойный пример». Допустим, я с него пример возьму, а где я возьму танки? К сожалению, к окнам нашей прокуратуры немецкие танки пока не подходят…
Прут отвечает, не поднимая головы от своего блокнота:
— Брать с него пример — это вовсе не значит обязательно уничтожать немецкие танки.
Мы втроем: Клименко, Рубакин и я, конечно, хорошо знаем об этом и сами, а о танках я сказал только для того, чтобы немного подзавести впечатлительного Гельтура.
Мы знаем и о том, что Прут еще обязательно скажет:
— Нужно хорошо выполнять свои служебные обязанности!
И он это говорит и заканчивает:
— Война это труд…
Это мы многажды слышали от него и раньше. И все-таки я продолжаю глубокомысленно:
— Но ведь труд труду рознь. Есть труд разведчика, труд пулеметчика, и есть труд кашевара или, допустим, следователя.
Прут терпеливо слушает и спешит со всем известным примером:
— Вы помните, как два месяца назад в нашем штабе получили почту и недосчитались одного пакета с секретными документами? Оказалось, что ротозей фельдъегерь заснул в дороге и не заметил, как целый мешок вывалился из кузова машины. Хорошо, что наш Клименко быстро во всем разобрался, проследовал по следу той автомашины и подобрал пропажу в кювете. Ну а если бы секретная папка попала в руки врага? Разве это не живой пример выполнения своего долга военным следователем? При чем здесь кашевар и прочие?
Клименко горделиво на всех поглядывает.
Я же с Прутом согласен: был не подвиг, а лишь удачная догадка, оправдавшая себя, но мне искренне жаль, что, поставив следователя рядом с кашеваром, я, по-видимому, огорчил Прута.
Выхожу на улицу. Падает, падает снег. Странно. Мы в каких-нибудь десяти километрах от линии фронта, а стоит глубокая тишина, немцы даже перестали бомбить. Впрочем, военных объектов здесь нет, от прошлых налетов от села остались лишь груды камней, дерева и стекла.
…Стать следователем я мечтал давно, с первых лет студенческой жизни. Моим кумиром тогда и долгие годы был следователь по особо важным делам Прокуратуры Союза ССР Г. Р. Гольст. Я учился на втором курсе Московского юридического института, когда он вел одно из самых сложных уголовных дел об убийстве главным патологоанатомом Афанасьевым-Дунаевым своей жены Нины Амираговой, молодой и чрезвычайно привлекательной особы.
Труп своей жены Афанасьев-Дунаев расчленил и разбросал в разных местах Московской области, но, несмотря на все его увертки, Гольст его все же уличил.
Обо всех перипетиях этого нашумевшего в Москве дела я знал, как староста институтского криминалистического кружка, вхожий в следственную часть Прокуратуры Союза.
Я был просто влюблен в Гольста: однажды я встретил его на улице Горького и целый квартал незаметно следовал за ним, поражаясь тому, что Гольст, как Печорин, шел, совершенно не размахивая руками. Позже об этой его особенности я с восторгом рассказывал своим соседям по общежитию в Козицком переулке.
Свою карьеру я начал в должности обыкновенного народного следователя Овидиопольской районной прокуратуры под Одессой. Но через год началась война и сделала меня военным следователем прокуратуры стрелковой дивизии, начавшей свой боевой путь от Днепропетровска.
Знакомая девушка, провожая меня на фронт, умоляла, чтобы я берег себя. В том, что самые опасные дела будут поручаться мне, она, разумеется, не сомневалась.
На фронте, как говорится, я еще без году неделя, а что сделал?
Расследовал дела нескольких дезертиров и самострельщиков, вел беседы на правовые темы с поступающим пополнением, помогал Пруту проверять некоторые сигналы и жалобы, поступавшие к нам. Вот, пожалуй, и все. М-да, маловато.
Возвращаюсь в прокуратуру. Клименко и Рубакин по-прежнему поглощены шахматной игрой. Гельтур все еще читает газету. Судя по всему, дошел до раздела о международном положении. В этих делах он величайший дока. Прут, повернув в мою сторону голову, спокойно произносит:
— Только что позвонили: в твоем восемьдесят втором полку исчез боец Духаренко, всего вероятнее дезертировал. Если будут достаточные основания, возбуди дело и прими его к своему производству!
По неписаному распорядку все части и подразделения нашей дивизии Прут поделил между нами, тремя следователями: Клименко, Рубакиным и мною. Поскольку в стрелковой дивизии три стрелковых полка, то и они распределены между нами. 82-й — «мой» полк.
От штаба полка отправляюсь в один из его батальонов и в роту, где служил Духаренко. Он прибыл пару месяцев назад в составе пополнения, одетого еще во все штатское, вплоть до шляп и галстуков.
Все они были призваны в последний момент из районов, которым угрожала оккупация. Большинству из них было под сорок лет — возраст, когда уже не так легко привыкнуть к армейским порядкам. Был, например, в числе их и учитель географии, интеллигент, никогда не служивший в армии. На самый простой вопрос он мог ответить только вопросом. Однажды командир батальона на построении спросил его:
— Вы пошли в армию добровольно?
Красноармеец ответил:
— А как вы сами думаете? Неужели я мог спокойно ждать повестку, когда немцы уже здесь, в Донбассе?
И комбат капитан Свердлин, суховатый и подтянутый кадровый офицер, привыкший к лаконичному «да» или «так точно», был столь поражен, что не сделал учителю строгого внушения за неуставной ответ.
Среди новобранцев Духаренко выделялся. Он был недавно освобожден по амнистии из исправительного лагеря, где отбывал наказание за мелкое хулиганство, и, пока маршевая рота следовала в часть, не раз поражал всех своей лихостью и находчивостью. Духаренко не скрывал, что был в лагере. На фронт спешил как на увеселительную прогулку, говоря, то ему сам черт не брат, подчеркивал, что там уже не так страшно: ежедневно дают по сто граммов, а после стопки — и Тихий океан по пояс, а Волга вообще не река.
Когда же рота прибыла на место, Духаренко вдруг притих и оказался уже не таким храбрым.
Правда, с командирами Духаренко продолжал пререкаться, да только стоило просвистеть пуле или громыхнуть снаряду, Духаренко тут же терял всю свою самоуверенность и бросался в укрытие. В конце концов его определили в обоз.
Мог ли такой вояка перебежать к немцам? Вряд ли. Ведь для этого нужно было перейти линию фронта, проползти на брюхе свыше сотни метров через участок так называемой «ничейной земли», каждую секунду рискуя получить пулю. Он мог дезертировать в наш тыл, но почему он этого не сделал на марше? Кроме того, все личные вещи Духаренко: бритва, одеколон, расческа, иголка с ниткой и что-то еще в этом же роде — остались в роте. Более того, прошел слух, что роту готовили отвести на недельку в тыл, на отдых. И все же Духаренко уже свыше двух суток отсутствовал. Факт неоспоримый, а мне пришлось возбудить дело и приступить к его расследованию.
Правда, на первых порах пришлось ограничиться только тем, что лежало на поверхности: был в роте и внезапно исчез, куда — никто знать не знает, вещи остались. О нем еще было известно, что он был не женат. Все эти сведения скупые и никуда не ведущие.
Неожиданно, к исходу третьих суток, Духаренко объявился сам, его доставил в батальон на попутной автомашине какой-то шофер. Духаренко рассказал, что после пустякового ранения сбежал из госпиталя. Выглядел он вполне пристойно, когда я его допрашивал в ротном блиндаже, развернув протокол допроса на пустом ящике от мин. Он глаз не отводил и безо всякого нажима с моей стороны сознался, что двое суток провел в доме одной женщины на хуторе поблизости от их батальона. С ней он познакомился, когда ездил в колхоз за фуражом. Назвал он и ее имя — Фроська.
Я спрашиваю:
— Как вы к этой своей Фроське добрались?
— По солнцу и звездам, все пешком, — ответ издевательский, но лицо Духаренко самое серьезное, даже, можно сказать, доброжелательное.
— Вы знаете, как называется ваш поступок?
— Да как называется? Ушел, и все тут.
Я начинаю закипать и сурово изрекаю:
— Этому в наших законах есть точное определение: дезертирство, в лучшем случае — самовольная отлучка из части.
— Ну что вы, товарищ следователь, — спокойно возражает Духаренко, совсем зря. Если бы я захотел дезертировать, то драпанул бы в Ташкент, а то и подальше. Сами хорошо знаете, что на случайную попутку водитель меня подсадил рядом с нашей частью. Я шел в свою роту, вот и попался ему на глаза…
В этих словах была, пожалуй, и своя логика человека, не усмотревшего ничего особенного в своем поступке. Мол, сходил в самоволку — готов за это и держать ответ. Не понимал он лишь одного: в военное время за это могли и расстрелять.
Духаренко между тем продолжал:
— Нас вроде как готовили в резерв. Скукота непролазная. Сиди и жди, пока какой-нибудь немецкий вшиварь случайную пулю тебе промеж глаз не влепит или фугасом не долбанет. Вот я и надумал: на ночь смотаться к бабе. С неделю тому назад с ней познакомились, когда ездил за фуражом в их колхоз.
— Но сегодня уже третий день, как вы отсутствовали.
Духаренко горестно вздыхает и упавшим голосом спрашивает:
— Вы верите, что я в эту Ефросинью втюрился без огляду?
Самое удивительное, что я ему верю, мне даже жаль его. Сморозил дурака, а как все это может теперь обернуться — ведает один Бог!
— Меня посадят в тюрьму? — допытывается Духаренко — новое лишение свободы ему, по-видимому, кажется самым страшным. А у меня в голове рождается план возможного его спасения. Но делиться этим планом я пока ни с кем не собираюсь и поэтому отвечаю как-то неопределенно:
— Разберусь! — Это в моих устах должно звучать так: «Поживем увидим!»
Особой строгости я не проявляю и отпускаю Духаренко в роту.
В военной прокуратуре дивизии основным видом транспорта служили верховые лошади, закрепленные за прокурором и за каждым из нас — троих следователей.
За мной была закреплена кобыла с романтической кличкой Эльма, стихийно прозванная ездовыми Шельмой за привычку внезапно пугаться и бросаться вскачь в сторону.
Обычно я заводил свою лошадь в полковой взвод конной разведки, где она и находилась вплоть до моего возвращения.
Вот и теперь, закончив дела, я отправился за своей Шельмой. Надо сказать, что настроение у меня было неважнецким. Хотя по делу Духаренко я все выполнил: допросил его, допросил их командира роты и нескольких солдат, знавших Духаренко не один день, отразил в допросах его беспокойный характер, зафиксировал сам факт задержания Духаренко. И тем не менее от всего этого я удовлетворения не испытал. Несмотря на его судимость, привычку задираться и браваду человека уже много повидавшего и испытавшего, я проникся к нему жалостью и думал лишь о том, как бы облегчить его участь. Спасти его могло лишь ходатайство командования дивизии в нашу прокуратуру с просьбой разрешить дело рядового Духаренко в дисциплинарном порядке, а именно: показательным разбором его поступка перед строем и с обещанием в случае повторения подобного списать его в штрафной батальон. Еще мне предстояло заручиться прокурорским согласием нашего Прута, мнение которого могло с моим и разойтись.
Моя разлюбезная кобыла, застоявшаяся в стойле, резво бежала легким аллюром, ступая по рыхлому насту. Приходилось ее немного сдерживать поводом.
За большим населенным пунктом, где располагался штаб дивизии, дорога повела наверх, на поросшую кустарником высотку. В это время сзади, из молодого ельничка, с короткими интервалами ударило подряд несколько ружейных выстрелов. Эхо я уже не услышал: оно растворилось в растущем рокоте моторов самолета. Так и есть, снова объявилась «рама»… Этот чертов самолет-корректировщик «фокке-вульф» чуть ли не ежедневно нахально прогуливается над нашими позициями, все засекая и фотографируя. Он действительно похож на раму. Поэтому наши бойцы это мирное и совершенно безобидное слово «рама» и произносят с такой ненавистью. О том, что на переднем крае нашей обороны маловато зениток, немец давно уже понял. Но он осторожничает и, не снижаясь, держится высоко.
В штабе нашей дивизии есть капитан Розанов, который дал себе слово сбить «фокке-вульф» из ручного пулемета. В надежде подкараулить самолет на более низкой высоте Розанов часами торчит в холодном лесу. Пока ему не везет, но Розанов уверен, что настанет и его час, немец потеряет бдительность и снизится…
…Теперь дорога пошла вниз, надежно прикрытая высокими деревьями.
В прокуратуру я добрался вполне благополучно и застал одного Гельтура. Хранитель нашей канцелярии при моем появлении оживился и не без ехидства приветствовал меня:
— Ну-с, с чем на этот раз пожаловал пламенный патриот юстиции?!
— Считай, что с делом, почти законченным, — сбрасывая на единственно приличный стол в нашей прокуратуре свою полевую сумку, ответил я.
— С почти законченным? — недоверчиво переспрашивает Гельтур и интересуется: — Ведь ты это дело возбудил только позавчера?
— Так что из этого?
— Ну, если так, то ты молодец, зря времени не терял. Где этого Духаренко задержали? — допытывается Гельтур.
— Недалеко от их части, — отвечаю я и умалчиваю о том, что тот сам возвратился в свою часть.
— Он во всем тебе признался? — продолжал Гельтур.
— Не сразу! — наводя тень на плетень, говорю я. Стараюсь, чтобы все выглядело не так уж просто.
— Вещдоки привез?
— Их нет.
Я знаю, что сейчас Гельтур обратится ко мне с просьбой почитать дело, и не ошибаюсь.
— Ты не прочь, если я твое дело почитаю?
Против этого я не возражаю и выкладываю тощую папочку со всеми материалами следствия по делу Духаренко.
Гельтур мигом все сграбастал и углубился в чтение, начав с протоколов допроса Духаренко. Я же занялся чем-то другим и только слышал:
— Значит, не обошлось без бабы…
— Эти амнистированные до баб охочи…
Гельтур еще долго копался в документах, о чем-то поразмышлял и голосом, ничего хорошего не предвещавшим, поинтересовался:
— И как же ты теперь собираешься с этим делом посту пить?
Никакого подвоха не ожидая, я беззаботно ответил:
— Предъявлю Духаренко обвинение, составлю обвинительное заключение и толкнем дело в трибунал! — Говорить о каком-то другом решении я не захотел. Ведь окончательное решение за Прутом. На ласковый тон Гельтура я не обратил внимания.
— А как ты, молодой человек, объяснишь появление в деле вот этой справочки? — с наслаждением спросил он.
— Этой бумажки? — спросил я, видя, что он между пальцами правой руки зажал какую-то мятую справку.
— Не бумажки, а до-ку-мен-та, оказавшегося у твоего подследственного. Ты выяснил, как он попал к нему?
Я взял справку, которую, кстати говоря, видел и раньше, но почему-то не обратил на нее внимания, и еще раз внимательно с ней ознакомился. Справка как справка. Серая бумага, фиолетовые чернила, в углу гербовая печать и штамп какого-то госпиталя с просроченной датой. Выдана она какому-то капитану интендантской службы Цветкову в том, что ему действительно предоставлен трехнедельный отпуск по ранению.
Скорее всего, эта справка липовая, а вот как она попала к Духаренко я был обязан выяснить, но не сделал этого по какому-то недомыслию. Уверенность в том, что к делу Духаренко эта справка никакого отношения не имела, у меня сохранилась, о чем я и сказал Гельтуру. Но он с этим не согласился:
— Я уверен, что наш Прут потребует от тебя полной ясности в этом вопросе. — И как бы добивая меня, он раздражается глубокомысленным заявлением: — Молодой человек, свет Сереженька! Как только закончится война, приходи ко мне в адвокатскую контору, на Крещатик в Киеве. Я тебя поднатаскаю, а до того, кроме должности полотера, ни на что и не рассчитывай! — Язык у Гельтура со стервинкой. Я молчу, понимая, что Гельтур абсолютно прав.
Решение приходит мгновенно. Пока еще светло, возвращаюсь в штаб дивизии. На это потребуется больше часа. Там остаюсь на ночь, а с утра — в роту. Думаю, что допрос Духаренко по единственному вопросу много времени не отнимет. Значит, с учетом обратной дороги, в полдень буду уже в прокуратуре. Через несколько минут я опять в седле.
И вот мы с ним встретились. Сидим друг перед другом в ротном блиндаже, где я на один из порожних ящиков от мин не спеша кладу свою полевую сумку, извлекаю бланк протокола допроса, подкладываю под него кусок картона и тщательно разглаживаю на нем бланк. После этого достаю злосчастную справку на имя капитана интендантской службы Цветкова Николая Федоровича, пододвигаю ее к Духаренко. Все это время он следит с настороженным вниманием за всеми моими действиями, вытягивает шею, стараясь прочесть текст справки, и когда это ему удается, облегченно откидывается назад. Но он явно озабочен моим вниманием к справке и стремится выяснить, чем это вызвано. Поэтому сам спешит с вопросом:
— На что она вам сдалась?
Я недовольно его обрываю:
— Вот это уже мое дело. Лучше скажите, откуда она у вас?
Духаренко морщит лоб, словно обдумывая, что сказать, и отделывается одним словом:
— Нашел!
— Где нашел и при каких обстоятельствах?
— Не помню!
Тогда я начинаю нажимать:
— Эта справка выдана военным госпиталем! Видите?
— Вижу!
— Ее обладателю был предоставлен краткосрочный отпуск после ранения. Ведь так?
Духаренко кивает.
— Какое отношение этот капитан имел к вам?
Духаренко обрадовано заявляет:
— Никакого. Ведь мне, простому солдату, до капитана не дотянуться.
— Это не ответ! — сурово говорю я. — Еще раз спрашиваю: как эта справка к вам попала? Я жду объяснения.
Мой подследственный только решился что-то сказать по существу заданного вопроса, как у нас над головами что-то грохнуло. Это немецкая мина едва не угодила в самый блиндаж. Показалось, что толстенные бревна на нем даже чуточку подпрыгнули и, ухнув, опустились на свое место.
От неожиданности я на секунду зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел, то исписанные листы протокола допроса слабо присыпаны песком. Я даже некстати подумал о том, что в старину песок заменял промокашку…
Это был обыкновенный утренний обстрел наших позиций немцами, иногда сопровождаемый и артиллерийским огнем. Он повторялся ежедневно, к нему все привыкли и даже присвоили ему название «Гутен морген».
Духаренко тем временем сидел на полу блиндажа.
— Что, испугались? — спросил я.
Духаренко, шмыгнув носом, отшутился:
— Занял более удобную позицию.
Дальнейшая беседа с ним пошла уже по накатанному руслу. Духаренко рассказал следующее.
На второй день его пребывания у Фроськи к ней заявилась с кавалером-капитаном ее давняя приятельница. Духаренко на всякий случай спрятался на чердаке. Оттуда он увидел, что Фроська с этой своей знакомой развесили в сенцах на веревке вещи этого капитана, в том числе ношеную гимнастерку. Духаренко ее приметил и обменял на свою, уже порядком поизносившуюся. Никто этого не заметил. Вещи капитана уложили во Фроськин старый чемодан, а когда стемнело, они ушли, куда — Духаренко не знал. Ну а эту справку на имя Цветкова он потом обнаружил в той гимнастерке. Она была просрочена и никому не нужна, могла сгодиться лишь на завертки цигарки.
Духаренко не врал, и с появлением у него этой справки все вроде как разъяснилось.
Обрадованный этим, я возвратился в штаб дивизии, откуда дозвонился до штаба армии и выяснил, что капитан интендантской службы Цветков действительно служил у них и непродолжительное время находился по поводу какого-то легкого ранения в военном госпитале, откуда прибыл примерно с месяц тому назад для прохождения дальнейшей службы и был направлен в другую часть нашей армии.
Должен сказать, что обещание Гельтура после войны немного меня еще поднатаскать задело меня за живое. Вот почему, не ограничившись проверкой в штабе армии, я еще от своего имени сварганил шифровку в ту часть, куда убыл капитан Цветков. Ответ был получен неутешительный: капитан Цветков в часть не прибыл.
Со всем этим я и вернулся в свою прокуратуру, где обо всем доложил Пруту. Дальше делом Духаренко мы занимались все вместе.
Мнения разделились.
Клименко высказался за то, чтобы дело рядового Духаренко закончить и направить в военный трибунал, как на дезертира. Он же посчитал, что все материалы на капитана Цветкова следует выделить из дела Духаренко в самостоятельное производство и направить в военную прокуратуру армии.
Рубакин тоже склонялся к тому, чтобы дело Духаренко закончить самим и направить в трибунал. Что же касается материалов на Цветкова, то они, по его мнению, на самостоятельное уголовное дело не тянут и можно ограничиться одним представлением в прокуратуру армии с просьбой во всем разобраться.
Зато Гельтур настаивал на выделении уголовного дела на Цветкова в самостоятельное производство. Вместе с тем он поддержал мое предложение о разрешении дела рядового Духаренко, допустившего самовольную отлучку, в дисциплинарном порядке, не предавая его суду.
Но самым для меня удивительным явилось то, что и Прут это предложение поддержал и предложил с Цветковым тщательно разобраться.
Я не удержался и спросил:
— Разобраться с ним должен я?
Прут утвердительно кивнул:
— Кто ж еще, конечно, ты! На него вышел ты. По назначению он не прибыл. Из показаний Духаренко следует, что Цветков попасть ни в какую часть и не стремился. Остается выяснить, где он находится сейчас. А это уже сподручнее выяснить тебе, обратившись к той же Ефросинии, вскружившей голову твоему Духаренко.
Еще Прут добавил:
— А он пока пусть служит в своей роте, как служил.
На следующий день я вновь прискакал в штаб дивизии, где по подробной полевой карте без особого труда разыскал тот хутор, в котором Духаренко провел свыше двух суток.
Должен сказать, что накануне ночью мне не спалось и я додумался до новой версии. А что, если Духаренко попросту Цветкова убил, а его документы и вещи спрятал? Взял только гимнастерку, а в ее нагрудном кармане потом и обнаружил справку из госпиталя. Правда, такая «догадка» с личностью Духаренко никак не вязалась.
А вот хутор — два-три домика на отшибе большого села. Ему повезло: война его почти не тронула, и домишки уцелели, и сады кругом. Лишь по центральному тракту, наискось его перечеркнувшему, прокатились всей своей тяжестью и танки, и грузовики, и тягачи с орудиями, оставив свой страшный след.
Молодая женщина открывает дверь. Голова ее замотана старым шерстяным платком. Руки большие, темные — руки крестьянки. Она моего прихода не ждала, но не удивляется. За месяцы жизни в прифронтовой полосе ко всему уже привыкла. Она охотно меня пропускает в дом, где, кроме нее, во второй половине разместилось еще целое семейство беженцев. Любопытные детские рожицы повернулись в мою сторону. Их мать теснит ребятишек за занавеску.
Я представляюсь и с места в карьер завожу разговор о Духаренко. Она не спрашивает, зачем мне это надо. С готовностью рассказывает все, что знает…
А знает совсем немного…
— Звать его Степаном?
Я киваю.
— В наше село он как-то приезжал с обозом за сеном. С кем-то еще ночевал у меня в доме. Потом, недели через две, вновь появился один и пару дней провел у нас: наколол дров, починил ворота, пожалуй, и все…
О капитане Цветкове только знает, что он вроде как доводится мужем ее племяннице — Надежде Урусовой. Капитан был ранен, лежал в госпитале и получил на полгода отпуск.
— Степан его видел?
— Конечно, но он спрятался, побоялся, что капитан его засечет в нашем доме и сообщит в часть.
— И долго эта племянница с мужем пробыла у вас?
— До после обеда. Потом сразу отправились дальше. С кем-то сговорились, чтобы их подвезли.
— Откуда вам известно, что капитан имел отпуск по ранению на полгода?
— Можете не сомневаться. На этот счет моя племянница даже давала почитать справку.
— Читали сами? Какое у вас образование?
Далее Фрося рассказала, что ее племянница с мужем-капитаном живут в рабочем поселке, что от них довольно далеко, и что племянница через кого-то уже дала знать: добрались туда благополучно и что ее мужа взяли работать старшим агрономом Площанской МТС.
На этом рухнуло и мое подозрение о том, что Цветков был убит Духаренко, и вместе с тем нашлось подтверждение того, что капитан Цветков, очевидно, располагал чистыми бланками военного госпиталя и взамен справки о предоставлении ему отпуска по ранению на три недели сварганил другую — об отпуске на полгода.
К моменту моего появления в нашей прокуратуре появились новые вопросы: как в руки Цветкова попали бланки военного госпиталя; было ли у него вообще какое-то ранение; почему он предпочел уклониться от нового назначения?
Все это еще предстояло выяснить.
И вновь я собираюсь в дорогу. Справляюсь по собственной полевой карте. Вот здесь расположена наша дивизия. А там, за петлей реки, за лесными массивами и кривыми изгибами железной дороги, на расстоянии от нас почти в сто километров этот населенный пункт Площанка, маленькая точечка. До него еще нужно добраться, а напрямик — дороги нет.
Вчера Прут подписал командировку сроком на пять дней. Я должен добраться до Площанки и арестовать Цветкова, если тот окажется там. Старик еще спросил:
— Все продумал как следует?
— Вроде как.
— К сожалению, это не всегда удается сделать в полном объеме. Готовь себя ко всяким неожиданностям.
Карта топорщится. Придавив ее граненым стаканом, черную точку Площанка — обвожу красным кружочком. Так приметнее.
Долговязый Клименко тянется через мое плечо, дыша мне прямо в ухо. Он тоже смотрит на карту, щурится и сочувственно роняет:
— Да-а, брат, моцион тебе предстоит основательный. Даже по прямой здесь почти сто.
— Ничего, — спокойно говорю я, — за речкой, вот этим путем, через лес выйду к ветке железной дороги, — в подтверждение этих слов я делаю уверенный прочерк по карте ногтем, — а дальше…
— А дальше, — вступает в разговор Гельтур, — встанешь на четвереньки, возьмешь в зубы папироску и потопаешь до бесконечности по шпалам. Ведь там наверняка поезда не ходят.
— С чего это ты взял? — не соглашаюсь я. — Если есть железная дорога, значит, по ней и ездят.
Клименко похлопывает меня по плечу.
— Лихой ты, Сереженька, хлопец! Только надежды мало.
— А что?
Он отбирает у меня красный карандаш и тычет в карту:
— Мост видишь?
— Ну.
— Так забудь о нем. Уж очень он близко от линии фронта, да и дорога за ним, к нашим передовым позициям, по существу, уже ведет в никуда, на оккупированную немцами территорию. Как говорится — дальше ехать некуда! Вот и приходится прислушаться к тому, что тебе говорят. Этот мост, разумеется, немцы давно разбомбили. Значит, тебе только и остается, что топать по шпалам.
— Подожди… — Я стряхиваю с плеча руку Клименко. — Почему ты так уверен? Мост небольшой, от него до линии фронта далеко.
— Ты что, с луны свалился? — настаивает Клименко. — На другое и не надейся!
— Ну а если, — уже неуверенно говорю я, — от Кременного в обход податься на Лисичанск? — И нахожу этот узловой железнодорожный пункт на карте.
Клименко молчит, размышляет.
В это время подает голос Гельтур:
— Тебе сколько суток Прут отвалил на всю эту музыку?
— Пять.
— Сам просил?
— Да.
— Ну и дурак! — Это опять Клименко. — Лишний день в запасе всегда надо иметь. Вот бы и пригодился для Лисичанска.
Он, пожалуй, прав, мысленно соглашаюсь я, но переигрывать уже не хочу, тем более что в этот момент Прута в прокуратуре нет и вернется он не скоро. Переделать командировку некому.
— Слушай, Сережа, — вдруг неожиданно уверенно заявляет Гельтур. Советую тебе на этот мост вообще плюнуть.
— Уже плюнул, — я поднимаю голову. — Буду держать курс на Лисичанск.
— А почему бы тебе, Сереженька, — с нарастающим торжеством продолжает Гельтур, — не плюнуть и на этот Лисичанск?
Я смотрю с удивлением: что он еще придумал?
Решительно оттеснив нас, он склоняется над картой и спрашивает:
— В лесу пока не развезло?
— Не развезло, — подтверждаю я.
— На реке лед пока держится?
— Думаю, что так.
— Тогда зачем тебе мост?
Гельтур чувствует себя стратегом. Его руки с длинными пальцами парят над картой. Левой рукой он отмахивается от моста, а правой — двумя пальцами впивается в изгиб реки и уверенно произносит:
— Пока еще обстановка позволяет, перейдешь реку вот здесь — и топай до Кременной, по краю леса, пока несут ноги.
«Что ж, пожалуй он прав. В этом случае вариант с Лисичанском отпадает».
— Ну что ж, — тем не менее кислым тоном подтверждаю и я. — Можно и так!
— Только так и можно! — возмущается Гельтур.
После этого он отходит от нас с видом победителя, при этом не лишая себя возможности нравоучительно заявить:
— Медицина учит, что из пяти детей рождается умным лишь один. У меня есть все основания считать, что ты, Сережа, первоначально присоединился к большинству…
Я все это пропустил мимо ушей, но за меня вдруг обиделся Клименко. Обернувшись к Гельтуру, он недовольно говорит:
— Ты, Виктор Павлович, напрасно подшучиваешь, ведь Сереге предстоит серьезное дело. На первый взгляд выходит, что все ясно, а если хорошо поразмыслить, то совсем даже наоборот.
Гельтур, почувствовав, что малость переборщил, примирительно заявляет:
— Николай, ты прав! Моя шутка не к месту.
Надо сказать, что у нас в прокуратуре так повелось, что ее секретарь Гельтур, несмотря на то, что он по своему служебному положению был на ступень ниже нас — военных следователей и уступал в воинском звании Клименко и Рубакину, обычно обращался к нам запросто, по имени. Клименко величал Николаем, Рубакина звал Семеном, а меня — Сергеем и лишь в особых случаях, под настроение — Сереженькой, ласково так, по-отечески. Мы к этому привыкли и не обижались, признавая его право старшего по возрасту. Меж собой мы общались друг с другом так же. Зато Прут для нас всех был только Львом Давидовичем, а Гельтур — Виктором Павловичем.
Прежде чем отбыть в дальнюю командировку, пришлось ждать солдата, который должен был сопровождать меня в предстоящих странствиях. На этом настоял Прут:
— Без надежного помощника — ни шагу!
Вот почему еще вчера я позвонил в «свой» полк и попросил выслать надежного парня из взвода пешей разведки. А вот, кажется, и он.
Потеснив плечом в дверях одного из наших конюхов, в прокуратуру боком вваливается розовощекий богатырь. И как только сходится шинель на такой широченной груди! Ушанка на голове сидит прямо, без лихости, основательно. Вещевой мешок набит до отказа: ведь я предупредил, что предстоит долгая дорога. На коротком ремне тускло поблескивает вороненой сталью новый, словно со склада, трофейный немецкий автомат. Богатырь докладывает Клименко, как старшему в звании:
— Ехврейтор Хвыленко! Прибыл по вашему приказанию.
— Это к нему! — кивает на меня Клименко.
Я подхожу к солдату, протягиваю руку:
— Старший лейтенант юстиции Громов.
Лапа у парня, как тиски. Переспрашиваю:
— Так как ваша фамилия?
— Хвыленко, — басит он одним дыханием.
И вдруг, вскинув руки к поясу, дополнительно поясняет:
— Руки в боки — хвы — Хвыленко!
Ах вон оно что! Он, оказывается, не выговаривает буквы «Ф». Для верности я спрашиваю:
— Значит, Филенко?
— Так точно! — обрадовался он.
Вот мы и познакомились…
Спускаемся к реке. Точнее сказать, сползаем, судорожно цепляясь за что попало. Берег высокий, обрывистый. Сапоги сбивают каменную крошку, живые, шуршащие струйки стекают вниз. Всего два года назад, в молодежном лагере в Крыму, инструктор по альпинизму делился с нами сведениями о том, насколько коварными бывают осыпи, даже на обрывистом берегу. И мы это принимали всерьез. Оказалось, что не зря… К нему надо было прислушиваться внимательно.
Пока мы сюда добрались, прошел час, а фронт уже кажется далеким, далеким. Где-то аукают два орудия — словно в другом мире. Облака плывут над нами, сквозь серое и белое уже густо проступает синева. В этих местах река похожа на заячий след: кружит, петляет, бросается из стороны в сторону. Наш пожилой водитель Стельмах, который знает абсолютно все, даже больше, чем Гельтур, рассказывал мне, какой бывает здесь весенний разлив. Река затопляет все окрестные низменности и становится похожей на озеро, заросшее ивняком. Из воды торчат только голые верхушки деревьев…
Сколько дней осталось до паводка? Хоть бы не менее пяти.
Опустившись к краю реки на ее излучине, той, на которую обратил внимание дотошный Гельтур, мы еще долго бредем вдоль нее, отыскивая место для переправы. Продираемся сквозь густой кустарник, и он безжалостно хлещет нас по лицу. Лед на реке еще стоит, но уже во многих местах немного отошел от берега. Наконец нашли то, что надо. Здесь лед еще держится у самого берега, как насевший на него большой белый плот. В редких просветах, сквозь мутную воду видно, как шевелится на дне какая-то жухлая растительность да лохматится мох на рыжих камнях. Кажется, что на этом своем изгибе река уже скоро вскроется. Первым на лед вступает Филенко. Под ним лед гнется и трещит, но держит. Филенко делает шаг вперед, лед выгибается, сочится вода, но не сильно.
За Филенко, подавив страх, иду я. Я полегче и на ледяной поверхности держусь увереннее. Филенко прибавляет шаг. На ледяном панцире реки лежит мокрый снег, местами серый, местами бурый от впитавшейся воды.
Вперед, скорее вперед! Вдруг Филенко оборачивается и, подбодряя меня сиплым голосом, произносит:
— Товарищ старший лейтенант! Только не останавливайтесь. — И добавляет: — Ще от таким пацаном по речке всю зиму бегав. Лед разный, надо только следить за ним зорко.
Осторожно оглядываюсь. Мы прошли уже середину реки. А вот перед нами и поросший каким-то кустарником берег, от него нас отделяет всего три-четыре шага и… один последний прыжок вперед. Первым прыгает Филенко, напружинясь и отталкиваясь от кромки льда.
Стараюсь подражать ему во всем и также прыгаю с льдины на долгожданный берег. Только я чуть до него не дотянул и по пояс бухаюсь прямо в воду, донельзя холодную.
Филенко тут же с готовностью тянет мне руку и рывком вытаскивает на берег.
— Надо было сигануть туда, там повужче, — показывает он. Все верно, только теперь это меня уже не интересует. Радуюсь лишь тому, что планшет с бумагами успел бросить к Филенко, не замочив. Потом находим небольшую голую площадку, я поспешно раздеваюсь, выливаю воду, набравшуюся в сапоги, снимаю бриджи, подмокшую нижнюю рубашку и гимнастерку, быстро их выжимаю. Мороза не было и нет, но все равно холод насквозь пронизывает. Идти дальше в таком виде конечно нельзя.
Филенко все понимает без слов. Он быстро ломает ветви ближайшего кустарника, складывает их шалашиком и поджигает кресалом. Потом подбрасывает в загоревшийся костерок новые сухие ветки, отчего огонь набирает силу.
Сижу у костра во всем влажном, огорченный неудачей, злой на весь белый свет.
Сержант бросил на мои плечи свою сухую шинель, и я укутываюсь в нее до колен, как в одеяло. Костер жарко полыхает, влажная одежда высыхает на мне. Я не без помощи того же Филенко разглаживаю затвердевшие швы и надеваю просохшие сапоги, подвернув теплые портянки.
В общем, все постепенно приходит в норму, и еще при дневном свете мы трогаемся в путь.
Вот, наконец, и лес, который постепенно надвигается на нас своими бескрайними размерами.
Подходим к самой опушке.
— Куды теперь? — нерешительно останавливается Филенко.
Вспоминаю бесценные указания Гельтура и машу рукой вправо. Вскоре на глаза попадается давно неезженная колея проселочной дороги, мы переходим на нее и все идем и идем, не отдаляясь от кромки леса. Идем друг за другом. Филенко впереди, держа на всякий случай в боевой готовности автомат, я замыкающий, тоже готовый ко всяким неожиданностям. Идем размеренным шагом один час, другой, третий. Над лесом сгущаются сумерки, от этого каждый встречный пень издали кажется чем-то живым, притаившимся на нашем пути. Все погружается во тьму, слабый лунный свет освещает проселочную дорогу.
Ефрейтор Филенко попыхивает папироской-самокруткой, я вообще не курю, за это получил от солдат нашей прокуратуры прозвище «самого любимого офицера»: все свои пайковые папиросы «Наша марка», числящиеся в офицерском довольствии отдаю на общее разграбление нашим солдатам, на которых выдавали одну махорку.
— Ну як себя чувствуете? — спрашивает Филенко. — Нигде не ломает?
— Все в порядке! — успокаиваю я его.
Сколько еще нам предстоит идти, ефрейтор не спрашивает. Команды на отдых нет, значит, надо продолжать поход.
Наконец выходим на мощеную улицу шахтерского поселка Кременное. Улица пустынна и темна — луна зашла за облака. На базарной площади непролазная грязь. Тихо. Но у полотна железнодорожной линии, у шлагбаума, нас останавливает грозный окрик:
— Стой! Кто идет?
Мы улыбаемся. Так торжественно окликают только штатские. Так и есть, мы добрели до КПП местной дружины народного ополчения. Они с винтовками наперевес окружают нас, осветив карманным фонариком, разглядывают.
Останавливаемся. Предъявляем документы, которые сразу уносят в будку стрелочника, сквозь заколоченные окна которой еле просматривается свет, очевидно, от печурки.
Наконец все проясняется и нас заводят в будку.
Разглядывают нас с неподдельным интересом. Надо же, пришли с самого фронта. Уважительно смотрят на мой «вальтер» и трофейный автомат Филенко, на его знаки различия. Видно, что мои кубари тоже произвели впечатление.
За старшего у этих молодых, допризывного возраста, шахтеров участковый милиционер с наганом на поясе. Остальные вооружены обыкновенными трехлинейками.
При нашем «задержании» милиционер держал себя с подчеркнутой строгостью. Но как только все выяснилось, потерял весь свой начальствующий вид, слегка дрожащим голосом спросил:
— Ну как там?
— Вроде как дела неплохие, — отвечаю бодро и несколько озадаченно.
В конце концов, я знаю об общем положении на фронте не больше их. А сверх того, мне точно известно, что в нашем полку комбат Кононов за три ночи потеснил немцев до самой реки Северский Донец, да только для них всего важнее другое: мы с Филенко улыбаемся — значит, все в порядке.
Узнав, что мы хотели бы добраться до Лисичанска, милиционер радостно восклицает:
— Вам повезло. Под утро, возвращаясь с фронта, пройдет товарняк. Туда он доставлял фураж и отремонтированную технику, назад пойдет почти пустым.
Он отводит нас на станцию и здесь, совершенно неожиданно для себя, мы застаем много всякого народа, в основном беженцев с Украины, стремящихся уйти подальше от линии фронта.
Когда придет поезд, никто не знает, даже наш милиционер. От нечего делать бреду по станции и вдруг обнаруживаю буфет. Правда, в нем только газированная вода, какое-то печенье и дешевые конфеты. Деньги у меня есть, мы садимся за столик и осушаем две бутылки газировки, заедая печеньем.
И вдруг на меня сваливается открытие, похожее на новогоднюю сказку. Я натыкаюсь на дверь с вывеской «Почта и телеграф», открываю ее и вижу миловидную девушку за стеклянной стойкой.
Спрашиваю наобум:
— Дорогая, у вас междугородка работает?
— Какой город вызываете?
— Москву!
— Какой номер?
Все кажется розыгрышем, каким-то миражем, бредом… Может, нет и войны? Называю московский номер телефона моей сестры Веры. Терпеливо стою у окошечка. Подходит еще кто-то. Заказывает областной центр. В открытую почтовую дверь видно, как какая-то женщина проходит по коридору, волоча за собой сонную девочку.
— Москва! Зайдите в кабину, — слышу требовательный голос дежурной.
Бросаюсь к кабине. Поднятая трубка пляшет в руках, словно только что пойманная рыбина.
Мой ефрейтор поспешно занимает место возле кабины междугородного телефона, как часовой, с автоматом наперевес. Уверен, что, кроме полевого телефона, он никакого другого в своей жизни не видел. Лицо у него строгое, неприступное.
— Алло! Алло! — кричу я.
В ответ невыразимо казенный голос стрекочет в трубке…
— Кременное, Кременное. Москва, Москва!
— Вера! Верочка! Это я, твой брат Сергей! — пробиваюсь через это стрекотанье.
— Сереженька, ты здесь, в Москве?!
— Звоню с фронта, — почти кричу в трубку. — У меня все хорошо, жив, здоров. Как у вас? Где папа с мамой?
— Они в эвакуации, в Андижане, за Ташкентом. Устроились хорошо. Я тебе написала их адрес. Не получил? Получишь!
— Верочка! Мой аттестат папа с мамой получили?
— Получили! Ты не ранен?
— Не волнуйся. Все в порядке, — успокаиваю. — Верочка! Как с продуктами?
— А у тебя?
— Все отлично. Во всем порядок! Ты слышишь — порядок!
«Порядок» — это тысяча ответов, и я знаю — Верочка меня поймет.
Голос Верочки теряется, глохнет. Зато слышен московский:
— Кременное! Разговаривать кончили?
Вроде так.
Милиционер (он, оказывается, по совместительству и комендант станции Кременное) периодически возникает перед нами. Обещает, что железнодорожный состав вот-вот появится. Но проходит час, другой, третий… Наконец, перед самым рассветом, он появляется и по всем правилам останавливается у первого перрона. Началась несусветная свалка. Все устремились вперед, кто на открытые платформы, кто в товарные вагоны. Нам повезло. Без особых хлопот мы втиснулись в один из крытых товарных вагонов и лишь увидели, как наш доброжелательный милиционер прощально помахал нам рукой. Не доезжая до Лисичанска, поезд остановился. Мы вышли. Наступал самый ответственный момент, и предстояло действовать не спеша и осторожно.
Выбравшись из теплушки, мы пошли в сторону от железнодорожного полотна, завернули в короткую улочку, потом мимо голых зимних садов, по пустынной открытой площади, по раскисшей хляби, лавируя между лужами, казавшимися бездонными. Кажется, только ступи — и сразу провалишься в чавкающую трясину из глины и воды. На самом деле все выглядело уж не так безнадежно. Впечатление грязевого омута производил только самый верхний слой, а в глубине все было промерзшим и твердым. Когда стало всходить солнце, мы уже вступили на главную улицу большого села, пустынную и малосимпатичную из-за рытвин и колесных следов. Вглядываясь в какие-то мелкие улочки, тупички и переулки, я остановился. Прежде чем идти дальше, надо было сориентироваться. Вокруг вразброс хаты-мазанки и небольшие деревянные одноэтажные домики. Отчетливо видна полуразрушенная школа. А вон там, по-видимому, местное здание МТС. Оно тоже пострадало, но значительная часть пристроек уцелела.
Где же искать капитана Цветкова? Его знают, конечно, в любой хате. Но время сейчас военное, и в такую рань нам, незнакомым, никто не откроет, сколько ни стучи. Да и не в наших интересах преждевременно возбуждать к себе чье-то любопытство.
По безлюдной улице двинулись к МТС. Вдруг из-под сохранившегося навеса нам навстречу заковылял сторож, упрятанный по уши в бараний кожух. На вид дед был того возраста, как сказал бы наш Клименко, когда уже самое время хлопотать о визе в рай. Мы поздоровались. Дед с готовностью пожал наши руки, протяжно зевнул и помянул господа. Охотничья двухстволка у него за плечами почтительно глядела в небеса.
Нашему внезапному появлению дед явно обрадовался и почтительно уставился на нашу военную форму и оружие.
Через пять минут я уже знал, что агроном Цветков, из военных, вроде как на Надьке Суховой женился. Ее дом, во-он тот, что угловой, справа. Где ставни синие — там у них наш бухгалтер с семейством квартирует, беженец из-под самого Крыма, а где на проулок окна — там Цветков. Дома ли? А где ж ему быть? Вчерась был здесь и вроде как в отъезд не собирался. По такой погоде никуда не тянет. Больно уж слякотно…
Поблагодарив, мы направились к дому, на который он указал. Подошли к нему задами, встали между сараями. Как поступить дальше? Задача не из легких. Постучать? Могут и не открыть. Вломиться в дверь, сорвав ее с петель, — дело не легкое, да и опасное. Цветков может быть вооружен. Я подобрался к стене дома, стал слева от окон. Они хоть и прикрыты ставнями, но не настолько, чтобы не заметить, что делается снаружи.
В этот момент мне вдруг показалось, что изнутри доносится не то пение, не то шипение. Потом что-то щелкнуло и хоть и негромко, но отчетливо послышалась музыка.
Приемник!
И сразу появилась идея, что этим мы и воспользуемся. Мы с Филенко отошли немного назад, туда, откуда просматривался двор, в том числе и входная дверь, еще запертая. Оставалось только терпеливо ждать.
Через полчаса послышался лязг засовов и на крыльцо вышел тощий человек в шубе, натянутой прямо на белье. Он с сомнение поглядел в небо, иронически хмыкнул и вприпрыжку направился в угол двора.
Походящий момент был найден. Не привлекая его внимания, я бросился в дом. Филенко задержался в сенях.
В сенях на моем пути были две двери. Левая — к бухгалтеру, который только что вышел. Правая… Я до нее слегка дотронулся, и она открылась прежде, чем я успел сообразить, хорошо это или плохо.
Спиной ко мне перед зеркалом стоял человек и брился. Был он в бриджах, нижней рубашке и шлепанцах на босу ногу. Гимнастерка с портупеей висели на спинке стула.
Рядом на кровати лежала женщина, молодая и довольно красивая, должно быть, та самая Надя… Увидев меня, она не слишком быстро, но и не слишком медленно потянула одеяло на грудь.
— Извините, пожалуйста, — дурацкая фраза вырвалась у меня, прежде чем я успел прикусить язык.
— Откуда вы взялись? Что вам надо?! — Цветков не спеша повернул голову.
Я с готовностью глянул на полированный ящик немецкого радиоприемника и довольно угрюмо пробормотал:
— Хотелось бы взглянуть на ваше разрешение пользоваться им в прифронтовой зоне. Увидел, что входная дверь в вашем доме не заперта, вот и вошел. — Тем же, слегка заискивающим перед старшим по званию, голосом я, как бы отсекая всякие подозрения, добавил: — Я из Лисичанской военной комендатуры.
После этих слов я суетливо полез было в карман гимнастерки, словно собираясь достать свое удостоверение, которое почему-то там застряло. Мой расчет оправдался. Разрешая этого не делать, Цветков махнул рукой и поинтересовался, переходя с более официального «вы» на «ты», тем самым подчеркивая свое превосходство:
— Давно служишь?
— Что?
— Служишь давно?
— Уже две недели! — с готовностью ответил я.
— Оно и видно. Все в комендатуре?
— Да.
— Скажу откровенно, стариковская работа. Тебе там делать нечего. Просись на фронт, ордена добывать.
Я, подыгрывая ему, опустил голову.
Между тем Цветков из полевой сумки, лежавшей поодаль, извлек свое удостоверение капитана интендантской службы и еще какие-то бумажки. Офицерское удостоверение Цветкова было в полном порядке, с фотографией, гербовой печатью и прочими обязательными атрибутами.
Наконец я смог разглядеть и лицо самого Цветкова. Оно было худощавое, умное, с негустыми, четкого излома бровями. Волосы уже начали редеть: Цветкову было лет тридцать пять. Глядел он на меня равнодушно и слегка пренебрежительно, не то на меня, не то сквозь меня. Конечно, внешность человека бывает обманчивой, но с тем, у кого такой полупрезрительный взгляд, я не пошел бы ни на одно мало-мальски стоящее и опасное дело. Нет, он не казался трусом. И напарником был бы нормальным, и, если бы меня, допустим, ранили, вероятно, помогал бы идти, ободряя равнодушно и слегка пренебрежительно. Но при малейшей опасности для него самого он с готовностью бросил бы и меня, и взвод, и целую армию.
— Ну что, лейтенант? — спросил Цветков. — Изучил?! Тогда поехали дальше. Вот справка военного госпиталя о предоставлении мне освобождения на шесть месяцев, по ранению, с последующим освидетельствованием. Вот выписка из приказа Военного совета армии о награждении меня трофейным радиоприемником.
Я читал. Все верно. И справка военного госпиталя, выписанная, на первый взгляд, тем же почерком, что и справка, оказавшаяся у Духаренко, очевидно, рукой самого Цветкова, только теперь уже с предоставлением освобождения от военной службы по ранению на полгода. Да и Цветков на простого дезертира как-то не смахивает. Все у него обосновано и продумано. Вроде как и придраться не к чему.
Как же поступить? Выхватить пистолет и сразу же все поставить на свои места? Но капитан Цветков наверняка кинется к своему оружию. Я этого не боялся — ведь внезапность все же на моей стороне. Но для решительных действий, как я посчитал, время еще не пришло. Недаром Прут как-то в сердцах сказал Рубакину, проявившему в одном деле особую прыть: «Одну смелость нужно пускать в ход лишь в тех случаях, когда не хватает ума…»
И я, продолжая играть роль напористого, но и глуповатого молодого офицера, произнес:
— Конечно понимаю, что случай здесь особый… — И, туповато морща лоб, как бы размышляя над создавшейся обстановкой, добавил: — Тем не менее приемник надо зарегистрировать. А если не возражаете, то давайте пройдем в сельсовет и все оформим. Тогда вас больше никто беспокоить не станет.
— Какой там сельсовет! — возразил Цветков. — В такую рань он еще на замке.
Но тут женщина, продолжавшая лежать на постели, вдруг сказала:
— Да что ты, Коль! И вовсе Аким Федотович наш не спит. Он всегда до света не спит. Сейчас вы его прямо дома еще и застанете. А его дом от нашего второй справа.
Цветков взглянул на меня с прежним равнодушием и усмехнулся:
— А что, лейтенант, и баба порой дело говорит. Чем потом тащиться в сельсовет на край села, легче, право, обойтись и так.
Я, конечно, обратил внимание на то, что с высоты своего звания Цветков не разобрался, что я старший лейтенант, да еще юстиции, и именовал меня, по своему усмотрению, только лейтенантом.
Однако я, по-прежнему сохраняя тон юного салажонка, произнес:
— Я считаю, что гражданка рассуждает правильно.
Пока Цветков одевался, я следил за ним предельно внимательно. Главной моей заботой было не допустить того, чтобы он взял оружие. Слава богу, этого не случилось. Он, очевидно, был настолько в себе уверен, что не посчитал нужным это сделать.
Только выйдя за ним в сени, я отступил на шаг и требовательно скомандовал:
— А ну, руки вверх, быстро!
Не ожидавший ничего подобного Цветков не обернулся, даже не вздрогнул, хотя и остановился. Но чувствовалось, как напряглись, сошлись в пружину все его мускулы. И только в этот момент он обнаружил перед собой автомат Филенко.
Потом он обернулся ко мне, поднял руки и сказал с подчеркнутым спокойствием:
— А ты, оказывается, хитер, лейтенант.
Понятые — бухгалтер и председатель сельсовета, специально приглашенные для этого, — молча глядели, как я вносил в протокол задержания капитана Цветкова обнаруженные и изъятые у него документы. Косились на его браунинг с двумя полными обоймами, которые я извлек из ящика письменного стола. Этот браунинг числился у Цветкова и в его офицерском удостоверении. Сам он глядел на все, что происходит, довольно спокойно. Лишь по собственной инициативе обмолвился одной фразой:
— Дурак, да и только!
— Это о чем? — усмехнувшись, спросил я.
— Не заметил сразу, что имею дело с военным юристом 3-го ранга. Ваши три кубаря с эмблемой на шинели не разглядел.
— Что еще?
— Еще поверил, будто вы из комендатуры.
Перед подписанием протокола Цветков вдруг потребовал:
— Занесите, что при задержании я сопротивления не оказывал. — Еще подумал и добавил: — Свое задержание считаю незаконным. Имею на руках официальный документ о предоставленном освобождении от военной службы по ранению на полгода.
…Когда мы вышли за село, Цветков поинтересовался:
— Далеко ведете?
— В штаб армии.
— Под расстрел, значит, — спокойно констатировал Цветков.
— Как решит трибунал.
— Так и решит. Значит, отыгрался… — И добавил: — Что ж, не первый солдат из-за этих баб идет под пулю.
— Где вы познакомились?
— На территории госпиталя. Она навестила родного брата, тоже раненого, которого эвакуировали за Новгород.
— Вы рассказывали ей, что получили по ранению право на отпуск?
— Что с дурой зря говорить?
— А говорите про любовь…
Весьма характерно, что Цветков с момента выяснения с ним наших взаимоотношений больше не называл меня лейтенантом. Однако разница в возрасте еще сказывалась, и он ответил:
— Вы еще слишком молоды, и я не удивлюсь, если окажется, что в этом вопросе не все еще для вас ясно. Ведь любовь многогранна… От бабы много ума и не требуется.
День, как назло, был ясный, солнце припекало. Через час дорогу порядком развезло. Мы продвигались медленно, при каждом шаге поднимая на сапогах полпуда глины. Впереди я, потом Цветков, за ним Филенко. Через километра 2–3 сменялись: впереди Филенко, за ним Цветков, я замыкаю.
Мы здорово намучились, пока дошли до станции. Зато дальше нам повезло: к перрону подали почти пустой санитарный поезд, направлявшийся к фронту. И мы без особых хлопот разместились в плацкартном вагоне.
Я же настолько уверился в том, то задание выполнено, что решил немного отдохнуть, полузакрыть глаза, прислонившись затылком к дрожащей стенке купе и слушать стук колес и стариковское бормотанье проводника, обрадованного нашим появлением. Доберемся до Лисичанска, а там… и до штаба армии рукой подать.
Нас остановили на каком-то безлюдном разъезде. Минуло три часа. Стало темнеть, а мы все стояли. В соседнем купе, где недавно обосновалась компания молодых ребят, ехавших к фронту, то и дело раздавался смех, будто ничего особенного на свете и не происходило. Остроглазый паренек с пустым рукавом травил своим попутчикам какие-то фронтовые анекдоты и байки.
Цветков забрался на вторую полку, пристроил под голову рюкзак и курил, аккуратно пуская дым в вентилятор. Потом достал из рюкзака какую-то еду, пожевал и плотно завернулся в шинель, выставив наружу небольшое хрящеватое ухо. Вроде уснул.
Мы с Филенко тоже перекусили, стало клонить ко сну.
— Лягайте, товарищ старший лейтенант, — предложил ефрейтор. — Я покараулю.
— Потерплю, — ответил я. — Лучше сперва ты.
— Та я шо, я звычный…
Так и просидели оба до полуночи. Лишь тогда уже тоном приказа я предложил Филенко немного вздремнуть, он нехотя подчинился. А под утро он сменил меня.
Завтракали всухомятку: бачок с кипятком в конце коридора опустел еще вечером. Лишь Цветков, разложивший на лавке отдельно свою снедь, отхлебнул что-то из плоского термоса. И что-то неуловимо-чуждое проглядывало в его облике: он все делал аккуратно, педантично, как бы абсолютно игнорируя нас.
Состав еще стоял, и я отправился в головной вагон, чтобы выяснить обстановку.
В головном вагоне я застал почти все военно-врачебное начальство. Там же собралась и вся поездная бригада. Седой проводник нашего вагона приветливо кивнул мне.
— Выспался, сынок?
— Как дома, даже не качает. В чем дело-то?
— Стоим!
— А почему стоим?
— Да, говорят, фриц впереди мост нарушил.
С тем я и возвратился. Проводник крикнул мне вслед:
— Старший-то ваш здоров? Вчера скучный чего-то был. Я уже подумал — не приболел ли.
«Старший» — это Цветков. Ведь старик не знает, что тот едет с нами на фронт не по своей воле.
Новый день был теплый. Солнце так и лило тепло по синему, без облачка, небу. А нас это уже не радовало. Ясный день, значит, и летный. И правда, вскоре грянуло:
— Воздух! Воздух!
Люди выскакивали из вагонов, катились с насыпи.
Рванулся к выходу и Цветков. Филенко спокойно встал у него на дороге. Я сказал:
— Цветков, давайте условимся. Вы без нас ни шагу. Ясно?
Цветков понимающе усмехнулся:
— А если бомбой жахнет? Что тогда?
Втроем мы добежали до ближайших елей. Только два «мессера», стремительно промчавшихся на большой высоте, даже не обратили на наш состав ни малейшего внимания.
И люди, хмуро вглядываясь в небо, медленно потянулись назад.
Как бы продолжив начатый разговор, Цветков приостановился:
— Бомба, она в законах не разбирается. Всех — и меня, и вас — уложит в одну яму. Давайте на эту тему потолкуем. Не лучше ли судьбу не испытывать?
«К чему это он ведет? — подумал я. — Испугался налета? Не похоже».
— Давайте потолкуем.
— О чем?
— Погоди, дорогой, все обсудим.
В голосе Цветкова послышалось что-то вроде раскаяния. В первый раз я увидел, что он волнуется. Он, явно чувствуя всю нелепость своих слов, вдруг предложил:
— Отпустите вы меня, ребята. Там скажете: угодил под бомбежку, сбежал или убит при попытке к бегству. Как сказать лучше — вам виднее.
— Значит, тебя на все четыре стороны, а нам держать ответ?
— Какой же я враг? Сами знаете, что нашего брата губит: водка да бабы.
— Это мы уже слыхали.
Долго молчавший Филенко вмешался:
— Вам, бывший гражданин капитан, так говорить негоже. Если нарушили закон, то отвечать по закону.
— Чудак! Да твой закон как веревка. Можно приподнять и подлезть под нее. Можно прижать к земле и аккуратно перешагнуть. Отпустите, братцы. Честное слово, я сам вернусь в свою часть, даже досрочно. А в свое оправдание что-нибудь придумаю. Скажу, что жена заболела и справку из сельсовета представлю…
— Хватит, Цветков, пошли! — решительно пресек я его рассуждения, и мы двинулись к вагону. Поезд все стоял, перспективы на его движение стремительно убывали, и тогда я принял решение, возможно, не до конца продуманное:
— Пойдем дальше пешком, иначе здесь можем застрять надолго.
— Это еще с какой стати? — вдруг раскипятился Цветков. — Я не обязан таскаться за вами. Задержали, так и везите.
— Вытурю силком! — хладнокровно возразил Филенко.
Очевидно Цветков уже успел понять, что ефрейтор не шутит, и без всяких пререканий стал собирать свой рюкзак.
Несколько, километров мы шли по шпалам. Наконец увидели мост, один из пролетов которого лежал внизу, возле крохотной речки, а саперы из восстановительной бригады только начали крепить тросы. По временному настилу мы перебрались на другой берег и отправились дальше.
Я достал карту: вот железная дорога, вот речушка, вот и мост. Дальше, по обе стороны от полотна, белая, сохранившая еще кое-где снег, с рыжими проталинками, размокшая степь. Боязно сойти с насыпи и ступить в бесконечную до горизонта и за горизонт грязь. Я избираю новое направление через степь. Это было моей очередной ошибкой.
Определяю направление нашего движения по компасу и решительно спускаюсь с насыпи. Каждый шаг — маленькая тактическая задача: куда ступить. С тем, что наши сапоги из черных стали светло-коричневыми, я уже примирился. Земля судорожно цепляется за них и неохотно отпускает. Только бы грязь не потекла за голенища!
Наконец добираемся до лесосмуги — так здесь называют лесополосы, препятствия для снежных заносов. Здесь грунт потверже и идти куда легче. Спасибо тебе, лесная полоса.
Мы идем меж голых стволов. Галдят откуда-то слетевшиеся воробьи. Встречный ветер пахнет какими-то теплыми травами. И откуда апрельский ветер принес теплые запахи — никто знать не знает.
Поведение Цветкова мне все больше не нравится. Он идет, неторопливо поглядывает по сторонам, порой даже насвистывает какой-то мотивчик. Время от времени останавливается, прислоняется к дереву.
— Вы что? — спрашиваю я.
— Подустал малость.
В полдень натыкаемся на заброшенную ферму.
— Столько сена напасли, а жевать некому, — сокрушается невесть откуда появившаяся старушенция, видно, бригадирша. — Скот угнали от немца.
Нашему внезапному появлению она не удивляется и вопросов не задает. Делаем остановку, чтобы отдохнуть и перекусить. Из своих запасов уделяем пару бутербродов с колбасой и ей. Старуха смотрит на колбасу, как на чудо.
Цветков примостился чуть поодаль и смачно жует курицу с пирожком, запивая все еще не иссякшей жидкостью из термоса, похоже компотом.
Закончив с нехитрой едой, поднимаемся. Цветков продолжает сидеть.
— Мне некуда спешить, — говорит. — Разве что в трибунал?
Должен сказать, что вести Цветкова, держа его на прицеле, удовольствие не из приятных. Поэтому Филенко связывает ему руки.
Цветков не дается и решительно заявляет:
— Со связанными руками не сделаю и шага.
Приходится уступить.
Дорога больше похожа на тропу. Все больше углубляемся в лес. Впереди Филенко, за ним на некотором отдалении Цветков и замыкающим я. Дорога упирается в лужу, Филенко ее обходит, Цветков шагает напрямик, с размаху наступая по воде. Брызги летят на мою шинель. Невольно замедляю шаг, хочу сделать ему замечание…
И вдруг Цветков, рванувшись в сторону, бежит. Между берез мелькает его рюкзак.
Я бросаюсь следом, слыша как за мной тяжело топает Филенко.
Выстрелить в воздух? А если не остановится? Стрелять прицельно? Что тогда делать с ним, раненым?
Внезапно Цветков прыгает в сторону, хватает суковатую палку и бросается на меня, но летит на землю от подножки Филенко.
Наваливаемся на него и вновь связываем ему руки. Теперь не побегает.
Однако Цветков, как ни в чем не бывало, опять заявляет:
— Пока рук не развяжете, никуда не пойду!
Что делать? Ведь в учебнике уголовного права о таких экстремальных ситуациях ничего не сказано.
Положение спасает Филенко, который ни в какие юридические дебри никогда не влезал. Он бесцеремонно хватает Цветкова за шиворот и тянет за собой. Тот упирается, заваливается на землю, чертит по ней каблуками, но Филенко непреклонен, продолжает тянуть его за собой.
И мне остается только прийти ему на помощь. Берем Цветкова под руки и волоком тащим назад, к дороге. Он по-прежнему упирается, пытаясь вырваться, нелепо перебирает ногами, но, когда выходим на дорогу, хмуро бурчит:
— Пустите, сам пойду.
Как оказалось, на этом наши злоключения не закончились. Догоняя Цветкова, мы сбились с пути и вышли на другую дорогу.
Впрочем это обстоятельство первоначально меня встревожило мало. Как истый горожанин, я всегда считал, что любая дорога, большая или малая, обязательно куда-нибудь да выведет.
Увы… Дорога тощала на глазах, расслаивалась на какие-то сомнительные тропинки и в конце концов уперлась в болото.
Висит над лесом сумрак. Сеет легкий дождичек. Вернуться бы на ферму, да только где она…
Усталые и злые бродим между деревьев. Наконец находим большое дупло, куда прячем свои пожитки.
— Разводить костер? — спрашивает Филенко.
Я киваю.
Филенко времени не теряет, наламывает сухих прошлогодних веток, собирает кучу рыжих листьев, пускает в ход кресало.
Затылком чувствую взгляд Цветкова. Он действительно смотрит на меня и, что самое главное, без всякой ненависти. Снисходительный, чуть презрительный взгляд человека, абсолютно уверенного в себе.
Темнота накрывает нас как-то сразу, и снова Цветков спит, завернувшись в свою шинель, всю ночь, а мы с Филенко — по очереди. Моя очередь вторая.
Будит меня какой-то не то звук, не то шум. Прислушиваюсь. Это не шум, это смех. Немного хрипловато смеется Цветков. Чего это ему так весело?
— Чудак ты солдат, — говорит Цветков, — о любви я заговорил так, для оправдания. Стал бы я из-за какой-то деревенской бабы рисковать собой. Надо иметь голову на плечах, а не кочан капусты. Похож я на такого дурня?
— Да нет, не похож, — соглашается Филенко.
Я лежу, не шевелясь, на своей сыроватой шинели. С чего начался этот разговор и куда пойдет?
— Вот ты воюешь, — вкрадчиво произносит Цветков, — что велят, то и делаешь. А ты подумал разок, какой толк? За что воюешь?
— За советскую власть, — отвечает Филенко.
— А какая тебе разница, что за власть: советская, немецкая или турецкая?! Партийный, что ли?
— Комсомолец.
— Так запомни. Бросай билет, пока есть время. Чуть земля просохнет, немцы в наступление пойдут. Представляешь, сколько танков за зиму понастроили? Европа! Как двинут, так до самого Урала допрут. Что тогда станешь делать?
— А як все, так и я. Воювать с Гитлером до победы.
— Надумал воевать на Урале? Да ты, солдат, наивняк. Сам-то откуда?
— Винницкий.
— Женат?
— Был бы женатый, да война…
— Вот и угонят тебя, как барана, за Урал, а какой-нибудь парень, что потолковей, будет в Виннице галушки жрать да на твоей девке женится. Тебе-то на что Урал?
— Все равно советская земля, — рассудительно отвечает Филенко.
— Опять ты за свое? Советская, немецкая… Ты до войны где работал?
— В колгоспе.
— Значит, батрачил?
— Колгоспник не батрак.
— Какая разница? Ведь на других работал, не на себя. Да ты при немцах с твоей силенкой в два года деньжат бы накопил и стал хозяином.
— Це точно, — соглашается Филенко. — Сила в мене е.
— То-то и оно. Понимать надо, что к чему.
Филенко молчит. Наконец слышу его насмешливый басок:
— Ну а тебе, капитан, мабудь при немцах буде погано, а?
— За меня, солдат, не волнуйся. Умные люди любой власти нужны. — И продолжает быстро, приглушенно: — Ты пойми, так и так под Гитлером жить. Это ж сила! Так что, брат, Россию не спасешь, себя надо спасать.
Цветков торопится. Еще вчера он осторожничал. Теперь идет в открытую. Видно, решил, что терять ему нечего.
Молчание, наверное, с минуту. И опять голос Цветкова:
— Смотри, солдат, не прогадай. Времена нынче быстро меняются. Сегодня вот твой старший лейтенант мной командует, а завтра, может, и я на нем верхом ездить буду.
Филенко вздыхает. Потом подозрительно спрашивает:
— Слухай, капитан, а у тебя батько кто?
— Отец? Хм… Чудак ты, солдат… Ну просто, отец, папочка…
— Я вот думаю, в кого ж ты такой гад вырос?
Ошарашенное молчание Цветкова. А потом утерявший всякое добродушие басок Филенко:
— А если ты еще раз помянешь советскую власть, помянешь непотребно, то я тебе так промеж глаз двину, шо ты потом даже Гитлеру годен не будешь!
Я лежу неподвижно, тихо улыбаюсь и ясно вижу хитрые, умные глаза Филенко.
…Утро, возвращаемся по той же дороге. Потом сворачиваем на какую-то тропу. Хоть бы что-нибудь живое попалось. А то одни голые стволы молча выходят нам навстречу да цепляется за шинель колючий кустарник.
Постепенно погода разгуливается. Светлеет небо. И лес впереди становится как бы прозрачнее. Мы ускоряем шаг, пробираемся сквозь мелколесье и вновь упираемся в болотце. С сомнением смотрим с Филенко друг на друга. Неужели опять идти назад?
Филенко палкой прощупывает глубину — вроде терпимо.
— Пройдем? — спрашиваю.
— Вроде как бояться нечего, — отвечает Филенко.
Бредем дальше. Хлюпает и пузырится под ногами жидкая грязь. Сапоги то и дело запутываются в длинной, прочной, как леска, прошлогодней осоке.
Наконец-то выбираемся на земную твердь. И тут… Что за дьявол! Цветков, оступившись, падает. Ждем. Он лежит. Поднимаю его под руки, он вскрикивает и валится опять. Так и есть, подвернул ногу. Не везет нам, да и только! А ведь мы уже завтра могли бы быть дома, до реки Северский Донец рукой подать.
Оставить Цветкова в лесу с кем-то из нас нельзя. Нет верного ориентира, не найдем. Надо идти. Пусть медленно, но вперед.
Филенко мастерит костыль. Развязываем Цветкову руки. Поддерживая его с боков, усталые до предела, все же идем и идем.
Час идем.
Еще час.
Солнце в зените.
Цветков еле волочит ноги. Он почти висит на нас. А я и сам вот-вот упаду. Наконец выходим на проезжую дорогу, на ней четко просматривается свежая колея.
Внезапно вырвавшись, Цветков ложится на землю. Спрашиваю:
— В чем дело?
Цветков переворачивается на бок:
— Привал! Больше идти нет сил.
— Мы тоже устали, — говорю первое, что приходит на ум.
— Ну так и отдыхайте. Кто вам не велит.
И тут происходит неожиданное. Долготерпеливый Филенко рвет с груди автомат, отбегает в сторону…
— Стой! — кричу я и бросаюсь к нему. — Что надумал?!
Филенко разошелся не на шутку — поведение Цветкова его просто взбесило.
— Нехай не знушается! Сволочуга, кровь нашу пье. Убью!
— Мы с тобой над ним не судьи. — Стараюсь его успокоить. — Наше дело доставить его куда нужно.
— Товарищ старший лейтенант! Вы не бачите, какой он ворог! Такие гады тильки землю поганят.
— Пойми, — продолжаю я увещевать Филенко, который действительно будто потерял над собой контроль. — Трибунал с него спросит. Ни ты, ни я не имеем права наказывать его без суда.
Филенко вроде бы остывает. После этого, сгоряча, мы пытаемся нести упирающегося Цветкова за руки и за ноги. Проходим метров сто… Понимаем: надолго не хватит. Потом тащим его волоком. Он терпит, только зубами от злости скрипит.
Окончательно выбившись из сил, делаем привал. Цветков плюхается на землю с закрытыми глазами.
Садимся поодаль, неподвижно. Хочется есть, а наши запасы уже на исходе. Жуем сухари. Так проходит еще час. Цветков больше не скандалит, встает и, опираясь на костыль, идет вперед, конечно, с нашей помощью.
Вечереет. Вскоре вдали появляется цепочка телеграфных столбов, выходим к пашне. Ободренные этим, хоть и медленно, но продолжаем идти и уже в сумерках входим в небольшое село на правом берегу Северского Донца. Надо думать, это километрах в десяти от того места, где мы с Филенко так бесстрашно форсировали реку по льду.
Мы стучимся в окно невзрачной хатенки. Хозяйка — одинокая бабка пускает не сразу. Долго убеждаю ее сквозь форточку, что мы идем на фронт, в свою часть, да вот беда: товарищ повредил ногу.
И вот, осунувшиеся, небритые, с болотной грязью на сапогах и шинелях мы вваливаемся в хату. Привести себя в порядок уже нет сил, Бросаем в угол шинели, стягиваем сапоги, вяло ополаскиваемся под рукомойником. Даже есть не хочется.
Но когда бабка ставит на стол горшок с холодной кабачковой кашей, заглатываем ее мгновенно, не чувствуя вкуса.
Цветков стелет свою шинель, ложится. Массирует вывихнутую ногу, потягивается как бы в предвкушении спокойной ночи. А мне с Филенко снова предстоит делить эту ночь на двоих.
Ефрейтор аккуратно снимает с кровати бабкино белье, складывает на сундук, бабка забирает его на печь, которая еще теплая. После этого Филенко с наслаждением тычет кулаком в матрац и предлагает:
— Ложитесь, я подежурю первым.
Я сначала мужественно отказываюсь.
Филенко настаивает:
— Перший вы, товарищ старший лейтенант!
После этого мои возражения становятся неуверенными и переходят в какое-то бормотание. Сам себя уже не слышу и, что говорит Филенко, не разбираю. Расстегиваю кобуру и сую свой «вальтер» за пазуху. Потом достаю из полевой сумки «браунинг» Цветкова, прячу под подушку. Зачем я это делаю? Все равно первым буду дежурить я. Вот только посижу пять минут… Вот только прилягу на пять минут… Все равно первым дежурить буду я…
Филенко сидит в дверях верхом на табуретке. В руках автомат. А голова его клонится, клонится книзу. Лишь бы не уснул. Нет, так нельзя. Первым дежурить стану я.
Встаю. Иду по полу, словно по воздуху, беру у него автомат. Я что-то говорю — и слов не слышно. Он говорит что-то — и слов не слышно. Потому что все это уже во сне.
…Крик. Внезапный, пронзительный крик бабки.
В комнате полутемно, лампадка еще чадит. И ни Филенко, ни Цветкова. Выхватив из-за пазухи пистолет, выбегаю на кухню. Бабка вопит, машет на сени. Бросаюсь туда. С порога приподнимается на локтях Филенко. Кричу:
— Где Цветков?!
В ответ полустон:
— В лис побиг…
Босиком в одной гимнастерке выскакиваю из хаты. Лес чернеет вдали. Бегу так, как никогда не бегал, не обращая внимания на колдобины и смерзшиеся комки грязи. Какие-то тени путаются впереди. Одна из них как будто бы движется. Стреляю. Пробежав несколько шагов, снова стреляю. Тень исчезла.
Вот уже и лес. Никого. Черные гладкие стволы чуть раскачиваются на ветру.
Бреду назад, теперь только чувствую, как холодно босым, в кровь разбитым ногам.
В хате бабка хлопочет над Филенко, перевязывает ему голову. Его лицо в крови. Помогаю довести его до кровати. Немного погодя, он рассказывает, как было дело.
Ночью Цветков пожаловался на сильную тошноту. Он так корчился и стонал от боли в желудке, что Филенко решил вывести его во двор.
Цветков еле шел, согнувшись и припадая на вывихнутую ногу, а Филенко поддерживал его обеими руками — автомат он оставил в комнате, понадеявшись на свою силу.
И вдруг в темных сенях Цветков резко нанес ему удар головой в живот, от которого ефрейтор опрокинулся. Обессиленный бессонницей и пешими переходами, Филенко от неожиданности не устоял на ногах, а когда он упал, Цветков ударил его по лицу и голове кованым сапогом. Филенко еще успел увидеть, что Цветков из хаты побежал к лесу. Бежал так быстро, точно ни какого вывиха и не было, так оно и было — он умело заморочил нам голову.
На рассвете мы с десятком местных колхозников все вокруг прочесали. Цветков исчез и следов не оставил.
Вернувшись в дивизию, я доложил Пруту все, как было, и получил первое в своей жизни дисциплинарное наказание — пять суток домашнего ареста. Это наказание носило, скорее, символический характер: ведь моим домом была военная прокуратура. Зато я оказался в руках нашего неуемного секретаря прокуратуры Гельтура, который весьма этому обрадовался и не без ехидства поспешил навязать мне кучу разных поручений, якобы не терпящих отлагательства: делать на пишущей машинке разного рода выписки из вышестоящих директивных указаний и печатать копии приговоров военного трибунал, вступивших в законную силу, регистрировать почтовую корреспонденцию, составлять ежедневные списки на довольствие личного состава прокуратуры. У нас всегда кто-то отсутствовал: либо прокурор, либо следователи. Когда не было Прута, то приходилось вести и прием жалобщиков, как правило, по вопросам семейных неурядиц и незаконных решений местных властей, нарушающих права военнослужащих. Вечера я коротал со всеми.
На шестой день Прут сказал:
— Теперь, как я думаю, можно и поговорить о твоем деле. В чем ты видишь свои промахи?
Я ответил сразу, поскольку заранее знал, что такой разговор возникнет:
— Во-первых, в том, что не захотел оставаться в поезде. Надо было выждать, когда мост восстановят. Кроме того, я пустился в путешествие по шпалам, не представляя, сколько оно может продлиться.
— Допустим. Хотя я и не совсем согласен с тобой. В вашем положении без конца отсиживаться в этом поезде тоже было нельзя. Следовало на что-то решиться, и ты это сделал. Что еще?
— Разрешил Филенко дежурить у бабки в хате, хотя видел, что он еле держится.
— Ты был не лучше, это ясно. Боюсь, что все то, что произошло с ним, могло случиться и с тобой. Да только последствия могли быть более тяжелыми. И это все?
— Еще он нас обманул, будто вывихнул ногу и без костыля идти не может.
— Пожалуй, так.
— Забыл взять с собой наручники. Это многое осложнило.
— Просчет серьезный, — согласился Прут. — Веревка дело ненадежное и стародавнее.
В полном согласии я замолчал.
— Все?
Я кивнул.
Тогда Прут произнес:
— Остается добавить, что твоей большой ошибкой явилось решение сойти с железнодорожного пути и углубиться в лес без проводника и знания местности. О тех трудностях, которые могли вас ожидать, ты не подумал. Шел наугад, не рассчитав ваших сил. А ведь ваша задача заключалась в том, чтобы отконвоировать до места назначения этого Цветкова, не склонного в чем-то вам помогать. Да и избу для ночлега выбрали на самом краю села, не совсем удачно. Надо было выбрать что-либо полюднее.
Все это Прут проговорил без упрека, а затем вдруг добавил:
— Есть и моя вина. С самого начала я должен был настоять на том, чтобы ты взял с собой не одного, а двух солдат. Тогда все бы сложилось иначе. Согласен?
— Да. — Только почему-то припомнил его же слова: все неожиданности учесть нельзя. На то они и неожиданности.
Очевидно, что теперь Прут посчитал тему исчерпанной и, подводя итог, назидательно произнес:
— О Цветкове забудь! Он не наш. Рано или поздно его поймают.
…С того дня, как сбежал Цветков, прошел месяц. Вступила в свои права весна. С теплом противник заметно оживился, несколько раз попытался нас вытеснить и вклиниться в нашу оборону, выйдя к широкой излучине Северского Донца. Но наша дивизия крепко удерживала свои позиции. А батальон капитана Кононова даже потеснил немцев на три километра. Кононов ходил героем и угощал всех трофейным шоколадом.
В дивизии произошло еще одно знаменательное событие: зенитным огнем был сбит фашистский бомбардировщик. Он развалился в воздухе, а немецкий летчик, выпрыгнувший на парашюте, приземлился чуть ли не перед самым штабом дивизии. На допросе он заявил, что в ближайшем будущем ожидается большое наступление по всему фронту.
Именно в это время в нашу прокуратуру, которую пока от всех напастей бог миловал, и зашел вечером пожилой мужчина с наганом.
Они с Прутом долго о чем-то шептались над раскрытой картой. Потом Прут подозвал меня:
— Познакомься. Это инструктор Краснолиманского райкома партии, к нам его прислали из политотдела дивизии.
Как оказалось, в прифронтовой полосе по инициативе местных и партийных органов, ввиду надвигающейся угрозы отхода наших войск на новые позиции, было решено создать крупный партизанский отряд. Он бы мог успешно действовать, надежно укрывшись в здешних лесах и болотах. Нашей армией было уже выдано достаточное количество стрелкового вооружения и боеприпасов для действий этих партизан. Кроме того, в труднодоступных местах были созданы так называемые схроны, запасы надежно укрытых продуктов и медикаментов. Доступ к ним имели лишь самые проверенные лица. Но вдруг произошло чрезвычайное происшествие: один схрон оказался вскрыт. И сделал это человек, безусловно знавший о нем. Он постарался не оставить следов, но нарушил секрет, известный немногим.
Дождавшись, когда вся эта информация до меня дошла, Прут многозначительно произнес:
— Этому товарищу удалось выяснить, что к организации схронов в штабе нашей армии имели прямое отношение только три человека… и один из них капитан интендантской службы Цветков. Как тебе это нравится?
Потом он склонился над картой района, в котором мы пребывали, заостренным концом карандаша указал село, от которого Цветков сбежал, а вот… и он прочертил прямую… тот поселок, где никто теперь не проживает и где был этот схрон. До него не более 10 километров. Все ясно.
Такого оборота дела я не ожидал. Между тем Прут продолжил:
— В политотделе знали, куда его направить.
— Все неожиданное учесть нельзя, — одними губами произнес я и громко заверил: — Готов возобновить следствие!
— Иного решения не придумать, — согласился Прут.
Все остальное уже было общим обсуждением ситуации. Никто из нас не сомневался в том, что Цветков где-то затаился поближе к линии фронта. Стало очевидно, что он надумал перекинуться к немцам, но не с пустыми руками, а располагая сведениями о партизанах. Перебазировать схроны в другое место было не под силу, к тому же большая часть их уже оказалась за линией фронта.
Только теперь я понял, какова цена его побега.
Исправить дело можно было одним — поймать Цветкова. И, конечно, взяться за это, несмотря на прошлую неудачу, должен был я. К тому же я уже многое о нем знал. Понимая это, я сразу обратился к Пруту с просьбой разрешить мне организовать, как принято у нас — следователей — говорить, «свободный поиск».
Прут не возражал. Только сказал:
— Придумай подходящую легенду. Сними с петлиц юридические эмблемы. И помни, что времени в обрез, не увлекайся. Обстановку на фронте ты знаешь. Выедешь завтра!
Итак, я начинаю свободный поиск. Иными словами, я должен найти и задержать того, кто скрывается неизвестно где и занимается неизвестно чем. Я могу лишь предположить, что он притаился и поджидает немцев где-то совсем рядом с линией фронта. Возможно, даже пристроился работать по своей гражданской специальности — учителем биологии в средней школе либо кем-то в колхозе или МТС.
Если мои предположения верны, то практически из числа местных жителей предстоит перебрать несколько десятков тысяч человек. В том, что он теперь проживает не под своей фамилией, тоже сомневаться не приходилось. Разумеется, проверить столько человек было невозможно. Тем не менее задача представлялась не такой уж безнадежной, поскольку метод исключения позволял сузить круг подозреваемых почти до минимума. Отпадали старики, женщины, молодежь и дети. От падали и старожилы. Так что я должен был искать Цветкова среди мужчин тридцати-сорока лет, приехавших недавно, а таковых в районе было не так уж много. Ведь время военное…
Открыто выслеживать преступника я, конечно, не мог. В небольших шахтерских поселках и в сельской местности слухи о появлении нового человека обычно расходятся быстро. Цветков бы услышал обо мне прежде, чем я о нем. Поэтому и потребовалась легенда, которая, не возбуждая никаких подозрений, объясняла бы, почему я кочую в прифронтовой полосе и кого-то ищу. Перебрал в уме несколько вариантов, а остановился на следующем:
«Я приехал с передовой, в краткосрочный отпуск. Ищу младшего братишку, который жил с родителями на шахте. Родители погибли при бомбежке, а братишку взял с собой какой-то командир, отчисленный из армии по ранению. Об этом я слышал от людей, фамилии командира не знаю. Говорят только, что поселился он где-то в этих местах».
Подобной историей в те времена было трудно кого-нибудь удивить. И заранее получив в штабе соответствующие документы о предоставленной мне краткосрочной командировке, я мог свободно появляться всюду, не привлекая особого внимания.
И вот — поезда, покинутые автомашины, щербатые шоссейные дороги, полуразрушенные поселки…
И вот — кирпичные с выбитыми окнами здания райисполкомов, дома сельсоветов, хаты, землянки, времянки…
— Вы директор МТС?
— А коли я, так шо?
— Понимаете, у меня такая история… Родители жили тут неподалеку на шахте и братишка с ними… Бомбежка, сами понимаете…
Директор слушает, сочувственно причмокивая. Думает вслух:
— Командир? Агроном по специальности? Ни, такого нема. Петро приехав в отпуск, так то не агроном и вообще хлопец девятнадцати рокив, може, двадцати. Ни, чого нема, того нема.
Километр за километром, день за днем. Пошли уже четвертые сутки.
— …Простите, вы заведующий районо?
Немолодой, грузный мужчина, в гимнастерке с открытым по-граждански воротом поднимает голову.
— Я.
— У меня такая история получилась. Родители жили тут неподалеку, на шахте, с ними мой младший брат…
За несколько дней я совсем сжился со своей «легендой». Она обросла подробностями и звучала так правдиво, что я почти стал верить в нее.
Я уже был готов в пятнадцатый или шестнадцатый раз услышать виноватое «нет», как вдруг заведующий пододвинул к себе железный ящик, заменявший сейф, достал какое-то личное дело и углубился в анкету.
Я следил за ним, почти не дыша. Неужели?..
— Вот этот товарищ принят к нам на работу всего с неделю назад. Временно принят. Фронтовик, по профессии педагог, имеет отпуск по ранению. Стал работать завучем в Куземовской средней школе. Гуськов Андрей Владимирович, тридцати шести лет. Впрочем, есть ли с ним мальчик, я не знаю. В анкете об этом ни слова.
Я взял это дело, проще говоря тонюсенькую папку с обязательными анкетой, автобиографией, заявлением о поступлении на работу. Без каких-либо других подлинных справок или официальных документов.
— И это все? — удивился я.
— Что ж вы хотите, молодой человек, — ответствовал заврайоно. — Он в заявлении указал, что справку об отпуске по ранению направил для регистрации в облвоенкомат, а свое педагогическое образование может подтвердить лишь устно, с последующим запросом в Московский педагогический институт. У нас должность завуча вакантна целый год, станешь выбирать упустишь и такого кандидата.
Нет никаких сомнений в том, что анкета, заявление и автобиография написаны одной и той же рукой. Строчки в заявлении и характеристике имеют тенденцию забираться справа вверх, у буквы «ц» прочно укоренившийся щеголеватый крендель, такой же крендель над буквой «б». В автобиографии приведены с небольшими вариациями и все цветковские заслуги.
Он, никаких сомнений — он!
— Скажите, где находится Куземовская средняя школа?
— В Куземовке. Отсюда до этого села километров пятнадцать. Рано утром будет рабочий поезд, с ним и доберетесь…
Ничего и говорить, что я готов был немедленно отправиться в этот Куземовск, хоть пешком. Но теперь, когда я понял, что моя версия подтвердилась, я вдруг засомневался, есть ли у него еще какой-то план. Неужели только расчет на быстрое наступление немцев? До этого ему надо где-то продержаться. Вот он и нашел эту лазейку. Передо мной встал и другой вопрос: как задержать Цветкова? В одиночку это уже представлялось авантюрой.
Конечно, любой герой модного детектива поступил бы совершенно определенным образом. Одного из своих агентов он бы обязательно поселил в доме напротив школы, другому — переодетому местным кузнецом — поручил бы следить за дорогой, третьего упрятал бы еще куда-нибудь на этаже школы. Сам же, с основным своим помощником, вышел на Цветкова, что называется открыто, с оружием в руках… Увы, я так действовать не мог. Ведь в моем распоряжении имелась только одна активная сила — я сам. Ограничился только тем, что зашел к секретарю райкома.
Первый секретарь, от которого я, конечно, ничего не скрыл, самым внимательным образом просмотрел все мои документы, в том числе и постановление с санкцией прокурора на арест Цветкова. Почесал переносицу, вздохнул.
— Все ясно. А людей нет. Просто не знаю, что и придумать. Все в колхозах хлеб вывозят, скот эвакуируют. Прокурор тоже там. Удивляюсь, что вы застали меня. Милиционеры? Есть двое, да их трогать нельзя. Хоть какой-то порядок на станции и на дорогах поддерживают… — Он устало улыбнулся. — Милицейскую форму люди уважают. Так что же мне с вами делать? Минутку…
Он потянулся к телефону.
— Папакина! Степан Кузьмич, зайди!
А минут через пять зашел уже знакомый мне заведующий районо.
Ввести его в курс дела труда не составило. Папакин выслушал меня спокойно, только головой покачивал.
— Как, Степан Кузьмич, поедешь с ним в Куземовку? Сам понимаешь, чем дело пахнет. Обращаюсь к тебе как к проверенному нашему активисту. Секретарь райкома пристально посмотрел на Папакина.
— Куда ж деваться, — Папакин развел руками. — Надо ехать. Машина у тебя, Игорь Иванович, на ходу?
Секретарь райкома потупился.
— На ходу-то на ходу, да мне сейчас в Гуляево ехать нужно, там меня ждут…
— Тогда утром поездом, — предложил Папакин.
Только я, конечно, настоял на своем — идти на станцию. Вдруг подвернется оказия.
Станция. Кирпичный вокзальчик цел, с отдельной пустующей комнатой для кассира. Обидней всего, что поездные составы идут, да только в обратную сторону, от фронта.
— Степан Кузьмич, а вам этот Гуськов о своей военной службе и ранении рассказывал?
— Честно говоря, не до того было.
Ну вот, наконец-то и оказия — длинный состав порожняка. К полустанку подъезжаем затемно. Подъезжаем… и проезжаем, почти не сбавив хода.
Раздумывать некогда.
— Прыгнем, Степан Кузьмич?
— Куда же деваться… — разводит руками.
Прыгаю первым, уверенно пружиня ногами. Еще в студенческие годы я научился этому, прыгая на ходу с трамвая и автобусов, не останавливавшихся возле нашего Юридического института.
Увы, у Папакина с этим обстояло дело сложнее. Впереди меня шумно трещит растущий по откосу кустарник. Из него, вся в репейнике, появляется голова Папакина. Он беспомощно машет руками.
Подбегаю к нему.
— Целы?
— Вроде цел!
Я много читал о людях, способных на подвиг. От других их всегда отличала железная воля, кристальная честность, каменное упорство. После этих могучих слов такие люди, на мой взгляд, должны были особо выделяться. Только в жизни все не так. Рядом со мной идет обыкновенного вида человек, пожилой, грузный, флегматичный. И работа у него спокойная: сидит в кабинете, по горло занят вопросами просвещения, складывает бумаги в железный ящик. Жена и дочка в Андижане.
А понадобилось — беспрекословно отправился задерживать опасного преступника, хоть и года не те, и дело это вовсе не его, и готов не по обязанности лезть под пулю. Понадобилось — прыгнул на ходу с поезда, может, впервые в жизни.
Вот и Куземовка. Чуть на отшибе кирпичное здание школы. По словам Папакина, директор Амосов живет с семьей в каменной пристройке. Прежний завуч, холостяк, жил там же. Он давно в армии. Скорее всего, его комнату и занял Цветков.
У директора еще не спят: сквозь ставни чуть пробивается слабый свет коптилки.
Посоветовавшись, решаем поступить так.
Папакин, когда ему откроют дверь, зайдет в дом один. Если встретит Цветкова, останется там до утра, объяснив свой приезд желанием ознакомиться со школьными делами. А на рассвете впустит меня, и мы арестуем преступника, застав его врасплох. Если же Цветкова в доме нет, то Папакин сразу же скажет, что приехал с представителем воинской части по заготовке фуража, и позовет меня…
Цветкова дома нет. Спустя пару минут прохожу в большую слабо освещенную комнату. Электричества уже нет. Представляюсь хозяевам. Амосов, высоченный сухопарый мужчина, щелкает каблуками и смешно выпячивает грудь. Это у него осталось, должно быть, после прохождения действительной службы. Теперь его здоровье не то — имеет отсрочку. Жена его — учительница младших классов — протягивает мне вялую руку с провинциальным смущением. Кажется, оба рады гостям. В их второй комнате за закрытой дверью спят дети: сын и дочь.
Оглядываюсь. Везде чистота и уют, который создается годами. Пока хозяева хлопочут об ужине, Папакин вполголоса передает все, что успел выяснить.
Действительно, Цветков живет здесь. Но два дня назад он куда-то уехал за своими вещами. Его ждали вчера вечером и сегодня. Появиться здесь он может каждую минуту: ведь поезда ходят без расписания.
Да, тут есть над чем подумать…
Я сижу как на иголках, прислушиваюсь к каждому шороху. Выбрал место, не просматриваемое через оконные ставни. Разговариваю мало и, к огорчению хозяев, почти не притронулся к ужину. Время тянется чертовски медленно. Нервы напряжены.
Конечно, самое разумное — улечься спать, погасив свет. К сожалению, Папакин, кажется, не на шутку разговорился.
Наконец хозяева стелют постели, прямо на полу. Одну кровать презентуют начальству. Хозяйка дома скрывается в комнате у детей. Амосов и я располагаемся на полу — параллельно друг другу. Других кроватей нет, а диван слишком короток.
Нагибаюсь, чтобы снять сапоги, и замираю. Отчетливо доносится ржавый скрип ставни. Мгновенно оборачиваюсь: створки наружных ставень до этого плотно прикрытые, вроде отходят назад.
Неужели Цветков?
Молча бросаюсь во двор, на ходу в сенях выхватывая пистолет. Побежит выстрелю. Но во дворе никого нет. Луна светит. Сдвинув ставни, жду несколько минут. И снова скрип. Так и есть: ветер безобразничает.
Возвращаюсь в комнату, ругая себя. Амосов заснул, Папакин тоже. Мое отсутствие заметили? Не знаю.
Гоню от себя сон. Не прозевать бы, если Цветков вернется. Уже прошло часа полтора. Лежу тихо. И вдруг обнаруживаю, что Амосов тоже притворяется, лежит, укрывшись с головой, и следит за мной в щелочку из-под одеяла.
Потом осторожно приподнимается и тихо надевает брюки. Медленно зашнуровывает ботинки. Бесшумно ступая прямо по одеялу, выходит в коридор.
«Куда это он ночью? И что делать мне?»
Слабо звякнула в сенях цепочка входной двери. Чуть хрустнул ключ в замке. Теперь ясно: Амосов уходит. Босиком, в одних трусах, бросаюсь за ним, прихватив пистолет. Неслышно прохожу к выходу, открываю дверь.
Амосов бежит через двор, к воротам. Негромко кричу:
— Стойте! Буду стрелять.
Вздрогнув, он останавливается. Сутулясь, вобрав голову в плечи идет назад, неотрывно косясь на мой пистолет.
Спрашиваю:
— Вы куда направились?
Глухо отвечает:
— В школу. Забыл запереть библиотеку.
Может, он сообщник Цветкова и хотел его предупредить?
Тихо возвращаемся. Амосов останавливается посреди комнаты, продолжая испуганно глядеть на меня. Повинуясь моему взгляду, раздевается и снова укладывается на полу. Конечно, до утра оба не спим: следим друг за другом. Цветкова все нет.
Как быть? Ведь он может появиться каждую минуту. А до этого обязательно нужно сделать две вещи: во-первых, спровадить жену и детей Амосова — мало ли что может сегодня произойти. Во-вторых, необходимо выяснить истинные отношения Амосова и Цветкова.
Хозяйка приглашает к завтраку. Шепотом рассказываю Папакину о ночном происшествии. Папакин сокрушенно качает головой.
— Степан Кузьмич! Вы не упускайте Амосова из виду, ладно? Все время будьте с ним.
— Да нет, — задумчиво произносит Папакин. — Что-то не то. Я же его знаю много лет, честен, на плохое не способен. Знаете что? Поговорим мы с ним в открытую, а? Ей-богу стоит. Могу за него поручиться.
Подумав, соглашаюсь.
Хозяйка продолжает возиться с завтраком на кухне, дети укрылись в своей комнате. Мы втроем: Папакин, Амосов и я. Опускаю руку в карман. Директор школы в ужасе смотрит на меня, его тощая шея вытянута и напряжена.
— Вот мои настоящие документы, — спокойно протягиваю их Амосову.
Он проглядывает их мгновенно. Потом еще раз. Потом еще.
— Так вы военный следователь?
— Да. Приехал арестовать Гуськова. Папакину это известно. Теперь ваша очередь рассказать, куда вы захотели вдруг уйти из дома ночью.
Три минуты междометий. А потом Амосов, чуть не плача от волнения, признается, что ночью побежал в село за людьми. А люди ему понадобились, чтобы задержать… меня.
Оказывается, накануне, еще за ужином, он заподозрил неладное, перехватив мой настороженный взгляд на окно. А когда я без видимых причин выходил во двор, то решил, что я не тот, за кого себя выдаю! То ли проходимец, втершийся Папакину в доверие, то ли бандит или немецкий лазутчик…
Хорошо, что его вовремя остановил. А то дорого бы обошлась мне бдительность Амосова. Легко представить, какой шум могла наделать вся эта история. Напряжение сразу спало. И мы с Амосовым с откровенной радостью долго трясли друг другу руки. Я даже успел заметить, какие у Амосова были добрые глаза. Затем он, переходя на таинственный полушепот, ведет меня в комнату Цветкова.
Комната как комната. Кровать, тумбочка, вместо пепельницы пустая консервная банка, даже заморская этикетка сохранена. Ни в армии, ни в обычной торговле такие консервы не появлялись. Единственная партия — сорок ящиков, — как я уже знал, была передана партизанам.
Значит, Цветков действительно похозяйничал на том схроне.
Теперь оставалось под благовидным предлогом спровадить из дома семейство Амосова. Директор взял это на себя. Но лицо у него было такое возбужденное и загадочное, что я предложил:
— А может, правду сказать?
— Верно, — поддержал Папакин. — Жены — народ такой, правду скажешь, и то не поверят. А соврешь — вообще черт-те что заподозрят.
Амосов, несколько поскучнев, отправился говорить жене правду.
Минут через пятнадцать она ушла с детьми к соседям. Мы остались втроем. Я расположился в самом темном углу комнаты, где, войдя со двора, сразу разглядеть меня было непросто. В то же время сквозь оконные стекла я хорошо видел дорожку, по которой Цветков должен был пройти. Папакин полулежал на диване, флегматично ожидая дальнейшего хода событий. Зато Амосов по-прежнему был возбужден, разговаривал только шепотом, ходил только на цыпочках, и в его взоре не угасал вдохновенный огонь разведчика.
Но прошел час, другой… Цветков не появлялся.
Несмотря на бессонную ночь, я терпеливо его ждал. Что поделать, такова работа следователя. Очень часто процентов на сорок она и состоит из бесконечных поисков и ожиданий. А помощники мои явно заскучали. Амосов то и дело порывался выйти из дома, чтобы «разведать обстановку». Даже Папакин стал поглядывать на часы.
— У вас дела в школе? — спросил я.
— О каких делах можно говорить, если мы необходимы здесь? — с достоинством ответил Амосов.
Поразмыслив, я предложил им идти в школу. Мало ли какие дела могут возникнуть у учителей и у родителей учеников. Не застав Амосова, они могут зайти к нему домой, тогда мое пребывание в квартире Амосова станет достоянием и других. Об этом может случайно услышать и Цветков. Вот почему я настоял на том, чтобы Папакин и Амосов ушли в школу. Их основной задачей все равно останется наблюдение за дорогой, а если увидят, что новый завуч идет к себе, то поспешат мне на помощь.
Я остался один. Сразу захотелось спать. Говорят, в таких случаях надо отвлечься, например запеть бравурную песенку на знакомый мотивчик. Но хорошая песня отвлекает, мысли идут за ней послушно, как коровы за пастушьим рожком. А мне нельзя отвлекаться.
Поэтому я принялся напевать одну из самых нелепейших песен, мне известных, — цыганский романс, запомнившийся именно по своему разноголосью:
Жизнь надеждой озарилась,
Встрепенулось сердце вновь.
Ах, когда б она решилась
Разделить со мной любовь.
Я бы отдал без отдачи
Жизнь и сердце навсегда.
Чернореченскую дачу
Не забуду никогда.
К этим весьма чувствительным куплетам полагался и лихой припев:
В Самарканд поеду я.
Там живет любовь моя.
Сколько нежных ласковых слов
Я тебе ска-а-а-зать готов!
Пропел всю эту галиматью дважды. Набрал было воздуха в легкие, чтобы отважится еще на одно повторение и… замолк.
Цветков быстро шел через школьный двор, помахивая пузатым кожаным портфелем. Защитный костюм полувоенного образца сидел на нем ладно, даже щеголевато.
Я слышал, как он ключом отомкнул входную дверь, замешкался в сенях. Потом, толкнув двери, вошел и прикрыл их мягким движением плеча. И лишь после этого увидел меня.
Вот мы и встретились. Лицом к лицу. Один на один.
Мой пистолет на уровне его груди.
— Руки!
Он медленно поднимает руки. В правой нелепо покачивается портфель. И вдруг портфель этот с силой летит мне в лицо. Инстинктивно заслоняюсь рукой. От удара пистолет падает на пол, но в последнюю долю секунды все-таки успеваю выстрелить. Пуля сбивает штукатурку над дверью.
Цветков бросается к пистолету. Едва успеваю носком сапога отшвырнуть пистолет под кровать, в дальний угол. Наваливаюсь на Цветкова.
Оба летим на пол. С грохотом опрокидываются стулья. Схватив его за горло, пытаюсь прижать к полу. Он бешено сопротивляется. Впрочем, теперь уже трудно сказать, кто сопротивляется, потому что сверху Цветков.
Мы катаемся по комнате молча, тяжело дыша. На лице у меня кровь, моя или Цветкова?
Стоп! Я же знаю несколько приемов самбо. Меня же учили этому.
Прием нужно проводить мгновенно… И вот медленно, как на первой тренировке, начинаю заламывать Цветкову правую руку за спину. Он пытается руку вырвать.
Хлопает входная дверь. Кто-то кричит:
— Руку! Руку держите… Ах ты!.. Ох ты!
Грузный Папакин садится на Цветкова верхом, Амосов силится связать ноги своего бывшего завуча своим собственным галстуком. Наконец я изворачиваюсь, на руках Цветкова сзади щелкают наручники.
Мгновенно борьба прекращается. Цветков сопротивления не оказывает. Он сломлен. Я продолжаю некоторое время сидеть на полу. Отхожу. Руки все еще дрожат.
Несколько успокоившись, поднимаюсь и сажусь на диван. Помогаем подняться с пола и Цветкову, усаживая его рядом. Он насупленно молчит.
За всем этим следует уже знакомая процедура составления протокола ареста Цветкова. Он на это почти не реагирует. Потом мы все втроем ведем Цветкова на полустанок, а через час сопровождаем его до ближайшего шахтерского поселка, который для здешних мест является райцентром.
Именно оттуда мне и удалось дозвониться до штаба нашей армии. Потом за Цветковым прибыл спецконвой из отдела контрразведки Смерш, а я получил возможность возвратиться в нашу военную прокуратуру дивизии, где был встречен как триумфатор.
Кончал следствие по делу капитана интендантской службы Цветкова уже не я. Нам лишь предложили все материалы следствия по делу Цветкова выслать в военную прокуратуру нашей армии, что мы и выполнили. По этому поводу Клименко не без сарказма заметил:
— От порядок! Ты ишачишь, а пенки снимает дядя.
— Важно, что дело доведено до конца, — сказал Прут и, помедлив, повторил: — Успешно доведено до конца.
Я знаю, что Прут хотел меня похвалить. Но так уж был устроен наш прокурор: помочь всегда умеет, а похвалить — как-то не получается.
Сделать это вместо него попытался Гельтур.
— Самое главное во всей этой истории, что ты, Серега, показал себя… ну-у не умным человеком, — это было бы слишком смело сказано — во всяком случае, не таким уж безнадежным идиотом!
Этой трогательной фразой начальник нашей канцелярии как бы подвел черту под моим первым серьезным делом.
Впрочем, он несколько поторопился.
Вскоре началось широко разрекламированное летнее немецкое наступление. Кое-где на нашем участке фронта мы отошли, кое-где свои позиции отстояли. Тем не менее дислокация нашей армии претерпела значительные изменения. Соответственно оказались в новой обстановке и все части и подразделения нашей армии.
И случилось так, что в одном из новых для нас населенных пунктов я случайно повстречал знакомого майора из отдела контрразведки Смерш нашей армии. Говорили о разном, потом я спросил:
— Как там трибунал с моим Цветковым решил?
— С каким Цветковым?
— Ну с интендантом, капитаном, что ранее служил в штабе?
— Ах, ты вот о ком… — Майор помедлил. — Видишь ли, брат, его в Москву забрали. В наше Главное. Твой приятель оказался не совсем интендантом. И не совсем Цветковым. И, между прочим, не Ивановым, не Петровым и не Сидоровым. Он был заброшен к нам оттуда. Ясно? Интуиция у тебя есть. А это в нашем деле самое главное. Это, как говорится, от бога. Ни в какой академии интуицию не преподают!
Через неделю, как гром среди ясного неба, произошло еще одно событие. Прут собрал весь состав нашей военной прокуратуры и торжественно объявил:
— Указом Президиума Верховного Совета СССР наш товарищ за успешное выполнение боевого задания награжден медалью «За боевые заслуги».
И… вручил эту медаль мне. После моего возвращения Прут, оказывается, успел написать на меня представление о награждении. Сделал он это втайне, только Гельтур знал. Но самое удивительное заключалось в том, что наш словоохотливый секретарь не выболтал ни единого слова.
Все наши офицеры и рядовые отметили событие коллективной выпивкой доброй порцией водки, разлитой за неимением хрустальных рюмок по алюминиевым кружкам. Перед тем Клименко потребовал, чтобы я отдал дань традиции и опустил в свою кружку новорожденную медаль. Не ограничившись этим, Клименко плеснул себе и Рубакину немного той же водки и на правах моего коллеги провозгласил:
— За нашего славного товарища и друга!
И сказано это было от души. Я был счастлив.