Нельзя было уехать, не объяснившись.
Редактору толстого журнала — очень славному человеку и хорошему писателю — я сказала:
— Если бы вашу собственную повесть... вот такого же размера, как «Собачье сердце»... и с таким же количеством искажений... вы бы?..
Нет, нет! Даже в запале невозможно было сказать до конца. Я нашла эвфемизм: — Вам... стало бы плохо?
Он посмотрел мне в глаза добрыми и усталыми глазами и произнес не сразу:
— Мне стало бы плохо. А ему — ничего...
— Потому что он уже умер? — не поняла я.
— Потому что он — великий писатель.
Повесть Михаила Булгакова «Собачье сердце» вышла в свет в 1987 году, в шестом номере журнала «Знамя». Впервые в России. Через шестьдесят два года после того, как она была написана.
Проходит немало времени, прежде чем я отваживаюсь написать — нет, не главному редактору — заместителю главного редактора журнала Владимиру Лакшину, по инициативе которого состоялась публикация. Молчу, ношу в себе, откладываю... Не знаю, как он перенесет этот удар: в публикации больше тысячи искажений.
Наконец срываюсь и пишу слишком резкое — от слишком долгого молчания — письмо. Всегда буду жалеть: не нужно было так резко...
«...Правка "Собачьего сердца" в "Знамени" так густа (слова пропущенные, слова вставленные, слова переставленные, слова замененные), что даже не знаю, можно ли это назвать булгаковским текстом, или лучше — близким к булгаковскому сюжету самостоятельным пересказом...»
Почему-то очень страшно вывести на бумаге: «больше тысячи искажений»... Говорю о «сотнях» поправок, о том, что их семьсот или восемьсот... И все-таки добавляю: «если не больше...» Конечно, знаю, что это не продуманная правка, а случайные и небрежные искажения. Мне даже известен источник этих искажений. Но говорить об этом ох как не хочется...
Письмо уходит в последних числах сентября 1988 года. В самый короткий срок — в начале октября — приходит ответ. Напрасно я так волновалась, откладывая это трудное объяснение. Для моего корреспондента это и не удар вовсе. Он отвечает с трогательной прямотой, даже ласково, как разговаривают с больными:
«Думаю, что когда Вы говорите о едва ли не 800 разночтениях и купюрах, Вы имеете в виду другую редакцию булгаковского текста... Какую редакцию предпочесть и как печатать "Собачье сердце" в академическом издании — это вопрос специальной текстологической работы с первоисточниками. Журнал не мог себе позволить эту роскошь и, думаю, поступил правильно, дав для первоначального знакомства нашего читателя с повестью тот текст, который уже известен всему миру».
Владимир Лакшин — блестящий литературный критик. У него ученые степени и высокий литературный авторитет. Но... он не текстолог. Боже мой, до какой степени не текстолог!
Святыню — собственный текст покойного писателя Михаила Булгакова — он позволяет себе считать всего лишь «другой редакцией». Он полагает, что подлинный Булгаков может подождать до каких-то отвлеченных, бог знает когда будущих, «академических» изданий. Что пока «нашему читателю» достаточно случайного, бродячего текста (простите за профессиональный вульгаризм — текста «с помойки»), правда украшенного титулом иностранного издательства. И что это даже «правильно»...
От офиса «Знамени» в Москве до отдела рукописей Библиотеки имени Ленина — приятная пешая прогулка. У Владимира Лакшина — открытый допуск в отдел рукописей. В период публикации «Собачьего сердца» он снимает здесь телевизионный фильм о Булгакове, фотографирует рукописи и вообще все, что считает нужным показать нам с телеэкрана.
Все три уцелевшие редакции «Собачьего сердца» (может быть, их было больше, но уцелело три) хранятся здесь, в отделе рукописей. Это машинопись с густой, волнующе собственноручной авторской правкой. Но Лакшину даже в голову не приходит заглянуть в них. Он не текстолог. Он несколько свысока относится к «вопросу специальной текстологической работы с первоисточниками». Журнал не может позволить себе «эту роскошь».
Единственно, что позволяет себе журнал, как я узнаю из того же письма, датированного октябрем 1988 года: «Просмотревшая (не по моей инициативе) этот текст М. О. Чудакова внесла в него 5 или 6 мелких поправок, вследствие чего настояла на том, чтобы публикация шла под ее именем». Поправки, не заглядывая в оригинал... К одной тысяче искажений, содеянных безответственными и небрежными зарубежными копировальщиками, — еще несколько, пять или шесть, сущий пустяк, конечно...
А может быть, Владимир Лакшин прав?
Думаю, не половина, догадываюсь, три четверти читатели скажут: конечно, прав!
Ища сочувствия, тогда же, по свежим следам, я рассказываю эту историю милой молодой женщине: в огромном украинском городе, в том мире, где я прожила всю жизнь, она прекрасный библиотекарь; во всех специальностях своей многочисленной паствы она ориентируется идеально, и глаза ее сияют навстречу читателям, а руки, быстро и ласково касаясь корешков, легко разыскивают нужные книги.
Не дослушав меня, она смеется: ну стоит ли принимать к сердцу такую чепуху? Какая разница! Повесть «Собачье сердце» прекрасна, и это же замечательно, что Булгакова не может испортить даже тысяча искажений!..
В том же украинском городе, где населения больше, чем в Тель-Авиве и Иерусалиме вместе, меня приглашают выступить в маленьком клубе «книголюбов». Есть такое новое русское слово — «книголюб», заменившее старое «библиофил». Другая милая дама, моя преданная читательница, все два часа моего выступления с восторженными глазами просидевшая в первом ряду, говорит мне потом, и голос ее огорченно вздрагивает: «Ну что вы все о текстах да о текстах... Они же могли подумать, что вы всего-навсего текстолог...»
Что же это за профессия такая — странная, занудливая, даже как бы никому не нужная — текстолог? Может быть, она сродни экологии?
Можно ли плевать в колодец?
Ах да, в колодец нельзя.
А сбрасывать отходы в реку? В маленькую нельзя — погибнет. А в море? Сколько развалившихся танкеров с нефтью выдержит море?
Может быть, он сумасшедший, этот эколог с отчаянным лицом и мертвой птицей в руках на черном от нефти берегу, которого мы видим по телевизору... Может быть, она просто зануда — женщина, вся забрызганная грязью, отмывающая от мазута, в тазу, чужую, жалкую, вольную птицу... Разве мало еще берегов и прекрасных, живых птиц у моря?
Сколько искажений может выдержать большая проза?
Если очень большая, такая, как проза Михаила Булгакова, то очень много. Способность прозы — и драматургии — Булгакова к самоочищению огромна. Не колодец, не река — море.
(Думаю, было бы очень перспективно исследование — попробовать понять, как создается эта неуничтожимость булгаковского текста, когда, весь исполосованный повреждениями и рубцами, он все равно жив и прекрасен. Что здесь главное — гибкое сцепление слов, когда при выпадении одного, двух, нескольких нагрузку берут на себя оставшиеся? чудо ритма и мелодии? сила образов? богатство мысли? Или все вместе?)
И все-таки... Воздух — без дыма заводских труб. Овощи — без нитратов. Река, в которой можно купаться без опасений... Сочинения классика в их авторском, в их первозданном очаровании, без искажений...
Откройте роман «Белая гвардия» на первой странице. В большинстве изданий вы прочтете: «Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна...»
А у Булгакова — не «вишневые». У Булгакова — «вишенные»: «Когда отпевали мать, был май, вишенные деревья и акации...»
«Вишенные»... Живая, поющая птица...
Несколькими страницами дальше — все еще самое начало романа: «Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе — в кресле с ногами».
Хорошо?.. Но почему в «новых» туфлях? Специально покупал? В такие трудные дни? Да еще «мягких новых»... «Мягкие» — скорее старые...
А у Булгакова не в «новых». У Булгакова — в «ночных» туфлях: «...во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких ночных туфлях...»
Видите, Турбин в военной форме — и френч, и рейтузы... А туфли — мягкие, домашние, старые туфли... Дома Турбин.
И заметьте: я говорю не о цензурных купюрах. Цензурные увечья в подцензурной жизни литературной России — другая тема. Я — о слове писателя. О слове как живой плоти сочинения. Плоти, без которой жизни художественного создания нет.
А может быть, это и не профессия вовсе — текстолог? (Профессии — учатся, этому, оказывается, обучиться нельзя.) А — позиция?
И чтобы сделать это своей позицией, может быть, нужно было пройти не только через цензурование мыслей, через запрет сочинений, через изъятие лучших страниц в произведениях вышедших, но и через то, что большинству читателей — даже исследователей! — кажется такой малостью? Через физическую боль изодранного текста — через кровавые ссадины на фактуре слова — нужно было пройти самому...
...Сталкивались ли вы когда-нибудь с редактором в России, мой дорогой читатель? С человеком, который имел право — он, а не вы, имел право — распоряжаться вашим словом? Он мог быть образованным и не очень (чаще — не очень), мог разбираться в вашей теме или не разбираться. Он мог быть даже увлечен вашим талантом и в неслужебное время с удовольствием перечитывать еще не испорченную им вашу рукопись... Но у него было право. Он был развращен правом.
На протяжении всей сорокалетней моей литературной жизни в России за автором признавалась только одна форма защиты своего писательского достоинства: полный отказ от издания испорченного редактором произведения (разумеется, в том случае, если вас не забыли поставить в известность о том, что сделали с вашей рукописью).
Этим горьким правом защиты своего авторского достоинства я пользовалась нередко. Примерно две трети моих работ ушли под нож таким путем. Не думайте, однако, что автора, отказавшегося от издания своего труда, уважали за благородную принципиальность. Строптивость наказывалась последовательно и жестко: это издательство и этот журнал вас больше не публиковали никогда.
Из расточившегося в связи с эмиграцией обширного моего архива несколько листков занимательной переписки с редакторами все-таки уцелели.
Копия телеграммы.
«Ленинград Невский 3 редакция журнала Нева Петрову. Статью таком виде печатать нельзя тчк текст необходимо полностью восстановить. Лидия Яновская».
Дата: ноябрь 1987 года. «Перестройка», стало быть.
Речь шла о публикации великолепной главы из ранних редакций «Мастера и Маргариты». Естественно, с обстоятельным, неожиданным по идее и новым по материалу комментарием. Перед этим были письма главного редактора журнала с просьбой прислать «что-нибудь». Мои осторожные телефонные переговоры с ним — с целью выяснить, действительно ему это нужно или он — «просто так». (О, эти редакторские «просто так», усаживающие автора за работу на месяц, два, на полгода — без всяких последующих обязательств.) И подготовленная рукопись, и письмо вот этого Петрова А. Н.: «Присланная Вами рукопись "Над черновыми тетрадями романа «Мастер и Маргарита»" для нас безусловно интересна, о булгаковском же тексте и говорить не приходится. Мы непременно все это напечатаем...»
И вот... В ноябре 1987 года, всего каких-нибудь одиннадцать месяцев выдержав материал, А. Н. Петров любезно присылает мне — отнюдь не для обсуждения, редакторы с авторами ничего не обсуждают — еще недавно мою, а теперь «подготовленную редакцией к печати» работу — с исправлением обнаруженных редакцией «орфографических ошибок» в прозе Булгакова и стилистическими «поправками» в моем тексте.
Никогда не видела Петрова А. Н. Но сразу же представила себе, как, одною рукой держа телефонную трубку и что-то оживленно рассказывая в нее, он другою рукой, небрежно скашивая глаза и покачиваясь на стуле, правит орфографию Михаила Булгакова и мой стиль, не очень-то вдумываясь, что там к чему...
И ошиблась.
Не дождавшись ответа на телеграмму, позвонила. Услышала изумленный голос Петрова А. Н. Телеграмма? Получили, конечно. Ничего не поняли. Надеются, что автор уже одумался. Статья? Сдана в производство. Ну, знаете, булгаковские написания... Ну и что, что традиция... У нас же не академическое издание... (Далось им это «академическое» издание!) Какая стилистическая правка? Разве это правка? Нет же принципиальных разногласий!.. Нет, правил не он. Тут один молодой человек появился, учится, ему дали для практики... Да, хорошо справился — для первого раза. Нет, нет, отменять его правку не будем. Редактор начинающий, еще мальчик, неплохо справился, я не могу его огорчать...
От публикации пришлось отказаться. Нельзя же огорчать «мальчика». Главный редактор потом прислал письмо: «Мне искренне жаль, что между Вами и журналом возникли столь серьезные недоразумения... Мы и сейчас — могу подтвердить это — готовы опубликовать Вашу рукопись, если Вы сочтете возможным учесть пожелания редакции...»
Но это была неправда. Такая дипломатическая формула, позволявшая редакции не платить автору его грошовый гонорар за сорванную работу. Журнал «Нева» был для меня закрыт окончательно и навсегда.
А вот другое письмо — на очень красивом, в две краски, бланке еще более престижного московского журнала «Дружба народов».
«Уважаемая Лидия Марковна! После получения Вашего письма, в котором Вы отвергаете редакторскую правку (за исключением двух небольших сокращений), мы, по согласованию с главной редакцией, вынуждены возвратить Вам статью...»
Собственно говоря, это была не статья. Это был довольно большой блок адресованных мне писем Константина Симонова о Михаиле Булгакове. В какой-то степени кусок моей жизни. Но в еще большей степени — кусок литературной жизни страны: история трудного возвращения из небытия писателя Михаила Булгакова... начало «булгаковедения»... преодоление не только официальных, но собственных непонимания и ошибок...
Все-таки нужно сказать несколько слов о Константине Симонове, иначе будет непонятно.
Я виделась с ним только один раз в жизни — была у него в гостях. Да и то по настоянию Елены Сергеевны Булгаковой. Но отношения были давние, долгие и весьма сложные. Он первый обругал на каком-то высоком совещании мою первую публикацию из Ильфа и Петрова. Это был «Летучий голландец» в знаменитом и соблазнительно бесстрашном первом номере журнала «Молодая гвардия» за 1956 год. «Летучий голландец», так и не вошедший в Собрание сочинений Ильфа и Петрова. Начало жанра публикаций в советской России, взламывания архивов и спецхранов... Я не сомневалась: потому и обругал, что это была удачная публикация.
Потом он весьма высоко ценил мою книгу об Ильфе и Петрове. Писал мне об этом. Хвалил за лаконизм, черту, по его словам, «не столь частую в нашем литературоведении». Но никогда ничего подобного не сказал в печати. Моя первая рукопись о Булгакове — рукопись книги «Жизнь и подвиг Михаила Булгакова» — вызвала у него восхищение и одновременно бурное желание спорить. Договор на эту книгу в издательстве «Художественная литература» пробил он, председатель Комиссии по литературному наследию Михаила Булгакова. Написал «внутреннюю» издательскую рецензию (это была единственная рецензия на рукопись), не пожалев самых лестных слов о «таланте и мужестве» исследователя, о «глубоком проникновении» в писательскую лабораторию Михаила Булгакова и т.д. и т.п. И — почти тотчас — опубликовал критический фрагмент из этой рецензии. Опубликованный, свободный от слов о «таланте», «мужестве» и «глубоком проникновении», этот фрагмент стал публичной разгромной рецензией на беззащитно не опубликованную книгу...
Не могу сказать, что рукопись не стала книгой из-за этого неожиданного удара. Слишком дерзкая для середины 60-х годов (Е. С. Булгакова называла ее «безоглядной»), книга все равно вряд ли вышла бы в свет. Но удар был весом! Как и все люди, я не раз встречалась с предательством. Но предательство такой силы... Не поняла, не спросила и уже никогда не узнаю, зачем он это сделал...
Нить отношений натягивалась — вот-вот порвется. И не рвалась. Известный писатель, он после смерти Елены Сергеевны был почти единственный мой читатель. Читал неопубликованные мои работы. С пером в руках, увлекаясь и споря, «Жизнь и подвиг Михаила Булгакова». И потом, так же внимательно, другую невышедшую мою книгу — «Михаил Булгаков». В 70-е годы стали прорезываться в печать мои маленькие журнальные работы о Булгакове. Никогда не посылала их Константину Симонову. Но они попадали к нему в руки. Однажды видела в телевизионной передаче (телевизор — мое бедное окошко в мир), как он радостно держал в руках журнал, раскрытый на моей публикации, и, кажется, даже погладил страницу...
Незадолго до смерти, торопясь исправить все, в чем был виноват, и завершить то, чего не успел, он все-таки заставил меня подписать новый издательский договор на книгу о Михаиле Булгакове. На новую книгу, разумеется. Об издании старой не могло быть и речи. На этот раз ему пришлось преодолевать сопротивление не только издателей, но и мое: я не хотела писать книги...
А когда он умер, вдруг оказалось, что я потеряла очень дорогого, даже близкого мне человека, и неожиданно для себя проплакала всю ночь — в том остром ощущении сиротства, какое бывает только на сломах зрелой жизни, когда осознаешь, что старших, от которых можно было так требовательно ждать нравственных решений, больше нет, и мы уже сами старшие, и на нас устремлены глаза, требующие безошибочных, самоотверженных, нравственных решений.
Так вот, письма К. М. Симонова о Михаиле Булгакове я подготовила к печати. В сугубо литературоведческом смысле они не были откровением: в них было много спорного, даже неверного. Но К. М. Симонов был личностью. Он очень много сделал для восстановления имени Михаила Булгакова. И даже ошибочные его взгляды были интересны: они отражали эпоху.
Существовала, однако, определенная сложность, которую я попробую объяснить. Дело в том, что, когда из писем, составляющих диалог, публикуется только одна сторона, письма превращаются в монолог. Скрытая эмоциональность диалога, ощущение взаимного преодоления исчезают. И менторский тон — мучительная особенность эпохи — парадоксальный в диалоге, начинает казаться естественным: предполагающим внимание не собеседника — ученика.
В этом случае очень многое может взять на себя комментарий. Только он, лаконичный и ненавязчивый, способен если не сохранить живую интонацию диалога, то, по крайней мере, дать потаенный намек на диалог. Вот почему главным предметом моих забот здесь стал небольшой — сравнительно с объемом писем — проходящий через всю публикацию комментарий. Комментарий адресата. Комментарий, который мог сделать только адресат.
Рукопись я отправила в журнал «Дружба народов», а вскоре пришел и ответ от сотрудника редакции А. А. Архангельского: материал с благодарностью принят, готовится в один из ближайших номеров, редакция любезно приглашает меня приехать для каких-то незначительных уточнений и даже готова полностью оплатить проезд.
Я приехала. Александр Архангельский оказался очаровательно юн и еще более любезен, чем его письмо. Сразу же доверительно и радостно стал показывать мне другой материал, над которым как раз работал. Это были листы рукописи какого-то автора из Средней Азии, и не было на бедных листах живого места: текст буквально тонул под коркой редакторских чернил. Помнится, я удивилась вслух: если автор не умеет писать, то зачем было вообще брать у него рукопись? Но тут появился на свет и мой опус с вежливыми пометами редакторского карандаша.
Всегда с огромным и благодарным интересом рассматриваю чужие пометы на моей работе. Иногда даже беру в библиотеке какую-нибудь свою книгу, чтобы взглянуть, не оставил ли там следы размышлений неведомый читатель. И если случается, что кто-то рецензирует мою рукопись, всегда прошу карандашные пометы — невольный след непосредственных впечатлений — не стирать...
И вот — редактор, первый читатель этой моей работы. Любопытно, что он прочел в ней, что понял, в чем усомнился?
Правка была не столь густа, как у автора из Средней Азии, и не чернилами, а, как я уже сказала, вежливым и, стало быть, сомневающимся карандашом. Прекрасно, что хотя бы орфография К. М. Симонова не вызвала возражений. Поправки касаются только комментария. (Потом посчитала: в небольшом комментарии их было ровно сорок.)
Я читала, а редактор, отвлекая меня, крутился рядом (ну, занялся бы пока своим, из Средней Азии!) и уже вслух недоумевал, что это я там вычитываю. Все же ясно! От автора требуется малость — взглянуть и подписать!
Напрасно, досадливо отрываясь от текста, я пыталась ему втолковать, что, во-первых, ничего не подписываю не читая... во-вторых, вообще не подписываю чужих работ, а работа со столькими поправками уже не может считаться вполне моей... и, в-третьих, видите ли, задача комментария...
Нет, нет, нет! Оказывается, я неправильно понимала смысл и задачу своего комментария. (Теперь редактор каким-то образом умудрялся бегать в тесной, заставленной столами комнате, и его юное лицо уже начинала портить злоба.) Никаких намеков на полемику с Симоновым быть не может!.. Публикация должна показать, как счастлив провинциальный автор, которому маститое столичное светило делает замечания... И как этот провинциальный автор растет от замечания к замечанию, питаемый идеями своего благосклонного шефа...
Вот — смысл. И никакой другой идеи в такой публикации быть не может.
И потом — стиль! Нельзя так писать: «Я получила письмо...»
— А как? — заинтересовалась я.
В комментарии-исповеди — ибо если вы хотите, чтобы читатель поверил вам, писать нужно только искренне и исповедально, иначе нечего браться за перо, — было сказано, что я получила от К. М. Симонова письмо и взяла себя в руки...
— Нужно писать: «Мною было получено письмо»! — сказал мой юный оппонент.
— «И мною было взято себя в руки»? — не выдержав серьезности тона, расхохоталась я.
Ах, не смейтесь, не смейтесь над редактором! Он многое может простить, но отсутствие трепета перед его редакторским могуществом — никогда!
Остатки милоты как-то разом слетели с моего собеседника, и я увидела просто злобу и болезненное самолюбие неталантливого человека. Передо мной был один из «железных мальчиков» 80-х годов. Я встречала их в московских редакциях и всегда терялась, когда приходилось разговаривать с ними. Красивые и образованные, они сначала умело устраивались на должности в престижных издательствах и журналах, а уж потом, заручившись связями и укрепившись в литературе обеими ногами, становились журналистами, литературными критиками, даже писателями. Они говорили по-английски, были жестки, беспринципны и совершенно уверены в том, что они — новые. А мне казалось, что я их уже видела — в трагическом 1949 году моей юности. Правда, те, тоже холодные и беспощадные, не были так красивы и не умели по-английски.
От этой публикации очень не хотелось отказываться. Какое-то время я барахталась, соглашалась на сокращения, пробовала объясниться с главным редактором. Все усилия были напрасны. Я нарушила первую заповедь советской редакции — послушание редакторскому перу, и знаменитый журнал «Дружба народов» отныне был для меня закрыт. Непоправимо и навсегда.
Деньги за поездку мне уплатили. Помнится, ровно половину того, что на самом деле ушло на проезд. Юный Архангельский, проявив недюжинную расторопность, сделал все, чтобы эта моя рукопись вообще никогда не увидела света. Но и я давно уже была не ребенок и выдерживала не такие предательства. Страна грезила «перестройкой», подымала голову провинциальная пресса, и рукопись — в отличие от той, посвященной черновым тетрадям «Мастера и Маргариты», — не погибла. Мне удалось ее опубликовать в журнале «Урал», и, судя по окрику, который я немедленно получила со страниц «Литературной газеты», ее прочитали не только на Урале...
А все-таки, может быть, следовало склониться перед этим «было взято себя в руки», не заметить еще тридцати девяти поправок в том же роде и стать автором в знаменитом журнале? Как это помогло бы мне в течение многих последующих лет — и в России, и в Израиле... И может быть, спасло бы другие работы.
Ну, ладно, «железные мальчики», вздорные, несведущие редакторы и т.п. и т.п... Но неужели же не было славных редакторов, к которым привязывалось сердце?
Были, ох как были! В 1987—1989 годах я готовила двухтомник прозы Михаила Булгакова для киевского издательства «Днипро». Впервые — двухтомник: никогда дотоле в Советском Союзе Булгаков не издавался более чем в одном томе. И — впервые после смерти Е. С. Булгаковой — с текстологической подготовкой. Это значит, что читателям предстояло получить наконец — из моих рук — сотни страниц подлинной булгаковской прозы: сверенные с оригиналами романы «Мастер и Маргарита» и «Белая гвардия», повести «Собачье сердце» и «Тайному другу» и многое, многое другое.
У меня был прекрасный редактор — Юлия Андреевна Мороз. Мне нравилось в ней все — ее украинская, легкая в движении, дородность, спокойная несуетливость, природное достоинство. И безотказная работоспособность. И даже то, что ее маленький младший сын, когда я звонила ей домой, отвечал по телефону на мелодичнейшем украинском языке: «Та ii ще не-ма-е...»
Она была редактором двуязычным: «Днипро» выпускало книги и на русском и на украинском языках. И это было большой удачей.
Дело в том, что в тот год я добралась наконец до немногих уцелевших в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина корректур «Белой гвардии» и из корректур этих — неполных, разрозненных, но сохранивших следы авторской правки — стало волнующе прорисовываться истинное отношение Булгакова к украинскому языку.
Я давно угадывала присутствие украинской мелодики в авторской речи «Белой гвардии» — не во всей, а в тех главах и страницах, где выступала на сцену украинская вольница — петлюровщина. Как Булгаков добивался этого — до сих пор не понимаю: собственно украинских слов в авторской речи романа как будто нет... почти нет... разве что: «Курились белые хатки в деревне Попелюхе, и выезжал строй полковника Козыря сабелюк на четыреста...» — где слово «курились» как-то неуловимо звучит чуть более по-украински, нежели по-русски, и в слове «сабелюки» — украинский суффикс... Да еще: «повсюду по тропам и путям и безудержно просто по снежным равнинам чернела и ползла и позвякивала конница...» — где русское слово «просто» звучит с такой простотой потому, что по-украински оно означает: «напрямик»... Или такое выражение: «Слава! — гукал Гай перелесками...» — можно прочитать по-русски: «гу-кал» (от русского глагола «гукать» — см. Даля), но читатель, хотя бы слабо, на слух, на уровне улицы знакомый с украинским языком, делая глуше «г», читает: «гукал» (от украинского слова «гукати»).
Этим своим радостным ощущением двуязычия «Белой гвардии» я попробовала поделиться с Еленой Сергеевной Булгаковой — еще в 60-е годы. Увы — редкий случай взаимного непонимания, — она решительно отвергла мою гипотезу. Впрочем, ее можно было понять: мелодия Украины в «Белой гвардии» загадочным образом не нарушает русского литературного языка и читатель, никогда не слышавший украинскую речь, — а Елена Сергеевна родилась и выросла в Риге — не улавливает эту мелодию.
(А может быть, все-таки улавливает — подсознательно? У Булгакова многое работает на уровне подсознания.)
Я же эту мелодию слышала, и никто не мог убедить меня в том, что ее нет. Понимала, что Булгаков, которого украинская критика, почему-то оскорбленная его популярностью, вдруг начала злобно обвинять в шовинизме, на самом деле и знал и любил украинский язык.
А между тем в прямой речи романа были поразительные провалы.
И дело не в том, что реплики персонажей, говорящих по-украински, под давлением всего массива романа, написанного на русском языке, несколько русифицированы. Реплики эти не столько вводят другой язык в роман, сколько передают звуковые удары, звуковой колорит другого языка. Я бы даже сказала, что украинские реплики в романе не приведены, а отражены музыкально; абсолютная точность, цитатность их не требовалась.
Но...
Ночной грабитель в квартире перепуганного домовладельца Василисы говорит так: «Лучше скажи, а то бачил — расстрил?» (M. А Булгаков. Избранная проза. Москва, «Художественная литература», 1966; и далее во всех изданиях романа в течение последующих двадцати лет.)
«Бачил» вместо «бачив» — хорошо: автор дает русское окончание украинскому глаголу, чтобы не загромождать роман другим языком. Здесь чувство меры. Да и персонаж — «волк» — мог так сказать: вряд ли он заботился о чистоте своего языка.
Но что такое «расстрил»? Это по-русски? Нет. По-украински? Ни в коем случае. Может быть, на том «странном и неправильном языке — смеси русских и украинских слов — языке, знакомом жителям Города, бывающим на Подоле, на берегу Днепра, где летом пристань свистит и вертит лебедками, где летом оборванные люди выгружают с барж арбузы» («Белая гвардия», глава 15-я)?
Нет, нет и нет...
Сразу скажу читателям: в сохранившейся корректуре романа — единственном более или менее авторском тексте этой главы — нет никакого «расстрил». В корректуре «волк» угрожающе произносит: «росстрил». Украинское слово — с ударением на первом слоге — в русской транскрипции.
И в той же корректуре, выше, в предъявленной грабителями помятой бумажке, коряво исписанной химическим карандашом: «За сопротивление карается росстрилом». И далее «волк» требует «росписку», и еще раз говорит о «росписке», а Василиса робко лепечет по-русски: «расписка», «расписаться»...
Могу объяснить: в 1927—1929 годах роман впервые полностью — вместе с этой главой — был издан в Париже. И далекий наборщик в слове «росписка» убрал непонятное «о», а загадочный для него «росстрил» превратился в «растрил». Кто доламывал это слово много лет спустя — в первом полном издании романа в России, в 1966 году? Елена Сергеевна, не знакомая с украинским языком? Небрежный редактор в издательстве «Художественная литература»?
По-видимому, уж очень «болели» мне украинизмы «Белой гвардии», если в начале 1987 года я буквально «прорвалась» на страницы журнала «Вопросы литературы» (эта история заслуживает более подробного рассказа, и к ней я еще вернусь) с воплем: «Надо бы, чтобы у "Белой гвардии" появился наконец редактор, хотя бы несколько знакомый с языком, так часто просвечивающим за словесной тканью романа»!
Придется предположить, что Коровьев (не Азазелло же?) на досуге просматривал московский журнал «Вопросы литературы».
Статья вышла в январе 1987 года, а летом того же года — со скрипом, неполностью, впервые за много лет — приоткрылся булгаковский архив. И я увидела в корректурах «Белой гвардии» и этот «росстрил», и «росписку», и не «казаки», а «козаки» в реплике: «Большевика держите, козаки!», и мягкий знак в конце глагола: «нехай потяг передадуть на Святошино» (ибо не столько украинское слово «потяг», сколько этот самый маленький мягкий знак, утраченный в парижском издании, а потом и в издании 1966 года, определяет звучание всей строки). Не «проскочим», а «проскочимо на Взвоз» — говорил «волк» своему другу Немоляке. «Не брешить, нияких банкетов не буде», — гудела реплика в толпе, и не было в этой реплике русского «никаких», введенного наборщиком в Париже и повторенного в 1966 году в Москве.
А слово «наволочь» («Ах ты, наволочь!» — кричал страшный рыжий дворник, хватая Николку. — «Погон скинул, думаешь, сволота, не узнают? Держи!»), чудом уцелевшее в парижском томике, в нем же, в этом парижском томике, сохранившемся в архиве, аккуратно выправлено чернилами (вероятно, рукою Елены Сергеевны) на слово «сволочь». И так и вошло в издание 1966 года, а потом во все издания в последующие двадцать лет. Напрасно выправлено, ибо украинское слово «наволочь» в переводе на русский язык как раз и означает «сволочь». Никогда Елена Сергеевна не позволила бы себе править булгаковский стиль. Стало быть, приняла за опечатку...
И почти тотчас за этим открытием — фантастика! — я получила своего русско-украинского редактора. Редактора, который мог обрадоваться вместе со мной тому, что Явдоха у Булгакова говорит не «пятьдэсят», а так, как это произносится устно: «пьядэсят». (Искажение произошло еще в 1924 году, когда первая часть романа печаталась в московском журнале «Россия» и корректор, обнаружив авторское «пьядэсят» в гранках, небрежно испортил слово, а затем не пожелал заметить, что автор собственноручно, пером, в верстке восстановил свое написание.)
Я получила редактора, который мог оценить, что та же обольстительная Явдоха говорит не «усе» (русский прочитает: «усё»), а «усэ». Что смешанный и неправильный язык днепровских пристаней («где летом оборванные люди выгружали с барж арбузы») Булгаков называет не «страшным», а «странным» языком. Редактора, который так же, как и я, понимал, что Булгаков слышал, любил, помнил живую, устную украинскую речь и что человек, который любит язык, не может презирать народ, на этом языке говорящий...
Иногда мы спорили. Замечательно, если в поисках истины есть с кем поспорить.
«Стой! — прокричал сиплый голос в холодную спину — Турбину...» «Стой! — серьезно повторил голос...» «Стой! Ст... Тримай! — Хлопнуло. — Тримай офицера!! — загремела и заулюлюкала вся Владимирская...»
«Стой!» — так в парижском издании 1929 года. Так — в московском, 1966-го. А в читанной и правленной автором публикации журнала «Россия» (1925, № 5): «Стый!»
Страшное слово за спиной Турбина, которого, как волка, под выстрелами гонят по улицам Города, повторено трижды — в этом самом написании: «Стый!»
И раньше я встречала у Булгакова так же — в отрывке «В ночь на третье число». («Литературное приложение» к газете «Накануне», 1922, № 30; заново опубликовано мною в журнале «Аврора», 1981, № 2). И тоже трижды: «И вот оно сзади наконец, страшное: — Стый! — Ближе колонна. Сердца нет. — Стый! Сты-ый!»
— Но ведь все равно не так! — строго возражала Юлия Андреевна. И была права. Ибо пишется: «стiй», в русской транскрипции — «стий», и «т» произносится мягко: «ть...»
Сохранили мы все-таки булгаковское написание — во всех трех случаях. Не исключено, что Булгаков знал, как это пишется. По крайней мере, отлично знал, как произносится. Но, думаю, лучше, чем я и чем мой очень хороший редактор, представлял себе — помнил? — как это слово звучит — твердо, хрипло, протяжно и страшно: «Стый!..» — когда человека гонят по улицам под выстрелами, как волка...
Конечно, мы восстановили не все украинизмы романа. Восстанавливали по одному — каждый в отдельности — только те, что поддавались аргументации, те, что подтверждались самим Булгаковым, его текстами, уцелевшими кусками авторских корректур. И конечно, на самом деле украинизмов в романе было много, много больше... Но текстолог не имеет права на допущение. У текстолога, как у врача, первая заповедь — не повреди. Лучше сохранить ошибку, чем вогнать новую. У ошибки давней, привычной свои права — традиция...
Ну вот, у меня был замечательный редактор — Юлия Андреевна Мороз. И без ее помощи я бы не справилась с безумием огромнейшей по объему текстологической работы — «Белая гвардия»... «Мастер и Маргарита»... тысяча искажений в «Собачьем сердце»... «Записки юного врача»... «Дьяволиада»... и далее, далее — в немыслимо короткий срок: для подготовки к сдаче в набор у нас был один год, и ныть и оттягивать ни в коем случае нельзя было: планы издательства могли в любой момент катастрофически измениться.
Но я была не только составителем и текстологом. В этом двухтомнике я была автором — автором комментария и вступительной статьи.
И это меняло все!
Как легко самые порядочные из редакторов, самые милые и ученые из них брали в руки перо и с некоторым изумлением смотрели на автора, почему-то хватающегося за сердце.
Юлия Андреевна была редактором классики и знала, что слово «классика» — свято. Но я-то не была классиком — у меня не было никаких прав.
Вступительная статья была небольшая. Это принципиально: не выношу, когда издатель (составитель, комментатор), пользуясь беззащитностью покойного писателя, теснит его сочинение громоздким предисловием-послесловием да еще увешивает свой литературоведческий опус, словно елку мишурой, бахромою авторитетных сносок. Предисловие должно быть небольшим. Не мешайте классику: своему читателю он все расскажет сам.
Итак, для двухтомника, выходящего в Киеве, в городе, где Булгаков родился и вырос, я написала небольшое лирическое предисловие. Это была своего рода прогулка по городу, который так много дал формированию духовного, образного, поэтического мира писателя и потом отразился во всей его большой прозе — в «Белой гвардии», в «Мастере и Маргарите», в «Театральном романе», даже в «Жизни господина де Мольера»...
В издательстве сначала опешили: разве так пишутся предисловия? Потом подумали, посоветовались, удивились собственной храбрости, нежно улыбнулись мне и... взялись за перья.
Теперь моя милая Юлия Андреевна, поглядывая на какие-то знаки на полях, с холодным и безучастным лицом вычеркивала из моего предисловия отдельные строки, абзацы и целые страницы. Например, рассказ о том, как выглядела на самом деле роскошная булыжная мостовая на Андреевском спуске в те годы, когда Булгаков жил здесь. Или о том, что в детстве будущему писателю мама, по-видимому, читала сказку о Снежной королеве: эта сказка Андерсена легким и очаровательным пунктиром коснулась потом и «Белой гвардии», и повести «Морфий», и романа «Мастер и Маргарита»... Именно коснулась — не цитатно, а образно, памятью детства.
Так и не поняла, чем помешали издателям эти сюжеты. Во всяком случае, их снимали не в целях экономии бумаги: в конце уменьшенного таким образом предисловия в книге уродливо белеет пустая страница.
Потом полетели к чертям эпитеты, заменяясь какими-то чужими, случайными, назойливыми, как зубная боль. И мои-то были не гениальны, но новые...
«Описанный Булгаковым, околдованный Булгаковым Андреевский спуск, на котором навсегда поселились тени его героев...» Юлия Андреевна вычеркивала из предисловия бедное слово «околдованный» и вписывала другое, еще хуже: «опоэтизированный»...
— Ну почему, почему «опоэтизированный»? — умоляла я, с трудом произнося слишком длинное слово. — Ведь Булгаков создал образ улицы, и произошло чудо: люди уже видят не то, что видят, а то, что он сочинил! Стоит повернуться спиною к «дому Турбиных», отвлечься от этих дурацких фонарей, понаставленных по всему спуску любителями «красоты», и вы чувствуете затылком: у входа в дом все еще стоит извозчик, только что привезший раненого Турбина... В снежный день, спускаясь по этой улице, знаете, что за поворотом, вот-вот, увидите катающихся на санках мальчиков, тех самых («Один из них, маленький и круглый, как шар, залепленный снегом, сидел и хохотал. Другой, постарше, тонкий и серьезный, распутывал узел на веревке»). Они здесь навсегда... И в окнах на втором этаже дома № 13 горит свет, звучит музыка и слышны молодые голоса — даже когда дом темен и тих... Таких крутых улиц в Киеве много, но только эта, с которой что-то сделал Булгаков, очаровывает. Только эта известна далеко за пределами города. Киевляне устраивают на ней какие-то празднества, театральные представления, день Киева... И ведь не всегда, а только с тех пор, как вышла в свет большим тиражом и стала широко известна «Белая гвардия»... Улицу беспощадно перестраивают, сносят дома, то воздвигают, то убирают заборы, меняют булыжник, портят тротуары... А она остается все той же, булгаковской, из «Белой гвардии»...
Колдовство, наваждение, морок, мара!
Юлия Андреевна терпеливо слушала, не перебивая: ждала, когда я закончу свой монолог. Все равно решение принадлежало не мне, и решение это было уже принято.
В отрочестве Булгаков, рассказывалось в предисловии, в гимназию ходил так: по Андреевскому спуску, потом по Владимирской. «Каждый день — мимо Богдана Хмельницкого и старой Софии, мимо тенистого сквера с развалинами Золотых ворот и нового, темного днем и соблазнительно светящегося по вечерам Оперного театра...» Редакторское перо вычеркивало слово «темного» и вписывало: «обычного». «Мимо обычного днем...»
И нельзя было сказать хуже.
Только что построенный в 1901 году — как раз тогда, когда десятилетний Михаил Булгаков пошел в Александровскую гимназию, — Оперный театр был для киевлян волшебством. Театр обожали. Театром гордились. После спектакля у бокового входа стояла толпа: любимых артистов встречали и несли на руках...
По утрам, когда гимназист Булгаков шел в школу, театр был тих, темен, загадочен. Но сколько было связано с ним! От тех таинственных впечатлений детства, когда мама, нарядная, пахнущая духами, уезжала с отцом в этот чудесный театр, и назавтра что-то напевала, а может быть, и наигрывала на пианино в гостиной... И до дней, когда старшеклассником (на Андреевском спуске он жил уже старшеклассником), а потом студентом и молодым врачом Булгаков бесконечно бывал здесь, и уверял, что пятьдесят раз слушал «Фауста», и музыкальные и зрительные впечатления уносил отсюда на всю жизнь...
В глазах современников Булгакова это здание никогда и ни при каких обстоятельствах не было «обычным». И все-таки слово, вписанное рукою редактора, осталось...
И далее, далее, далее...
Замечено, что сокращения писатель переносит легче всего. Чужие, замененные слова в своем произведении — много, много хуже. Но вставки — невыносимы.
«...Стараюсь представить себе, — записывала в своем дневнике Е. С. Булгакова, когда в 50-е годы, в первой надежде на публикацию "Жизни господина де Мольера", чуть не плача от огорчения, сокращала эту повесть, — что разрешил бы вычеркнуть Михаил Афанасьевич? Для собственного успокоения скажу, что он всегда говорил: вычеркнуть я согласен, но вписывать! — ни за что!»
И наступил момент, когда в мое бедное предисловие пошли вставки. Я вздохнула от облегчения и сказала: «Все. Больше не могу. И эти уже произошедшие купюры, и эти чужие эпитеты принимаю. Так и быть. Но более ни одной поправки. Будем снимать вступительную статью. В конце концов, двухтомники бывают и без предисловий».
В течение двух последующих дней мы с редактором продолжали работать с текстами Булгакова, стараясь не встречаться глазами. А через два дня откуда-то «сверху» пришло благосклонное решение: предисловие публикуется, правку можно прекратить. Обнаглев от успеха, я попробовала перейти в наступление и оттягать что-нибудь из испорченного ранее. Увы, мое наступление захлебнулось. Редакция может приостановить свои действия. Но отступить от уже сделанного — ни за что.
Разумеется, из комментария тоже летели строки, и те, которые мне казались важными и точными, заменялись другими, случайными. Но я не могла сказать: «Все! Будем снимать комментарий», ибо такие вещи говорят только всерьез, когда вы действительно готовы — голова на плаху! — идти на гибель своей работы. Отказываться от комментария нельзя было: тексты классика у нас впервые шли с изменениями — с очень существенными изменениями — и читатель имел право на то, чтобы с ним объяснились. Подробно останавливаться на перипетиях с комментарием не буду, но один пример приведу.
Есть такое понятие в текстологии: контаминация. Это когда два или несколько текстов соединяются в один. Строго говоря, делать это не рекомендуется: это очень ответственная (или — для дилетанта — безответственная), сложная, для текстолога даже профессионально опасная работа. Но в одном случае я пошла на контаминацию.
Как известно, автобиографические «Записки на манжетах» Булгакова состоят из двух частей. С частью второй, где действие разворачивается в Москве в конце 1921 года, существенных текстологических проблем нет: эти главы при жизни писателя публиковались только однажды — в московском журнале «Россия», в 1923 году, рукопись их, увы, не сохранилась, и печатать приходится по единственной публикации, внимательно вычитав и по возможности освободив текст от явных и грубых опечаток.
А вот часть первая (здесь события происходят во Владикавказе, в 1920—1921 годах) сохранилась в трех очень близких одна другой и вместе с тем не совпадающих одна с другой прижизненных публикациях: большой кусок — в «Литературном приложении» к берлинской газете «Накануне» (1922); аналогичный, но с существенными отличиями — в московском альманахе «Возрождение» (1923); и несколько глав, уже опубликованных в «Накануне» и «Возрождении», но с новыми разночтениями — в газете «Бакинский рабочий» (1 января 1924 года).
Все говорило о том, что перед нами куски одного и того же текста. Только в «Накануне» больше купюр и меньше опечаток; в «Возрождении» опечаток очень много, но купюр поменьше (и это другие купюры); в «Бакинском рабочем» текст надежнее всего: по-видимому, писатель выправил его перед отсылкой в редакцию, но это совсем малая часть повести, отрывок...
Короче, я сделала контаминацию, составив один — единый — текст. Не могу сказать, что мне удалось полностью восстановить искалеченные еще в 20-е годы страницы (многие куски не сохранились.) И все-таки, полагаю, в какой-то степени я приблизилась к авторскому оригиналу. Аргументируя свое право на эти действия, в комментарии указала, что и в «Накануне», и в «Возрождение» автор, по-видимому, представил один и тот же текст — «а уж редакторские опустошения в этом тексте были произведены разные».
Не допускалось в советском издании критиковать редактора. Даже о редакторе давно умершем и никому не известном нельзя было писать так: «произвел опустошения»...
Уверенная рука вычеркнула строку, заменила ее уклончивым и туманным: «...но редакторское вмешательство выражено по-разному». Видите: «вмешательство...» Видите: «выражено...» Словно речь идет о законном и даже почтенном деянии.
Если бы так обошлись с булгаковской строкой, я возненавидела бы редактора. Но речь шла всего лишь о порче моего сочинения, и оставалось ощущение беззащитности и печали...
Двухтомник вышел в свет в марте 1989 года. Самый первый экземпляр — самый верхний в стопке из пяти моих бесплатных «составительских», только что привезенных из типографии в контору издательства, — я помчалась дарить редактору. (Не полагалось редактору бесплатных экземпляров; по издательской морали редактор, если он хотел сохранить на память результат своего труда, мог этот результат купить за полную стоимость в книжной лавке.) Юлия Андреевна растроганно склонилась над новорожденной книгой, я увидела седину в ее красивых волосах и подумала, что год назад я не видела этой седины и что я виновата перед нею: это была непомерно тяжелая работа, проделанная в непостижимо короткий срок, и моя требовательность к редактору во всем, что касалось текстов, временами была жестокой, и Юлия Андреевна никогда не протестовала... Впервые восстановлены — не строки, не страницы — целые пласты булгаковской прозы, и что могли значить все мои эпитеты и глаголы по сравнению с тем, что нам удалось сделать!..
Да, двухтомник вышел в марте 1989 года. Тираж его печатался еще в течение нескольких месяцев и был огромен — 800 тысяч. Я не догадывалась — да кто же мог догадаться, — что в том же 1989 году, через считанные месяцы после выхода книги, начнется этот обвал массовой эмиграции из России и люди, особенно те, кто уезжал с Украины, будут увозить эти книги с собою — памятью о родине, дыханием родины... Что в Израиле — под напором этой не желающей забывать русскую литературу «алии» — введут преподавание русского языка в десятке школ... Что я увижу в руках учительницы русского языка вспухший от бесчисленных закладок том из этого самого, так любовно составленного мною двухтомника... И на скромных стеллажах библиотеки в очень маленьком городе Лоде тоже увижу двухтомник — сначала оба тома, потом только второй, потом только первый... И школьную хрестоматию для израильских школ, а в ней «Собачье сердце» на русском языке в моей текстологической подготовке...
Какая малость — увечья в предисловии, если мальчики и девочки с ясными глазами читают «Мастера», и «Белую гвардию», и «Собачье сердце», и я знаю то, чего не знают они, — это пища без нитратов... почти без нитратов... насколько мне это удалось...
Для автора текст — его плоть. Для текстолога текст — истина...
1994
Некоторые драматические произведения Михаила Булгакова, из-за их очень сложной литературной и сценической судьбы, существуют в двух параллельных и почти равноценных редакциях. Например, «Зойкина квартира»: можно отдать предпочтение тексту пьесы в редакции 1935 года, поскольку это последняя авторская редакция; но и редакцию 1926 года придется считать и значительной и завершенной, ибо именно в этой — и тоже авторской — редакции пьеса шла при жизни писателя. Так же можно спорить о приоритете одной их двух, разделенных большим промежутком времени, но равно завершенных редакций пьесы «Бег».
А вот с прозой Булгакова положение иное.
Три известные нам редакции «Собачьего сердца», шесть редакций «Мастера и Маргариты», первоначальный текст, а потом поправки и вставки «Театрального романа» — это отнюдь не параллельные и не равноценные тексты. Это последовательно расположенные во времени этапы работы писателя над произведением, ступени, по которым он двигался к полному воплощению своего замысла. Эти редакции — бесценный источник для изучения истории произведения; бесценный материал для текстолога, решающего свои бесконечные текстологические загадки. Но собственно текстом произведения — каноническим текстом, воплощающим последнюю волю автора, — является только один из них. Окончательный текст у «Собачьего сердца», у «Театрального романа», у «Мастера и Маргариты» — один. И текстолог обязан установить и дать читателям этот единственно авторский, надежный, по возможности бесспорный текст. Ибо текстолог равно отвечает перед читателем, доверчиво читающим книгу, и перед взыскующим взглядом покойного писателя, произведения которого впервые выходят в свет после его смерти.
Между тем повесть «Собачье сердце» в настоящее время публикуется не менее чем в трех весьма отличных один от другого текстовых вариантах: по тексту журнала «Знамя» (1987, № 6, подготовка текста М. Чудаковой) — с сотнями произвольных искажений; по тексту: Булгаков М. Избранные произведения в двух томах (т. 1, Киев, «Днипро», 1989, подготовка текста Л. Яновской); по тексту пятитомного Собрания сочинений Булгакова (т. 2, Москва, «Художественная литература», 1989, подготовка текста В. Гудковой).
Откуда журнал «Знамя» взял свой загадочный и не вполне булгаковский текст, редакция застенчиво утаила. Я готовила к публикации «Собачье сердце» по последней сохранившейся — третьей — редакции, со сверкой по первой и второй. Издательство «Художественная литература» — по второй редакции, почему-то назвав ее третьей.
Есть еще и четвертый текст, якобы отличающийся от названный трех, — в книге: М. Булгаков. Колесо судьбы (Москва, «Современник», 1990). Составитель этой книги В. Петелин пишет в предисловии, что публикует «Собачье сердце» «по рукописи, хранящейся в ОР ГБЛ», указывает архивный номер рукописи — тот же, что годом ранее был указан мною в примечаниях к «Собачьему сердцу» (то есть архивный номер третьей редакции повести), и даже пользуется случаем «выразить благодарность кандидату исторических наук Виктору Ивановичу Лосеву, доктору филологических наук Виктору Яковлевичу Дерягину и всем сотрудникам отдела рукописей за помощь в работе» (с. 34).
Напрасная благодарность, ибо названные сотрудники — не знаю, те ли, что со степенью, или, может быть, те, что без степени, — явно В. Петелина подвели: выдали ему не рукопись третьей редакции, а уже отредактированный мною и к тому времени уже опубликованный в киевском двухтомнике текст.
Я ведь не случайно отметила, что вычитывала «Собачье сердце» по третьей редакции со сверкой по первой и второй (это указано и в комментарии к двухтомнику — т. 1, с. 757). Текстологу мало определить, какую именно рукопись можно считать самой авторитетной. Прощупывая строку за строкой, слово за словом в этой самой авторитетной рукописи (в данном случае сохранилась не рукопись — машинопись!), иногда наталкиваешься на несообразность, на обрыв авторской интонации; начинаешь сомневаться, не опечатка ли здесь, сделанная машинисткой и не замеченная автором; ищешь аналогичное место в другом, более раннем или параллельном тексте; случается, склоняешься к мысли, что подлинное слово — в тексте более раннем, отвергнутом, что здесь — искажение, случайное и чужое... Ни о чем этом В. Петелин, старательно переписавший мою работу, конечно, не догадался.
И — опечатки... Веселая и предательская штука — опечатки! Хочется сказать: голубчики, не списывайте друг у друга — опечатки выдадут вас.
Как уже знает читатель, я очень добросовестно работала с текстом. Я загоняла моего милого редактора Юлию Андреевну Мороз, вычитывавшую корректуры. (Корректоры — корректорами, но в таких ответственных случаях корректуры читают и составитель и редактор, проверяя друг друга.) И все-таки две опечатки проскочили! Нелепые, грубые... Юлия Андреевна клялась, что они влетели уже после чтения корректур, что их не было, не было, не было в верстке, что это типография виновата...
«Später... — негромко сказал Филипп Филиппович». Это у Булгакова. А у нас, в томе 1-м, на с. 519, увы: Spater. И надо же, у В. Петелина — тоже, на с. 151...
Другая опечатка: у нас, на с. 493, потерялась одна из двух скобок, закрывающая. В русской пунктуации скобки — знак парный, и опечатка видна невооруженным глазом. Ну и что! В. Петелин тоже скобку открыл — и не пожелал закрыть. Мои тексты у старательно списывающих булгаковедов — вне критики. Даже когда опечатка вопит...
Судьба романа «Мастер и Маргарита» оказалась не менее сложной. Роман опубликован в четырех текстовых вариантах, с очень существенными отличиями. Перечислю:
текст, подготовленный Е. С. Булгаковой, печатавшийся и перепечатывавшийся в 1966—1972 годах;
текст издательства «Художественная литература» (М. Булгаков. Белая гвардия. Театральный роман. Мастер и Маргарита. Москва, 1973, редактор издания А. Саакянц);
текст издательства «Днипро» (названный выше киевский двухтомник, т. 2, 1989) и текст Собрания сочинений Булгакова (т. 5, Москва, «Художественная литература», 1990).
Последние два близки между собою и подготовлены мной. Другие бесчисленные переиздания романа на русском языке и в переводах, в России и за ее рубежами восходят к одному из этих текстов и разнятся между собой только количеством опечаток. Впрочем, появились и «комбинированные» переводы — где за основу взято сочетание текстов, в зависимости от вкуса переводчика.
История основных текстовых публикаций такова.
Как известно, роман «Мастер и Маргарита» впервые увидел свет в двух номерах журнала «Москва», 1966, № 11, и 1967, № 1 , — в текстологической подготовке Е. С. Булгаковой, но жестоко изуродованный купюрами.
Частью это были купюры цензурного характера. Осторожные ножницы редакции снимали те всплески булгаковской сатиры, которые казались особенно дерзкими: лукавый рассказ об исчезновениях в квартире № 50, рассуждения Воланда о том, очень ли изменились москвичи, «недопустимое» описание того, как при появлении денежных бумажек, летящих из-под купола цирка, «кое-кто уже ползал в проходе, шаря под креслами» и «многие стояли на сиденьях, ловя вертлявые, капризные бумажки». Почти полностью была вырублена глава «Сон Никанора Ивановича», и Елене Сергеевне пришлось дать другое название 15-й главе: «Никанор Иванович».
Еще больше купюр оказалось во второй части романа, связанных с тем, что редакция высвобождала место для сочинения одного из членов своей редколлегии. (Об этом подробнее в очерке «Королева моя французская».)
Купюры требовали введения связок на месте разрывов. С большой осторожностью и ответственностью Е. С. Булгакова эти связки ввела сама.
Но самый текст был именно тот, представленный ею. Собственно редакторских поправок оказалось немного: уточнялись знаки препинания; в названиях, состоящих из двух слов (Лысая Гора), второе слово дали со строчной буквы и т.п. Пожалуй, самым существенным из сугубо редакторских искажений можно считать следующее: в реплике «Я хочу, чтобы мне сейчас же, сию секунду, вернули моего любовника, мастера», слово «любовника» целомудренно заменили словом «возлюбленного».
Через короткое время Елена Сергеевна добилась разрешения опубликовать роман полностью — за границей. Но только в 1973 году К. М. Симонов «пробил» полное — без купюр — издание «Мастера и Маргариты» в СССР.
Книга вышла в издательстве «Художественная литература»; в аннотации сообщалось, что роман печатается «в последней прижизненной редакции», по рукописи, хранящейся в рукописном отделе Государственной библиотеки СССР имени Ленина, «с исправлениями и дополнениями, сделанными под диктовку писателя его женой, Е. С. Булгаковой». Верить приходилось на слово: Елены Сергеевны уже не было в живых. Привлечь к изданию специалиста, давно и хорошо знающего творчество писателя, издательство не сочло нужным.
Снабженное столь авторитетной аннотацией, издание 1973 года стало считаться каноническим. Теперь с этого текста роман перепечатывался и переводился на иностранные языки.
Между тем в издании 1973 года роман отличался от журнальной публикации не только отсутствием купюр. Разночтения шли потоком и начинались с первой же строки.
В журнале: «В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них — приблизительно сорокалетний...»
В издании 1973 года: «Однажды весною, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах, появились два гражданина. Первый из них, одетый в летнюю серенькую пару...»
Отличались отдельные слова, порядок слов, строки, абзацы, целые страницы... Иногда маленькое разночтение — в одну букву — провоцировало литературоведов на противоположные трактовки романа в целом. Так, Б. Гаспаров, обративший внимание на отсутствие буквы W в романе (ее нет в издании 1973 года), писал: «Роман не просто написан по-русски — в нем нет ни одного иностранного слова, ни одной латинской буквы; даже фамилия Воланда на визитной карточке описывается как начинающаяся "двойным В". А. А. Синявский, явно читавший роман по предыдущему изданию (в нем W имеется), напротив, с восхищением отметил этот перевернутый знак инициалов мастера и Маргариты: W — M. (Аналогичное наблюдение независимо от
А. Синявского сделала и я, но, как потом выяснилось, после него, так что на приоритет претендовать не буду.)
Короче, читатели получили во многом разные тексты.
Тут же распространилось мнение, что «Художественная литература» выпустила подлинный текст романа; что предыдущий, представленный Еленой Сергеевной в редакцию журнала, подлинным не был; что Елена Сергеевна, якобы мало что понимавшая, проявляла недозволенное самоуправство, переписывала, вписывала (!) или, напротив, выбрасывала целые куски.
Не верилось во все это, и сравнение двух опубликованных вариантов романа оставляло тягостное недоумение.
Вот строки, памятные мне с того апрельского дня 1963 года, когда я впервые читала роман дома у Е. С. Булгаковой: «Тот, кто называл себя мастером, работал лихорадочно над своим романом, и этот роман поглотил и незнакомку. — Право, временами я начинал ревновать ее к нему, — шептал пришедший с лунного балкона ночной гость Ивану».
В издании 1973 года этих строк не оказалось! А в рукописи? Есть они в рукописи или их там нет? И откуда их взяла в таком случае Елена Сергеевна? Сочинила? Ну, знаете, Елена Сергеевна была великая женщина, но сочинять, как Михаил Булгаков, она не могла.
В романе, вышедшем под редакцией Анны Саакянц, обнаружился большой и замечательно написанный фрагмент об Алоизии Могарыче, соглядатае и доносчике: «А со мной, — рассказывал Ивану мастер, — случилась оригинальность, как нередко бывало в моей жизни... У меня неожиданно завелся друг. Да, да, представьте себе, я в общем не склонен сходиться с людьми, обладаю чертовой странностью: схожусь с людьми туго, недоверчив, подозрителен. И — представьте себе, при этом обязательно ко мне проникает в душу кто-нибудь непредвиденный, неожиданный и внешне-то черт его знает на что похожий, и он-то мне больше всех и понравится...» (И далее, далее, далее — см. в изд. 1973 г., с. 560—561; фрагмент полностью приведен также мною в комментарии к киевскому двухтомнику — т. 2, с. 742.)
Но в редакции Е. С. нет этого фрагмента! Даже намека на него нет. Что же, Е. С. не заметила целую страницу (страницы)? Издательский редактор заметил, а Е. С. — нет?
И список такого рода загадок был бесконечен.
Мало что прояснила публикация беседы В. Петелина с редактором издательства «Художественная литература» Анной Саакянц. Ответы редактора были уклончивы. Говорилось о том, что по тексту романа «встает много сложных вопросов», на которые ответят лишь будущие текстологи Булгакова; высказывалась благодарность работникам отдела рукописей «за большую помощь и чрезвычайно внимательное отношение к нашей работе»; а также некие полуупреки Елене Сергеевне: «Например, она заменяла характерное булгаковское "на левой (или на правой) руке у себя» на «по левую руку от себя"... Нарушение воли умершего автора недопустимо, — и потребовалась работа, чтобы восстановить подлинный текст. Но, повторяю, текстология романа "Мастер и Маргарита" — вопрос сложный — в силу того, что писатель не успел закончить работу над своей последней вещью. Так что этот роман еще ждет своего научного издания...» (Интервью неоднократно публиковалось в 70-е годы; цит. по книге: В. Петелин. Михаил Булгаков. Москва, 1989, с. 446—447.)
Мнение самого Петелина было более прямолинейным: «...В книжном варианте роман в художественном отношении значительно лучше» (там же, с. 445). В качестве примера В. Петелин приводил все ту же первую строку романа, по его мнению, зазвучавшую «лучше» в редакции 1973 года («Однажды весною, в час небывало жаркого заката...»), и сетовал на то, что в журнальной редакции «та же самая фраза звучит иначе, нет в ней той широты, эпичности, нет в ней стилистической музыкальности, что ли».
(Еще раз отмечу, что текстолог не имеет права руководствоваться своим вкусом и мнением о том, «как лучше». Впоследствии пришлось склониться к мысли, что Е. С. и здесь была права и что последний, авторский, булгаковский текст — как раз журнальный: «В час жаркого весеннего заката...»)
Но если даже представить себе, что вариант 1973 года «лучше», то откуда все-таки взялся другой вариант — в машинописи, подготовленной Еленой Сергеевной?
Такие загадки текстолог обыкновенно решает просто: обращается к рукописи, если таковая существует. В данном случае этот простой путь был недоступен: фонд Михаила
Булгакова в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина, как помнит читатель, для меня был закрыт. Отрезанная от архива, я бесконечно листала свои старые выписки из черновых тетрадей романа. Увы, при жизни Е. С. я успела проштудировать лишь ранние и срединные (1929—1936) редакции...
Шли годы. Даже поставить вопрос о текстологии булгаковской прозы не удавалось. Я попробовала обратиться в журнал «Литературное обозрение» — тему нашли слишком неожиданной и странной; в «Литературную газету» (назову дату: август 1983 года) — меня просто выставили за дверь, поскольку сочли, что я предлагаю нечто крайне неприличное для добропорядочной газеты. С трудом удалось уговорить (не уговорить — уломать!) «Вопросы литературы»; здесь уже принятая маленькая рукопись пролежала еще полтора года. Только в 1987 году я смогла опубликовать фрагмент из своих «Записок текстолога» — статью «Публикуется Михаил Булгаков» («Вопросы литературы», 1987, № 1) — и поставить наконец публично вопрос о необходимости серьезного отношения к текстам Булгакова.
О романе «Мастер и Маргарита» в статье говорилось кратко: «В публикациях романа "Мастер и Маргарита" — разночтения. Это не удивительно: подготовка рукописи в печать — без автора — требует не только добросовестности и опыта текстолога, но и знания. Знания этого писателя: характера его описок, исправлений, вставок и вычерков, подчеркиваний, помет, знания подробностей его биографии, хода его мысли. В самых первых прочтениях ошибки почти неизбежны».
Поразительно, но на этот раз реакция была почти мгновенной. В моей пронизанной лучами мартовского солнца квартире прозвенел телефонный звонок. Приятный мужской голос сказал: «Вашу статью прочитали». Киевское издательство «Днипро» просило меня подготовить — и притом в самые сжатые сроки — двухтомник булгаковской прозы, в том числе роман «Мастер и Маргарита», непременно с текстологической сверкой. И в том же году я получила, впервые за много лет, доступ к необходимым рукописям.
Стояло лето 1987 года. Пора отпусков. Читальный зал отдела рукописей работал четыре дня в неделю. Изнемогая от трех выходных и жалея каждую минуту, я приходила до открытия. В середине дня молоденькая дежурная по читальному залу, слишком строгая от застенчивости, объявляла мне часовой перерыв. Она была права: ей нужно было обедать, а читальный зал в ее отсутствие следовало запереть. Я уходила на странный, тогда только-только устанавливавшийся мольбертами Арбат и, конечно, возвращалась до срока...
В журналах уже бурно шли булгаковские публикации, но архивный бум еще не начинался: никто не рвался сверять тексты. В читальном зале было пустынно; рабочие, стуча лестницей и громко переговариваясь, вешали новые шторы; от их простодушного шума еще глуше звучала тишина. Потом они уходили, я оставалась совсем одна и, разложив тексты Мастера на двух столах, склонялась то над одной рукописью, то над другой, то над третьей...
Собственно последняя редакция романа представлена в ОР БЛ—РГБ двумя рукописями.
Это, прежде всего, номер 562.10.2 — тяжелый, когда-то сброшюрованный, а потом разброшюрованный фолиант более чем в 500 листов — первый экземпляр полной и единственной перепечатки романа. Булгаков диктовал этот текст Ольге Бокшанской в мае — июне 1938 года. Потом до конца дней правил. Здесь поправки, вычерки и вставки прямо по тексту — густо, разновременно, противоречиво, то собственноручно, то — под диктовку — рукою Е. С. Вставки и наброски на полях. Вставки и наброски на обороте листов. Много вкладных листов — рукописных, под диктовку, рукою Е. С, и машинописных, под диктовку же, на ее машинке... На обложке надпись Елены Сергеевны: «Экземпляр с поправками во время болезни (1939— 1940) — под диктовку М. А. Булгакова мне».
Ольга, печатавшая роман, аккуратно нумеровала страницы. Елена Сергеевна, вставляя листы, нумеровала эти листы, соотнося с рукописью (например: 271-а; 271-б; и общая помета: «Вкладной лист к стр. 271»). А вот общей архивной нумерации, которая включала бы подряд все листы, основные и вложенные, не оказалось. Предоставлю читателю решать, следует ли это считать неквалифицированностью архивистов «Ленинки», халатностью или, может быть, преступлением... Как бы то ни было, летом 1987 года, когда эта рукопись оказалась передо мной, не было никаких гарантий, что все вкладные листы налицо.
На левом поле каждого листа — следы дырокола. По этим следам видно, что рукопись была сброшюрована уже после смерти ее автора: местами дырокол повредил надписи на полях. Но вот когда, кем и для чего разброшюрована рукопись? В документах приемки, которые мне удалось просмотреть, на редкость туманно и путано составленных документах, никаких указаний на то, в сброшюрованном или разброшюрованном виде поступила в ОР БЛ эта бесценная рукопись, обнаружить не удалось...
В отделе рукописей есть еще два экземпляра этой же единственной машинной перепечатки романа. Их номера: 562.8.2. и 562.9.2. Потом я исследовала и эти экземпляры: авторской правки на них нет. Экземпляр 562.8.2. был автором специально сохранен как чистый экземпляр перепечатки. На титульном листе, наискосок, автограф: «Черновой, исправленный экземпляр. М. Булгаков. 21 августа 1938 г.».
Этот экземпляр был переплетен при жизни автора (доказательства опускаю — они заняли бы слишком много места). Верхняя, лицевая сторона переплета на этом экземпляре теперь безнадежно заклеена — во всю площадь — бланком ОР БЛ с описанием сей единицы хранения; заклеена так, что мы уже никогда не узнаем, были ли здесь какие-нибудь пометы Елены Сергеевны или даже самого Михаила Булгакова...
(Все-таки хотя бы однажды нужно назвать имя архивариуса, производившего все эти замысловатые действия над рукописями романа — с загадочными описями, в которых не найти концов, с ненумерацией листов в главной рукописи, с этой тайной сброшюрованности-разброшюрованности, заклеиванием лицевой поверхности переплета и прочими не менее увлекательными вещами. Нужно — хотя я кожей помню оглушительный свист оскорблений и угроз, взмывавший — в печати, устно, по почте — всякий раз, когда я пыталась, или меня подозревали в том, что я пытаюсь, назвать это имя. Имя этого архивариуса — доктор Мариэтта Чудакова.)
Другой сохранившийся экземпляр перепечатки — 562.9.2. — очень обветшал. Многие листы здесь раскрошились по краям, подклеены; местами от ветхости стерлись буквы, они подведены — вероятно, Еленой Сергеевной. Этот экземпляр явно прошел через разные руки; надо думать, выдавался для чтения. (Так что если Александр Фадеев все-таки читал роман — то вот по этому, раннему, не правленному автором экземпляру.)
Думаю, что существовал и четвертый экземпляр перепечатки, и тому есть следующее доказательство.
В основной, полной рукописи-машинописи (562.10.2) два листа все-таки заменены. Это листы 116 и 117. Они взяты из копий, и сделал это сам автор. Не знаю, почему. Может быть, в оригинале эти два листа каким-то образом были испорчены. В заимствованных из копий и вставленных в основной текст листах (это глава 9-я, «Коровьевские штуки») Булгаков продолжил правку — вычерки, перестановки, исправления...
Я проверила: лист 116 взят из копии 562.9.2 — в этой копии недостает соответствующей страницы. А лист 117 и в оттиске 562.9.2, и в оттиске 562.8.2 — на месте. Он извлечен из неизвестного нам четвертого экземпляра.
Не исключено, что существовал и пятый экземпляр машинописи. Тогда было принято печатать в пяти экземплярах — по-видимому, именно столько брал «ундервуд». (Ср.: роман «был дописан в августе месяце, был отдан какой-то безвестной машинистке, и та перепечатала его в пяти экземплярах». — «Мастер и Маргарита».) И неизвестно, точно ли это был самый тусклый — пятый, или, может быть, добротный, второй, и не было ли на нем правки...
Но я отметила выше, что последняя редакция романа представлена в ОР БЛ (РГБ) двумя рукописями. Вторая рукопись (562.10.1) — это небольшая тетрадь поправок и дополнений. На первой странице надпись: «Писано мною под диктовку М. А. во время его болезни 1939 года. Окончательный текст. Начато 4 октября 1939 г. Елена Булгакова».
В тетради пронумеровано и заполнено рукою Е. С. 37 страниц. Остальные страницы — большая часть — чисты. «Окончательным» текст представляется 4 октября 1939 года. Впереди — четыре месяца очень существенной работы. Записи в тетради — параллельны вкладным листам в машинописи. Думаю, что многие вкладные листы — сохранившиеся и не сохранившиеся — написаны позже.
Небольшая эта тетрадь открывается заново переписанным титульным листом романа. Зачем переписывается титульный лист? Название давно установлено: «Мастер и Маргарита». Жанр определился еще раньше: роман.
Но титульный лист переписывается, потому что только сейчас сложилось то, что очень важно для Булгакова — эпиграф. В черновой рукописи, перед машинной перепечаткой, этот эпиграф — из «Фауста» Гете — был на немецком языке; в машинописи он уже на русском; но перевод не удовлетворяет автора; эпиграф исчеркан, исправлен. И вот он звучит окончательно, в этой тетради: «...так кто ж ты, наконец? — Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».
Прошу обратить внимание: эпиграф помещен на титульном листе. Он относится к роману в целом.
Я так настойчиво подчеркиваю это, потому что в журнальной публикации ошибка: эпиграф отнесен только к первой части. И затем в издании 1973 года («Текст печатается в последней прижизненной редакции...») он отнесен только к первой части: ошибка «втянута» из журнальной публикации. И — до выхода киевского двухтомника в 1989 году — все издания повторяли эту ошибку, относя эпиграф только к первой части.
А в тексте, подготовленном и представленном в журнал «Москва» Е. С. Булгаковой?
Передо мною фотокопия подготовленного и представленного ею текста. Здесь ошибки нет. Эпиграф стоит на своем месте. Он относится к роману в целом.
Редактирование романа «Мастер и Маргарита» было и правом и долгом Елены Сергеевны Булгаковой. Роман нуждался в редактировании. Ее дневниковая запись с 6 на 7 марта 1940 года, в самые последние его дни: «...У меня впечатление, что он мучится тем, что я не понимаю его, когда он мучительно кричит "Маська!", и я сказала ему наугад (мне казалось, что он об этом думает) — Я даю тебе честное слово, что перепишу роман, что я подам его, тебя будут печатать!» (ОР БЛ—РГБ, 562.29.4).
«Перепишу роман» не означало: перепечатаю. «Перепишу» — означало: разберу все поправки, соберу, приведу в порядок.
Об этом говорил и А. Фадеев, советовавший ей ехать в литфондовский дом отдыха в Ялте, «забрав с собой роман и машинку». Об этом же сестра Елены Сергеевны Ольга писала матери вскоре после похорон Михаила Булгакова: Люся «хочет... закончить корректуру его романа, которую он ей заповедал».
Исследование рукописей подтвердило чрезвычайно высокую авторитетность проделанной Е. С. Булгаковой работы. И если бы опубликованный текст романа был один, не было бы надобности в обширных текстологических расследованиях и спорах. Оставалось бы всего лишь с максимальным вниманием просмотреть рукопись, вылавливая небольшие и неизбежные оплошности первого редактора.
Но опубликованных текстов — два. И приходится бесконечно взвешивать, продумывать и решать: может ли быть введено в текст вычеркнутое автором слово?
Е. С. Булгакова считала: да, если есть основания полагать, что слово вычеркнуто автором по ошибке; А. Саакянц считает: нет; может ли быть введен в текст набросок, сделанный на полях или на обороте листа и не имеющий характерных булгаковских знаков отсылки и вставки?
Е. С. Булгакова считала: нет, делать этого нельзя; А. Саакянц считает: да, можно и нужно; можно ли произвести изменение в тексте по требованию автора, оставленному на полях, если автор не успел сам сделать это изменение?
Е. С. Булгакова считала: да, необходимо; А. Саакянц считает: нет, нельзя...
В глазах критиков, издателей и переводчиков мнение А. Саакянц — дипломированного редактора и сотрудника престижного издательства «Художественная литература» — стояло несравненно выше. Я же, исследуя на ощупь строку за строкой, вычерк за вычерком, поправку за поправкой, все более склонялась на сторону Е. С. Булгаковой.
В ее активе были любовь, преданность, интуиция... И еще — на ее стороне было право.
Это она, а не кто другой, влюбленно писала под диктовку Булгакова. (Вспомните ее запись: «Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе».) Она взволнованно слушала, как он читал готовые главы друзьям. Слушатели менялись, она присутствовала неизменно, всегда. Роман для нее звучал. Она слышала интонации романа, как мы с вами, дорогой читатель, никогда не услышим...
Во-вторых, в самом романе, прямо на полях и в правке по тексту, есть обращенные к ней распоряжения автора. (Имеется случай — я приведу его ниже, — когда она не поняла, не услышала адресованного ей распоряжения; но это — исключение, казус в перегруженной загадками рукописи.)
А в-третьих, на ее имя были составлены писателем — доверенность при жизни и завещание посмертно. «Все мое имущество, какое только в день смерти моей окажется мне принадлежащим, где бы таковое ни находилось и в чем бы ни заключалось, я завещаю в полную собственность жене моей Булгаковой Елене Сергеевне». Речь, конечно, идет и об авторском праве. Согласитесь, ни Анне Саакянц, ни нам с вами, дорогой читатель, Булгаков таких доверенностей-завещаний не давал.
Впрочем, текстология — область конкретная. Обратимся к примерам. Глава 2-я — «Понтий Пилат».
В редакции Е. С. Булгаковой: «Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может в канун праздника».
В редакции А. Саакянц почти то же, но слов «в канун праздника» нет.
А в рукописи? История этих строк в рукописи такова. Булгаков продиктовал на машинку тяжеловатую фразу: «...Каифа извинился и отказался это сделать, сославшись на то, что в канун праздника это для него невозможно». Позже все — от слова «отказался» и далее — вычеркнул своим решительным красным карандашом. Еще позже под диктовку писателя рукою Е. С. вписаны слова правки: «вежливо» и «объяснил, что сделать этого не может». Размышляя над рукописью и разбирая свою правку, Е. С. нашла, что очень важные слова «в канун праздника» могли выпасть только по ошибке, и восстановила их. Никто, кроме нее, не мог их восстановить. Но она сделал это и была права.
Другой пример из той же главы «Понтий Пилат».
В редакции Е. С. Булгаковой: «Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: "Погиб!..", потом: "Погибли!.." И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску».
В редакции А. Саакянц: «...И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску».
Откуда эта разрушающая мелодию и отсутствующая у Е. С. вставка?
В рукописи слова «о каком-то бессмертии» Булгаков дважды подчеркнул синим карандашом. Подчеркнул неудовлетворенно, помечая необходимость вернуться к ним. На полях тем же карандашом поставил два вопросительных знака. Открыв (и забыв закрыть) скобку, записал: «О каком-то долженствующем непременно быть — и с кем? — бессмертии».
Е. С. права: это не вставка. Нет соответствующей авторской пометы о вставке. Это набросок для размышлений. Очень важный, очень интересный, но так и не реализовавшийся в дальнейшем набросок.
Таких набросков на полях — просветов в новые, возможные, соблазнительно заманчивые повороты — в рукописи немало. К ним относится и сюжет об Алоизии Могарыче, записанный на обороте листа 183.
По-видимому, Булгакова занимала мысль о новом освещении этой линии в романе. Он записал начало — интонационный ключ («А со мной случилась оригинальность, как нередко бывало в моей жизни... У меня неожиданно завелся друг...»). Проработал несколько интересных подробностей («Покорил меня Алоизий своею страстью к литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему мой роман весь от корки до корки...»). Продолжение обозначил конспективно: «Начало болезни. Продолжение газетной травли. Отъезд Алоизия в Харьков за вещами. Развитие болезни. Сожжение романа. Под утро арест. Отправление в больницу».
Набросок противоречил тому, что уже было написано. (См., например, 24-ю главу в законченном романе: там
Алоизий не читал роман мастера, он узнает о романе из газетной статьи. «Это вы, прочитав статью Латунского о романе этого человека, написали на него жалобу с сообщением о том, что он хранит у себя нелегальную литературу? — спросил Азазелло».) Предстояла доработка или переработка в дальнейшем, но Булгаков так и не реализовал этот вариант.
Исследование неосуществившегося замысла могло бы быть очень интересно — но вводить конспективный набросок в живую и цельную структуру романа, конечно, нельзя. Ибо если встать на этот путь — то где обозначатся пределы вставок и что останется от романа?
И еще пример из главы «Понтий Пилат».
«И в третий раз сообщаю, что мы освобождаем Варраввана, — тихо сказал Каифа». Так в редакции Е. С. Булгаковой.
А. Саакянц дала эту фразу чуть-чуть иначе: «И в третий раз мы сообщаем...»
Дело в том, что первоначально у Булгакова Пилат и Каифа говорили друг другу «вы»: «Первосвященник, повторите в третий раз». Это получало отзвук в устах Каифы: «И в третий раз мы сообщаем...»
Потом автор пришел к нагому, естественному, важному «ты». Начал соответствующую правку в диалоге Пилата и Каифы. Не закончил. Пометил на полях: «На "ты"». И в дальнейшем Е. С. довела до конца эту завещанную ей правку...
Я привела несколько самых характерных примеров несовпадений в работах и прочтениях двух редакторов романа. В приведенных случаях — как и во многих других — мне не пришлось искать третье решение. Решение оказалось одно. Оно принадлежит подруге мастера.
Поправки, сделанные Е. С. Булгаковой, вообще очень интересны и заслуживают самого пристального внимания. Это относится и к приведенному В. Петелиным замечанию А. Саакянц по поводу выражения «на левой руке» и «по левую руку» у Михаила Булгакова.
Напомню, что диалектизм «на левой руке» (вместо литературного «по левую руку») был характерен для Булгакова в 20-е годы. В «Записках юного врача»: «На левой руке у меня стояла перевернутая дном кверху кадушка». (Выражение, кстати говоря, было сохранено Е. С. Булгаковой; см.: М. А. Булгаков. Избранная проза, Москва, «Художественная литература», 1966, с.49.)
В 30-е годы, в рукописях «Мастера и Маргариты», это выражение употребляется уже не так последовательно: встречаются обе формы. На самом последнем этапе работы, правя на слух роман, писатель продиктовал Елене Сергеевне поправку в главе 32-й: вместо «на правой руке у подруги мастера» — «по правую руку подруги мастера». (Отмечу: после смерти Булгакова ни перо, ни карандаш Е. С. не касались рукописи «Мастера и Маргариты»; ее помета в рукописи означает только одно: поправка сделана при жизни писателя и под его диктовку.) И уже потому, что это была одна из последних его поправок, Е. С. могла бы считать ее не просто поправкой, но распоряжением.
Но аналогичную поправку она обнаружила и в другом месте, в главе 2-й, на этот раз собственной рукою автора. Было: «...тройной ряд себастийских солдат на левой руке у Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты на правой...» Писатель зачеркнул и соответственно надписал: «по левую руку», «по правую руку».
Теперь мнение автора было бесспорным. Вот почему Елена Сергеевна сделал исправление и в не замеченном автором месте. В главе 16-й, там, где Левий «увидел на левой руке у себя...», выправила так: Левий «увидел по левую руку от себя раскрытую дверь лавчонки».
Приведу еще два примера ее малых поправок, казалось бы, случайных, казалось бы, произвольных, на самом деле глубоко продуманных.
Глава 16-я. В сохранившейся машинописи: «быть задержанным в этот день никоим образом не входило в его план». Именно так дала это место А. Саакянц в издании 1973 года. А в редакции Е. С. Булгаковой: «в его планы».
Мои разыскания в более ранних рукописях романа подтвердили, что в поправке Е. С. есть смысл. Правда, в рукописной редакции, предваряющей машинопись, аналогичной фразы не оказалось вовсе. Но еще ранее, в предшествующей редакции романа, в тетради 1934 года, рукою автора написано так: «быть задержанным в этот день в его планы не входило».
Е. С. знала голос своего мастера и была вправе считать слово в машинописи опечаткой.
Второй пример еще мельче — запятая.
В главе «Понтий Пилат», в тексте, подготовленном Е. С: «Круто исподлобья Пилат буравил глазами арестанта...» В издании 1973 года: «Круто, исподлобья». Вчитайтесь: запятая меняет смысл.
Издательского редактора в невнимательности не упрекнешь: в сохранившейся машинописи действительно на этом месте запятая, и не машинисткина — авторской рукою, чернилами проставлен легкий, но внятный штрих... Авторская запятая? Тогда почему ее сняла Елена Сергеевна?
Я прошла по рукописям романа вспять. Фраза оказалась во всех — во всех! — редакциях главы, вплоть до обрывков первой редакции. Одна из немногих, сложившихся у Булгакова очень рано. И во всех — во всех! — редакциях здесь не было запятой. По-видимому, просматривая машинопись и что-то правя вверху страницы, писатель скользнул взглядом по следующим строкам и, в рассеянности поправив пером одну из запятых, автоматически проставил еще одну, ненужную...
И опять напомню: ни один редактор, ни один текстолог не посмел бы убрать эту запятую, если бы этого не сделала Е. С. Булгакова. Но она сделала это и была права.
В процессе исследования рукописей и редакций романа обнаружилась еще одна удивительная вещь: оказалось, что издатели 1973 года, работавшие будто бы только по подлинным, сохранившимся в архиве, булгаковским оригиналам, на самом деле без текста Е. С. Булгаковой обойтись не могли. Из текста Е. С. Булгаковой для издания 1973 года были взяты многие строки, абзацы, страницы, блоки страниц — не подтвержденные архивами!
Не было другого выхода: Анне Саакянц (как потом — мне) очень скоро стало ясно, что в сохранности рукописей романа — катастрофические провалы. В интервью В. Петелину, рассказывая о тетради поправок и дополнений, А. Саакянц сказала: «По крайней мере еще одна подобная тетрадь существовала. На полях машинописи есть ссылки на "тетрадь № 2", но тетрадь эта не обнаружена в архиве Булгакова» (В. Петелин. Михаил Булгаков, с. 446).
С «тетрадью № 2» А. Саакянц ошиблась: запись имела другое значение; но многие страницы романа действительно дошли до нас только в редакции Е. С. Булгаковой. То есть в пору ее работы с текстами романа эти страницы (тетрадь? вкладные листы в машинопись? какие-то записи?) безусловно существовали. А в 1973 году, когда А. Саакянц пришла в ОР БЛ, и тем более в 1987-м, когда допуск получила я, этих рукописей уже не было...
Приведу очень выразительный пример.
В 4-й главе («Погоня») в сохранившейся архивной машинописи приключения Ивана, попавшего в незнакомую квартиру, описаны так:
«...и, воскликнув тихонько и укоризненно:
— Ах, развратница, — через несколько секунд зачем-то очутился в кухне. В ней никого не оказалось, и на громадной плите безмолвно стояло около десятка потухших примусов. Электричество в кухне не было зажжено, в окно светила луна и фонарь, Иван немного посидел на табурете, отдышался и, собрав в порядок мысли, решил, что ненавистный преступник ускользнул через черный ход. К этому присоединилась мысль, что, чего доброго, просто так такого и не поймаешь, — уж не знается ли он с нечистой силой? Поэтому Иван Николаевич решил вооружиться свечой и иконкой. Пришло это ему в голову потому, что фонарь освещал как раз тот угол, где висела в пыли и паутине много лет назад забытая икона в раме, из-за которой высовывались концы двух венчальных свечей в золотых колечках, а пониже бумажная иконка, пришпиленная булавкой.
Присвоив одну из этих свечей, а также и бумажную иконку, Иван выбежал на черный ход, навсегда покинув неизвестную квартиру, что-то бормоча и все-таки морщась от конфуза, который он только что пережил в ванной, и размышляя о том, кто бы был этот наглый Кирюшка и не ему ли принадлежит шапка с ушами.
Выйдя через двор в переулок, он пошел медленно, так как силы его иссякали. Осмотревшись, Иван Николаевич убедился в том, что беглеца в переулке нету. Заглянув на всякий случай в две подворотни, Иван сказал себе: "Ну, конечно, он на Москве-реке, вперед!"»
В машинописи весь этот отрывок густо перечеркнут автором. Однако нового, написанного вместо перечеркнутого, нет. И тем не менее вы хорошо знаете новый текст: во всех изданиях — и в редакции Е. С. Булгаковой, и в издании 1973 года, и в обеих редакциях, подготовленных мною, — это место читается так:
«...и, воскликнув укоризненно: "Ах, развратница!.." — тут же зачем-то очутился в кухне. В ней никого не оказалось, и на плите в полумраке стояло безмолвно около десятка потухших примусов. Один лунный луч, просочившись сквозь пыльное, годами не вытираемое окно, скупо освещал тот угол, где в пыли и паутине висела забытая икона, из-за киота которой высовывались концы двух венчальных свечей. Под большой иконой висела пришпиленная маленькая — бумажная.
Никому не известно, какая тут мысль овладела Иваном, но только, прежде чем выбежать через черный ход, он присвоил одну из этих свечей, а также бумажную иконку. Вместе с этими предметами он покинул неизвестную квартиру, что-то бормоча, конфузясь при мысли о том, что он только что пережил в ванной, невольно стараясь угадать, кто бы был этот наглый Кирюшка и не ему ли принадлежит противная шапка с ушами.
В пустынном безотрадном переулке поэт оглянулся, ища беглеца, но того нигде не было. Тогда Иван твердо сказал самому себе:
— Ну конечно, он на Москве-реке! Вперед!»
Этот фрагмент сохранился только в редакции Е. С. Булгаковой, но никаких сомнений в принадлежности его Михаилу Булгакову нет. Обратите внимание: фрагмент не «выправлен» с помощью вычерков, вставок или какой-нибудь замены слов. Он явно продиктован заново: Булгаков любил это делать. Изменения произведены в глубинных, подспудных направлениях, пожалуй, не всегда ясных Елене Сергеевне и, может быть, не до конца ясных и мне — много лет спустя. Убран свет фонаря и оставлен только лунный свет («лунный луч»)... Соблазнительней обозначилось ощущение всей этой погони Ивана за консультантом — как во сне... Подробность, останавливающая действие: «Иван немного посидел на табурете, отдышался...» — характерная не для сна, а для реальности — снята... Настойчивей — мотив бессознательности Иванова суеверия. Вместо: «К этому присоединилась мысль, что, чего доброго, просто так такого и не поймаешь, — уж не знается ли он с нечистой силой?» — появилось: «Никому не известно, какая тут мысль овладела Иваном»; а слова о «нечистой силе» и о том, что «так его не поймаешь», теперь впервые зазвучат дальше, в главе 6-й, заостряя ее сатирические парадоксы...
К счастью для читателей, А. Саакянц просто перенесла этот — увы, не подтвержденный рукописями — фрагмент из редакции Е. С. Булгаковой в свой текст. То же сделала с великолепными первыми страницами 5-й главы («Было дело в Грибоедове»), которые тоже куда-то подевались в ОР БЛ и без которых так много потерял бы роман.
А вот первой главе романа — точнее, первым строкам романа, которым автор придавал такое значение и которые правил несчетное число раз (см.: «Треугольник Воланда», с. 62—65), не повезло. Этим строкам был предъявлен строгий счет: нет подтверждения в архиве — стало быть, не авторские!
Но помилуйте, чьи же? Сочиненные Еленой Сергеевной? Так ведь если бы Елена Сергеевна пожелала фальсифицировать эти — или какие-нибудь другие — строки, ей достаточно было бы переписать их своею рукой и вложить в рукопись; ведь и принятые изданием 1973 года первые строки романа существуют только в одном автографе — ее...
Строки, открывающие роман в редакции Е. С. Булгаковой, безусловно принадлежат Михаилу Булгакову. Они — по-булгаковски — не столько выправлены, сколько пересказаны. С этой заменой музыкальной, ключевой первой строки — более ранним, уже опробованным, затем отвергнутым и вот возвращенным вариантом. С этим уточнением отдельных, опорных слов и деталей — опять-таки с оглядкой, и не совсем с оглядкой, на предшествующие варианты...
Но если это булгаковский текст — то где же его рукопись? Надо думать, дорогой читатель, там же, где и фрагмент 4-й главы с описанием приключений Ивана в чужой квартире, начальные страницы главы 5-й с блистательным описанием дома Грибоедова и многое другое.
Киевское издательство «Днипро» выпустило свой двухтомник в чрезвычайно короткий срок: от первого телефонного звонка в марте 1987 года до выпуска книги в продажу в марте 1989-го — прошло ровно два года.
Во многом мне удалось разобраться уже на этом этапе работы; текст романа был очищен от многих ошибок и наслоений; и все-таки работу нельзя было считать завершенной. Оставалось множество малых расхождений, были неясности и вопросы, к которым очень хотелось вернуться. И требовалось для этого не только время.
Были еще два обстоятельства, не позволявшие считать работу завершенной. Прежде всего — ставший снова очень трудным доступ к рукописям.
Тихое лето 1987 года закончилось. Теперь в читальном зале не было мест. Каждый день здесь можно было увидеть исследователей Булгакова, и материалы его архива буквально ходили по кругу. (Правда, текстами «Мастера и Маргариты» по-прежнему не интересовался никто.) Сотрудники отдела рукописей стали догадываться, что у них в руках «дело хлебное», и, хотя еще не знали, как это можно будет употребить, между мною и рукописями постепенно, снова и все упорней вставали препоны.
Уже нельзя было разложить тексты на двух столах — и не только потому, что не было свободных столов. Мне уже не выдавали рукописи в необходимой комплектности, в необходимой последовательности. Мне уже просто подолгу не выдавали рукописи («Нет на месте хранителя»... «Потерялся ключ от сейфа»... и прочая чепуха).
«Я прошла по рукописям романа вспять...» — написано в этой книге несколькими страницами выше. Нужно признаться, к моменту подписания верстки двухтомника я еще не смогла пройти по всем рукописям романа, и в выражении «Круто исподлобья Пилат буравил глазами арестанта» в двухтомнике стоит ненужная запятая. Работу по исследованию всех рукописей я закончила много позже и запятую в выражении «круто исподлобья» снимала уже в корректурах Собрания сочинений, в июне 1990 года: последнюю необходимую тетрадь мне удалось «выбить», когда роман «Мастер и Маргарита» в Собрании сочинений уже был набран...
Двухтомник уходил на прилавки книжных магазинов, а для меня все еще оставались загадкой пометы Е. С. в машинописи: «см. тетрадь II»; и — как и Анне Саакянц — хотелось думать, что, может быть, здесь просвет в тайны несохранившихся булгаковских страниц... И точно так же, как когда-то Анна Саакянц спрашивала о таинственной «второй тетради» у хранительницы булгаковского архива М. О. Чудаковой, так теперь, в конце 80-х, я донимала этим вопросом хранителя булгаковского архива В. И. Лосева... Прошло пятнадцать лет, ответственнейшие и авторитетнейшие хранители сменили друг друга, а ответ был тот же: полное недоумение. Действительно, откуда же им знать?!
И, лишь «пробив» — уже после выхода в свет двухтомника, с отчаянными усилиями, хождением в дирекцию, писанием жалоб и прочая — право просмотреть целиком очень важную, первую полную редакцию романа (1937—1938), состоящую из шести рукописных тетрадей (четвертая, пятая и шестая мне выдавались, а первая, вторая и третья — нет), я увидела, наконец, ее, голубушку, — «тетрадь II»!
Она не имела ни малейшего отношения к пропажам, она была цела — вторая из шести, с центральной для романа главой 13-й — «Явление героя».
Как неистово правил Булгаков эту, казалось бы, на одном дыхании написанную, лирическую исповедь мастера... (Вот откуда бы брать пример молодым литераторам, пишущим «как придется»...) Здесь, в «тетради II», уже изложено все — тот же, известный читателям, сюжет, в общем те же подробности. И только не дающаяся до конца интонация — другая... На машинку Булгаков диктует заново... Потом поправки и вставки в машинопись. Например, к фразе: «Стукнет калитка, стукнет сердце, и, вообразите, на уровне моего лица за оконцем обязательно чьи-нибудь грязные сапоги. Точильщик. Ну, кому нужен точильщик в нашем доме?» — дописывает слова: «Что точить? Какие ножи?» (упорно вводя в лирическую мелодию мастера тревожную тему «ножа»). Потом, то ли в октябре, то ли в ноябре 1939 года — последние месяцы жизни, — уже в тетрадь поправок и дополнений диктуется вставка (и в ней впервые это: «Вы были женаты?» и далее — пронзительное — о «Вареньке... Манечке... нет, Вареньке... еще платье полосатое...»). А потом (или прежде?) опять пометы в машинописи:
«Она входила в калитку один раз, а биений сердца до этого я испытывал не менее десяти, я не лгу...» — здесь в машинописи знак вставки — косой крестик; такой же крестик на полях, рядом с ним запись карандашом: «тетрадь II: А потом, когда приходил...» Это значит, что из «второй тетради» — из отвергнутой рукописной редакции романа — нужно извлечь и поместить вот здесь, в окончательный текст: «А потом, когда приходил ее час и стрелка показывала полдень, оно даже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с черными замшевыми накладками-бантами, стянутыми стальными пряжками»... Описание туфель совпадает с машинописью, но далее снова: «см. тетрадь II»; это снова отсылка ко «второй тетради», из которой нужно взять продолжение: «Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло...»
Всю эту мозаику — здесь, как и во многих других местах романа, — Елена Сергеевна терпеливо и любовно собрала — в цельный, булгаковский, поэтический текст.
Ну вот, ее работа подтвердилась архивными материалами; и великая удача, что я поверила ей и эти совершенные страницы сразу же дала в ее редакции. (Кстати, реплика мастера: «Право, временами я начинал ревновать ее к нему», — извлечена из этой же «тетради II».)
Другим обстоятельством, толкавшим к соблазну проделать всю текстологическую работу заново — от первой до последней буквы, от первой до последней запятой, — было неожиданное открытие еще одной машинописи Е. С. Булгаковой — ее самой первой, собственноручной перепечатки романа, сделанной в 1940 году, непосредственно после смерти писателя. Той самой, о которой Ольга писала матери: «она хочет... закончить корректуру его романа, которую он ей заповедал».
Собственно, открытием была не сама «единица хранения». О том, что в отделе рукописей БЛ, в фонде Павла Сергеевича Попова (547.11.2-3), имеется какой-то машинный список романа, было известно, даже упоминалось в печати. Но однажды — такие вещи всегда бывают однажды — я вдруг осознала, что это не что иное, как один из экземпляров перепечатки, сделанной Е. С. в 1940 году и в том же году подаренной ею П. С. Попову.
Сначала поняла, «вычислила». Потом получила в отделе рукописей этот в течение двадцати лет ни одним исследователем не затребованный текст, тусклый — 4-й или 5-й экземпляр машинописи, — ветхий от времени, с искрошившимся титульным листом, и убедилась в своей правоте. Исследование подтвердило мою догадку.
Передо мною был текст, впервые выходивший из-под рук еще неопытной и неуверенной подруги мастера, — он был ближе к оригиналу, тогда полному, неповрежденному.
Этот текст открывался теми самыми строками, которые пришли к нам в редакции Е. С. Булгаковой: «В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах...» Вдова мастера перепечатывала роман в комнате, где еще присутствовало его дыхание, и первые строки романа — по крайней мере, тогда — безусловно были перед нею.
Теперь я могла сравнить две перепечатки, две редакции романа, принадлежавшие Е. С. Булгаковой, — 1940 и 1963 годов. Это позволяло постичь принципы ее редактирования, ход ее мысли и давало новый и бесценный ключ к тексту романа...
На этот раз я не стала дожидаться, не вспомнит ли обо мне какое-нибудь издательство («Днипро» не пожелало продолжить свой благородный почин и переиздать двухтомник на более высоком уровне), и обратилась в издательство «Художественная литература» с настойчивым предложением включить меня в подготовку пятитомного Собрания сочинений Булгакова в качестве текстолога романа «Мастер и Маргарита». В издательстве подумали — думали довольно долго — и мое предложение приняли.
С открытием новых материалов стало еще очевидней, что труд Е. С. Булгаковой по приведению в порядок романа «Мастер и Маргарита» был непостижимо огромен. Ей было завещано произведение, которое она считала великим, которое она считала классическим, — и произведение это, сюжетно законченное, не было завершено... Ей была оставлена рукопись-машинопись, переполненная пометами о заменах и вставках, переносах и перестановках, но в этих пометах, адресованных ей, разобраться было очень непросто. Были поправки, отмененные последующими, но не вычеркнутые. И намеки на поправки, которые, будучи помечены в одном месте, должны были быть перенесены в другие соответствующие места, но перенесены не были. Нужно было снять все опечатки и все описки и каждый раз определить, действительно ли это опечатка и описка. Многие страницы и даже целые главы попросту не были Булгаковым вычитаны.
Переписывая, Е. С. уточняла пунктуацию. Особенно удачно — эмоциональную пунктуацию: восклицательные и вопросительные знаки, отточия... Ведь она писала под диктовку Булгакова, она знала его интонацию, его голос.
Не пользоваться редакторской работой Е. С. Булгаковой оказалось практически невозможно. При всей строгости отношения к ней, ее редакторская и ее стилистическая правка в издании 1973 года использована чрезвычайно широко, хотя и непоследовательно и не всегда верно.
Редакторские решения Е. С, как правило, были необходимы. Часто очень интересны. Иногда необыкновенно смелы. Как, например, в случае с концовкой романа.
Видите ли, в мае 1939 года, диктуя впервые вводимый эпилог, Булгаков снял последний абзац романа: «Так говорила Маргарита, идя с мастером по направлению к вечному их дому, и мастеру казалось, что слова Маргариты струятся так же, как струился и шептал оставленный позади ручей, и память мастера, беспокойная, исколотая иглами память стала потухать. Кто-то отпускал на свободу мастера, как сам он только что отпустил им созданного героя. Этот герой ушел в бездну, ушел безвозвратно, прощенный в ночь на воскресение сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат».
На место снятых строк писатель и продиктовал эпилог. Именно так — эпилог вместо последнего абзаца последней главы — сохранила авторская машинопись. Именно так и в перепечатанном Еленой Сергеевной тексте 1940 года.
Но расстаться с этими строками Елена Сергеевна не могла (они сохранились во 2-м и 3-м экземплярах машинописи) и, готовя роман к печати, восстановила их. Строго говоря, против воли автора. Эти строки — не подтвержденные рукописью! — Анна Саакянц включила в издание 1973 года. И я, как текстолог готовя роман для киевского двухтомника и затем, заново, для собрания сочинений Булгакова в издательстве «Художественная литература», не стала нарушать уже сложившуюся традицию и сохранила эти любимые читателями строки.
Так они вошли во все издания романа, и вследствие этого заключающая фраза о пятом прокураторе Иудеи повторена в романе не трижды, как это было замыслено автором, а четырежды...
(Книги и тексты имеют свою судьбу, и с этой судьбой, с традиционно сложившейся жизнью книги нужно считаться. Вот почему, в частности, я полагаю непозволительной ошибкой переименование «Театрального романа», который в 4-м томе названного Собрания сочинений Булгакова — Москва, «Художественная литература», 1990 — вышел под новым названием: «Записки покойника». Оба названия — «Театральный роман» и «Записки покойника» — авторские; преимущество одного из них — традиция: двадцать пять лет изданий, переизданий, переводов и огромной популярности «Театрального романа». Чтобы нанести произведению такой тяжелый удар, как переименование, нужны чрезвычайные основания, каких в данном случае не было.)
Бывали у Елены Сергеевны и промахи. Для первого редактора столь сложной рукописи, как «Мастер и Маргарита», это почти неизбежно. Приведу случай, когда она пропустила — не расшифровав — распоряжение покойного писателя.
В последней машинописи романа на вопрос Пилата: «Откуда ты родом?» — Иешуа Га-Ноцри отвечал так: «Из Эн-Сарида».
Булгаков вычеркнул Эн-Сарид в главе 2-й и заменил его Гамалой. А в главе 26-й осталось не замеченное Еленой Сергеевной и не выправленное ею: «И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида...»
Эту неувязку — след незавершенности работы над романом — я сохранила в обоих подготовленных мною изданиях романа, ибо уверена, что никто, кроме Е. С. Булгаковой, уполномоченной на это покойным писателем, не имеет права вносить в роман столь существенную поправку.
Но есть случаи, когда ей приписывают мифические переделки, которых она не производила и которых в романе нет. Одну такую историю расскажу.
В машинописной редакции романа, в конце 31-й главы («На Воробьевых горах»), есть место, впоследствии писателем снятое. В тот самый момент, когда Воланд и его спутники собираются покинуть Москву, и непосредственно после слов: «— Да, совершилось, — ответил мастер и, успокоившись, поглядел в лицо Воланда прямо и смело», — здесь над всадниками проносится боевой самолет, пытающийся их обстрелять, и Воланд одобрительно вглядывается в лицо летчика.
Фрагмент интересен, и я привела его — полностью — в комментарии к двухтомнику (т.2, с. 748):
«Тут вдалеке за городом возникла темная точка и стала приближаться с невыносимой быстротой. Два-три мгновения, точка эта сверкнула, начала разрастаться. Явственно послышалось, что всхлипывает и ворчит воздух.
— Эге-ге, — сказал Коровьев, — это, по-видимому, нам хотят намекнуть, что ты излишне задержались здесь. А не разрешите ли мне, мессир, свистнуть еще раз?
— Нет, — ответил Воланд, — не разрешаю. — Он поднял голову, всмотрелся в разрастающуюся с волшебной быстротою точку и добавил: — У него мужественное лицо, он правильно делает свое дело, и вообще все кончено здесь. Нам пора!
В этот момент аэроплан, ослепительно сверкая, ревел уже над Девичьим монастырем. В воздухе прокатился стук. Вокруг Маргариты подняло тучу пыли. Сквозь нее Маргарита видела, как мастер вскакивает в седло...»
Как видите, Воланд не разрешил Коровьеву «свистнуть» и сбить самолет. Булгаков диктовал эти строки в конце июня 1938 года; он был художник великой нравственности и — уже поэтому — великого такта; а до тех дней, когда в московском небе будут самоотверженно и трагически погибать вот такие же ребята, с мужественными лицами и правильно делающие свое дело, оставалось ровно три года...
В истории же романа небольшой сюжет с летчиком был всего лишь затухающим продолжением более ранних редакций, в которых Воланд и его спутники были более жестоки и Москва полыхала пожарами, а холм на Воробьевых горах атаковали с реки «бронированные лодки», шеренги вооруженных людей в противогазах и целое звено самолетов...
А далее? А далее произошло вот что. Если вы откроете книгу: Булгаков М. А. Великий канцлер (Москва, «Новости», 1992; публикатор, автор вступительной статьи и комментария В. И. Лосев) или книгу: Булгаков М. С. (так в издании). Из лучших произведений (Москва, «Изофакс», 1993; текстологическая подготовка, предисловие и комментарии опять-таки В. И. Лосева), вы увидите — в первом случае на с. 504, а во втором на с. 662 — этот самый приведенный выше фрагмент и к нему следующий комментарий:
«Кстати, этот отрывок текста не был изменен или изъят автором и при доработке последней редакции, поэтому остается загадкой, кто же вместо Булгакова написал концовку этой главы при издании романа в шестидесятые годы».
Комментарий несколько трудно читается, но понять можно: В. И. Лосев не верит, что фрагмент снял сам автор; и не то чтобы сомневается, а утверждает с начальственной твердостью: «не был изменен или изъят автором». И еще В. И. Лосеву известно, что некое загадочное лицо «при издании романа в шестидесятые годы» (эдакий витиеватый эвфемизм, обозначающий Елену Сергеевну Булгакову) дописало конец главы.
Доказательств в пользу этих тезисов В. И. Лосев, естественно, не приводит и посторонних строк из концовки 31-й главы не цитирует. Ибо ни доказывать, ни цитировать нечего: оба утверждения — фантазия.
Не знаю, заглядывает ли В. И. Лосев в рукопись, доступную ему в любой день и час. Мы же с вами, дорогой читатель, заглянем и — если рукопись романа и сейчас выглядит так же, как в те дни, когда я работала с нею, — увидим следующее.
Эпизод с летчиком начат на листе 487 машинописи, в самом низу листа, одной строкой: «Тут вдалеке за городом возникла темная точка и стала...» Строка зачеркнута, а перевернув лист, мы не найдем продолжения: вся верхняя, большая часть следующего листа отсутствует; она оторвана; на уцелевшем обрывке номер страницы — 488, и продолжение текста: «<мастер скакал> у нее на левой руке, а Воланд на правой. Маргарита чувствовала, как ее бешеный конь грызет и тянет мундштук» — и далее строки, хорошо известные читателям романа.
Исследователю нужно бы прежде всего определить, когда (и, стало быть, кем) разорван лист и уничтожена (утрачена? утеряна?) его верхняя часть. При жизни автора — и, следовательно, самим автором? Или много позже — наследниками, хранителями, архивистами?
В данном случае это оказалось несложно. Я просто совместила следы от дырокола (напомню, что рукопись когда-то была сброшюрована). Обрывок, единственным возможным способом зацепившись за воображаемую бечевку, сиротливо повис на уровне середины страницы. И стало видно, что лист был разорван давно, при жизни писателя и, следовательно, самим писателем; что Е. С. подобрала этот оторванный кусок, водворила его на место, и потом, при брошюровке, он был вшит.
С оторванной же частью листа автор, надо думать, расправился так, что Е. С. ее не нашла. Иначе, разумеется, разровняв, сохранила бы.
А самый текст фрагмента, в этом экземпляре уничтоженного автором, не пропал. Он сохранился во втором и третьем оттисках машинописи. Оттуда был извлечен и опубликован мною, а затем — то ли из того же второго экземпляра, то ли уже непосредственно из моей публикации — и В. И. Лосевым.
Но что же сделала Елена Сергеевна с разодранной авторскими купюрами — прямо-таки зияющей — концовкой 31-й главы? Что-то досочинила, как полагает В. И. Лосев? Ничуть.
Она сделала то же, что и в ряде других случаев, например в известной нам главе 13-й: максимально учтя булгаковские вычерки, любовно и преданно собрала мозаику из того, что осталось. И когда ей не хватало строк, обращалась к предшествующей редакции из шести рукописных тетрадей. В главе 13-й — к тетради второй. Теперь, работая с главой 31-й, — к тетради шестой, последней. Пример такой мозаики в 13-й главе я привела. Посмотрим, что произошло в 31-й.
Последняя уцелевшая строка в машинописи: «...ответил мастер и, успокоившись, поглядел в лицо Воланду прямо и смело». Далее обрыв — и набираются строки из тетради:
«И тогда над горами прокатился, как трубный голос, страшный голос Воланда:
— Пора!! — и резкий свист и хохот Бегемота.
Кони рванулись, и всадники поднялись вверх и поскакали».
И снова возвращение к машинописи — теперь уже до конца главы: «Маргарита чувствовала, как ее бешеный конь грызет и тянет мундштук. Плащ Воланда вздуло над головами всей кавалькады, этим плащом начало закрывать вечереющий небосвод...»
Маленькое уточнение, правда, сделано. Вместо слов в тетради: «пятеро всадников и две всадницы поднялись вверх», — здесь только одно слово: «всадники». Это связано с тем, что в рукописной редакции вместе с Воландом уходила еще одна всадница — Гелла, в дальнейшем оставленная автором на земле... И если эту поправку действительно сделала Е. С., то, надо думать, помня (уже приведенное в этой книге): «Он всегда говорил: вычеркнуть я согласен, но вписывать! — ни за что!»
Но представленный нам мозаичный текст так слитен, в нем так прочно, так бесспорно пригнано все — включая эту замену нескольких слов одним словом «всадники», что рождается и никак не уходит мысль: да точно ли это сделала подруга мастера? Может быть, сам мастер надиктовал свою гениальную композицию? Сделал отсылки? Оставил распоряжение, ясное его любимой и не найденное, не понятое, не расшифрованное мною? Ведь и отсылки ко «второй тетради» я открыла и поняла не сразу...
Текстологические фантазии Лосева по поводу летчика-истребителя, так и не вошедшего в роман «Мастер и Маргарита», на этом, однако, не закончились. В одной из публикаций своего комментария (а публикаций этих было много) он поделился с читателями дополнительной увлекательной догадкой: летчик-истребитель, проносящийся над головами Воланда и его спутников, знаете кто? И. В. Сталин! Не более, не менее. Оставил Кремль, сел за штурвал самолета и помчался обстреливать воображаемых героев романа «Мастер и Маргарита»: «В воздухе прокатился стук. Вокруг Маргариты подняло тучу пыли»...
Поразительно, но фантазия Лосева имела грандиозный успех и отразилась, в частности, в большой статье известнейшего критика, опубликованной в престижнейшем толстом журнале. Процитировать Лосева, к великому сожалению, не могу — у меня нет под рукою этого издания его комментария. Но, ничуть не умаляя приоритет В. И. Лосева, процитирую его восторженного последователя и толкователя:
«В романе Булгакова сатана, уже готовясь покинуть Москву (это конец предпоследней главы), замечает вдруг вдалеке направляющегося к нему по воздуху руководителя партии и правительства. (Ну и ну! — Л. Я.)
"— Эге-ге, — сказал Коровьев, — это, по-видимому, нам хотят намекнуть, что мы излишне задержались здесь. А не разрешите ли мне, мессир, свистнуть еще раз?
— Нет, — ответил Воланд, — не разрешаю. — Он поднял голову, всмотрелся в разрастающуюся с волшебной быстротою точку и добавил: — У него мужественное лицо, он правильно делает свое дело, и вообще все кончено здесь. Нам пора!"
Этого места в общеизвестном тексте вы не найдете, хотя Булгаков не вычеркивал его и не изменял. Кто-то — принято считать, что неизвестно кто, — при подготовке романа к первой публикации (в журнале "Москва") выбросил эти строчки, слегка неуместные в 66-м году и как бы ронявшие на автора тень, — заменил другими, своего изготовления.
Вот что бывает, когда автор оказывается во власти персонажей» (С. А. Лурье. — «Звезда», 1993, № 7).
Вот так: невинные игры с текстами, несколько небрежных отсылок к несуществующим архивным данным — и готовы политические обвинения против мастера и его подруги. Со временем ход мыслей критика забудется. И источник этих мыслей — текстологические фантазии В. И. Лосева — забудется. А политические обвинения и какие-то намеки на приспособленчество и нечестность — останутся. Публика любит политические обвинения и намеки...
Но если работа Е. С. Булгаковой была безукоризненной, то, может быть, следовало бы просто сохранить — без проверки и без поправок — весь подготовленный ею текст?
Увы, безукоризненной эта работа не была. Е. С. — первый редактор! — делала ошибки. А поскольку правка была огромной, таких ошибок оказалось немало.
Так, она была уверена, что в литературном языке существуют пары слов с навсегда определенным порядком и что порядок этот менять нельзя. В 60-е годы, читая мою рукопись о жизни и творчестве Михаила Булгакова, самым строгим образом делала мне соответствующие замечания и в отношении меня, вероятно, была права. Но теперь, изучая текст, я обнаружила, что такие поправки — перестановку слов — она в ряде случаев внесла в роман «Мастер и Маргарита».
Вместо булгаковского «ничего нет удивительного» появилось «нет ничего удивительного»; вместо «в глазах этой уверенности отнюдь не было» — «не было отнюдь»; вместо «отчаянно мысленно вскричал Римский» — «мысленно отчаянно» и т.д. Это сглаживало и разрушало божественную булгаковскую интонацию, музыкальную, но отнюдь не гладкую...
Есть и другие промахи. В характерном для Булгакова выражении: «острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу» — полагаю, Е. С., а не автор, опустила союз «и». И в последней строке 31-й главы — там, где Маргарита, обернувшись на скаку, увидела, что уже нет и самого города, ушедшего в землю и оставившего «по себе только туман», — булгаковское «по себе» Е. С. неловко заменила редакторским «за собою». В ее редакции: «и оставил за собою только туман».
В некоторых случаях, когда выражение Булгакова казалось ей непонятным или неправильным, она вводила новое слово. И хотя делала это крайне осторожно, ошибалась.
«Почему-то приковавшись к ветвям, Римский смотрел на них...» — Е. С. исправила так: «приковавшись взглядом к ветвям». И была не права: в романе, в весьма удаленных одно от другого местах, Булгаков дважды употребляет это выражение — «приковаться»; и оба раза — без принятого в таких случаях «взглядом». У мастера было свое ощущение слова.
Другой пример. В эпилоге: «Он проходит мимо нефтелавки, поворачивает там, где покосившийся старый газовый фонарь...» Здесь Е. С. ввела слово «висит»: «там, где висит покосившийся старый газовый фонарь». Но в романе речь идет не о висящем, а о стоящем косо («покосившемся») газовом фонаре. (Кстати, эта ошибка была «втянута» затем в издание 1973 года.)
В редакторской работе Е. С. Булгаковой можно найти и небрежное (я бы даже сказала: неквалифицированное) отношение к окончаниям типа «своей — своею», «рукой — рукою». Хотя в музыкальной прозе Булгакова наличие или отсутствие лишнего слога очень важно. И, как справедливо отметила Анна Саакянц в ее интервью В. Петелину, несколько раз вольное булгаковское «нету» было заменено Еленой Сергеевной на правильное и беззвучное «нет»...
Разумеется, такого рода ошибки и промахи, там, где их удалось выявить, я сняла — сначала частично, в киевском двухтомнике, потом более полно, в Собрании сочинений. Здесь вместе со мною придирчиво и с увлечением вычитывали роман редакторы издательства «Художественная литература» — Чулпан Залилова и Кира Нещименко. Мы часто спорили, иногда бурно. За спорами следовали поиски новых аргументов — в других рукописях романа и в других произведениях писателя. Случалось, это приводило к новым решениям. И только одно меня удивляло: что же они — при такой страсти к текстологии — выпустили совсем без текстологической сверки «Белую гвардию» и «Театральный роман», а рассказ «Ханский огонь» — и вовсе по моей давней журнальной публикации, вместе с давно обнаруженной и снятой мною (в печати!) ошибкой...
Можно ли, наконец, теперь считать завершенной текстологическую работу с «Мастером и Маргаритой»? Я бы ответила осторожнее: на данном этапе знания творчества Михаила Булгакова, на нынешнем уровне сохранности и доступности его архивов — да, пожалуй, это максимальное приближение к истине.
Но текстология в принципе не знает последней точки. Текстология — процесс, и новые открытия — рукописей, редакций, свидетельств — могут вызвать неожиданные повороты и в трактовке отдельных подробностей, и в освещении целых спорных узлов. Пока же остается по-прежнему продвигаться неторопливо и на ощупь, опасаясь слишком лихо снимать то, что кажется поправкой Е. С. Булгаковой. Ибо вечно остается сомнение: а что, если в ее руках был не дошедший до нас лист, а на нем — замечание, завещание, распоряжение, сделанное рукою Михаила Булгакова?
1992, 1996