ТОМ VI

Глава I Журнал Шарля-Генриха Сансона

26 брюмера. Сегодня был казнен гражданин Кюссо из Каэны, принимавший участие в заговоре каэнских депутатов и подобно им, лишенный покровительства законов. Вместе с ним был казнен Жильбер Вуазен бывший президентом прежнего парламента. Вуазен успел было эмигрировать, но потом имел глупость возвратиться в Париж. Во время предсмертного туалета Кюсси кто-то сказал вслух, что Кюсси по ремеслу — чеканщик серебряной и золотой монеты и теперь должен погибнуть на гильотине; это верный знак того, что нашей республике не нужно других денег, кроме бумажных. Вслед за ними явился к нам бывший главнокомандующий Северной армией генерал Гушар, сохранивший, как следует солдату, полное присутствие духа.

27 брюмера. Изготовители фальшивых ассигнаций все еще продолжают нам давать довольно работы; сегодня я еще отвел двух лиц, подвергшихся осуждению по делу о фальшивых ассигнациях. Фальшивые ассигнации составляют несчастье, которого часто не могут избежать самые невинные люди. Ассигнации подделываются так ловко, что очень трудно отличить фальшивые ассигнации от настоящих. Притом само собой разумеется, что очень многие, получив подобную ассигнацию, не могут воздержаться от искушения сбыть ее с рук и свалить свой убыток на кого-нибудь другого. Вечером на улице Тиксерандери я встретил толпу женщин, шедших в Коммуну (городской совет).

Почти у всех этих женщин на головах были надеты красные якобинские шапки. За этими женщинами следовала огромная толпа народа, сопровождавшая их рукоплесканиями, посреди которых временами слышалось что-то похожее на свистки. Я увлекся общим примером и, желая узнать причину этой демонстрации, пошел вслед за толпой. Навстречу мне попался гражданин Никола Лельевр, проведший меня в здание Коммуны, где уже находились все попавшиеся нам на дороге женщины. Впрочем, гражданина Шомета не пленили ни костюм, ни выходка этих женщин, и он, сказав им несколько резких слов, прогнал их по домам.

28 брюмера. Сегодня утром в Консьержери. При входе в переднюю канцелярии мы встретили двух граждан отправлявшихся для допроса. Один из этих граждан, по имени, как мне сказали, Буагюйон, служивший прежде на военной службе, подошел ко мне, и с самой изысканной вежливостью сказал:

— Как мне кажется, я имею честь говорить с гражданином исполнителем, не так ли? Если так, то позвольте спросить вас, гражданин, правда ли, что у вас на эшафоте почти тот же порядок, что и в танцевальном зале. Только что успеешь стать на место, а уже скрипка, то есть резак гильотины, начинает свою ритурнель, так что даже не успеешь пикнуть двух слов?

Я ответил утвердительно на этот вопрос. Тогда собеседник мой обратился к своему товарищу и сказал:

— Ну вот, видите, Дюпре, что я был совершенно прав, и вы очень дурно распорядились вашей ролью. Непременно нужно было попросить у Фукье разрешения гражданину исполнителю быть руководителем во время репетиций.

Жандармы скоро увели их, но смех издали доносился до нас. Они толковали со мной о своих театральных представлениях в тюрьме, сюжетом которых была обыкновенно смертная казнь, и которые доставляли огромное удовольствие заключенным. Веселость этих людей в такой обстановке меня окончательно поразила.

Сегодня были казнены: бывший депутат учредительного собрания Никола-Роми Лезюер из Сен-Менегу и один инвалид-солдат, занимавшийся вербовкой солдат для врагов республики.

29 брюмера. Двое казненных: офицеры Детар де-Бельекур и бывший чиновник при тюлберийском дворе Шарль Дюпар, обвиненный в заговоре 10 августа. Во время казни не было ничего особенно замечательного.

30 брюмера. Сегодня были принесены в Конвент вещи, конфискованные из бывшего аббатства Сен-Жермен-де-Пре.

1 фримера. Сегодня пришлось взять гражданина Буагюйона, который, как мы видели, так забавно расспрашивал меня о гильотине. Когда его привели к нам, он сказал:

— Сегодня вы просто удивитесь, как хорошо я изучил свою роль.

Вместе с ним отправлялся на казнь Жирей-Дюпре, осужденный за сообщничество с Бриссо в издании журнала «Патриот Франции». Дюпре призвал к себе парикмахера еще до отправления в трибунал и таким образом явился к своим судьям в прическе приговоренного к смертной казни. Явившись ко мне, он повернулся передо мной и сказал:

— Надеюсь, что я ничего не упустил из виду, кроме веревки, которой нужно связать мне руки, впрочем, эта обязанность составляет исключительно ваше право, — при этих словах он протянул мне руки.

Во всех словах и движениях его заметно было большое воодушевление. Вместе с этими двумя осужденными отправлялся на эшафот крестьянин Коломбье, уличенный в изготовлении фальшивых ассигнаций, все трое уселись в одну телегу. Крестьянин совершенно упал духом и все старался доказать Буагюйону, что он совсем невиновен. Буагиньон старался ободрить его.

Коломбье был казнен первым. Вслед за ним взошел на эшафот Буагюйон сохранивший до конца невозмутимое спокойствие духа Дюпре, взойдя после него на эшафот, хотел было что-то сказать народу, но нам был дан приказ помешать ему говорить. Пришлось схватить его и привязать к роковой доске. В это время он успел только несколько раз подряд воскликнуть: «Да здравствует республика!»

4 фримера. Сегодня мы совершили казнь бывшего подполковника Антуана де Тонтеля и бывшего контролера финансов Клемана Лаверди, уличенного в том, что он содействовал распространению голода во Франции, высыпая в пруд зерновой хлеб.

6 фримера. Вчера трибунал судил лиц, обвиненных в ложных показаниях в деле гражданина Лозана и гражданина Пранмезона. Двое из подсудимых были оправданы и освобождены, а третий, мыльный фабрикант Картеран Деворме, был приговорен к смерти. Казнь его была совершена сегодня.

7 фримера. Хлеб становится редкостью в городе. Чтобы добыть его, приходится долго в толпе ждать очереди у дверей булочных. Многие женщины приходят занимать места с вечера и иногда ждут очереди целую ночь, обыкновенно ожидающие дежурят и занимают свои места посменно. Грустное зрелище представляет эта толпа людей, не знающих, какая участь ждет их завтра, голодающие семейства. Впрочем, наши граждане всегда и во всем найдут себе случай позабавиться. Сегодня ночью, например, у дверей булочной на нашей улице дожидалось более пятисот человек, и, несмотря на холодную погоду, в толпе пелись песни.

Сегодня трибуналом были приговорены к смерти жандармский поручик Жак-Этьен Маршан, генерал Никола Полье-Ламарльер и бывший директор национальной типографии Эмьень-Алекси-Жак Аниссон.

9 фримера. Пять голов скатилось сегодня на помост эшафота. Двое из погибших были очень известные лица: один — бывший депутат Барнав, которого во время возвращения короля я видел в королевской коляске рядом с Марией-Антуанеттой, а другой бывший министр юстиции Дюпар дю-Тертр. Говорили, что Дантон пытается спасти Барнава; но при новом законе доноса ребенка было достаточно, чтобы довести человека до гильотины, так что его, при всем своем желании не могло спасти даже первое лицо в республике. Вчера я встретился с Фукье в то время, когда он входил в зал суда. Казнь должна бы была совершиться в тот же день, но так как заседание затянулось, то из-за позднего времени пришлось отложить казнь до утра. Осужденным пришлось прожить около суток в томительном Ожидании.

10 фримера. Сегодня мне пришлось отправиться из Консьержери на площадь Революции с двумя телегами. На этот раз со мной не было знаменитостей, которым одним пришлось бы предоставить честь занимать отдельную телегу. Зато количество жертв вполне вознаграждало любопытство зрителей, потому что в одной телеге помещалось пятеро, а в другой четверо осужденных, всего девять жертв в один день. В числе осужденных находились мать с сыном. Они так крепко обнялись друг с другом, что их пришлось оттащить друг от друга силой, чтобы иметь возможность связать им руки. Когда мать увидела, что волосы ее сына уже обрезаны, то из груди ее вырвался страшный, раздирающий вопль, как будто у нее вдруг разорвалось сердце. Мы были сильно смущены, когда она, обратившись к нам, стала доказывать, что республика должна довольствоваться ее головой и что мы должны пощадить ее сына.

— Ведь его непременно помилуют? Не правда ли?

Мне показалось, что в ней укоренилось убеждение, будто ее сына нарочно привезли сюда, чтобы произвести на нее сильное впечатление, но что его ни в каком случае не будут казнить. У меня не достало духу разубеждать ее в этом. Действительно, если недавно меня так потрясли преклонные годы моих жертв, то на этот раз не менее тронула меня молодость осужденного. Ему было двадцать три от роду.

11 фримера. Сегодня были казнены следующие лица: трактирщик Жан Вансено, родом из Гондрекура, обвиненный в лионском восстании; содержатель пансиона Пьер-Никола Обри, обвиненный в стремлениях содействовать восстановлению монархического образа правления, и виноторговец, содержатель трактира на Пуасоньерском бульваре, Себастьян Модюи, обвиненный в попытках поколебать верность солдат и в сочувствиях Дюмурье.

12 фримера. Сегодня утром двое осужденных, оба они сапожники, Бартелеми Судр и Гюльом-Жан Фламон, и оба приговорены к смерти за недобросовестное исполнение взятых ими подрядов. Стоит только вспомнить то жалкое состояние, в какое приведены наши храбрые солдаты, чтобы исчезло всякое сожаление к лицам, бессовестно обкрадывающих их. Вчера член Конвента Вулан в судейской комнате трибунала назвал казни на гильотине кровавым жертвоприношением. Я только вчера слышал об этом выражении от старшины присяжных, а сегодня слух об этом прошел по всему городу и везде повторяют это выражение. Между прочим, у нашего нового божества есть уже и свой жрец; это гражданин Робеспьер. Он говорил на собрании против предложений Клоотца и Шомека, и речь его встретила у публики большее сочувствие, чем у депутатов. Многие женщины также не очень жалуют Богиню разума и при всяком удобном случае поют ей не слишком лестные гимны. Беспрестанно отпускаются разного рода двусмысленности по поводу лицемерного усердия Робеспьера к новой богине. Впрочем, все это вовсе не мешает Робеспьеру пользоваться у толпы прекрасной репутацией.

13 фримера. Казнены: врач Антуан-Пьер-Леон Дюфрень за преступную корреспонденцию, с целью разжечь междоусобную войну и посягнуть на неделимость республики, и чиновник министерства внутренних дел Этвен-Пьер Гарно за стремление содействовать уничтожению народного представительства и восстановлению королевской власти.

Сегодня Коммуна издала распоряжение о том, что нужно для того, чтобы получить свидетельство на звание гражданина. Оказывается, что попасть в граждане весьма трудно. Из распоряжения этого видно, что для получения права гражданства необходимо: 1) Представить доказательство о внесении имени претендента в списки Национальной гвардии с 1790 г., если только он в это время мог уже пользоваться гражданскими правами; 2) Представить квитанции об уплате патриотических податей и контрибуции в 1791 и 1792 годах; 3) Не занимать с 10 августа в одно время двух разных должностей и не получать двух жалований; 4) Никогда не писать ничего против свободы; 5) Никогда не принадлежать ни к одному из предосудительных клубов, каковыми в Париже были Монаршьян, Фейльян, Сент-Шапель, Массьо и Монтеги; 6) Никогда не быть исключенным ни из какого демократического общества, каковыми в Париже были общества Якобинцев и кордельеров со времени их обновления; 7) Не находиться в числе лиц, подписавших один из предосудительных адресов, каковыми в Париже были прошения восьми тысяч и прошение двадцати тысяч, направленные против перенесения в Париж праха Вольтера и против дозволения священникам жениться; подпись на одном из этих адресов лишает прав на гражданство даже в том случае, когда кто-либо из подписавшихся тотчас же заявил свое отречение. Если бы этот декрет стали приводить в исполнение, то в числе подозрительных лиц оказалось бы, по крайней мере, три четверти парижского населения.

15 фримера. Сегодня я был в Консьержери, откуда предписано было взять бывшего генерала Жака-Огюста Рассе и бывшего начальника штаба г. Бриссака Луи Маргерит-Бернар д’Экур, обвиненных в сношениях с неприятелями республики, а также бывшую дворянку Шарлотту-Фелисите Лонне, по мужу Шарри, бывшую любовницу депутата Осселена. Только что я собрался было удалиться из Консьержери, как от публичного обвинителя пришло приказание подождать еще некоторое время. Привратник, стоявший на часах, сказал мне, что в Консьержери только что привели гражданина Рабо-Сент-Этьен и брата его Рабо-Помье и что Фукье только что представлял трибуналу для удостоверения личности первого из них, давно уже объявленного лишенным покровительства законов. Через какие-нибудь полчаса жандармы привели уже ко мне Рабо-Сент-Этьена, а Тирас передал мне предписание исполнить над Рабо смертный приговор.

Мы отправились. Рабо умер с большим присутствием духа.

17 фримера. Вчера вечером была осуждена госпожа Дюбарри, а сегодня утром состоялась ее казнь. Исполняя данное нам предписание, мы явились в девять часов утра, но как оказалось, пришлось дожидаться, потому что при осужденной находился судья Дениза и помощник публичного обвинителя Руайе, допрашивающие госпожу Дюбарри. В десять часов привели ко мне семейство Ванденивер, состоящее из отца и двух сыновей, все трое были осуждены как соучастники госпожи Дюбарри. Вместе с ними еще приведены были Бонардо и Жозеф Брюнио, уличенные в изготовлении фальшивых ассигнаций. Пока мы занимались предсмертным туалетом этих лиц, привели к нам в приемную канцелярию и госпожу Дюбарри. Она от волнения едва могла держаться на ногах и шла, придерживаясь за стену. Мне не приходилось видеть эту женщину около двадцати лет и я, вероятно, не узнал бы ее. Заметив меня сзади ряда осужденных, стоявших со связанными уже руками, она ахнула, закрыла глаза платком и вслед за тем бросилась на колени с криком:

— Нет, я не хочу, я не хочу!

Почти тотчас вслед за теми она встала и сказала мне:

— Скажите мне, где здесь судьи, я еще не все рассказала, не во всем созналась. В это время у Ришара были Денизо и Руайе, пришедшие к нему с двумя или тремя депутатами, желавшими видеть шествие на казнь бедной госпожи Дюбарри. Денизо и Руайе явились по первому требованию, но отказались возвратиться с осужденной в канцелярию и потребовали немедленных объяснений. Тогда госпожа Дюбарри сообщила о нескольких драгоценностях, спрятанных в ее доме, и не отданных на сохранение частным лицам. Свой рассказ она беспрестанно прерывала рыданиями, а временами начинала даже бредить как бы в горячке. Гражданин Руайе, записавший ее показания, подал было ей перо и спросил: «Все ли вы сказали?» — предложил подписать протокол, но она с ужасом оттолкнула бумагу и объявила, что ей нужно еще многое сказать. При этом ясно видно было, что она усиливалась придумать еще что-нибудь. Наконец Денизо и Руайе встали со своих мест и резко объявили подсудимой, что ей необходимо подчиниться требованиям справедливости и мужеством перед смертью искупить преступления во время жизни. Дюбарри, казалось, была уничтожена этими словами и неподвижно сидела на своем месте. Один из моих помощников, сочтя это время очень удобным для исполнения своих обязанностей, подошел было к осужденной с ножницами. Но только что он успел раз щелкнуть ножницами, как она вскочила со своего места и энергично оттолкнула его. Пришлось связать ее при помощи двух других помощников. После этого она позволила делать с собой что угодно, и только так горько плакала, как мне никогда не случалось видеть. На улице собралось очень много зрителей; не меньше того, чем их было при казни королевы и жирондистов. Громкие крики этой толпы не могли заглушить стонов жертвы, постоянно раздававшихся во время переезда.

Нам было дано приказание казнить ее последней, но когда мы сошли с телеги, секретарь сказал мне, чтобы я распорядился так, как нахожу удобнее. Подсудимая при виде гильотины упала в обморок, и я приказал тотчас же внести ее на эшафот. Но едва только она почувствовала прикосновение к себе, сознание снова явилось к ней, и, несмотря на то, что была крепко связана, она оттолкнула моих помощников и стала кричать:

— Нет, нет, погодите! Еще минуту, господа палачи, еще хоть минуту, прошу вас!

Помощники потащили ее, но она продолжала отбиваться и старалась укусить их. В это время у подсудимой проявилась необыкновенная сила. Несмотря на то, что помощников было четверо, им пришлось употребить не менее трех минут на то, чтобы втащить ее на эшафот. Вверху на платформе эшафота снова повторилась прежняя сцена; подсудимая сопротивлялась и в то же время рыдала так громко, что стоны ее, вероятно, долетали даже на ту сторону реки. Наконец кое-как удалось привязать ее к доске, и дело было кончено. После нее казнены были прочие осужденные.

18 фримера. Сегодня был казнен Жан-Батист Ноэль, депутат Вожа, объявленный лишенным покровительства законов. Дорогой он все расспрашивал меня, правда ли что госпожа Дюбарри так сильно струсила перед казнью, а потом спросил, хорошо ли мы вытерли резак гильотины после вчерашней казни, потому что «не годится мешать кровь честного республиканца с кровью продажной женщины». Вместе с ним был казнен еще один осужденный, приговоренный трибуналом к смерти за фальшивые ассигнации. Сегодня в Консьержери был зарезан бывший министр Клавьер.

20 фримера. Сегодня казнено шестеро осужденных: Жак Дезаль, ювелир и поставщик одежды для армий республики, бывший приемщик платья Филипп Рига, распоряжавшийся экипировкой войск и трое портных, изготовлявших платья для войска, Антуан Пужоль, Мишель-Жозеф Буше и Шарль-Антуан Пинар. Все шестеро были приговорены к смерти за недобросовестное исполнение подряда.

21 фримера. С настоящего времени вопрос о том, как добыть себе обувь, перестает быть маловажным делом. Конвент издал указ, запрещающий башмачникам и сапожникам работать для кого бы то ни было, кроме защитников отечества. За нарушение этого указа положена конфискация незаконно изготовленной обуви, и, кроме того, десять ливров штрафа в пользу доносчика. По этому поводу пущены в ход разные шутки о босых ногах. Впрочем, все эти шутки передаются потихоньку; видно, становится тяжело на сердце у самых беззаботных людей. Сегодня двое осужденных.

22 фримера. Гражданин Шомет начинает преследование девушек, доведенных крайностью до небезупречного образа жизни. Не лучше ли было бы начать преследование этой язвы общества с попыток уничтожить бедность, с которой трудно ужиться непорочности, там, где она еще есть и при которой, упав раз, почти невозможно подняться. Если подобные попытки удались бы, то тогда можно было бы начать требовать от этой женщины, чтобы она отказалась от позорного ремесла, которое ей все-таки дает хоть кусок хлеба. Как бы там ни было, но благодаря предписаниям Коммуны попали на гильотину две такие женщины: вдова Клер Севень, по мужу Лорио, и Катерина Гальбург. Обе они не отличались ни молодостью, ни красотой, но в последней была заметна какая-то жандармская удаль. Когда их ввели в приемную с двумя другими женщинами, вдова Лорио горько заплакала. Тогда Катерина Гальбург сказала ей:

— Расскажи-ка ему твою историю. Что же касается до меня, так для меня все равно. Околевать, так околевать, чем скорее, тем лучше.

Вдова Лорио объявила себя беременной. Моне отвел ее в канцелярию, а сам отправился к Фукье попросить у него разрешения отсрочить казнь вдовы Лорио.

Вдова Лорио получила отсрочку, а Гальбург, отправившаяся со мной, не переставала смеяться всю дорогу. Она не лезла в карман за словами и на всякую выходку против нее из толпы отвечала очень находчиво.

23 фримера. Вчера казнена публичная женщина, а сегодня взошел на эшафот вельможа старого времени, герцог Шателе. Этот вельможа, подобно многим другим, наделал гораздо больше вреда королевской власти, чем самые ожесточенные противники ее. Покойный король назначил герцога Шателе командиром полка французских гвардейцев, на место Бирона, командовавшего прежде этим полком. Распоряжение это возбудило большое неудовольствие гвардейцев, любивших прежнего своего командира Бирона. Кроме того, герцог Шателе своей строгостью и наказаниями еще более вооружил против себя солдат и тем самым облегчил труд заговорщиков, старавшихся возмутить этот полк. Это-то обстоятельство и было причиной того, что этот полк так горячо принял сторону народа. Шателе принесли на руках в приемную комнату, потому что ночью, чтобы избавиться от казни на эшафоте, он покушался на свою жизнь. Так как при нем не было ни ножа, ни кинжала, то он хотел вонзить себе в грудь острый осколок стекла, но стекло сломалось, не войдя глубоко в грудь. Когда таким образом эта попытка не удалась, то Шателе, надеясь истечь кровью, нанес себе множество небольших ран осколком стекла, оставшимся у него в руках. Но все эти усилия привели только к тому, что Шателе сильно ослабел и не мог держаться на ногах, так что пришлось принести его. Несмотря на все это, Шателе был очень спокоен. Дорогой, видя его бледность, я предложил было ему платок, чтобы остановить продолжавшую литься кровь, но он оттолкнул мою руку и сказал:

— Оставь, пожалуйста! Ведь я тебя же избавляю от лишней работы.

На площади он собрался с последними силами и сам бросился на доску эшафота с криком: «Да здравствует король!»

25 фримера. Двое осужденных: бывший прокурор прежнего Мобежского превотства, Франсуа-Ксавье Брюньо — за ношение белой кокарды и эмигрант Пьер-Жак-Шарль Порше.

26 фримера. Сегодня были казнены бывшие служители герцога Монморанси, несколько недобросовестных подрядчиков и двое изготовителей фальшивых ассигнаций. При настоящем правительстве очень не редко случается, что прислуге приходится разделять участь господ, правду говорят, что у нас теперь царство равенства.

28 фримера. Сегодня были арестованы: военный комиссар Венсан, командир революционной армии Ронсен и начальник роты головорезов Мэйльяр. Эти господа вообразили, что они вправе делать все, что им вздумается. Наследовавшие от прежних аристократов все их сумасбродные замашки, они только тем и занимались, что всячески притесняли и нарушали спокойствие мирных граждан. К сожалению, еще нужно употребить много труда, чтобы при настоящем положении очистить Париж от всякого рода паразитов.

30 фримера. Сегодня нам пришлось взять бывшего маркиза, Ань-Клода Таррагон, некогда служившего капитаном в 6 пехотном полку. Таррагон был обвинен в сношении с братьями бывшего французского короля, а также с Буилье и Лафайетом. Вместе с Таррагоном были приговорены к смерти: бывший прокурор прежнего парижского парламента Луи-Жиль-Камиль Файель за участие в заговоре и обвинитель при уголовном суде в Камбре Игнаст-Туссен Конвей за сношение с врагами республики.

31 фримера. Общество якобинцев продолжает очищать себя. Не дальше как на этих днях оно исключало из своей среды всех дворян и капиталистов. Вследствие этого присяжные Антонель и Дизу, помощник публичного обвинителя Роуйе, Дюбуа-Крансе, Барьер, Монто и многие другие поставлены в очень затруднительное положение. В описываемое несчастное время патент на звание якобинца ценится несколько дороже всякого рода грамот, бывших в таком уважении каких-нибудь два года тому назад. Действительно, между этими двумя документами была небольшая разница: Диплом якобинца предоставлял право жить, а дворянская Грамота почти равнялась смертному приговору.

Сегодня, проходя мимо кафе «Кретьянк», я случайно встретился с гражданином Гюфруа, депутатом Конвента и журналистом. Выходя из кафе, он громко кричал, и мне показалось, что он пьян. Заметив меня, Гюфруа обратился к окружавшим его гражданам и, указывая на меня, сказал:

— Вот настоящий головорез республики! Он так ловко подбривает аристократов, что нечего бояться за действие гильотины. По-моему, он самый почтенный деятель на пользу республики. Если у него много работы, значит, дела идут на лад?

Вслед за тем он стал приглашать меня вместе в кафе выпить, но мне стало стыдно за него и я удалился.

1 нивоза. Месяц начат мной казнью трех человек: одного священника и двух женщин. Жертвами моими сегодня были: священник ордена иезуитов Жюльен д’Ервиль, бывшая монашенка Мари-Анн Пулен и Маргарита Бернар, служанка госпожи Пулен. Все трое жили в одном из домов орлеанского предместья и священник, ходивший в женском платье, выдавал себя за сестру госпожи Пулен. Священник часто служил обедню, на которой присутствовали еще трое или четверо богомольцев, участвовавших в секрете. Комитет Орлеанского предместья с давнего времени начал подозревать и однажды вечером решился подослать к госпоже Пулен доверенную женщину. Женщина эта сказала госпоже Пулен, что знает о пребывании в этом доме священника и убедительно просит прислать его к мужу, который очень болен и не желал бы умереть, не приобщившись св. тайнам. Госпожа Пулен прямо отказалась от всего этого и ни в чем не призналась. Тотчас по удалении подосланной женщины Пулен начала уговаривать священника не ходить, потому что знает ее мужа как отъявленного патриота и помнит, как он отличился своим святотатством в кафедральном соборе. Священник возразил на это, что чем более кто-нибудь оскорбляет величие Божие, тем более тот нуждается в напутствии духовного пастыря. Вслед за тем священник отправился в дом к женщине, согласившейся играть такую гадкую роль в этой комедии, и был там арестован.

2 нивоза. Сегодня был казнен только один преступник.

3 нивоза. Колло д’Эрбуа, отправленный в Лион, как кажется, выводит там из употребления гильотину за то, что она убивает за один раз всего только по одному осужденному, а он находит гораздо удобнее расстреливать преступников.

4 нивоза. Показания госпожи Дюбарри не спасли ее, а только погубили еще двух человек. Сегодня утром я казнил бывшего комиссара флота Жака-Этьен Лабонди и лакея Дюбарри Дени Морена, первый из них был осужден за то, что ссужал деньгами и вообще общался с врагами республики, а второй за то, что скрывал драгоценные камни и деньги, составлявшие собственность нации. Вместе с ними была казнена вдова Маделен-Кароли-Гамарин Адам, бывшая прежде замужем за Луи-Франсуа Граво и уличенная в сношениях с неприятелем, а также мелочный торговец Жак-Жером Лафос-Делатуш за недобросовестность при подряде.

5 нивоза. Сегодня пятеро осужденных: негоциант Этьен Теисье за сношение с неприятелем; ткачи Михаил Курте, Петер Ветцель, Михаил Бург и кровельщик Бернар Гоуртс за покушение против свободы и безопасности французского народа. Все они, кроме Бурга, старавшегося ободрить своих товарищей, сильно упали духом. Странно, что тем людям, для которых жизнь состоит из ряда тяжких трудов и лишений, часто кажется гораздо труднее расстаться с жизнью, чем тем, кому действительно стоило бы пожалеть о ней…

6 нивоза. Сегодня утром мы казнили семерых субъектов, осужденных трибуналом накануне вечером.

9 нивоза. Сегодня казнен бывший мэр Страсбурга Дитрих. В то время когда я ему стал связывать руки, он сказал мне:

— Тебе пришлось казнить много искренних республиканцев, но в твои руки до сих пор еще не попадался человек, более меня любящий свое отечество.

Во время экзекуции он показал большое присутствие духа. Несколько раз повторил он, что самое искреннее его желание заключается в том, чтобы Эльзас был вечно связан с Францией неразрывными узами. На эшафоте он громко воскликнул: «Да здравствует республика!».

10 нивоза. В прошедшем месяце было получено предписание от прокурора Коммуны принять меры к устранению крови, которая во время казней обыкновенно текла ручьем по доскам гильотины, так что собаки среди белого дня собирались кучами лизать эту кровь. Чтобы устранить это неудобство, вырыта была яма, закрытая железной решеткой. Но кровь свертывалась чересчур быстро, застаивалась в яме, разлагалась, и вследствие этого зловоние распространялось по всем окрестным местам. Вчера ночью я взял четырех землекопов и велел им значительно углубить главную яму, кроме того, велел вырыть пять новых ям меньшего размера и соединить их с главной желобами. Говорят, что депутат Конвента Шабо, обвиненный в казнокрадстве, нашел было средство отравиться в Люксембург, где находился под арестом, но страдания от отравы были так сильны, что у него не достало духу выносить их; он позвал к себе на помощь и таким образом отсрочил свою смерть на несколько дней.

11 нивоза. Сегодня погиб на гильотине еще один из наших генералов. Не далее как вчера трибунал изрек приговор генералу Бирону, а сегодня мне пришлось уже отправиться за ним в Консьержери. Когда я пришел, он сидел в комнате Ришара и с большим аппетитом кушал устрицы. Заметив меня, он промолвил: «А, это ты!» и вслед за тем прибавил:

— Ты, верно, позволишь мне доесть последнюю дюжину устриц?

— Я к вашим услугам, генерал, — отвечал я.

Он засмеялся и сказал мне:

— Нет, черт возьми, братец! К сожалению, выходит, что не ты, а я должен быть к твоим услугам. Вслед за тем он окончил свой завтрак с изумительным спокойствием и все время толковал нам о том, как он явится на тот свет поздравить своих знакомых с новым годом. Спокойствие свое он сохранил до конца. По дороге нам попался какой-то солдат, крикнувший Бирону:

— Прощайте, генерал!

— Прощай, товарищ! — ответил на это Бирон.

Впрочем, на этого солдата не посыпалось по обыкновению ни толчков, ни оскорблений. После казни госпожи Дюбарри в толпе стало проявляться меньшее ожесточение против осужденных. Если бы все жертвы эшафота шли на казнь с такими же криками и сопротивлением как она, то верно гильотина просуществовала бы не очень долго.

12 нивоза (1-е января по прежнему счету) и 13 нивоза. В эти дни казнены: сборщик податей в округе Ласси Шарль-Мари Барре, участвовавший в заговоре против неделимости республики, бывший дворянин Пьер-Франсуа де Фолле за попытки содействовать успехам вандейских бунтовщиков; бывший дворянин Шарль-Луи Фавероль за участие или содействие заговору против спокойствия и неделимости республики, открытому в Лионе. За то же преступление была казнена Агата-Жоливе, бывшая замужем за гражданином Баро и разведенная с ним. Наконец, в это же время погиб на эшафоте бывший викарий в Сен-Никола-де-Шан, Птер-Иоахим Ван Клемпут за стремление распространять в народе фанатические идеи.

14 нивоза. Сегодня казнены: военный комиссар Шарль-Антуан Боньфуа и агент правительства для управления национальными имуществами Франсуа-Жан-Луи Дютрамле, оба они были обвинены в недобросовестности и лихоимстве при управлении казенными обозами, бывший дворянин, каноник в кафедральном соборе в Труа Антуан-Луи де Шампань за участие в заговоре с посягательством на верховные права города и со стремлением к восстановлению королевской власти.

15 нивоза. Сегодня я заплатил тридцать су за номер журнала, выходящего под редакцией Демулена. Это уже пятый номер. Для разноски этого журнала не достает всех разносчиков Дезеня. В деле Гебера, кажется, нашла коса на камень, и всякий с радостью бросается на этот журнал, чтобы похохотать над тем уроком, который дан в нем Геберу Камилом Демуленом. Когда такой безупречный гражданин стал поговаривать о милосердии, то лица у всех как будто прояснились и повеселели. Все убеждены, что друг Демулена Дантон также за него и по всей вероятности слова их найдут полное сочувствие у тех людей, которые каждое утро только и слышат о новом крещении республики на гильотине. Впрочем, нужно еще знать, допустит ли Робеспьер этим двум лицам получить таким путем такую большую популярность. Между тем, в ожидании перемен казни идут своим порядком.

16 нивоза. Сегодня на основании вчерашнего приговора трибунала был казнен генерал Лукнер; ему уже семьдесят два года от роду и он очень дряхл и ходит, согнувшись от старости, несмотря на это он не потерял присутствия духа перед смертью.

17 нивоза. Сегодня мне пришлось проводить на эшафот трех лиц, носивших одно и то же имя и между тем не находившихся друг с другом ни в каких родственных связях. Было ли то простой случайностью или шуткой одного из секретарей публичного обвинителя. Я знал этих господ; некоторые из них были еще очень молоды и умели делать смешное даже там, где смех вовсе неуместен. Вот имена этих казненных: бывший маркиз и капитан карабинеров Камил Сапи-Сусин Болонь; бывший унтер-офицер французской гвардии Жан-Батист Болонь; бывший викарий при Бисетре Никола-Венсан Болонь-Дюплан. Кроме них, в тот же день была казнена бывшая дворянка Мария-Луиза де-Кан, по мужу Жильбер-Грассен.

19 нивоза. Сегодня казнен бывший комиссар исполнительной власти Жан Мандрильон, уличенный в сношениях с Брунсвиком и в участии в деле Дюмурье. Вместе с ним казнены: бывший депутат Конвента Клод-Огюстин Инбер за подделку фальшивых паспортов и Катерина Бетрингер, по мужу Лавиолет, за сношения с неприятелями республики.

20 нивоза. Сегодня казнена Мари-Эме Леруа, по мужу Фоше, занимавшаяся сбором денег с подписчиков Парижской газеты, выходившей под редакцией Дюрозуа; вместе с нею казнен Жозеф Жируар, работающий в типографии того же журнала. Оба они были приговорены за участие в заговоре с целью нарушить спокойствие республики.

21 нивоза. Сегодня казнены бывший полковник и губернатор острова Сен-Люси Этьен Маноэль за участие в заговоре в колониях.

23 нивоза. Казнен Адриан Ламурет, конституционный епископ Лиона. В тюрьме он сказал между прочим:

— Чего пугаться смерти? Смерть не больше, как случайность в нашем существовании, а при помощи гильотины эту случайность встретить так же легко, как перенести щелчок по шее.

25 нивоза. Сегодня казнены: офицер парижской артиллерии Жан де Курман за участие в заговоре в пользу бывшего короля; Антуан Даван, комиссионер для раздачи съестных припасов, за заговор; бывший капитан флота Бернар Огюстин д’Абзас за сношения с неприятелем; бывший капуцин Венанс Дугадос за сношения с лицами, покушавшимися на неделимость республики и особенно за пособничество к бегству Биррото, объявленного лишенным покровительства законов.

26 нивоза. Сегодня утром казнены за заговор: негоциант Жан-Пьер Треильяр; викарий конституционного епископа в Бордо, Клод Голье, и юрист Пьер Дюкурно. Все трое осужденных, сидя в телеге, пели песню, сочиненную ими в тюрьме.

28 нивоза. Сегодня были отвезены на двух телегах и казнены на площади Революции следующие лица: негоциант Жан-Жак Дебон за участие в заговоре; экономка Катерина Юргон, по мужу Фурми, парикмахер Жан-Батист Бассе, парикмахер Гюильом Лемиль и жена его Елизавета-Франсуа Бавиньи; все они были обвинены в заговоре, с целью провозгласить королем Капета-сына; бывший дворянин и командир корабля «Республика» за то, что, приняв начальство над вандейцами, осмелился поднять оружие против республики; начальник морского ведомства Антуан-Ганри-Луи де Вернейль и бывший командир корабля Джон-Барт, оба за сношение с вандейскими бунтовщиками. Вместе с ними казнен сержант третьего батальона Луи Боннейль.

29 нивоза. Сегодня казнен племянник человека, имевшего полное право жаловаться на прежнее правительство; это был Жан Виссек, бывший барон Латюд, служивший прежде майором в одном кавалерийском полку. Вместе с ним был казнен за заговор конфоланский судья Жан Бабола-Ферди.

2 плювиоза. Сегодня годовщина тому роковому дню, когда нам пришлось везти на эшафот короля. Сегодня утром жена моя, проснувшись в одно время со мною, была так бледна и так встревожена, что легко было догадаться, что тяжелые сновидения беспокоили ее ночью. Мне самому ночью пришлось видеть во сне картину этой роковой казни. Жена моя, встав с постели и наскоро одевшись, начала молиться. Я в это время ходил взад и вперед по комнате, но жена заметила, что и мне не мешало бы помолиться в такой день.

Сегодня мне пришлось отвести на эшафот четырех лиц; вот их имена: земледелец Жан-Шарль Тибо за убеждения, не мирящиеся со званием гражданина; торговец сукном Марк-Этьен Катрмер за недобросовестность при подрядах; лейтенант флота Жан-Мари де л’Еклюд и торговец шелковыми товарами Бернар Сабле за подделку фальшивых ассигнаций.

3 плювиоза. Сегодняшние жертвы эшафота: командир морской артиллерии на корабле «Ориент» Миль Бланмар; лейтенант того же корабля Этьен Фиме, второй канонир того же корабля Антуан Гардине; экипажный командир Мишель Жакелен и канонир морской артиллерии Игнанс Везон. Все они были приговорены к смерти за восстание в Тулоне.

4 плювиоза. Казнены: торговец лесом Клод-Антуан Бернар, за покушение против целости и неделимости республики и преподаватель Томас-Луи Лефевр за заговор. Кроме них, по приговору уголовного суда казнен негоциант Жозеф Буржуа за распространение фальшивых ассигнаций.

5 плювиоза. Сегодня казнены следующие лица: Виктор-Мельхиор Рембо, по прозванию Тулонский-Рембо — за участие в тулонском возмущении; бывший дворянин и командир 4-го драгунского полка Лоран Миго — за сношения с неприятелем и муниципальный чиновник из Монтарши Никола Руард, известный также под именем Бернара — за участие в заговоре.

13 плювиоза. Сегодня я возвратился из Бри, где у нас свой дом. Мне пришлось там прожить три дня, и это время совсем отбило у меня охоту ездить туда. Правда, слово «братство» и там красуется на фасаде общественного дома; но этого братства вовсе незаметно в сердцах жителей, так же как не заметно у них и признаков патриотизма. В то время как в Париже самые бедные люди жертвуют последним достоянием и даже у самых бесчувственных людей временами появляются порывы великодушия, жители деревень только и думают о том, как бы поскорее разжиться. Продажа государственного имущества вовсе не удовлетворила их, а только возбудила в них большую алчность. Злоумышленным барышникам закон изрекает смертную казнь; основываясь на этом, необходимо было бы устроить по гильотине в каждой деревне, потому что нет ни одного мызника, который бы не зарывал и не прятал зернового хлеба из боязни не быть вынужденным вывезти этот хлеб на рынок и обменять его там на ассигнации, которые здесь можно только навязать силой, пригрозивши смертью. Правда, в больших селениях существуют революционные комитеты, но крестьяне составляют как бы одну воровскую шайку, в которой никто не осмелится быть предателем. Деятельность же комитетов дает себя чувствовать только тем лицам, которые почему-либо не поладят с обществом, а также некоторым буржуа, получившим в наследство от аристократов пока одну только народную ненависть; в этих случаях общины действуют без всякой пощады. Так, например, недавно несколько жителей Куломье, из которых один был мне даже знаком лично, имели несчастье возбудить против себя ненависть каких-то негодяев и за то были приведены в Париж связанными, заключены в Консьержери, осуждены и казнены, и все это под предлогом никогда не существовавшего заговора.

14 плювиоза. Сегодня казнен бывший дворянин Жак-Бабень, уличенный в участии в заговоре против французского народа; вместе с ним погиб на эшафоте типографщик Франсуа Бодевень за противореволюционные выходки.

15 плювиоза. Сегодня по приговору революционного трибунала были отправлены на эшафот следующие лица: врач Эдм-Алекси Жилле; бывший прокурор Жан Батист Мильяр; бывший адвокат при суде в Труа Никола Парань и бывший помощник судьи при том же суде Никола Пэйльо; все четверо были обвинены в заговоре против свободы, безопасности и верховной власти народа. Вместе с ними казнены: бывший нотариус Шарль-Никола Дюфренуа за сношение с неприятелем и содействие эмигрантам и их сообщникам; бывший аудитор упраздненной в настоящее время счетной палаты Клод Ожье, за заговор с целью восстановить королевскую власть и гражданин Никола Врейльо за изготовление фальшивых ассигнаций.

16 плювиоза. Наши присяжные изрекают приговоры, не задумываясь о том, что и подсудимые, по-видимому, не слишком высоко ценят свою жизнь. Никогда еще равнодушие к жизни не доходило до такой степени. В прежнее время появление мое, бывало, наводило ужас на самых неустрашимых людей; в настоящее же время ни один из тех заключенных, с которыми я ежедневно встречаюсь в Консьержери, по-видимому, и не думает о том, что не далее как завтра я могу явиться за ним. Между этими заключенными есть даже такие, у которых достает духу улыбаться при встрече со мной и, признаюсь, эти улыбки производят на меня страшное впечатление. В числе заключенных встречаются такие субъекты, которые сохраняют самое полное хладнокровие и невозмутимое спокойствие, так что накануне казни ни в чем не изменяют принятых привычек и ведут себя так, как будто до завтрашнего дня им еще остается прожить целое столетие. В подобных субъектах бесстрашие, по моему мнению, доходит до высшей своей степени. Таков был, например, командир батальона св. Лазаря Монжурден, приговоренный к смерти за участие в смутах 10 августа. В продолжение шести недель, проведенных им в Консьержери, в нем ни разу не было замечено ни малейших признаков тоски и отчаяния. Когда его уведомили, что скоро его очередь отправляться в Трибунал, то он начал сочинять стихи и написал пять куплетов. Возвратясь из Трибунала после приговора, он написал еще четыре куплета. Ришар показал мне это стихотворение, и я нарочно списал его как вещь очень интересную. Автор этого стихотворения отправился на казнь вместе с Куртоне и дорогой оба они не переставали смеяться и шутить. Вскоре после казни автора весь Париж стал распевать стихотворение Монжурдена.

Глава II Дневник Шарля-Генриха Сансона (продолжение)

17 плювиоза. Сегодня пришлось казнить двух дам, игравших в прежнее время важные роли. Перед казнью они своим присутствием духа не уступали своему предшественнику гражданину Монжурдену. Эти дамы были: вдова бывшего маркиза де-Растиньяк Мария Габриэль Леша за посылку денег своему сыну, эмигрировавшему из Франции, и маркиза Марбеф (Генриетта-Франсуаз Мишель) за барышничество съестными припасами; вместе с ней был казнен ее фермер Жан-Жозеф Пэйфн. Кроме того, в тот же день казнены два изготовителя фальшивых ассигнаций Никола Арман и Жозеф Рено. Дорогой госпожа Марбеф все старалась ободрить фермера Пэйфна и между прочим сказала ему:

— Ну рассуди, мой милый, не все ли равно, что умереть сегодня, что через двадцать лет?

Фермер, не показывающий особенного присутствия духа, отвечал на это:

— Если бы это было в самом деле все равно, так я уж лучше согласен через двадцать лет.

19 плювиоза. Сегодня были казнены следующие лица: Елизавета Паулина Ган, бывшая прежде замужем за графом Лораге и разведенная с ним; управляющий госпожи Лораге Пьер-Луи Пьер, и конституционный священник из Мениля Пьер-Жозеф Пти; все они были обвинены в сношениях с неприятелями республики и в составлении заговора с целью нарушить спокойствие государства междоусобной войной.

20 плювиоза. Сегодня за участие в заговоре казнены следующие лица: маршал Жан-Жак де-Трусбуа, командир эскадрона в бывшем лангедокском полку; Жан-Цезарь-Марциал де Шервиль и бывшая дворянка Луиза-Маделен Деконбо. Вместе с ними казнен конституционный священник Шанвантского прихода Клод-Франсуа Курко за то, что убеждал одного из священников не вступать в брак, вопреки закону, дозволяющему брак духовный.

22 плювиоза. Кутон наделал в Лионе много шуму, но из этого вышло мало толку. Он очень громко угрожал всем и каждому, но угрозы его никому не стоили жизни; с трудом даже он решился уничтожить несколько домов. Но ход дела совершенно изменился, с тех пор, как его место заняли Калло и Фуше; газеты были наполнены списками граждан этого города, приговоренных к смерти. Гражданину Калло даже гильотина показалась не совсем удовлетворительным орудием казни и он начал расстреливать осужденных из пушек. Таким образом они казнили до двухсот человек. Говорят, что будто он сказал при этом: вот так-то лучше! Это будет послышнее и повпечатлительнее всех ваших ухищрений. Робеспьер и Кутон, говорят, сильно негодовали на это варварство, но их негодование оставалось совершенно безмолвным. В настоящее время вся республика управляется Конвентом, а Конвент, в свою очередь, подчиняется кордельерам; таким образом, Гебер, глава кордельеров, на деле выходит полноправным повелителем самодержавного народа. Это положение очень неутешительное.

23 плювиоза. Сегодня погибла на эшафоте Анна-Генриетта Бушнвен, бывшая баронесса де-Ваксанс; она была обвинена в переписке с кем-то из эмигрантов. Вместе с нею был казнен подполковник пятого батальона Соны и Луары Франсуа-Амабль Шапюн; он был объявлен соучастником Дюмурье.

24 плювиоза. Сегодня казнены следующие лица: секретарь ардемского муниципалитета Жак-Алекси Мезоннеф за участие в заговоре: бывший капитан бурбонского полка Клад-Валентин Милен-Лаброс за противореволюционные выходки; земледелец Жак-Филипп Ревессо, известный также под именем Гюо, за усилия помешать успеху вербовки рекрутов.

26 плювиоза. Вчера на утреннем заседании трибунала слушалось дело пятерых подсудимых. Прения затянулись, и один из присяжных трибунала Виллат обратился к президенту Дюма и сказал:

— Подсудимые дважды виноваты и, по моему мнению, совершенно уличены. Действительно, теперь уже пробил час, когда я имею привычку обедать, а они, как назло, составили заговор против благосостояния моего желудка.

Дюма повторил эту выходку в судейской комнате, но слова эти ни у кого не возбудили улыбки: мало того, двое из присутствующих, а именно товарищи Виллета Ноллен и Селье, решились даже высказать свое мнение о такой безнравственной выходке. Несмотря на то, вышеупомянутые пятеро подсудимых были обвинены и сегодня казнены.

27 плювиоза. Сегодня мне пришлось в одной и той же телеге везти на казнь отца с сыном. Это были Антуан-Франсуа Дорз, бывший прокурор дижонской контрольной камеры и сын его, Жан-Батист Дорз, служивший письмоводителем в той же камере. В тот же день был казнен банкир Иоган-Генрих Видензельд за пересылку эмигрантам золотых монет, спрятанных в коробочках с мылом и в помадных банках. По дороге к эшафоту этому банкиру крикнули из толпы:

— Намыль себе хорошенько рожу, Видензельд, а то, чего доброго, Шарло станет тебя брить и оцарапает.

29 плювиоза. Сегодня казнен Габриэль-Планше де Локассень, сын последнего тулузского синдика, за попытку восстановить королевскую власть во Франции. Сегодня же погиб на эшафоте бригадный генерал Альпийской армии Антуан-Огюст де-Гербье де-Летандюер, обвиненный в сношениях с неприятелем.

1 вантоза. Генерал революционной армии Ронзен и Венсан вышли из тюрьмы в прошлом месяце; в заключении остаются теперь только Граммон, Перейра и Денье. Никто не может себе объяснить, как это вздумалось другу Камилла, Дантону, действовать в пользу вышепоименованных освобожденных подсудимых. Ронсен принял свой прежний грозный вид; появление его заставило замолкнуть все слухи о проявлении милосердия в комитете. Вместо этого по секрету начинают поговаривать будто бы скоро новое правительство должно вступить у нас в свои права. Задача же этого нового правительства будто бы будет состоять в том, чтобы еще более усилить деятельность революционного правосудия, все еще действующего, по мнению яростных республиканцев, не довольно энергично, и таким образом радикально и быстро очистить республику от всех ее недоброжелателей. Говорят, что во главе этого правительства будет стоять Ронзен и при нем будет устроен военный суд, действующий без малейшего промедления и состоящий из главного судьи, цензора — обвинителя подсудимых, четырех судей, помощников их и секретаря. Несмотря на всю неправдоподобность этого слуха, общее уныние увеличилось. Сегодня были казнены негоциант Франсуа Жирио и дезертир из гусаров Госсене; последний отправился на эшафот так спокойно, как иные не отправляются даже на свадебную пирушку.

3 вантоза. Сегодня казнены следующие лица: торговец лошадьми Пьер-Этьен Шуазо, за недобросовестность в подрядах; начальник дивизиона артиллерии Андре-Жозеф Приссе и бывший военный комиссар Феликс-Жан-Батист Люни; оба они были уличены в сообщничестве с Шуазо.

4 вантоза. Были казнены следующие лица: бывший драгунский капитан Жан Фейлид и парижский нотариус Луи-Доминик-Огюстен-Предикан, обвинены в попытке подкупить одного из секретарей комитета общественной безопасности во время процесса Марбефа, казненного 17 плювоза. Вместе с ними в тот же день казнены; содержатель наемных карет Николай Манжен и племянник его Клеман Манжен, за то, что они скупали и продавали звонкую монету, вследствие чего падал курс ассигнаций.

6 вантоза. Сегодня казнены: бывший бригадный генерал итальянской армии Жан-Жак Дортоман, уличенный в предосудительных сношениях с неприятелем; бывший дворянин и руанский интендант Этьен-Томас де-Моссьон — за участие в заговоре против республики; парикмахер Жозеф Канельк за стремления восстановить во Франции королевскую власть; вдова Гальго, Варвара Смит за участие в заговоре.

8 вантоза. Дрова, доходившие в нивозе до четырехсот ливров за корд, в настоящее время все еще продаются не дешевле двухсот и двухсот пятидесяти ливров. Вот уже два дня, как снова начались холода. Так и кажется, что сама природа помогает людям истреблять друг друга. Набожные люди непременно сказали бы, что это сам Бог карает нас за грехи. В прошлом месяце, несмотря на караул, кому-то удалось утащить доски с гильотины. Сегодня, по дороге в Консьержери, мы нашли на мостовой человека. Он пошел было сам за водой на реку, потому что водовозы утроили цену за провоз, но на набережной упал и не мог подняться без посторонней помощи. Он нам сказал, что вот уже два дня, как он ничего не ел. Сегодня мы отправились к эшафоту с тремя телегами, наполненными осужденными разных полов и званий. Тут были мужчины, женщины и старики, журналисты, дворяне, духовные и купцы; всего было пятнадцать человек. По дороге из толпы одни нам кричали «Браво!», а другие приговаривали «В добрый час!».

10 винтоза. Робеспьер и Кутон больны, вследствие этого кордельеры делают все, что им вздумается. Вчера они объявили, что нужно исключить из членов партии Горы Камилла, Фабра и нескольких других. Пользуясь страданиями народа, которые действительно ужасны, кордельеры во всем обвиняют Конвент и требуют нового 2 июня. Что-то будет с нами, если эта партия одержит верх?

С тех пор как у нас введена в употребление гильотина, множество личностей стало ломать себе голову, как бы видоизменить и улучшить это орудие казни. В комитет по этому случаю поступило более двадцати проектов, но почти все они до того нелепы, что из двадцати стоило подвергнуть опыту только один. В этом проекте предлагалось устроить люк с левой стороны поворотной доски так, чтобы в момент казни этот люк открывался, и тело казненного само по себе скатывалось в приготовленную под эшафотом корзину и таким образом платформа не загромождалась бы трупами. Депутат Вулан и двое членов комитета пожелали присутствовать при этом опыте. Во время опыта механизм действовал плохо и мешки с песком, положенные на доску, два раза застревали в люке. Вулан спросил при этом, какого я мнения о новой гильотине. Я заметил на это, что это нововведение довольно опасно, и что если люк будет также неудовлетворительно закрываться, как он плохо открывается, то и исполнители и осужденные могут иногда проваливаться вслед за трупом, что будет очень неловко. В ответ на это Вулан сказал мне:

— Ты совершенно прав. Впрочем, трупы можно и уносить с платформы.

Мне нечего было возражать на это, и Вулан удалился. Сегодня нам было передано пятеро осужденных.

11 вантоза. Сегодня казнены: корнет Ноэль Дешан, признанный в революционном трибунале участником заговора против Франции, и бывший прокурор Лоран Ветран, известный также под именем Сенселя, за убеждения и непатриотические выходки.

13 вантоза. «Революционный трибунал сводит свои счеты с подгородными поселянами». Это выражение сегодня сказал в судейской комнате Кретьян тотчас после заседания. Действительно, я отправился сегодня к эшафоту с двумя телегами, наполненными исключительно поселянами.

14 вантоза. Сегодня были казнены следующие лица: Франсуа-Этьен Шанфлери, бывший капитан 10 кавалерийского полка, за переписку с кем-то из эмигрантов; бригадный генерал Северной армии Жан-Нестор Шансель за измену отечеству; бывший хорист, а впоследствии служивший во 2 драгунском полку Рене-Пьер Анжюбо за участие в заговоре и двое издателей-книгопродавцов, Жан-Франсуа Фрулле и Томас Левиньер. Последние двое были осуждены на смерть за издание в 1793 году книги, в которой была рассказана смерть короля. Книга эта в присутствии осужденных была сожжена на эшафоте.

15 вантоза. На вчерашнем заседании кордельеров было решено начать восстание. Возвращаясь из Консьержери, я шел по Арси, но не заметил никаких признаков движения. По-видимому, не было ни многочисленных сборищ, ни шумных выходок. Если весь сегодняшний день будет похож на утро, то авось Пер-Дюшень убедится, действительно ли в духе народа есть та решимость, о которой он говорил.

Сегодня нам опять пришлось казнить отца вместе с сыновьями. Это был бывший кавалерийский капитан Дюильеман Сен-Супле и сыновья его, старший Ань-Мишель, бывший викарий в Мокпелье, и младший Ань-Клод Гюильеман, занимавший должность шталмейстера при прежнем правительстве.

Сен-Супле-сын, посвятивший себя духовному званию, сидя в роковой тележке, старался ободрить отца и брата и не переставал говорить им о Боге.

Все это семейство во время казни показало большое присутствие духа. В один день с ними погибли на гильотине: слуга их, Лоран Брюсель; капитан 29 полка северной армии Антуан-Матье Дюфренуа, замешанный в деле Дюмурье и чиновник военной канцелярии Паком Сен-Ламбер за участие в событиях 10 августа.

16 вантоза. Вчера трибунал присудил к смертной казни Луи Робена за то, что он приклеил к стене церкви С. Жана следующую прокламацию: «Предшествующее десятилетие ознаменовалось смертью Людовика, прозванного нашими революционерами последним тираном; наступающее десятилетие народит сотни тысяч истинных тиранов. Долой клубы! Они — причина всех наших зол. Народ никогда и не думал отказываться от веры в Бога!» Автор этой прокламации, Луи Робен, был старик шестидесяти пяти лет, но несмотря на такие годы, отличавшийся юношеской восторженностью. Отправляясь из тюрьмы к месту казни, Луи Робен не переставал проповедовать толпе, что народ сам виноват, что он сполна заслужил своими преступлениями все настоящие несчастья, что ему нужно смириться и покаяться пред Господом Богом, чтобы сделаться достойным милосердия Всевышнего. В заключение он обратился ко мне и сказал пророческим голосом, что Бог, позволивший мне казнить Людовика XVI, возложил на меня обязанность казнить и похитителей власти и, наконец, покарает меня самого за мое святотатство.

Осужденный произнес все это с такой силой и с такою убедительностью, что я несколько растерялся и не мог найти, чем успокоить его. Луи Робен выдержал свою роль до конца, и когда ему уже связывали руки, он трижды воскликнул: «Да здравствует король!».

17 вантоза. Сегодня в три часа пополудни были казнены: главный инспектор почт в Париже. Клод Компаре, уличенный в сношениях с неприятелями Франции; секретарь бывшего принца Конде Жан-Мария Дюмешен за переписку с кем-то из эмигрантов и бывший дворянин Жильбер де-Грассен за противореволюционные убеждения.

18 вантоза. Сегодня ко мне явился какой-то иностранец, судя по выговору, англичанин и без всяких околичностей предложил мне десять фунтов стерлингов с тем, чтобы я позволил ему смешаться с толпой моих помощников и посмотреть на процесс казни. Разумеется, я был очень удивлен таким предложением и спросил у этого иностранца, неужели он как патриот-англичанин до того ненавидит французов, что находит удовольствие любоваться их душевными страданиями перед казнью? Англичанин ответил на это, что хоть он действительно не поклонник Франции и французов, но желает видеть гильотину в действии вовсе не потому, а из одного только любопытства, и что одно только это чувство заставило его решиться побывать в Париже, где он хотел поподробнее познакомиться с революцией, на которую теперь обращено внимание всего мира. «Знакомство мое, — продолжал он, — будет не полно, если мне не удастся видеть вблизи хоть одну из казней на гильотине». Я возразил на это, что подобное любопытство может обойтись очень дорого и что, так как мы находимся в войне с Англией, то его инкогнито, поддерживаемое так неудачно, легко может быть обнаружено; в этом случае г. англичанину трудно будет разубедить, что он не шпион, и придется сполна подчиниться обычной участи такого рода людей. В заключение я очень вежливо отказал англичанину в его просьбе. Англичанин выслушал меня с невозмутимым хладнокровием и когда я кончил, сказал мне, что он твердо решил увидеть процесс казни, и во что бы то ни стало побывает на гильотине.

Я не удержался и сказал ему на это:

— Смотрите, чтобы вам не пришлось прогуляться туда поневоле.

— До свидания! — резко ответил мне англичанин и удалился.

Сегодня были казнены бывший маршал и граф Луи-Дезакр де-Лэгль и вместе с ним Агнесса-Апександрина-Розалия Ларошфуко. Обе эти личности были обвинены в заговоре.

20 вантоза. Партия Ронзена и Гебера сделала попытку возмутить Коммуну. Она потребовала, чтобы объявление прав народа было отложено до окончательного истребления врагов нации. Вожди этой партии были выслушаны и этим все кончилось. Готовности действовать не высказал никто; даже сам Шомет, которого эта партия считала своим, остался спокойным. Говорят, что после заседания у Ронзена с прокурором Коммуны была горячая схватка, во время которой Ронзен чуть-чуть не ударил прокурора. Конвент ни на что не решился но, как кажется, партии Гебера приходится плохо. Сегодня утром распространился слух, что члены партии арестованы, впрочем, слух этот оказался ложным, потому что Венсана сегодня видели в судейской комнате. Сегодня на площади Революции нам было немного дела; пришлось казнить одного осужденного. Жаль, что подобный недостаток в жертвах случается так редко.

22 вантоза. Сегодня были казнены следующие лица: бывшая сестра общества посещения бедных в Сан-Дени, монахиня Жозефина-Аделаида Леклерк де-Глатиньи, приговоренная к смерти за то, что скрывала у себя неприсягнувшего священника; торговец винами Мартин Бланше, командовавший ротой артиллерии Национальной гвардии, обвиненный в недостатке патриотизма, потому что 10 августа он отказался двинуться со своими пушками на Тюльери и архитектор Александр-Пьер Кошуа за участие в деле Бриссо и господин Ролан.

24 вантоза. В ночь со вчерашнего на нынешнее число произведен был арест Ронсена, Венсана, Гебера, Моморо, Ломюра, Дюкроне, Анкара и многих других. Подробности, сообщаемые нам об их заговоре, невольно заставляют содрогаться. Говорят, что эти господа затевали возобновить ужасы сентябрьских дней и хотели разграбить монетный двор и государственное казначейство. Впрочем, радость, произведенная слухом об аресте этих личностей, была омрачена речью Сен-Жюста и особенно декретом Конвента, объявившим сообщником в преступлении всякого, кто вздумает укрывать у себя или где бы то ни было людей, лишенных покровительства законов. Вчера Конвент приговорил к смерти Пьера Веррье, фермера из департамента Об за противореволюционные выходки, а сегодня произнесен приговор бывшему советнику Жильберу Сушон за заговор против революции. Бедный фермер по дороге к эшафоту не переставал рассуждать с таким гневом, что очень напоминал собой сумасшедшего; он не переставал повторять все выходки, бывшие причиной его осуждения и все время твердил, что нацией управляют негодяи, которые вконец разорят всех землевладельцев и фермеров, что пока во Франции не будет короля, не будет и хлеба, что весь Конвент — сборище оборванцев и проч. Толпа во время переезда не переставала дразнить Веррье, как собаку, так что он сказал, наконец, что очень доволен своей судьбой и идет на гильотину без страха, что нация может, сколько душе угодно наслаждаться его кровью, но не увидит его денег, которые он успел бросить в реку перед своим арестом, чтобы только они не достались в руки таких негодяев и воров. Веррье так долго кричал, что наконец потерял голос и со злостью заплакал, убедившись, что недостаток голоса лишает его возможности отвечать на выходки.

26 вантоза. Сегодня ужасный день. На вчерашнем заседании трибунала было произнесено шестнадцать смертных приговоров. Еще вчера к двум часам у меня все было готово, но Фабриций заметил мне, что по случаю проливного дождя лучше бы было отложить экзекуцию до завтра, что исполнение приговоров правосудия должно происходить при свидетелях, что это внушает ужас при одной мысли об оскорблении величия нации, что завтра зато будет славный день и патриоты, верно, останутся довольны. Вследствие этого распоряжения сегодня утром я подъехал к Консьержери с четырьмя телегами; но оказалось достаточно и трех. По-видимому, Фабриций не ошибся, и толпа, которую он величал народом, осталась очень довольна кровавым зрелищем; впрочем, я начинаю замечать, что в окнах домов, мимо которых нам приходится проезжать, уже не видно ни одного человека. Экзекуция продолжалась тридцать две минуты.

27 вантоза. Каждый день рано утром я отправляюсь в Консьержери; заключенные с таким нетерпением допытываются известий о казненных накануне, как будто дело идет о благополучном прибытии куда-нибудь их родного брата. Я всегда сообщал то Ришару, то Ривьеру или Танто подробности последней поездки к эшафоту и самой казни, и эти подробности передавались потом заключенным. Сегодня были отвезены мною на эшафот следующие лица: бывший маркиз де-Сьеран, Пьер-Жак Годайль; он был членом прежнего провинциального управления в Монтобан и был обвинен в участии в заговоре, открытом в департаменте Геро; торговец оружием в Сент-Этьен, Шарль Каррье, обвиненный в доставлении оружия лионским бунтовщикам; мэр ингувильской общины Пьер Вюскине, обвиненный в противореволюционных действиях в своей общине. Вместе с ними был казнен бывший главнокомандующий Западной армией генерал Пьер Кетино.

28 вантоза. Сегодня были казнены: земледелец Жорж-Феликс Барбье, житель Сен-Сира, в департаменте Сены и Марны, обвиненный в стремлениях восстановить монархическую власть; сын его Луи-Густав-Огюст Барбье — за участие в замыслах отца; старший хирург 2 ангулемского батальона Жак-Батист Буассар — за несочувствие революции; капитан 2 батальона в Мерте Жан-Батист Валуа по прозвищу Тампет, за попытку поколебать в солдатах верность к республике; бывший дворянин и военный комиссар Пьер-Поль, Сен-Поль, замешанный в деле 10 августа; журналист Пьер Делен — за противореволюционные выходки; бывший дворянин и командир эскадрона в 7 кавалерийском полку Камил Сув — за участие в заговоре против революции.

29 вантоза. Сегодня на площади революции были казнены следующие лица: акушерка Жанна Елизавета Берто за то, что передала подложное письмо от Фукье-Тенвиля к Робеспьеру и обвиняла Робеспьера в заговоре; жена бывшего дворянина, служившего в лейб-гвардии, Луиза-Сильвия Шамборан-Вильвар за дерзкие выражения о революции; бывший священник в Иври Франсуа Леблон, за фанатизм и заговор. Священник Николай Дьедонне, за стремления к восстановлению монархической власти; чиновник национального казначейства Жозеф Дюрней за участие в заговоре; бывший казначей в Пуатье Жан Батист Гурсо де-Мерли тоже за участие в заговоре против свободы; бывшая монахиня Фонтеврольского ордена Марцелла-Эме Сасмер; бывшая дворянка Франсуаз Перигор за то, что помогала эмигрировать двум своим сыновьям; карабинер 4 егерского батальона Грегуар Лателиз, за попытку поколебать в солдатах верность республике. Все эти лица были приговорены к смертной казни во вчерашнем и в нынешнем заседании. Вместе с ними был казнен депутат Орнского департамента Клад-Луи Мазюйе, лишенный покровительства законов за действия свои 2 мая и 31 июня.

1 жерминаля. Сегодня утром начат был процесс Венсана, Гебера и других кордельеров. Говорят, что этот процесс будет тянуться на протяжении нескольких заседаний. Быть может, при этом поступят так, как поступали в других подобных случаях, и трибунал будет решать ежедневно по два, по три дела до открытия прений по главному делу. Во всяком случае, если мне в это время и придется совершать ежедневно обычное свое путешествие к эшафоту, то, по крайней мере, не придется считать жертвы дюжинами. Сегодня было двое осужденных: перчаточник Луи-Габриэль-Жак Филиппоно и продавец ликеров Бенуа Нэ, — оба за изготовление фальшивых ассигнаций. По возвращении с площади Революции я получил приказ от Фукье-Тенвиля быть постоянно на настоящем процессе: вследствие этого я вошел в зал суда. На скамье осужденных сидело двадцать человек. Гебер был очень бледен, смущен и, начиная говорить что-нибудь, заикался от волнения. Ронсен и Маморо как бы вызывали своих судей на бой. Маленький злодей Венсан вертелся, как бес. Паш, назначавший себя когда-то в великие судьи, не был упомянут в декрете. Исключение его из числа обвиняемых в этом случае было почти равносильно патенту на звание бессмысленного дурака, но Паш все-таки был доволен таким мнением о себе, потому что это спасало ему жизнь. Между прочим, никто хорошенько не знал, почему в число кордельеров попала госпожа Кетоно, казнь которой была назначена на другой же день. Риверьер сообщил, что в первые дни после своего ареста кордельеры не переставали спорить друг с другом и невольно пришли к убеждению, что они сами — причина своей гибели. Наконец Анахарсис Клоотц успел убедить их, что все подобные толки ни к чему не ведут и только делают их положение еще несноснее. Гебер, по прибытии своем в тюрьму, был очень грубо встречен прежними заключенными, попавшими в Консьержери большей частью по его милости. Ронсен взял на себя защиту Гебера, и таким образом произошло что-то вроде диспута между Ронсеном и одним из заключенных Колиньоном. Обоих, заспоривших чересчур горячо, посадили в «темную», и с тех пор Гебер и его друзья отделились от прочих заключенных и составили свой кружок. Банкиру Коку, устраивавшему для кордельеров столько праздников, также пришлось разделить их участь; впрочем, этот банкир не унывал и хотел продолжать играть свою прежнюю роль и в Консьержери. Он, между прочим, говорил, что когда состоится приговор, то он накануне казни своей и своих друзей задаст прощальную пирушку. По-видимому, осужденные хотели подражать поведению жирондистов перед смертью, но для этого было необходимо побольше душевной полноты и поменьше животного сластолюбия, так что задача эта оказалась невыполнимой для кордельеров. Во всяком случае, я готов держать пари, что если и состоится их прощальная пирушка, то, во всяком случае, она будет иметь очень мрачный характер.

3 жерминаля. Сегодня сын мой Генрих один хозяйничал на эшафоте; я по приказанию Фукье постоянно находился в суде: Фукье не любит томить свои жертвы, если только они налицо; а в том, что жертвы будут, нечего сомневаться. Пэр-Дюшень уже окончательно погиб в общественном мнении; о нем ходят самые неблагоприятные для него слухи.

Много горьких упреков пришлось выслушать Клоотцу за нелепую брошюру, а Реноден высказал даже предположение, что эта брошюра была написана с единственной целью возбудить коалицию государей Европы против Франции. Клоотц возразил на это:

— Кажется, меня нельзя подозревать в особенной симпатии к королевской власти. Будет очень странно, если меня, человека, которого сожгли бы в Риме, повесили бы в Лондоне, колесовали бы в Вене, в настоящее время приговорят к гильотине в Париже.

Клоотц был искренний фанатик и даже отчасти сумасшедший, которого следовало бы полечить холодной водой, но никак не гильотиной. Действительно, его поклонение богине Разума многим казалось возмутительным, но зато Клоотц далеко не был так кровожаден как его товарищи, и в сущности никому не сделал зла. Сверх того, нужно заметить, что во время суда стараются откопать все, говорящее против подсудимого, в каком бы роде не было это обвинение. Так я слышал, как Клоотца упрекали в том, что он по рождению прусский подданный, и родители его были богаты. Подобное обвинение нелепо и недобросовестно даже. Процесс, прерванный сегодня, будет продолжаться завтра.

4 жерминаля. Сегодня совершились казни подсудимых. Заседание открылось в 10 часов утра; президент Дюма произнес грозную речь и присяжные удалились в комнату для совещаний. В половине первого они публично объявили свое мнение. Из двадцати подсудимых девятнадцать были осуждены; оправдан же был только один, некто Лабуро, студент медицины. Жанна Латрейль, вдова покойного генерала Кетино, объявила себя беременной и получила отсрочку. Вероятно, приговор был напечатан заблаговременно, потому что не прошло и получаса после его произнесения как уже страшные вопли раздались вокруг судебной палаты. Мне отдано было приказание тотчас же вести на казнь осужденных. Фукье сказал между прочим:

— Всякая лишняя секунда их существования будет новым оскорблением величия народа.

Я тотчас же послал людей на площадь Революции. Генрих побежал на улицу Франсуа-Мирон, где со вчерашнего дня дожидались телеги совершенно готовые и с запряженными лошадьми. Генрих отправился бегом, и через полтора часа осужденные были уже введены в приемную.

Я сидел у Рошара в то время, когда меня уведомили о прибытии телеги. Выйдя посмотреть, все ли в порядке и проходя около телеги, я в числе своих помощников заметил совершенно незнакомого мне человека, с сильно надвинутою на лицо красной шапкой и с русой бородой. Незнакомец хотел было уже отойти, но я, вглядываясь, узнал в нем того самого англичанина, который был у меня несколько дней тому назад. Выбрав удобный случай, он подкупил моих помощников и явился, рассчитывая, что я дорогой уже не выдам его. Но я решился во что бы то ни стало переупрямить его. Я сделал вид, что принимаю его за помощника, роль которого он взялся разыгрывать, и так как налицо было пять телег, то я приказал англичанину вместе с одним из кучеров и лишней телегой отправиться домой. Он поколебался с минуту; видно было, что ему хотелось возразить на это распоряжение. Но я в это время взглянул на жандармов; англичанин решился послушаться и, уходя, сделал гримасу как бы желая сказать мне: до свидания!

Когда телеги остановились у эшафота, и подсудимые стали сходить с них, то Гебер, которого приказано было казнить после всех, до того ослабел, что пришлось посадить его на мостовую. Фукье, быть может, из сострадания к Клоотцу, велел казнить его первым, но Клоотц отказался, ссылаясь на то, что он хочет видеть, как будут падать головы его товарищей, и что он своим примером хочет поддержать присутствие духа у товарищей; в заключение он заметил, что право быть казненным прежде других составляет такую привилегию, от которой осужденный всегда вправе отказаться. Начался спор между мной и Клоотцем, но пристав подал мне знак согласиться с этой просьбой, и я уступил. Первым был казнен Деконб; после него один за другим были казнены Мазюэль, Буржуа, Амар, Леклерок, Дюбюиссон, Дюкрок, Кох, Анкар, Перейра, Дефье, Ломюр, Проли, Венсан, Момаро и, наконец, Ронсен, ни на минуту не потерявший присутствия духа. Когда таким образом осталось всего двое осужденных, Клоотц и Гебер, то я приказал своим помощникам, стоявшим внизу, привести Гебера. Несмотря на свое почти бесчувственное положение, Гебер понял, что смерть близка и с усилием пробормотал: «Подождите, подождите!» Услышав это, Клоотц быстро бросился к лестнице и несколько раз подряд воскликнул: «Да здравствует братство народов! Да здравствует всемирная республика!» Между тем, Гебера втащили наверх и привязали к доске гильотины: осужденный был совершенно без чувств. Доску повернули, и я подал знак помощнику своему Ларивьеру, державшему веревку от блока. Не знаю, не заметил ли моего знака Ларивьер или просто хотел угодить кровожадным инстинктам толпы, ожесточенной против Гебера, но он не послушался и не привел блок в движение. Тогда я сам бросился к нему, вырвал веревку из рук, и гильотина грянула. При этом звуке вся толпа, окружавшая гильотину, со страшным энтузиазмом огласила воздух криками: «Да здравствует республика!».

5 жерминаля. Вчера радость была видна на лицах у всех, а теперь, куда ни взглянешь, лица опять вытянулись. Прежде ходили слухи, что Робеспьер примирился с Дантоном, и что в залог этого примирения Дантон потребовал казни Гебера и его приверженцев, а Робеспьер потребовал непременным условием казни главных заговорщиков из роялистов, казнь депутатов, уличенных в лихоимстве и, наконец, казнь Шомета и Симонса, арестованных 28 вантоза. Уверяли, что после этих казней трибунал получил, наконец, предписание держаться обыкновенных законов правосудия. Этот слух, вероятно, был одной из причин невероятно огромного стечения народа к эшафоту во время вчерашних казней. Сегодня всех встревожило известие о неосновательности вчерашних толков, и стали ходить новые, очень зловещие толки. Говорят, что Робеспьер и не думал сближаться с Дантоном, и что казни врагов Дантона были устроены Робеспьером только для того, чтобы иметь возможность вернее нанести удар самому Дантону, и в то же время отчасти показать, что удары наносятся совершенно беспристрастно. На деле оказывается, что наше демократическое устройство имело очень важные недостатки: люди, добившиеся случайно власти, никак не хотят делиться ею с кем бы то ни было. Так вчера один из присяжных Ноден сказал следующие слова: «У Дантона голова слишком высоко выдается из толпы для того, чтобы ему идти за Робеспьером; вероятно, Дантона постараются укоротить и отрубят излишек». Говорят, что когда Дантону стали намекать на угрожающие ему опасности, то он выразился так: «Меня не посмеют тронуть, я неприкосновенен для всех как святыня; наконец, если бы я заметил, что у Робеспьера есть какие-нибудь замыслы против меня, то я растерзал бы его». Кажется, что Дантон жестоко ошибается; во Франции теперь существует одна святыня, повелевающая всеми — это гильотина. Впрочем, народному трибуну трудно знать истинные чувства нации. Кроме того, Дантон говорит и действует как простой смертный, а Робеспьер старается играть роль какого-то пророка. Этот пророческий тон производит сильное впечатление на массы и потому за ним должна остаться власть. Марату нужно было пасть под кинжалом Корде для того, чтобы стать идолом толпы, а Робеспьер уже при жизни имеет своих поклонников и поклонниц. Так, например, жена старшего моего помощника Деморе каждое утро молится на портрет Робеспьера, который она повесила вместо образа у изголовья своей постели, и подобных ей безумных личностей мы встречаем немало.

6 жерминаля. Сегодня нам пришлось казнить Жана-Луи Гутта, бывшего прежде конституционным епископом в Отюне и членом учредительного собрания. Вместе с ним казнены два брата Баллеруа, Шарль-Огюст и Франсуа-Огюст. Первый из них был прежде маркизом и генерал-лейтенантом, а второй маршалом и командором ордена св. Людовика; оба они были обвинены в сношениях с неприятелями с целью содействовать им в их борьбе с республикой. В тот же день погибли на эшафоте еще двое: Дени Жуазель, бывший камердинер брата покойного короля, обвиненный в стремлениях к восстановлению королевской власти во Франции и Этьен Тири, квартирмейстер 8 гусарского полка, обвиненный в том, что он самовольно назвал себя депутатом и комиссаром комитета общественной безопасности и, пользуясь этим подложным званием, совершил много насилий и угнетал граждан.

7 жерминаля. Повсюду ходят слухи, что в комитетах уже начались прения об аресте Дантона. Мне тоже кажется, что, вероятно, скоро начнут грызться наши большие собаки, потому что мелкие собачонки разлаялись что-то очень громко. Бесцеремонный Вилат не далее как вчера при всех находившихся в судейской комнате объявил, что «через каких-нибудь восемь дней к нам приведут Дантона, Камилла и Филиппо». Если эти личности будут арестованы, то им придется винить самих себя, потому что толки об их аресте слышны повсюду и есть еще полная возможность спасаться бегством. Впрочем, люди, подобные Дантону, не решатся бежать.

Сегодня была казнена Клавдия-Мария Ламберти, по мужу госпожа Вильмен, обвиненная в сообщничестве с Полиньяком и в противореволюционных стремлениях, и Генрих Моро, обвиненный в участии в заговоре, составлявшемся с целью помешать казни покойного короля.

8 жерминаля. Сегодня совершена казнь бывшего капуцина Жана Батиста Песселе, приговоренного к смерти за попытку поколебать верность волонтеров, которых он уговаривал перейти в ряды неприятелей республики. Вместе с ним был казнен бывший драгунский капитан и генерал баварской службы Жан Перне за то, что он рассказывал, будто бы один из депутатов Конвента накупил себе в окрестностях Бессениля поместий на девятьсот тысяч ливров, что будто эти деньги были им наворованы за какие-то пять или шесть месяцев и что вообще в Конвенте нет ни одного честного человека.

9 жерминаля. Гебер и его партия были выданы гражданином Лабуро, который, несмотря на свой сорокапятилетний возраст, назвал себя студентом медицины. Он донес о заговоре кордельеров, выставил своих друзей злодеями, а потом неудивительно, что трибунал оправдал его. Третьего дня этот Лабуро с торжеством был введен к якобинцам. Лежандр, занимавший в этот день место президента, обнял Лабуро и воспользовался этим случаем, чтобы высказать признательность трибуналу за его правосудие. Бедный Лежандр! Быть может, и тебе придется скоро на собственном опыте убедиться, какова эта справедливость.

11 жерминаля. Сегодня утром Дантон, Камилл Демулен, Лакруа и Филиппо были арестованы на своих квартирах и отвезены в замок Люксембург.

Вчера и сегодня было казнено семеро осужденных.

12 жерминаля. Настоящий президент якобинского клуба и член Конвента Лежандр не был арестован вместе с Дантоном, как об этом пронесся слух вчера. Ришару уже отданы приказания на счет новых заключенных. Он перевел в другое место Бейссе, занимавшего комнату Гебера, освободившуюся 4 числа: кроме того, у него наготове еще 6 пустых камер в Консьержери. По всему видно, что они будут переведены сюда сегодня вечером или утром завтрашнего дня и немедленно после этого начнется и сам процесс. Когда обвиняются подобные лица, у нас дела не затягиваются.

Сегодня нам пришлось казнить бывшего священника Еложа Шнейдера, занимавшего в последнее время должность публичного обвинителя в Страсбургском революционном трибунале, который при таком обвинителе обратился в настоящий вертеп разбойников. Шнейдер страшно злоупотреблял вверенной ему властью, удовлетворяя свои порочные наклонности.

Прибыв на место, он обратился ко мне и проговорил: «Милостивый государь, милостивый государь» сам не сознавая, о чем хочет сказать мне. До него были казнены: приказчик Луи Симон Колливе, обвиненный в сочувствии королю во время событий 20 июня и 10 августа; бывший дворянин Шарль-Броше де Сен-При, за участие в заговоре против свободы народа; бывший дворянин и отставной президент контрольной палаты Шарль-Виктор-Франсуа де-Саллабери, за сношения с вандейскими бунтовщиками и за намерение сдать им город Юлуа, в котором он занимал муниципальную должность.

13 жерминаля. Дантон и его сообщники сегодня ночью были переведены в Консьержери, а завтра начнется их процесс в отделении трибунала, заседающем в зале свободы. Вместе с ними будут судить депутатов, обвиненных в лихоимстве. Всего будет пятнадцать подсудимых.

14 жерминаля. Сегодня казнены: продавец скота Жан Маске, за участие в заговоре с целью распространить голод в Париже, продавая по высокой цене скот, назначенный на убой и задерживая прибытие транспорта со съестными припасами; бывший дворянин Этьен-Жак-Арман-де-Ружмон за поступки, противные духу революции.

Глава III Процесс Дантона, Камилла Демулена, Геро-де-Сешеля, Филиппо, Базира, Шабо и др

Процесс Дантона, Камила Демулена, Геро-де-Семеля, Филиппо, Базира Шабо и др.

Мемуары Шарля-Генриха Сансона не дают мне почти никаких данных относительно процесса дантонистов. Между тем этот процесс имел огромное значение для моего деда. По нескольким фразам его дневника нам уже стало ясно, что в недрах Конвента начиналась страшная борьба, от которой неминуемо должны были зависеть увеличение или уменьшение деятельности гильотины. В самом деле деда моего сильно должна была интересовать судьба тех, которые хотели сделать из исполнителя не истребителя побежденных, как это было до сих пор, а только законного мстителя за общество. Из рассказов отца моего мне хорошо известно, что Шарль-Генрих присутствовал на каждом заседании трибунала, и ежедневно вечером за семейным столом сообщал семейству подробности процесса с необыкновенным воодушевлением. Быть может, что то особенное усердие, с которым он следил за делом, и было причиной пробела в его журнале. Как бы там ни было, но важность обстоятельства, как мне кажется, возлагает на меня обязанность рассказать об этом событии, по крайней мере, настолько подробно, насколько рассказаны дедом даже второстепенные обстоятельства. Надо согласиться, что как ни резко обвиняли Дантона за его политическую деятельность, как ни мало высказалось симпатий к личности знаменитого трибуна, все-таки его процесс остается одним из важнейших процессов революционного периода. До сих пор революция губила только тех, кто давал хотя бы какое-нибудь право считать себя в числе врагов ее, но с этого времени она уже поднимает руку сама на себя и начинает губить собственных сподвижников. Общество людей даровитых, энергичных с сильной волей, образовавшееся с целью ниспровергнуть старое, в настоящее время вследствие самой победы своей начало разлагаться. Самые твердые опоры нового здания, воздвигнутые на развалинах старого порядка вещей, теперь, в свою очередь, начали падать, и само здание начинает колебаться на своем основании, так что недалеко уже то время, когда достаточно будет малейшего толчка, чтобы обрушить его. Поэтому я считаю необходимым передать главные подробности процесса и затем снова обращусь к запискам Шарля Генриха Сансона, из которых узнаем последние минуты знаменитых подсудимых.

Я уже сказал выше, что Дантон, Камилл Демулен, Филиппо и Лакруа были арестованы в ночь с 10 на 11 жерминаля. Мера эта возбудила оживленные прения в комитетах. Некоторые историки утверждают, что Робеспьер вовсе не желал подобной меры и только после горячих споров уступил настоятельным требованиям своих товарищей, доказывавших, что мера эта необходима для безопасности республики.

Если это и действительно было так, то все это не что иное, как очень ловкий маневр Робеспьера. Очень вероятно, что настоящие террористы Амор, Вуллан, Вадье, Бильо и другие взяли на себя инициативу при аресте Дантона; но как бы то ни было, подчинялся ли Робеспьер чувству личного честолюбия, действовал ли он только как беспристрастный защитник известной политической системы, во всяком случае ненависть и озлобление к Дантону были так кстати при том положении, в котором находился Робеспьер, что трудно допустить, чтобы возражения его были совершенно непритворны. Впрочем, он сам взял на себя труд показать, насколько в самом деле он принимает близко к сердцу участь осужденных. Когда на заседании 11 числа Лежандр во имя правосудия потребовал для своих друзей права подвергнуть суду своих товарищей, кто первым воспротивился этому? Робеспьер и его речь, отрывки из которой я приведу ниже, была первым резким обвинением и по духу своему совершенно справедливо может назваться предшественницею неумолимого обвинительного акта Сен-Жюста.

Дантон держал себя все время с достоинством, и благодаря тогдашнему его поведению, быть может, современное потомство сотрет кровавые пятна, которые легли на имя Дантона после сентябрьских убийств. Действительно, в это время Дантон был истинным защитником начал великодушия и умеренности. Если в этой сильной личности мы замечаем громадные недостатки, то они искупаются и великими достоинствами. У Дантона достало духу хладнокровно смотреть, как реками лилась кровь разгар борьбы, но ряд юридических убийств последнего времени возбудил в нем отвращение, близкое к негодованию. При всем том он не был даже настолько зол, чтобы от души ненавидеть своих врагов. Что касается Камилла Демулена, то недаром же общественное мнение с таким воодушевлением встретило те превосходные страницы, в которых Демулен развивал чувства истинного патриотизма и возмущался современным ходом дел. После этого нет ничего странного, что комитетам так захотелось стереть с лица земли этих двух людей, желавших положить конец кровавому царству ужаса, которое революционеры-фанатики сделали нормальным порядком дел во Франции. Стремления Робеспьера, как мне кажется, были еще дальновиднее, жестокость была только прямым следствием их и была необходимой принадлежностью его политики. Робеспьер настолько умен, что сам хорошо понимал, какой огромной популярностью будет пользоваться тот, кто избавит страну от царства ужаса, этой страшной химеры, равно давившей всех, как правых, так и виноватых. Роль избавителя Робеспьер приберегал для себя и только выжидал удобного времени; Дантон вздумал предупредить Робеспьера, и это вменилось ему в преступление.

Дантон без всякого сопротивления отдался агентам Герона, арестовавшим его и отправившим в Люксембург Камилл Демулен, наоборот, в минуту ареста отворил окна и стал громко звать к себе на помощь против насилий тирании. Убедившись, что никто не является к нему на помощь, он решился отдаться агентам и попросил позволения взять с собой несколько книг. Вслед за тем он достал из своей библиотеки «Юнговы ночи» и «Размышления Гервея», обнял жену и сына, спавшего в колыбели, и отправился. Арест Филиппо и Лакруа совершился без всяких затруднений. В тот же день обычные формальности были соблюдены, и заключенные получили разрешение выходить на большой двор внутри тюрьмы. Состояние духа каждого из арестованных было совершенно различно. Камилл Демулен был грустен, задумчив и как бы убит горем; Лакруа также потерял присутствие духа, Филиппо казался спокойным и готовым на самопожертвование; Дантон, быть может, с целью поддержать мужество своих друзей, проявлял стоицизм и отличался неестественной веселостью.

Весть о прибытии этих людей, еще недавно столь могущественных, быстро разнеслась по тюрьме, и все сбегались, чтобы посмотреть на них. Геро-де-Сешель, находившийся в то время на тюремном дворе, узнал Дантона и поспешил заключить его в свои объятия. Некоторые из заключенных, забыв, что эти противники их арестованы за то, что во имя человеколюбия защищали интересы побежденных, позволили себе издеваться над их несчастьем. Один из них, указывая на рослого и широкоплечего Лакруа, выразился так: «Вот славный был кучер».

На такую насмешку Дантон презрительно усмехнулся и, обращаясь к окружающим, сказал: «Когда уже сделал глупость, то надо подчиниться ее последствиям, и всего лучше смеяться над ней. Я сожалею о вас всех; если благоразумие не одержит верх, то вас ожидает нечто еще худшее». Когда же кто-то спросил его, как он, Дантон, мог дать себя обмануть Робеспьеру, то он отвечал: «Я не думал, чтоб этот негодяй так легко захватил меня, но, во всяком случае, предпочитаю умереть на гильотине, чем самому быть палачом». Американец Томас Пайн заключен был в Люксембурге; Дантон, встретившись с ним, пожал ему руку и сказал: «То, что ты сделал для счастья и свободы твоей родины, то же старался и я сделать для своей, но безуспешно; мне не было удачи, но я не стал поэтому более виновным. Меня обрекли на казнь, и я взойду на эшафот без трепета».

Между тем в Конвенте Лежандр, один из друзей Дантона, дерзнул принять на себя защиту осужденных. Он взошел на кафедру и голосом, полным волнения, которое он и не старался скрывать, воскликнул: «Граждане, четыре члена нашего собрания сегодня ночью арестованы. Я знаю, что Дантон в числе их; имена других мне неизвестны. Да и какое дело до имен, если они виновны? Но я требую, чтобы арестованные члены наши предстали перед нами, мы их выслушаем и оправдаем или осудим… Сознаюсь, что не могу верить в виновность Дантона, и повторяю, он столь же непорочен, как и я. Его заковали в кандалы и вероятно опасаются, чтобы ответы его не разрушили всех возведенных на него обвинений».

Лежандру отвечал один из представителей Горы, Файо, возразивший против его предложения; но собрание было взволновано, и необходим был голос более могущественный, чтобы победить волнение, которое могло решить дело в пользу обвиненных. Робеспьер взошел на кафедру. Сперва выразил он удивление тому волнению, которое обнаружилось в Конвенте; потом спросил, следует ли заключить из такого волнения, что несколько личностей, по его мнению интриганов, одержат верх над родиной их; наконец, обратившись к Лежандру, сказал:

«Лежандр как будто не знает имен тех, которые арестованы: имена эти известны всему Конвенту: друг его Лакруа находится в числе их. Почему же делает он вид, что не знает этого? Потому что он очень хорошо знает, что только бесстыдный человек может защищать Лакруа. Дантона же назвал он вероятно потому, что считает имя это связанным с особым преимуществом; но мы не признаем никаких преимуществ, не желаем иметь никаких идолов. Мы увидим сегодня, сумеет ли Конвент разрушить идола, давно уже сгнившего, или же идол этот при своем падении раздавит сам Конвент и весь французский народ».

«…Но какое же мог бы он иметь преимущество? Чем Дантон выше своих сотоварищей? Чем он выше своих сограждан? Разве тем, что несколько личностей, отчасти им обманутых, стали его последователями, чтобы достигнуть богатства и власти?»

Далее он говорил, что не думал пожертвовать Дантоном: «Я получил несколько писем от друзей Дантона, выслушал от них много словесных объяснений. Они вообразили себе, что старинная дружба моя с ним, что верование в лживые добродетели побудят меня умерить мое рвение и мою страстную преданность свободе. Но я торжественно объявляю, что ни один из этих поводов не имел на меня ни малейшего влияния».

В заключение он потребовал предварительного вопроса по предложению Лежандра. Эта маккиавелическая речь имела сильное действие. Робеспьер весьма удачно связал Конвент с решениями комитетов; он возбудил всех жарких патриотов, успокоил боязливых, объявив им, что число виновных незначительно, и дал им понять, что после них не потребуется уже новых казней. Сен-Жюст окончил то, что начато было Робеспьером.

Между речью Робеспьера и рапортом Сен-Жюста было то расстояние, которое отделяет холодное и рассчитанное честолюбие от фанатизма. Тот, который выразился, что «республика есть не сенат, а добродетель», был вполне искренен в ненависти своей к Дантону, который и не заботился о том, чтобы скрыть свои слабости и пороки. С дикой яростью кинулся он на жертву, которую предоставляли ему; это очевидно было из каждой строки его рапорта, где сталкивались и перемешивались правда и ложь, нелепое и правдоподобное: это была смесь суровых убеждений, страшных нетерпимостей, низкой лести, безумных обвинений; и в этой смеси, чтобы быть еще больше уверенным, что никто не примет на себя защиту его жертвы, он окончательно смешивает ее с грязью, упоминая о воровстве, слово, останавливающее всякие симпатии. Рапорт свой Сен-Жюст представил с холодным и резким красноречием, которое отличало его от других ораторов того времени. Представители слушали его, опустив головы, подобно школьникам. Смущение было общее; это новое вторжение террора в Конвент охлаждало всякое мужество, и ни один голос не поднялся в защиту обвиненных; даже Лежандр более трех раз отрекся от того, учеником которого был, и декрет был принят с энтузиазмом ужаса.

На другой день, 12 жерминаля, обвинительный акт Фукье Тенвилля, многословный список с обвинениями Сен-Жюста, передан был обвиняемым, и второй том записок о тюрьмах говорит следующее о том впечатлении, которое произвело чтение означенного акта:

«Когда заключенные получили обвинительный акт, Камилл стал с яростью и негодованием ходить взад и вперед по комнате; Филиппо, взволнованный, сложил руки и обратил взоры к небу, Дантон же улыбался и насмехался над Камиллом Демуленом. Потом он пошел к Лакруа и спросил его мнение.

— Я скорей обрежу себе волосы, чтобы Сансон не прикасался к ним, — сказал тот.

— Будет еще интереснее, когда Сансон займется нашими горловыми венами.

— Я думаю, нам следует отвечать только перед комитетами.

— Да, ты прав, надо постараться растрогать народ».

Но волнение, на которое рассчитывал Дантон, уже проявилось. Весть об аресте, о заключении Камилла, ставшего в последнее время весьма популярным, произвела глубокое впечатление. В продолжение дней, 11 и 12 жерминаля, множество народа прогуливалось в садах Люксембурга, и отец говорил мне, что многие останавливались перед этими гранитными стенами, безмолвно взирая на них и как бы ожидая, что при одном звуке голоса Дантона стены этого нового Иерихона разрушатся и рассыплются.

Мысли Камилла, с душой более нежной, заняты были только теми, кто был ему дорог; он думал о любимой им Люсиль, о маленьком своем Горасе, воспоминание о котором разбивало все его мужество. Жена его в отчаянии бродила по аллеям Люксембурга, держа на руках своего ребенка, а он, прильнув лицом к оконным решеткам, проводил дни в том, что старался увидеть ее в толпе. Одно время к нему возвратилось вдохновение, и в ночь с 11 на 12 он начал писать последнее воззвание патриотизма и негодования к тиранам; он прервал свою работу, чтобы уснуть, но, проснувшись, уже не продолжал ее, а написал письмо жене. История сохранила это письмо. «Никогда, говорит Луи Блан, не вырывались более раздирающие вопли из глубины души, за которую смерть боролась с любовью». Вот это письмо.

«Декади, 12 жерминаля, 5 часов утра. Благодетельный сон прекратил на время мои мучения; когда спишь, то чувствуешь себя свободным и не чувствуешь своего заключения. Небо сжалилось надо мной. Несколько минут тому назад я видел тебя во сне, я обнимал по очереди тебя, Гораса и Даронну, которая была у нас; но наш малютка лишился одного глаза через попавшую на него мокроту и этот случай разбудил меня. Я снова увидел себя в своей темнице. Начинало светать; так как я не мог уже видеть тебя и слышать твои ответы (ибо во сне ты и мать твоя говорили со мной), я встал, чтобы поговорить с тобой письменно. Но когда я открыл окно, то мысль о моем одиночестве, страшные решетки, запоры, разделяющие нас — все это уничтожило твердость духа моего; я залился слезами, или, вернее, я стал громко рыдать, восклицая в глубине моей темницы: „Люсиль! дорогая Люсиль! Где ты?“ (здесь видны следы слез). Вчера вечером у меня была подобная минута, и сердце мое сжалось, когда я увидел в саду матушку твою; невольно упал я на колени у самой решетки, сложил руки, как бы умоляя ее о сожалении, ее, которая, как я убежден, стонет и горюет не менее нас. Вчера видел я ее горесть (опять следы слез) по ее платку и по вуали, спущенной ею, чтобы не видеть тягостного для нее зрелища. Когда вы придете, то пусть она сядет ближе к тебе, чтоб мне вас лучше было видно; я думаю, в этом не может быть ничего опасного. Дорогая моя Люсиль! Вот я и вернулся ко времени нашей первой любви, где меня интересовал каждый, кто только выходил из вашего дома. Вчера, когда вернулся гражданин, носивший тебе письмо мое, то я сказал ему: ну что, видели вы ее? — то же что я говорил и аббату Ландревилю, — и я останавливал на нем взгляд свой как будто на платье его, на всей его личности оставались какие-либо следы твоего присутствия… Я открыл в своей каморке щелочку, приложил к ней ухо и услышал стоны; я попытался заговорить и в ответе услышал голос страждущего больного. Он спросил, как меня зовут, и я ответил ему. — О Боже, воскликнул он, услыхав мое имя, и снова упал на кровать, с которой было привстал; и я явственно услышал голос Фабра д’Еглантина. „Да, — сказал он, — я Фабр; но ты, как же ты здесь? Разве совершилась контрреволюция?“ Но мы не смеем разговаривать из опасения, чтоб ненависть не отняла у нас и это слабое утешение, и чтоб, если нас услышат, не разлучили и не усилили за нами надзор. Пусть бы так жестоко поступали со мной Питт или Кобург, но мои сотоварищи, но Робеспьер, подписавший приказ о моем аресте, но сама республика, наконец, после всего, что я для нее сделал… Я предвижу ожидающую меня участь. Прощай, моя дорогая Люсиль, и простись за меня с отцом моим! Во мне ты видишь пример человеческого варварства и людской неблагодарности; мои последние минуты тебя не обесславят. Ты видишь, что мои опасения были основательны, что я верно все предвидел! О, дорогая моя Люсиль! Я рожден был, чтоб быть поэтом, чтобы защищать несчастных, чтобы сделать тебя счастливой! Я мечтал о республике, которую все обожали бы! Я не мог думать, чтобы люди были так жестоки и несправедливы! Да и как вообразить себе, чтобы несколько шуток в рассказах моих против сотоварищей, вызывавших меня на это, изгладили бы совершенно воспоминание о моих заслугах? Я не скрываю, что умираю жертвой этих шуток и моего расположения к Дантону. Я благодарю моих палачей за то, что они дают мне умереть с ним и Филиппо… Прости, милый друг, настоящая жизнь моя, которую я утратил с той минуты, когда нас разлучили; я забочусь о своей памяти, хотя скорее следовало бы мне позаботиться, чтобы о ней забыли. Дорогая Люсиль, умоляю тебя, не призывай меня твоими воплями, они проникли бы даже в гробницу мою и раздирали бы сердце мое. Живи для Гораса, говори ему обо мне! Ты скажешь ему то, что он теперь не может услышать, что я горячо любил бы его! Несмотря на горькую судьбу мою, я все-таки верю в Бога! Кровь моя омоет мои ошибки, слабости человечества; а то, что во мне было хорошего: добродетели мои, любовь к человечеству — за это Бог вознаградит нас. Придет день, когда я увижусь с тобой, Люсиль! При моей чувствительности разве такое большое несчастье смерть, избавляющая меня от зрелища стольких преступлений. Прощай, дорогая Люсиль! Прощайте, Горас, Аниста! Прости, отец мой! Я чувствую, как жизнь убегает от меня; я вижу опять тебя, Люсиль! Руки мои обнимают и прижимают тебя к сердцу и голова моя, отделенная от туловища, покоится на груди твоей! Я умираю!»

В ночь с 12 на 13 обвиненные переведены были из Люксембурга в Консьержери. Проходя под сводом, который уже суждено было ему пройти только на казнь, Дантон сказал окружавшим его: «В такое же время основал я революционный трибунал, и прошу в этом прощения у Бога и людей. Я взойду на эшафот за то, что пролил несколько слез о судьбе несчастных. Перед смертью единственное мое сожаление будет о том, что в жизни ничем не мог быть полезным».

13 жерминаля они предстали перед судом. Состав трибунала был предметом особой заботливости комитетов. Присяжные были тщательно избраны; взяли тех, которые уже доказали на деле рвение свое при расстреливании несчастных, приводимых перед их судом. Это были Треншар, Реноден — правая рука Робеспьера, Виллат, Люмиер, Дебуасси, Субербиель, Ганней, который, по словам Мишле, был идиотом, и не понимая ни вопросов, ни ответов, осуждал на смерть всех без разбора; наконец крепчайший из крепких бывший маркиз Леруа де Монфламбер, гражданин 10 августа. Председательствовал Герман; судьями же были Массон, Денизо, Фуко и Бравэ.

Чтобы оправдать обвинения Сен-Жюста, включили в процесс Дантона тех представителей, которые обвинялись в лихоимстве: Шабо, Делоне, Базира, почти уличенных в том, что первые двое из жадности, третий — из слабости торговали своим влиянием в деле акций индийской компании; Фабр д’Еглантин, сообщничество которого в этом деле осталось недоказанным, но пера, которого Робеспьер боялся почти столько же, как пера Демулена. Приняв за основу лихоимство, в котором обвиняли Лакруа и Дантона за время командировки их в Бельгию, легко было установить подобие сообщничества между ними и вышеназванными лихоимцами. Не так легко было приобщить к этому же делу Геро де-Сешеля, арестованного по неопределенным обвинениям комитета общественной безопасности и преимущественно за то, что он дал у себя убежище изгнаннику; а также Филиппо, виновного в том, что Робеспьер называл филиппотиками резкие статьи, которыми он клеймил образ действий агентов республики во время Вандеи; но решили обойтись без правдоподобия и, прибавив к кучке обвиненных одного датчанина, одного испанца и двух немцев, составили такое целое, которое вполне оправдывало данный ему громкий титул: заговор иностранцев.

Их было тринадцать. После допроса Фукье заметил, что забыли двоих обвиненных: Люилье, генерального адвоката в Парижском департаменте и Вестермана, 40 лет, бригадного генерала; за ними послали в Консьержери, и таким образом число обвиненных возросло до пятнадцати.

Камилл имел ссору с Реноденом у якобинцев, которая окончилась схваткой; увидев его на скамье присяжных, он предъявил отвод. Но Реноден нужен был своим товарищам и, несмотря на правильность отвода, трибунал не принял его и решил приступить к прениям.

На обычные вопросы об имени и месте жительства Дантон отвечал: «Я Дантон, достаточно известный в период революции; жилище мое скоро будет вечность, имя же мое сохранится в пантеоне истории».

Камилл же, в свою очередь, сказал: «Мне тридцать три года, критический возраст для революционеров, Геро де-Сешель: меня зовут Иоанн-Мария, я заседал в этом зале, где пользовался ненавистью парламентских».

Фукье Тенкилль приступил к чтению своих комментариев на рапорт Сен Жюста. Обвиненные потребовали сообщения им самого рапорта, и их требование было удовлетворено. Несколько выписок дадут понятие об этом оригинальном документе.

«Дантон, ты объявлял себя сторонником умеренных принципов, и твоя мужественная наружность, по-видимому, скрывала слабость твоих советов. Ты утверждаешь, что строгость правил возбудит слишком много вражды против республики. Пустой примиритель, все твои выступления на кафедре начинались с грома, а ты старался примирять ложь с истиной… Тебе все было с руки; Бриссо и сообщники его выходили всегда довольные тобой. С кафедры ты давал им благие советы, чтобы они долее скрывали свой образ действий. Ты угрожал им без негодования, но с родительской добротой и ты скорее давал им советы, чтобы повредить свободе, чтобы спасти себя и лучше обмануть нас, вместо того чтобы дать республиканской партии совет на их погибель. Ты говорил, что ненависть невыносима для твоего сердца, а нам ты говорил, что не любишь Марата. Но разве ты не преступник уже потому, что ненавидел врагов своей родины? Разве человек личными своими наклонностями определяет равнодушие или ненависть, а не любовь к родине, которой ты никогда не чувствовал? Ты старался быть примирителем подобно Сиксту пятому, который представлялся простачком, чтобы достигнуть цели. Разразись же теперь перед правосудием народа, ты, который никогда не решался громить врагов отчизны».

«Ты с ужасом видел революцию 31 мая. Геро, Лакруа и ты потребовал головы Генрио, который служил свободе, и вы поставили ему в вину одно движение, сделанное им, чтобы избегнуть ваших притеснений… Разве ты с того времени не отправлял посланника к Петиону? Разве ты не противился наказанию депутатов Жиронды? Разве ты не защищал Штейнгеля, который допустил убийство патриотов на аванпостах армии, у Э-ла Шапель? Став защитником всех преступников, ты никогда не был таким же для патриота. Ты обвинял Ролана, но скорее как желчного безумца, нежели как предателя; у жены его ты находил только претензии на остроумие. Ты накинул плащ на все преступные действия твои, чтоб лучше их скрыть».

«Как дурной гражданин, ты принимал участие в заговорах; как дурной друг, ты два дня тому назад дурно отзывался о Демулене, твоем орудии, которое ты же и погубил; злой человек — ты сравнил общественное мнение с блудницей, ты выразился, что благородство смешно, что потомство и слава не более как глупости».

Далее, нападая на Камилла и Фабра, рапорт говорит: «Камилл Демулен, бывший сначала обманутым, а потом ставший сообщником, был, как и Филиппо, орудием Фабра и Дантона. Последний рассказал как пример благодушия Фабра, что, находясь у Демулена в то время, когда тот читал бумагу, в которой предлагалось устроить комитет милосердия для аристократов, а Конвент называл судилищем Тиверия, Фабр начал плакать — крокодилы также умеют плакать! Так как у Камилла недоставало характера, то воспользовались его гордостью. Он нападал на революционное правление и его последствия. Он дерзко говорил в пользу врагов революции, предложил учредить для них комитет милосердия и высказался весьма немилосердным к народной партии».

«Царство преступления миновало, и горе тому, кто бы стал принимать его сторону! Политика его обнаружена в настоящем ее свете. Да погибнет все, что преступно! Республика создается не умеренностью, а жестокой строгостью, непреклонной в отношении ко всем изменникам и предателям… Можно отнять жизнь у таких людей, которые, как мы, решались на все из-за истины, но нельзя вырвать сердца их, нельзя уничтожить гостеприимный кров, под которым они находят убежище от рабства и стыда увидеть, что перевес на стороне зла».

Как уже сказано выше, соединив в один процесс три категории обвиненных, которых проступки были разнородны, Фукье следовал обычной тактике революционного трибунала, заключавшейся в том, чтобы заглушить у публики всякое чувство сострадания через сопоставление таких обвиненных, популярности которых можно было опасаться, с такими, к которым сострадание невозможно. Камилл, Филиппо и Лакруа, увидев себя поставленными на одну скамью с негодяями, энергично протестовали против этого; Дантон молчал, и только презрительная улыбка виделась на его полных губах. Когда Камилл продолжал настаивать на своем протесте, Дантон убеждал его сесть, говоря: «Пусть они делают свое ремесло; все, что они могут сделать, это убить нас; обесславить же нас не в их власти».

Начались допросы. Фабр д’Еглантин объяснил подделку декрета, в которой обвиняли его; он объявил, что бумага, о которой говорили, но которую ему не показывали, была не более как проект, составленный по рассуждениям комитета и в котором заключались те изменения, какие могли быть следствием тех рассуждений. Шабо объявил, что он вступил в это дело только с целью узнать все нити его для подробного о нем доноса; Делоне и Бази объявили, что не имели даже и понятия о деле.

В отношении к Лакруа, Филиппо и Сешелю дело было чисто процессом направления и наклонностей; обвинялись их мнения и даже голоса, поданные ими как народными представителями. Они были не только самые преданные, но и самые замечательные из друзей Дантона; они, конечно, не могли заменить его, но могли сделаться вождями той части Конвента, которая не расположена была к суровым формам, к правам последователей Робеспьера, к кровавой политике террора, считавшей, что если Франции следует быть республикой, то такая республика должна принять за образец скорее Афины, чем Спарту. Подобно всем второстепенным деятелям известной партии, они высказали наибольшее рвение в нападении; Филиппо в своих статьях, в речах своих на Конвенте и у якобинцев восставал против образа действий представителей, отправленных в разные местности с поручениями; один из первых он заклеймил их прозвищем проконсулов. Фукье поставил и это ему в вину.

— Если, — возразил Филиппо, — заявить правительству о нарушениях, совершающихся его именем, есть преступление, то я действительно виновен. Но разве мы до того уже испорчены, чтобы принимать действия добродетельные за преступления? Я доставил правительству важные сведения о возмутительных поступках, совершавшихся в Вандее, и я горжусь этим. Настояния мои в комитете не имели успеха и, желая исполнить свое назначение, я написал всю правду Конвенту, я донес на комитет общественного спокойствия. Я раскрыл планы интриганов и тем исполнил свой долг. Я не унизил народное представительство и горжусь тем, что писал.

Дошла, наконец, очередь до Дантона. Герман основательно опасался той минуты, когда он начнет говорить. Действительно, не успел этот титан революции сказать слово, как все изменилось: при звуках его голоса судьи становились обвиняемыми, обвиняемый становился судьей, присяжные Германа склоняли голову перед львиной наружностью того, кому они не смели смотреть в глаза.

«Голос мой, который столько раз имел случай раздаваться в защиту прав народа, легко опровергнет клевету. Низкие люди, которые клевещут на меня — разве они посмели бы напасть на меня лицом к лицу? Пусть они назовут себя, и я в ту же минуту предам их унижению, которое должно быть их уделом… Голова моя отвечает за все: жизнь мне уже в тягость и я спешу избавиться от нее».

Герман, проникнутый ужасом, прерывает его словами «что смелость есть признак виновности, спокойствие же — необходимое качество невиновного».

«Конечно, возразил Дантон на такое замечание президента, личная смелость подлежит осуждению, но в такой никогда не обвинить меня; смелость же народная, которой я столько уже представлял примеров, которую я применял для пользы общественного дела, — эта смелость позволительна, необходима и ею я горжусь! Когда я вижу, что меня так тяжко и несправедливо обвиняют, разве я могу укротить осаждающее меня чувство негодования? Разве от такого революционера, как я, можно ожидать ответа хладнокровного? В революции люди, подобные мне, неоценимы: на их челе неизгладимыми буквами наложил гений республики печать свободы… А ты, Сен Жюст, ты дашь ответ потомству за клевету, которую ты пустил в ходе против лучшего друга народа. Пробегая этот страшный рапорт, я чувствую, что все мое существо содрогается».

Герман снова остановил его; он, быть может, опасался, что, покончив с Сен Жюстом, Дантон стал бы нападать на Робеспьера и что глава их партии не был уничтожен при таком нападении. Он пригласил обвиняемого высказывать более умеренности для своей же пользы и выставил ему примером образ действий Марата в подобном же случае, желая, вероятно, дать этим понять, что подобно Марату, он мог выйти оправданным, а быть может, и торжествующим.

Можно предполагать, что Дантон в некоторой степени попался в расставленные ему таким образом сети, ибо он начал обсуждать одно за другим те обвинения, которые возводил на него рапорт Сен Жюста, но скоро горячность его натуры взяла верх: «Когда я бросаю вызов моим обвинителям, — воскликнул он снова, — я действую с полным сознанием. Пусть мне назовут их, и я уничтожу их. Низкие клеветники! Выходите, и я сорву с вас маску, которая скрывает вас от общественной мести».

Лакруа советовал Дантону растрогать народ, и народ был уже более чем растроган; все сердца трепетали и в зале и вне его, ибо мощный голос трибуна через открытые окна проникал дальше Сены. Судьи были ошеломлены; Герман напрасно приводил в движение свой колокольчик. «Разве ты не слышишь меня?» — сказал он Дантону.

«Голос человека, защищающего свою жизнь и честь, должен покрывать звуки твоего колокольчика», — отвечал Дантон.

Под предлогом, что он должен быть утомлен, ему не позволили продолжать. Герман допросил Геро де-Сешеля относительно переписки его с Демуленом, об участии, которое он принимал в отступлении пруссаков. Он возобновил старое дело о воровстве — орудие весьма уже ослабленное жирондистами, против которых оно служило.

Перейдя к Демулену, он обвинил его в попытке унизить своими статьями народное представительство.

Он сказал: «Я представлю образчик безжалостных насмешек, с которыми вы нападали на декреты самые благонамеренные». И он начал читать красноречивый памфлет, основанием которого служило негодование Камилла при издании закона о подозрительных.

«Приходилось высказывать радость при смерти друга или родственника, чтобы не подвергнуться опасности погибнуть самому. При Нероне многие из тех, родных которых он умертвил, благодарили богов и зажигали иллюминации. Приходилось, по крайней мере, иметь внешний вид открытый и спокойный и опасались, чтобы сама боязнь не сочлась за преступление».

«Все возбуждало подозрение тирана. Если кто из граждан становился популярен, — его считали соперником государя, могущим возбудить междоусобную войну. Если же, напротив того, вы стали бы избегать такой популярности, не отходя от своего домашнего очага, то эта уединенная жизнь обращала на вас внимание, и вы становились подозрительным».

«Если вы были богаты, то представлялась опасность, чтобы народ не был подкуплен вашей щедростью. Опять подозрение»

«Если вы были бедны, то тем более были причины непобедимому императору бдительно наблюдать за вами. Самые предприимчивые люди всегда те, которым нечего терять».

«Если у вас был характер мрачный и меланхолический, то утверждали, что именно вас беспокоит благополучное течение общественных дел».

«Один страдал из-за имени своего или своих предков, другой из-за красивого летнего жилища своего; Валерий азиатский из-за того, что сады его приглянулись императрице; Статиций из-за того, что лицо его не понравилось ей; наконец, многие пострадали без того, чтоб когда-либо узнали причину тому».

«…Каковы обвинители, таковы же были и судьи. Трибуналы — покровители жизни и собственности, превратились в бойни, где то, что носило название казни и конфискации, было только убийством и грабежом».

«Тот, который высказал столько смелости на бумаге, не имел ни того личного мужества, которым обладал Дантон, ни твердости Филиппо и Лакруа; он не отрекся от того, что писал, но не высказал великодушное чувство, руководившее им, — а в этом и заключалась вся слава его».

Герман ставил в вину как Лакруа, так и Сешелю знакомство их с Дюмурье; он привел объяснения, вырванные у Мячинского, надеждой продлить несколькими днями жизнь свою.

Лакруа потребовал вызова свидетелей, объяснив, что те, кого он выставит не возбудят подозрений, ибо он возьмет их из среды самого Конвента.

Фукье дал ему на это ответ, замечательный по бесстыдству софизма, на котором основано было возражение. Он сказал:

«Так как вы требуете от меня формального ответа, то я объявляю, что согласен на допрос ваших свидетелей, кроме тех, однако, которых вы бы призвали из среды Конвента; в этом отношении я должен заметить, что обвинение против вас, вытекая из всей массы Конвента, возбраняет каждому из членов его стать свидетелем с вашей стороны; ничего не было бы смешнее как предполагать, чтоб ваши же обвинители, и притом лица, облеченные вашей властью, стали содействовать оправданию вашему, тогда как они обязаны действовать лишь в пользу интересов народа и ему только обязаны отчетом в своих действиях».

Тем не менее, Фукье обещал представить это на разрешение Конвента, и затем стали продолжать допрос. Вестерман, подобно Лакруа, изобличенный показаниями Мячинского, весьма основательно заметил, что ему следовало дать очную ставку с его обвинителем тогда, когда тот еще был в живых.

Дело принимало оборот неблагоприятный для тех, которые решились погубить Дантона и приверженцев его; и на заседании 14 числа их беспокойство было очень сильным. Дантон говорил все с большей энергией, его известность, столь необыкновенная стойкость обвиняемого перед трибуналом, наводившим трепет на всех и каждого, — все это привлекло огромную толпу слушателей, и при каждом восклицании этого мощного голоса слышно было, как в плотной толпе пробегал ропот, верный предвестник народного волнения и тех неудержимых рукоплесканий, которые могли прервать заседание и сделать осуждение невозможным. Присяжные стали беспокоиться один из них, Ноден, сказал даже: «Невозможно, однако, отказать ему в допросе его свидетелей»

Заседание поторопились закрыть, Фукье поспешил в комитеты, Герман отправился к Робеспьеру этот, следуя всегдашней осмотрительности своей, запер свои двери; более раздраженные, оставшиеся Тьюлери одни, стали угрожать Фукье, который осмеливался сделать предложение, чтобы удовлетворили требование обвиненных.

Герман и Фукье составили письмо, которым при первом ропоте Дантона или его приверженцев должны были потребовать содействия Конвента; и в эту самую ночь пришла мысль превратить в заговор то глухое волнение, которое из города перешло и в тюрьмы.

Со своей стороны, обвиняемые ясно видели, что общественное мнение на их стороне, и что почва под их ногами становится тверже; мужество возвращалось к слабым, смелость необузданных приобретала еще большей силы, предвидя близость торжества. В начале заседания 15 числа требования их о вызове свидетелей стали более настоятельны и даже повелительны.

Раздались крики, брань, всеобщий шум — то есть все то, чего только и ожидал Фукье. Он вынул приготовленное письмо, громким голосом прочел его и тотчас отправил в комитеты.

Письмо было следующего содержания:

«Страшная буря разразилась с самого начала заседаний. Обвиняемые требуют, чтобы выслушали свидетелей в их пользу, депутатов: Симона, Куртуа, Леньело, Паниса, Фрирона, Ленде, Калона, Мерлена, Госсюэна, Лежандра, Робена, Групильо, де-Монтегю, Роберта Линде, Лекуентра, Бриваля и Мерлена Тионвилльского; они взывают к народу, полагая, что их требование не удовлетворяется; несмотря на твердость президента и всего трибунала, их настойчивые требования препятствуют заседанию, и они громко объявляют, что не замолкнут, пока не допросят их свидетелей или не издадут формальный декрет; — поэтому мы просим определенно указать нам, как действовать по такому требованию, так как судебный порядок не дает нам никакого повода к отказу».

Одновременно с этим письмом комитет получил известия из тюрем.

По этому предмету существует два мнения: одни полагают, что Люксембургский заговор был вполне делом агентов — подстрекателей, которых полиция содержала в тюрьмах. Другие же утверждают, что действительно существовала мысль о восстании и что мысль эта возбуждена была великодушной Люсиль. Бедная женщина, отвергнутая Робеспьером, отказавшим принять ее, обезумев от горя, составила план броситься в среду народа и потребовать от него спасения первых проповедников свободы. В тревожном состоянии своем, ревностно отыскивая заступников для своего Камилла, она сообщила о своем намерении Диллону, другу своего мужа, содержавшемуся в Люксембурге; она умоляла его оказать ей содействие; она возбудила опасения его за повторение сентябрьских событий; она подкрепила его мужество, спросив его: неужели он выкажет менее энергии, нежели женщина? Диллон же доверился одному негодяю по имени Лафлот, который на другой же день и донес на него.

Донос, переданный привратником Люксембурга полицейским чиновникам, отправлен был Вичеричем в комитет общественной безопасности.

Имея в руках эти два документа, Сен Жюст взошел на кафедру и чтоб легче добиться гибели врагов своих, он позволил себе даже бесстыдную ложь относительно письма Фукье. Он начинает так: «Публичный обвинитель революционного трибунала уведомил, что возмущение обвиняемых прервало заседание суда до тех пор, пока Конвент не примет надлежащие меры». Затем, предупреждая верховное решение присяжных, он продолжает: «Разве когда-либо невинный возмущался против закона? При такой дерзости их не требуется уже других доказательств их преступных деяний… Несчастные! Сопротивляясь закону, они тем самым сознаются в своих преступлениях». После того он изображает фантастическую картину опасностей, угрожающих отечеству; он вызывает тень Катилины; он называет обвиняемых коноводами тюремного заговора; письмо Вичерича прочитывается одним из секретарей, и Конвент принимает следующий декрет:

«Национальный Конвент, выслушав рапорты своих комитетов общественного спокойствия и общественной безопасности, постановляет, чтобы революционный трибунал продолжал следствие по предмету заговора Лакруа, Дантона, Шабо и других, чтобы президент употреблял представленные ему законом меры для внушения должного к нему и революционному трибуналу уважения, и для прекращения всякой со стороны обвиняемых попытки к нарушению общественного спокойствия и преграждению правильного течения правосудия.

Определяется, что каждый из обвиняемых в заговоре, который будет сопротивляться или оскорбит народное правосудие, немедленно будет изъят из прений».

Трое из членов комитетов: Амар, Вулан и Давид, в пылу ненависти своей к Дантону, вызвались передать этот бесчеловечный декрет революционному трибуналу. Луи Блан говорит, что Вулан, передавая декрет Фукье-Тенвиллю, воскликнул: «Они в наших руках, разбойники! Вот что облегчит ваше дело». А Фукье, родственник Камилла Демулена, которому был обязан местом своим в революционном трибунале, отвечал с улыбкой на устах: «Да, нам это было нужно!»

Мишле утверждает, что эти три члена Конвента, не могли воспротивиться желанию своему порадоваться отчаянию своих врагов; в то время когда Фукье читал декрет, они показали лица свои у окошка печатника Никола, комната которого помещалась за скамьями присяжных. Дантон узнал их и воскликнул, показывая их Демулену: «Посмотри на этих подлых убийц, они преследуют нас до самой смерти».

Чтение доноса Лафлота, присоединенного к декрету, еще усилило отчаяние несчастного Камилла. Доносчик объявлял, что жена Демулена предлагала Диллону тысячу экю, чтобы задобрить публику в революционном трибунале; несчастный понимал, что это был смертный приговор Люсиль, и при одной мысли об этом он воскликнул, ломая руки: «Чудовища! Им мало убить меня, они хотят умертвить и жену мою!»

Дантон вскакивает на скамью свою: резкими отрывистыми фразами, отличавшими его красноречие, он то взывает к совести судей и присяжных, то дает волю своему негодованию и предает проклятию тиранов; предрекая будущее, он восклицает: «Бесстыдный Робеспьер, эшафот ожидает тебя! Ты не останешься безнаказанным! Ты последуешь за мной!» Наконец, обращаясь к народу, он спрашивает, неужели народ допустит совершиться беззаконию, он убеждает его объявить, требовал ли он чего другого, кроме применения принадлежащего каждому обвиняемому права призывать свидетелей своей невиновности. Лакруа говорит: пусть нас ведут на эшафот; мы уже довольно жили, чтобы умереть со славой! Народ волнуется и ропщет. Герман угрожает. Камил высказывает ему оскорбительные дерзости и, разрывая бумагу, на которой приготовил свою защиту, бросает куски ее перед судилищем. Тогда Фукье-Тенвиль, поднявшись с места, требует исполнения декрета Конвента; судьи решают, чтобы обвиняемые были изъяты из прений и по приказанию президента жандармы входят, чтобы увести их в Консьержери.

Это совершилось не без труда. Дантон, стоя на скамье с разгоревшимся лицом, разражался в самых резких апострофах; Лакруа уничтожал Фукье своими сарказмами; Вестерман не переставал произносить самые страшные ругательства; Камилл Демулен, ухватившись за спинку скамьи обвиняемых, защищался против тех, которые хотели увлечь его; трем жандармам едва удалось справиться с ним. Фабр д'Еглантин, бывший больным с самого начала процесса, встал со своего места и воскликнул: «Смерть тиранам!» Наконец успели вывести их всех, и впечатление было столь сильно, что после выхода их в зале воцарилось на несколько минут мрачное молчание, которого никто не смел нарушить; президент, судьи, присяжные — все, бледнее смерти, — смотрели друг на друга, как ошеломленные. Наконец, по требованию Фукье, присяжные объявили, что они имеют достаточное понятие о деле; Герман сделал вывод из прений и присяжные удалились для совещания. Они вернулись в 3 часа утра и объявили решение свое, которым все обвиняемые, кроме Люллье, признавались виновными; трибунал приговорил их к смерти и Фукье потребовал, чтобы вследствие тех насильственных действий, в которых они оказались виновными, приговор этот объявлен был им в тюрьме.

Глава IV Продолжение журнала Генриха Сансона

16 жерминаля. Согласно полученному от Фукье приказанию я оставался вчера до самого вечера в доме правосудия. Не имея возможности, как в предшествовавшие дни, войти в зал Свободы, где разбиралось дело граждан депутатов и где стечение народа было значительнее, чем когда-либо, я вернулся в 9 часов. Сегодня утром я пришел в Консьержери, и у самого входа один из жандармов, ударив меня по плечу, сказал: «Сегодня тебе крупная пожива!», а Ривьер прибавил: «Они все осуждены». Он ошибался, ибо Люллье был оправдан, но он был так ничтожен, что позволительно было забыть о нем. У Ришара уже было много народа, чтобы видеть, как будут выходить осужденные; это, вероятно, были зрители из важных особ, ибо тюремные ворота еще не были открыты, и они, вероятно, провели тут ночь. Войдя во двор, чтобы пройти в трибунал, я встретил Роберта Вольфа, который пригласил меня идти с ним. В его комнате занимались помощник его Дюкрей и еще другой чиновник; Фабриций Парис ходил взад и вперед по комнате. Глаза у него были красные, он весь был расстроен, бледен и губы его дрожали, как в лихорадке. Увидев меня входящим, он взял шапку и сказал: «Я ухожу». Дюкрей обернулся к нему и спросил: «Ты подпишешь?» «Нет, тысячу раз нет, — возразил Фабриций, — скорее дам отсечь себе руку». Он ушел со слезами на глазах. Это меня не удивило, ибо он был большой приятель Дантона, и мужество его весьма обрадовало меня. Фукье, двоюродный брат Демулена, оказавшего ему немалые услуги, смотрел на дело иначе. Скоро пришли Леско Флерио, помощник обвинителя и двое администраторов из департамента. Леско спросил меня, тут ли мои тележки, и я ответил ему, что сейчас будут; тогда он приказал мне сойти вниз и ждать, что я и исполнил.

Уже прошел добрый час, когда жандарм пришел за мной от имени обвинителя. В кабинете его я нашел многих граждан, в числе которых узнал представителя старика Вадье, и товарища его Амара, Коффингала, Артура, Германа и других, имена которых были мне неизвестны. Хотя Фукье находился налицо, но приказания отдавал мне Леско Флерио. Он объявил мне, что осужденные возмутились против трибунала, и должно предполагать, что возмутятся и против исполнений приговора, я не должен был забывать, что господство должно было оставаться на стороне народного правосудия; для предупреждения борьбы со всей массой осужденных, мне выдадут их поодиночке; я должен схватить их как только они покажутся и связать насильно или добровольно; для содействия же мне в случае надобности будет находиться отряд решительных жандармов. На вопрос гражданина Амура о том, крепки ли мои лошади, другой помощник обвинителя Лиендон отвечал утвердительно, а Леско Флерио добавил, что в случае, если бы осужденным удалось взволновать народ, тележки мои должны были ехать, рысью или в галоп вместе с конвоем, и что в случае нужды жандармы употребят в дело свое оружие для того, чтобы лошади бежали скорее. Он сказал еще, что на площади все должно быть исполнено быстро, и что республика будет спасена лишь тогда, когда падут головы осужденных. Потом зашла речь о числе нужных тележек. Я назначил три, Леско объявил, что достаточно было двух; Коффингал же полагал, что надо употребить только одну; ибо в случае, если толпа вздумает освободить осужденных, конвою легче будет защищать одну тележку, нежели несколько. Тут некстати было объяснять те мучения, которые терпят осужденные, стесненные на одной тележке, но я заметил, что если сбудутся опасения Леско Флерио и если придется ехать скорее, то помощники мои, которые идут пешком, не поспеют на свои места к гильотине; наконец решили использовать две тележки и мне позволили удалиться после того, как Лиендон повторил мне все наставления своего товарища.

У самого выхода я нашел множество жандармов и несколько канониров революционной армии. Они составили густую цепь вдоль решетки, разделявшей выход от первой комнаты. Спустя полчаса мимо их рядов прошел Табо; он казался совсем убитым и едва мог идти; причиной этому, вероятно, были, как страх, так и страдания, ибо он в Люксембурге принял яд, чтобы отравиться. Он как будто удивлялся и беспокоился, что видит себя одного среди нас, и несколько раз прошептал: «А другие?». Его связали и обрезали волосы; еще не закончили эту операцию, как явился Базир. Табо встал и побежал к нему, приближая лицо свое, чтобы поцеловать его. Он грустным голосом, в котором слышалось слез больше, чем видно было их на глазах, сказал: «Бедный Базир, из-за меня ты должен умереть». Базир прижал его к груди, не говоря ни слова.

После того привели обоих Фрей, народного представителя Делоне, бывшего аббата Эспаньяка и Дидериксена; их вызывали в приемный покой, не говоря для какой надобности, прочитывали им приговор и потом переводили в ту комнату, где мы их ожидали. После них один за другим явились Филиппо, Лакруа, Вестерман и Фабр д'Еглантин; два тюремщика поддерживали последнего, который, по-видимому, был болен. Во время приготовления к казни он объявил, что имеет еще сообщение самому Фукье или одному из помощников его; но ему ответили, что это невозможно. Тогда Фабр сердито топнул ногой, воскликнув: «Недостаточно зарезать меня, нужно еще и ограбить того, кого умерщвляют». Потом, возвышая голос, он прибавил: «Я торжественно протестую против действий негодяев, заседающих в комитетах, которые украли у меня и удерживают у себя комедию, совершенно непричастную к делу». Лакруа глядел на всех мрачным взором. Филиппо был совершенно спокоен.

Фабр еще говорил, когда мы услышали большой шум. Раздался голос Дантона и все смолкли, чтобы лучше слышать слова его. Живость, с которой он выражался, препятствовала пониманию всех слов его, и часто они походили на рычание. Но ясно было слышно следующее: «Я знать не хочу твоего приговора и не хочу слушать его; нас, революционеров, судит потомство, и оно поместит мое имя в Пантеон, а ваши имена в гемонии».

Когда Дюкрей возобновлял чтение, он опять прерывал его, горячась и все более и более разражаясь бранью против тиранства, против трибунала, который он называл местом непотребства, против народа, который обвинил в глупости. Его не могли заставить замолчать, и Дюкрей должен был закончить чтение без того, чтобы его слушали; наконец, Дантон тюремщиками и жандармами выведен был к нам. Как только он увидел нас и других осужденных уже связанных, лицо его вдруг совершенно изменилось, и нельзя было вообразить, что это тот самый человек, если бы он не был запыхавшийся от только что вынесенной схватки. Он принял вид совершенно равнодушный, почти холодный; спокойными шагами приблизился ко мне, опустился на стул и сорвал ворот своей рубашки, сказав мне: «Делай свое дело, гражданин Сансон». Я сам приготовил его; волосы у него были жесткие и крепкие, как щетина. В это время он продолжал говорить, обращаясь к своим друзьям; он сказал: «Это начало конца; они теперь станут казнить представителей кучами; но в этом не заключается сила. Комитеты, управляемые безногим Кутоном и Робеспьером… если б я еще мог оставить им свои ноги, они бы еще некоторое время продержались… но нет… и Франция проснется в потоках крови и…» — спустя некоторое время он еще воскликнул: «Мы сделали наше дело, пойдем спать».

Геро де-Сешеля и Камилла Демулена привели вместе. Первый казался совершенно равнодушным, второй плакал и говорил о своей жене и ребенке такими словами, которые невольно вызывали слезы; но как только увидал он нас, он так же быстро преобразился, как и Дантон, но совершенно в другом смысле; он бросился на прислужников, как будто он был палач, а они осужденные; он оттолкнул и стал бить их; одежда его разорвалась во время схватки, для прекращения которой пришлось принять участие жандармам. Он был невысокого роста, не особенно силен, но, тем не менее, сопротивлялся так же долго, как самый сильный мужчина. Правда, это была одна из таких минут, когда душа человек переходит в мускулы его. В одну минуту вся одежда его была разорвана в клочья. Чтобы обрезать ему волосы, пришлось держать его силой на стуле четверым; то он кидался вперед, то бросался назад, толкая державших его, из которых двух или трех свалил на землю. В борьбе он бранил нас, не переставая: друзья пытались успокоить его; Фабр словами весьма нежными, Дантон повелительным голосом; последний сказал ему: «Оставь этих людей, зачем трогать служителей гильотины? Они исполняют свое ремесло, исполняй и ты свой долг». Тогда слезы градом полились из глаз Демулена и он воскликнул: «Люсиль, ко мне, Люсиль!» Как будто несчастная жена могла услышать его. Видя, что она не идет к нему, он как бы хотел сам идти к ней и усилия его, а с ними и борьба, возобновлялись с новой силой.

Наконец все было готово. Дюкрей, остававшийся все время тут, подал сигнал к отправлению. Каждого осужденного поместили между двумя жандармами, а остальные жандармы составили цепь. В таком порядке мы вышли из тюрьмы.

Представители и Вестерман поместились на первой повозке; я сел на передок; Генрих и один из помощников сзади; на вторую повозку сели четыре помощника с остальными осужденными. Конвой был такой же многочисленный, как у королевы и жирондистов. Дантон стоял в первом ряду позади меня; рядом стоял Геро де Сешель; потом Фабр, Камилл и Филиппо; один Шабо сел, и, по-видимому, он очень дурно себя чувствовал, ибо его рвало несколько раз во время пути. Базир наклонился к нему, помогая поддерживать его и стараясь подкрепить его мужество.

В ту самую минуту, когда двинулись в путь, Дантон воскликнул: «Дурачье, на нашем пути они будут кричать: „Да здравствует республика!“, а между тем через два часа у нее уже не будет головы».

Когда въехали на бульвар, Камилл Демулен предался отчаянию. «Разве вы не узнаете меня, — восклицал он, высовываясь из повозки, — меня, пред голосом которого пала Бастилия? Не узнаете вы меня? Я первый проповедник свободы: статуя ее скоро будет обагрена кровью одного из ее сынов. Ко мне, народ 14 Июля, не допусти, чтобы меня умертвили».

Ему отвечали ругательствами; тогда он пришел в еще большее ожесточение и я опасался, чтобы он не бросился под колеса повозки. Помощник должен был приблизиться к нему, чтобы обуздать его; ему угрожали, что прикуют его к повозке, но напрасно. Дантон, ясно видя, что народ, который окружал их, даже не тронется, нагнулся через Филиппо и сказал Камиллу: «Замолчи, неужели ты надеешься растрогать всю эту сволочь?», а Лакруа говорил: «Успокойся, старайся, лучше внушить им уважение, чем возбуждать их сострадание».

Дантон был прав; выезжая из Консьержери, мы были окружены тем народом, который ожидал нас тут по приказу; толпа окружила конвой плотной массой и все время издавала такие громкие восклицания, что для граждан, стоявших вдоль домов или у окон, не было никакой возможности расслышать слова осужденных.

Проезжая перед кофейной, мы увидели сидящим на подоконнике одного гражданина, который срисовывал осужденных. Эти все подняли головы и прошептали: «Давид!». И действительно, я узнал его по кривому рту. Дантон возвысил голос и воскликнул. «Вот и ты, лакей; поди, скажи своему господину, как умирают воины свободы!» Лакруа также крикнул ему и назвал его негодяем, но Давид продолжал рисовать.

В доме Дюплея все было заперто, двери, окна и ставни. Осужденные давно уж искали дом этот и, подъехав к нему, разразились насмешками перед этими немыми и мрачными стенами. «Низкий тартюф!» — говорил Фабр; Лакруа кричал: «Негодяй! Он прячется, как прятался и 10 августа!» Камилл говорил: «Чудовище, почувствуешь ли ты еще жажду, напившись моей крови; чтобы опьянеть, понадобится тебе еще кровь жены моей?» Голос Дантона покрывал все эти голоса; лицо его, обыкновенно красное, делалось фиолетовым, пена показывалась у рта, и глаза сверкали как уголья. «Робеспьер! — восклицал он, — ты напрасно прячешься; придет твой черед и тень Дантона возрадуется в могиле, когда ты будешь на этом месте». Ко всему этому он прибавлял страшнейшие ругательства.

До самой гильотины Дантон был все тот же. Переходя от сильнейшей горячности к спокойствию самому тихому; то раздраженный, то насмешливый он все время был до того тверд, что тот, кто бы взглянул только на него, мог бы подумать, что печальная повозка, на которой я вез его — это колесница триумфатора. Когда мы въехали на площадь, он увидел эшафот; краска с лица его исчезла, и глаза наполнились слезами. Внимание, с которым я смотрел на него, по-видимому, ему не понравилось; он грубо толкнул меня локтем и сказал мне с досадой: «Разве у тебя нет жены и детей?» На утвердительный же ответ мой он возразил: «И у меня есть! Думая о них, я снова делаюсь человеком». Он опустил голову, и мы услышали, как он прошептал: «Добрая жена моя, так я тебя и не увижу». Повозка остановилась и привела его в себя; он судорожно встряхнул головой как бы желая освободиться от неуместной мысли и сошел на землю, говоря: «Дантон, прочь всякое малодушие».

Делоне, Шабо, Базир, оба Фрея, Гуинак, Дидерихсен, Эспаньяк казнены были первыми.

Когда вошел на платформу Камил, то остановился предо мной и спросил, хочу ли я оказать ему последнюю услугу: я не имел времени ответить ему, но по лицу моему он понял, что мог на меня рассчитывать; он просил меня взять из руки его локон волос и отнести матери жены его, госпоже Дюплесси. Он плакал, говоря эти слова, и я чувствовал, что и у меня навертывались слезы. В это время подымали нож, поразивший Шабо; он взглянул на окровавленное железо и сказал вполголоса: «Моя награда, моя награда».

Взглянув на небо, он дал отвести себя на скамью, повторил несколько раз имя Люсиль, потом я подал знак, и нож опустился.

Фабр, Лакруа, Вестерман и Филиппо казнены были после Камилла, Вестерман крикнул несколько раз: «Да здравствует республика!» Фабр говорил самому себе: «Сумеем умереть», но волнение его было весьма сильно, и с трудом мог он обуздать его. Лакруа хотел говорить народу, но мы имели приказание препятствовать этому, и помощники мои увлекли его.

Потом взошел Геро де-Сешель, а с ним и Дантон, не ожидая, чтобы его позвали и без того, чтобы кто-либо посмел воспрепятствовать ему. Помощники уже схватили Геро, когда Дантон подошел, чтобы обнять его, и Геро не мог уже проститься с ним. Тогда Дантон воскликнул: «Глупцы! Разве вы помешаете нашим головам поцеловаться в мешке».

Он со свойственным людям его закала хладнокровием присутствовал при казни своего друга; ни один мускул лица его не дрогнул. Еще нож не был очищен, как он уже приблизился; я удержал его, приглашая отвернуться, пока уберут труп, но он пожал плечами с презрительным выражением, говоря: «Немного больше или меньше крови на твоей машине, что за важность; не забудь только показать мою голову народу; такие головы ему не всякий день удается видеть».

Когда, согласно желанию Дантона, обнесли голову его вокруг эшафота, то послышались крики: «Да здравствует республика!», но они издавались собственно из ближних к гильотине рядов.

Так как кладбище Мадлены, где погребены король, королева и жирондисты, закрыто было по приказанию департамента, то пятнадцать трупов дантонистов отвезли ночью на вновь устроенное для казненных кладбище близ заставы Монсо.

Я вернулся в шесть часов в дом правосудия за приказаниями на завтрашний день. Переходя мост на обратном пути, я встретил присяжных Дебуфссо и Виллата, шедших с членами коммуны Воканню и Ланглуа; они спросили меня, как умирал Дантон и я рассказал им то, что видел. Ланглуа прервал меня словами: «Еще бы, он совсем был пьян». Я заверил, что он пьян вовсе не был, и тогда они назвали меня негодяем, так что уходя я долго еще слышал ругательства, которыми они меня осыпали.

17 жерминаля. Я исполнил поручение, возложенное на меня несчастным Камиллом Демуленом. В квартире его привратник дал мне адрес гражданина и гражданки Дюплесси. Я не вошел в дом, а вызвал служанку. Не объясняя ей своего звания, я сказал, что присутствовал при смерти Демулена и что он просил меня передать медальон матери жены его. Я отдал медальон служанке и удалился. Не успел я сделать сто шагов, как услышал, что за мной бегут и зовут меня; это была та же служанка, сказавшая мне, что гражданин Дюплесси желает меня видеть. Я отвечал, что мне некогда, что я приду в другой раз; но в это самое время явился и сам Дюплесси; это был старик, с виду весьма почтенный. Я повторил ему то, что рассказал служанке; он отвечал мне, что вероятно я имею ему передать еще что-нибудь, и что он обязан мне благодарностью. Я продолжал отказываться, извиняясь моими занятиями, но он настаивал, прохожие останавливались и прислушивались к нашему разговору. Они могли узнать меня и потому я счел за лучшее уступить и пошел за Дюплесси. Он хотел взять меня под руку, но я уклонился и под видом того, что в узкой улице нам нельзя было идти рядом, я держался все время позади. Он жил на втором этаже; меня ввели в хорошо убранную комнату, он указал мне на стул и, опустившись сам в кресло, стоявшее перед столом, заваленном бумагами, закрыл лицо руками. Услышав крик ребенка, я увидал в углу колыбель с закрытыми занавесами. Дюплесси подбежал к ней и достал из нее маленького мальчика, который казался больным и продолжал стонать. Показывая мне его, он сказал: «Это сын их».

Голос его дрожал от слез, но глаза были сухи. Он повторил: «Это сын их», и поцеловал ребенка с видом отчаяния. Потом, уложив его обратно в колыбель, он сказал мне: «Вы были там, вы видели?» Я сделал утвердительный знак. «Он умер мужественно, как республиканец, не правда ли?» Я отвечал, что последние слова его были о тех, кто были ему дороги. После довольно продолжительного молчания, ломая себе руки и побледнев, как полотно, он воскликнул: «А она? А дочь моя, бедная моя Люсиль? Неужели они будут и к ней также безжалостны, как были к нему? Разве для двух несчастных стариков не слишком уже будет оплакивать двоих? Считаешь себя философом, и огражденным разумом от этой идеи уничтожения… Но разве есть место для философии и для благоразумия, когда угроза касается родного сына или дочери! Когда видишь, что бессилен защитить его, сразиться и пролить за него кровь… Боже! И думать, что нам не суждено принять ее последний вздох; что она будет мучиться два часа, тогда как мы в безопасности в этом доме, где она родилась, посреди этой мебели, на которой она резвилась, у этого камина, который согревал ее! И сказать, что, быть может, менее счастливая, нежели Камилл, она не будет иметь для передачи нам своего последнего прощания другого посланца, кроме гнусного палача, который поразит ее».

Я чувствовал, как дрожь пробежала по моему телу и как волосы мои холодели. Он ходил взад и вперед по комнате, встряхивая седыми волосами своими, сжав кулаки, с мрачным и жестоким выражением лица.

Проходя перед бюстом свободы, который стоял на камине, он с ожесточением свалил его на пол, разбил на куски и стал давить осколки ногами. Я был поражен в сильной степени и не находил слов утешения или надежды, сожалея лишь о том, что уступил его настояниям. В это самое время послышался звонок, и вошла женщина лет пятидесяти, еще прекрасная, но с лицом, расстроенным от отчаяния. Она опустилась в объятия Дюплесси и воскликнула: «Она погибла; через три дня она должна предстать перед судом» Это была мать жены Демулена. Меня объял ужас при мысли быть узнанным этой женщиной, которую я только что лишил счастья ее дочери и которую, вероятно, мне же придется лишить и самой дочери ее, и я убежал, как будто совершил какое-либо преступление. Никогда я не страдал столько, как в присутствии этих несчастных.

18 жерминаля. Вчера явился в Конвент один великодушный гражданин и предложил содержать гильотину на свой счет! Сегодня казнены: Сен-Жермен Дантон и Елизавета Лакоре, его теща, оба обвиненные в заговоре против свободы; Бернар Перрюшо и Этьенн Музен, нотариусы из Дижона, уличенные в сношениях с врагами республики; Карл Лавилетт, администратор Монтаржиского округа, уличенный в сообщничестве по попыткам к освобождению бывшего короля в дни 20 июня и 10 августа; Ламотт де-Сенон и Сузанна, жена его, заговорщики; Жюльен, хирург Монтаржиского округа; Бизо, мэр и инженер Монтаржиса и Варенн, казначей того же округа, — все трое уличенные в том, что принимали участие в заговоре федералистов.

19 жерминаля. Дорваль, дворянин и офицер; Лардин, землевладелец, и жена его, обвиненные в том, что говорили в пользу распада народного представительства и восстановления королевской власти.

20 жерминаля. Вдова Демулена содержится в Консьержери вместе со своими сообщниками по так называемому Люксембургскому заговору. Завтра они должны предстать перед трибуналом вместе с Шометом, бывшим Епископом Гобелем, представителем Симоном и многими другими. Сегодня Мария Боннер, осужденная на смерть как заговорщица, объявила, что она беременна и казнь отсрочена.

23 жерминаля. Сегодня мы казнили Клода Сушон, бригадного генерала пиренейской армии; он осужден за то, что после своей отставки старался привлечь к себе отряд из 4000 человек и артиллерийский парк, чтоб идти на Бордо и присоединиться к федералистам. Это был человек великой храбрости; он умер мужественно, восклицая: «Да здравствует республика!»

Глава V Продолжение журнала Генриха Сансона

24 жерминаля. Сегодня в 10 часов утра окончен процесс вдовы Демулен; а в 5 часов пополудни окончены жизнь и страдания ее. Когда она прибыла в Консьержери, то все были тронуты одним видом ее отчаяния. Одно время ее считали помешанной, и хотя это была весьма слабая надежда, но думали, что это спасет ее от эшафота. Но мысль увидеться со своим Камиллом упорно держалась в расстроенном мозгу ее и эта мысль до того укрепила ее, что перед трибуналом она совершенно пришла в себя, и с большой энергией и живостью отвечала на вопросы президента Дюма.

25 жерминаля. Сегодня утром я послал волосы вдовы Демулен отцу и матери ее. Я отдал их Савояру, за которым ходил к заставе Св. Якова и с которым говорил довольно долго, чтобы убедиться, что он меня не знает и не будет в состоянии передать им имя того, кто послал его. Вероятно, одна бы мысль быть мне чем-нибудь обязанными была бы им ненавистна. Пустое тщеславие показать гражданину Дюплесси, что тот, который называется палачом, сохраняет все-таки некоторые чувства, уподобляющие его прочему человечеству, показалось мне недостаточным поводом к усилению горести несчастных родителей. Но им следовало иметь часть волос их дочери, ибо я заметил, что она отрезала их на передней части головы. Сегодня казнены: Мориссе, житель Монтаржиса, за неверность в поставке обуви защитникам отечества и Боссю, прокурор Монтаржиской общины, сообщник его.

26 жерминаля. Далансон де Невиль, бывший граф; Мария и Виктория Лескаль, бывшие дворянки и Рейе, уличенные в том, что, когда пруссаки занимали лагерь Луны, имели сношения с изгнанниками; Мария Галлей, бывшая монахиня в монастыре Св. Лазаря, виновная в том, что во время заседания трибунала издавала восклицания, призывавшие к восстановлению королевской власти.

27 жерминаля. Шамбюр, директор почты в Аррасе, уличенный в речах, призывавших к восстановлению королевской власти; Сюлро, столяр, уличенный в том, что служил в рядах Вандеи; Кассегрень, священник из Питивье, обвиненный в антиреволюционных действиях.

28 жерминаля. Сегодня много говорят о новом декрете, который будто бы издается по предложению Сен-Жюста, чтобы поставить вне закона всех иностранцев и бывших дворян, которые в течение десятидневного срока не выедут из Парижа, а также из укрепленных и приморских городов. 17 жерминаля не было никого, кто бы мог без улыбки говорить о заговоре Дантона, Геро де-Сешеля и Камилла; сегодня же этот заговор стал до того важным, что приходится верить ему или умереть. Дюфурни в разговоре с Вадие вздумал играть роль неверующего и тот нисколько не медля донес на него якобинцам по требованию Робеспьера, оскорбленного таким сомнением. Дюфурни изгнали из общества и, дай Бог, чтобы наказание это не усилилось. Вчера я видел, как арестовали несчастного булочника, сказавшего в одной кофейной, что Дантон стоил больше, чем Сен-Жюст. Сегодня мы казнили семерых осужденных.

30 жерминаля. С тех пор как Дюма заменил Германа в представительстве трибунала, приговоры еще более ускоряются, что уже казалось невозможным. Вчера приговорили к смерти семнадцать человек, которых и казнили сегодня утром.

1 флореаля. Сегодня трибунал судил во имя революции тех, которые сами судили во имя правосудия, а я сегодня вез на эшафот тех самых судей, которых декреты исполнял столь долгое время. Я был очень тронут, когда увидел их возвращавшимися из трибунала в числе двадцати пяти членов парламентов парижского и провинциальных, идущих рядами, с президентами во главе их, молчаливых и серьезных, как будто они шли на какую-нибудь церемонию. Имя правосудия имеет характер столь возвышенный, что он сообщается тем, которые служили ему; этот характер не мог быть изглажен и приговором, а потому, когда их привели в зал смерти, то я был как ошеломленный перед президентом Бошар де-Саррон, который протягивал мне руки, чтобы я связал их. Он заметил мое волнение и сказал: «Делай то, что повелевает закон; закон и несправедливый все-таки остается законом!»

2 флореаля. Якобинцы занимались крупным делом, Сборщик их секции, чиновник характера задорного и беспокойного, заключил, что патриотизм не должен освобождать от обязанностей платить наемную плату, особенно когда она следует в государственную казну. Согласно этому, он написал обществу требование недоплаченных казенных денег, следовавших нации как владелице помещения якобинцев; негодование было общее и нимало не потеряло силы от участия в том Колло Дербуа, который, выразив чувства всего собрания, положительно требовал, чтобы виновного предали суду революционного трибунала, который и примет на себя покончить расчеты. Таким образом, мы вернулись к тем временам, когда важные господа выбрасывали своих кредиторов из окон с той только разницей, что теперешнее окно называется гильотиной. Сегодня казнены шестеро.

3 флореаля. Великие и добрые люди следуют на гильотину один за другим. Сколько их еще уничтожит она? Те, которые управляют нами, должны однако заметить, что эта каждодневная бойня сделалась в высшей степени ненавистна. Даже поклонники гильотины утратили жар и ожесточение, а что касается настоящих граждан, то теперь дело имеет совершенно другой вид, как в плювиозе. Когда проезжают повозки, то это похоже на следование чумы; двери, окна, лавки — все закрыто; на улице не видно ни души; и когда мы едем по ней с нашей свитой крикунов и фурий, то как будто выезжаем в город спящей красавицы. Сегодня мы казнили гражданина Ламоньона де Малерб, того, который во время королевского процесса так мужественно писал Конвенту: «Я два раза призываем был к совету того, которого вам предстоит судить, в то время когда этой чести добивались многие, и я обязан ему той службой и теперь, когда многие признают ее для себя опасной».

4 флореаля. Сегодня казнены шесть человек.

5 флореаля. Когда в прошлом году Прусский король вступил в Верден, жители поднесли ему ключи города, а жены и дочери их — корзины с цветами; последние присутствовали на балу, данном роялистским муниципалитетом неприятелю, и танцевали с прусскими офицерами. Подвергнутые за это суду революционного трибунала, тридцать четыре гражданина и гражданки Вердена осуждены были на смерть. Молодость четверых из них: Маргариты Лажирозиер и трех сестер Ватрен могла бы служить им извинением, но это смягчающее вину обстоятельство допустили только для двух семнадцатилетних девушек, которых все-таки присудили к шестичасовой выставке у гильотины и к двадцатилетнему заключению.

6 флореаля. Сегодня в 10 часов утра Клара Табульо и Варвара Генри выставлены были на гильотине, где вчера казнены были мать и сестры их. Они должны были оставаться там в течение шести часов; но спустя час Варвара Генри упала в обморок и пришлось развязать ее, чтобы привести в чувство. Клара же Табульо была так бледна, что все замечали, что и она скоро лишится чувств. Стали кричать в толпе: «Довольно!», но если принять во внимание расположение умов, то этот, хотя и сдержанный крик, мог подкрепить благородное сердце. Генри отправился в дом правосудия, чтобы известить Фукье Тенвилля о происходившем; Ноден отдал ему приказание развязать молодых девушек и передать их жандармам, чтобы отвести обратно в тюрьму, что и исполнено было в половине первого часа. В четыре часа казнены десять человек.

7 флореаля. Лекарь, землепашец из Боннекура; Савуа, артиллерийский фурман; Ламберт, мясник из Сенли; и Гено, занимавшийся виноделием в Ивон ла Монтане, уличенные в заговоре против верховной власти нации, казнены сегодня вместе с Лебо, купцом, Ноде, столяром, и Усталем, водоносом, осужденными на смерть революционным трибуналом за подделку ассигнаций.

9 флореаля. Сегодня гражданин Фукье показал человеческие чувства; это случай такой редкий, что необходимо занести его в мои заметки. Когда беспорядки вынудили его продать свое место прокурора в Шателе, то Ангран д’Аллерей оказал ему некоторые услуги; Фукье вспомнил об этом. Ангран содержался в Пор Либр; это был старец совершенно безвредный и уважаемый всеми, и должно было думать, что о нем забудут. К несчастью, достаточно не только иметь врага между чиновниками комитета общественной безопасности, но и того, если имя заключенного не понравится кому-либо из граждан, чтобы направить его тотчас же в Консьержери, а оттуда — на эшафот. В подобном случае чиновник выставляет его бумаги на вид, и когда они три или четыре раза попались на глаза начальникам, то они отправляют их к публичному обвинению. Вероятно, подобным же образом предан был суду и д’Аллерей, ибо Фукье доказал, что не желает его смерти, замолвив за него слово Селье, одному из менее ожесточенных присяжных. Когда Дюма допрашивал д’Аллерея, который обвинялся в том, что доставлял помощь своим сыновьям-эмигрантам, Селье заметил, что, быть может, обвиненный и не знал о существовании закона, запрещающего всякое сношение с взявшимися за оружие против своей родины; Ангран оттолкнул эту руку, которая протягивалась для спасения его, и с большой твердостью отвечал, что немногие оставшиеся ему дни жизни не стоят того, чтобы выкупать их ложью, что он знал закон, но что, по его мнению, законы природы имеют преимущество перед законами республики. С ним вместе казнен Аймонд де-Николаи, бывший первый президент Верховного Совета. — Ривьер рассказывал мне, что когда де-Николаи прибыл в Консьержери, то страдал ревматизмом в плече, и на предложение доктора Баяра лечиться, отвечал: «Не стоит того, болезнь недалеко от головы; одна унесет другую».

10 флореаля. Гамен, учивший бывшего короля слесарному мастерству и донесший о существовании железного шкафа и интересных бумаг в нем заключавшихся, еще не получил вознаграждения за свою измену, что было однако совершенно справедливо. Он обратился в Конвент с просьбой, в которой, чтобы еще более подкрепить права свои, присовокупил к своему поступку клевету, обвиняя Людовика XVI в том, что тот имел намерение отравить его. Вследствие рапорта Мюссе, собрание приняло просьбу Гамена, и он получит несколько сот ливров дохода и добьется чести быть провозглашенным в декрете Иудою-предателем.

11 флореаля. Сегодня казнен Станислав де-Ланжанери, бывший кавалер ордена св. Людовика, уличенный в том, что был одним из рыцарей кинжала. Давно уже не случалось нам иметь дело с одним только осужденным, и потому те, которые обыкновенно сопровождают нас, покинули нас на дороге, как бы не желая беспокоиться из-за такой безделицы.

12 флореаля. Сегодня казнены шестнадцать человек.

13 флореаля. Сегодня казнены только трое.

14 флореаля. Сегодня мы отвезли на площадь Революции трех офицеров и гренадеров, которые одни 10 августа защищали короля. Их было 12.

15 флореаля. Сегодня во исполнение решения трибунала казнены тринадцать человек, уличенные в заговоре против свободы и безопасности французской нации и в суждениях, призывавших к уничтожению народного представительства.

17 флореаля. Сегодня Конвент издал декрет о предании суду революционного трибунала главных откупщиков; гражданин Дюпен составил рапорт, в заключение которого приведено девять обвинительных пунктов. Их не спасут двадцать два миллиона, которые они предоставили нации. В доме правосудия говорили о процессе сестры покойного короля Елизаветы, который скоро должен начаться. Ее переведут в Консьержери, дети же останутся в Темпле. Вчера казнено девять осужденных, сегодня двадцать три, из которых двенадцать присланы Бернаром де Сентом, командированным с особенным поручением в Кот д’Ор.

18 флореаля. Процесс бывших откупщиков начался сегодня. Их призвано перед трибуналом тридцать два человека. Лиендон и Ноден поддерживают обвинение; председательствует Коффингаль. Между тем Фукье оканчивает счеты депутатов во втором отделении.

19 флореаля. Сегодня утром произнесен приговор над откупщиками. Четверо освобождены от суда: Санго, Деланж-сын, Бевефэ и Дегант. Все остальные числом 28 приговорены к смертной казни и казнены сегодня же в 2 часа пополудни; осталось произнести приговор шестерым. Один из них, Лавуазье, был ученый химик. Он просил у президента Коффингаля пятнадцатидневную отсрочку, чтобы довершить открытие, которое должно интересовать нацию, но Коффингаль ответил ему; «Народ не имеет надобности в химии и ему нет дела до твоих открытий».

20 флореаля. Сегодня вечером Елизавету привезли в Консьержери. Пока приготовили комнату в женском отделении, она оставалась в Греффе, где сын мой и видел ее. Она очень бледна и похудела. Она сидела, читая молитвенник и как бы не замечая происходившего вокруг нее. Сегодня ночью ее должен допросить Фукье Тенвилль. Завтра начнется сам процесс.

21 флореаля. Я присутствовал при начале заседания, на котором осуждена сестра покойного короля. Председательствовал Дюма; на скамьях находилось 15 присяжных; Лиэндон поддерживал обвинение; Елизавете дали кресло, что при президентстве Дюма удивило меня. Множество слухов ходит по поводу этого процесса. Есть люди, полагающие, что Робеспьер посетил Елизавету в Темпле и дал ей понять, что от нее только зависит взойти снова на престол своих предков, отдав ему свою руку; что она прогнала его и что справедливое негодование ее будет причиной ее смерти. Надо быть очень простым, чтобы допустить возможность подобной попытки в человеке, ум которого никем не оспаривается. Другие напротив того уверяют, что в комитетах он постоянно противился началу ее процесса, признавая его бесполезность. Судя по вниманию Дюма к одной женщине, я также на стороне последнего мнения. Принцесса держалась перед трибуналом вовсе не так, как Мария-Антуанетта. Одна с гордым и смелым взглядом и высокомерной усмешкой вполне имела вид королевы. Принцесса же со взорами, постоянно обращавшимися к небу, улыбкой на устах, даже когда Фукье обвинял в участии во всех заговорах ее семьи и выбирал самые бранные названия, походила скорее на святую, сошедшую рая. Она с большим спокойствием присутствием духа отвечала на все вопросы. Когда ее спросили, зачем она сопровождала Людовика во время бегства его в Варенн, то она отвечала: «Все побуждало меня последовать за братом; я сочла за долг свой не покидать его ни в этом, ни в других случаях». Когда же Дюма заметил ей, что она принимала участие в оргии телохранителей и Фландрского полка, она отвечала:

«Мне совершенно неизвестно, происходила ли эта оргия или нет; я объявляю, что меня и не извещали о ней и что я и не думала принимать в ней участие».

Дюма доказывал, что ответы Марии-Антуанетты обнаружили виновность Елизаветы.

«Вы не можете отрицать, — прибавлял он, — что в рвении вашем оказать услугу врагам нации вы взяли на себя труд жевать пули, назначенные для патриотов, чтобы они вернее наносили им смерть».

Такое бессмысленное обвинение не нарушило однако спокойствия подсудимой: она без раздражения или нетерпения отвечала:

«Все возводимые на меня обвинения суть не более как клевета, не имеющая и тени вероятности».

Так как заговор никогда не бывает без соучастников, то к принцессе присоединили еще 23 обвиненных, и я оставил заседание, когда приступили к допросу их. Тогда был час пополудни; около трех часов Деморе, остававшийся в зале, сошел и сказал мне, что все осуждены после совещания, продолжавшегося только двадцать пять минут. Он принес мне приказание приступить к немедленному исполнению приговора.

Как глава заговора, который признан был присяжными, она должна была быть казнена последней. В этом отношении Дюкрей дал мне весьма строгие наставления. Она оставалась на месте, окруженная жандармами в то время, когда казнили спутников ее. Я несколько раз смотрел на нее, она не переставала молиться, обернувшись лицом к эшафоту, но не подымая глаз. Молодой Монморен и Лот, слуга, кричали: «Да здравствует король!» что возбудило в публике большое негодование. При каждом падении ножа народ стал аплодировать и кричать: «Да здравствует нация!» Принцесса, углубившаяся в размышления более возвышенного свойства, совершенно равнодушно слушала эти крики и рукоплескания; она оставалась неподвижной подобно статуям веры, лица которых не могут иметь другого выражения как любовь к Богу. Когда пришла ее очередь, она взошла по ступеням весьма медленным шагом, слегка содрогаясь; голова ее была опущена на грудь. В ту минуту, когда она подошла к ножу, один из помощников хотел снять платок, покрывавший ее плечи. Она сделала невольное движение и воскликнула с необыкновенным выражением стыдливости: «О! Ради Бога!» Вслед за тем нож упал и отсек ей голову. Она погребена в Муссо вместе с другими казненными в одиннадцать часов вечера; на тело ее насыпано было много извести, подобно тому, как сделано было для короля и королевы.

Глава VI Продолжение журнала Генриха Сансона

Мрачное небо, под которым мы живем, кажется, начинает проясняться. 18 числа Робеспьер произнес речь, в которой действительно выказал много красноречия, быть может, потому, что был искренен. Вследствие этой речи те же представители, которые рукоплескали отречению Гобеля и представлениям, бывшим последствием его, объявили декретом, что французский народ признает существование Всевышнего и бессмертие души. Многие дозволяют себе шутки по этому предмету, но все те, которые страждут и смею думать, что и я в числе их, считают себя несколько утешенными. Провозгласить существование высшего существа — это равносильно обязательству вернуться к справедливости — закону Всевышнего дай, Господи, чтобы это осуществилось в самое непродолжительное время. Сегодня казнено восемь человек, обвиненных в заговорах.

23 флореаля. Моя вчерашняя молитва не была услышана, ибо мы предварены были самим Фукье запастись новыми помощниками. Говорят, что заключенные в темницах волнуются, что надо очистить тюрьмы, что там составляются заговоры для ниспровержения республики. Тут нет ничего удивительного, ибо по тому, что я вижу в Консьержери, легко угадать, что происходит в других местах заключения. Везде помещены агенты, вся обязанность которых состоит в том, чтобы заставлять заключенных разговаривать; они возбуждают их надеждой получить свободу; это довольно легко, ибо в настоящее время свобода и жизнь — это одно и то же. Затем, руководясь одной надеждой, одним словом шпион зарабатывает свои деньги, донося на несчастного и законное желание освободиться и избегнуть гильотины, обращается в обширный заговор. Я собрал шестнадцать человек. Что всего грустнее — это то, что все касающееся нас, учреждается таким образом, как будто должно существовать в том же виде на вечные времена. Половина нашего состава должна находиться всегда налицо до конца заседаний; приготовительный туалет женщин должен непременно производиться в посте привратников; прислужники должны сопровождать осужденных на казнь не по произволу чиновников, а по очереди, что вызвало весьма скандальные рассуждения. Сегодня казнены семь человек.

24 флореаля. Сегодня казнены: Можер, бенедиктинец; Гарде и Петон, почтальоны из Вильнева, уличенные антиреволюционных суждениях; Суан, драгунский квартирмейстер, виновный в заговоре против единства республики; Лангу, доктор; д’Аво, дворянин из Риома и жена его; Луге, муниципальный офицер в Сюиредане и Убелески из Диеппа.

25 флореаля. Сегодня мы казнили д’Арленкура, генерального фермера и отца того, который казнен 19 числа. Это старик семидесяти лет. Санкюлоты более раздражены против тех, которые обвиняются в подделке табака, чем если б им сказали, что они превращали в камень хлеб, питающий нас всех.

26 флореаля. Сегодня казнены: Шиавари, пехотный капитан; Тассен, законовед; Менье, депутат учредительного собрания; Фиссар, нотариус; Генри, писец Неварденского трибунала; Бласс, администратор Бичского округа, обвиненные в заговоре против верховной власти нации, и Бернар, продавец сукна, уличенный в недобросовестной поставке.

27 флореаля. Сегодня казнены семь человек.

28 флореаля. Дера, портной и Леруа, поставщик, обвиненные в растрате денег и злоупотреблении при поставках. Пегрилья, житель Аннеси, — уличенные в сношениях с неприятелем, в распространении антиреволюционных статей и растрате денег республики.

29 флореаля. Сегодня казнены сын Буррея Барбарон, бывшего президента, казненного первого числа этого месяца, с ним казнены десять лиц, осужденных революционным трибуналом и двое приговоренных уголовным судом.

1 прериаля. Сегодня казнены девятнадцать человек, из которых четырнадцать высланы в Париж представителем Бо из Лотского департамента.

2 прериаля. В этот день были казнены десять человек.

3 прериаля. Сегодня казнили Лефло, главного таможенного начальника в Трегье.

4 прериаля. Имена казненных в этот день: Анатоль Дофли, военный комиссар; Александр Прованшер, чиновник комиссариата; Жан Франсуа Лемаркан, подрядчик; Жорж Жозеф Фортен, комиссариатский чиновник — обвиненные в вероломных действиях и в неисправных поставках.

5 прериаля. В жертву деспотизма комитетов совершено много убийств; они осуществили эту тиранию, о которой мечтал Марат; удивительно ли после этого, если повторяют беспрестанно, что притеснители находятся вне закона человеколюбия, удивительно ли, что пример Шарлотты Корде нашел подражателей, а убеждение в справедливости расправы кинжалом многих последователей. Ночью третьего дня один человек покушался убить Колло-д’Ербуа; вчера молодая девушка хотела убить кинжалом Робеспьера. Убийца Колло Оверниат по имени Ладмираль; он жил в одном доме с ним по улице Фавар № 42. Говорят, что Ладмираль имел намерение убить или Робеспьера, или Колло, пожалуй, даже обоих. Весь день он прохаживался около Конвента и вошел туда, намереваясь напасть на представителей в самом собрании, но в то время их там не было. Ему надоело слушать речь Барриера, он вышел, тщетно старался проникнуть к Дюплею и, вынужденный отказаться от мысли соединиться с ним, пошел домой и стал ждать Колло. Колло пришел в час пополуночи; Ладмираль, живший на пятом этаже, караулил его на лестнице; он видел, как служанка шла со свечой, чтобы посветить своему господину; быстро спустился через три этажа и в то время как представитель народа поднимался на свою площадку, он выстрелил в него из пистолета раз, потом другой; но оба раза промахнулся, и Колло остался невредим. Он бросился на убийцу; а тот спрятался на свой чердак. Колло, который действительно очень храбр, старался выломать дверь; но в это время на крики служанки и жильцов в доме явился патруль. Гражданин Жоффруа, слесарь, вынудил представителя отойти от дверей, и впустил туда сначала прибывший караул, потому что Ладмираль, вооружившись ружьем, грозил убить всех. И действительно, сам же гражданин Жоффруа, схвативший убийцу, был ранен, по словам одних, штыком, по мнению других, пулей из ружья.

6 прериаля. Теперь известно имя молодой девушки, хотевшей убить Робеспьера; ее зовут Сесилией Рено, ей двадцать лет, она дочь торговца бумагой на улице Лантерн. Комитет общественной безопасности расспрашивал ее. Конвент определил, чтобы всякий день составлялись бюллетени о состоянии здоровья гражданина Жоффруа, раненного Ладмиралем; так делалось прежде, когда короли или принцы находились при смерти. Кажется, однако, что рана вовсе не опасна. Возможность быть мучеником за отечество, которой подверглись Ранго и Робеспьер, приобрела им много завистников; теперь их комитетские товарищи видят кинжалы во всех косых взглядах. Вуллану хочется также разыгрывать роль жертвы; по его словам, какая-то женщина хотела умертвить его; она теперь в Консьержери и сегодня или завтра должна предстать перед трибуналом. Но судя по слухам, Вуллан старался видеть опасность там, где ее вовсе не было. Его убийца — несчастная женщина, которую смерть мужа или любовника лишила рассудка; она написала Вуллану письмо, в котором после нескольких упреков умоляла его соединить ее с любимым человеком. Кто хочет убить, тот; конечно, не станет угрожать; но как бы там ни было, ее желание скоро исполнится. Казнены в тот же день: Шарль-Бираг де Гильеден, дворянин и мушкетер; Жан-Жак Кювье, архитектор и член Ванвийского революционного комитета; Пьер Прюдом, торговец рыбой, и Франциска Ламбер, его жена, Камилла Пенрар, прачка, Маргарита Августина Демо, жена кожевника Геберта — обвиненные в заговоре, имевшем целью восстановить королевскую власть.

7 прериаля. Сегодня казнены: Шар-Мориц-Луи-Мильсан, редактор журнала «Креол-Патриот» и капитан Сен-Домингской милиции, обвиненный в заговоре против республики. Конвент издал декрет, запрещающий брать в плен англичан и ганноверцев; надо знать, будут ли солдаты слушать это приказание.

8 прериаля. Настроение якобинцев и Конвента, дышащее кровью и убийствами, должно было отозваться и в трибунале. Сегодня из двадцати шести обвиненных оправданы только двое, а остальных мы препроводили на гильотину.

9 прериаля. Страшные кинжалы гражданки Сесилии Рено оказались просто двумя небольшими закрывающимися ножиками — один с черепаховой, другой — с перламутровой ручкой, похожими на ножи, употребляемые для еды детьми, и могли поранить только руку вздумавшего употреблять их для убийства.

Но так как на вопросы Вадье Сесилия отвечала чрезвычайно гордо, что, идя к Робеспьеру, хотела только видеть, каковы бывают тираны; и очевидно, что она ожидала ареста, потому что перенесла свои пожитки из дома в кафе Рауси; — то весьма мудрено понять, почему она так плохо вооружилась, питая замысел, который так трудно было исполнить. Можно, кажется, предполагать, что ум ее расстроен; это самое справедливое объяснение ее поступка; но Робеспьер не уступит одному Колло славы мученика, умершего за отечество; он очень хорошо понимает всю выгоду, особенно если к этой славе прибавить возможность остаться в живых; и конечно, процесс Сесилии должен пойти своим порядком. Производятся большие аресты. Ривьер говорил мне, что сообщников находят даже в темницах.

В течение двух дней в Консьержери помещено более сорока узников. Сегодня были казнены четырнадцать человек, все бедные люди или жители деревень.

11 прериаля. Трибунал не заседает в десятый день декады; прежде случалось иногда бывать на площади Революции в утро этого Дня; теперь же вышло постановление не делать этого впредь. Хотя законом определено, что обвиненные революционным трибуналом должны быть казнены в 24 часа, но те, над которыми приговор будет произнесен вечером девятого дня, должны прожить до первого дня декады.

12 прериаля. Сегодня тринадцать осужденных.

13 прериаля. Сегодня столько же, как и вчера.

14 прериаля. Агенты комитета, которых мы прежде называли просто шпионами, присоединяются к толпе, сопровождающей нас на площадь Революции. Они составляют всякий день рапорт о том, что происходило вокруг эшафота. Если они отдают верный отчет во всем виденном и слышанном, то те, кто их посылает, остаются, я думаю, не совсем довольны. Народ все с большим отвращением смотрит на эту бойню.

16 прериаля. С некоторого времени характер Консьержери совершенно переменился. Вначале учреждения революционного трибунала эта тюрьма имела вид лагеря накануне битвы; лица у узников были оживлены, они прохаживались гордо и спокойно, весело разговаривая между собой, некоторые смеялись, пели и пили; большинство, казалось, пренебрегало смертью, парящей над их головами и от которой они были отделены только помостками эшафота. Когда, возвратясь с места казни, я рассказывал тюремному помощнику обо всем происходившем, а он спешил сообщить им мои слова, я слышал, как они аплодировали всем мужественно расставшимся с жизнью с неменьшим энтузиазмом, как им аплодировали и на площади; и я видел, как некоторые из них, подняв стаканы, пили в честь освобожденных товарищей. Но после казни Дантона Консьержери утратила этот характер, она стала, как была и прежде, самой мрачной из темниц. Заключенные грустны, угрюмы, ходят молча, стараются избегать друг друга из недоверия и еще из той потребности углубиться в самого себя, которую чувствует человек при последнем часе жизни. Вместо веселых криков наступило молчание, прерываемое лишь шумом шагов тюремщика или часовых; они не стараются узнавать ни о чем, совершающемся вне тюрьмы; кажется, они не смеют даже желать контрреволюции, которая одна может спасти их. С тех пор как они потеряли лихорадочную бодрость, поддерживавшую их, между ними появилась болезнь, от которой многие умирают.

17 прериаля. Гражданин Робеспьер вторично и единогласно избран президентом Конвента. Несмотря на такое единодушие, комитеты, по-видимому, разъединены так же, как были перед смертью Дантона. Билло-Варенн, Колло. Вадье, Алар, Вуллан негодуют на господство, которое присвоил себе Робеспьер в Конвенте, и внутренне обвиняют его, что он действительно оказывается таким, как представлял его Цецил Рено. Баррер, колеблющийся между двумя партиями, готовый стать на сторону сильнейшего, в рапорте своем о покушениях английского правительства несколько подтвердил эти слухи, выразившись, что иностранцы говорят о нас и о наших солдатах не иначе, как: солдаты Робеспьера, правительство Робеспьера. Этот негодует на то, что он называет клеветой и объявил о том некоторым из своих приближенных. Те, которым есть охота надеяться даже тогда, когда нет никаких надежд, утверждают, что он воспользуется этой враждебной демонстрацией, что разорвать связь с террористами и принять роль, которую не хотел предоставить Дантону; они говорят, что в речи, с которой как президент Конвента, он обратится к народу в праздник Всевышнему Существу, он, наконец, произнесет слово: «милосердие». Такое слово в его устах было бы приговором. В настоящее время все исходит от него и все склоняется к нему: семьдесят три депутата, заключенные за 31 Мая, находятся в живых лишь по его милости; умеренность его относительно их дает ему сильное большинство в Конвенте. Через посредство своих агентов, размещенных им повсюду, он господствует везде в Коммуне, в революционном трибунале, у якобинцев; при содействии Генрио и Лебо, начальника Марсовой школы, учрежденной 11 числа этого месяца, все войска находятся в его руках; поэтому не подлежит сомнению, что он может предписать свою волю не только комитетам, но и самой Франции. Захочет ли он это сделать?

18 прериаля. Дни следуют один за другим, но разнятся между собою. Сегодня еще двадцать один осужденный. Есть люди, которые полагают, что можно сродниться кровью; но это невозможно, когда то кровь — кровь наших близких. Я говорю не о себе, а о моих помощниках, за которыми я наблюдаю с тех пор, как нас заставляют казнить целые повозки мужчин и женщин; двое состоят при мне уже двенадцать лет, четверо были прежде мясниками, двое, по крайней мере, не стоили и веревки, на которой бы следовало их повесить, и из всех них нет ни одного, лицо которого оставалось бы бесстрастным по окончании каждой казни. Публика всего этого не видит: я же замечаю, что сердце их трепещет, а нередко дрожат и ноги. Когда все кончено и на эшафоте видят они только трупы казненных, они смотрят друг на друга с удивлением и как бы с беспокойством. Они, конечно, не отдают себе отчета в том, что чувствуют, но самые разговорчивые немеют; лишь выпив свою порцию водки, они снова приходят в себя. Если такое впечатление производится на нас, то каковы должны быть чувства народа. В числе казненных сегодня находился Лавалетт, бывший виконт и гвардейский офицер, о котором рассказывают страшную историю. Он содержался в Бурбе вместе с женой. Однажды, когда он играл на дворе в мячик, один из сторожей подходит к его жене Лавалетте и просит ее позвать своего мужа. «Для чего?» — спрашивает она, и этот низкий глупец отвечает ей: «Чтобы предстать на суд и оттуда идти на казнь». — Удар был так ужасен, что бедная женщина помешалась.

Глава VII Продолжение журнала Генриха Сансона

21 прериаля. Вчера происходило празднество Всевышнему Существу; в честь его привезли цветы за десять лье в окружности, но слова милосердия, которых ожидали, не были произнесены, хотя они, вероятно, более приятны были бы тому, кого прославляли, чем кучи роз, колосьев и т. п., которые носили по улицам. Мы разобрали накануне ночью эшафот и убрали до последней дощечки его, и это немало содействовало подтверждению слухов об амнистии. Страшная яма, где бродит столько человеческой крови, скрыта под досками, покрытыми песком, но невозможно было уничтожить издаваемое ею зловоние. Бедные мертвецы из глубины могилы своей протестовали против почестей, которые воздавались бесчеловечными людьми Господу правосудия и милосердия. Как ни блистательно было это празднество, но не все вынесли из него благоприятное впечатление. Говорят, что для конвенционистов праздник этот скорее был праздником раздора. Если Робеспьер не вызвал на свет лучшую прерогативу царской власти — милосердие, то он, по-видимому, присвоил себе высокомерные приемы ее. Свобода, которую обещает нам девиз республики, до этого времени была до такой степени химерою, что едва можно придавать серьезное значение последним словам девиза: сомнительное равенство, которое еще остается нам, и братство, которого нам не достает. Из всей программы осталось лишь последнее: Смерть! ибо, что касается равенства, то надо сознаться, что Робеспьер обошелся с ним совершенно произвольно, стараясь отличить себя от своих товарищей. Его упрекают в том, что он заставил Конвент ждать его на амфитеатре, что ушел слишком далеко вперед от других представителей во время процессии из Тьюлери к полю Союза, чтобы показать их перед народом стадом, покорно следующим по стопам своего повелителя: даже обратили внимание на изысканность его наряда и громадный объем букета, который он держал в руке; это для многих республиканцев служит очевидным признаком того, что он метит на королевскую власть. Если они не ошибались, то Робеспьер упустил удобный случай; судя по тому, что я сам слышал в толпе, я думаю, что народ, опьяненный казнями, ждал лишь одного слова, чтобы он провозгласил его. Представится ли ему подобный случай? Прохожие, видевшие чистой площадь, без гильотины, необычайно изумились, увидев на другой день на своем месте. В полночь мы начали восстанавливать постройку, когда проходили запоздалые гуляки с гирляндами, и в четыре часа пополудни нож падал уже двадцать два раза.

22 прериаля. Сегодня трибунал продолжал судить подозрительных, которых прислали в Париж представители, находящиеся в командировках по Департаментам. В этот день предстали перед судом тринадцать жителей города Кона; десятеро осуждены и с ними трое уроженцев из других городов.

23 прериаля. Мы очень далеки от 19 числа и от надежды, которую внушало празднество дня, следовавшего за этим числом. Революционный трибунал преобразовался, но не так, как все хотели и желали, как не смели требовать. По новому декрету строгости усилятся, как бы это не казалось невозможным; судьи, присяжные, которых мы обвиняли в бесчеловечии, сочтены за умеренных и заменены другими. Чего же нам ожидать от тех, которые заняли их места? Самые отчаянные революционеры содрогнулись; Рюамис воскликнул: «Если этот декрет будет принят, то я застрелюсь!» Лекоентр потребовал отсрочки, и только сам Робеспьер, которому многие приписывали мысли милосердия, увлек большинство в пользу декрета. Новый трибунал разделится на отделения, в каждом будет трое судей и, по крайней мере, семь присяжных. Из этой организации явствует, что четыре отделения сразу могут посылать жертвы свои на гильотину.

25 прериаля. Жалобам граждан улицы Оноре, которые не могли более сносить проезда наших повозок, дано удовлетворение. Третьего дня, когда я уже хотел ложиться спать, меня потребовали в дом правосудия, где Ройе и два администратора коммуны приказали мне перенести гильотину с площади Революции на площадь бывшей Бастилии. Плотники работали при свете факелов целую ночь. Дабы дать казням усиленную деятельность, вероятно, признано нужным доставить зрелище их зрителям, которых чувства еще не притуплены; рассчитывали на граждан патриотической части города, трудолюбивых, но бедных работников, чтобы составить публику более горячую, чем жители Тьюлерийского квартала: но очень ошиблись. Мы прибыли через улицу Антуан с семнадцатью осужденными на трех повозках. Когда мы выехали с улицы Антуан, нас встретили крики, брань и даже свистки. Этот народ не такой боязливый, как публика площади Революции и, увидев, что несчастные, которых мы везли, не имели в наружности своей ничего аристократического, никто не стеснялся жалеть их и громко выражать мысли свои. Чем далее мы ехали, тем неблагоприятнее становилось впечатление. Я видел мужчин в рубахах, подпоясанных рабочими фартуками, отыскивающих в толпе жен своих и уводивших их с собой силой или по доброй воле. Когда вошли на эшафот последние из осужденных, толпа была малочисленнее, чем была последнее время на площади Революции, и если не считать наших наемных обыкновенных крикунов, то площадь была почти пуста. Комитетские шпионы, которых мы знали как нельзя лучше, казались совершенно сконфуженными; они предполагали, что народ выпряжет лошадей из повозок и на себе повезет к гильотине врагов своих, а народ этот дал хороший урок тем, кто думал, что знает его. Поэтому под предлогом, что место первой победы над тиранами не должно быть осквернено кровью аристократов, отказались от повторения этого опыта. Ночью мы перенесли эшафот на площадь Революции, его поставили в ограде прежней заставы. Мы будем отправлять трупы на кладбище Св. Маргариты в Монтрельском отделе. Жители предместий, которые увидят проезд осужденных, увидят еще раз трупы их. Судя по вчерашнему их поведению, я сомневаюсь, чтобы такое зрелище долго приходилось им по вкусу.

Хотя декрет о революционном трибунале уже издан, но, тем не менее, в Конвенте прения не прекращались. Враги того, что называли триумвиратом, проснулись несколько поздно. На заседании 23 числа они протестовали против закона, уничтожающего неприкосновенность представителей народа и отдающего их в полную власть комитетов и Фукье Тенвилля, предоставляя первым осуждать их на гильотину без предварительного совещания с Конвентом. Робеспьер не присутствовал на этом заседании, и после речей Бурдона и Мерлена Конвент решил сохранить права своих членов неприкосновенными. На другой день 24 числа Кутон упрекал собрание в высказанной накануне слабости; потом держал речь Робеспьер; он восстал против воображаемой опасности, он говорил, что это дело партии, желающей унизить народное представительство. Бурдон думал, что узнал себя в числе портретов, сделанных им о вождях этой партии. Он обратился к Робеспьеру, который воскликнул: «Я не назвал Бурдона! Горе тому, кто сам называет себя». Эти слова раздались на собрании подобно гулу, и собрание преклонилось перед волей господина и унизилось до того, что отменило решение, принятое им накануне.

26 прериаля. Революционный трибунал отбросил всякий стыд. В прошлом месяце он оправдал Фрето, советника парижского парламента. Такое снисхождение было неприятно Фукье, но он скоро нашел средство восстановить то, что, по мнению его, как публичного обвинителя, могло быть лишь следствием ошибки. Он объявил, что дело дурно обсуждено и снова отослал в суд Фрето, который вследствие такого решения не мог уже избежать осуждения. Два раза не представляются такие счастливые случаи. Тот же трибунал, который мстил за обиды, наносимые нации, делается, таким образом, мстителем по вражде друзей его. Он осудил Казеса, и все знают, что он был обвинен по доносу сына Вадье, которому этот несчастный отказал в руке своей дочери. С Фрето и Казесом казнены сегодня еще тридцать четыре осужденных, из них двадцать шесть были советниками или президентами Тулузского парламента.

27 прериаля. Сегодня я получил сведения о телохранителях, которые, как говорят, сопровождают повсюду Робеспьера. Я встретил его в весьма уединенном месте, и спутниками его были лишь два пса: черный и белый — правда роста и силы весьма почтенных. Мартын предложил мне сегодня утром занять мое место. Я согласился, ибо давно уже обещал моим маленьким племянницам сводить их за город и сам очень рад был хоть на один день забыть гильотину. Мы прошли Клиши и направились по тропинке между рожью еще зеленой, но испещренной цветами. Дети прыгали от радости, прося позволить им набрать букет для своей тетки; они не стали ждать ответа и кинулись сквозь колосья. Пока они топтали рожь, я бранил их; они были так счастливы и так гордились собираемыми цветами, что мои замечания не имели на них никакого влияния, и чем больше видели они цветов, тем более хотели срывать их. Таким образом, мы дошли до дома, называемого Планшетт и расположенного на небольшом расстоянии от Сены; мои старые ноги утомились больше, чем молодые; я сел на край оврага, а дети продолжали бегать. Они увидели дикие розы и хотели достать их для букета, но эти цветы были не так беззащитны, как васильки, и дети только оцарапывали себе руки о шипы. В это время я увидел идущего по дороге гражданина, за которым следовала большая собака. Он увидел детей и любезно поспешил им на помощь. Он сорвал цветы, которых им так хотелось, и дал их каждой поровну. Я видел, как они целовали его, а потом приблизились ко мне, болтая, между тем как он улыбался. Тогда я узнал его. Он одет был в синюю одежду, потемнее той, которую я видел на нем 20 числа этого месяца, в желтых брюках и белом жилете. Волосы его были расчесаны и напудрены с некоторым кокетством, он держал шляпу свою на конце маленькой трости, которую положил себе на плечо. Походка его была очень твердая, голову свою держал он несколько назад, но лицо его имело благодушное выражение, что меня чрезвычайно удивило. Он спросил меня, мои ли это дети. Я отвечал, что это мои племянницы, он наговорил мне комплиментов об их наружности, пересыпая их вопросами, с которыми он обращался к детям. Мария сделала небольшой букет из цветов, которых я был хранителем, и подала его ему; он принял и воткнул в петлицу своего платья, он спросил ее имя, чтобы помнить ее, когда цветы завянут. Бедная девочка не остановилась на своем имени, которого было бы достаточно, а сказала также фамилию, и я никогда не видывал, чтобы человеческое лицо так внезапно изменилось. Он вскочил, как будто наступил на змею; лоб его покрылся морщинами, из-под насупленных бровей он не спускал с меня глаз, его темный цвет лица стал еще мрачнее; он уже не улыбался, и только прямая почти незаметная линия, означая место рта его, придавала всему лицу его неизъяснимую суровость. Он сказал мне отрывистым голосом с гордостью, которую я не ожидал встретить у проповедника равенства: «Вы…!» Я поклонился, и он не закончил своей фразы. Некоторое время он стоял, задумавшись, несколько раз хотел, по-видимому, говорить. Он, очевидно, боролся с отвращением, которое не в силах был победить. Наконец он наклонился к детям, поцеловал их с особенной нежностью, кликнул свою собаку, поспешно удалился, не глядя на меня. И я сам вернулся домой полный разных дум и спрашивал себя, следовало ли смеяться или плакать такому отвращению человека убивающего — от топора, который служил ему для того, чтобы убивать. Быть может также, что увидев меня, он вспомнил об угрозах Дантона.

28 прериаля. В настоящее время в тюрьмах содержится 7321 заключенный; но заговоры доставляют возможность скоро избавиться от излишка. Начали с Бисетра, откуда сегодня взято для казни 37 человек; другие из этого же дома ожидают своего осуждения. Выбор негодяев, которые почти все в прежнее время осуждены были как воры и убийцы, без сомнения, был сделан не без умысла. Этим надеются заглушить интерес, который могли бы возбудить те, которые последуют за ними, а в таких не будет недостатка; снова распускают слух, что заключенные волнуются, а мы уже знаем, что это значит. Как бы оно ни было, вот как происходило дело в Бисетре. Два слесаря, Люкас и Бален, оба осужденные, один на десять, а другой на восемнадцать лет каторжной работы, за воровство, подготовили свой побег. Они получили в хлебе пилу, которой начали перепиливать решетку окна, выходившего на караульный двор. В восторге от близкого освобождения они имели неосторожность сказать громко, что на другой день они будут свободны, и предложили некоему Валаньос, живописцу, бежать вместе с ними. Это был шпион; он расспросил их подробно и возразил, что, выйдя на двор, им придется обмануть бдительность караула. Люкас отвечал: «Это мне нипочем, я отделаюсь от них по-английски». Валаньос сделал свой донос. Дюпомье, полицейский чиновник, произвел обыск в комнате, где содержались оба осужденные; он нашел там пилу и лестницу, сделанную из разрезанных и связанных полос полотна. Люкас и Бален, увидев, что намерение их открыто, оскорбили Дюпомье и осыпали его угрозами. Из этого плана побега, из выражений, употребленных этими негодяями под влиянием досады и злости, Дюпомье и помощник его Валаньос состряпали романтический заговор, который клонился не менее как к тому, — я руководствуюсь текстом приговора, — чтоб прорваться через тюремный караул, овладеть гражданами, составляющими вооруженную силу Бисетра, отправиться в Конвент и зарезать там народных представителей членов комитетов, вырвать у них сердца, изжарить и съесть их, а самих заключить в бочки, снабженные кольями! Нет уже более таких несообразностей, которые трибунал не признал бы возможными, когда дело касается того, чтоб послать на гильотину тех, которые обвиняются в них. Все те из заключенных, которых Валаньосу вздумалось оговорить, осуждены по вышеозначенным доводам и казнены сегодня.

29 прериаля. Страшный день! Гильотина пожрала человека. Силы мои истощились и я едва не упал в обморок. Мне показывали распространенную в городе карикатуру, на которой я изображен гильотинирующим самого себя на поле, покрытом обезглавленными трупами. Если нужна только моя голова для уничтожения гильотина, то я готов принести ее в жертву, и в этом отношении карикатурист не ошибся.

Я не хвастаюсь чувствительностью, которая ко мне не идет, я слишком часто и близко видел страдание и самую смерть моих ближних, чтобы так легко расчувствоваться. Если то, что я чувствую, не есть жалость, то это результат моего нервного расстройства, и быть может, это рука Создателя наказывает меня за низкое послушание тому, что так мало походит на правосудие, которому мне суждено служить. Не могу себе объяснить этого, но с некоторого времени каждый день, когда приходит час казни, меня нестерпимо мучает дрожь. Как только я вхожу в Консьержери, лихорадка бьет меня еще сильнее, и я чувствую как бы огонь под кожей своей. При всей моей воздержанности я становлюсь как бы пьяным. Люди меня окружающие, мебель, стены — все пляшет и вертится вокруг меня, а в ушах раздается глухой гул, похожий на мольбы и жалобы. Несмотря на все мои усилия, я не могу снова возвратить себе полное сознание или хоть несколько укрепиться. Руки мои дрожат и притом до такой степени, что я вынужден был отказаться обрезать осужденным волосы и связывать им руки. Они стоят одни в слезах, другие молящиеся, все они понимают, что живут последний час, и я один не могу осознать действительности всего происходящего на моих глазах. Я веду их на смерть и мне не верится, что они скоро умрут. Это как бы сон, от которого бы хотел оторваться, но не в силах. Я присутствую при приготовлениях казни, не отдавая себе отчета в том, что будет дальше, исполняя свою службу с механической точностью автомата, но без того, чтобы рассудок понимал то, что делает рука. Потом звук падающего ножа приводит меня в себя. Я уже не могу слышать его без содрогания, без того, чтобы меня не бросило в холодный пот; тогда мною овладевает какое-то бешенство, не думая о том, что я должен бы, прежде всего, проклинать самого себя, я внутренне проклинаю этих жандармов, которые с обнаженным оружием привели этих несчастных со связанными руками; этот народ, который бессмысленно глядит на смерть их, не дерзая сделать какие-либо движения, какой-либо жест для спасения их; проклиная самое солнце, которое освещает все это. Наконец я ухожу, разбитый душевными волнениями, порываюсь плакать, но не могу выжать слезу из глаз моих. Никогда все эти чувства не были так сильны, как сегодня. Ладмиралю Сесили Рено дали большой кортеж негодяев, которых по обыкновению называли их сообщниками, хотя многие из них находились уже в тюрьме, когда двое были арестованы.

С 23 числа комитет общественной безопасности вследствие рапорта комиссии, заседающей в Лувре, составляет и посылает в трибунал списки казненных. Арест Нидена и Антонелля, двух присяжных, которые не допускали, чтобы право революционное стояло выше прав закона, доказал, что трибунал этот был лишь пустым призраком, служившим для прикрытия. Но, проповедуя у якобинцев против снисходительности, Робеспьер, тем не менее, воздерживается присутствовать при тех заседаниях, где составляется ближайший список посылаемых на гильотину; то есть он оставляет своим сослуживцам постыдную роль палачей, а сам готов показать руки свои чистыми от всей пролитой крови. Но его тактику поняли; испугавшись сперва, они попытались обратить против него то оружие, которое он оставил им, чтобы погубить их. Они придали большую гласность процессу, названного ими процессом убийц Робеспьера, как будто Колло не раньше подвергся нападению.

В это дело они вмешали двух женщин по фамилии Сент-Амарант, с которыми Робеспьер-сын имел сношения, и распустили разного рода слухи; говорили, что одна из этих женщин была любовницей отца, который потребовал головы ее за то, что в одной из оргий она подслушала тайну его на королевскую власть; что младшая Сент-Амарант осуждена была на смерть потому, что отвергла предложение Сен-Жюста.

Все это рассказывали в Консьержери и вокруг эшафота, но, однако не эта маккиавелевская уловка комитета произвела самое глубокое и тяжелое впечатление. Гражданка Сент-Амарант-мать содержала игорный дом, который посещали многие из значительных лиц и множество интриганов: Дантон, Геро де Сешель, Лакруа, Робеспьер-младший, Дефие, Проли и известный барон Бац, которого полиция никак не могла изловить. Дочь ее, молоденькая и красивая собой, которая содействовала привлечению игроков, вышла замуж за Сартина, племянника бывшего начальника полиции. По закону о подозрительных не только арестовали всю семью, но и всех, кто имел какое-либо к ней отношение, даже косвенное: Марию Гранмезон — бывшую актрису итальянского театра и любовницу Сартина, а также служанку ее Марию Бушар, этой было восемнадцать лет, но не казалось и четырнадцати. Она была такая худенькая, тоненькая и миниатюрная, что даже тигр сжалился бы над ней. Когда она сошла в Грефф и подала свои руки Ларивьеру, чтобы он связал их, этот обернулся к Деморе, моему старшему помощнику, и сказал ему: «Это, верно, для шутки?» Деморе пожал плечами, а дитя, улыбаясь сквозь слезы, отвечало нежным голосом: «Нет, это совершенно серьезно». Тогда Ларивьер бросил веревки и воскликнул: «Ищите другого, кто бы стал связывать ее. Это не мое ремесло нянчить детей!» Она была спокойна и почти весела. При отправлении произошло некоторое замешательство, заказаны были красные рубахи только для Ладмираля, Сентенакса и для четырех Рено, когда пришел из комитета приказ надеть их на всех 54 осужденных без исключения. Пока пошли за ними, Мария Бушар села у ног Гранмезон, которая была совершенно как убитая, и старалась утешить ее. Она еще спросила позволения сесть вместе с ней в повозку, в чем ей не было отказано. Я думаю, что если бы она попросила даровать ей жизнь, то едва ли кто бы то ни был поколебался разрезать связывавшие ее веревки и занять ее место. То, что мы перечувствовали, отразилось и в народе. Толпа была весьма значительна и соответствовала блеску самой казни. Отряд жандармов и пушки, сопровождавшие нас, вызвали на улицу всех парижан. В первых повозках было пять или шесть женщин, все молодые и красивые, и как всегда вид их располагает к жалости, но когда показалась Мария Бушар, то негодование было общее. Отовсюду слышался ропот, и более чем в десяти местах кричали: «Не надо детей!» В Антуановском предместье женщины, стоявшие у окон, складывали руки, с живостью говорили между собой и показывали не нее пальцами, многие плакали. Я сам во время проезда и на площади ни разу не посмел обернуться в ее сторону. В Консьержери я взглянул на нее и мне показалось, что черные глаза ее говорили мне: «Ты не умертвишь меня!» И однако она умерла. Она взошла на эшафот девятой. Когда она прошла мимо меня, ведомая помощниками, я сделал движение в ее сторону, движимый каким-то инстинктом, сильно борясь против внутреннего голоса, говорившего мне:

— Разрушь гильотину скорее, нежели допустить, чтобы она взяла это дитя!

Помощники подвели ее, я слышал ее голос, сказавший: «Хорошо ли я так стою?» Я поспешил обернуться, глаза мои заволокло каким-то облаком, и я чувствовал, как колени мои дрожали. Мартен скомандовал вместо меня и сказал мне:

— Ты болен, ступай домой, я останусь один.

Я сошел с эшафота, не говоря ни слова, и удалился, не оглядываясь. Галлюцинации не покинули меня за весь день; они были так сильны, что на углу улицы Сентанж, когда подошла ко мне нищая просить милостыню, то мне показалось, что это она, и я едва не упал навзничь. Сегодня вечером, садясь за стол, я утверждал жене моей, что вижу на скатерти кровавые пятна.

30 прериаля. Сегодня декада, не было казней. Я провел весь день дома, где читал газету.

5 мессидора. С первого по четвертое казнено 92 осужденных.

6 мессидора. Боязнь смерти побудила одного из заключенных в Маделонетской тюрьме повеситься. Вот простота Грибуля, оправданная весьма мрачным образом. Прежде чем повеситься, он написал Робеспьеру письмо следующего содержания: «Добродетельный Робеспьер, позаботьтесь о моей жене, которой нечем будет существовать». Это уже второй, который таким образом сам идет навстречу смерти. Бывший слуга герцога Каньи, некий Куни, заключенный в Порлибр, уже зарезался бритвой, оставив завещание такого содержания: «Это полицейский комиссар моего квартала желает, чтобы я попал на гильотину. Он говорит, что я негодяй, что я украл у своего господина все, что имею. Это неправда, но он зажимает мне рот, когда я хочу отвечать. Я соблюдал экономию для моих племянниц и для одного сироты, которого презрел. Я передаю их на попечение Национального Конвента и прошу привратника отнести это завещание в комитет общественной безопасности». Сегодня казнены 25 человек.

8 мессидора. Сегодня казнены прочие заключенные в Бисетре, замешанные доносами Валаньоса. Между ними находился прежний народный представитель Осселен, в небольшом доме в окрестностях Марли скрыл он изгнанницу — госпожу Шарри. Этот великодушный поступок стоил ему сперва свободы, а потом жизни. Он имел неосторожность доверить свою тайну одному несчастному, которого считал своим другом. Этот, представленный госпоже Шарри, влюбился в нее и сделал ей постыдное предложение. Она отвергла его, и на другой день убежище ее окружено было солдатами; ее арестовали, отвели в трибунал и казнили.

Так как в то время закон, осуждающий на смерть всякого, кто даст убежище изгнаннику, не был еще издан, то Осселен присужден был к 10 годам заключения в кандалы и помещен в Бисетр вместе с разбойниками. Прежнее его положение, а в особенности связи его с партией Дантона, указывали на него тем, которым поручено было очистить темницы; его включили в число заговорщиков, которые, по мнению Фукье, хотели нанизать на иглы сердца членов комитета и скушать их. Решившись избавить себя от казни, он достиг того, что вырвал большой гвоздь из стены своей тюрьмы и в три приема воткнул его себе в живот, но все-таки не смог умертвить себя. Т*., доктор в Консьержери, высказал в этом случае здравый смысл и человеколюбие; правда, это продолжалось недолго. Когда пришли за Осселеном, чтобы вести его в трибунал, Т*. объявил, что это бесполезное варварство, что раны, которые Осселен нанес себе в живот, осуждают его на скорую смерть, вернее всякого судебного приговора. Но трибунал неохотно отказывался от единственной головы, которая придавала хотя некоторое значение мрачной жертве в Бисетре. Лиендон настаивал, Осселена отнесли в суд, и Дюма принял стоны его вместо показаний. Когда вынесли его, он упал в обморок. Ему дали понюхать уксус, и он пришел в себя; обводя глазами всех окружающих его, он сказал: «Что ж эта смерть, разве не придет она!» Он попытался освободить руки свои из рук помощника, который схватил их, чтобы связать; он намеревался сорвать повязку со своей раны. Т*., смотревший за ним, сказал ему: «Будьте спокойны, отсюда до гильотины далеко, и прежде чем вы прибудете туда, если только не свершится чудо, то вам не придется иметь дело с ней». Предсказание его сбылось лишь наполовину. Когда мы прибыли, Осселен, которого поместили в повозку, не подавал признаков жизни; глаза его остановились, губы посинели, рот раскрылся, зубы стиснулись. Считая его мертвым, я приказал Деморе покрыть труп и оставить его в повозке, но Т*., сопровождавший нас, утверждал, что он еще жив и что следует исполнить приговор. Я отказывался, и тогда он сказал мне: «Глупец, если он умер, то разве не все равно, что он явится на тот свет с головой под мышкой, а если бы мы оставили ее при нем, и он неожиданно воскреснул бы, то, наверное, это наделало бы хлопот и мне, и тебе!» Его отнесли наверх, но ни один мускул лица его не содрогнулся, когда упал нож; и чтобы ни говорил доктор, мы убеждены, что обезглавили труп.

Журнал моего деда оканчивается на 9 мессидоре без объяснения причины такого прекращения. Он не отличался чувствительностью, но, тем не менее, его мужество, бесстрашие духа его при виде смерти не могли противостоять силе впечатлений, перенесенных им накануне. После казни красных рубах он слег в постель вследствие кризиса той болезни, которая несколько месяцев спустя вынудила его отказаться с своей должности. Мой дядя, заменявший его в подобных случаях, заметил, что в это время, самое жестокое из всего революционного периода, старый, палач, видимо, страдал под гнетом чувств, походившими на угрызения совести. Он был бледен, взволнован, беспокоен, он искал уединения, и однако нередко уединение было для него поводом к необъяснимому испугу. При всяком неожиданном шуме он вздрагивал. Он не рассказывал более жене и детям те сцены, которым был свидетелем. Симпатия, ненависть, сожаление, раздражение, которым он в прежнее время давал свободное течение, казалось, изгладились из души его, чтобы оставить ее под гнетом того, что я не смею назвать ужасом, но что, наверное, было отвращением и для приказывавших, и для исполнявших. С такими мыслями под влиянием болезни, которая овладевала им, понятно, что он не решался среди вечерней тишины и уединения, вызывать привидения, порожденные утром ножом его. С последних дней прериаля имена осужденных лишь иногда замечались в его записках. Правда, что в это время гильотина была построена на коммерческом основании, и что, когда сам хозяин воздерживался, то его непременно заменял бухгалтер. Делоре, о котором говорит Шарль Генрих Сансон, и внук которого в настоящее время палач в Бордо, исполнял одновременно должности старшего помощника и приказчика. Акты раздевания трупов, составляемые им каждый вечер, были собраны в один реестр, остававшийся в руках палача. По этому реестру составил я те списки, которые не сохранились дедом моим, причем старательно сличил их с журналами того времени и со списками, не заслуживающими особой веры Прюдома. Я отсылаю к концу этого труда полный мартиролог страшных месяцев мессидора и термидора и буду продолжать мою историографию эшафота при помощи других документов, оставленных отцом моим.

Глава VIII Рукопись отца моего. Служба его в артиллерии

Я должен был передать в точности и без перерыва журнал Шарля Генриха Сансона. Этот печальный некролог, отмечающий ежедневно жертвы страшной эпохи Террора, составляет каждодневную ведомость эшафота с 1793, и в этом отношении я признал за ним историческое значение, не позволявшее мне искажать его. Поэтому я в точности сохранил содержание его и надеюсь, что читатели одобрят это. В этом каждодневном отчете встречаются некоторые наставления, написанные в часы отдыха и уединения человеком, облеченным столь страшной обязанностью. Его заметки кратки, сжаты, как и должен был быть в то время баланс гильотины; рука, утомленная казнями, едва сохраняет достаточно силы, чтобы писать, а немая совесть не смеет вопрошать. Тот, который держит этот список казней, едва смеет бросить боязливый взгляд вне своего печального горизонта на те события, которые совершаются вокруг него. Чувствуешь, что он живет в страшное время, когда всякий закрывает глаза, чтобы не видеть и не чувствовать себя живущим.

Отдохнем от этого ужасного чтения. Рукопись моего отца, гораздо позже написанная, но касающаяся событий того же времени, доставит нам эту возможность. Она объясняет интересные подробности о перемене общественного мнения в пользу палача.

Республика обходилась с нами лучше, чем монархия. Она дала нам слишком важную роль и слишком часто прибегала к нашим услугам, чтобы не понимать этого. Это бесспорно единственная эпоха, когда отвращение, соединенное с нашей должностью, почти смолкло. Вместо неизбежного отвращения, которое мы всегда внушали, нередко видели во время Террора как народные представители, клубные ораторы, знаменитые своим цинизмом, самые отъявленные из санкюлотов, считали за честь фратернизировать с палачом: свобода, равенство, братство и смерть.

Уже дело не касалось этих боязливых приговоров совета и парламента, едва решавшихся запрещать называть нас палачами; дело клонилось к тому, чтобы поискать нам славное прозвище, вполне достойное величия нашего назначения. Весьма серьезно предлагали на будущее время называть палача: мстителем народа, одеть его в серьезный костюм, который бы указывал всем на него, как на одного из важнейших особ всей нации. Известный артист, живописец Давид, поверил всему этому и явился к моему деду, чтобы переговорить относительно этого костюма, рисунок, которого он не погнушался сделать, руководствуясь в этом случае воспоминаниями о лекторах римской древности. Шарль-Генрих Сансон отклонил честь такого одеяния и выразил желание оставаться при той одежде, которую носил.

Но это были лишь меньшие почести, которые оказывали деду моему; часто, отправляясь на казнь со своим мрачным экипажем, в то время когда еще народ не утомился ежедневными казнями, он слышал на пути своем одобрительный ропот. Несколько раз фурии гильотины едва не делали ему овацию. Некоторые из помощников были в связи с ними, и это было соединение смешного с отвратительным.

Спешу перейти к другому предмету и к образам, менее отталкивающим. Я предоставлю говорить отцу моему, который расскажет нам полученное им в то время выражение симпатии, более лестное.

В одно из воскресений октября месяца 1793 года пробили сбор всем гражданам нашего отдела, и я вместе с прочими отправился в церковь Св. Лаврентия. После собрания, когда я выходил с несколькими друзьями, ко мне подошла довольно многочисленная компания, состоявшая большей частью из ремесленников, среди которых я заметил несколько знакомых лиц. Один из них от имени всех обратился ко мне со следующими словами:

— Гражданин Сансон, мы принадлежим к числу тех, которые должны образовать новую роту канониров нашего отдела. Прежняя отправилась сегодня в армию, нам разрешили составить новую и вот позволено нам собраться сегодня для избрания офицеров. Мы знаем вас с давнего времени и нам бы очень лестно было видеть вас с нами, равно как и лиц, сопровождающих вас.

Если бы этот человек не назвал меня по имени и не выразился, что как он, так и его товарищи давно меня знают, то я бы счел все это за ошибку, и чтобы не рисковать быть узнанным впоследствии поспешил бы отказаться самым положительным образом; но сознаюсь, меня тронула эта предупредительность и я хотел отклонить предложение со всевозможной вежливостью. Я дал им заметить, что уже принадлежу к национальной гвардии, где занимаю должность сержанта, так как несколько знаком с пехотной службой, но что не имею ни малейшего понятия о службе артиллерийской.

— Что за важность! — воскликнул смеясь один молодой человек с открытым лицом. — У нас хороший учитель и в месяц вы будете знать столько же, сколько и мы. Вы умеете ездить верхом и фехтовать. Это главное для воина. Что же касается чина, то вам неизвестны наши намерения, прибавил он, ударяя на последнее слово, — примите наше предложение и увидите, что не раскаетесь в этом.

Я попытался сделать несколько возражений, но их так живо оспаривали и так убедительно упрашивали меня, что пришлось уступить. Впрочем, в подобное время было не совсем осторожно противиться народным демонстрациям, ибо из благоприятных они могли стать враждебными и обратиться против того, кто не сумел ими воспользоваться. Малейший случай был достаточен для того, чтобы обвинить вас в недостатке патриотизма и смотреть на вас как на подозрительного.

Таким образом, я и отправился с новыми моими товарищами в то место, где должны были происходить выборы офицеров для этого артиллерийского отряда. Очень удивлен был я, когда увидел тотчас по моему прибытию, что все собрание выбрало меня президентом, а одного из друзей моих — секретарем. К нам присоединили 4 счетчиков голосов, и выбор начался с должности капитана. Удивление мое еще более возрастало, ибо я не замедлил убедиться, что все голоса клонились в мою пользу. Это меня тронуло и польстило мне; но чувствуя себя неспособным исполнять должность, о которой не имел ни малейшего понятия, я старался отклонить от себя честь избрания. Все мои доводы ни к чему не привели; меня обвиняли в излишней скромности и провозгласили против воли. Дядя мой, бывший вместе с нами в то время, избран был лейтенантом, а тот из друзей моих, который исполнял обязанности секретаря, — старшим сержантом. Последний, будучи еще очень молод, не в состоянии был скрыть свой восторг. Это был некто Массон, юноша весьма неглупый и несколько образованный. Он обыкновенно занимался у прокуроров, и я познакомился с ним у того, который вел дела нашего семейства. Наши годы и характеры сходились, и мы скоро тесно сдружились. Он почти каждое воскресенье приходил обедать к отцу моему, который в этот день принимал немногих своих друзей. После одного из таких обедов и случилось с нами рассказываемое мною приключение, которое нас обоих возводило на ступень неожиданных воинских почестей.

Массон был не нашего отдела; он жил на острове Сен-Луи и опасался, что это обстоятельство лишит его избрания; но скоро он успокоился, ибо в те времена на такое обстоятельство не обратили ни малейшего внимания.

Что же касается меня, то на другой день после выборов я поспешил отправиться к одному из сержантов моей роты, который был канониром и как нельзя лучше понимал артиллерийские приемы. Я стал учиться у него, и нескольких уроков было достаточно для ознакомления меня с этого рода службой; но недостаточно было уметь повиноваться, необходимо также уметь командовать. Я более всякого чувствовал необходимость этого, так как сразу попал на высокое место. Поэтому я старался изучить у других товарищей все, что касается артиллерийского дела, наконец, дошел до того, что мог вступить в командование, не рискуя подвергнуться насмешкам.

Правительство, имевшее на нас свои виды, заботилось, впрочем, и само о том, чтобы довершить обучение артиллерийского отдела парижского гарнизона, к которому мы принадлежали: назначено было несколько преподавателей. Когда мы дошли до того что могли порядочно маневрировать, то соединили наши 4 роты: северную, бондийскую, бон-нувель и монконсамбльскую, вооруженные каждые двумя пушками, и приказано было им на обширном поле делать различные эволюции, входившие в состав артиллерийской службы. Выбранное для этого место был бульвар Бонди, где учение проводилось два раза в неделю. Между тем, я несколькими завтраками привлек нашего учителя, старого сержанта канонира, и достиг того, что он занимался мной отдельно, чтобы я мог с честью оправдать звание начальника. Он прилагал к этому делу много старания, а я много доброй воли, так что делал довольно значительные успехи.

Скоро пришлось использовать нас в деле, и когда несколько рот получили приказание отправиться в Вандею, а другие — в Лион, куда направлялись значительные силы, моя роты, бывшая 48, послана была вместе с другой в Бри, где вспыхнуло возмущение, заставлявшее опасаться, чтобы мятежники не попытались сделать из этой провинции новую Вандею.

Опасения эти были совершенно ребяческие, так как если волнение было неожиданно, то, тем не менее, легко было подавить его. Говорили, что 20 ООО жителей Бри и окрестностей Куломье взялись за оружие по голосу духовных лиц, предводительствуемых и поддерживаемых самыми влиятельными личностями страны. Когда мы прибыли, то накануне уже все было окончено, и для усмирения этого страшного возмущения оказалось достаточно гарнизона Куломье, то есть одной роты егерей 16 полка. Рота эта состояла только из 84 человек, но что особенно замечательно, это то, что когда вспыхнуло возмущение, капитан и два лейтенанта были в отсутствии, и младший лейтенант, мальчик не более пятнадцати лет, выступил во главе своего отряда против скопища, которое считали столь многочисленным. Такая смелость имела полнейший успех. Встреча произошла на поле, между Мопертюи и Куломье, и как только увидели, что их атакует слабый отряд кавалерии, они расстроились и обратились в бегство, дав только несколько выстрелов, ранивших, к счастью, весьма немногих. Тогда егеря развернули фронт и погнали перед собой остатки мятежной толпы, которая побросала оружие и без сопротивления дала гнать себя до Куломье, где ее заключили в церковь Сен-Фуа, так как тюрьма была слишком мала для такого большого числа народа. В самом деле тут было всего восемьсот человек: мужчин, женщин и детей.

Когда мы прибыли, то так как опасались возобновления нападения со стороны беглецов, рассеянных накануне, которые, быть может, вздумают попытаться освободить узников, нас выстроили в ряды перед церковью, в которую они были заперты. С нами было шесть пушек, шесть зарядных ящиков и две походные кузницы, каждая с закладкой четырех лошадей, всего же пятьдесят шесть лошадей. Мы зарядили пушки картечью и поставили их перед дверьми церкви, угрожая стрелять при малейшем признаке возмущения.

Такое решительное действие наше имело влияние на толпу и достаточно было для погашения восстания в самом зародыше. Впрочем, мы имели с собой пятьсот человек пехоты и эскадрон кавалерии, что с нашей артиллерийской командой и местным гарнизоном составляло войско около девятисот человек. Такая сила, хорошо обученная и со строгой дисциплиной, была слишком достаточной для усмирения смут, даже более значительных, ибо мы только что видели, как отряд из 80 егерей под предводительством 15-летнего мальчика обратил в бегство бесчисленную толпу, взяв 800 человек в плен. За это молодой герой осыпан был со всех сторон шумными поздравлениями, к которым мы искренне присоединили и наши. Всего неприятнее было положение капитана и двух лейтенантов, когда они вернулись на свой пост, ибо они упустили случай отличиться, которым воспользовался их юный сослуживец.

Когда умы успокоились, то это сосредоточение, слишком обременительное для такого небольшого местечка, было распределено отрядами по окрестностям. Один отряд послан был в Ферте Гоше, другой в Фармутье, третий в Розе ан Бри. Что касается меня, то я остался в Куломье с главными силами. Мы составляли штаб числом около 30 офицеров; мы все вместе обедали и между нами царило полнейшее согласие. Годы мои и странные времена, в которые мы жили — все содействовало тому, что я забывал о дне, когда мне гораздо труднее будет найти себе общество между своими ближними.

Я ревностно занимался моей службой, соблюдал строгую дисциплину, часто делал в моей роте учения, чтобы она не утратила тех немногих познаний, которые имела, и чтобы приучить наших лошадей к маневрам, а также, чтобы внушить к нам почтение в народе на случай, что оставшиеся в среде его недовольные вздумали бы снова произвести возмущение. Но я должен сказать, что большинство горожан благоприятствовало нам; только сельское население вначале несколько косо посматривало на нас, но вскоре и оно к нам привыкло.

Что всего удивительней, это то, что в продолжение 6 месяцев, которые мы пробыли в Куломье, мы не имели с гражданскими властями ни одного важного столкновения, подобного тем, которые почти повсеместно поселяют раздор между властями — военной и гражданской. Между тем революционный комитет в Куломье был весьма странно составлен: президентом его был маленький горбун, до того напыщенный своим званием, что можно было думать, что это-то и раздуло горб его. Эта личность не умела ни читать, ни писать, но это не помешало ему издать приказание, по которому все письма с почты должны были проходить через его руки, прежде чем быть доставляемы по назначению.

В то время я вел большую переписку, как с моим семейством, так и с несколькими друзьями, которых оставил в Париже, так что стал одной из главных жертв произвола горбатого тирана. Ему передали одно письмо, адресованное мне, и он имел дерзость распечатать его; но чему трудно и поверить — это тому, что, так как ни он, ни его сослуживцы не могли разобрать ни слова, то они имели бесстыдство потребовать меня к себе, просить, чтобы я им прочел содержание письма. Признаюсь, я едва сдержал свой гнев и негодование, и вместо объяснений, которых от меня требовали, разразился упреками и жалобами на такое злоупотребление власти, с иронией поздравляя их, что необразованность их, по крайней мере, обеспечивает их скромность. Я угрожал им, что доведу о таких действиях их до сведения моих начальников, которые, наверное, примут мою сторону, и мне удалось напугать их до такой степени, что они отдали мне письмо с просьбой не давать никакого хода делу, в котором с их стороны было ошибочное мнение о добром патриоте.

Я очень рад был, что дело этим кончилось, ибо письмо было от моей матери и содержало несколько сожалений о жертвах той эпохи, которые могли бы не понравиться их безукоризненному цинизму. После того я не мог без содрогания вспомнить об угрожавшей им опасности.

Пребывание мое в Куломье, продолжавшееся шесть месяцев, не ознаменовалось больше никакими другими приключениями. Наконец я получил приказание отправиться в Розеан Бри в качестве временного начальника с двадцатью пятью артиллеристами и тридцатью человеками пехоты под командой подчиненного мне лейтенанта. Там я оставался только три недели, пока меня сменила другая рота. Затем я вернулся в Париж, где мне пришлось принять участие в событии, которое заставило меня горько сожалеть о чине, который мне так приятно было принять. Я обязан рассказать это событие для сына моего как доказательство, что никогда не избегнешь судьбы своей.

Глава IX Тюремные заговоры

Я приведу в свое время рассказ, о котором упоминает мой отец, но прежде мне необходимо продолжать историю этих времен с той эпохи, на которой остановился журнал Шарля Генриха Сансона.

Юридическая Сен Бартелеми достигла своей апогеи. Страшный способ спасения, называемый Террором, получил те усовершенствования, которых был достоин. Личный состав его доносчиков, судей, присяжных, обвинителей, палачей делал свое дело с невозмутимой регулярностью, и все шло как хорошо устроенная машина.

Те, которые сообщали ему это движение, сами подпали тому обаянию, которое хотели вдохнуть всей Франции. Ни телохранители, ни придворные не препятствовали новым тиранам входить в непосредственные отношения с народом; от них не могли укрыться чувства толпы, и поэтому они могли видеть, что недалеко то время, когда отвращение займет место жалости. Совесть их, вероятно, не осталась нема; быть может, она говорила им яснее их же шпионов; но кровь, подобно вину, производит опьянение и притом более ужасное. Люди 93 года не могли избегнуть того бреда, который побуждает убийцу колоть кинжалом тело, уже давно лишенное им жизни; тайный голос говорил им, что в тот день, когда они допустили пасть головам Дантона и Демулена, они пропустили час отступления. Раз, направившись по этому пути, они шли вперед ослепленные, смущенные, предвидя падение свое, предусматривая пропасть, но все еще под влиянием жажды истребления, которая давала место лишь одному чувству ужаса.

Для этих грозных конвенционистов, перед которыми Европа преклонила уже одно колено, была угроза гораздо более страшная, чем голос их совести, чем негодование общественного мнения; эта угроза заключалась в отсутствии Робеспьера.

Он покинул залы Комитета, не показывался более в Конвенте и только лишь изредка посещал своих друзей якобинцев, господство его было так сильно, что достаточно было ему отвернуться, чтобы возбудить трепет тех, которые избегали его взгляда, чтобы заставить их видеть во сне тени Дантона, Камилла, Фабра, д’Эбера, Шометта и многих других, погибших, потому что этого желал Робеспьер.

Чего хотел он? Что требовал он? По какому пути желал он, чтобы все направилось? Или еще раз требовалось поднести ему головы 73 жирондистов, переживших 31 Октября, и от которых он уже великодушно отказался? Разве нужно было, чтобы те, которые служили его политике в Горе, но которые в то же время думали сравниться с ним в патриотизме и перещеголять его строгостями, пошли, покорные, броситься под колеса колесницы этого Жатерна, где добыл бы он новую дань голов, ему должную? Будет ли это на правой стороне Конвента или на левой?

Подобное сомнение было ужасно и труднее было перенести его, чем немедленную поскрипцию.

На решениях и образе действий комитетов отозвалось волнение, производимое в умах этим сомнением; этому-то волнению, равно как и принципам нравственного порядка, о котором я говорил выше, и следует приписать учащение казней в течение месяцев мессидора и термидора.

Не успев проникнуть в тайны политики Робеспьера, они думали найти спасение в законе прериаля, — обоюдоострое оружие, которое триумвиры дали им в руки лишь в надежде, что они обрежут им пальцы: они стали преувеличивать строгости этого закона. Быть может некоторые, подобно Амару или Вадье в деле красных рубах предполагают, что пролитая кровь всегда падет на настоящих авторов убийственного кодекса; но другие, как Билло, Варенн, Коло и прочие, остаются убежденными, что у них нет помощника вернее смерти, что победа останется за теми, которые ранее других, поднимая кровавое знамя ужаса, дадут республике наибольшее число залогов, и они стараются удлинять списки, доставляемые им луврским комитетом, которому поручено избирать жертвы на другой день.

Со своей стороны партия Робеспьера, которой, конечно, он не сообщал своей сокровенной мысли, не соглашается уступить свое место. Те и другие соперничают страшными патриотическими истреблениями и за все это отвечают несчастные подозрительные; головами их отмечается число очков, выигранных каждой партией. Бессетрскому делу, подготовленному комитетом общественной безопасности, робеспьеристы отвечают делом люксембургским; цифре 74 они могут противопоставить число 154; людям, опозоренным прежними осуждениями — почтенных судей, дворян, священников, важных особ, одним словом, настоящих аристократов.

Это был сладкоречивый Герман, который взял на себя дело привести заговор к концу и выжать из него столько крови, сколько было возможно. Один из администраторов Люксембурга Вуильчерич, который был знаток в этом деле, устроив уже большой заговор Диллона и жены Демулен, значительно содействовал ему в настоящем случае. Вуильчерич приискал себе и помощников; некоего капитана Бойенваля, которого революционная армия признала недостойным оставаться в рядах ее; Басиро, памфлетиста, известного по печальной славе своей жены Оливы, процесса ожерелья; привратника по имени Верней; наконец, бывшего адъютанта Карта Амана, человека, готового на всякое злодеяние. Собравшись на совещание, эти четыре разбойника делают свой выбор; не только знатные имена или качества указывают им лиц для доноса, но тут также играют роль капризы, личная месть и любовные мечты. Этот считается заговорщиком, потому что отказал одному из них понюхать табаку из своей табакерки, тот — потому что не был щедр в отношении к привратнику; третий — потому что он муж женщины, которую Бойенваль удостаивал своим вниманием; все, наконец, потому, что питали сокровенное желание не сгнить в темнице и не погибнуть на гильотине.

И все это история, но когда пишешь ее, то невольно думаешь, что все это сон.

Когда число заговорщиков достигло число 154, то остановились; такой итог казался достаточным для первого опыта и умение Бойенваля и K° приберегли для другого раза. Составленный таким образом список, во имя комитета общественного спокойствия послан прямо из полицейского бюро, в котором председательствовал Герман к Фукье Тенвиллю, чтобы он был представлен Луврской комиссии и комитету общественной безопасности.

В это время твердый Фукье подвержен был обморокам, правда, чисто нервным; несколько дней перед тем он рассказывал одному из членов комитета, что по дороге в Тюльери ему показалось, что Сена течет кровавыми струями, и пока он говорил это, собеседник его увидел, что он стал бледнее смерти и волосы стали дыбом на голове его. Действительно ли он уступал болезненному расстройству мысли или хотел возобновить хитрость, употребленную им в дело при бессетрском процессе, но в заговоре Люксембурга он имел мысль судить одним разом всех 154 обвиненных и велел для этой цели построить в зале Свободы особую эстраду, ступени которой достигали до потолка. Комитет общественного спокойствия, в котором в отсутствие Робеспьера господствовал Кутон, во имя триумвирата призвал к себе Фукье и приказал ему отказаться от мысли об эстраде.

Люксембургские заговорщики разделены были Германом на три категории, которые должны были быть судимы в три заседания.

Первая категория предстала на суд 19 мессидора; или Фукье хотел искупить неудовольствие, причиненное им робеспьеристам, или же пример Германа увлек его, но никогда, даже перед революционным трибуналом, ни одно дело не было ведено с таким пренебрежением самой обыкновенной справедливостью. Выступает обвиненный по фамилии Морен, но имя, несхожее с тем, которое только что прочел Греффье; он протестует; Фукье читает обвинительный акт, исправляет имя и требует, чтобы осудили Морена, присутствующего на заседании; одного привратника по имени Лесенн он приказывает заключить в тюрьму за ложное свидетельство, так как он мужественно объявил, что заговор существовал лишь в воображении доносчиков. Призвали этих доносчиков; их показания тем более оказались точными, что будучи ложными, заблаговременно согласованы ими между собой во всех подробностях. На скамьях находилось 59 обвиняемых. И 59 отправлены на гильотину.

21 мессидора пришел черед второй категории, тут было 50 обвиненных. Заседание было тем замечательно, что двое были оправданы: один из них был, правда, мальчик 14 лет. В числе осужденных находилось семейство Малесси, состоявшее из отца, матери и дочери.

Третью категорию люксембургских заговорщиков судили на второй день, 22 мессидора. В этой категории находился Лекрер де-Бюффон, сын знаменитого естествоиспытателя; когда он взошел на эшафот, то остановился на платформе и воскликнул с тоном упрека: «Я сын Бюффона». Другой, Карадек де ла Шалоте, находился в признанном всеми состоянии умопомешательства.

Начиная с 15 мессидора, число ежедневных жертв никогда не падает ниже 30, а иногда даже достигает цифры 60. Все славные имена прежней монархии занимают свои места в мартирологе; но не без удивления замечают, и это характеризует страшное увлечение, господствовавшее при этих осуждениях, что имена простого народа, бедняков, солдат, земледельцев, почти постоянно составляют большинство смертного списка. Действительно ли эти люди дали законные поводы к строгостям революции в отношении к ним, которых она хотела освободить? Едва ли. Если элемент пролетариев и бедных достиг такой значительной пропорции в некрологе Террора, то это лишь доказывает, что личная ненависть при содействии доносов должна была давать эшафоту столько жертв, как и патриотические увлечения; революция предоставляла власть низшим классам общества; но как в этих, так и в верхних слоях власть эксплуатировалась теми же страстями. Донос служил верным и удобным способом избавить от врага, соперника, а нередко и от друга; между подозрением и гильотиной стояло одно лишь слово Фукье Тенвилля. Весьма многие не могли устоять против искушения безнаказанно удовлетворить своим неприязненным чувствам или своей зависти, и таким образом в эту горестную эпоху нельзя было даже рассчитывать на незначительность или низкое положение свое в обществе, чтобы избежать гильотины.

Способ, которым очистили люксембургскую тюрьму, довольно хорошо удался и не замедлили применить его и к другим местам заключения; число заключенных превышало цифру 8 тысяч. Снова бюро Германа приняло или скорее возбудило доносы и два новых представления комедии или вернее трагедии Люксембурга привели на скамьи трибунала 51 лицо из тюрьмы Кармской и 77 — из Сен-Лазарьской.

На другой день, 6 термидора, настала очередь сен-лазарских заключенных. Лепщик по имени Манини и слесарь Фокери были агентами-подстрекателями этого заговора. Они, впрочем, не обладали искусством Бойенваля и Босира. Они утверждали, что им обещали большие деньги за то, чтобы они согласились перепилить решетки одного окна первого этажа. Басня эта представлялась нелепой с первого же взгляда, ибо это было единственное окно, снабженное такими решетками, и потому предпочтение заключенных к этому именно окну было, по крайней мере, весьма неловким. Окно это, правда, находилось против террасы, с которой было легко спуститься в поле, но оно отделялось от нее открытым пространством в 25 футов, и часовой стоял день и ночь именно под решетчатым окном. Они старались облегчить несообразность своей басни удостоверением, что заключенные имели в виду не только выйти на свободу, но и намеревались перерезать всех членов комитетов, Конвент, национальную гвардию, а может быть и всех французов. Такое заверение избавляло их, конечно, от всяких вероятностей. В довершение своей неловкости они выставили главами заговора заключенных без всякого значения, что не избавляло трибунал от упрека, что он приносит в жертву простолюдинов, а оказывает снисхождение высшим классам — упрек, который ему сделали только что в Конвенте. Герман исправил такую оплошность, дал подстрекателям в помощь двух шпионов, которых правительство содержало в Сен-Лазаре. Этим способом получили список более приличный.

7 термидора снова заговор лазарской тюрьмы доставил жертв на эшафот. Уже не только знатные особы занимают скамьи осужденных: аристократия таланта имеет тут своих представителей в лице Андре Шенье и Руше. Первому было всего 31 год. Не на эшафоте, а входя в суд, Шенье воскликнул, ударив себя по лбу: «А между тем у меня тут что-то было». Он простился с жизнью гораздо ранее, чем произнесен был приговор. Он слишком хорошо знал тех, которых называл палачами-законописцами, чтобы считать их способными на великодушие, надеяться, что они простят поэту, стихи которого навеки их пригвоздили к позорному столбу. Вместе с Шенье и Руше, барон Тренн окончил на эшафоте 70-й год своей романической жизни, исполненной приключениями. Знаменитость другого рода, советник Гесман, герой памфлетов Бомарше, тоже принадлежал к этой категории. В числе 24 осужденных замечательны также маркизы Монталамбер и Рокилор, герцог Креки, граф Бурдель и др.

Другие, осужденные вторым отделением трибунала, вместе с 22 сен-лазарского заговора составляют цифру казненных 8 термидора — 53.

9 термидора оба отделения собрались на заседание; на скамье первого было 25 обвиненных, на скамье второго — 22. Как в том, так и в другом отделении толпа народа была значительно менее обыкновенного. Инстинкт сказал народу, что в Тюльери разыграется драма более ужасная, чем там, и толпа теснилась на Гревской площади, где было заседание коммуны и в Национальном саду, на улицах, прилегающих к залу Конвента. Судьи и присяжные казались мрачными и неспокойными, от времени ко времени им передавали бумаги, и, просматривая их, они становились еще более озабоченными. Несмотря на всеобщее невнимание, прения шли своим порядком. Присяжные удалились для совещания. Принадлежащие к первому отделу скоро вернулись, и Девез прочел решение, объявлявшее, что все обвиненные, за исключением Луи Жозефа Авиа-Тюро, земледельца, признаются виновными. Президент приготовил смертный приговор, когда внезапно дверь отворилась, вошел агент Конвента в сопровождении жандармов и прочел Дюма декрет о его аресте.

В то же время осужденные услышали распространившийся в публике слух, что Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон также арестованы, и заметно было, что судьи и присяжные также были все бледны, как будто им только что прочли смертный приговор.

Луч надежды несколько облегчил их волнение. Один из всех, тут находившихся, Фукье оставался бесстрастным; что ему было за дело до господина, лишь бы ежедневная жатва была обильна) Он подал знак; трое присяжных преодолели свое волнение и произнесли приговор; жандармы увели осужденных. В темных коридорах, ведущих к Консьержери, они догнали сплошную массу, из которой слышались сдержанные рыдания. Это были 22 осужденных второго отделения, приговоренных к смерти, кроме одного: обе толпы смешались и продолжали спускаться. Они шепотом говорили о том, что слышали и ждали с трепетом, что товарищи их подадут им надежду на спасение жизни.

Перед ними открылась дверь и их втолкнули в зал, где они увидели несколько человек, ожидавших их — это были палач и его помощники.

Глава X 9 и 10 термидора

В прошлой главе я упомянул, что сомнение относительно действительных намерений Робеспьера, становилось для членов Конвента более страшным, чем была бы для них немедленная проскрипция.

Но искусное маскирование триумвиром своих действий должно было обратиться против него самого.

Первоначально противники его были друзья Дантона и Камилла; несколько депутатов, которым снисходительность его к 73 не дала забыть 31 Мая, и представители, на которых он нападал прямо вследствие образа действий их во время возложенных на них командировок. Его претензии на неподкупность, его драматические и решительные формы, приобретенный им авторитет, замечательные достоинства его как государственного человека, указывавшие на него для занятия первой роли, равно как и честолюбие его и презрение к предрассудкам правосудия и человеколюбия — все это доставило ему множество завистников; когда каждый опасался, что свобода их в опасности, равно как и головы их, — то и те и другие соединили свою вражду.

Во время отсутствия Робеспьера они множились числом и набрались смелости. Подстрекаемый Варрьером, Вадье нанес ему жестокий удар, о котором мы сказали выше. Робеспьер явился в комитет высказать свои жалобы; он завладел документами и унес их, и один член на требование Фукье этих документов для начала дела отвечал: «Мы не можем начинать процесса, он этого не хочет». Но такие аристократические приемы только с большей ясностью доказывали близость опасности; они обнаруживали, что угроза висела не только над теми, которые несколько раз нападали на него, но и над членами комитетов, которым ставилось в вину его отсутствие, одним словом над всеми, которые прямо или косвенно участвовали в приготовлении против него враждебных действий. Первые: Фуше, де Нант, оба Бурдона, Жавог, Жюфруа, Панис, Фрерон, Таллиен, Лежандр — уже поняли это; они сильно давили на своих товарищей, доказывая им, что если они даже откажутся от наиболее компрометированных, то это все-таки не спасет их самих. Таллиен был самый упорный; ему приходилось защищать две жизни: свою и любимой им женщины госпожи де Фентенуа, дочери банкира Кабаррюс, арестованной по непосредственному приказанию Робеспьера и которая из тюрьмы своей писала Таллиену: «Я умру со стыдом, что любила такого низкого человека, как вы».

Скоро почти вся Гора соединилась в одной мысли, что падение триумвиров, — ибо когда говорили о Робеспьере, то Сен-Жюст и Кутон всегда подразумевались, — признается необходимым для общего блага. Но тем не менее поддерживаемые членами, оставшимися ему верными, Робеспьер еще господствовал над собранием, и надо было обеспечить себе содействие этих членов.

Поле, как покорное стадо, довольствовалось тем, что втихомолку горевало об ужасах, при которых его заставляют присутствовать, но никогда негодование его не приняло размера даже самого почтительного протеста; эти немые были самые ревностные при подаче голосов в пользу Робеспьера и самые восторженные при рукоплесканиях ему. Того, непроницаемость которого всегда оставляла дверь открытой для надежды, они вероятно предпочитали Билло Варенном, Вуланом Амаром, провозглашавшим вечность этого железного века.

Фушье и Таллиен, взявшиеся склонить этих членов на свою сторону, принялись за дело со слабой их стороны — низости. Мужество умеренной части Конвента уничтожено было вместе с жиронденами; ни сожаления или угрызения совести, ни стыд или негодование господствовали над этими смутными симпатиями, — а самое простое из всех чувств человеческих, — боязнь. Им дали читать списки мертвых, в которых стояли имена самых влиятельных членов Поля; их убедили, что Робеспьер замышляет против них второе издание 31 Мая. Они долго колебались поддержать тех, которые намеревались вступить в схватку с триумвирами, но, по-видимому, на их решение имело весьма мало влияния та мысль, что первым результатом торжества будет разрушение эшафота. Когда вспоминали о гильотине, то у всех была только одна мысль — избавиться от чести появиться на ней.

Комитеты нанесли первые удары; они предложили в законе прериаля изменение несколько неопределенное, но которое при всем том устанавливало робеспьерское происхождение этого закона; они упразднили главное полицейское бюро, состоявшее под ведением Германа, и присоединили его к комитету общественной безопасности, — а также удалили из Парижа часть канониров, числящихся по отделениям, начальником которых был Генрио и взгляды которых были слишком на стороне Робеспьера.

И этот со своей стороны готовился к борьбе; он вызвал Сен-Жюста из армии и, доверяясь своему ораторскому обаянию на Конвент, он приготовил речь, которая должна была снять маску с его врагов и уничтожить их. 5 термидора попытка к соглашению в среде комитетов послужила лишь к тому, чтобы сильнее выказать господствовавшее между членами их несогласие; 6 и 7 взволновались якобинцы и восстали против направления противников Робеспьера, а 8 произошло между обеими партии первое столкновение.

Действия противников Робеспьера были, конечно, секретны: «Необходимо было хитрить с тираном, опиравшимся на популярность», — говорил Барриер. Совещания коалиции происходили втайне, тем не менее, народ как предчувствовал событие; в воздухе носились признаки борьбы, готовившейся разразиться. 8 термидора в Конвенте было огромное стечение публики. Она запрудила трибуны, заняла все коридоры и теснилась вокруг самого здания. Для публики ожидаемое зрелище было не просто турниром, а боем, и одним из тех, в котором решаются судьбы великого народа, смертельный поединок не только для противников, но и для зрителей.

После рапортов по прошениям разного рода Робеспьер взошел на трибуну и начал свою речь. Речь эта — усердный труд нескольких недель, тем не менее, была весьма темна: казалось, что он обдумывал ее так долго именно с целью запутать мысли того, кто должен был ее произнести. В ней содержался параграф о каждой из партий собрания; он льстит, возбуждает надежды каждой партии поочередно, говорит умеренным: «Я знаю только две партии — хороших и дурных граждан; патриотизм не может быть делом партии, а должен быть делом души; он состоит не в мимолетном увлечении, не уважающим ни принципов, ни здравого смысла, ни нравственности, а еще менее предании себя интересам одной партии. Изведав на опыте столько измен и предательств, я считаю необходимым воззвать к благородству и ко всем великодушным чувствам для защиты республики. Я чувствую, что везде, где встречаешь человека благонамеренного, — где бы он ни сидел, — следует протянуть ему руку и прижать его к сердцу». Вслед за тем, как бы опасаясь оскорбить сторонников революционной строгости, он обращается в их сторону и говорит: «Ослабьте хотя на короткое время удила революции, и вы увидите, что деспотизм завладеет ими, и главы партии ниспровергнут униженное представительство». Все это приукрашено было личной апологией, которую так привыкли находить во всех речах Робеспьера. Несколько далее он стремительно опровергает возведенное на него обвинение в том, что он метит на диктатуру; но переходя быстро от защиты к нападению, он вызывает вечный призрак заговора, избавивший уже его от самых опасных его противников и, не называя никого, после неопределенных намеков на представителей, возвратившихся из командировок, равно на комитеты, задев мимоходом Камбона, он требует от Конвента уничтожения мятежа и наказания предателей.

По мнению Робеспьера, эта речь должна, без сомнения, служить вступлением в другую речь Сен-Жюста, которому он предоставлял указать головы жертв, должных пасть.

Лекуентр, один из тех, которому угрожало это, потребовал, чтобы речь Робеспьера была напечатана; это значило бы дать ей санкцию собрания. Бурбон воспротивился этому и потребовал передачи ее комитетам, что подвергало ее критике тех самых, на которых сделаны были в ней нападения. Завязались прения: речь Кутона увлекла большинство собрания и решено было не только напечатать речь, но и разослать ее во все коммуны республики.

Такой результат испугал представителей, существование которых могло зависеть от подобной же подачи голосов, вызванной влиянием другой речи; они вспоминали слова Дантона, вспомнили, что могут спастись только одной смелостью, и впервые Робеспьер встретил не только сопротивление, но и прямые точные обвинения. Камбон заканчивает свое объяснение следующим образом: «Настало время сказать всю правду, один человек парализовал волю национального Конвента, этот человек, речь которого вы только что слышали, Робеспьер, и так судите сами!» Бильо-Варенн восклицает: «Надо сорвать маску, какое бы лицо не прикрывала она, я желаю лучше, чтобы труп мой служил троном для честолюбца, чем чтобы я молчанием своим стал невольным его сообщником». Шарлье говорит: «Когда хвалишься, что обладаешь мужеством добродетели, но необходимо иметь и мужество правды». Наконец Тицион говорит, что невозможно понять, каким образом один Робеспьер будет прав между всеми его товарищами, что все предубеждения в пользу комитетов и что весь Конвент рукоплещет и определяет отмену решения.

Ропот, грозный и язвительный, пробежавший по скамьям Конвента во время этой первой стычки, мог показаться Робеспьеру предвестником завтрашней бури, но он, по-видимому, смотрел на это, как на мимолетный каприз, еще более укрепляющий повиновение собрания. Возвратясь домой, говорит Луи Блан, он был совершенно спокоен, без всякого волнения судил он о заседании, о его результатах, и сказал: «Я ничего больше не жду от Горы. Они хотят избавиться от меня как от тирана, но большинство собрания выслушает меня». Потом он вышел прогуляться на Елисейские поля со своей невестой. Некоторое время они шли молча, сопровождаемые верным Брунтом. Элеонора была грустна и задумчива, Робеспьер заметил ей, что солнце, садившееся в то время, было необыкновенно красным. «Это предвещает на завтра хорошую погоду», — сказала она.

После этой прогулки Робеспьер отправился торжествовать к якобинцам. Он прочел там речь свою, принятую восторженными рукоплесканиями. Энтузиазм породил резолюции самые грозные, предложено было освободить Конвент, как было сделано 2 июня, с другой стороны коммуна Кофингала опережала даже решения господина своего и ускоряла волнения. С ее разрешения Генрио послал избранному отряду национальной гвардии приказание быть наготове к 7 часам утра.

Двое членов комитетов Коло — д’Эрвуа и Бильо-Варенн — присутствовали на заседании якобинцев и удалились оттуда совершенно ошеломленные. Возвратясь в комитетский зал, они застали там Сен-Жюста, который с обычной дерзостью своей занял позицию в среде неприятельского лагеря, чтобы лучше наблюдать за ним. Вот как г. Тулонжон рассказывает происшедшую тут сцену: «В то время, которое предшествовало возврату Коло д’Эрвуа и товарища его, Сен-Жюст оставался пишущим у стола заседаний с другими членами. В пылу завязавшегося между ним и Сен-Жюстом разговора он поспешно отодвинул начатое им писание. Такое движение возбудило подозрение. Его собеседники схватили бумаги, и нашли донос на них, тогда они овладели его личностью, заперли двери и решились держать его на виду и не прекращать заседание всю ночь. Он сам обязался не делать из своего доноса никакого употребления, но утром, в то время как собирался Конвент, обманул бдительность карауливших его и скрылся».

Ничтожность инициативы и решительности, выказанная комитетами, усилила решительность представителей Горы. Они ясно видели, что комитеты помогут им при атаке, но не протянут им руки, если на них нападут триумвиры.

Заседание Конвента началось в 12 часов. Комитеты еще продолжали свои совещания, когда им дали знать, что, нарушив данное слово, Сен-Жюст читает в Конвенте свой рапорт; он прочел несколько строк, как Таллиен остановил его.

Я предоставлю дальнейший рассказ «Монитеру», который лучше меня даст понятие о настоящей сцене, одной из самых замечательных в новейшей истории.

Таллиен: «Я требую слова для поправки. Оратор начал с того, что назвал себя не принадлежащим ни к какой мятежной партии. Я говорю то же самое. Я также принадлежу только свободе… Вчера один из членов правительства уклонился от нее и произнес речь от своего имени; сегодня другой поступает таким же образом… Я требую, чтобы завеса была окончательно разодрана». (Рукоплескания весьма сильные и в несколько приемов).

Бильо-Варенн: «Я требую слово для того же предмета. Вчера в обществе якобинцев развивали намерения перерезать все Национальное собрание; я видел там людей, изрекавших самые низкие хулы против тех, которые ни разу не уклонились от революции. Я вижу на Горе одного из произносивших эти угрозы. Вот он!» Со всех сторон раздаются крики: «Арестуйте! Схватите!»

Его хватают и увлекают из зала при взрывах рукоплесканий.

«Вы содрогнетесь от ужаса, когда узнаете, что военная сила вверена рукам отцеубийцы, когда вам станет известно, что на начальника национальной гвардии донесено революционным трибуналом комитету общественного блага как на сообщника Геберта и гнусного заговорщика.

Когда Робеспьер объявил вам, что удалился из комитета, потому что его притесняли там, он позаботился высказать вам не все. Он не сказал вам, что встретил в комитете сопротивление, когда захотел издать декрет 22 прериаля, который в руках избранных им должен был стать таким пагубным для патриотов.

Хотели уничтожить, разрушить Конвент, и намерение было так действительно, что представители народа, которых хотели умертвить, окружены были шпионами. Низко говорить о справедливости и добродетели, когда попираешь их, когда высказываешься вследствие препятствия или противоречия».

Робеспьер бросается к трибуне. Большое число голосов: «Долой, долой тирана!»

«Я только что требовал, чтобы завеса была разодрана, я вижу с удовольствием, что это уже исполнилось, что заговорщики обнаружены, что они скоро будут уничтожены, и свобода восторжествует. (Громкие рукоплескания).

Враг народного представительства падет под ее ударами. Я сохранял молчание о том, что знал от близкого к тирану человека, что он составил список осужденных им. Но я видел вчерашнее заседание якобинцев, я видел образование армии нового Кромвеля, и я запасся кинжалом, чтобы поразить его, если Конвент не будет иметь достаточно мужества, чтобы арестовать его. (Громкие рукоплескания)… Станем обвинять его с благодарным мужеством в виду французской нации. Призываю ко всем друзьям свободы, ко всем старинным якобинцам, ко всем патриотам, чтобы они содействовали спасению свободы».

В заключение Таллиен предложил, арестовать Генрио и его штаб, а Билло-Варенн — арестовать Дюма, Буланже и Дюфресса. Эти предложения приняты при сильных рукоплесканиях и криках: «Да здравствует республика!»

Робеспьер, видя, что очередь приближается к нему, требует слова, но напрасно, голос его покрывается криками: «Долой тирана! Долой диктатора!»

Двое из членов комитетов, Баррьер и Вадье, Говорили долго с целью унизить Робеспьера, но не более чем накануне имели они намерение свергнуть его. Таллиен понял опасность такого положения и воскликнул: «Я требую слова, чтобы возвратить прения к настоящему их предмету».

Робеспьер: «Я сам сумею это сделать». (Ропот).

Таллиен: «Граждане, в эту минуту я обращу внимание Конвента не на сторонние факты, а исключительно на речь, произнесенную вчера здесь и повторенную у якобинцев. Там увидел я тирана, там увидел и весь заговор. В этой речи при содействии истины, справедливости и Конвента я найду орудие для того, чтобы побороть его, этого человека, которого добродетели и патриотизм столь много превозносились, но которого в памятную эпоху 10 августа увидели только три дня спустя после совершения революции; этого человека, который должен быть в комитете защитником угнетенных, оставил свой пост, чтобы явиться клеветать на комитеты, спасавшие нашу родину».

Атакованный этим, как ему известно было, безжалостным противником, Робеспьер теряет свое хладнокровие; он прерывает Таллиена криками и угрозами своими, чтобы добиться слова; собрание ропщет, и один из членов Горы, Луше, покрывая голосом своим шум и говор собрания, произносит эти слова, на которые никто еще не решался: «Предлагаю декрет об аресте Робеспьера».

Лозо: «Положительно доказано, что Робеспьер стремился к господству. Я на этом одном основании предлагаю арестовать его».

Луше: «Мое предложение поддерживают, следует отобрать голоса».

Робеспьер-младший: «Я также виновен, как и брат мой, я разделяю его добродетели, я требую подобного же декрета и против меня».

Робеспьер-старший: «Президент разбойников, предоставь мне право говорить или объяви мне, что ты хочешь зарезать меня».

Президент Коло звонит в колокольчик; Шарль Дюваль обращается к нему: «г. Президент, разве один человек может быть господином всего Конвента?»

Робеспьер, бледный и разъяренный, хочет прервать Бильо-Варенна, занявшего на трибуне место Таллиена, но старания его победить шум напрасны; от усталости ли или от волнения он издает лишь непонятные отрывистые звуки.

«Кровь Дантона душит тебя!..» — кричит ему Гарнье де-Сент.

За этим страшным восклицанием воцаряется молчание, и Робеспьер пользуется им: «Вы низкие люди!» — говорит он Горе, и, обращаясь к остальной части собрания: «К вам, людям непорочным, к вашей добродетели, обращаюсь я, а не к разбойникам…»

Тюрио, другой дантонист, занявший президентское место, после Коло д’Эрбуа, звонит и не дает Робеспьеру продолжать. Со всех сторон раздаются крики: «Арестовать, арестовать!»

Арест пускается на голоса и принято единогласно. Луше: «Мы подавали голоса за арест обоих Робеспьеров, Сен-Жюста и Куттона».

Лебо: «Я не хочу быть участником такого гнусного декрета, я требую, чтобы арестовали и меня». Фрерон: «Граждане сотоварищи! В этот знаменитый день отечество и свобода воскреснут из развалин своих».

Робеспьер: «Да, ибо разбойники торжествуют». Это было его последнее слово в Конвенте. Сознание господства своего над собранием было в нем так сильно, что он, по-видимому, не верил действительности всего происходившего. Несмотря на принятые декреты, несмотря на приказания Тюрио, оба Робеспьера, Сен-Жюст, Куттон и Лебо оставались на своих местах; крики негодования заставили их сойти с них, служители вывели их из зала и проводили оглушительными рукоплесканиями.

Загрузка...